Осипов Сергей Олегович : другие произведения.

Неумолимей обычного. Часть 2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   1. РЫЖИЙ
  
   В этот раз Рыжий проснулся со смущенным сердцем. Он знал, это от приснившегося сна.
   Описания снов никого не интересуют, и читать их - как-то лень и бессмысленно. Они - одно своеволие. Ну, вот есть свобода, когда происходит то, что дОлжно произойти, а есть своеволие, которое хаос. Чужой сон - хаос сумасшедшего, даже если в нем происходит привычное. И мы отводим глаза...
   В том-то и дело было, что Рыжему показалось, что это был не сон вовсе, хотя он понимал, что это был, конечно, сон. А было похоже на воспоминание. Но и место действия (странное какое-то место действия, впрочем, чего иного ожидать!), и действующие лица (скорее знание о присутствии рядом плавно движущихся, светящихся людей-ангелов с размытыми лицами... - вот-вот, описание уже начинает терять наш интерес) были ему незнакомы. И в то же время знакомы, потому что если и не понимал Рыжий ничего этого, а только чувствовал далекими струнками и ходил после со скрученной в бухту душой, то уж это чувство было ему знакомо вполне точно, физически. Оставим в стороне чужие 'когда и откуда', в жизни каждого много неосознанных 'когда и откуда'. Воспоминание было, в конце концов, все-таки конкретно обликом!
  Перво-наперво действовал, конечно, этот сплошь всё заливающий золотистый свет.
  Потом, - травяные взгорки поля, синий лес в дымке вдалеке. Они - у деревянного небольшого моста через речку. И речка! С песчаными, как водится, отмелями - здесь, у моста неожиданно глубокая, будто рядом запруда.
  Их - несколько. Барахтаются. Он, попробовав раз, не мог не начать снова и снова повторять эту процедуру. Брал в руки камень, заплывал на глубину и наблюдал, как камень медленно уволакивает его на дно.
  Камень был по сравнению с ним вовсе даже небольшой. Даже не верилось, странным казалось, как это ему удастся... Сначала вроде бы и не удавалось, они застывали. И Рыжий знал, что если он не отдастся камню, не превратится в него, ничего и не получится. И вот это начиналось. Он ослаблял ноги, прижимал камень к животу, чувствовал его внутри себя. Сначала медленно, всё быстрей, быстрей начиналось это сладостное движение вниз.
  Он наблюдал. Каково это - быть камнем. Потом становился путешественником, тяга силы тяжести увозила его куда-то вниз.
  Внизу он нашел себе стул, - другой камень, лежащий на дне, плоский. И в этом, в том, что он может здесь устроиться и сидеть так же, как и на суше, тоже была забава. Осматривался. Обживался. Так далеко вперед и вверх сквозь толщу воды он видел впервые. И везде все тот же свет, другой своей разновидностью - блямбами, - подвижными, важными и многозначительными в тишине.
  Заканчивался срок. Здесь, внизу смысл жизни был заключен в этих сроках, промежутках и в подчинении им. Не выпуская камня, Рыжий отталкивался от дна ногами, достигал границы миров, с сожалением начинал слышать резкие крики, видеть резкие движения. И спокойно выждав, - ему ведь ничего теперь не угрожает, у него ведь есть теперь кое-что еще, - снова уходил жить вниз.
  Настало время и там, внизу, он обратил внимание на то, что рядом была тень от моста. В ней не было света, но он ее не боялся. А потом, когда настала пора уходить совсем, он выложил камень на дно и постарался приметить его место. Потому что вернется. Тут даже не надо никакого восклицательного знака, он будет здесь жить, потому что так будет. Он был зверушкой, он был там, где люди никогда не бывают и называют промеж себя утерянным раем.
  И проснулся...
  
  
  Рыжий жил в Ивановке.
  Не то чтобы это свое житьё именно в Ивановке он каким-то особым образом сознавал.
  Его дом был странным. К этому кубическому, белого кирпича четырехэтажному строению, в конце концов, ставшему жилым помещением, ничего нельзя было применить, оно, казалось, было возведено неизвестно для чего, - разграфить пространство. И потому в нем было так много несуразностей. К примеру, эти неправомерно, расточительно большие, с внезапными выступами и карманами, пустые холлы между квартирами. Или эти квартиры с, - будто разделенным перегородкой ровно пополам все тем же холлом - двумя абсолютно одинаковыми комнатами, и кухней без окна. Или единственная лестничная клетка с неоштукатуренными стенами, некрашеными перилами и огромным, с первого по четвертый этаж, одним сплошным окном. Вот в таком не-серьезном-доме, полу-доме, не-до-конца-доме и жил Рыжий, и жило, семьями и поодиночке, много других людей, судьбою, у всех по-разному, занесенных сюда, верилось, временно, но так и продолжающих жить и жить, полу-жить, на самом деле серьезно, по-настоящему испуская из себя жизнь.
  В этот раз Рыжий, правда, особенно автоматически побрился и позавтракал. Не часто, но утренняя задумчивость случалась и раньше. Когда, к примеру, не хотелось ехать на работу, или днем должны были обязательно произойти какие-то, чаще всего не очень приятные, события, действия или надо было принимать какое-то решение. Неотступным размышлением о них, а также о возможных вариантах их дальнейшего излома и достигался общий автоматизм, - тупой, серый, неосознанный.
  У нынешнего была особенность. Рыжий еще помнил конкретные детали, - дымку, зеленый дерн травы, мост, запруду, прохладную плоть светлой воды... И хотя все это, по пробуждении, по молекуле стало распускаться в ежедневности, прозрачневеть, внутри явно звучали звуки. Они несуетно и тихо пели в грудной клетке, расходясь дальше звуком по его небольшому, аккуратному телу и, бери шире, по окружающему пространству, изысканным созвучьем возвращались назад отдаваться в его сухой, белобрысой, поросшей короткими редкими волосиками, похожей на мандолину черепной коробке...
  Внутренне вприпрыжку, но и осаживая себя, все-таки солидно он спустился во двор.
  Было солнечно. Напевая, а правильней, урча, помогая низким тоном связок общему тону, Рыжий пересек наискосок проезжую часть и пошел по тротуару.
  Чтобы добраться до работы, надо было дойти до Проспекта одной из прямых, поперечных, словно ветки растущих к стволу, улиц, сесть на автобус и проехать через центр и весь город на противоположную его окраину с косыми панельными многоэтажками. Короткий участок пути до Проспекта был любимым. После каменных стен всегда было ясно видно как еще колюч и нов день, как еще не испорчен действием и словом, как тебя еще не тащит обыденность, а ты легко идешь, летишь сам, как еще можешь хозяйничать.
  Слева, уступом в ряде домов, в глубине, как иконостас - школа. Он не любил школьные годы, десять лет, - сплошное слепое, серое, равнодушное пятно. Но любил лепнину над входом, фуражки, серое сукно школьной формы, ремень с желтой пряжкой и с похожим на бабочку растительным тиснением на ней. Сам не носил, почти не застал, но, кажется, будто держал когда-то в руках, разглядывал, где-то видел, в каких-то кинофильмах. Он увидел себя - плечо, нос, - следящего за серыми тенями на черно-белом, со скругленными углами экране небольшого 'Рекорда'. Что это? Что там? В усиленной бликом на выпуклом стекле кинескопа дымке солнечного дня - серое здание школы, Агния Барто среди детей, тонкие стволики сейчас же посаженных деревцев. У нижней кромки экрана, с ногами уже под обрезом, - мальчишки с крутыми, белобрысыми лбами что-то по-взрослому обсуждают, откровенно нас не замечая...
  Школьный двор. Симметричный, светлый. Только по краям уже выросшие липы. Беленые тумбы ограды, квадратные гирьки с шишечками наверху. Такую подцепляют указательным и средним пальцами, нарочито элегантно и как-то специально подставляя внутреннюю часть, открывая незащищенную брюшину ладони. И с коротким, жестяным звуком кладут на плошку весов... Рыжий согнул в локте правую руку, украдкой посмотрел на ладонь, потом ее откинул. И снова, в радостном движении проходя мимо них, почти не видя их, а только чувствуя, обратился к нынешнему солнцу, бесконечному дню, уже начинавшей тяжелеть его свежести. Он ликовал, так что глупая улыбка внутреннего спокойствия всплыла на лице. Не особенно заметные на пегом лице и в обычный день, в этот, солнечный, сначала совсем исчезли его глаза и ресницы. С каждым шагом и движением со все меньшим усилием пересекая пятна солнца, вместе с потерей таким образом чувства преодоления и чувства тяжести от собственного тела, Рыжий и на эти пятна все меньше обращал внимания, их самих замечал все меньше, и сам на фоне их становился все менее заметен.
  Пока, наконец, на мгновение не исчез совсем весь.
  Дорожка, песчаная, утоптанная дорожка лежала на всю длину домов, на минимальном от них расстоянии и сглаживая их линию. Дальше полоса травы пошире. Пылевая дорога, с двумя колеями и выпуклым жгутом между ними. Всё это накрывал широченный слой травяной поляны с ломкими кружевными украшениями из соснового леска и можжевеловых кустарников по краю. Дальше - слои и меры уже других масштабов и настроений. Белесое ржаное поле с трещиной дороги и, справа, ивовыми пенными наплывами (может быть там река?). За полем прямая, аккуратная прослойка другой, широкой реки, плавно взмывающий противоположный берег, высокий сосновый бор и далее над ним, выше, уже почти над головой - просто небо.
  Жили там, сзади, откуда начали, в тонком придонном пространстве.
  Вот большой розовый камень. Или камни, потому что, вестимо, на той же примерно линии, но с другой стороны, на задворках возле леса, в траве у дороги, возле куста орешника, на легком взгорке лежит еще один, поменьше, глаже и сизый. Этот же лежит у угла забора, гранитный, слегка приплюснутый валун с неровными краями. И он единственный, - нигде здесь больше нет камня, лежащего возле дома, между забором и дорожкой, и имеющего себе пару. Никому не приходило в голову его тревожить. Это казалось абсурдным. Все равно, что начать думать о перемещении (смещении, переносе? - тут и слова не подберешь) дома. Нашлись однажды балбесы. Втроем, по темноте покатили его куда-то на середину луговины перед домами, похохатывая и возбуждаясь от собственной дерзости. И камень катить было легче, чем думалось.
  Но, потянули за собой занавески...
  Камень на середине поляны лежал необычайно маленький. Переругались на пустом месте, кто-то даже получил в морду, и на одно мгновение стало вдруг страшно. Не сговариваясь, и не помня как, катили его на прежнее место.
  Не сдвинуть.
  Прогон между домами. На ступеньках высокого крыльца дома слева кто-то рьяно играет на балалайке незатейливый аккомпанемент. Все время один и тот же. Видимо, единственно известный, любимый, глуповатый. Но мелодия живет внутри... Этот день пройдет, звуки исчезнут, но через несколько неведомых дней снова зазвучат с того же самого крыльца. Где играющий им научился? В каких-таких неповоротливых мыслях и пальцах сохранилось умение и желание? Почему они звучат в этой деревне, отделяются от своего хозяина и раскрашивают воздух? Есть ответ? Есть! Чтобы жить бесконечно и вмешиваться в чужую жизнь беспрестанно!
  На повороте дороги мальчик лет десяти на велосипеде, стоит и смотрит на него. Руки на руле, одна нога упирается в землю, другая закинута через седло. Ждет. Взгляд грустный. Молчит и ждет. За спиной мягкое дно поворота, устланное темно-зеленой листвой. Вокруг никого, только тень чьего-то движения. Поворот дороги подправит, теперь можно только в бок. Все эти не за день наезженные полосы на ее песке, нещадно перемолотый песок бубнят о том, что надо ехать дальше. Они вне дома, далеко от него, и правила другие. И оттого, что они так далеко от дома, что-то замирает в животе. Хочется вернуться, но благодаря этому желанию они и едут вперед. До следующего поворота, по очередной прозрачной сосновой дороге немного в горку, через перелесок, до очередного света сквозь деревья. Замирает оттого, что вот сейчас хватает сил, сил мускул ног ехать и ехать не переставая в упорстве, а потом хватит ли их вернуться назад?..
  Мальчик стоит и молча ждет, глядя темными глазами из глубины себя, суля и лишая навсегда возможности впасть в этот уют и в безопасности закатить глаза.
  Кто пустил смотреть ягнят? Взрослые не страшные. Вот этот добр, но важный, о чем-то знает и зачем-то требует, чтобы ему подчинялись. Никто не пустил. Сами во мгновение оказались здесь и взяли что хочется. Заходящее солнце особометко. Пройдя миллионы километров, попадает в тесное окно овчарни и на противоположную от него стену кладет багряные пятна. В них - неуклюжие конечности инопланетян с вывернутыми коленками.
  Прозрачный сосняк. Особенности объемного зрения хватает на десяток метров. Дальше натянута серая бумага, а близлежащие, покрытые мхом взгорки становятся 'как настоящие'. Кто-то говорит: 'Пойдем, я покажу тебе...' Последнее слово не сказано. Говорящий скуп на чувства, а может, есть слова, которые здесь произносить нельзя? Скорее всего они не нужны, их не надо отыскивать, их не надо запрещать отыскивать. Они - как жизнь ягненка, вместо них - два блямка легких созвучий.
  Впереди маячит белобрысый затылок. В округе уже давно все исхожено! Но это место всегда миновалось. Сухие ветки, паутина, ржавый мох, еще малость, и называлось бы 'сумрачно'. Издали ничего не увидели. Так и появилось. Нет, - и вдруг сразу есть. Правильное, с велосипедное колесо, яркое светло-зеленое пятно. Не за счет окраски. Свет шел изнутри или вертикально сверху. Сквозь. Удивление... Удивление - сбивать! - это разрыв и шумно. Сбивать гул в ушах. Стоять рядом, смотреть. Лишних вопросов не задавать. Уходить молча. Проходить мимо. Задерживаться нельзя. ПРОСТО нельзя.
  Когда пересекли дорогу, оглянулся. Оказалось, что все это место хоть и сырое, но на взгорке. И с дороги ничего не видно. Ну еще бы! Да ты второй раз там пойдешь, не найдешь!..
  Когда можно было остановиться, сели на высоком песчаном обрыве. Громадная луговина была перед глазами, с далекой, в дымке полосой бора у края и длинным, плотней и плотней укладывающимся червяком речки по полю. А за спинами, совсем рядом... Что это было, Серега? (Гм, того звать Серега...) Ничего, кусок молодой травы, отстань ты! Но разговор еще булькает внутри, - да я понимаю, и все-таки, ты ведь знаешь, скажи... - пока не стихает в бездумной улыбке и невидящем взгляде и полете куда-то за далекий лес.
  И вот он уж опять Рыжий, - в солнечных пятнах по дороге на работу.
  Вот так, во власти необязательности и непредсказуемости последующего образа из чужой жизни, незнакомости его, нерезкости глазу, но резкости взору, одним мгновением отшвырнув весь город, вопреки правилам комфортной склейки и все-таки ее получая, он обнаружил себя и появился сразу уже на работе.
  - Ты чего, Рыжий?
  - Чего?
  - Да ничего! - Вася ставил ему что-то в укор, будто он, Рыжий, должен о чем-то помнить, да забыл.
  Вася, после известных историй, стал другим. Спокойным, снисходительным, дерзко покровительствующим. Иногда так и хотелось дать ему подзатыльник. Но подзатыльник не давался, и не от того ли, что Рыжий как-то внутри себя, то есть не физически, чувствовал себя маленьким, а Вася, рядом с ним, но тоже не физически, был нефизически большим.
  Рыжий откликнулся на его призыв. Сегодня все размеры, вот и призывы казались малозначащими. Да он, Рыжий, сам теперь кого хочешь призовет! Да на того же Васю, пройдя мгновенный сверхзвуковой, перпендикулярный путь себя от великого до уничиженного, посмотрит как на равного.
  - Пошёл ты, Вася... Я всё знаю!
  Но минутой позже, сокровенные слова, важные в миг произнесения, становились стыдными как слезы слабости. Чего он такое знает?! И он замолкал.
  Вася будто тишины терпеливо и ждал. Уводил взгляд, присматривался к повседневному, наворачивал на руку трос, перебирал металический инструмент, выходил, заходил. Брошенный Рыжий еще сидел, следил и словно держал в руках что-то теплое, мягкое и рук не касающееся. Наконец занялся собой. Встал, посмотрел на руки, на сиденье стула, куда-то пошел по коридору... Курить давно бросил, но в обед в курилке вытащил у кого-то изо рта плоскую Примочку. В ответ на притворные 'охи' громко, бестолково рассмеялся и будто кого-то предал, плеснул на себя холодной водой. Тут же, пряча глаза, вывернул как на шарнире кисть, деловито занялся угольком на короткой, лишь чудесным образом не обжигающей толстоватые средний и большой пальцы, сигарете, - поглядел на него, подул, возгоняя жар, судорожно прижал пальцы к углу плотно сжатых губ, сухо втянул, отстранился и поглядел невидящим кайфующим взглядом на огонек в раковине ладони. Н-да, прихотливо выходит....
  Днем Рыжий несколько раз встречал Васин взгляд и с каким-то омерзением одергивался и понимал - молчат одинаково. На свои тени в прозрачном стекле перегородки глядел с убитым раздражением, как на шарики пыли в мертвых углах квартиры. Не веником, пальцами собирать в горстку и с удовольствием избавляться. Умное чувство, которому надо верить... Рыжий отворачивался, старался не замечать, цеплялся глазами за осязаемое, тянулся руками, с удовольствием ощупывал шероховатость троса, взвешивал в ладони приятную тяжесть молотков. Эх, нужная, все-таки, у него работа - спасать живое! Но сейчас же понимал, что хватает тот же трос и инструмент, что до этого и с такой же повадкой держал в руках Вася.
  Тошнота не бывает легкой. Даже слабая - она вкрадчивая, шпионская. В момент обнаруживаешь: пропал, завербован.
  Бросив все, не слыша окликов, Рыжий небыстро, но твердо направился в конец коридора, схватился за дверь ближайшей кабинки, загремел шпингалетом и сейчас же, обернувшись и низко склонившись, вывернул желудок.
  Стоя сложенным и наблюдая за юркими частичками пищи в слабой струйке воды подтекавшего бачка, понял, что уходит мудреная, чужая тоска сегодняшнего дня. Через две или три кабинки справа кто-то громко пернул и затрещал бумагой.
  Никогда не болеющий и не отпрашивающийся с работы Рыжий, вдруг твердо решил отпроситься и уйти, смыться с работы. Вот эта легкая возможность именно 'смыться', о которой раньше и знать не знал, сейчас вдруг особенно завлекала. Придумать причину и сбежать. Выйти, выключиться из жизни, чтоб его не было. Забраться в кровать, поспать. Без сновидений...
  В коридоре увидел статную, лошадиную фигуру начальника. Одутловатое, куклообразное лицо без морщин, с двумя глубокими складками возле крыльев носа. Лицо того типа, про владельцев которого говорят 'всегда немного не здесь'
  - А что случилось?
  - Да я чем-то траванулся.
  Тот трусливо помолчал, присматриваясь. Рыжий вроде никогда... Вроде, всегда...
  - Ну, хорошо, - и, отвернувшись, забыл, обращаясь уже к кому-то другому, всегда оказывающемуся рядом, но на самом деле очень даже не забыл и за день несколько раз отвлекался, вспоминал и, думая во множественном числе, с досадой решал - обманули или нет? Скорее всего, обманули! Мужики, они хитрожопые, когда им что-то надо!..
  Рыжего, так внезапно легко получившего свободу, тоже одолевали сомнения, правда, иного свойства. Подъезжая к центру, он понял, что домой ему сейчас ехать как-то вдруг не очень хочется. Буквально нельзя! Дом вдруг стал ему неприятен, стоит такой, сырой и только и ждет.
  И он вышел из транспорта, и оказался один в полуденном, фиолетовом от солнца, будничном городе...
  За пунцовым светом, совсем рядом, виляли серые тени, веселили. Рыжий сидел на кованой лавочке возле пруда, ел мороженное, улыбался и не знал, что это возле ходит и рыкает голодная тоска. А сам город, что всегда особенно заметно в такое слепое послеобеденное время, окруженный бездною, несется, очертя голову неизвестно куда.
  К вечеру, дома, внутри всё расправилось. Рыжий на секунду услышал прослойку запаха, утренние струны. Но к ночи уже ничего не ждал и даже забыл, что надо и можно что-то ждать. Когда же, не в эту, сейчас даже трудно сказать в какую, в одну из последующих ночей, все-таки туда, куда было завещано, вернулся, было там уже всё, слава богу, по-другому, спокойно, - просто обыкновенным сном.
  
  
  
   2. АВТОРЫ-ИСПОЛНИТЕЛИ
  
  Они, конечно же, встретились. В самое короткое время.
  Он все время вспоминал это ее отчетливое 'да' последнего разговора, это ее движение навстречу. Он-то уже давно живет рядом.
  Она была вспугнута опять внезапно близким обнаружением его, активно действующего, рядом с собой.
  И зачем она только пообещала! Вырвалось. Говорила сама с собой, проговаривала - 'да, он рядом, что-то надо делать?', но сказать надо было не это. Да и не сказала? Просто подумала. Автоматическое сокращение мышц, звук, гулкий, значительный, как во сне, давно растаял, - как можно этому доверять!.. Как можно быть до конца уверенной в чем-то, если вот и сейчас настроения не ухватить, и мысли движутся?.. А он? Что он там себе услышал, о чем подумал? Нет у нее ни желания, ни возможности сейчас думать и решать про него. Эх, не везет ей с мужиками, - подумала она не словами - бабским настроением, с которым соседка снизу, Лариска, всегда встречала неурядицы своей, не только личной, жизни.
  А ведь у нее-то как раз именно это самое. Всегда! Вот и сейчас... Не надо бы никуда ходить, сказать, что только что покрасила волосы. Но нет, пойдет. А было когда-то и наоборот, когда Денису было еще лет восемь, надо было решаться, бежать, вцепляться, а она сидела словно заколдованная в этой машине.
  Высушивая волосы и на секунду поймав легкое, веселящее теплым свежим запахом настроение, она поторопилась сейчас уйти из дома. В четырех стенах!.. В конце концов, у нее было дело, придуманное для всех сразу, для домашних - иду туда-то, для одного - я сегодня иду туда-то, есть немного времени, можем пересечься, для другого - ну, я же к тебе шла, для себя - подальше от себя. В конце концов, все не так, не так плохо, все, может быть, еще выправится!.. Что - всё? Вроде бы понятно. И все равно - что?
  Мама провожала долгим взглядом из окна.
  Он стоял внизу, у 'Автозапчастей', грустный, но ветер, весело спутывающий сейчас ее волосы, пах свежестью, шампунем, дурманил. Она увидела его грусть одними глазами:
  - Приве-ет... - растянула, будто спела. Волна гудела в ее горле, губы сложились в порочную улыбку гурмана.
  Ничего не ответил, тепло пошло по венам, как наркотик, - наконец-то рядом, рядом!..
  Он всегда готовился к встречам. Думал о том, что расскажет, подбирал слова. Тривиальное предложение покурить откладывал уж на последний момент, знал, что это первое, что она предложит сама, просто встав в сторонке особым образом.
  В закоулке дуло.
  - Ты что-то сделала с волосами?
  - Покрасилась. Плохо?
  Он улыбнулся и не ответил. Что отвечать, банальное 'хорошо'? Рядом, рядом! Сигарета вздрагивала в ее пальцах.
  - Опять начинает знобить?
  - Да.
  - Пойдем, здесь дует.
  - Ты же знаешь, это не от этого.
  И она не торопилась, пугливо, заговорщицки глядела на него. Ну, начинай, что ты расскажешь на этот раз, мне так нравится, когда ты что-нибудь рассказываешь.
  - Ха! Приснился сон. Будто везде зима, и только у твоего дома весна, прозрачно так, березки в солнце. Я стою под ними и решаю построить в кроне дом из досок и говорю сам себе: 'Ну вот, теперь я останусь здесь навсегда, буду здесь жить'.
  Улыбнулась. Это лишь сон, и только он!
  - Мне надо зайти к Наташке в школу прикладников.
  Он понял, что его 'рядом' скоро кончится. У нее дело, пусть и выдуманное, а он так, по ходу.
  - Зайдешь со мной?
  - Да нет, куда я такой пойду!..
  Начал накрапывать дождик. Он открыл зонт.
  - Ну, пока...
  - Пока.
  Она приблизилась к нему, словно продолжая какое-то движение, стрельнула глазами мимо его уха, вправо, где в окне на первом этаже панельной девятиэтажки могла появиться эта Наташка, он опустил зонт, склонил его за спину, загораживаясь от окон, - и коснулась щекой уголка его губ. Сама.
  
  
  - Ты отказался зайти. У Наташки посидели, попили чаю.
  Почему он не пошел?
  - Да, кстати, ты тогда сказала, что надо встретиться...
  Наконец-то он вспомнил главное. Он берег эту тему. Каждый раз готовился начать слушать.
   - Да... Ты приходил, меня разыскивал...
   Она посмотрела блестящими глазами и замолчала. Словно по телевизору пообещали природную катастрофу, но потом уточнили, что она прошла стороной. Шоу отменилось.
  - Мне знакомо это, - продолжила, но уже как-то не об этом. - Когда не соображаешь, что делаешь. Это было на юге. Готова была ехать куда угодно. Вот и ездила...
  Юг, машина 'Лада' с задранным багажником, водитель из числа молодых, может быть даже местных, волков, она, в короткой белой юбке, садится в сумрак вогнутого кресла почти у самой земли. Ребенок, которого Василию вдруг стало жалко, оставлен на попечение хозяйки, у которой снимала комнату. Показалось, что она, как кукушка, может его на этом юге, похожем на вокзал, бросить и долго-долго куда-то, куда надо, куда везут, преданно ехать и мерцать в сумраке ногами.
  - У тебя нет машины?
  - Нет. Куда ездить-то?.. - ответил он.
  
