Шалугин Вадим Денисович : другие произведения.

Эндшпиль

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга написана десять лет назад, в пору моей беспутной молодости и изначально задумывалась как образец того, как "не надо писать литературу". К моему удивлению, недоумению и даже некоторой досаде она имела успех у многих моих знакомых. Говоря о сюжете, его как такового нет. Есть множество размышлений, кухонной философии и околофилософских вопросов, на которые не всегда дается внятный ответ. Повествование построено по принципу "три дня из моей бестолковой жизни" и в этом плане чем-то напоминает бессмертное произведение Дж. Джойса.


Спасибо этому странному миру за то,

что он всегда готов дать множество поводов

отправиться на поиски мира другого.

  
  
  
  
  
  
  
  
   Исповедь и раскаяние различаются ровно в той степени, в которой Вам нужен посредник, чтобы урезонить свою совесть и жить дальше.
  
   То, что сейчас перед Вами - не исповедь и не раскаяние, а посредник.
  
   Я скажу Вам ровно то, что Вы услышите. Спою ровно столько, сколько Вы будете слушать. Покажу только то, что Вы захотите видеть.
  
   Но хождение по головам предполагает движение. Посему, снимите ваши шляпы и развяжите платки. Перед Вами последние три дня мира, каким Вы его никогда не знали.
  
   Дамы и господа, температура за бортом больше не имеет никакого значения. Пристегнитесь. Мы начинаем.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

День первый.

"Люди делятся на два типа"