  
  - Я уже от него уходила. Ночью собрала в сумку свои вещи и пошла. Часа в два ночи... Он спал. Дошла до вахты. Догнал.
  Василий видел, как, к сожалению, ничего не стоило ее вернуть. Почему она уходила. Когда, из-за кого и что в ее жизни шевелится? Тут бы надо не мешать. А он рвался спасать.
  - Тебе надо было мне позвонить.
  Помолчала. Потом, словно видя как оно и будет:
  - Я останусь одна.
  
  
  - Не ходи к нему.
  - Если останусь с тобой, что мы будем делать?
  Вася собирается было говорить давно проговоренные слова, поднимает в ее сторону глаза, глядит мимо ее щеки и челки и неожиданно молчит.
  Она глядит на него и качает головой, то ли соглашаясь с чьими-то наветами, то ли находя подтверждение каким-то своим догадкам.
  
  
   - В досуговом центре фестиваль. Авторы-исполнители. Витя работает. Так что завтра я там.
   - Я приду, наверняка снимаем.
   - Ага! Будем, это, сидеть и переглядываться. Я тебе ручкой помашу.
  - Между нами поверх голов установится незримая связь. Никто не будет знать...
  - Хи!
  Что затянуло его в одну из этих лож!..
  Думая, где бы расположиться, чтобы оказаться по возможности не как можно ближе, - неподалеку от нее, в поиске, чтобы быть одновременно везде и не прогадать, раскидывая варианты, раскладывая в узор, смешивая и снова раскладывая, но уже по другому, разноцветную мозаику, сам - влиятельный фактор, перемещался Вася по залу и прилегающим фойе, останавливался в различных местах, на шумных проходах и в тихих углах, внезапно застывал, приглядывался, прислушивался затылком к пению сфер, пока не осел в гостевой ложе.
  Идущих в ряд по верху амфитеатра, разделенных парапетами с наложенными на них сверху накладками красного бархата, лож было три. Он находился в средней. Потому что 'средняя', потому что самая высокая точка зрительного зала, потому что левую давно используют под технические нужды, пульт, прожектора, персонал... Итак, средняя, кресло в уголке слева, сразу у двери.
  Погас свет, зажглись порталы, на сцене потекло какое-то действие. Она не появлялась. Затем дверь в левой ложе отворилась, осветив спины напряженно сидящего экипажа.
  Она стояла, замерев и касаясь спиной бархатной занавески, из-за которой только что неожиданно близко и объявилась, словно договорились заранее, она знала где он и шла только к нему. Его заметила сразу, но смотрела вперед, на сцену и несколько раз обернулась назад, молча обращаясь к худощавому, скуластому мужчине в очках, вошедшему с ней. Тот мотнул головой, рассеянно глядя поверх голов навстречу яркому пятну на сцене. Тут же и села рядом, по ту сторону парапета, и мужчина ее сел где-то там, за ней.
  Вася сделал маневр, повернулся будто на огоньки пульта и обнял ее взглядом. Она билась в объятиях, поднимала укоризненные глаза и снова их опускала. В темноте, невидимый никем, Вася был смел, властен и бесстыден.
  Через некоторое время, подчиняясь своему распорядку, мужчина встал, коротко, умело отстранил занавеску и незаметно вышел. Она шмыгнула за ним.
  Недолго сидел и Вася. Слонялся в пустых фойе, маршрут прокладывая наощупь. Оттягивал момент, надеялся, что когда возвратится, они будут уже там. Именно ОНИ, потому что ее местоположение, он это понял, прямо зависит от настроения и нужд скуластого, а он, в свою очередь, находясь как-никак на работе, вынужден находиться время от времени в каком-то неведомом, недоступном для Васи месте и незримо поддерживать, оказывать влияние на действие, происходящее на сцене. Таким образом, они, Вася это с удовольствием осознавал, будут все время где-то здесь, неподалеку, может быть гораздо ближе, чем кажется, до тех пор, пока не закончится концерт. А концерты такого рода, он это тоже знал, короткими не бывают!
  Их не было до антракта. Вальяжно что-то попивая и встряхивая, много ли осталось, из металической банки, Вася стоял в фойе, недалеко от прилавка импровизированного буфета, облокотившись на подоконник. Они шли вдоль длинной противоположной стены к двери, ведущей за сцену. Она рыскала взглядом и отыскала его сразу. На миг ему показалось, что еще один-второй такой взгляд, она вырвется, подойдет к нему и будет с ним. Но она, чуть отстав, продолжала тащиться за своей, похоже, ничего не замечающей парой к приоткрытой двери для технического персонала.
  Во время второго отделения, они два разных по продолжительности раза появлялись в своей ложе. Чтобы понять систему их перемещений, Вася пытался разгадать профессию здесь скуластого, которого Витей и звали. В голову ничего конкретного не приходило. Звуковики, осветители? Так они вот здесь все время сидят, никуда надолго не уходят. Далее мысль вязла, висла и возвращалась к началу: звуковики, осветители...
  После последнего, второго появления они пропали надолго. Не зная, сколько еще придется просидеть, неопределенно ожидая, Вася совсем отчаялся и только уже злился, - что это за манера такая особенная, смотреть урывками!.. Пока не увидел впереди, не внизу, в рядах и на сцене, а на уровне глаз необычное шевеление.
  В одной из боковых, расположенных на правой стене зала, нависающих над зрителями партера, лож шевельнулась занавеска. Кто-то, держась за массивную, ребристую, причудливо изогнутую ручку, что-то необходимое, видимо, договаривал на ходу кому-то, пробегавшему по боковому коридору, давал последние указания, кричал ему вослед, махал рукой, помогая словам догнать того, кому они были предназначены, уже скрывающемуся за поворотом, - договаривал и всё никак не мог войти в приоткрытую дверь ложи. Да, вот, решил взглянуть каков сегодня зал!.. Ох уж эти работники досуга, задумчивые маги и волшебники, работающие, когда все отдыхают, тайно дергающие за ниточки того, что происходит на сцене, удаляющиеся в глубину полутемных безлюдных коридоров мимо закрытых дверей, открывающие двери нужные, только им подвластные, в то время как все веселое и беспечное происходит внизу, в шумных фойе, в затихшем зале, в стороне!.. Но он пробудет в ложе недолго и может быть даже не сядет, будет стоять, сплетя руки на груди и облокотившись на лепнину проема двери. На удачную шутку зал грохнет, а он лишь сдержанно улыбнется. И уйдет в самый тонкий момент сценического действа, когда движение в зале запрещено, когда слышно, как жужжит муха, но как он будет шуршать занавеской и орудовать толстой дверью никто не услышит. Он пойдет по темному коридору, по ковровой дорожке, навстречу свету из далекого окна. Пойдет в свой кабинет, расположенный на первом этаже, в одном из боковых, пристроенных к залу крыльев здания. Он посидит там немного в одиночестве. Прежде чем кончится представление, встрепенется зал, и забурлят потоки одевающихся, он выйдет через не центральное, служебное крыльцо в серую зимнюю оттепель и пойдет, сутулясь, по прозрачной аллее из темных и влажных стволов нестарых лип в какую-то свою сторону.
   Наконец, тяжелые складки стремительно раздвинуты тыльными сторонами ладоней, и в ложе кто-то очутился, сел. По положению слегка запрокинутой назад головы, по движению и контуру челки Вася понял, - она.
   Но почему так далеко?!
  Далее были бесполезные рефлексии, почти обида и уверенность в предательстве. А еще далее она, - они! потому что Витя неотступно вёл, следовал рядом, стоял у занавески, с ней сливаясь, - еще далее они исчезли, так сказать, уже и оттуда. Но поскольку то место было принципиально другим, оттуда можно было бы, вообще-то, и не исчезать. Значит они сделали это по причинам неумолимым.
  И это был последний раз, когда он видел ее в тот день. Больше ни в ложе слева, поблизости, ни в той, дальней, она не появилась.
  Концерт еще не закончился, а Вася понял, что они ушли совсем. Молча поужинали, тихо, по-семейному легли в постель, отвернулись каждый в свою сторону и заснули!
  Но это были еще не все события, которые произошли тем вечером.
  Глубоким вечером Вася пробивался через вахту общежития. Почему-то ему показалось, что авторы-исполнители недавнего концерта расположились на ночлег в общежитии. Да и не спят они вовсе. Продолжают негромко петь под гитары уже другие, не концертные, впрочем, и концертные тоже, песни, мешают спать постоянным жильцам, которым завтра, быть может, на работу. Те выходят в коридоры, чтобы посетовать на шум, но так и остаются рядом, забыв про свои работы, не в силах разорвать этот сразу образовавшийся душевный контакт, между ними, в общем-то, ничего и не делающими, а просто присутствующими рядом аборигенами общежития и этой, в общем-то, замкнутой, говорящей и поющей на вроде бы знакомом, но на самом деле понятном в полной мере лишь ей одной языке, кампанией. И среди примкнувших непременно будут Витя с Александрой. А если туда сейчас пробьется и Вася, то он незаметно присоединится к празднику, подползет (кампания расположилась уютно не иначе как прямо на полу, на гимнастических матах, все равно, что в лесу, у костра) незаметно к Александре, их общение продолжится и будет длиться еще долго-долго, вечно-вечно и растает в недрах наступающего, теперь уже не столь безжалостного дня, как тают в затеплившемся свете и друг в друге, пропадают из вида, но не друг от друга два путника, идущих по извилистой, уходящей вдаль, к горизонту дороге...
  Отвело, не пустили. Вахтерша, сухая, злая интеллигентша в очках и с пучком на голове была испугана, но стояла насмерть. На то они, вахтеры, и существуют, чтобы не пускать таких, заблудших. На то они, заблудшие, и приходят, чтобы вахтер не дремал, держал форму и чувствовал себя в центре мира.
  Вася знал окно - она показала однажды издалека - на втором этаже, рядом с кляксой гудрона на стене. Окно было задернуто, и горел свет. Еще ужинают или сидят молча, - решил Вася, присел, пошарил вслепую рукой по земле, набрал на ощупь нужного размера камешков и, запрокидываясь, стал с усилием кидать их в сторону света. Хотелось отзыва, но к окну никто не подходил, и не дрогнула ни одна притихшая складка. Потом свет потух. 'Все, легли', - подумал Вася, для порядка кинул в черный прямоугольник еще три раза, - тенькнуло два, - постоял в тишине и, пошатываясь, ушел в свои леса.
  
  
  - Ты приходил в общежитие? Анна Семеновна рассказывала. Приходил парень, рвался. Я сразу поняла, что это ты.
  - Нет, я не приходил. Тайный поклонник...
  - Витя злился, пыхтел, говорил, что вот если еще раз кинет, он выйдет. Погасили свет. Внизу за кустами кто-то стоял, я видела огонек сигареты.
   - Артисты в общежитии ночевали?
   - Нет, говорят их отвезли в профилакторий
   - В зале ты была какая-то испуганная...
  - Я не думала, что это будет так близко.
  - Близко?
  - Ты оказался очень близко.
  - Да уж!.. Больше совместных концертов не будет. Затея неудачная.
  - Да, наверное... Я ему все рассказала.
  - ?!!!!!
  - Он сказал, мол, теперь понятно, куда я все время пялилась.
  Пауза.
  - Спросил, изменила ли я ему?
  - !!!
  Пауза.
  - Что дальше?
  - А ничего. Он затих, затаился. Жучит.
  - Что-что он делает?
  - Ну, все время молчит, думает что-то там себе. Жаль, что он тебя увидел.
  - ?
  - Я бы вас познакомила. Ты мог бы приходить в общежитие. Чай бы вместе пили...
  Пауза.
  - Что же дальше, Саша?
  - ...
  
  
  
  3. ДЫРКИ
  
   В городе стало тихо. Тишину эту слышать не хочется.
   Опустели углы. Гора рядом с ними, на Александровской - шею сломишь!
  Телефон П. не отвечает. Тут три причины. Либо навязчивый случай, - каждый раз их не оказывается дома, выходят в булочную, либо поменялся номер, - такое случается, либо уехали и больше там не живут - это бесповоротно. Что остается? Ехать и колотить в дверь?
   Он всегда ускользал. Тогда, на проспекте, когда останавливал, мучая стихами, был не нужен. Сейчас - недосягаем. Кто-то говорит, что его новые стихи гениальны, но находиться рядом с ним по-прежнему тяжело, еще тяжелее. Издалека представляется по-другому. Стихи подождут, им надо отстояться, а вот повседневная жизнь!.. Как лепится руками кривенько, несимметрично, как поет, навязчиво поучает, стонет, как хочет казаться значительней. Как стонем рядом с ней.
  Сорвался и еду. Вломиться, посмотреть своими глазами. Ведь должно же там что-то остаться!
  Пустой солнечный вагон, медленное троганье, проплывание мимо пыльных, прокопченных железнодорожных башен красного кирпича и непонятного предназначения. Что в них, и кто командует?.. Никто! Живые появляются редко. Стекла черны, надставлены, дверь слилась со стеной. Уязвимая техническая принадлежность. Тихонечко, чтоб никто не знал, жить в какой-нибудь из них на самом верху. Окно, одно на всю башню, кушетка, стол, керосинка. Подниматься по лестнице. Сидеть. Стоять у окна. Прислушиваться, как жизнь проходит мимо!
   Далее, чтение чего-то обязательно-необязательного. Говоришь себе, - давно собирался, наконец-то оторвусь от всего и вникну. Но остановки отщелкнуты уже не одна-две, потерян им счет, и понимаешь, что только и занимаешься тем, что пытаешься определить, сколько еще плыть в этом, ставшем уже серым раствором, нудном пути. Укачивает. Иногда мимо проплывают, заглядывая в иллюминатор выпуклым глазом, рыбы. Воспоминания. Они имеют значение только для нас, в пределах нашей жизни. И значит значения не-имеют! Не нужны! О них никто не знает! Или знает? Или нужны, неважно, знает ли о них кто-нибудь?! Нужны! Знает! Даже если мы о них никому не рассказывали! Знает, несмотря на это! Знает именно поэтому!
  Рыба пугливо дергает хребтом и с расстояния обманчивой близости мгновенно и лениво уходит на расстояние безопасного отдаления, где уже больше и не дергается, а продолжает удаляться одной только силой инерции. Наконец, все-таки дернулась, - и мгновенно исчезает, как бритва, повернутая торцем к глазу, как и не было.
   Остановки становятся чаще. Приезжать, совершать движения, принимать решения... Ах, не хочется!..
   Вокзалы. Пересадка. Автобус. Надуманные и реальные микро затруднения благополучно (кто бы сомневался!) разрешаются. Проходим, лавируя и едва прикасаясь. Отрываемся... Узкие переулки, полено автобуса в коленах поворотов. Запутать след! Движемся медленно. Но вперед - неумолимо. И вот - выпроставшись, низко и стремительно летим, следуя плавным складкам земли.
  Путь эффектный, но совсем молодой. Ему кажется, что он умел, умен и хорош собой. Когда внезапно обнаруживается, что подъехали к городу с неизведанной стороны и давно едем по родным улицам, - ему кажется, что он все соблюдал, ставил цель и ее достиг. На самом деле он просто обоссался.
   А раньше были рельсы. И были трубы! Сначала на горизонте появлялась, одна, вторая... Нет-нет, это не те. Это какие-то две случайные трубы. Еще рано!.. Итак, вон те, одна, вторая, третья... Приближаются. Откуда-то сбоку появляются четвертая, пятая... Считать кончаешь, - они! Пока еще вдалеке. Оглядываешь равнодушных попутчиков, - наконец-то! - смахиваешь дурман и усталость - и вдруг обнаруживаешь себя среди труб. Медленно, сладко - по лесу труб. Промзо-о-о-на... Прибывание. Нетерпеливое перетаптывание в толпе. Вглядывание в лица...
  Из автобуса вываливаюсь в пухлую жару. Довольно коснуться другого бока, - и уже обман. Чуешь, - оно, знакомое, рядом, быть может, ты даже в самом его чреве, но, через тонкую стенку, елозишь с обратной стороны. Кажется туда! Но идешь, удаляясь. Морочишься, теряешь время. Идешь вдоль, а надо было перпендикулярно.
  Наконец, в узком створе впереди ухватываешь промельк знакомых очертаний. Ага, направление верно! Чтобы солнце грело левую щеку. Теперь можно осадить и даже вглядеться в незнакомое. Стройка, белая коробка, арки пустых окон, зеленый забор, сдвинувший тротуар к проезжей части. Какое ты, незнакомое, рядом со знакомым?.. Но, пора!..
  Дальше - еще одна необходимая веточка пути. Только электрички изменились. Раньше кабина машиниста была с острыми углами, двери - вручную, сиденья - вжесткую. Теперь - обтекаемые и так далее; современные, хоть и понятно, что списанные с более важных маршрутов.
  Двадцать минут. Еще колеса не затихли, а уже тишина - в уши. Так вот что такое тишина!.. Сосны шумят.
  Нащупать направление. Линия ландшафта изменилась, приходится глядеть глазами. Не так, как раньше, не задумываясь, прямо в тапки.
  Только для посвященных!.. По расположению сосен, будто могли расступаться, по направлению иголок и шишек под ними расшифровать, на короткое время вдруг увидеть рисунок тропы. Поспешить. Потом опять потерять. Потом, - приноровившись глядеть не прямо, а вбок, и тогда иголки становятся видными будто причесанными на пробор, и шишки ползут как улитки - снова найти и уже держать крепко. А, зайдя в лес и встав на нее, теперь хорошо протоптанную, вдруг затревожиться, не обнаружив ожидаемого овражка, пугливо успокоиться тем, что развилок (вроде!) не было, разве что с самого начала вошел не туда, наконец, увидеть его впереди, с удовольствием спуститься, подняться, отыскать почему-то именно здесь вроде бы знакомые суставы корней, столько раз между ними на велосипеде, оглянуться назад и закономерно-раздумчиво решить в пространство, что, просто, видимо, это время сейчас течет по-другому... Надо же что-то решить!
  Бухнуться сюда. Вдруг понять, что оно совсем рядом, не на другом же боку земного шара, да и шар мал, и завалиться. Как это здорово я сообразил! Пришло время сообразить.
  В этом месте тогда стеной стоял плотный сосняк. Лес стал прозрачным. Оглянуться, попытаться угадать пологий уклон. На нем, в просвет узкой тропы увидели однажды возвращающегося, видимо, из города Клима. Орущего песню, наверняка пьяного. От его безумств сиганули вбок, дальше, дальше в сторону, в лес!.. Клим был не то чтобы безумен. Он был шальной. С черными от солнца и солярки руками и лицом, - работал трактористом - он, идя откуда-то через деревню домой, мог подойти к нам, присесть на корточки и, неся какую-то мрачную околесицу, властно хватить Женьку за плотную коленку. Коленку, на которую я лишь заглядывался. Я видел неловкое Женькино лицо. Через некоторое время она виляла вбок, освобождалась. В разные стороны расходились и все остальные, чтобы сомкнуться снова на отдалении, за его спиной. Клим был стихией. Тут нужно было либо прятаться, либо терпеливо пережидать. Он жил дальше, возле прогона. Это в палисаднике перед его домом было голо, росли громадные березы, не было кустов и травы - утоптанная земля, загаженная курами. Это из раскрытых окон его дома, похожего на 'нарисованные объемно', а на самом деле 'плоские', высокие, сумрачные у задника декорации, раздавалось с грампластинки, снова и снова, истошно, как радение - 'Ах, мамочка, на саночках!..'. Это его мать, такая же черная и худая, будто бы орала на всю деревню, что он со своей бабой ей всю постель перепачкал. Это - Клим.
  Лес изменился. Что осталось прежним? Самое подвижное, неуловимое - запахи и шумы. Вон та дорога, идущая к тропе под острым углом, дорога, на которую верно выходим и выходили, вдоль по ней, по границе, недолго, совмещая прошлое с настоящим, идем и всегда шли, дорога, отрезающая от леса сладенький кусочек, в который под таким же острым углом дальше по ходу и заходим, - эта дорога, две укатанные, покрытые плотной коркой земли колеи, - тоже сохранилась, она на века.
  В этом месте, где лес на склоне кончается, не самом удачном месте, сыроватом, с травой и лиственным кустарником, не грибном и не ягодном, на наш, деревенский взгляд, прямо-таки каком-то бесполезном, 'пустом' месте остановились тогда пионеры из города. Впрочем, где им, не знающим всех тайных особенностей местности, еще останавливаться! Мы двинули к ним в сумерках. Понюхать чужую жизнь. Спустились на луговину, перешли мост, стали лениво забирать в сторону, чтобы там углубиться в лес и в нем тайно подойти ближе. Мы двигались бесшумно, глухо переговариваясь и сливаясь с серой, крупной листвой кустарников 'волчьих ягод'. Впереди уже слышались голоса, мелькал огонь. Как перед нами появился этот дяденька, их главный, не заметили. Остановились. 'Вы чего, ребята, тут ходите?' 'Да мы... да мы хотим на футбол вас пригласить на завтра'. 'Хорошо, договорились, придем'. В паузе пришлось рассеянно поворачивать. Он был собран и тоже, видимо, испуган, но испуг не показывал? В футбол мы, 'деревенские', продули. Не хватило дисциплины. Мы-то думали, возьмем нахрапом.
  Панорама вроде бы открылась прежняя. Главные массы были на своих местах. Только река на видимых изгибах стала будто бы уже, да справа, вдалеке лес подтек подросшим сосняком.
  Тропинка, узкий деревянный мост, такое же быстрое течение.
  По ту сторону - пруд, и изблизи первое неприятное новшество - трава - не подойти. Задирая ноги, подошел. Меньше, буквально с пятачок. Перенырнуть - даже не помогая руками, лениво оттолкнувшись от берега!..
  Ну да вперед, в горку, мимо бань справа, подтягиваясь к только и видным там, впереди, наверху, торчащим в небо углам крыш... Перевалить.
  
  
  В городе - пешком там, где раньше и трамваем было длинно. Золотая трамвайная эпоха, когда по рельсам неслышно скользили аккуратные, обтекаемые, скрепленные парами чехословатские вагончики-сигары, заканчивается. До нее и теперь, после - одинаково громыхающие коробки. Теперешние - грубо сваренные из металлических листов, швами наружу. Рядом с темной стальной рельсой, как пушок, тонкая, мягкая прослойка, - мелко нашинкованный асфальт. Вибрация-с. Пара их, как в вату уложенных, строго параллельных, графичных, наталкивает на мысль о том, что так красиво само собой это организоваться бы не смогло, что без разумного начала и предварительного плана здесь не обошлось.
  Итак, пешком. 'А вы не подскажете...' Оказывается, нужный поворот, предназначавшийся быть узнанным, остался далеко позади. Возвращаюсь. Ну-ка, ну-ка! Не-а, не похож. Тот, что маячил впереди до возвращения, был похожее.
  В старом низком кинотеатре с белеными полуколоннами - местная библиотека и кабинет парапсихолога. Кино не показывают, и уже так давно, что забыли, для чего это строилось.. Начинаю узнавать. Тут можно направо дворами, а можно прямо по тротуару. Во дворы, в уют! Бетонный блок подстанции, невысокие, но старые, с плотно переплетенными вверху кронами клены, пыль разводами, сумрачно, сыро, забыто, мертво... Так не было! Или П. лукавил, не замечая этого, когда мы здесь однажды шли. Он, длинный, худой, белый, с огромными, страшными глазами из под плюсовых очков, возвышался тогда, в тот запомнившийся и почему-то знаменательный день, над всеми нами. Его беспородная, похожая на него собачка, энергично врезалась в песок на пляже у реки, как разумная, озабоченно копала узкую лунку, резко бросалась за маленьким мячиком, хватала нас, орущих, за пятки. П. лениво на нее покрикивал, признавая право на собственную жизнь хоть бы и за чужой счет. Я, уже в другое время, был в этом месте пляжа. С Татьяной. Вспоминали собачку. Ходили, сидели на лавке. Я, голый по пояс, было жарко, стеснялся своей тонкой золотой цепочки, зачем-то навешенной (навесил, решив, что вот, буду теперь ходить с цепочкой) на шею.
  Его дом дальше. Кажется, вон тот торец. Торцы коварны. Легко ошибиться. Они как ступеньки, все одинаковые. Чтоб найти нужный, приходится запоминать, каким он был по счету. Каким был его - не помню. Пусть этот будет 'раз'. За ним изгородь, кустарник, приплюснутое здание детского сада. Идти некуда. Не ошибся. Отрадно возвращаться, блуждать и вдруг понимать, что давно идешь по глубоко прорезанному пути.
  Квартира номер 75. Подъезд на замке. Ждать. Четвертый этаж. Два окна, узкое, кухонное и широкое, комнатное, без занавесок, балкон не обустроен... Из подъехавшей машины выгружается семейка, мама, папа, теща (свекровь?), дети. С неловким чувством проникаю следом за ними в подъезд. Где-то на втором этаже обгоняю, на третьем с удовлетворением отмечаю, как тихнут звуки внизу. Четвертый. Старая, необитая дверь 'вовнутрь', не изменившаяся с тех пор. Нажимаю кнопку звонка. Тишина. Ни звона, ни шагов. Еще раз. Тихо. Негромко, но продолжительно стучу костяшками пальцев. Никого. Стучу опять, покороче...
  Снизу опять гляжу на окна. Чем-то они отличаются от остальных, но вот чем, не понять. На балконе, упертые во внешний угол, прямо в небо - две пегие палки с безобразно, в щепу искромсанными концами. Отодранный и отставленный на выброс старый плинтус, всегда выкорчевываемый из своего угла со стоном, норовящий треснуть вдоль и раскраиваться, раскраиваться бесконечно... Понял - там ремонт. Давно начатый и, вероятно, брошенный. Как и сама квартира.
  Назад. Компания старушек у последнего подъезда. Подойти, спросить? Наверняка знают почему пустует квартирка. Еще и замучают подробностями. Но, поостыв, начнут приглядываться. И выйдет в результате одна неловкость. Объяснять, кто я такой лень. Что-нибудь вроде 'друг детства'. Коротко и дежурно. Не поверят. Торопливо попрощаюсь и неторопливо пойду своей дорогой, а они будут глядеть во след и коллективно медитировать - кто это такой ходит тут по их обители?.. Одна даже чем-то похожа на его мать, насколько я ее помню. А я ее не помню. Юлия Павловна. Но увидел и понял, что похожа. Очки, пробор, пучек волос... Но моложе и будто тронутая слегка. Такой вот уговор - чуть-чуть подмолодить, но за счет разума. Человек тот же, а вглядишься - подкрашенный и без возраста, и в глазах - одна сплошная ужасная бездна.
  Не спросил.
  Долго стоял на остановке. В мою сторону ни одного трамвая, все шли, именно сейчас, в противоположную. Да на повороте, который до этого проскочил, их много. Не доезжая до меня, сворачивают и печально удаляются. Появляются оттуда же, один за другим и с номерами будто знакомыми, притормаживают на перекрестке, поворачивают и уносятся в город, но, опять же, в стороне от меня! И на перекрестке они притормаживают потому, что там остановка. И я почему-то не могу перейти сейчас туда, на другую остановку, подождать совсем чуть-чуть, сесть в любой так скоро подошедший трамвай и уехать куда надо, и куда я, раздраженный, уехать вот уже столь продолжительное время все никак не могу, а только стою здесь и пялюсь на трамваи, которые уходят один за другим как раз в так нужном мне направлении, но без меня!.. Повороты, они такие шутники!
  Куда теперь? Не зря, видимо, медлилось. К Татьяне Агресовой!
  