  
   Люди делятся на два типа: Я и все остальные. Люди делятся на два типа: девочки и не очень. Люди делятся на два...- никто же не говорил, что не случается "двоетипия"? - типа: хромые и душевнохромые. Люди делятся на два типа: одни учат математику, а другие ищут себя. Одни сидят на игле, а другие еще не успели. Одни знают таблицу умножения, а другие зарабатывают деньги.
   Люди... люди не делятся на два типа. Они вообще не делятся на типы. И редко пишутся с большой буквы. И вообще не делятся. Они рождаются и умирают. Рождаются... меня, пожалуй, начинает заносить. Я слегка и безвозвратно забываю о чем именно принялся писать. Хотя это даже хорошо. Возможно. Есть шанс, что что-нибудь получится.
   Начинается весна. И сейчас, пожалуй, в первый раз по-настоящему я расцениваю это как личную победу. Разве это не повод, чтобы что-нибудь написать? Вообще, то ли снаружи меня шестидесятые, то ли бит-дженерэйшн устроило в моей голове гей-парад. Бит-поколение. Поколение-икс. Поколение-пепси. Поколение-пи. Потерянное поколение. Найденное поколение... это стало модно? Вполне возможно, что да. И даже более того - всегда было. Тургеневские комплексы и прочая дребедень. А еще необоримая страсть к категоризации.
   Возможность поговорить за целых, плюс-минус, пару-тройку лет и всех случившихся у них отпрысков не может не возбуждать. Побыть Гелиотом между своим временем и вневременной литературой. Замечательно! Чувствуешь себя глашатаем мириад своих ублюдочных погодок. Может даже приносящим пользу кому-то. Вот только кому, да и вряд ли.
   И даже не исключено, что у них всех действительно есть что-то общее. Вот только где такие сети, чтобы это что-то поймать? И не расплескав, донести до подходящей белизны поверхности. И где такой рыбак, что будет уверен, что эта его рыба, не переболев морским сифилисом, избежала радостей экологических катастроф, нефтяных пятен, воскресной прессы, и не прожаренных вторых блюд? Где доказательства того, что рыба на пару с рыбаком благополучно избегла массовых психозов и хлорирования мозгов? Где доказательства, что она не из магазина за углом? Где доказательства что все это имеет хоть какое-то отношение к реальности? Правильно. Нигде. Их нет и не надо.
   Жанром правят другие идеи. Мы знаем сколько секунд варить яйца и как правильно играть в футбол. В каждом из нас сидит мировых помыслов и талантов кинокритик, поэт, музыкант и дерматолог. Сантехник, строитель, телеведущий, автолюбитель и асфальтоукладчик. Пока дело не доходит до дела.
   Но это нюансы и мелочи, которые волнуют разве что едоков, зрителей, читателей, слушателей, потребителей, потребителей, потреби... Да кому какое дело? И где вы видели потребителей? Неа. Здесь только творцы и гении - все, как на подбор. Где во всей этой кутерьме и повсеместном чурании деятельности маломальски маломальская истина - волнует разве что хромых и душевнохромых. Поверьте, их меньшинство. А истина, соответственно в руках, ногах и чем-угодно еще большинства. И от этого никуда не деться. Особенно когда учтешь, что никто из этого самого большинства этой истины по имени не знает и в глаза никогда не видел. Остается только врать, у кого громче и слаще - тот и прав.
   Так обычно и случается, но здесь немного другой случай. Здесь есть большинство. Оно однозначное и неоспоримое. Большинство здесь я. Я же царь. Я же бог. Я же раб. И как-то там дальше. Я же все остальные. Помершие и не родившиеся. А все почему?
   Я не синоптик и даже не Нострадамус. Туманные перспективы моих сомнительных умственных изливаний мне, по счастью, нисколько не знакомы. И знакомиться с ними у меня нет ни малейшего желания. Единственное, что я пообещал себе перед всем миром, и миру перед самим собой - это то, что я не стану слишком резко дергать штурвал на себя. Долетим докуда сможем, а там посмотрим далеко ли до земли. И космос останется не оскверненным. Засим все. Единственное правило. В остальном я пребываю в свободном полете. Чем и пользуюсь.
   Итого. Пока стюардессы еще не стали сновать по проходам. И пока проходы не начали извиваться, извращая перспективы. Пока ультима туле очередного дня не придавила голову всем своим недюжим весом, а поршневые еще крутят. Самое время объявить еще не близкую конечную остановку. Я беру фломастер, снимаю колпачок и подписываю этикетку:
   Поколение ноль
   Наиболее удачное дурацкое клише по обе стороны моей головы, что я знаю. Броская упаковка могла бы отвлечь от консервантов, красителей и генетических отклонений, но не в этот раз. Здесь они - главное блюдо. Однако, стоп.
   Стоит сделать одно замечание пока человек в очках еще не начал злорадно кряхтя потирать руки. Поколение ноль. Я говорю не о людях, чьи свидетельства о пожизненной прописке здесь пришлись на схожее время, я говорю о времени побочно, но неизбежно породившем таких людей. О логике вещей гостеприимно назначившей их сюда. О правилах капитуляции, если хотите, но не о списках генералов. Если нет - можете считать, что я говорю о Вас.
   Впрочем, уже скоро стюардессы выкатят обозы с провиантом между строк... Вам мясо или рыбу? Поколение... Люди не делятся на типы. Люди делятся на поколения. Люди делятся на поколения? Люди делятся по времени? Время делится на поколения? Люди делятся на ноль? Я возвращаюсь. Чтобы закончить. Я вижу, что время на билете из моей мерзлой Туле все больше напоминает то, что сыплется цифрами вокруг. Поеду зарабатывать еще на один билет.
  