  
  Перевалил.
  Август, белесая перспектива. Солнце шпарит, и вся неспешная, будничная жизнь места не дается, уходит сквозь пальцы.
  В прогон, между заборов из жердин, - на задворки. К камню, похожему на гигантский наконечник доисторического топора. Только он, и то уже слабо, что-то мычит, помнит. Выбрать маршрут, тронуть за край, услышать - гудит? - и сразу сворачивать, идти дальше, по краю леса, продираясь сквозь все ту же высокую траву. Где-то здесь, сразу за рядом передовых сосен копали, углублялись в землю, хотели устроить шалаш. Но так и не одолели, остался только этот нулевой цикл. Вот они, очертания квадратного углубления в земле. Куст можжевельника, частокол стволов, за которыми поле и дальний лес - превосходный обзор. Тут же, на краю, еще два камня, поменьше, выпирают из-подо мха крепкой, живой плотью грибов.
  Среднего возраста сосны, лапы гигантских нижних ветвей (с краю незачем тянуться вверх, солнца достаточно) нависают над полем. Шишечки. Аккуратным круговым движением снять одну - и в карман.
  Подойти бы сзади к домам. Посмотреть в огороды, отыскать зарубины на бревнах дровянки. Сквозь стволы мелькают женские фигуры на картофельных посадках. Нельзя! Чужак в деревне!
  Теплым, солнечным, полузнакомым лесом сделать крюк, войти с дальнего конца и снова прочь от домов. Что не так? Снова трава! По всей поляне заливные луга, к августу, правда, уже пожухлые и прибитые. А к началу лета совсем, видимо, было не пройти, поди, по пояс стояли! Кое-где выкошено, тут же два стожка. Дома едва виднеются из-за травы. Над крышами сразу - фиолетовое полдневное небо. Прослойка жизни сузилась. И в этой щели ни один дом не распознать. Когда-то поляна была вытоптана до прохладного зеленого газона, над домами высились громадные березы-тополя, в небо торчал их неровный, индивидуальный край. И были своды...
  На Пятак не попасть, - на взгорке стояли палатки.
  Время от времени они там появлялись. Туристы думали, что находили живописное, заповедное местечко. Сосны, внизу под обрывом речка, если что и деревня рядом!.. Но Пятак был в активной зоне нашей жизни, был у нас во дворе, все просторы вплоть до дальней-реки-через-поле и даже леса за ней - по нему ходили взглядом - были у нас во дворе. Туристы оказывались на магистрали с плотным движением. Особенно с наступлением сумерек.
  Сейчас абсолютно голый мужчина стоял около одной из палаток, вполоборота к соснам и что-то неслышно им говорил-говорил, а на самом деле говорил тому, кто был, видимо, здесь же рядом, у прозрачного полдневного костерка или в палатке.
  Сел на берегу, в тени под низкими соснами с изогнутыми стволами. Разглядывал сухую траву, примятые брюками палевые стебельки. Обернулся на идущего мимо, ближе, чем хотелось бы, местного с удочкой. Оглядываю коротко, чтобы он чего доброго не узнал. Нет, не помню. Какой-то белобрысый, без ресниц и бровей, в тон траве и всему белесому пейзажу. Он и сам, - покосился и бочком семенил дальше. Слева, вдалеке над бором за рекой собирались тучи, и громыхало. Но было ясно, что громыхает в другой жизни и не тронет.
  Должно было быть какое-нибудь прощание. Романтическое сидение перед панорамой на взгорке на выходе из леса, недалеко от места лагеря пионеров, сканирование взглядом линии леса на фоне неба в попытках увидеть-и-ухватить было глупым, но - посидел (опять прямо на земле, на траве, на сосновых иголках между травинок), посканировал. Задница обыгрывала голову.
  Повторение было бы роскошью. Поэтому назад, по лесу - дорогой другой. Не доверяя глазам, отпуская взгляд (и он, свободно всплывая, встает по диагонали), унюхивая направление, направимся-ка к дачам городка ученых! Скоро, и стали попадаться сначала поодиночке, будто проросшие в лесу, заборы, за ними дощатые строения. В уютном, круглом боскете, на месте схода многих тропинок, выбегающих из-за плоских лесных стен - еще не ржавый металлический короб, видимо, недавно брошенного продуктового киоска. На одной из двух, закрывавших когда-то на ночь витрину, панелей, правой, остающейся пока на своем месте, во всю нее, надпись - 'Мудаки все'.
  Вон пригорок, за которым, если все правильно сведено, должен стоять дощатый деревенский кинотеатрик. Так и есть! Немного по хребту пригорка и вниз, на утыканную редкими колоннами стволов поляну перед выкрашенным в белую краску дачным городком. Кинотеатрика нет, но место от него, пустое, осталось.
  Далее, ориентируясь на слух, - вроде бы в сторону железной дороги. Но, пересекая магнитные линии, - по упрямому вектору наведенной в грудной клетке индуктивности - вдоль бесконечного ряда летних домиков, некоторые из которых - с архитектурными изысками, профессорскими колонночками попереду, - на встречу с поворотом и мальчиком на велосипеде. Но никого не оказалось...
  
  
  Солнце справа уже садилось за дома. Трамвай подъезжал к нужному переулку. Тут совсем рядом. Дом известен, квартиру надо было вспомнить. Начинаешь считать - промахиваешься. Ввалиться в подъезд не думая. Нажал на кнопку, услышал отзвук. И тут засомневался. Какой этаж, второй или третий? Посмотрел на номер квартиры. 36. Ни уму, ни сердцу. Нажал опять, тупой и настырный, думая, что кто-то мог не услышать. Да мертвого поднимет! Но никого не дождался, даже чтобы, если ошибся, спросить.
  Балкон. Эти ящики для цветов, конечно, не узнать, но эти окна, темные, без занавесок, он уже сегодня видел. Будто ремонт. В стеклах нет отражения неба ли, противоположного дома... Одна пустота пустоты между домами. Другой материал.
  Брешь. Два раза. Это уже подзатыльник.
  Но что-то беспокоило. Может быть, все-таки, ошибся этажом?
  На углу дома увидел номер. Три. Три, тридцать шесть. И вспомнил, как запоминал этот адрес. Звучанием. Так поются цены. Три-трицать-шесь, четыре-двенацать. И все срослось.
  Головы оторваны.
  
  
   Вернувшись, увидел, - поликлиника, давно собиралась, переехала в районную больницу. В помещении вовсю шел ремонт.
  
  
  
   4. НИКОГДА БОЛЬШЕ, НИКОГДА...
  
  Андрюха жил в частном секторе, в старом бабкином доме на краю города, за Фабричкой. Родители его умерли, отец спился, мать вскоре за ним повесилась, - и она с недавних пор тоже попивала и тягу к жизни утрачивала. Когда родилась Танюшка, бабка сама предложила им с Наташкой переехать в ее дом. Сама же перебралась в их коммуналку в одном из районов города.
   Андрюху прозвали 'резаком' прошлым летом, в те счастливые времена, когда он с этими двумя, Васькой и Сашком, мотался за мясом. Забьются в кабину старого Сашкиного ЗИЛа и шарахаются по отдаленным деревням в поисках еще желающих (их с каждым выездом становилось ощутимо меньше) обменять своих Борек и Машек на деньги. В дороге Андрюха по большей части спал. Приехав домой, загонял свиней в сарай, чтоб потом начать их, ту или другую, по указанию Сашка, вытягивать, резать, получал свои пятнадцать процентов и был доволен. Ох, и сколько животной кровушки земля его возле сарая, под специально сделанным навесом, в себя впитала!
  Гораздо больше получал Сашок. Его и деньги, и машина, и сбыт. А у Андрюхи что, только сарай, да руки с ножом!.. Васька тоже получал больше, но сколько точно Андрюха не знал, да и вообще, роль Васьки в их поездках для него оставалась загадкой. Андрюха догадывался, что он у них навроде бухгалтера. Сашок-то сам за всем не поспевает, вот и решил 'разделить функцию'. Догадываться-то догадывался, но все равно раздражался. Иногда тот только мешался, под ногами путался со своими тетрадками. Но больше, чем своим раздражениям, он все-таки доверял авторитету Сашка (именно Сашок привел Ваську в их компанию), доверял, за авторитетом и прятался, лишние вопросы задавать завершал и старался не завидовать. Что его - то его, а на чужое заглядываться не след. Просто нельзя, а то и опасно. Но мысли, они ведь как дух, они ведь как тараканы!..
   Хуже ли, лучше - все движется куда-то вперед своим путем, ничто не возвращается, не идет по кругу, меняется окончательно. Поездки редели. С каждым разом надо было уезжать все дальше, да и конкуренты появились. Из областного центра, в синих, ладных комбинезонах, на скоростных, устойчивых Камазах, они и в цене местным свободно набавляли. Где уж тут Сашкиному ржавому Зилку с подваренными дверями и общей их узости в финансах!
   В общем, рай их райский длился недолго, - весну, лето да начало осени. К зиме остался Андрюха-резак без дохода, - ездить перестали. Пробавлялся случайными заработками, дров напилить, огород перекопать. Поначалу даже испугался, к хорошему-то быстро прикипаешь, и от своего испуганного расстройства даже самогонку перестал гнать. Зиму кое-как протянули на очень даже небольшую женину, жены Наташки, зарплату нянечки в детском саду. Только на еду и хватало, которая, кстати, из того же детского сада на столе порой и появлялась. Огородик держали небольшой, и с него какой-никакой нехитрый запас имелся. Ну, так ему и раньше ничего для себя такого особенного не нужно было. Наташка? Ну, Наташка перебьется. А годовалая Танюшка, так та еще маленькая, к тому же все время с матерью, в саду, чем ей плохо. Да и ничего-то она пока не помнит, не понимает.
  Жила поначалу бабка в своем доме не единолично. На терраске, рядом с ее дверью, была в бревенчатой стене дверь еще одна. И жил за ней какой-то их дальний родственник по ее, бабкиной, линии. То ли троюродный дядька, то ли еще кто дальше. Когда Андрюха здесь еще до переезда бывал, он этого дядьку видел. Обычный мужик, среднего такого роста, со стертым лицом, а, может, просто Андрюха его, лицо это, за ненадобностью просто не помнил... Жил один, работал тут рядом, на оборонном заводе в оформительском, вроде, отделе. Дома занимался фотографией, чего-то такое для себя рисовал. И ничего не стоило ему однажды, лет уж как десять тому, рвануть куда-то в Сибирь, видимо, на заработки, да там и остаться. Может где осел, завел семью, обжился, а, может, где и замерз, в снегу у железнодорожной насыпи, но только никто о нем с тех пор ничего не слышал.
  Комната его так и стояла нетронутая. Ключи у Андрюхи конечно были, кому ж как не ему ключи оставлять! Но заглядывал он за эту пухло обитую старым, кое-где разорванным дерматином дверь редко, почти никогда, а уж переезжать сюда жить, присоединять комнату родственника к комнатам своим - об этом даже как-то и не думал. Вернее, конечно же, думал. Но как только подумает, так ему сразу как-то не по себе делалось, почти даже почему-то жутковато. И потому сторонился он этого чувства, тронуть ничего в этой комнате не решался и тихонечко признавал за ней право на обособленное существование в том виде, в каком та была.
  Так вот, значит, - редко, да и заглядывал! Отчего, по какой причине, точно не знал. Отопрет, бывало, войдет, пройдет и уходит. А потом и заходить перестал. Только отопрет, заглянет с порога внутрь, посмотрит на гардероб, кровать с подушками, стол с фотоувеличителем, противоположную стену с картинкой цветов в вазе, и тихо прикрывает дверь. И вроде казалось ему, будто, смотря на все это нежилое, сереющее, покрытое пылью как прозрачным платком, застывшее, видит он что-то далекое, дымкой размытое, одного его манящее. То, куда он, может, и хотел бы попасть, да уже никогда не попадет...
  Наступило следующее лето. И вот однажды Васька с мужиками из службы спасения вдруг привозит ему откуда-то эту свинью. Васька! С которым у него никогда никакой особой дружеской близости не было, скорее наоборот!.. А, поди ж ты, приехал с, как ни в чем не бывало, просьбой, да через Сашкову голову, когда именно Андрюха понадобился. Свининка за просто так - это, конечно, хорошо, но только сладко грело-то другое. То, что без Андрюхи иногда прямо-таки ну никак нельзя было обойтись! Андрюха в тот момент дремал. Вышел хорошо, небрежно, в том, что под руку и под ногу попалось, и вроде как ленивое и ему не очень нужное жизни, да и всем другим одолжение оказывая. Эх, жаль Наташка в доме осталась! Посмотрела бы она сейчас на них, да на него!
  Свинью загнали как обычно, - оказалась упрямой, но, попав в отгородок сарая, успокоилась. Андрюха (чтоб щетину опалить да вычистить уже прикидывая какую из двух паяльных ламп завести удастся, большую или маленькую - лампы, - они каждая свой живой характер имеют; прикидывая и где его нож, с прошлого лета, не нужный, по двору болтающийся, пропадающий и снова на глаза попадающийся) продолжал гнуть 'ленивую' линию, опять снисходил, но и 'входил' в положение, и сам назначил (раньше только понукали!) срок.
  А на следующее утро, когда резать и собирались, случилось странное. И странное не сколько уж со свиньей, сколько с Андрюхой.
  Эти трое приехали как договорились, и уже начался ритуал, ну там - погода, солнышко, в небо взгляды, обладание и несение только ему подвластного умения. Оно ж когда стадо, - настроение не то, считай, что настроения почти и нету, когда штучно - жертвоприношение. Зрители, опять же... Но сарай оказался пуст. Почти пуст. Странность же заключалась в том, что если раньше Андрюха (ну, во всяком случае, так ему на полном серьезе казалось), не раздумывая, проломил бы голову всякому, проникшему без его разрешения на его территорию, то теперь, когда и настал такой момент, он про это даже не подумал. То есть, отсутствие свиньи в загоне его нисколько почти не удивило. Более того, потом, уже спустя время ему стало казаться, что проскочила тогда будто бы мысль, что и не могло ее, этой свиньи, там быть, и что все это смахивает на дурной сериал по телевизору. Ну, вроде, когда смотришь - все на месте и интересно, а поостынешь - фуфло оказывается полное и стыдно, что смотрел. Мужик же этот вызвал в нем не злость жгучую, а интерес и жалость. По лицу вроде не алкаш, и в то же время взгляд, как у алкаша утром, озирается он им, и будто бы удивлен и самого себя боится. И жалость эта смешивалась в Андрюхиной груди с жалостью другой, внезапно взявшейся, - к самому себе. Хотел он этого мужика о чем-то даже спросить, о чем-то, что сам не знает, но тот должен знать. Но мужик только пятился, да так беспрепятственно и ушел. И, может, хорошо, что ушел...
  А этим троим так и надо было. И объяснять ничего не потребовалось. Только сладко попенять, мол, мужика видели? У него и спрашивайте про свинью свою! Они же ничего у Андрюхи и не спросили. Ретировались как-то быстренько, будто хитрость имели, но хитрость не удалась. За такое, кстати, и по мордасам настучать можно было бы, если кто интересуется.
  Кстати, выходит и хорошо тоже, что Наташка этой истории почти и не коснулась, только из кухни о чем-то громко спрашивала, кто, да что, детали особо не понимая. О дармовой свининке сказать не успел, хотел сюрприз сделать. Узнала бы чем все закончилось, съела бы, да и вообще...
  В общем, закончилось оно все стремительно и как-то поперек обычному настроению, будто Андрюха не своей жизнью вынужден был жить и не по-своему в ней действовать. Не то чтобы ему сильно от этого плохо было. Может, тоскливовато слегка. Похоже на то, когда в другие места из родных переезжаешь и находиться там вынужден. Вот и смотрел Андрюха на привычную обстановку чужими глазами и себя в ней, со стороны, словно не-себя видел.
  Но главные странности начались позже. Прошла неделя, пошла вторая, уже почти спокойная, случай этот стал в голове растворяться, таяла и тень Андрюхова двойника. И когда все отдалилось, ушло в лес повседневности, и Андрюха вернулся в себя самого, наступили эти самые ночи.
  До этого, накануне, выдались несколько ветренных дней. И вот в одну из ночей, когда все очередной раз привычно угомонились-улеглись и телевизор - эту зудящую муху - наконец-то погасили, стало казаться Андрюхе, что дом его поскрипывает. Ну, то есть, подумал он про этот скрип конкретными мыслями именно в эту ночь, и тут же понял, что дом-то скрипит уже не то чтобы давно. С каких пор - задним числом уже и не определить. Просто в своих, идущих один за другим, мусорных, бесполезных вечерах Андрюха этот скрип, может, и слышал, да только внимания на него не обращал, что тоже, может и правильно, что не обращал, - есть в этой без труда идущей как бы своим ходом жизни своя бессознательная мудрость. Да только вот обратил. И стал прислушиваться.
  Скрипело не где-то вокруг, а во вполне определенном месте - за стеной, вроде как в комнате у родственника. Решил сначала Андрюха, не вслушиваясь в сам шум, что это оттого, что дом старый, в начале века, может, построен, вот от ветра и стонет. Свой дом ухода требует. У Андрюхи и руки на месте, да вот только все как-то, вроде, недосуг ему эти руки к дому приложить, все ждет он настроения, как без настроения-то?! А, может, все потому что Наташка понукает, опережает мысли его, ремонтно-строительные, неторопливые, как и дом, терпения, ласки да пестования требующие, сразу после Наташкиных укоров и окриков рассыпающиеся.
  Через несколько дней, как сказали по телевизору, что погодный фронт прошел, ветер утих. Телевизор никогда Андрюха специально, вот так, чтобы сесть и только за экраном наблюдать, не смотрел, да и вообще, телевидения не любил. Все в нем было такое, да не такое, вроде о нашей жизни говорят, а на самом деле - о той, которая только в ящике и существует. Местные тоже, - город показывают, улицы узнать можно, начнешь следить и оторваться не можешь. И улицы - уже не улицы. И ты перед ними как истукан с гулкой пустотой внутри. В общем, плохо как-то было Андрюхе от телевизора. Вот и с погодой... Ветер у них там, в телевизоре кончился, вроде и шум в доме затих, да потом опять появился!
  И прислушался Андрюха к шуму. Не каждую ночь тот появлялся, иные ночи спокойные были. И еще понял Андрюха, что не скрип это вовсе. Может до этого и был скрип, да только тогда Андрюха про дом думал и скрип единым шумом воспринимал...
  Была это будто дробь такая. Несильная, но уж больно четкая. Будто кто-то чем-то во что-то барабанил живо, но не барабанной механичностью живо, а судорожностью какой-то болезненной, стенами приглушенной, да так четко, что всё оно в один сплошной, негромкий монотонный гул сливалось.
  'Видать, ежик куда в простенок забрался, вылезти не может... - думал Андрюха. - Одним словом, разбираться так и так нужно, хотя бы удостовериться, что это не животина какая...'
  Походил Андрюха днем, не специально, а так, между другими своими делами, постукал сам по стенам, обратил внимание на их толщину, за дверь дерматиновую к родственнику с порога заглянул, взгляд на обстановке, ни на что конкретно не глядя, как обычно задержал, прислушался, с усилием весь привычный дневной шум из своей головы удалить пытаясь... Ничего нового не узнал, а с направлением и вовсе запутался. Вроде, когда ночью лежишь, кажется, что оно точно откуда-то 'оттуда' раздается, и ты, слушая, право это на звучание места тем самым признаешь. Но выходишь потом 'туда' днем и понимаешь, что ничего-то 'отсюда' раздаваться не может, потому что 'неоткуда'. Да и вообще, дом-то его, все вещи и размеры в нем ему, Андрюхе, понятные, внутренней душою прощупанные и потому не могут они как попало звучать, нет на то претендента!
  Последующие ночи были тихими. 'Ну вот, посмотрел, и все утихло, - удовлетворенно думал Андрюха. - Убежал ежик. А может, подох. Тут, конечно, неудобство, поди как пахнуть будет, но это потом, потом, может еще и не будет...' - и с мыслью, что все в его доме, наконец, прибрано, Андрюха спокойно засыпал. И даже однажды днем позволил себе по-настоящему никуда не торопиться, на Наташкины утренние окрики внимания не обратил, и, пока она была на работе, с удовольствием разобрал от хлама пристроенную сзади к дому, вполне пригодную для житья в ней летом сараюшку. Наташка пришла было вечером опять хмурая, молчаливая, готовая сорваться бранным словом, но он показал ей просторное, выметенное помещение, сказал, что мусору тут взялось откуда ни возьмись столько! но он, Андрюха, все выбрасывал безжалостно и с удовольствием, и теперь вот даже дышится внутри легко и спокойно. И Наташка улыбнулась, и сказала, что ну и правильно, что выбросил, тут, если подумать, полдома надо выбросить, а потом хлопотала на кухне и даже мурлыкала себе что-то под нос, и жарила Андрюхе его любимую картошку, и ночью у них было все как положено...
  Несколько дней ходил Андрюха по двору хозяином, ничего не делал, только прикидывал глазом, за что бы ему еще такое взяться, может сначала незначительное, но чтоб при этом на дело серьезное незаметно для себя, обманом, втянуться. Начал было подправлять навес этот, под которым когда-то свиней колол, доски оторванные приколачивать в закоулке, где самогонный аппарат стоял. И другие доски тоже подправлять, обнаруженные в заборе да в сарае на одном гвозде висящими, как будто, кстати, их кто так специально повесил прикрыть дырку для пролаза. Наташка после работы в мечты ударилась. На работе намечтает, а вечером приходит и делится. Мол, вычистят они тут все, дом покрасят, обои кой-где переклеют, и будет у них совсем как настоящий коттедж, небогатый, но зато ж свой, отдельный, и все, что надо в нем иметься будет, а больше ничего и не надо. Вон заведующая садом, Екатерина Васильевна, хоть и живет в большой городской трехкомнатной квартире, да вместе с дочкой, зятем и маленьким ребенком и по рассказам, не живет, а мучается, потому как не хозяйка, не ее там все, а наполовину зятино, к тому ж в городе этом муторном жить вообще невозможно. И закинула даже Наташка удочку насчет пустующей по сути комнаты родственника, чего де та пустует, устроим там спальню, да и вообще, нехорошо это как-то, комната есть, обстановка есть, а никто не живет, заглядываешь туда, и оторопь берет...
  Андрюха насчет комнаты головой покивал, но промолчал, только про себя решил, что тут и впрямь подумать можно. А среди ближайшей ночи проснулся как холодной волной обожженный. Звук за стеной возобновился.
  И заныло в груди с удвоенной силой от этих чувств хозяйских и, выходило что, обманчивых. Заныло и от неясности причины, звук порождающей. Отлежался-то еж может и отлежался, и принялся снова в стене, как в коробке черепной, шерудить - а вдруг не еж, вдруг причина другая, в другой, неизвестной стороне лежащая. Лежит и над Андрюхой посмеивается. Он, понятное дело, о всех неожиданностях внешнего мира, - ну, там, к примеру, телевизор сломался - достоверно знать не может. Но ведь где-то она да лежит! Кто-то о местоположении ее знает, для кого-то все это простое объяснение имеет. Эх, хотел бы сейчас Андрюха этого знающего, указующего, рядом с собой увидеть и спросить!
  А так выходило, что ему самому все равно надо было идти разбираться. Да и точно понятно теперь, что не иначе как именно ночью. В телевизор этот как в город, наблюдаемый с высоты, свои кварталы, улицы имеющий, наугад паяльником тыкать.
  А почему наугад? Направление-то определить можно! Туда и идти. А там видно будет.
  Но до этого послушал Андрюха еще раз сами эти звуки. Топот, частый-частый топот как и прежде ему услышался. Далекий-далекий. Если не обращать внимания, - так даже и не заметный, а если обратил да представил, - так вроде как прямо и страстный. Навроде работающего за стеной опять-таки телевизора. Шумит себе и шумит, даже убаюкивает, а вслушаешься, да пойдешь одним глазом в свет слепящий посмотришь - звон доспехов, Александр Македонский на храпящем коне посреди битвы мечом размахивает, головы направо-налево срубает...
  И еще. Вместе с топотом, услышался теперь Андрюхе такой же далекий, только еще дальше, крик. И такой высокий, что казался он уже визгом, наподобие того визга, который у человека в голове возникает, когда у него, лежащего на том поле брани, внутренности из вспоротого живота вываливаются, смотрит он на них и понимает, что он уже мертвец, какую-то долю минуты глазам его да мозгу функционировать, на них смотреть и видеть, осталось, и от этого, а не от боли, визг его нечеловеческим становится.
  В общем, как-то так Андрюхе показалось, перед глазами возникло и, куда-то девшись, в секунду истаяло. 'Ничего хорошего', - должно быть подумал он, на спине лежа и в ночные синие потолочные неровные фанерные листы глядя. Одно укрепляло, что он вроде как пока еще у себя в доме находится, в своей постели. Вот и Наташкина спина, теплом пахнущая, рядом мерно, по-коровьи вздымалась и опадала. Да что он, в конце концов!.. Обычное дело!
  И он пошел на звук...
  Спустил свои белые безволосые ноги на пол, большими, с большими, необычно большими выпуклыми ногтями, пальцами ступней нашарил тапки, крутя их в нужное направление, шаркнул, мягко притопнул, обрел окончательно. Наташка в полусне зашевелилась, повернулась на спину.
  Выйдя из комнаты, повернул на кухню. На ощупь, почти не глядя, взял со своего места ковшик, зачерпнул в ведре воды и так, не от жажды, а для придания всему привычности, пил, стоя около больших алюминиевых бидонов и на темную, бревенчатую, общую с родственником стену равнодушно глядя.
  Подойдя к входной двери, неслышно сдвинул шпингалет. Ногой уперся в порог, кистями рук взялся снизу за покатый обод ручки и приподнимающим усилием приотворил дверь. Та не скрипнула.
  Оказавшись на терраске, Андрюха замер, прислушался. Светила неполная луна, освещала терраску неярким светом. Шум, хоть чуть и изменился по звучанию, отчетливо доносился со стороны дерматиновой двери. Андрюха, неслышной, журавлиной походкой, сделал к ней несколько шагов. Дверь всегда была заперта, ключ лежал на притолоке.
  И вот тут Андрюху взяла робость. Он и днем-то сюда не часто заглядывал, а ночью... Не было такой надобности.
  Сначала он почему-то решил, что надо ворваться туда неожиданно. Резко открыть дверь и войти, и увидеть все то, что не сумеет спрятаться. Но, вспомнив про ежа, бедного ежа, усердно, быть может, занятого в этот момент спасением собственной жизни, передумал. Глупо! Бред! Спокойно!.. Спо-о-о-койно-о-о... И, осознавая другой частью своей головы, а, пожалуй что уже и не головы, что вот сейчас он окажется около той самой причины, услышит - полным звуком, увидит - воочию, интимное... - узнает! - пошел Андрюха не думая.
  Повернут ключ, с легким потрескиванием приоткрыта дверь, уже появились в проеме серые очертания угла гардероба, и вдруг шум исчез. Ну, теперь уж точно надо было входить и ждать. Андрюха и шагнул через порог...
  ...И оказался вдруг среди этих вещей. Тронуть никакую не в возможности, даже панически брезгуя, стоял он среди комнаты, казалось, видный со всех сторон и на себе будто чей-то взгляд ощущал. Свет зажечь? Немедленно зажечь свет! Обычно Андрюха этих резких сумеречных движений не любил. Наташка обычно заходит в темное помещение и сразу свет - бац! Особенно если там Андрюха дремлет. Чего ты сразу свет-то? Ты зайди, попривыкни, погрузись, оглядись, прислушайся. Может и зажигать не потребуется. А она по глазам не раздумывая светом - хле-е-е-сь!..
  Сейчас Андрюхина рука потянулась к выключателю, чтоб немедленно им щелкнуть, чтобы возникло хоть немного света, чтоб немедленно Андрюхе увидеть сразу все вокруг... Острый язычок выключателя, однако безвольно скользнул из-под пальца, и света не возникло!!! Андрюха отдернул руку и прижал ее к себе. Что делать, фонаря он не взял, но с фонарем-то, как посветишь, еще хуже будет. Именно 'хуже', - слово 'страшнее' Андрюха подумать не решился.
  За короткое время, пока Андрюха стоял в той комнате, шум не возобновился. И Андрюха внешне плавно, а внутренне удирая, боясь, как бы раньше времени снова не начать слышать шевеление, стараясь никуда не глядеть, не разворачиваясь, и вот так, почти спиной, ретировался.
  Быстро назад! В родную комнату, к Наташке под мышку! Фонарь? Фонарь возьмет завтра, если потребуется. А может все будет тихо, и не потребуется. Хоть бы не потребовалось! Никогда больше, никогда...
  