   ***
   На третьем предложении появилось желание плюнуть и пойти спать. Буквы цеплялись за глаза, повисали на ресницах и, что было силы, тянули вниз. Приходилось часто моргать, чтобы сбрасывать ошалевших пассажиров. Самые хитрые проталкивались поглубже, располагались на сетчатке и, запечатлев свое присутствие, старались пролезть дальше. Я дотерпел до седьмого предложения. Желание плюнуть, обжившись в сложившейся обстановке, стало обретать свою буквальность.
   Хорошее начало, ничего не скажешь. Главное умное - кричать во все горло, что все дураки, и все делают не правильно, а в перерывах делать то же самое, а по сути, не делать ничего. И наглость. Когда-то все это называлось юношеским максимализмом, хотя есть и более точное слово. Сейчас - трепетно. Нонконформизм, безжалостный и безразборный. Люди, время... какая суть разница? Не обязательно пить кофе, чтобы угадать на чем все это в итоге сойдется. Когда они не знают о чем написать, они пишут о себе. Когда они не могут написать ни о чем, они восторженно читают о других.
   Я выбрался из-за стола и отправился на кухню за чаем. Встретившаяся по пути кошка бросилась под ноги и усердно подвывая, плелась за мной через весь коридор. То ли разуверившись в том, что с меня можно стрясти хоть что-то съестное, то ли просто посчитав свое паломничество с тем, чтобы я не расслаблялся, завершенным, она постепенно отстала, провожая меня оценивающим взглядом.
   Всем что-то надо. Причем очень часто именно от тебя. Скорее даже только от тебя и надо, потому как те возлияния, что тебя не касаются, как правило, не пьянят и остаются не замеченными. Проблемы начинаются тогда, когда это начинает напрягать. Причем права напрягаться у тебя особо и нету. Потому что тебе надо от других ровно так же, и обычно ровно то же, что им от тебя. Жизнь замыкается на некотором количестве человек, не считая случайных столкновений в метро, и вертится по спирали взаимных уступок и одолжений. "Не трожьте меня!" звучит более чем не убедительно. Вот и приходиться напрягаться тихо себе в подушку. Там же и расслабляться.
   Чая на кухне не оказалось, зато перед глазами отчетливо проплыла картина, как я отправляю только что заваренный пакетик в ведро. Пакетик, разумеется, последний. Все по-честному. Правила игры оговорены на упаковке, претензии не принимаются...Контрольный аргумент пришелся на долю часов. "Без десяти три" - сообщила мне ухмыляющаяся правым углом рта мордочка. Грядет понедельник - болезненно отреагировала голова.
  
   ***
   Если присуждать каждому дню недели по марке автомобиля: среда - форд, четверг - бмв, пятница - крайслер..., то почетный понедельник безоговорочно отходит к отечественному автопрому.
   "Жигули. Чувствуешь, что живешь".
   Грядущее торжество безумия, осложнялось моим сугубо личностным безумием. Уже тринадцать часов, как началась опера "я бросил курить". Критический период, как я искренне надеялся, должен был прийтись аккурат на ночь, но проблема в том, что когда бросаешь курить, каждый период рискует с легкостью стать критическим. Без предупреждения.
   Стараясь не попасться на глаза патрулировавшей коридор кошки, я медленно по стенке капитулировал, на ходу пересчитывая оставшиеся на сон часы в минуты и обратно. С каждым разом получалось все меньше.
  
   ***
   Подъем по будильнику влечет за собой по меньшей мере два отягчающих последствия; два как правило исключающих друг друга сценария.
   Первый - безукоснительный в меру своей альтернативы ритуал. Чистка зубов, недоверчивое разглядывание зеркала, длительная осада холодильника с непременно многократными приступами, символические раскопки захоронений на письменном столе без особой надежды и цели найти что-то конкретное.
   И второй, собственно альтернатива - не в пример форс-мажорное, воинственное нашествие обстоятельств, вероломно обрубающих утренний автопилот. Начавшийся за час до будильника экзамен, о котором вспоминается почему-то только с утра. Или грозный отец, шумно влетевший в комнату в поисках чего-нибудь безотлагательного... Например, справедливости. Мало того, что эта сволочь не работает и шумит по ночам, он еще и встает на три часа позже нормальных людей. Алё! У тебя будильник уже пять раз звонил. И времени уже десятый час... Девять ноль три как узнается впоследствии. Действительно десятый.
   Не желая нарваться на повторение случившейся инквизиции, я мучительно отрываю себя от кровати и тащусь в ванную. Вода, щетка, рожа, вода на рожу, щетка в воду... За тщетными попытками правильным образом применить все умывальные принадлежности к собственной физиономии, я твердо решаю воздать сегодня дань разнообразию и сходить на все пары. Даже несмотря на пропущенный экзамен, который мне, разумеется, приснился и победоносное вторжение в мои апартаменты.
   Отчаянное решение венчается торжественной клятвой, на чем, засуетившаяся была в момент экстренного пробуждения совесть, благополучно успокаивается.
   На кухне все еще заведенный отец отмечает свой успешный блицкриг чашкой пит-кофе. Попытавшись неудачно пошутить по этому поводу, я отправляю очередной маневр в своем одностороннем противостоянии с синоптиками. Сохраняю прогноз на следующие три дня, чтобы потом самодовольно отметить его полное несовпадение с реальностью. Потом наскоро выпиваю свой неканонический чай и, завернувшись в пуховик, отправляюсь на поиски знаний в самое малопригодное для этого место.
  