  
  
  5. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
  
  А дальше был ее день рождения.
  Для Васи это был особенный день. Он это в груди чувствовал. Он ей позвонит. Он предложит встретиться. Но она может сказаться занятой. И поэтому про особенность этого дня он думал украдкой.
  Но она на удивление и без условий, что ей куда-то надо, согласилась.
  - У меня для тебя кое-что есть.
  - Да-а?
  Что же у него для нее было? Была картинка. Оформленная в рамку, да с золотым ободком по серому полю, а внутри тушью нарисован зимний пейзажик. Пейзажик был умело прорисован, - на белом листе где нужно - черные пятна. И Васе он был дорог.
  Когда-то давно Вася купил его случайно. Шел в областном центре по площади мимо лотков с сувенирной дребеденью, и вдруг что-то будто притянуло его внимание. Он не сразу-то и понял что случилось, вышагивая дальше. И только почувствовал, как где-то внутри, выше пояса, там, где до этого Вася был однородным, вдруг шевельнулся червяк и уполз куда-то, а на его месте образовалась тревожная пустота. Василий занервничал тогда. Понял, что прошел мимо чего-то, на что глянул, но недоглядел, а доглядеть требовалось. Оно, конечно, да и фиг бы с ним, в конце концов, забудется. Но решил Вася еще раз по только что проделанному пути пройти, этого 'в конце концов' не дожидаясь, тревогу унять и что недосмотрел найти.
  И нашел. Это был тот самый пейзажик. Василий по второму разу его быстро отыскал. Пейзажик вываливался из общего стертого фона и, во всяком случае, Васин, взгляд сам к себе притягивал. И в нем тоже червячок жил и все время шевелился, оживляя.
  Вася почувствовал, что ему хочется на пейзажик смотреть и смотреть, что ему становится от этого спокойно и как-то надежно. Была даже странная, неожиданная мысль, что вот Василий не зря, видимо, земную поверхность ногами топчет.
  К картинам Василий никогда не приценялся, покупать в голову не приходило. А тут неожиданно решил поинтересоваться. Стушевался и спросил. Но пейзажик оказался дешевле, чем думалось. И был куплен. А сам Вася после этого был легок, радостен и удивлен самому ли себе, неожиданные поступки совершающему, тому ли, что держит в руках что-то такое, ну, особенное, что ли... почти волшебное.
  Василий по приезде домой пейзажик на стенку повесил и все ходил около, искоса на него поглядывая. И казалось ему, что он словно какую дверку для себя потайную открыл, только ему поддавшуюся и остальным, слепым да простоватым, не видную.
  Саша и правда на этот день ничего заранее не придумывала. Ходила с утра тихая, с пустотой ожидания внутри. Витя, как обычно, вечером придет. Ну, шампанское принесет, поцелует в щечку. Матери какие-то дежурные слова скажет, а то и не скажет. И будет находиться рядом. Последнее время ее стала раздражать эта его манера молча находиться рядом и будто выжидать, выжидать какого-то своего момента, когда он выйдет и скажет что-то вроде 'Ага-а! Попались!', и они с матерью действительно ничего после этого уже не смогут сделать, что сделать было бы крайне необхоимо, но тоже непонятно что именно.
  И вот позвонил Вася.
  - Ты куда? - спросила мать, увидев ее собирающуюся.
  - Принимать подарки.
  - Что сказать когда позвонит? - было очевидно, что она не к Виктору.
  - Ничего.... Ушла...
  - Ох, Сашка, задурили тебе голову!..
  - Знаю.
  - Так что сказать?
  - Ничего! Он... Передай, что он стервятник!
  Снова зазвонил телефон:
  - Ты куда?
  - На свидание!..
  Она зацепила, но не дослушала начавшее разрастаться в трубке молчание. Вышла в дверь. Надоело, день рождения все-таки! В ее жизни ее день рождения!
  Они встретятся где обычно. Как всегда, кроме лавок, им некуда будет пойти и присесть. Витя помолчит там, у себя в общаге, и может пойти ее искать. Интересно где? В кафе и ресторанах? В злачных местах? И где он ее найдет? Нигде!
  - Не пора ли нам купить шампанского?
  Василий внимательно посмотрел. Она собирается отмечать с ним свой день рождения?
  - Конечно пора. Я думал...
  Но они уже стремительно входили в нужный отдел магазина.
  Летом столики кафе расставлялись на улице. Они сядут здесь, зачем еще куда-то идти? И хотя это место на самой дороге, на самом виду, ее будут искать в другом месте.
  Вылетела пробка, обрызганы плитки пола, в голову ударил первый, легкий хмель. Такое долго не длится. Если была бы на то Василия воля, он отвел бы ее к себе, запер, ходил бы на работу, вечером приходил, отпирал, видел бы ее, был бы только с ней и никому не показывал. И так вечно!
  - Это тебе.
  - Что это? Как интересно!..
  - Это мне очень дорого...
  - Так может не надо?..
  - Нет-нет, надо.
  - Спаси-и-и-бо... - она так, по-своему растянула слово.
  Шпарило солнце, зонт над столиком не спасал. Вдобавок прилетела пчела, стала кружиться, широко раскачиваясь, прицеливаться к лужице на полу, к сладким каплям на столе. Ну вот и кончилось.
  Вася сцапывал ее движения, взгляды. Глаза замутились, короткое время, мгновение было видно, что ей хорошо. Вырвал, выдрал, оставил себе...
  Молча встали и пошли. Куда?
  - Он звонил. Я так и сказала, - иду на свидание. А он молчит.
  Отважный поступок. Давай, давай!
  Как ребенок повисла на металической прекладине спортивного городка у школы. Выгнулась, словно животное. Подставила живот из-под кофты. Гладкий белый живот с лункой пупка. Какое смешное слово. Смешная, беззащитная сероватая впадинка... Тупичок... Дразнит. Знает ли, что дразнит? Знает. Зачем?..
  Сдержанно, снисходительно улыбаясь, и будто всё сейчас, в один миг, стало близко и возможно, но он не торопится и контролирует, спросил:
  - Ты хулиганка?
  - Угу
  Села на пень. Присел рядом у коленок.
  - Как преданный пес...
  - Да-а-а... пес... Всем вам надо одно и тоже.
  - Что надо?
  Молчание.
  - Ну что?
  Что же им всем надо!
  - Пошли туда сходим, - сказал Василий, указывая вроде и в их направлении, но правее, за овраг, на пологие, все в солнце косогоры с редкими кустами, туда, где будет ясно, что она не торопится.
  Не ответила, но пошли.
  Сидели сначала на крутом травяном склоне. Солнце стало спускаться вправо, к западу. Плавные линии косогоров бронзовели и плыли перед глазами.
  Потом, идя куда-то по тропинке, свернули и сели в тень на траву в закрытую с трех сторон и сверху листвой высокого кустарника выемку.
  Впереди, далеко на возвышении, светло-желтое, все освещенное низким солнцем, с распластанными крыльями боковых пристроек, со скатами крыши, с глухим монолитом верхнего кармана для поднимаемого занавеса, стояло характерное здание досугового центра.
  Саша сидела, согнув колени, упираясь каблуками в склон. Вася опустил глаза, уставился на ее не совсем новые, белые, с серыми потертостями на сгибах, туфли. Упертая при сидении в носок, нога казалась в них меньше на размер, а может два. Он смотрел на это всегда смешное при великоватой обуви расстояние между пяткой и задником, на этот, ему стыдный, слегка морщинистый, оголенный перешеек сухожилия... И вдруг заорал: 'Эх, мороз, моро-о-оз!..', - истошно, во все легкие, на весь белый свет.
  Потом была тишина. А потом он услышал, как она тоже что-то пропела, полторы строчки из популярной песни. Пропела тише, старательней. С неожиданными оттенками, которых не было в ее обычном голосе.
  - Нам пора.
  - Нет.
  Он сидел ниже ее. Посмотрел на нее снизу вверх, выпрямил ноги, приближая свое лицо. Она закрыла глаза.
  Руки в чужих рукавах.
  - Ой, что это у тебя?..
  У него был заметный на ощупь след детской прививки от оспы. Ему стало стыдно, и он промолчал.
  - А у тебя?..
  Возле плеча, сзади на руке он обнаружил бордовый бугорок правильной, круглой формы. Потревоженная родинка?
  - Ты будешь ходить ко мне в больницу?
  - Буду, - сказал не думая, но действительно стал бы. Было спокойно, много проще, без деталей.
  - Пора.
   Пошли вниз по тропинке, по мостику через ручей.
  - Как у меня фигурка?.. - неожиданно полуобернувшись, глянула одним глазом, предполагая куда он смотрит.
  Вася, глядя на две хорошо видные сейчас на ее брюках выпуктые, наклонные, характерные полоски, мотнул головой налево-направо и состроил восторженную гримасу - поджал уголки рта, выкатил глаза, вскинул брови. Она улыбнулась, отворачиваясь...
  Она опять уходит. Они идут в ту сторону.
  У школы остановились.
  - Не ходи туда. Тебе есть куда идти, ты можешь идти домой. Мне некуда...
   Она смотрит на него тяжелым взглядом, напрягая брови до маленьких ямочек у переносицы. Молчит.
  Хоть кто-нибудь, помогите! Стена за ее спиной, тебя ведь кто-то делал, кропотливо и настойчиво выкладывал маленькими плиточками на тебе рисунок, тратился душой, ты ведь только поэтому существуешь, помоги! Прохожие, там, впереди на тротуарах, помогите!! Дома панельные!..
  Молчание.
  - Я тебе сегодня позвоню. Когда ты будешь дома?
  - Часов в девять.
  Он знает, что эти 'часов девять' ничего не значат, она уходит в другую жизнь.
  - В девять я позвоню...
  - Ага.
  - В девять я буду звонить...
  - Угу.
  - ...чтобы услышать твой голос.
  Но последние слова она, пожалуй, уже не услышала. Шла, ретируясь, вскинула невысоко руку, коротко мотнула головой.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Александру можно?..
   - Она еще не пришла.
  
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
   - Алё.
   - Это ты...
  - Да.
  - Как там?..
  - Как обычно. Очень устала. Надо лечь спать...
  Разъединилось.
  - Что происходит?
  - Да тут...
  - Он там, с тобой?
  - Да. Меня искали. Гм, по всему городу, по злачным местам...
  - Я сейчас приду.
  - Не надо, я ложусь спать.
  - Он рядом?
  - Он сейчас уйдет.
  Он - уходи-уходи, она - ложись-ложись, - Вася почти ворожил, чтобы завтра, - часов девять будет, конечно, еще рано, но в пол-одиннадцатого он уже обязательно позвонит - чтобы назавтра от нее хоть что-нибудь осталось, какая-нибудь весточка, знак, шум в телефонной трубке.
  
  
  Но ничего не осталось.
  Она стала неуловимой и с тех пор дома не появлялась.
  Где она была? Конечно, там. Но это было место в городе, где она может находиться, а он нет, потому что, если она там находится, то значит так пока или не пока решила, так надо, и тут уж не перерешить. А если не она это решила, то все равно это ничего не меняет, потому что тогда значит, что она позволила себя убедить, они о чем-то договорились, а это еще хуже, потому что смахивает на жестокость, намеренную ли, бездумную, с ее стороны. И все чаще и чаще думалось про второе, про то, что она пропала совсем, потому что уж очень долго ее не было, и все разумные и неразумные сроки случились и прошли.
  Время замедлилось, дни неимоверно растянулись и были, будто из них наполовину откачали воздух, и было их на миллионы лет. Предметы стали серыми, полупрозрачными, Василий проходил сквозь них не замечая, он и сам стал тенью, застрявшей около земли.
  Стоя же зачем-то на автобусной остановке в полуожидающем состоянии и скользя взглядом по ненужным предметам, увидел однажды на противоположной стороне проспекта, далеко справа рыжее пятно и так испугался, что сиганул между лотков, торгующих книгами, в кусты. Это была она, он ее не увидел - почуял. Огненная, свежевыкрашенная шевелюра, любит она это дело... Слева мальчик, справа мужчина, двигаются неспеша, глядят каждый в свою сторону. А она глядит через проспект в его сторону, он был уверен, на него. От это чувства, что его, стоящего на остановке, но никуда не собирающегося ехать, подглядывающего, застукали, вдруг увидели, раскрыли, он и прятался.
  Сердце стучало. Может еще и не раскрыли?.. Нельзя среди людей на остановке так сразу увидеть его. Вася привстал на цыпочки и посмотрел поверх листвы кустов на далекий тротуар. Никого не было. Либо ушли в подземный переход, он был по ходу, либо свернули между домами. Из-под земли на этой стороне никто не показался, значит свернули. Так быстро...
  На следующий день, на работе, при всех, мало ли с кем у него какие человеческие дела, он опять звонил.
  - Сашу...
  - Её нет. Кто это звонит?
  - Это Василий.
  - Ах, это Василий... А зачем вы звоните, не надо больше звонить.
  - Она в общежитии? Когда она бывает дома?
  - Она дома не бывает. Не звоните больше сюда.
  - Почему?
  - Просто не звоните. Вы сами не знаете, чего хотите, а она не понимает.
  У нее уже есть молодой человек, чего вы звоните...
   - Мне надо с ней поговорить.
   - Нет-нет, не звоните. Чего вы хотите... Вы злой, непорядочный человек, ну хоть бы цветочек какой завалящий когда подарили, на день рождения картинку какую-то...
   - Но вы же меня совсем не знаете!..
   - Нет-нет, мы с внуком решили, мы против...
  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Он ведь тоже... Существует за ее счет... Деньги у нее вытаскивал, я видела, из кармана, а потом оплачивал, будто это он сам.
   - Вот видите. У нас с ней все очень хорошо.
   - Она ведь такая доверчивая. Вы только ей про это, про деньги не говорите.
  - Я еще позвоню, часов в десять.
  - До свидания.
  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Саша не пришла?
   - Нет, не пришла, не звоните больше сюда.
   Василий испугался. Внезапно, жестоким запретом прозвучали слова. Запретом на его жизнь.
  
  
  
  6. REMIX
  
  5. Пять часов утра. Части тела, пущенные на свободу, соединились как им надо. Лежат разделенные, пока их веничком, зажатым в доброй руке, аккуратно не пододвигают одну к другой в новый порядок.
  Прикрытый во сне ли, в обиде, в истоме влажный глаз огромным веком - рядом с пяткой. Буратиний чуб, декоративная розетка уха, фрагмент ступни... Колено скрыто, но угадывается, как шар, накрытый платком фокусника. Умело брошенное одеяло разделяет части тела слепыми зонами, разрывает и намекает на возможное взаимодействие.
  Картина Пикассо. Хаос? Может быть. Но скажите, что здесь нет легкого, еле заметного, ироничного присутствия!..
  Звуки? Три - уже полноценный аккорд, один - соло. Нужно - в скрытой от глаз стадии оформления. Два!
  Цифры? Если строго, уже 'четыре' - много. Но по ощущению, пятерка еще не отделилась от двойки, она связана с ней через тройку и еще не превратилась в сложные многочлены, молекулярные цепочки. В конце концов, школьная пятерка как-то успокаивала...
  Веко подрагивает. Летом - уже светло, но людей почти нет. Подглядывать и видеть можно и в остальные часы, но в этот - легче всего. Для новичков.
  
  6. Настырные дела дня иногда дотягиваются и сюда. И тогда приходится терять невинность, вставать и идти занимать место в какую-нибудь будничную очередь.
  С шестерки не может не начаться процесс бесконечного деления, замещения, самовоспроизводства. Фракталы. Узоры на стекле. Это, конечно, красиво, соблазняет, но мертво. Как фильтры в фотошопе.
  
  7. В пять вставать легче, чем в семь. В семь уже поднимает необходимость. Времени ровно столько, чтобы успеть делать обязательное. Во рту затолкнутое туда вареное яйцо и далее по списку.
  Не выломиться. Включен приемник, сейчас уже чтобы, наоборот, отогнать подальше тишину пятичасового утра. На ходу - взгляд в окно, и отдохнувшие мысль и глаз бывают не по будничному остры. Но миллионы - в строй! Популярная цифра. Из приемника - попса, либо новости, жестко проложенные блоками подготовленных рубрик.
  
   8. Дядя Вася жил в областном центре. Два или три раза появился в деревне. Казался огромен, но то не так, - по дедовой линии высоких не было. Просто был толст, непропорционален. Весь - большая голова, да громадное пузо! В городской жизни работал начальником. Был шутлив и громогласен. Его слышали через два дома в обе стороны. Знал необычные словечки. 'Рубать' - в молодости служил моряком. С ним - всегда заговор. Привозил подарок. 'Хотел телефон на проводе со звонком. Не оказалось', - и достал настольную игру 'Поймай рыбку'. Опускаешь за ширмочку с нарисованными на ней рыбами и водорослями удочку с ниткой и магнитом на конце, вытаскиваешь фигурку рыбы. Плотва, щука, окунь... - кто наберет больше очков. Но 'просто забрасывание' и ожидание того характерного щелчка 'когда клюнет' были интереснее, хотя и было понятно, что 'просто' примагничивается. Телефон, живой, настоящий, со звонком, и чтоб в трубке слышался голос, пробежавший по проводам, вспоминался, но изредка и без сожаления, как несбыточное, как что-то из тех далеких пределов, где 'магнитные линии'.
   А в другой раз привез компас.
  На воде был умел, свободен. Лежал на ней, не совершая никаких помогающих движений. Посередине реки лежал голым, бесстыдно раскинув конечности, медленно перемещаясь течением... Над водой, намагниченные, выступали части тела, лицо, пузо... Глядел в вечереющее небо, один с ним на один, совсем забыв про нас на берегу.
  Курил. На щеках, свечением изнутри, фиолетовый пушок. Изнутри же, из темных недр, и влажный кашель.
  С удовольствием напивался.
  Храпел колоссально, раскатывая дом по бревнышку!..
  О о О О О о о о...
  Умер от рака.
  ...впрочем, пора на работу.
  
  9. На улице - дымка и невидимое еще солнце откуда-то справа из-за пятиэтажек. Громадные, с острыми границами поля на земле - тени от домов - слепые, темно серые. На самом деле они пунцовые, и если браться рисовать, то надо к черному и белому примешивать, как это ни крамольно, красный или синий. Да хоть бы и желтый. В общем, 'цвет'. Это всегда так неожиданно, - когда понимаешь, что то, что на обыденный взгляд кажется инородным, на самом деле является единственно правильным! Будто внезапно и легко складывается разорванная картинка, и всё заходит в свои пазы и вдруг поет. Это освежает и веселит... И даже очищает организм от шлаков.
   После полутемного подъезда свет бьет по глазам. Они - в щелки. Утренняя улыбка идиота становится гримасой. Тут и без того не все в порядке с лицом. При фотографировании, когда ему надо 'придать выражение', помимо прочего всегда приходится, не размыкая губ, чуть приоткрывать рот, делать щель между зубами. Иначе, нижняя скула уходит вперед, и обнаруживается прикус. Как у той девятки. 9. При от природы близко посаженных глазах и глубокой вертикальной морщине между ними на лбу, получается мрачная картина. Впрочем, морщина иногда разглаживается, глаза неожиданно оказываются добрыми (скажу больше - другими быть просто не могут!), уголки губ уходят чуть назад и вверх, и из-под них показываются два острых, смущенных вампирских зуба.
   Что там происходит на наших лицах, этих райских, утерянных для нас пейзажах?.. Что в них усматривают другие? Ну, уж не то, что мы хотели, чтоб в них усматривали. 'Наружу' то, что мы старательно изнутри пытаемся сконструировать, безжалостно превращается во что-то совсем другое.
   Видео - это магнитное изобретение нашего века сплошных новостей - хладнокровно демонстрирует фальшь. Потому так за себя неловко. Мы думаем, мы другие. А мы пронизанные и больные.
   И все-таки утро! Фиг с ним, с выражением! И пока оно, угрюмое, озабочено сверкой по карманам ключей и зажигалок, лоб, не тот, который снаружи, а который внутри, разглаженный, честный, безгрешный, спокойный, - этот лоб - в блаженном утреннем небе.
   Я умру солнечным прохладным утром. Не позже девяти. На улицах будет мало народу. Будет не страшно. Только грустно.
  
  10. Первая годовщина. Десять лет. Понимаю, что теперь они во мне останутся навсегда, прячусь в темном коридоре нашей громадной коммуналки на Каменке в темный, встроенный в стену шкаф. Сижу тихо. Что-то слушаю.
  Десять, 10. Уже видны зеленые дали дня. Через прогалину в сосновых лапах - внизу луговина, речка, то светлое место на ней, где сидел с камнем на дне, дальше пригорки, поля с мерными копнами убранного хлеба, сизое небо, сулящее дневную жару... Уже видно откуда идем и куда придем, все видно, и незаметно вздымается и опадает округлый, коровий бок матушки-земли.
  