   ***
   Знаете в чем кроется привлекательность женщины? В суффиксе щин. Разумеется, помноженном на неизбежную мужскую дурость. Магниты таинств и загадок при свалке ржавого лома в головах.
   Я спускаюсь в метро и чувствую себя в зоопарке. Беда в том, что никак не могу разобраться, по какую я сторону решетки. Зоопарк все больше смахивает на двусторонний. И из уважения к гиббонам и гиббонкам я эпизодически, но, как правило, безуспешно стараюсь смотреть перед собой. Постоянно обновляющиеся экземпляры дают фантазии порезвиться на головокружительных просторах. Эдакий рай онаниста. С условием хорошей памяти, само собой.
   Помню свои детские не больно-то осознанные опыты, когда, кидая взгляды на встречные эскалаторные потоки, я про себя отмечал милых сердцу дам, выстраивая себе одноразовый гарем.
   Беспечность тех лет сменилась злободневностью последующих, когда дамы интересовали уже все меньше и меньше - пропорционально возраставшей на звуковые объявления аллергии. Нескромное зомбирование сверху растекается растаявшим пломбиром по каждому дню, оставляя жирные масленые следы по всем альковам памяти. Трудолюбивые маленькие человечки протискиваются в ваши ушные раковины и, особо не мелочась, поперек всей головы растягивают цветастый транспарант. "Покупайте баклажаны!" И все тут.
   Великое умение отстраненности, или своевременной рассеянности, на то и великое, что единомоментно не приобретается.
   Я проезжаю свои злосчастные две остановки, и пока стройными рядами тащусь на пересадку, ловлю себя на мысли, что уже, пожалуй, давно вполне себе придурковато улыбаюсь:
   Завязывая шнурки, я поднимаю голову и спрашиваю у друга.
   - Чего хочет женщина?
   - Какая?
   - Ну.. абстрактная женщина...
   - Конкретики?
   Потом мы еще долго спорили, что именно он ответил, "конкретики" или "конкретизации". Но чтобы там ни было, а наоборот - мужчина, хочет свою уютную абстрактную, исключительно определенную женщину. Определенную, как правило, в его голове, и совсем даже абстрактную вне ее. Потому что для того, чтобы мечты сбывались, надо уметь мечтать педантично. А в вопросах сердечных предпочтений это получается нечасто. Идеал идеален только пока не знакомишься с ним поближе. Потом он сбрасывает суффиксы. Взамен полнея телесно. Брюзжеет. Намертво прирастает. И оказывается женой. С усердием при этом пропалывая под корень всю твою благостную дурость. Загоняя ее под уже повыцветшие транспаранты скучной головы.
   Я проезжаю еще две, эскалатор, выбираюсь на свет, с ужасом понимаю, что настырно приближаясь накатывает моя наркоманская увертюра, шрапнелью по пассажирам влетаю в автобус, судорожно вспоминаю с кем граничит бразилия, последний марш-бросок до факультета и...
  