  11. Сладкая сердцевина утра. Тихий промежуток с терапевтическим действием. Радость становится спокойней, злоба глохнет, боль тупится. Обязанности даются легко, время - как воздух. В одиннадцать мы среди своих. В одиннадцать мы под защитой. Чай. В начинке нет-нет да и попадаются целые кусочки ореха.
  
  12. Полюс. Притопали своими же ножками прямо к нему, и мимо... И вдруг поняли, что идти дальше некуда, потому что это будет уже отдаление. Солнце, темно-красное, бесцеремонное - брызгает, мажет наотмашь. Как ребенок рисует. Пачкает, ляпает неаккуратно. Ликует.
   Но подглядывать за токованием духа - смертельно опасно! Вваливаемся в день.
  
  13. Полуфабрикат. Нераскрашенный, недоделанный. Немощный. А может уже отработанный.
  И вообще, 12-13 - чересполосица. Солнце - и рядом серый день. Одна суетня и топочение. Быстрее мимо! Прошло - и слава богу! От греха подальше.
  
  14. Старая графиня сидит перед зеркалом. Мы считаем ее уже глупой, все старики - выжившие из ума. Но она видит все, даже наши мысли, или нет, не так - она дает нам право на собственные мысли, догадываясь, что они могут быть всякие. Длинный нос, круглое зеркало... Такое ощущение, что она сидит перед ним всегда. Она смотрит туда даже когда с кем-то разговаривает. Она, конечно, оборачивается, но тогда туда смотрит ее ухо. В зеркале она видит не себя, она смотрит внутрь чего-то. Это заменяет ей телевизор и делает редкими выходы на улицу. Куда идти? - она-то знает настоящую всякую стоимость.
   Последнее время я бывал тут наскоками. Шальной, взволнованный, бессознательно давался ее распорядку: новости по приемнику, в сарай за дровами, топление печки, тарелка супа с вкусным привкусом приправы из пакетика, соль в стопочках между рамами. Но в моем настроении был снисходительный оттенок, главное происходило не здесь! Остаться, чтоб что-то в жизни этим изменить или измерить, - нет, это в голову и не приходило!
   Это сейчас всплывает, что была старой девой и когда-то работала модисткой. Смогла бы помочь? Силою своего вкуса к жизни и покорности ей смогла бы помочь обмануться! Это ли не главное.
  
   15. Смена персонажа. Беспечный зевок, спинка выгнута, секундное счастье. Такова пятерка.
   Где-то в это время там, в тени, за бревенчатой стеной, Чистозвонов оказался обыден и даже вроде немного испуган и оттого, наверное, немного зол. Потревожили! Застукали. Кто? Тот, кто был с нами. Вернее, с кем были мы. О чем был разговор неизвестно, но Чистозвонов стал собираться, складывать раскладушку, засовывать под мышку все время раскрываюшуюся книжку. Лежал? Читал?! Спал?!! Разве это можно делать по собственной воле?.. Ходить, пока не позовут домой, по чужим огородам, стоять, смотреть, открыв рты - вот что интересно!
   Позже. Компания мальчишек все время осваивала новые места для купания. Ну, вот то, у моста. Или за Пятаком. Важно, чтоб была глубина, и тогда можно было нырять. В извилистой, мелкой речке места с глубиной были редки, каждый год на разных участках, что зависело, видимо, от половодья, которого мы не заставали. Отыскивалось такое место быстро, и на все лето становились родимым пятном, отличительной особенностью сезона. Следующей весной случалось новое половодье.
  За Пятаком место было глинистое, мутное. Ныряли с разбега, с берега, который крут, или с кочек что пониже. Чистозвонов - старше и потому длиннее всех. Не прыгает. У него единственного - полотенце. То лежит на нем, а то встанет, завернется и потом резко раскрывается, говоря при этом что-то непонятное: 'Обнаженная Маха...', и все ходит, ходит между нами петушиной, балетной походкой, потрясывая красивыми ляжками. Временами вдруг заговаривал патетично, будто со сцены.
  Еще позже. Остановились посредине деревни, разговариваем с ним, а он крутит в руках ключи с потрясающим брелоком-пистолетом и - обладатель такого сокровища! - фразы произносит жеманные, с экивоками, на которые сам тут же и разражается ржанием. У него какие-то дела со студентами из летнего лагеря. Идет туда, вечером - большой костер, а он - конферансье. 'Вы не хотите выступить?' Выступить? Страшно... Но вдруг захотелось стремительного признания. Мы - это трио. Долговязый Игорь, Серега и я, самый младший и маленький. Орем на деревне песни, сидя у амбаров, в три гитары рвем струны.
  'А сейчас, сюрприз нашей программы! Трио из деревни! Песня про геологов!' Встали лесенкой дураков, сзади - костер. Серега остервенело задергал две струны в отрывистом рифе, квадратом позже вступил я, следуя рисунку на своем 'басу' двумя октавами ниже. Игорь на 'ритме' вступал третьим. Он вдруг задергался, вперед-назад, вперед-назад, складывая и разгибая в коленях ноги и извиваясь в такт ритму всем своим болезненно-тонким, долговязым телом. Это стало сюрпризом и для нас. 'Геологу на свете жить нелегко. От дома он все время далеко. В дороге он все время, все время в пути. И тысячи килОметров позади'. Закончили. Лавина овации. Костер горел, концерт продолжался, и мы ходили в толпе как звезды!
  Подошел Чистозвонов. Намекнул Игорю, как самому старшему, что-де лучше уйти, бить собираются. Неубедительно как-то намекнул, подумали, что опять жеманится, не придали значения, остались. Игоря побили сильно. Серегу не тронули, он был среднего роста, трудноопознаваем. Я вблизи казался, видимо, совсем ребенком. Вместо меня избили другого, такого же низкорослого, но по комплекции уже подходящего для битья. Я видел, как его отозвали в сторонку и куда-то увели. Обознались.
  И вот тут мы испугались. В деревню шли темным лесом, через болото, подолгу стояли, прислушиваясь, присматриваясь. Боялись засады.
   Слово за слово...
  Чистозвонов с раскладушкой в истомленнАй тем часом день и совсем другое во времени и пространстве место. Страна, страна... Автомобиль уже не средство передвижения. Проносится, обдавая облаком пыли. Три часа пополудни. Чистозвонов дремал, все дремлют, бросив мир, и хочется перекрыть дорогу, не пускать, защитить, потому что взять нас сейчас легче всего. Время суток, когда 'плохие' места становятся опасны, и расширяются зрачки. Не шути!
  Я здесь живу. А вот вы, которые в автомобилях, где вы живете?
  В своих автомобилях?
  
   16. Там же. Часом позже. В истекшем промежутке миновали невидимую границу между днем и вечером. Дом, стоящий на повороте, в шестнадцать уже в тени высоких лип, что растут на противоположной стороне дороги. Сзади дома, за покосившимся забором, сад, в саду сливы. Мальчишки. Белобрысый (впрочем, в тени они все белобрысые) на переднем плане, ближе всех, самый любопытный, поднимаясь на цыпочки, заглядывает то ли в глаза, то ли в объектив видеокамеры. Жует. Что жуешь? А вот, - гордо показывает сливину, сорванную, видимо в саду (кто-то из них на заднем плане еще копошится около забора), стирает с нее грязными пальцами пепельный налет и весело отправляет в рот. И эта смелая, неаккуратная, счастливая безалаберность на фоне вечерней задумчивости!.. Цифра 'шесть' задумчиво отходит... Когда-то и ты был таким, а теперь...
  
  17. ...а теперь, и сумерки, и сливы, и мальчишка - все накрыто этим пеплом, и ты сам уже еле различим в сумерках, - внезапно понимаешь, что жизнь текла-текла незаметно и уже больше чем наполовину вытекла из этого тела, и, что самое страшное, продолжает вытекать дальше, и дырку не заткнуть. А лучи заходящего солнца упругими стрелами лежат высоко над деревьями и бьют в отдаленные части ландшафта, и те становятся все красней...
  
   18. Там же. Пешком по обочине до тропинки, что уходит влево, юркает между кустами боярышника и поднимается к домам, к прогалине между ними, под лиственницы. Оглянуться. Пластиковая стена кафе как белая одежда на южном, загорелом теле. Из щели между домами вылезают сумерки этой стороны и рассаживаются в будто только для них недавно построенную, еще даже некрашенную беседку. У них прямо нюх на эти беседки. Рассаживаются кто-как, кто на лавку, кто с ногами на спинку, посмотреть на пустыню частной автостоянки, которая и сделала их такими, на отсвет далекого заката на небе. Покалякать. Ну что, наливай! Пусть ты и не их, пусть ты просто проходил мимо и оказался здесь случайно, но если не выламываться и быть искренним, можно даже получить свою долю чуть меньше трети общего стакана.
  Да я вот здесь живу, на Фабричке, в пятиэтажном доме на перекрестке.
  Угу.
  Окна мои тоже выходят на эту сторону, на сторону заката, и в них сейчас тоже, наверное, отражается красное небо. И кажется, что дома никого нет. А потом зажжется свет, и это значит, что кто-то либо пришел, либо ему стало, наконец, темно, и он закончил сумерничать.
  Угу. Будешь еще?
  А потом зажгутся фонари на улице, и они будут освещать снаружи кроны деревьев, а тот свет из окна будет светить будто бы изнутри кроны и будет казаться, что он там в кроне живет. Живет, как может, и светит, как может, - эти уличные фонари такие яркие, с ними тяжело соперничать - но оттого и свет изнутри совсем как живой, мерцает, а свет фонарей - застывшее техническое благо.
  Угу.
  На самом деле, хоть он и живой, и хоть я никогда от него всерьез далеко не отдалялся и словно держал всегда в поле зрения, знаете, как в детстве, подсознательно гуляешь в зоне слышимости крика 'Пора домой!', хоть это и так, меня мало что с ним связывает. Отец, мать. Это были люди, с которыми, так уж вышло-выпало на этом свете, я был вынужден находиться рядом. Тут было больше скорее долга, чем чего-то еще. Интересно, в каком возрасте я перестал их называть папой-мамой? Как-то вдруг стало стыдно произносить эти слова. Ей богу, иногда это горящее окно казалось мне слюдяным окошком керосинки.
  Ну иди, иди, у тебя своя жизнь, у нас своя. Тебя поди заждались уже. Сколько, ксати времени, на твоих золотых?
  Шесть. Иду, иду. Да и не кто меня не ждет. Так-то! Эх, ну пока.
  
   19. Кривая ухмылка из-за спины. В компании играют роли.
   Если, уходя, в расстройстве или просто срезая путь, не идти дворами старых шлакоблочных двухэтажек, виляя между стволами старых, в кронах беспорядочно разросшихся, опасно нависающих громадными дугами веток над проводами и кровлями, лип-кленов, между пнями их уже отживших, между длинными прямыми маршами доживающих сараев, - если не идти этой короткой, но тоскливой дорогой, а свернуть влево на дорогу длиннее, тем самым, эту тоску, сумрак и опасность будто сознательно обходя, дойдешь до одной пяти и двух девятиэтажек. Они - недавние, почитай что совсем новые, строительство их помнится. А до них тут был овраг с прудом и ручьем. Ручей пустили в трубу, пруд и овраг завалили мусором и землей, как могли распланировали местность и возвели эти три скалы, две громадные и одну, в стороне, чуть меньше. И живут тут потомки кочевников, встали, где ночь застала. Нет-нет, да и хочется иногда им вдруг повыть с балкона на звездное небо.
  'Неважное' место. Говорят, у пятиэтажки, стоящей на взгорке, на противоположной от девятиэтажек стороне засыпанного оврага, уже 'сползает' фундамент.
  
  20. Впрочем, если кто-то тоскует, цивилизация предоставляет, но с соблюдением законов и в рамках приличий и субординации, такую возможность утолить некоторым народам их страсть к перемещениям.
  
   21. Перемена мест. Но все повторяется в ином обличье. Отзвук тройки. Вот, оказывается, из чего она состоит, вот что, оказывается, одаривает ее способностью тр-трещать, скрежетать и резать. Эта ноющая, еле плетущаяся за двойкой единица. Иногда прям волоком. Двойка, в тупой приверженности порядку и долгу, умоляет напрячься последний раз, дотянуть до блийжайшей границы четверти, 'и на этом все'. Обманывает, впереди будет еще целая четверть круга, но об этом пока лучше не думать, это потом, потом... Единица просит бросить ее и идти одной, потому что вместе не дойти, и они погубят дело, и надеется, что та ее все-таки не бросит. Ну и парочка! Кино про войну. Таки-доходят. Хором, не скрывая гордости, говорят: 'Мы в паре'. Двадцать-один 'в тылу врага'. Так, всё! Снимаем следующую серию! 'Хороший-плохой полицейский'.
  
   22. О чем предупреждают ДЕСЯТЬ? О том, что они не столь и добрые, о том, что они все-таки 22. Две четные. Придавит, мало не будет. К вечеру станем кроткими, прислушиваться будем да ничего не услышим явно. Храни нас бог.
  
   23. Крайний срок. Сейчас время начнет сжиматься, заворачиваться само в себя. Звонок в дверь как игла под ребра. Кого еще!.. Компания навеселе. Обознались квартирой. Медленно затворяю дверь, делая щель на лестничную площадку все уже. Оборачиваюсь. Не дать смазать тщательно разложенные эмоции и предметы, как в ритуале харакири. И не упустить момент.
  
   24. Казалось бы, при таком разнообразии средств, этих - всего 24. Тут, конечно, как договориться, но удивляет нелюбознательность.
   Весь год не замечаем, а если вдруг замечаем - исчезает стрелка, - то екает внутри. Обычно же сторонимся, спим или притворно вскрикиваем 'Ой, смотри, уже половина первого!'
  И вот слетаем с катушек, дразним, старательно подчеркиваем и сигнализируем, что увидели. Снова и снова скачем туда-сюда. Стараемся, чтобы и нас увидели. В Петропавловске-Камчатском... А я вот опять видел! Не поймаешь, не поймаешь! Наконец, входим и хозяйничаем. Кто орет и крушит, кто осматривается. Но головой потом утром трясти, скидывая наваждение, - и тем и другим, - один раз в год.
  
  1. С чистого листа. Итак, список. Первое...
  Стоять над бездной и медленно падать, подкошенному, не согнувшись. Задерживать дыхание и вдруг начинать дышать в этой воде, похожей на молоко. Растягивать время, рассматривать, ставшие тяжелыми, барашки на поверхности, заглядывать под закрученную, застывшую алебастровой лепниной волну в ее чистую, таинственную полутень, уходящую в очередной оборот. Рукой - боязно.
  Или вода может оказаться мутноватой, речной. С вертикальными нитками игольчатых водорослей. Из бурой близи, со слепыми, нездешними глазами и щеками, раздутыми как яблоко, когда-то выплыл Серега и приблизился. Или не выплыл. Теперь уже все равно.
  Или она может оказаться теплой, очень прозрачной, с райской игрой бликов, той, что была тогда у моста, в которую хотелось нырять и на короткий промежуток времени, пока хватало дыхания, воображать, как если бы там живешь.
  Или она может оказаться водой в бассейне, то есть почти и не водой, и ты плывешь, плывешь в ней, как заведенный, потому что надо же в этой игрушечной воде что-то делать, и обнаруживаешь рядом столь же целеустремленно плывущего какого-нибудь жителя Фабрички, которого видишь часто на поселке, но проходишь мимо, не здороваясь, будто не знаком, а тут вдруг поздороваешься, и он мотнет тебе головой, и ты, в очередном толчке собрав у себя на носу валик воды, даже пробулькаешь, чтоб поддержать разговор, что-то наподобие 'У-уббб', но потом, в раздевалке не произнесешь уже ни слова, и на улице Фабрички при очередной встрече опять не поздороваешься, отвернешься на что-то, якобы, тебя заинтересовавшее, потому что в глаза глядеть будет неловко... Так, отвернувшись, и пройдешь.
   Итак, первое...
  
  2. Жизнь тотально банальна.
  Средняя полоса России. Немудреная учеба, подруги, бухгалтерия, возможно, короткий промельк чего-то такого, что похоже на слово 'счастье', семья, будни-кастрюли, внуки, квартира в панельном доме, раздающийся зад на стуле, расхожие представления, пенсия, сумка-тележка, лавочка у подъезда, наследство в виде разваливающегося дома в деревне в тридцати пяти километрах от города, машина внука, смерть мужа, огород, смерть.
  Школа, техникум, невнятные мечты, что-то такое, что называют словом 'любовь', работа, костюм, женитьба на другой, машина, близкий друг Толян, неудачная попытка замутить свое дело, 'левак' в гараже на диване, пиво, новая работа, ремонт в квартире, опять новая работа, опять ремонт, опять новая работа, уже охранником, зачем-то строительство около этой развалюхи в деревне кирпичной терраски, внезапно - инсульт, палочка, смерть.
  Интересное выражение 'умер во сне'.
  Из окна смотрю вниз. Фонарь склоняется над перекрестком. Дуги поворотов дороги и шеи фонаря плавны. Отменный экземпляр освещенного перекрестка. Берите, пользуйтесь.
   Щупальца тянутся к окну, стянуть, заморозить еще оставшееся живое. В тихой злобе, бессильные разбить, снуют, хлещут по стеклу тенью. Смотрю наружу как из иллюминатора батискафа. Глупый, тени не вижу. Отворачиваюсь и только слышу, - клинчем с лязгом схватывает снаружи оконную раму.
  О, божественная галтель! Сколь холодна и похотлива твоя липнущая округлость. Литейное дело. Учил в институте.
  
   3. Мнимые объекты. Не видел, но постигаю. Явите, хочу потрогать. Э, нет! Показать, покажем, а руками не трогать. Издалека покажем.
  Возможно всё!
   Призеры фестиваля рекламы 'Каннские львы'. Старое кино. Толстая, циклопообразная бабища откуда-то из фильма про Синдбада грозно топит корабли, добирается до того, в котором, как заморские пряности, везут тальк от пота. Смена плана. Пещера. Холм белого порошка. Рядом великанша. У входа, случайно увиденный ею смуглый араб. Его лицо сводит судорога, араб дрожит, он думает, что сейчас умрет. Великанша поднимает в замахе руку и внезапно тонким голосом произносит что-то необходимое по сценарию, тычет под мышку белым тампоном, тычет и еще куда-то в складки живота, поднимая клубы талька. Она чрезвычайно довольна и великодушна. Араб, пользуясь ситуацией, смывается. За что наградили? Не за эту же глупость. За стерилизованную картинку, за подрагивание изображения и неровные оттенки серого. За пустоту.
   Из такой пустоты вывалились однажды три наши координаты. И повернулось, обратилось наружу лицо, и осветилось. И получились тени.
  
   4. А недавно, всем коллективом, на автобусе выбрались куда-то подальше областного центра. Вечером, после насыщенной экскурсиями программы, уселись на воздухе за длинным столом около санаторного, 50-х годов, корпуса. На траве, в покрытой кочками ложбине было сыро. Ножки белых пластмассовых стульев разъезжались. Травили помаленьку. Выпивали. Всяк старался подхватить и сказать перед всеми что-то остроумное. Толпой гоготали. Но все равно, как ни кучерявь, нет-нет да и поднималась над столом холодная тишина. Тут уж ничем не поможешь. А потом опять шум, скука. Встал, сославшись на усталость, попрощался и медленно, чтобы не подумали, что сбегаю, пренебрегаю, ушел. У входа в корпус оглянулся. Сидят неподвижно вокруг стола. Кто-то глянул вослед, кто-то снова начинал гоготать, кто-то и не заканчивал. Ну и слава богу!
  Серые казенные простыни! Спать.
  
  
  
  7. РЕЗАК
  
   ...И приснились ему красные поросячьи глаза. Никогда больше, ни за что не войдет он в эту комнату!
  Проснувшись наутро, попав из небытия снова в безрадостный мир, проговорил чужим ртом пустые слова:
  - Нам надо ее сдать.
  Еще дремавшая Наташка, поняла не сразу:
  - Чего сдать?
  - Ну да, сдать! Комнату эту. Чего зря пустует.
  - Не проснулся еще что ли? Комнаты какие-то сдает...
  - Я про эту комнату, - и Андрюха махнул рукой себе за голову, в сторону общей стены.
  Поняв, что это она, пожалуй, еще спит, а пора, пора просыпаться, потому что, Андрюха, давно бодрствуя без нее, уже раздает комнаты, Наташка села на кровати и так, сидя спиной, сказала:.
  - Кому это сдавать?.. Мы же с тобой решили.
  Андрюха молчал. Наташка обернулась, посмотреть, чего это он тут молчит? Бывало, Андрюха на нее обижался, и тогда молчал. Громко. Сейчас лежал, молчал молча и, не глядя как обычно в глаза, непонятно. Было бы понятно, она бы тоже помолчала, с удовольствием давая понять, как она не замечает, как он своей обидой наслаждается. А так - уходил из-под рук.
  - Никому я ничего сдавать не собираюсь. Будет тут мужик чужой ходить. Не выношу я этого.
  - Привыкнешь.
  - Чи-и-иво?
  Она развернулась всем телом, выкладывая похожую на торпеду, еще ладную ляжку на кровать. Андрюха уже отворачивался к стене: 'Да ладно, пошутил я'.
  Этот плоский, стриженый затылок стоял потом перед глазами весь день.
  Н-да, не в ее сторону смотрел Андрюха, не в ее... Имея перед глазами блеклый рисунок обклеивающего стену обоя, ни видя ничего и не думая ни о чем, глядел в далекие дали. Только хотелось, чтобы за спиной была тишина, и Наташка не зудела. Каким-то отзвуком Андрюха думал одно, - что было б лучше, если б ее вообще за спиной не было. И не только за спиной, а и вообще в доме, и во дворе. Нигде. Отзвук этот, впрочем, даже не потребовалось отгонять, он был столь мал, сколь было бесплотно бездумное мгновение, единственно которым сейчас Андрюха и хотел, чтоб ему жить позволили. То есть считай, что отзвука почти и не было.
  И ушла Наташка потом на работу.
   Андрюха ходил до середины дня как автомат, сам из себя вытряхнутый. А когда становилось совсем невмоготу, когда внутри него совсем уж его не оставалось, как уже было однажды недавно, - видел себя, пустого, будто бы со стороны.
  Наконец, ближе к обеду, слава богу, замаячил возле его калитки Генка-чеченец. Когда ему что-то по обычному делу было нужно, он заходил прямиком в калитку, хозяйки не боялся. Когда же случались нечастая зарплата, ну или какой приработок, то есть имелось выпить, - тогда он долго маялся в далеком створе столбов, посылая мысли затылком во двор кругом Наташки. Генка Андрюхе помогал еще в ту пору, когда были свиньи. Помогал колоть, за что Андрюха, будучи при деньгах, потом ему в свою очередь наливал, отдавал требуху на бульон, а то и позволял от туши отрезать какой малоинтересный кусок. Генка помогал инкогнито, потому что Сашок против был, точнее, наверняка был бы против, если б узнал. Дело было не в дополнительных для Сашка расходах, а более тонкое, можно сказать, нематериальное. Чтоб мясо чего доброго не запахло, ну, там от желчи, пролитой по неловкости из пропоротого пузыря, тут нужна была известная точность в действиях. Кто такой Генка, - объяснять, непереобъяснить. Под Андрюхину ответственность? Невелика порука. Вот и не рассказывал. Пару раз, правда, случалось, проливали. Сашок, проходя возле порченой туши, замедлял движение, поворачивал голову и будто бы затаивал дыхание, - только таким, деликатным вдохом-выдохом давался запах. Но молчал, и обходилось.
  Сейчас, гаркнув что-то в воздух и махнув рукой, Андрюха дал Генке понять, что Наташки в доме нет, и проход свободен. Так и есть. Тот приближался деловой походкой, шкрябая по сторонам сухим, еще трезвым взглядом, что означало, что сейчас он подойдет вплотную, достанет, словно фокусник, из-под совсем даже не выпирающей полы пиджака заветный предмет известной формы, они уединятся в какое-нибудь близлежащее замкнутое пространство, хотя бы в ту же недавно вычищенную сараюшку, нальют и выпьют по очереди из общей неглубокой стопки, закусят, поочередно кусая холодную сосиску, выпьют по второй, помолчат, покурят, растягивая блаженный момент, когда Христос по душе проходит лаптями, и прислушиваясь к этому благословенному моменту... - и только потом по-мирски разговорятся. Мысли важные-преважные одна за другой плавно у Андрюхи польются...
   Да вот не полились в этот раз. Не то что бы их не было. Но только казались они ненужными, будто на заднем дворе его нутра в куличики играющими, от греха подальше не попадающими на глаза. Андрюха маялся. Кругом было нестерпимо чисто, в им же самим вычищенном помещении. Как на похоронах.
   - Не берет тебя сегодня... - то ли спросил, то ли констатировал Генка. Жевал, одобрительно оглядывался на чистоту, пока молчал, но уже вплотную подступал к теме.
   - Мне с моей Нюшкой тоже надо ремонт затеять.
  Вообще-то его жену звали Галиной, но он законным именем называл ее редко, все больше Нюшкой, произнося это со злой ли, доброй интонацией, в зависимости от обстоятельств и настроений. Сейчас интонация была равнодушная. Нюшка она и есть Нюшка, да хоть бы и Галька. А вот чистота - это да. Жаль Андрюха его опередил, чистоту у себя раньше устроил.
  - А, фигня!.. - Андрюха махнул рукой, на Генку не глянул, уставился в окошко, но, отворачиваясь, ухватил интенцию Генкиного взгляда и даже увидел ее, вмиг заполнившую членистым червяком все свободное пространство.
  Маленькое окошко, заботливо обрамленное недавно Наташкой белыми простенькими, свежестиранными занавесками, подсобранными книзу в разные стороны.
  - Тебе можно это сдавать. Эх, жили б мы у моря!..
  - И я говорю, - сдавать...
  Не брало, но все-таки слегка взяло. Повело, и все происходящее давеча, вроде бы обычное, а все же и какое-то странное, словно затаившееся, стало Андрюхе казаться как из кино.
  - Ты трейлеры смотришь?
  - Какие трейлеры?
  - Ну, кино такое страшное.
  - Ну, смотрю кино-то...
  Генка кино, конечно же, смотрел. Когда его к нему прибивало волной жизни. Прибьет, - и вот уж он, не садясь, стоя на самом ходу их кухни в комнату, у гардероба, на него облокотясь, надолго уставляется в телевизор, заинтересованный фигурами на экране. Интересовало его даже не кино, а перемещение фигур. Так и смотрит, смотрит... Уж ноги болят, а он всё стоит, переминается и следит, не отрываясь, будто слушает песню, не разбирая слов. Они с Нюшкой-Галькой по этому поводу ругались. Она - ты, мол, чего, как на посту, на проходе застыл, мешаешься, я тут со сковородками, сел бы. Он сел, - и всё, чуткость какая-то в нем потерялась, и телевизор как выключили. С тех пор не садился. Смотрит, молчит, огрызается, уходит. Но чтоб сесть! Как в армии на посту. Пока стоишь, - видишь. Как присел - заснул. В армии оно всегда полезно поспать. А здесь нельзя, здесь он для себя стоит, упустить что-то свое важное боится.
  - Вот и я смотрю. Трейлеры эти.
  И Андрюха выпустил из-под рук живо бьющийся нерв этого дня, потерял себя из виду, и стало ему море, которого он, хоть ты тресни, близко никогда не видел, по колено.
  - Пошли, я тебе сейчас покажу, - потащил он Генку неизвестно куда.
   Был тут умысел, с одной стороны - поделиться, а с другой - за Генку спрятаться, пустив его вперед. Пусть посмотрит, пощупает. Каков будет?..
  Генка пошел за Андрюхой почти уже с интересом. Вышел из замкнутой сараюшки на отрытый воздух, на бескрайние небесные просторы. И вдруг лишило земли, мотнуло вбок и вниз и тут же выдернуло и в вязкую волну погрузило. Вроде немного выпить успели... Может водка сивая?.. Что такое ему показать могут? Все вокруг общеизвестно. Ну пошли, по-о-ш-ш-л-ли... Хм, трейлеры...
  Генка пошел за Андрюхой по зеленой травке, на крыльце шумно споткнулся, уткнувшись рукой в острый край ступени. Андрюха шел впереди походкой мягкой, маленькими ступнями ступал по земле с носочка, будто топоча в танце, а то и вообще не касаясь. 'Он всегда так ходит, а ноги у него, смотри, какие маленькие, смешные',- подумал Генка, со спотыка, с уровня Андрюхиной ступни поднимая вверх лицо. Андрюха сверху глядел на него и думал:: 'Какой он... Ничего не знает. А я знаю'.
  К двери подошли уже в паре. Андрюха - слева, с той стороны, чтоб, дверь отворив, Генку пропустить вперед. Метнул руку наверх, ключ переложил из левой в правую, кисть наполовину, будто в тину, в лохматый дерматин утопил, стал там шерудить. Где-то далеко щелкнуло два раза, и дверь двинулась.
  Генка, прежде чем глядеть внутрь, обратил внимание на медленно проплывающий возле его носа торец двери, толстый, многослойный как пирог:
  - Прямо сейф!.. - и оказался внутри.
  Пошел по дуге, оборачиваясь вокруг себя. Рукомойник, гардероб, поставленный перпендикулярно к стене и перегораживающий помещение на треть, что-то там за гардеробом, окно, тюлевая занавеска, свет полукругом, мелкий-мелкий, просеянный как сквозь сито... Генка оглядывался, задирал подбородок, почему-то все больше внимание обращая на потолок. Андрюха подумал, что все это, ну и выставленный подбородок, и кружение человеческой фигуры, так, что задом наперед ей приходится двигаться, и неловко выбрасываемые в непривычном для них направлении носки ботинок, и приставной шаг, и опережающий поворот туловища поворот головы, - все это он уже видел. А сейчас Генка дойдет до кровати, сядет не у спинки, а на некотором расстоянии от нее, но сидеть ему будет неудобно, потому что расстояние это от спинки будет выбрано ровно такое, чтоб сидеть получалось на склоне образующейся под весом тела ложбины с дном в центре кровати.
  Генка сел. Чтоб не заваливаться внутрь, уперся руками, хлопнул одной по округлому краю, поднимая ожидаемое облачко пыли. Потом наклонился вперед, задрал край свешивающегося к полу покрывала, заглянул под кровать и тут же выпрямился.
  - Да тут богатство. Это твое что ль? - сказал, указывая на стоящий на столе фотоувеличитель. Андрюха молчал.
  - Ты чего там стоишь?
  И Андрюха тоже шагнул внутрь.
  Что он потом вспоминал про это? То, что Генка ходил рядом, касался вещей, стула около стола, увеличителя на нем и все о чем-то говорил, может быть даже обращаясь к нему, но слов он не помнил. Несколько раз Генка обходил его сзади, зайдет слева, а выйдет справа, и снова - зайдет слева, а выйдет справа. Вспомнил и то, что ни единой мыслью не подумал он о ночном шуме.
  Потом Генке стало скучно. Зайдя снова слева, он не появился справа, и Андрюхе пришлось поворачиваться. Генка стоял на пороге, держась за ручку полуоткрытой двери и готовый выходить. И когда он, Андрюху не дожидаясь, вышел, Андрюха перевел глаза с пустого места, оставшегося после Генки, наверх.
  Над дверью висела картина. Два существа с круглыми лицами. Одинакового, непонятного пола. Андрюха еще подумал - гомики. Волосы - как та специально навинченная старушечья химия, но только черные, завиток к завитку, густой шапкой. Одеты они были во что-то белое, будто просто наброшенное сверху. Вроде бы летели. И в полете оба красиво, одинаково наклонялись. Наклонялись совсем как Генка наклонился, на кровать сев. Летели в паре. Одно, правое, глядело на другое, а то, двигаясь спиной в направлении общего движения, повернуто телом было к первому, но наблюдало прямо за Андрюхой, неотрывно, в полуулыбке, живым, темным, вишневым зрачком.
  Допивали под Генкин монолог про то, что его батяня тоже фотографией занимался, и что этих фотографии где-то валяется целый портфель.
  Говорил Генка одно, просто языком болтал как погремушкой гремел без ритма, а думал другое. Думал что-то словами отдельными. Вот дом Андрюхин... старый... Двери в нем... Помещения... Сам Андрюха... Ходит-далеко не отходит... Стенами огороженный... Живё-ё-ёт... А он, Генка, живет в этом общежитии... долбаном... И тоже живё-ё-ёт... Занавеска, гардероб перегородкой... как в этой комнате. Ну, занимался отец его фотографией... и что?.. Зачем?.. Сгинул, как не было, один серый промельк от него остался в голове ... и портфель этот... долбаный... Даже и подумать-то про него ничего нельзя кроме слова... Портфе-е-ель... Тошнит что-то, может от водки, или от слова... Выкинуть, сжечь не глядя... выжечь... чтоб ничего даже такого и не осталось... муторного... Ни капли... Кончилось... Пойду...
  Уходя, Генка посмотрел на жалкого Андрюху и сказал:
  - А тебе, Андрюха... Не жить тебе Андрюха никогда возле моря. Для этого под другой звездой родиться надо.
  Спустя двадцать минут Генка орал на свою Нюшку-Гальку, подвернувшуюся ему возле кривой двери единственного подъезда двухэтажного общежития. Орал не пьяно, с бутылки-то, но и не совсем трезво... Так, чтобы слова выходили воплями, вместе с тошнотою и тоской.
  Андрюха же, оставшись один, на Генкину злобу внимания не обратил, - не первый раз было. К тому же эта злоба не имела к Андрюхе никакого отношения, и к жизни тоже отношения не имела. Появлялась она откуда-то из запредельной неожиданной пустоты, и сама была пустотою. Попадется ему назавтра Генка на пути, никакой злобы уже не будет, будто сегодня Генка и не Генкой был. Это понимать надо...
  Зато жалким был Андрюха - это точно. Хлопал глазами. Потом понял, что хочет есть, и что в доме стоит в кастрюле сваренный вчера борщ. Зацепился за конкретное чувство. Пока ел, надсада отступила и стояла рядом. Потом опять села за спину.
  С картинами такое бывает. Еще, помнится, в школе ездили они классом в областную картинную галерею. Была там одна картина. Картинища! Во всю стену!.. Изображено было на ней поле после битвы. И один из убитых лежал ближе всех, ногами - к ним, зрителям, а головой - в поле, так, что лица не было видно. И вот - эти ноги поворачивались. Им сначала об этом экскурсовод сказала, а потом они и сами проверили. В каком бы углу зала они не находились, ноги эти точно на них смотрели. Андрюха даже из одного угла в другой прошелся, от ног взгляда не отрывая, чтоб увидеть тайный момент, когда они сдвигаться начинают. Ничего не увидел. Вроде бы не двигались, а вроде бы каждый раз на короткий уголок и сдвигались. В результате непостижимого этого неподвижного движения каким-то невероятным образом и поворачивались. Андрюха потом увидел, что многие так делают, - по залу ходят, на ноги глядя...
  В зале с иконами повторилась та же история, только теперь с глазами. Эти глаза, глядящие из своих темных лунок, так Андрюху тогда измучили, что уж и глазами-то перестали казаться, и потеряли выражение, и только все двигались... На обратном пути, глядя из окна автобуса, понял Андрюха, что есть в этом что-то важное. И с тех пор к картинам имел свой проверенный подход. Если было в них это движение, значит картина была стоящая, истинная, а если нет, значит так, не очень...
  А эта картина над дверью? Какая, на фиг, картина? - смешная картинка! Два нелепо нарисованных гомика в париках, в простынях, с голыми ногами... Ангелы что ли? А где тогда крылья, крыльев, вроде, не было. Что там рядом-то изображено? Не вспомнить. Может, какая колонна с завитушками, может кустик. Не рассмотрел. Но помнил - по-детски все как-то. Смешно родственничек рисовал. И глаза по-детски, но их Андрюха, живые, сквозь стену только теперь и видел. Ждали они его, потому что без Андрюхи уже не могли.
  Подождут!
  Между повседневными делами, которых в этот день после обеда не было, Андрюха стал собирать необходимые инструменты. Сам, и чтоб не в последнюю минуту. Чтоб иметь власть над обстоятельствами и для себя свободу.
  Фонарь. Фонарь все-таки надо было брать, без него совсем никак. Эх, были там, выключатель забыли посмотреть!..
  Фонарь лежал на антресолях в стенке, еще в коробке, новый, с ручкой и большим отражателем. Был куплен год назад Наташкой на его день рождения. Вещь! В руках держать приятно. Тумблер под резинкой. Включил. В отражателе блуждал слабый огонек. Батарейки левые, сели. Жаль... На фонарь, такой красивый и год назад мощный светом, были у Андрюхи свои надежды. Ладно, на один раз хватит. Но что обманули с батарейками, и что кем-то опять будто отрезан и уволочен кусок от его жизни - это заныло.
  В другую руку - оружие другого свойства. Топор? Нет, топор казался не удобен, а вот валялся где-то на терраске не в Андрюхиной, в далекой бабкиной жизни из полотна сделанный старый тесак. Мачете средней полосы, юркое и универсальное. И подцепить, и ткнуть, и рубануть. Ручка замотана изолентой, под которой прощупываются зубья, и дальше - одно сплошное полуметровое лезвие, темное, не острое, но внушительное.
  Сложил все это на старый диван на терраске, накрыл старым пальтом. Приуспокоился. Телек смотрел, Наташку ждал. Заметил даже, что сам подгоняет время к ночи.
  Наташка, помня утренние недоразумения, с работы пришла осторожная. Увидела Андрюху спокойным, в глаза глядящим, разговаривающим, будто не было ничего, и сама успокоилась, быстро, безвозмездно. Про комнату, правда, разговоры снова заводить отложила, но и то хорошо, что вся тяжесть просто с души ушла. Бегала туда-сюда с капустой, жаловалась по-доброму на тупые да короткие ножи, мол, крупные кочны не разрезать, шутила, что за острым да длинным пойдет к соседу. Готовила в утятнице солянку с мясом.
  Уже давно Танюшка спала, головой в темень, в своей кроватке в углу. Лишнее в доме, начиная с дальнего, постепенно выключено, потребное слетелось в уютный кружок. Уже всякий нужный шорох, вот он, уплотнял тишину, а ненужный, где он? громоздил сомнения - что это? какой он? был ли? А как не было? На том с надеждой и заснул.
  Ночью Андрюху без всяких приготовлений взяли за плечи и повернули. За стеной стучало.
  Он встал машинально, как встают на каждодневную работу, которая у него уже забыл когда и была. Все шумы в доме молчали. Звучал только этот...
  Шел в пустоте, не слыша себя, не было этих звуковых кудряшек, сопровождающих днем движения жизни. Дверь на терраску - нема. Склонился. Пальто в сторону - без шороха. Фонарь лежал на месте. Тесака не было!
  Андрюха включил фонарь. Тот света дал меньше, чем ожидалось. Тесака не было и нигде рядом. 'Хыт, носилась тут с капустой своей чертовой... уволокла!..' - Андрюха выпрямился, повел в бессилии фонарем. На узком подоконнике что-то лежало, прикрытое краем свисающей серой тюлевой занавески. Молоток. 'Возьму молоток'.
  Спохватившись, что может спугнуть, да и батарейки дохлые, надавил на острый тумблер. Тот вильнул под резинкой, и стало темно. В занавеске путалась острая маленькая звездочка, - далекий фонарь на дороге. Андрюха прислушался. Стрекотало далеко в глубине дома, барабанщик давал соло, бил прихотливую, сдавленно-упругую дробь.
  Взяла опять Андрюху секундная злая досада. Что ж это за концерты такие, в конце концов, в его доме?! Уж не хозяин он тут что ли? Почему именно у него? За что? Все как один дома в округе показались ему живыми, мерно дышащими утесами, на груди которых можно было отдохновенно закрыть глаза и заснуть, что повсеместно и делалось в сей неведомый ночной час на сей территории средней полосы России. Лишь на одном его нелепом клочочке беспокойство и воротня...
  Дверь, ключ, неожиданный слабый скрип, не услышанный днем... Стук стал вроде ближе, яснее, замер и мгновенно опять тихо зашерудил свое, завил бесконечную веревочку ритмического рисунка, но ушел опять в отдаление, будто во всегда бордовые Андрюхины воспоминания, живущие с недавних пор хоть и в Андрюхе, но без него.
   'Ну, сейчас мы тебя отыщем', - яростно и страшно проговорил Андрюха внутри себя, стиснул рукоятку молотка и удовлетворенно ощутил, как кровь стала подниматься по телу, застучала в ушах. В угаре, намеренно шумно, шагнул через порог. Еще тяжесть тела не успел перенести, понял, что проваливается в тишину, что впереди того, что он хочет отыскать, уже нет, - выдернуто.
   Но где же теперь оно? Не иначе как уже за спиной, но еще молчит. Андрюха сноровисто повернулся одной головой, краем глаза увидел совсем близко порог, открытую на терраску дверь, пустой кусок терраски. Правильно, не может оно там быть, на терраску, через порог ему не выйти. И понял Андрюха про хитрость сию, что не хитрая она, потому как единственно возможна, и что он мог бы знать это раньше, и знал, но был не чутким, а почему-то дураком каким-то, а сейчас стал чутким, безобразно чутким, но не думать надо, а делать, включить фонарь, наверху оно!
  Фонарь неожиданно дал яркий свет, но сразу же сполз до тлеющего и скорее на потолок, чем на картину положил слепое красное пятно. Две черные, будто проколотые точки смотрели как и раньше, но вот куда они смотрели - этого утверждать наверняка сейчас было нельзя, полотно картины слишком круто уходило вверх, пространство слишком легко переламывалось, и взгляды соскальзывали.
   Андрюха опустил голову - посмотреть вперед себя, сделать два шага. Сделал. Посмотрел опять назад уже мельком, - все ли на месте? Еще мысль какая-то была, потом хихикнул, - ага, поди что съехало!.. И увидел, что съехало! И сразу опять мысль, мысль пустая и назойливая, что-то там про обман зрения. Два глаза-то, эти две слепые, без зрачков, вишни смотрели сейчас не на него, а на того, на свою пару, и губы улыбались ей, только ей, и вместе они летели теперь в своем нежном любовном полете, принадлежа только друг другу, жестоко ничего вокруг себя не замечая. И эти себя нашли, опять я один, - подумалось Андрюхе с тоской, но одиночество было сразу же, через правильную паузу, нарушено. Слабо-слабо, слегка устало, оттого, что вот уже который раз надо начинать снова одно и тоже, но и упрямо, терпеливо, нежно - опять зашаркало, будто чечетку подошвами. Надо искать свое, свое то, что прИмет эту... это мое... - с жутью, не умея назвать, миновал Андрюха слово 'нежность'.
   Топотало у противоположной стены, из-под кровати. Четыре шага, потом откинуть покрывало. Не шуметь, бесполезно, успокоиться, да уже и спокоен, некогда, шагаю, не спугнуть, не пропадай, звучи еще немного, дорогое, мое, сейчас, ну...
   Он откинул покрывало, направил гаснущий фонарь.
  Да уж, дорогое, только его!
  На Андрюху смотрели два кровавых навыкате глаза. По-человечески, с мыслью. Он и не понял на морде ли, на лице? Туловища, вроде лежащего на боку и уходящего дальше, под кровать, видно не было. Но было понятно, что оно там сотрясается, сучит какими-то конечностями, с которых, может, содрали кожу, а, может, дополовины отрубили, и они своими торчащими белыми костяшками о стену, о стену... Это было понятно. То есть видеться - не виделось, но зналось, что так оно и есть. А видел Андрюха только красные глаза, поднятые к нему, молча умоляющие в вечной боли... Бывало, еще в повседневности уставлялся Андрюха на какой-нибудь привычный предмет. Ему вдруг становилось интересно, как это предмету, табуретке, например, удается быть самой по себе. И чем больше он с этой познавательной мыслью к табуретке подступал, тем вернее последняя от него ускользала, истаивала. Истаивала хитро, - будучи, да не была. И возникало тогда у Андрюхи, для спасительного чувства облегчения, желание слишком близко к предметам не подходить, сосуществовать, в упор не разглядывая. Отступал.
  Так стало и сейчас. Отвел Андрюха глаза.
  А потом дошел до него свистящий, металлический звук, составленный из двух звуков, очень низкого и очень высокого, дошли эти производимые с трудом, будто какой-то машиной, звучащие выхлопами звуки, - произносимые почти без гласных, из чрева, очень близко и очень издалека слова: ...мей крвушк мнг втвей змле жртва хр хр...
   Андрюха уж знал - красные глаза продолжали глядеть, но невидимое тело сильно забилось в судорогах, шарканье перешло в мелкую дробь, сначала правильную, но по мере усиления все расползающуюся, оплывающую. И вот там, у стены эти короткие ножки уж били, вихлялись, потеряв всяческое свое земное устройство.
   И тут фонарь погас.
   Андрюха опустил покрывало, выпрямился. Подумал о себе отстраненно: 'Все понятные, даже самые далекие, но понятные пределы этой жизни уже влиты в его глаза кином, а непонятные...- их навроде как и нет!'
   Повернувшись уходить и пока еще вовсе не думая о том, каково теперь со всем этим ему там, в той жизни, будет жить, увидел комнату свежо, в зеркальном отражении. Увеличитель был теперь по правую руку, а рядом с ним, невидимый раньше, лежал, распластавшись на столе, резак. Резак для обрезки кромок фотографий. По сравнению с похожим на модель подъемного крана увеличителем, этот был механизмом простоватым, всего из двух частей, - площадки да, вдоль длинного ее торца, плотно прижатым к нему, металлического лезвия, прямого сверху, снизу идущего плавной дугой секиры и завершающегося уже за пределами площадки пухленькой рукоятью. Мелькнуло, - на одну операцию, а изволь купить, потратиться. Все чего-то да стоит. Вроде бы пустяк, - вжик, ровно по краю, - но потом видно, что фотографии до ума доведены, и смотрятся совсем с другим, невидимым настроением. И выходит, что не зря потрачено. Все настоящее - невидимо.
   Потянулся к резаку, приподнял указательным пальцем лезвие за рукоять, отпустил, прислушался, как оно, тяжеленькое, тюкает. Вспомнил про свое пропавшее мачете. Шагнул ближе, утвердился ногами, обернул рукоять уже всей ладонью, уперся левой кистью в площадку, отвел большой палец в сторону и выставил его за пределы площадки, взвел лезвие, наклонил голову в сторону, чаруясь неожиданной красотой действий и положений, медленно подвел лезвие к пальцу, еще раз, еще подвел, примериваясь, коснулся животом острого конца рукояти, отстранился и, ни о чем не думая, накрыл резак всей грудной клеткой.
  Потом все как обвалилось и само собой покатилось с горки.
  Вывалился Андрюха из комнаты, прижимая левую руку правой к животу, мыча, грохнул на терраске пустым корытом, Наташка уже бежала навстречу.
  - Чего у тебя там, чего?!
  Увидела приоткрытую им его беду, смешно и бестолково заверещала: 'О-ё-ёй, о-ё-ёй!', устремилась вслед за Андрюхой. А он, попав на свою половину дома, уже оседал.
  Кровь вытекала хоть и не сильно, но нудно-постоянно. В Наташкиной голове разом прошелестел рой мыслей и улетучился как не было. Осталась мысль одна единственная. Моток толстой бельевой веревки, будто кто подсунул, тут же попался на глаза. Схватила моток, не отрезая выдернула из него метровый хвост, так что остатки укатились через кухню и комнату в другой ее конец и замерли в дальнем темном углу, обкрутила Андрюхину руку несколько раз повыше локтя, стянула и завязала. На одиночный бант. Молодец Наташка, не растерялась когда надо, будто пусть не часто, но время от времени всегда эти самые жгуты накладывала. Андрюха подумал про это, когда багровые блямбы в голове уплыли из поля зрения куда-то за глаза и не мешали видеть. Посмотрел на руку. Кровь утихла, и рука была не его.
  А вокруг все продолжало вертеться.
  'Палец... Где?', - Наташка трясонула Андрюху за плечо. Он только мотнул головой, - то ли 'не знаю', то ли 'не надо'. Махнула рукой, убежала, быстро вернулась, неся что-то в лодочке ладони, скрипнула дверцей гардероба, выдернула носовой платок, уложила, завернула. Так, что дальше? Сбегать к соседке, позвонить в скорую, - эх, надо было наоборот! - попросить чтоб пришла, ну что ж теперь делать, объяснить - поймет! - чтоб с Танюшкой побыла, пока они ездят. Убежала. Стало тихо. Потом снова стал приближаться шум, разговор. Ехали в машине. Куда? Наверное, в районку. Врачиха в дороге хоть и посмеивалась, но несколько раз отворачивалась от темени за окном и серьезно вглядывалась в Андрюху. В приемном почти и не были. Не повезли - повели Андрюху быстрым шагом по коридорам, идти можешь? - ну так и иди. Он шел, ни о чем не думая, чего теперь думать, он свое дело сделал, теперь надо другим думать. Перед какими-то дверями остановились, приказали сидеть на стуле, из правой руки взяли платок,- сам бережно, по коридорам все это время его да зажатый под левой подмышкой моток веревки и нес.
  Последнее, что промелькнуло - шапочка, холеное лицо врача, слова 'юлечка', 'членовредительство' и еще какое-то на 'а'.
  Наташку дальше приемного не пустили. Села на пластмассовый стул у стенки, стала ждать. Потом поддалась на уговоры медсестер, - действительно, чего сидеть, его теперь все равно скоро не отпустят, но только тут ему сейчас и положено быть - пошла домой. Шла долго, минут сорок, но это даже хорошо, что долго, в голове ворочались какие-то мысли, и требовалось время, чтобы их думать.
  На повороте к дому заметила огонь, - костерок у общежития. Кому это понадобилось? Не загорится ли чего, сараи рядом? Но, увидев в темноте рядом с огнем чье-то освещенное сосредоточенное лицо, отвернулась и сразу забыла. Дома было спокойно, соседка шепотом порасспросила и ушла, обещав прийти утром, может помочь чего...
  Танюшка как спала, так и не просыпалась.
  Андрюха вернулся домой спустя почти месяц. Палец пришили, только как-то не очень ловко, был он его, а вроде и не его, будто костяной и прежней ловкости так и не набрал.
  В той комнате была теперь его бабка, вернулась из их городской коммуналки. Помочь, пока его не было. Ну и вообще. Наташка сказала, что временно. Она же, по словам Наташки, и батюшку приглашала. Тот приходил, брызгал водой по углам и над притолокой.
  В комнате бабка переставила все по-своему, картины 'снесла на чердак'. Андрюха заглянул в комнату лишь раз и больше не заглядывал. Чего глядеть-то!..
  От перестановки ли, от батюшки, от чего другого, только с тех пор у них с Наташкой, да и вообще в доме всё тихо стало, как отрезало.
  Молоток... Ах да, молоток. Молоток по такой Андрюхиной инвалидности долго ему был не нужен, а когда понадобился, пришлось купить новый, черненький, с белой ручкой. И был он всё какой-то неудобный, к руке и в себе самом не притертый. А старый, ладный, так и не нашелся.
  Был ли?..
  