   ***
  
   Он тогда только вернулся из какого-то санатория, а я ходил злой на весь мир. Мир безаппиляционно лишал меня еще не купленных билетов на море, и судя по всему не больно-то раскаивался по этому поводу.
   Идея поехать с палатками и подальше появилась, разумеется, зимой. Тогда желающих и задора хватило бы на взятие треклятой Бастилии. И еще оставалась бы на роль безутешных вдов пара-тройка дам решительно и категорически отвергнутых нами по причине своей крайней моральной неустойчивости.
   Потом, ближе к делу, как это обычно бывает, у всех исключительно внезапно стали рожать кошки, бабушки - выходить замуж и вообще появилось невпроворот неотложных явок, свиданий и.... И когда конечным итогом я оказался последним из самураев, у кого и бабушки и кошка вполне себе приличные люди и не занимаются подобной ерундой, маневрировать было уже поздно. Несколько дней я страшно изводился, потом плюнул и решил ехать один.
   Но тут под уже смолкавшие завывания свадебных маршей внезапно появился он. Мы встретились, поделились свежими впечатлениями об этом забавном мире, потом он стянул со своей правой руки белоснежную перчатку и, шлепнув ее об стол, торжественно сообщил мне, что одного он меня не отпустит, так и знай! От переизбытка чувств мы крепко пожали друг другу руки, обнялись, выпили и разошлись по домам.
   Оставалась сущая мелочь: найти деньги, понять куда ехать, купить билеты и придумать что бы понадежнее соврать невзлюбившему меня миру. С деньгами и билетами мы разобрались быстро, раздобыв первые и выменяв их на вторые. После тщательного изучения билетов само собой выяснилось куда мы едем.
   Теперь надо было поярче запалить за собой мосты. Врали мы красиво. Безошибочно предугадав, что вдвоем, с палатками, да еще и с билетами, нас никто никуда не отпустит, мы стали виртуозно выдумывать себе попутчиков, их имена, номера телефонов и род деятельности. Причем предугадали мы все это дело за несколько секунд до того как был задан соответствующий вопрос, так что пришлось беспощадно импровизировать. Когда вновь придуманных нами друзей опять стало хватать на Бастилию, мир успокоился, мы переглянулись, выдохнули, и стали собираться. В результате все остались при своих, а мир даже пополнился с нашей щедрой фантазии.
   Дальше все происходило вполне типично для подобных мероприятий. Будильник, неподъемные рюкзаки, душевный подъем, загаженный вокзал, душный вагон, курвиметр литров, метров, миллилитров, километров, деленных на количество посещений туалета, миловидная проводница, гитара, ее парень в соседнем вагоне, миллилитры, козни, демарши, провода, рельсы, вокзалы, огни, стук колес, стук молотка на остановках, вылазки по расписанию, картошка, раки, пироги, бабушки, которые тычут всем этим в окна, девушки, улыбки, граненые стаканы, тамбур, чад, чай, лапша, изжога, соседи, литры-миллилитры, байки, гитара, предвкушение и провода, провода.
  
   ***
  
   В первый же день по прибытии вместо того, чтобы выспаться и дождаться утра, мы как добросовестные герои сразу дернули на первый перевал. Окончательно заблудились мы ближе к ночи, залезли на ка­кую-то гору, обалдели, разбили палатку и легли спать.
   Все следующее утро, равно как день и вечер было торжес­твенно посвящено выяснению того, где же мы таки находимся. Избродив при полной амуниции все ближайшие и не очень ок­рестности вчерашней горы и в конечном счете весьма разо­чаровавшись в этом занятии, мы голодные, усталые и с рюкзаками зло отправились по наименее сложной дороге восвояси и спустя каких-нибудь полчаса оказались на месте первой запланирован­ной ночевки.
   Убедившись в том какие блестящие из нас миклухо-мак­лаи, мы твердо решили впредь не брезговать неписаными ука­зателями "туристам сюда" и двигаться по пути наименьшего сопротивления.
   - Да-а. Прямо вода и небо, идти по прямой дороге или через бурелом в гору.
   - Ну можно было и поездом до пансионата доехать, если охота. - Уязвлено отозвался главный картограф. По совмести­тельству я.
   Предстоящий день обещал стать решительно более щадя­щим и за исключением дороги, змей, солнца, камней, упорно залетавших под сандалии, мучительных переходов по дороге, под солнцем, под любопытными взорами змей, пулявших в нас камни при каждом удобном случае, и нещадно извивавшихся на их манер бесконечных горизонтов, тонувших в мыльном возду­хе - в общем всего развлекавшего нас вплоть до вечера, таким и оказался. К вечеру мы доползли до озера и собственно на этом прелюдия окончилась. Началось действо.
   Яблоком раздора, как водится, стала женщина. Более чем абстрактная, которая обитала в количестве штук тридцати на другом берегу, и обосновавшись там внушительным палаточ­ным лагерем, вполне весело проводила время.
   Мнения разделились следующим образом.
   Воспрявший душой и телом, повеселевший и вообще вся­чески раздухарившийся он предлагал срочно перейти в наступ­ление, стройными рядами форсировать реку, беспощадно застать врага врасплох и в наступившей суматохе немедленно втереться в ряды противника, с тем чтобы в дальнейшем всячески растле­вать его изнутри.
   Мизогонийный и усталый я наотрез отказывался участво­вать в назревавшей шизогонии, особенно ввиду того, что та весь­ма противоестественно грозила свершаться с участием не самых бесполых органов.
   Не встретив ни малейшего намека на компромисс в проис­текших между нами дебатах, мы оба обозленные таким поворо­том, невольно перешли к вопросам более насущным.
   Теперь уже воинственно настроенный я наотрез отказывал­ся подпитывать грядущее торжество чужой похоти за счет своих кулинарных дарований, он же, который последними в значи­тельной степени не отличался, требовал либо еды, либо деталь­ных инструкций о том как ее добывать.
   Не встретив с моей стороны ни малейшей заинтересован­ности ни по одной из предложенных инициатив, он ожесточенно преступил к реализации своих стратегических планов в надмен­ном одиночестве, начав непосредственно с заготовки провианта. Результатом чего стала мгновенно и окончательно поломанная горелка.
   Мои язвительные комментарии про руки, чью-то мать, костры и человеческие потребности, подразделявшиеся как минимум на обед и послеобеденный чай, он стремительно скомпенсировал угрозой поломать все горелки в округе и как бы для большей важности, стал разграблять наш лагерь, видимо, решив надолго не откладывать вновь зародившийся гениальный блицкриг. Последующий наш диалог, если придерживаться ли­тературного языка, свелся примерно к следующему: Я вежливо предложил ему пойти на хуй, и он скромно удалился в неизвестном направлении.
  