  
  
  8. ДЕРЕВНЯ-2
  
   - Да брось ты! Если у них что-то и будет, а, может, уже и было, ты все равно об это не узнаешь.
   Полоснуло! Как это? Неужели что-то может происходить втайне, без него?! Ипполит глядел в далекий темный створ амбара, откуда доносились голоса, где на сене была сейчас компания, а в ней была она и этот внезапно возникший в новой роли, кто бы мог подумать, Колька Васильев. Он близко к ней, смеется, почти склоняет голову ей на плечо, если надо то и склонит совсем, смеется и она, и она не имеет ничего против этого склонения. '...А, может, уже и было...' Сговорились!
  Серега явно хотел его поддразнить. А заодно и сам примеривался к такой вот 'жестокости взрослого мира', сам глядел в темноту створа.
  И обманул, всего тогда не сказав, не продолжив. А спустя время Ипполит, ни о чем не подозревая, от Сереги, шкодливо, по-цыгански прищурившегося, все узнал и остался равнодушен. Во-первых, чего-то такого он почти уже ждал и, во-вторых, был после этого даже горд. Горд тем, что он-то ее все равно первый заметил. У него-то здесь уже своя история накопилась, и он в этой истории может позволить себе быть снисходительным, великодушным, может, в конце концов, разочароваться. И правда, откуда Сереге знать, а он вот взял и уже давно разочаровался, тоже своего рода жестокость, - никому не сказав, сделал, а если и не сделал, то и не жалко, пользуйтесь, потому что ни фига-то вы, последыши, не делаете и не сделаете, только языками почешете, 'примериваясь', а заметил первый - он! И это уже останется навсегда!
  
  
   Серега тоже был жестоким, по-своему. От незнания. У него был магнитофон, какая-то там 'Яуза'. И было несколько пленок с иностранными исполнителями. Ипполит мог слушать их снова и снова. Но у Сереги иногда не было настроения, а вместо него было что-то другое, непонятное Ипполиту.
   - Давай послушаем.
   - Да неохота.
   Чтобы не быть назойливым и не показывать свою зависимость от звуков Ипполит некоторое короткое время молчал. Потом снова подступал: 'Ну, давай...'
   Что слышалось и виделось? Серый, пластмассовый корпус, металлическая крышка, деревянные декоративные панели по бокам, две ручки, переключаемые с сухим треском, разорванная в нескольких местах и продолжающая рваться пленочка, тип 6, щель, и проскальзывание внутри нее этой пленки, куда она? да куда, с бобины на бобину, дальше не убежит, но все равно - бег этой пленки, это, куда-то, ее убегание. В звуки.
   Однажды заводили прямо в темном коридоре. За дверью стучал ливень, может, он и не дал двинуться дальше. Лежали на полу, где и застал и прижал их еще плотнее к полу выпевающий что-то очень долгое и красивое, несущийся над всем все вперед и вперед высокий голос.
   - Да, вот ведь как музыка может воздействовать, - сказал Серега в тишине и темноте, после того, как голос унесся на реактивных крыльях за свой горизонт. И Ипполит понял - это Серега услышал, наконец, то, что надо. Понял, потому что выразил он это словами школьными, неуклюжими, стыдными, вовсе их при этом не стыдясь, потому что было не до слов, а до того, что открылось. А если и было до слов, то Серега и намерено сказал их - стыдные, а если бы он знал другие, еще более стыдные, сказал бы именно их, тут был уже раж, чем стыднее произносились слова, тем сильнее они презирались, потому что тем глубже было открывшееся.
   Это была репетиция.
  В другой раз, когда лето было уже на исходе, тоже в дождь, на этот раз не помешавший ничему, а наоборот, надоумивший, заставивший долго и целенаправленно искать удлинители, их трепетная компания (четыре с половиной человека, хозяйская маленькая Лариска была за половину, неизменно примешивалась, и это было даже хорошо, иногда ее необходимо было заметить, это делало атмосферу не такой нестерпимой) спряталась под крышу дальнего двора, подальше от дома, от всего белого света. Забирались по приставной лестнице, сопели, волокли за собой этот девятикилограммовый ящик, скупо бросали слова. А Женька так и вообще молчала, шла куда вели. Когда уселись, еще в тишине, полуоткрыв рот,
  смотрела в дальний угол, под крышу, на только ей одной видное. Тонкий, пронзительно белый провод убегал и быстро гас в сумерках мокрого дня и темени предметов. За сомнением 'да неужели по нему еще может что-то такое, что оживляет механизмы, течь' шла убежденность, что только по нему, такому, хрупкому, только и может, и дОлжно, а следом за этим - и просто не желающая ничего больше видеть и слышать надежда на зачем-то какое-то сладкое чудо, которое неизменно угадывали в тех серых углах под крышей, одного его хотели, и в нём были.
   Женька знала про Ипполита.
  Когда все они доросли до свободы и права приходить домой уже ночью (- Я вчера пришел в два ночи! - А мы вообще ходили к студентам и вернулись в три!.. - деревня давно затихла, сутки углублялись, исследовательское погружение казалось опасным, но каждый раз надо было продвинуться еще нанемного дальше, дотянуться до трех, четырех, - и каждая отвоеванная минута становилось еще тише, опаснее и слаще...), Ипполит подкараулил ее у дома. Ее компания, подобно стае фей, невидимых под лунным светом, то и дело там или здесь выдавала себя слабым звуком. Он сидел на лавке и знал, что надо просто терпеливо ждать. Вдруг зашуршало совсем близко, и она вышла из темноты. Одна.
  - Ты не знаешь, где Наташка?
  Ему зачем-то надо было, чтоб она села.
  - Не знаю, вы же вместе были. Садись.
  - Да потерялись...
  Слава богу, села, ничего не заметила. Она была с этими двумя своими торчащими из-под щек хвостами, разделявшими обнаружившийся плоский - еще днем увидел - затылок белым пробором и так ей шедшими.
  - Это... мне надо тебе кое-что сказать...
  - Что? - она лишь мельком взглянула, отвернулась в темноту, всматриваясь.
  Вот сейчас! И ухнул:
  - Ты мне нравишься.
  - Да ты чего такое придумал!? - она испугалась и шарахнулась от него.
  - Я не придумал.
  Она молчала. Он молчал.
  - Ну ладно, я пойду.
  - Только просьба, никому об этом не рассказывай.
  - Конечно!
  Ушла.
  Он еще посидел в одиночестве. Просьба была невыполнима. Он догадывался - она обо всем расскажет, пока он вот здесь сейчас один сидит - уже рассказывает, шепчет под одеялом Наташке. Внутри ворочнулось. Всё, теперь без него!..
  Утро творения настало, когда пришло его время. Утро было каким-то. Даденые пять чувств не знали расстояний, видели воздух и ощупывали утро одновременно, пугливо и быстро.
  Во что проливается? Вот в это, неизбежно и как может. Снует... и вот уж проявляются абрис и профиль.
  Как теперь надо-то? Теперь не 'как надо' - как сможешь!
  Вот это называется 'расстояние', оно бывает разное. И туда теперь через теснины не дойти.
  А там мельтешня. Глядеть на маленькие, вырезанные из картона фигурки будто по горизонтальному краю занавеси, - черт не разобрать, - отворачиваться, ловить хвосты движений, мышиное ускользание тени, чуять...
  Тух, ту-ту-тух... Как колотушкой. А следом - мягкий, выпевающий, но порицающий, пронзительный и властный перелив речи. О чем говорят? Нездешнее сочетание гласных. Аоэиу. Громоздится столбом к небесам. Как песня. Не понять, и не надо. Интонация!..
  Ту-ту-тух! Лариска бегала по настилу амбара. Приседая, выбивала дробь стоптанными, задеревенелыми каблуками туфель как копытами, и Женька ей строго выговаривала. Интонации были чужими, жизнь поворотилась! Что он натворил?!
  Пробирайся теперь туда, восстанавливай как было. Притворяйся, что тебе это надо.
  Притворяйся!
  Дальше тянуть и наблюдать издалека означало бы, что он заметил, что все изменилось.
  Пошел, - смог.
  Успел.
  Ни слова больше.
  Обоюдное умалчивание оказалось избыточно доступным.
  
  
  Итак, Серега уже не скрывался и не гримасничал. И переживал насчет Ипполита. Потому однажды скупо, серьезно, жестоко глядя прямо в глаза, все ему про себя рассказал.
  Ипполит неожиданно со всем согласился. Он отступал, подчиняясь сильному? Нет, радовался за него, вспоминая свое когда-то истекающее медом сердце. И этим же делился, когда и ей все простодушно, при Наташке и Лариске, про Серегу рассказал. Она опять отшатнулась, но уже привычно, опытно. Поняла, - подумал Ипполит. А спустя безобидное время, в течение которого, оказывается, что-то непоправимое происходило, услышал от Сереги (тот двусмысленно улыбался и лишних вопросов не задал) ее слова: если случится война, он, Ипполит, будет первым предателем. И удивился. За что? Неужели он себе не хозяин, неужели он, в своих повседневных ухмылочках и пришепётываниях, незаметных ему, но, оказывается, существующих, столь определенно мерзок? Что ж, видимо, мерзок! И расстроился. Как же вокруг бесприютно! Там, где ожидаешь мягкость, вдруг возникают и давят в спину тупые, твердые, неумолимые кочки.
   Вот так! Осталось съездить на велосипедах зачем-то до следующей станции по тонкой, вьющейся вдоль железнодорожного полотна тропинке. Туда, где дрожащее марево червлено заветным, темным, крохотным квадратом далекой электрички.
   Кукушкино.
   А потом свернуть налево, через переезд и ехать еще, еще, до Троицы, слушая скупые признания-пояснения влюбленного в эти места Сереги. Оказывается они все отсюда, и у них тут когда-то был на косогоре большой дом, который был продан, и была у них тут внизу река, она и сейчас текла, но теперь другие пчелы трудились в траве на ее берегах, для других собирали мед, и было тут у них даже кладбище, на котором лежали все Серегины предки.
   Пробыли недолго. Постояли около синей терраски дома, посмотрели вниз на реку в зарослях ивняка. Серега извлек из памяти хранимую там какую-то подробность то ли разговора, то ли жеста, случившегося на берегу. И - быстрей прочь от дома, пряча уязвимое на свету чувство опять в свою темень, и дабы кто не обратил на них, торчащих тут дольше положенного кем-то времени, чужаков, внимания.
   Обратной дорогой Ипполиту захотелось посвистеть. Нитка грусной, про друга, мелодии песни из далекого Ипполитова детства странным образом сочеталась с их одиноким движением сейчас по тропе, вьющейся под колесами. И Серега даже поинтересовался, что это Ипполит такое красивое насвистывает, и Ипполит с достоинством объяснил...
   Заканчивалась пора. Скоро он, Ипполит, уехал и очень долго не появлялся в этих местах. А потом случился тот, самый первый раз, во время которого они снова встретились, открывший череду нечастых возвращений Ипполита, с удивлением обнаружившего (и каждый раз обнаруживавшего заново), что возвращение, во всяком случае, физическое, гораздо сбыточней, чем кажется.
   Они купили бутылку портвейна и пошли на край леса, где как-то уж очень быстро нашли вырытый на полметра в землю квадрат, который когда-то рыли, собираясь строить над ним в результате так и не построенный шалаш. Сели на ступеньку. Серега был женат, имел уже троих детей. В глазах было сожаление, что не принадлежит больше себе и понимает это.
   - Я переночую?..
   - Ага... - Серега отвел глаза.
   Выпили. Серега вяло начал что-то вспоминать. Хмель расслюнявил улыбку.
   - А мы тебя с Женькой вспоминали. Она, кстати, первая вспомнила. Сказала, что, слышала, ты стал знаменитым человеком, гремишь...
   - Они потом еще долго ездили?
   - Ну, ездили какое-то время. А где сейчас, я даже и не знаю.
  
  
   До станции доехали на мопеде. Багажника не было, Ипполиту пришлось сесть на единственное сиденье. Серега всю дорогу простоял на педалях и мчал как угорелый, боясь опоздать, торопясь отвязаться.
   Это была, конечно, сцена. Вот они сидят друг против друга и вспоминают о нем. Он и она - может быть даже что-то вместе пережившие, но простым, натуральным образом потом охладевшие, все друг про друга знающие, но все еще спокойно, по-взрослому остающиеся рядом. И она, глядя слегка припухшими глазами куда-то за Серегино ухо, представляла Ипполита таким вот необыкновенно неопределенным, красиво сбывшимся и о чем-то невнятно сожалела, и легко корила себя за некоторые особенности своего характера.
  
  
   Серега же под конец всем вылепил сюрприз. По слухам, поругался с отцом. Ипполит помнил его, - этого невысокого мужчину с большой головой и длинными ресницами, он еще, будучи занят, посылал однажды Ипполита в соседнюю деревню в магазин за сигаретами. Серега до этого ехать отказался. Ипполит отказать боялся, но ехать медлил, недоумевая, как это взрослый дядька может просить друга его сына, находящегося при том здесь же рядом, - как это его, пацана, запросто посылают купить то, что пацанам покупать не положено. А Серега в открытую и Ипполита подзуживал не ехать, загоняя его неловкость в угол и громоздя ее до неба.
  Ипполиту удалось тогда тихо смыться.
   И вот Серега схлестнулся с отцом всерьез, не на сигаретах.
  По слухам, отец обвинял Серегу в отсутствии чувства ответственности, мол, семью завел, а обеспечить не может. Упрек был давний. Да в этот раз так, видимо, подобрались обстоятельства и настроения - Серега на все эти слова, обидные и справедливые, пошел и тут же, за стеной, у шкафчика выпил уксусной кислоты.
   На том жизнь Серегина и закончилась.
   Всякий раз, представляя себе эту сцену, Ипполит, конечно, ужасался, но и ловил себя на чувстве, что он не удивлен. Серега всегда уходил из-под опеки, всегда был самостоятелен и порывист. А с недавних пор Ипполит стал приплетать к этому и свой сон, тот, в котором Серегина мать разговаривала с отцом и, указывая на улетающего Ипполита, глядела вслед ему со звериной злобой. Что тут было общего - неведомо. Скорее всего, ничего. Да только вспоминая несчастье с уксусной кислотой, Ипполит сразу вспоминал теперь и эту злобу.
   Серега давно лежит на далеком, заброшенном кладбище у Троицы рядом со своими предками. Его череп давно уже, наверное, оголился и стал белым. Или не стал? А сколько времени для этого надо?.. Смешные, запретные мысли возникают иногда у Ипполита в голове. Словами он их думать стесняется, - слова отгоняет. Но это нисколько не меняет теперь какой-то там самой главной сути. Еще более неловкой и зверской, - неважно, жив он или умер. Не-важно! Так, во всяком случае, Ипполиту почему-то настойчиво кажется.
  
  
  
  9. ЧУЖИЕ СТИХИ
  
  И вот, чтоб и вправду ничего дальше в этой жизни уже не чувствовать и не знать, Василий надрался.
  И исчез сам.
  Обнаружил себя на автобусной остановке, садящимся в такси. Ехать к Ритуле! Куда угодно, только двигаться!
  Ритуля жила с отцом в полуторке в самом отдаленном районе города. Автобус... Муторно долго по известной дороге, в страшной близости от равнодушного, неменяющегося города. Его в нем не было, рвался 'над', рядом с тучами. Требовалось такое же, тут зашел - там появился. Такси.
  За стеклом мелькали люди, сумки, не успевая вызывать чувства. Шофер молча, резко передергивал рукоятку скоростей.
  Готово! Протянул кисточку из трех бумажек и высыпал всю мелочь. Зачем-то сказал: 'Больше нет'. Конечно же, было, а мелочь выгреб, чтоб не путалась по карманам, все усложняя. Так же, ничего не сказав, шофер рванул с места. Может все-таки недодал? Подумает, что зажилил, что не мужик и неудачник... Да ладно, хватит. Все легко и ясно, он, что тот стриженый, загорелый, в белой рубашке, еще недавний дембелек, ухватисто осваивающий 'гражданку' и потому с непроизвольным шиком хлопающий дверью автомобиля и направляющийся сейчас по своим делам, осваивать дальше, устраиваться, удачно вливаться, чтоб все было как у людей, и не только на хлеб с маслом хватало. Мысли не из его, чужой жизни усугубляли хмель как дешевое шампанское.
  А здесь все по-прежнему, тот же выкрашенный синей краской подъезд, четвертый этаж, та же дверь. Тот самый случай, чтобы ее не оказалось дома, чтобы уехала куда-нибудь надолго, навсегда. Чтобы никто не открыл.
  Так и есть. Тишина. Потом вдруг что-то шевельнулось у самой двери.
  - Кто там?
  Отец! Ну слава тебе...хоть будет ясность!
  - Это Василий. А Рита дома?
  - А, Василий...
  Неуверенно щелкнул замок, дверь отворилась. Василий с удовольствием узнал отца.
  - Ее нет, Вась, она еще на рынке.
  Значит без сюрпризов. Все так же работает продавцом в палатке, осатанело торгует сезонным товаром, летом овощами-фруктами, зимой мороженой рыбой, окорочками и ничего за пределами одного дня счастливо знать не знает. Лишь бы дождаться!
  - А она дома-то бывает, живет тут?
  - Как же, как же, живет, где ж ей еще жить?
  Ну все, прибыл. Здесь ни-че-го не изменилось! Странно и... хорошо.
  - Подождать ее можно?
  - Да проходи, жди, - отец даже как-то радостно впустил его в прихожую. - Вот, разувайся, проходи куда тебе удобно.
  Вася разувался, нетопливо искал тапки.
  - Да куда, наверное, сюда, - и пошел, глядя в спину отца, по узкому тоннелю на кухню.
  - А я почти не вижу. Ослеп на старости. Она мне запретила открывать. Ругается.
  - Да?.. Вот! - Василий дежурно посочувствовал и выставил на стол семисотграммовую бутыль водки.
  - О! - произнес отец с непонятным выражением. А он и не спрашивал, а утверждал, это был его, Василия, праздник. Праздничек...
  Незаметно на столе появились капуста, соленые помидоры, хлеб, сто-по-чки...
  Когда прошла похотливая суета, отец закурил, стал рассказывать про свою слепоту. Успокоенный Василий откинулся на стену и обратил, наконец, внимание на его глаза. Перед ними, близко-близко, будто натянули лист белой бумаги, и говорил отец затылком, в другую сторону. Василий поддерживал разговор, энергично и на равных - точно, дембелёк. Но потом осел, как-то потерял интерес и отзываться стал лишь ленивым 'ага'. Ему, бывшему в исходе уже второй почти что полностью день, стало, наконец, терпимо. Тепло и мокро. Вот только очень хотелось съесть чего-нибудь горячего.
  - А тепленького ничего нет?
  - Да нет. Я ведь сам-то не готовлю. Вот Ритка придет...
  - А это что? - Василий кивнул на давно примеченную, стоящую на плите черную сковородку с крышкой.
  - А, это... - отец, которому, видимо, не пришло в голову предложить 'это' Василию, поднял крышку, и тот увидел остатки макарон. - Сейчас погреем.
  Василий не ел ничего вкуснее!
  Когда избывать время стало уже почти совсем не больно, появилась Ритка. Незаметно. Как капуста на столе. Зашуршал замок, а когда Василий обернулся, она уже полностью была в прихожей, а за ее спиной, на пол этой самой прихожей, стоял бугай. 'Ага-ага' или 'у нас гости', - что-то такое невнятно бормотала она, суетливо разувалась, и по серьезному лицу ее было видно, что радоваться ей тут нечему, но смириться придется.
  Очутилась на крохотной кухоньке:
  - Понятно. Тебе же нельзя, - и, не дожидаясь объяснений отца, исчезла в комнатах, появилась снова, не слушала, обратилась с молчаливым вопросом к Василию: - Что? - но, обгоняя сейчас их обоих да и бугая в прихожей в реакции, не слышала уже и Василия, юрко прикидывая, во что все это может ей сегодня обойтись.
  - Это, кстати, Коля.
  Коля стоял в проходе, надежно занимая весь его по ширине, да, наверное, и по длине.
  Ритка принялась готовить для них, пришедших, еду. Варить-откидывать-жарить все те же макароны. И Василию за этим шуршанием макарон на сковороде было легко, спокойно. И выпить она выпила. И Коля без труда разместился на маленькой табуретке между нею и отцом, тянулся к сковородке вилкой, элегантно отводя в сторону мизинец. Он вообще оказался незаметным, молчаливым и, наверное, добрым.
  А объяснять-то Васе, кроме того, что 'ему сейчас необходимо где-нибудь переночевать', было нечего.
  - У меня места-то нет. Только если рядом с отцом, на диване. И встаю я рано.
  Василий и не слышал. Важно - здесь!
  Чем закончился вечер неизвестно.
  Он открыл глаза, словно нажал на испортившийся, порожний выключатель, - тумблер безвольно провалился под пальцем. С обеих сторон была тьма. Дернул веками еще туда-сюда. С одной стороны заметил синий клок. Свет из окна! Но и там и здесь, всквозную, раздавался этот неприятный звук. Храп. Отец. Сон выпустил Василия, отпрянул и замер как чужой.
  Василий опустил ноги и сел. Оказалось, что спал в одежде, в брюках и рубашке - в чем был. Не очень-то Ритка милосердна, как шпалу положила! Впрочем, все равно! В мире опять было пусто - никак.
  Ощупью, до двери и направо, добрался до узкого туалета, курнул, очутился на кухне. Было не убрано. Скорлупа тарелок... Он потянулся в темный угол стола и облегченно почувствовал в руке тяжесть. Ядрышко, сила тяжести, оправдание... Плеснул в темноте в стопку. Давясь, выпил.
  В комнате осторожно лег на спину, вытянул руки вдоль туловища, закрыл глаза. Дожидавшийся сон склонился, посмотрел на закрытые веки, запахнул...
  Утром Вася всех опередил. Дать себе немного никакого времени, вечности, посмотреть сквозь занавеску в окно, прислушаться. Мертвый закоулок за домом, высокая трава, забор детского сада. Утро.
  Он зашел потихоньку к ним. Но она уже его сторожила, оглядывала острыми глазками над одеялом. Коля лежал, отвернувшись к стене накрытой глыбой.
  - Что у тебя?
  - Ничего. Бывает... - и ушел на кухню.
  - Так, понятно, ночью вставал, - сказала она, появляясь и глядя на бутылку.
  Вася не ответил. Не важно, ну вставал, вставал, значит надо было. Другое!
  Ритка вяло поинтересовалась:
  - Есть будешь?
  - Нет. Мне бы побыть у тебя...
  - Мы все уходим, я на рынок, отец в поликлинику. Я бы не хотела...
  - Понятно, - перебил он. Это тоже стало не важно.
  Ушел и забыл сразу.
  Забрел на пустой стадион-призрак. Стоя за полуразрушенными трибунами, разговаривал со среднего возраста тополями. Здесь же, сказав самому себе 'хочу умереть' и с наслаждением проваливаясь в небытие, спал на земле. Пять минут? Пять часов? Потом что-то толкнуло. Открыл глаза. Было светло. Надо идти.
  Вышел со стадиона на широкую, пустую аллею. Впереди шумела дорога. Надо куда-то туда.
  Магазин. Нет сдачи. Рванул в соседний, протягивал пятисотрублевку, просил разменять, зачем-то убеждая: 'Настоящая, настоящая'. Наверное, намекал, что у него может быть и не настоящая. Дембелек.
  Таился в кустах. А когда вышел, тут же и споткнулся...
  Случилось худшее, он стал неприкасаемым.
  Сидя на бетонной ступени у закрытых наглухо подсобных помещений торговой палатки, ощупывая ссадину на лбу, Василий пытался определить ее размеры. Липкий песок, который было уже не смахнуть, можно было теперь только терпеливо выкатывать по лбу. Эх, зеркало бы сейчас, и хотя бы немного воды. Что там деется?!
  Вода могла быть недалеко, с той стороны кустов, в обочине дороги. Отыскав просвет в зарослях, Вася продрался сквозь ветки. Автобусная остановка, заполненная ожидающими людьми, оказалась ближе, чем думалось. А вода в канаве - дальше. И грязней.
  Пусть думают, что он что-то уронил и пытается достать. Да мало ли!..
   Но даже и таким образом все упростив, даже спускаясь по склону держась за ветки, вытягивая руку вниз, дабы едва коснуться дланью легкой влаги, до воды было не достать. Только свалиться!
   Ретировался. Плевал на пальцы. Один раз между кустов на тропинке появился мужик. Увидев Васю, изобразил что-то руками, то ли 'давай, давай, вытирай', то ли 'ничего не выйдет, как же ты теперь', - определенно сочувственное. И прошел мимо, спеша своей дорогой.
   Прошло время, за которое должно же было что-то решиться. И Василий, плеснув на ладонь крепкого алкоголя, чего раньше сделать в голову не приходило, и не поморщившись, стер-таки, как ему показалось, со лба почти весь ненавистный песок и открыл будто широким шлейцем сделанный там красный полукруглый мазок. А потом оказался у автомобиля-такси, стоявшего все на той же остановке, только, чтоб не мешать подъезжающим атобусам, чуть впереди, склонился к полуопущенному стеклу и произнес без выражения в лицо крепкому, серьезному парню: 'Проедем до Каменки' и получил в ответ почти ожидаемое: 'Не поеду'.
  И вот здесь, загнанный к краю чередой неудач этого дня, Василий явил чудо. Обходя автомобиль спереди, остановился у капота, развернулся к лобовому стеклу. Глядя сквозь стекло внутрь злых глаз шофера, тыча, заталкивая что-то указательным пальцем прямо ему в нутро, с расстановкой прошелестел:
  - Раз так... стоять чтоб тебе на этом месте до ночи... не сдвинуться!
  Шофер всплеснул руками и прошамкал рыбьим ртом что-то навроде 'да пошел ты'. Оно, обыденное, стукнулось о стекло и осело рядом, к остальному. Краем глаза, коротко увидел это Василий, но резко отвернулся - было лишне видеть, и шагал прочь. Да и не просто так лишне. Повернулся бы рассмотреть и добавить - умалилась бы его убежденность, уверенность, и остались бы тогда все эти тыкания пальцем простым пижонством. А так... За легким поначалу разговором с подсевшим было в салон знакомым, вот только где познакомились, никак вспомнить не мог, за острым желанием отрегулировать, наконец, этот чертов карбюратор, а потом и действительно его регулировкой, вышедшей в результате полной разрегулировкой, за беспокойным прохаживанием да похлопыванием ладони о ладонь в ожидании чего-то неопределенного, клиента-не клиента, да уж куда с таким карбюратором!.. - за всем этим быстро прошло время, и обнаружил шофер, что уже стемнело...
   Шагал Василий прочь, обо всем забыв, вперед без цели к углу дома. А как зашел за угол, - испугался. Сейчас там поймут, пустятся в погоню.
  И он тихо обернулся и исчез в подъезде.
  Стоя на втором этаже у окна, ждал, замирал, затаивал тело в сумерках лестничной клетки, превращался в слух.
  