   ***
  
   Совсем.
   Первые несколько дней я еще гадал, как же там ему путе­шествуется без горелок, канистры, и, например, спальника. По­том перестал, и стал размышлять о том, как же хреново мне пу­тешествуется со всем этим.
  
  
   ***
  
   Навьюченный по совести трех верблюдов, он медленно та­щился к остановке все дальше удаляясь от вокзала. Прохожие с интересом разглядывали взлохмаченного, сгорбленного парень­ка и, разминувшись с ним, непременно оборачивались несколько раз, чтобы прикинуть сильно ли он меньше рюкзака, нависавше­го за его спиной.
   Рюкзак не в пример пареньку обрадованный столь щедрому вниманию, всячески кривлялся, то и дело норовя расползтись по швам, гремел болтающимися по бокам котлами, размахивал привязанными к котлам пакетами и каждый раз начинал глу­боко переживать, расставаясь с очередным зрителем, и со всего своего весу тянул паренька в обратную сторону.
   Солнце, не меньше других интересуясь обросшим брюнетом, оказалось самым преданным поклонником. Оно ехидно скали­лось, пуская по горевшему лбу, шее, вискам, соленые реки. По­том каждый раз как бы разочаровываясь, быстро слизывало их, и тут же запускало новые, с интересом наблюдая как далеко те успеют убежать.
   Брюнет, уже почти не обращавший внимание на солнце и уже давно безразличный к любопытствующим прохожим, ли­хорадочно соображал скоро ли он потом встанет если таки до­ползет до ближайшей тени, встанет ли вообще и не лучше ли свалиться прямо тут. В минуты же мыслительного затишья он неспешно раздумывал, сколько бы он сейчас выложил за бутылку воды ... Миллион? два? пару-тройку лет? зубов? или весь запас сигарет?
   Разумеется, воду можно было бы купить, велика беда... но пожилая и уродливая тетенька из привокзальной камеры хране­ния наотрез отказалась отдавать ему вещи, пока он не отдаст ей все деньги.
   - Перегруз, раз. Пакеты на рюкзаке, два. Пакеты отдельно, три. Еще эти...
   - Котелки?
   - Ага, и они тоже...
   Самое интересное то, что было решительно непонятно от­куда она знала точную сумму денег, благоразумно взятых им с собой с запасом.
   - Ну что? Платить будем?
   Давно, еще в другой жизни, ему как-то выдвинули теорию, что суицидить надо когда все хорошо, потому что... Он уже не помнил толком почему. Скорее всего потому, что после хорошо обычно бывает плохо. А зачем ждать этого самого плохо, если можно остановиться на хорошо?
   Теория, как и любая другая, была исключительно дурацкая и совершенно неприменима к жизни. Потому что зачем выгады­вать, когда опять будет хорошо, перед следующим плохо, если вполне можно остановиться на нынешнем плохо? Тем более неяс­но, когда оно там закончится и закончится ли вообще.
   Окончательно сбив дыхание в борьбе с рюкзаком, он шагнул в сторону и прижав оппонента к ближайшей стенке, стал наугад тыкать по карманам одним из свободных пальцев, слабо наде­ясь нащупать там карту местности. Местность же тем временем с удвоенным интересом продолжала наблюдать за спектаклем. Солнце уже вовсю заливалось надменных хохотом, когда он на­конец догадался опустить пакеты из рук на землю и стащить со спины рюкзак. Теперь дело пошло чуть быстрее, но все так же мучительно.
   Выудив из случайного пакета путеводитель, он прикинул маршруты, вслух несколько раз повторил номера троллейбусов, безуспешно попытался придумать, что бы такого рассказать контролерам, засунул путеводитель обратно в пакет, про себя выругался, провел тыльной стороной ладони от виска до виска и схватился за лямку.
  
   ***
  
   Чтение стихов это как поедание сушек. Вот ешь ты сушки, ешь, ешь и думаешь как же оно все не с проста, что так хорошо. Вкусно. Набьешь полный рот. Жуешь. Они неспешные, сладкие. Жуешь. А потом запиваешь молоком. Проходят века. И тут кто-то раз! И придумывает конфеты. Сначала простенькие такие. Черно-белые. Без звука. А потом все больше и больше. Конфет этих. И они все такие из себя разные, звучные, разноцветные, каждая в своей красивой обертке. И все теперь их жуют. И ты жуешь. Они сочные, вкусные, спелые. Вот только сушки после них теперь какие-то пресные, монотонные. Противно, что в рот не взять. И даже молоко не спасает.
   Вот если, допустим, задача искусства заключается в передача эмоций и чувств, то конфеты-то справляются с ней куда как лучше. Доступнее и красочнее. Мелодрама "коровка", комедия "с изюмом и орехами", вестерн "вафельные", фильм ужасов "трюфеля"... Жу­ешь и думать ни о чем не надо. Так сладко и популярно, что и жевать уже не к чему.
   Ну и на фига тогда стихи?
   Бывает, правда, что становится тошно. Приторно, мутит. Хочется чем-то запить. Чем-нибудь попроще. Но тогда кто-ни­будь заботливый обязательно подложит тебе кусок жареной сви­нины, да так что поперек горла встанет. Но ничего, поморщишь­ся, поморщишься, да и проглотишь. И опять захочется сладкого. И чего? Не есть же сушки? Ну какой порядочный человек станет после свинины есть сушки?!...
   Он лениво улыбнулся:
   - Да... Современность - время контрастов. Это уже потом в ней пытаются выглядеть логику.
   Прошла уже неделя с тех пор как дядя, удачно отдыхавший семьей неподалеку от мест его злоключений, подобрал непутево­го его на рынке.
   Сейчас он лежал в полудреме поперек кровати в комнате, щедро отведенной ему под опорный пункт для продолжения скромного отдыха, и неспешно перекручивал всплывавшие в го­лове строчки:
  
   "Tu ne quesieris, scire nefas
   Quem mihi, quem tibi finem Di dederint, Leuconoae".
  
   "Ты не вопрошай, знать не дано какой
   Начертали конец боги мне и тебе, Лев в Конопле".
  