  
  Он увидел складки несвежего, узмученного, безответного пододеяльника. Было жуткое, светлое время неизвестно какого дня. Он был дома.
   Все близилось к концу, потому что все на свете когда-то да и заканчивается. Он знал, как будет. Набрал номер.
  - Привет...
  - Привет...
   - Ты куда-то пропала...
  - Да нет... - сказала она, как всегда не договаривая и молча заглядывая в пустоту.
  Нет? Что же тогда 'да'? Он засомневался во всем с ними произошедшем. Чего оно тогда все стОит?
  - Я разговаривал с мамой.
  - Да?
  Пауза. Насторожилась.
  - Мама у тебя сильная женщина.
  - В общем, да, - выдохнула. И опять пусто...
  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
  - Мне надо почитать тебе стихи. Можно?
  - Да.
  Как-то давно, еще зимой, со съемочной группой ездили в полуразрушенное здание 'под снос' в один из переулков рядом с Александровской. Внизу там еще был когда-то магазин. Снимали политическое, и он не вслушивался. Ходил по второму этажу, скрипел осколками кирпича, выдвигал на всякий случай ящики старого, раздолбанного трюмо, стоящего в простенке, между оконными провалами, и во втором ящике снизу, нашел эти несколько отпечатанных на машинке листков. В столбик - стихи, и как-то не в рифму. Но было что-то необычное в этом стоянии на морозе и чтении шепотом этих строчек, которые казались вовсе и не строчками, а уже знакомыми ему живыми червяками. ...И будешь ты со мною столь недолго, - покуда ты сама, твое желание прийти, и, наконец-то, сам уже приход, покуда вы, сорвавшись вдруг, летите вниз, в мою зияющую пропасть ожиданья. Так пусть же у нее не будет дна!..
  - Это твое?
  Соврал:
  - Да.
  - Ты где-то был? Где ты был?
  - Мотался. Приходи ко мне сейчас, - попросил он, зная, что она ответит 'нет'.
  - Нет.
  И опять, понарошку:
  - Приходи!
  - Нет.
  ...А в его дверь уже звонили, стучали и ломились...
  - К тебе пришли?
  - Не имеет значения.
  - Нет, надо открыть. К тебе пришли, так нельзя.
  - Не имеет значения.
  - Так нельзя.
  - Не имеет значения.
  Какой тут был выход? Идти к ее дому и где-то там, рядом, быть, ждать? Как в том сне, когда он строил в ветках берез из досок и фанеры будку над землей, напротив ее окон, и повторял: 'Ну вот, теперь я буду здесь жить', и прозрачные кроны стояли отовсюду залитые золотым молоком...
  Но он не пошел. Боль отпускала, и разговор вдруг превращался в беседу, которая может легко заканчиваться.
  - Ну что ж, тогда ладно, пока!
  - Пока-пока...
  Он спокойно положил трубку. Как заканчиваться, так и начаться. Эта будничная вольность определяла, что ей не начаться больше никогда.
  ...А в дверь стучали и ломились, будто знали, что он там. А если и не знали, то все равно стучали, в безысходности, настойчивости и упорстве, потому что ничего уже не оставалось делать, как только стучать и ломиться в последней надежде, что он все-таки окажется за дверью.
  
  
  
  10. ВЕСЕННЯЯ
  
   Стояла почему-то ранняя весна. Одинокие, как тяжелые жуки, капли отрывались от краев крыш, летели отвесно, тыкались в землю.
  Стояла смешная весна. Они все смешные. Прут. Но звуки, поднимающиеся и бьющие изнутри, не просты. И не к месту. Стоишь в прихожей у тумбочки, собираешь в карманы ну там мелочь, ключи перед выходом, вдруг внутри легонько так наводится резкость, появляется неизвестно что, что угодно, случайное, - показывается как запах, когда чувствуешь рядом, и даже вроде видишь, но потрогать не можешь - движется и уходит. Открывается важность момента, открывается бессилие его изолировать, огородить, оставить себе и рассмотреть, - не подчинится, поиграет тенью мысли чьего-то ума и отойдет. Затык! Стоишь с сосредоточенным лицом, выглядишь идиотом, а за окном, куда надо идти, весна!
   Одним промозглым весенним днем Ипполит опять шел куда-то в сторону центра по Александровской.
  Н-да, странные шутки. Сначала не придаешь им значения - захваченный врасплох, просто плачешь внутренне, как когда-то в детстве плакал наружу, да и все это само - будто в детстве рожденное, издалека, из далекого прошлого выплывает.
   До понимания, если удастся, доживаешь.
   И вот тюкает.
   Все большее незаметно располагается в прошлом. Лежит, гудит, урчит, всхрапывает. И все это оттуда. Выстраивается в ситуацию. Вот так было, и так - вспомина-а-а-ем!.. До подробностей. Но вдруг протыкает, - 'вспоминаешь' вдруг не то, что было, а внезапную, ни с чем не связанную мелодию.
  Вот и недавно. Музыка. Ну слушали ее когда-то зимой, именно эту, казалась интересной, несмотря на то, что рядом кто-то бубнил, что какая-то она плоская, - таков расклад. Звучит снова, уже действительно не так интересна, оцениваешь точность найденного тогда слова 'плоская', булькает, и вот в промежутке между четвертым и пятым бульками - зима, сугробы, солнце в дымке, деревянный дом, печка, - все одновременно, коротко и густо. Мелодия... истиная, невыносимая.
  Вот это чувство, чье оно?
  Из-за своей произвольности, не связанности ни с чем, случайности, взятости наугад и вообще, невозможности быть классифицированным и воспроизведенным каким-либо известным способом, оно - не его. Не-его!
  Чье?
   Тут - всё! Ответов не было. Спустя, правда, время Ипполит как-то в довесок вдруг подумал, что оно ведь может, пожалуй, и убить. Ясности это не добавляло, но было верным.
  Дойдя до конца Александровской, Ипполит неожиданно свернул направо и стал подниматься по Проспекту в сторону своего подвала.
   ____________
  
   ...та, что смотрит искоса, та, что игриво смотрит исподлобья, та, что ходит с грустным видом, та, что хохочет без меры, та, что улыбается, прикрываясь ладошкой, ветреная, благочестивая, боязливая, сильная и храбрая, молчаливая, та, что оправдывается, та, что боится навредить, та, что вредит не думая, та, что глядит за спину, знает об отдаленных событиях и видит то, что приближается сейчас, та, что ничего не делает, та, что готова защищать и идти куда угодно, та, что подозревает других в смешных мыслях, та, что смешна сама, та, что упорна, обыденна, непреклонна, мудра, та, что...
   Прочитав эти слова, Василий будто споткнулся, но, выправившись, обыкновенно прошел мимо и забыл. А спустя пресловутое время стал вспоминать о чем-то недавно приключившемся. Книгу вспомнил, но нужное место не отыскивалось. Он помнил даже его меспоположение на странице, рисунок абзацев на ней, настроение окружающих мыслей, уложенных в абзацы и получавших от их толщины в свою очередь новый оттенок чувства. Тонкие как бритвы листы бумаги выражали искреннюю (разве что несколько назойливую) заинтересованность в положительном исходе поисков и столь же искренние (разве что несколько шумные) недоумение и досаду после их неудачи. Отрывок не отыскивался, неизменно пролистывался, будучи сначала совсем рядом, впереди, на следующей стороне переворачиваемого листа и тут же уже позади. Это был коллективный заговор, круговая порука. Заговорщики умело растворялись в толпе.
  Не отыскал.
  Слова вспоминались общим настроением. Василий добавлял своих, которые скоро уже были неотличимы от чужих. Общее настроение от этого только ширилось и густело.
   Но тут была хитрость. Об нее-то он, похоже, и споткнулся в первый раз.
  Слова употреблялись, взятые будто бы из какого каталога, перечня разрешенных к использованию. И, несмотря на словесный напор (видно, что каталог, из которого они набирались, огромен!) и его исследовательский, иступленный энтузиазм, были весьма однородны.
   Удивлял метод. Не называть впрямую, - 'та, которая...' Слова подступали с одного бока, с другого... Объект обходился вокруг, обкладывался и окружался. Поименованный таким образом он был живее иных. Но ускользал и жил не здесь.
  С телевидения Василия уволили. Парень он исполнительный, но последнее время непредсказуемый. До того, что пришлось вызывать службу спасения и чуть ли не с ее помощью пытаться вскрывать дверь его квартиры. Это тоже были чувства, эмоции, выпученные в притворно-искреннем недоумении глаза и человеческое отношение. С Васей после этого побеседовали всего один раз, потом все больше шептались и говорили о нем уже как-то в третьем лице. Уволили.
  Тут же походатайствовали в службу спасения. Он, конечно, Вася, вот такой, какой есть, и он это тоже должен понимать, но, мало ли, вдруг возьмут. А нет, - ну хоть старались, не бросили откровенно, тоже понимая что-то. Но сторонились уже почти боязливо.
  А в службу спасения его неожиданно взяли. То ли у них недобор был, то ли что... История с прогулами увязла и до нового начальства не дошла.
  Еще одна случайность вылепилась, когда он обнаружил на городской площади, в которую упиралась Александровская, рыночек безделушек. Впервые с интересом туда пошел. Вспомнил свои поиски у такого же рынка в областном центре. Вспомнил и про червяков своих, не то чтобы выедающих пространство, но сидящих в нем там и сям. Червоточины да интерес - случилось все как-то враз.
  На рыночке он был несколько раз. Шел вдоль ряда столов. Количество и разнообразие поделок развлекали. Незаметно доходил до конца и здесь, в углу всякий раз видел интеллигентную старушку с картинками. Приходила в голову мысль, что хаос этот - кажущийся, и что тут у каждого свое место.
  Однажды, в тот же самый 'промозглый весенний день', полистал лежащий на столике толстый альбом.
  - Это...
  - Это офорты, - подхватила старушка.
  Офорты были с видами города. Вложенных в полиэтиленовые карманы, их оказалось мало, они то и дело повторялись, исполненные в разных оттенках. Лишь один, мелькнув, не повторился. Василий, долистав до конца, ощутил де-жа-вю и стал отыскивать то, что должно было опять затеряться.
  Это было маленькое по центру листа расположенное поясное изображение женской фигурки. Василий разглядел складки одежды, что-то массивное на голове, большую птицу рядом.
  - А как это называется?
  - Удод.
  Василий торопливо купил.
  Дома в разное время его беспокоило разное.
  Удод был похож на попугая. Короткий клюв, большая голова в маленькой охотничьей шляпе с тонким пером. Он важно сидел на плече женщины, повернув к ней свое крупное мужское лицо с темной бородой, жгучей бровью и большим, скошенным в сторону глазом. Иногда, подчиняясь больше игре, чем потребности, с ним, похоже, советовались. Все остальное время он молчал, был многозначителен и доволен собой.
  Потом Василий заинтересовался тем, что было у нее на голове. Сооружение, исполненное мелкими, замысловатыми формами, в которых, среди прочего, угадывались муха, гусеница и бегущий маленький человечек с поднятыми руками. Так и есть - то была шляпа в виде наполненной цветами и плодами корзины, из тех, что водружены на головы давно бесполых богинь плодородия, нет-нет, да и попадающихся Василию в иных энциклопедиях.
  В другой раз внимание привлекла одежда. Это было замысловатым образом заверченное и закрепленное большой круглой заколкой у плеча рядом с удодом одеяние с множеством складок. Но Вася смотрел и не видел. И лишь позже в один миг обнаружил, что ткань драпирует складками и шею, и затылок, видный из-под шляпы. Ткань словно старательно закрывала все открытые участки тела.
  И тогда он обратил внимание на лицо. Оно единственное оставалось не закрытым. То есть что, - это было не лицо, а маска!? И тут же увидел этому подтверждение - лицо белое, черные, без зрачков глазницы, ироничный, слегка кривой, неподвижный разрез рта!..
  Он изумился своему открытию. Итальянский карнавал какой-то!
  Но более он изумился своим глазам, по какой-то причине, однажды, вдруг начинавшим видеть то, что до этого не замечали.
  И еще более - новому, гуще недавнего, де жавю, к которому его глаза, как ведомые, стремились. Глухие покровы плотно прятали то, что так же плотно окружали и прятали слова недавно потерянного отрывка.
  Наконец, третье, уже не связанное с картинкой. Он обнаружил, что они тезки. До этого улицы словно не было. Теперь она была Александровской. Не бог весть, конечно, что, но все-таки... Кто знает, что еще в будущем может обнаружиться. Эта припасливость была тихой, интимной и самой сейчас важной.
  
  
   Идя по Проспекту, удаляясь от того места, где Василий сейчас листал альбом с офортами, Ипполит думал о том, что вот, живя в этом городе и опять проходя здесь, он опять думает о том, почему он здесь живет и проходит. Ответы? Либо как головой о стену, либо вдруг - движение веток, земершие тени по углам домов и дворов. В зависимости от настроения, будь оно неладно!..
  Магазин. Он зашел через внешний вход и торговый зал, как проще и сейчас ближе. Танька, увидев его, защебетала из-за прилавка с новой силой.
  - Тебя тут ищут, а ты ходишь где-то.
   - Кто? - равнодушно поинтересовался Ипполит. Спокойнее! Ничего долгожданного. Сейчас все выяснится.
   - Ну, кто? - и она мотнула головой за подсобку и коридор в сторону кабинета начальника. - Аппарат-то твой не работает, приехали, что-то делают.
   - Понятно. Сейчас спущусь. Защелкала, синица весенняя!..- сдержанно, выпуская наружу какой-то свой внутренний голос, почти пропел он навстречу Таньке.
   - Защелкал, защелкал - не печатает, - подхватила она в тон, осеклась, поняла, что не про то, покосилась, но было уже поздно. Ему стало ее жалко.
  - Синичка... - продолжил он о прежнем, но тише.
  - Что?
  - Ничего.
  Вдруг расстроился, не для себя, - стало жалко всех. Абсолютно бесполезный разговор. Она же ничего не понимает! Дура!
  И двинул направо, в коридор, мимо грузчика Паши, что сидел в закутке за их, охранников-грузчиков, столом, смотрел какой-то журнал, на лестницу, вниз.
  
  
  Этого ничто не предвещало. Рыжий женился. Казалось, что торопливо. Даже уже сидящим за свадебным столом некоторым гостям вдруг ясно чудилось, как Рыжий встает и говорит: 'Ну, вы-то все прекрасно понимаете, что этого не может быть, а потому...'
  Но он упорно молчал и терпеливо избывал празднество. Целовался когда требовалось, со своей, в жизни очаровательной, но в свадебном платье ставшей вдруг неинтересной, невестой. Жестикулировал рукой с бокалом, посылая широко раскрытыми глазами в дальний конец стола сигналы ребятам с работы. Просто сидел. И свадьба, несмотря на всю ее неловкость и сопротивление самой себе, продолжалась. А Рыжий - был, был... И стал!
  И дальше. Встречая их на Каменке, куда они переехали жить в женину квартиру в доме рядом с детским садом, никто им, конечно, ничего про себя плохого не желал. Да только многие старались не думать дальше положенного, не замечать, приписывать только себе, но в себе же и хранить, смутные мысли о том, что долго этим двоим вместе не быть. И, отойдя от них, слава богу, о них забывали.
  А они жили как могли. Улеглось свадебное волнение. Новизна первых совместных дней случилась и незаметно потухла. Началась обычная жизнь, с терпением, похожим на то, свадьбишное, когда свадебное платье - нужно, его надо просто перетерпеть.
  А они все жили и жили вместе.
   Он курил в ванной. Она вязала на кухне, прислушиваясь к работающему телевизору. Вечер заканчивался, и сигарета в нем была точкой невозврата.
   Рыжий вышел из ванной, потоптался в коротком переходе от одной двери к другой.
   - Всё, я спать, - сказал он вслух об и без того очевидном, обращая его в свою пользу.
   Она молча полуобернулась к нему.
  Он делал так почти каждый вечер, привычно ложился раньше нее, плотно прикрывал за собою дверь, отодвигая звук телевизора как можно дальше. Но сегодня всё увиделось очень ясно. Их двое. Почему-то они вместе. И вот эта стремительно сужающаяся щель, влажный щелчок двери, спасительная тишина. Она осталась там. Его там нет. Совсем-совсем. На его месте там, на кухне, рядом с ней - просто прохладный воздух из полуоткрытого окна.
  Ясность была короткой, сразу стала затягиваться, постепенно забылась и больше не повторялась.
  Они прожили вместе всю жизнь. Детей не было.
  
  
   Привет, Карамелька!
  Ну вот и всё.
  Мы с тобой никогда не увидимся.
  Я тут читал. Книга так себе, но два места интересны. Есть такая трава Atropa. Название еще более древнее, от греков. Сок травы употребляли дамы, чтобы расширить зрачки и придать слепому взгляду мечтательность и невыразимую молчаливую прелесть. Atropa могла продлять или обрезать нить жизни...
  Красивая история, вот это - 'продлять или обрезать'.
  Молчи.
  Избыток так же скучен, как и недостаток. Ни то, ни другое не имеют отношения к сути. Древние были ближе к ней, чем мы, с нашими методами. Во всяком случае, не-дальше.
  Чтобы 'произвести впечатление', история должна иметь определенный объем, набрать вес. Должно быть сказано некоторое необходимое и достаточное количество слов. В этой мере - вся способность 'заговорить', околдовать. Все остальное - снование по поверхности, фотография, щелканье рамки для слайдов, спорт. И я не уверен, что это шевеление рядом со мной не есть уже то же самое - столь гипнотическое и становящееся уже назойливым мерцание теней на стекле.
  Прощай, Карамелька.
  Твой Лоллипоп.
  PS. Продлять или обрезать... - так и было.
  
  
   В подвале орудовали трое. Один, в расстегнутом пальто и с папкой под мышкой, держался в отдалении, указывал пальцем, руководил. Двое других, в синих комбинезонах, суетились около аппарата.
   Занятые работой, на Ипполита внимания не обратили. Он прошел, сел на стул и стал наблюдать.
   Аппарат для этих двоих был слишком тяжел. Каждый со своей стороны, они хватались за его далеко расположенные друг от друга прорези-ручки, упирались грудью в ребро, как штангисты, отводили назад зады, тянули вверх, но аппарат отрывался от пола на безнадежно малое расстояние и неизменно возвращался на прежнее место.
   Подступали снова. То и дело звучало 'удоды' - который в пальто не выговаривал 'р'.
  - Не справятся, - подумал Ипполит.
  Обратил внимание на большой поддон, стоявший рядом, и все понял.
  - Может помочь?..
  На него посмотрели и промолчали.
  - Хватаемся каждый за свою ручку, мы двоем - с этой стороны, а вы двоем, - он обратился к субъекту в пальто, - вы - с той.
  Субъект переложил папку под другую подмышку и осмотрительно приблизился.
  - Раз, два - хоп!
  Аппарат воспарил и как по волшебству опустился на поддон.
  Как эти двое, волоком, двигали его до двери, Ипполит видел. Как потом, с натужным сипом тянули по коридору - слышал.
  Громыхнула дверца грузового лифта, и все стихло.
  Он сидел на стуле в пустой комнате. Совсем недавно и стены ее освободили от бесполезных стелажей. Грузчик Паша их без энтузиазма отдирал, носил к лифту, поднимал наверх, грузил в машину.
  Сидя среди пустых стен, Ипполит подумал, что он, без сомнения, излишне сентиментален, и что пора ему уже тоже подниматься наверх, для того, чтобы хотя бы узнать, каковы должны быть его дальнейшие действия.
  Но сделать это сейчас он был, понятное дело, абсолютно не в силах. Тишина сковывала и соблазняла. Где-то далеко опять эхом громыхнула створка лифта, усугубляя провал и разливая по телу в два звука, низко, в терцию гудящую гармонию.
  В углу справа шевельнулось. Дернулся. Ничего не увидел.
  Рядом или уж опять совсем очень далеко неожиданно различилось и увиделось то ли загадочное и вроде бы неизвестно чье, но все же и знакомое '...нная Маха', то ли, в ответ на рукоприкладство грузчика Паши, Танькино 'Нахал', то ли задумчивое 'Ямаха' его же, Паши, страстно, но тупо, до мычания и оловянных глаз интересующегося картинками в мотоциклетном каталоге. Потом зазвучало еще и еще, со всех сторон, уже неразличимое, уже просто шелестящее. Подумал: 'Слова. О чем они? Уже не поймешь. Слишком много их. Как взглядом об эту, выкрашенную блестящей масляной краской стену, будешь скользить по ним, не пробьешся'. Как цитату из технического текста, из холодного, сухого и беспристрастного описания естествоиспытателя, вспомнил: '...имеют свойство сбиваться в группы, колонии...' Спокойно констатировал: 'То-то давно уже нет ничего на углах Александровской'. Не поворачиваясь, почувствовал, как сзади что-то придвинулось вплотную всем своим числом, весом и площадью. Уже знал, что оно было стертого, серого, бесполезного цвета и накрывало пологом.
  
  
   Полгодом раньше.
  Вова Федякин возвращался домой с женой Наташкой и спаниелем Чарли из доставшегося ему от родителей сада. Шесть соток, грядки-яблони, крохотная беседка 'только от дождя'... С садом все получилось само собой. Вова и не задумывался, как оно должно было получиться.
  Шли по тротуару, привычно, неприметно, молча. Наташка шла справа, Чарли впереди, слева, гнал свой извечный вихляющий след. Время от времени пробегал в опасной близости от проезжей части, но, в конце концов, все равно сворачивал на тротуар, под ноги, будто след этот кто-то заранее, осознанно проложил пусть и прихотливым, но безопасным образом, и Вова уже давно за собаку не волновался.
  Он увидел Ипполита издалека. Тот приближался, пересекая под углом проезжую часть, и был еще далеко. Вова отвел глаза на собаку, на пустые окна ремонтирующейся поликлиники, на полого поднимающийся в горку к угловому дому тротуар, чтобы в нужное время их снова вернуть к Ипполиту, мотнуть головой в знак приветствия.
  Ипполит был человеком из детства. Они вместе гуляли во дворе. Днем, в тот блаженный промежуток, когда родители были еще на работе, Ипполит несколько раз приходил к нему домой. Одни, в большой, тихой квартире с темным коридором, они ползали по полу, по его широким, рыжим доскам, устраивали своим немногочисленным, по одному-два у каждого, странно одиноким солдатикам полевую жизнь с палатками, сделанными из листов плотной бумаги. Он, Вовка, научил! Ипполит потом то и дело расправлял уже свернутый из бумаги конус, снова и снова заводил один край на другой, наблюдая, как начинал при этом выгибаться плоский лист. В перестрелках почти не участвовал, накрывал солдата колпаком и, распластавшись на полу, прищурив глаз, пытался через щель подглядывать внутрь.
  А что потом? Потом Ипполит растворился как рафинад и в жизни Вовки отсутствовал. Тот женился, умерли родители, родилась дочь, поменялось несколько работ, последняя из которых - сборщиком пластиковых окон на средних размеров, но надежной, известной в городе фирме. Лет пятнадцать прошло.
  Однажды он неожиданно его увидел. На углу стоящей немного на взгорке Каменки, у ступенек. Ступенек? Каких ступенек? Ну, ступенек. Они всегда тут были. Тут, и еще на другом углу, у детского сада, у его, Вовкиного, дома.
  Они сближались. Вова его узнал сразу, но потом вдруг засомневался, он ли? Здороваться-нет? Мало ли... Взгляды встретились.
  - Привет, Ипполит.
  Ипполит, узнав тоже, улыбнулся в ответ, кивнул головой и прошел мимо.
  С тех пор так и было. Короткое приветствие с обеих сторон, но Вова издалека сразу выделял этого человека и ловил себя на мысли, что специально готовится с ним поздороваться. С кем, с кем, а с Ипполитом поздороваться было необходимо.
  Где тот все это время был? Может куда-то уезжал, из этого района или из города? А то и не уезжал. Жил себе. Просто заканчивается детство, и люди исчезают... А потом иногда появляются снова. Вова вдруг понял, что вся его, Вовы, жизнь в этом промежутке Ипполитова отсутствия, все эти смерти, свадьбы, рождения и много всего еще помельче, - что все это прошло как-то слишком незаметно, слишком само собой, было каким-то сереньким, никаким, и что нельзя так говорить и думать, но так оно, по правде сказать, и было и быть должно, и что это и есть та самая пустота, посреди которой вдруг опять и возник, материализовался этот человек, и Вова с ним здоровался.
  Вове становилось от этого очень спокойно.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"