   Лев в конопле. В этом есть какой-то фатализм. Особенно учитывая, что в оригинале лев на самом деле никакой не лев, а вовсе даже самка.
   Он сонно потянулся и перевернулся на живот. Можно бы­ло бы встать, куда-нибудь пойти и что-нибудь сделать, но зачем вставать, куда-то идти и что-то делать, если можно лежать и не делать ничего?
   Он засыпал и мысли неспешно накатывали одна на другую, как вдруг одна особо суетная, распихав всех остальных локтями, пролезла вперед и напрямую заявила, что неплохо бы сходить в туалет. После нескольких тщетных попыток отогнать наважде­ние, он равнодушно пожал плечами, неспешно поднялся и пере­сек комнату.
   Открыв дверь и оказавшись напротив зеркала, он с интере­сом всмотрелся в исковерканное мыльными полосами отраже­ние себя, и ко всеобщему своему удивлению оказался мной.
  
   ***
  
   Разобравшись с назойливой мыслью, я доковылял до крова­ти и сел. Спать больше не хотелось.
   Проблема, помимо прочего, была еще и в том, что я давно и совершенно не запоминаю свои сны. Одно время мне даже стало казаться, что их попросту нет, и больше, не знаю почему, не бу­дет. Поразмыслив, я все решительно свесил на свою фантазию. Точнее на-то аморфное положение в котором она по-видимому окапалась. Свалил и пришел в ужас.
   Ничего страшнее окостенения представить я тогда себе не мог, да и сейчас едва ли сподоблюсь. Какая-то пресловутая разно­цветность на пару с благостностью моей головы, были пожалуй единственным оправданием ее неминуемой дурости. В случае же если дурость эта оголялась, не смея более рассчитывать ни на чьи апологии, то я безусловно оставался с ней один на один. Причем на неопределенный срок. И едва ли это сулило приятное время препровождение приговоренному к бесконечности.
   Изводиться на весь этот счет я начинал, разумеется, с утра, вытягивая единственным последним воспоминанием вчераш­ний вечер, а вечером уже грядущим кровать мою окружала не­отступная мелкая и отвратительно липкая паника - чем дальше в ночь, тем сильнее сужавшая блокаду. И я как мог извивался кругами по всей квартире, пока наконец не сваливался без сил, без памяти воскресая лишь под колокола будильника. Долго так продолжаться не могло, так что вскоре я сдал, перебрался в гос­тиную и сосредоточенно развлекался чтением, каждый раз перед сном.
   Не думаю, что протянул бы на этой сомнительной панацеи, и половину рисуемого мною срока. Регулярность чтения уже начинала порядком надоедать. Но тут они скомкано, путано, но вернулись. И более того очень даже красочно.
   Вряд ли я улавливал хотя бы половину из суматошно бегаю­щих повсюду кадров, и, совершенно точно, уже почти все толком забывал к первой половине дня, но это было досрочное освобож­дение. Остальное было не важно.
   Я отложил карандаш и перечитал вяло и вкривь разбросан­ные мною на тетрадном листе обрывки предложений. Противно, пожалуй, не стало, но было скучно. Я дошел до балкона, закурил, и рассеянно поглядывая вниз, перегнулся через перила. Внизу не нашлось ровным счетом ничего интересного - одинокая ма­шина, сомнительная улица, перетекающая в пустырь, никаких пешеходов, и покосившаяся остановка с оборванной крышей; к тому же было не высоко. Не докурив, я вернулся в комнату, схва­тил наугад первую книгу и открыл где-то по середине.
   В меру трогательным собеседником перед мной явился уже стареющий непонятно чей посол, неспешно умирающий то ли от избытка, то ли от недостатка никотина, и еще болезни быть всег­да номером два.
   Посол, слегка сведя брови, говорит мне, что история дает ответ сегодняшним днем, и в этом-то и заключается единствен­ное оправдание настоящего.
   - Но не оправдание истории? - спрашиваю я.
   Он почему-то молчит.
   Любая история была когда-то сегодняшним днем и едва ли это ее оправдывает. Я листаю дальше, и очень отчетливо, с грустью понимаю, что если разоблачение нескончаемой толстовщины охватившей раззлосчастную русскую литературу - это именно те мысли, которые приходят в разгар осени одним из лучших той грустной эпохи, то история, особенно история ис­кусства, это совсем не то чем следует заниматься.
   Беда даже не в том, что вся эта живая перебродившая каша не поддается анализу, просто анализируя ее обращаешься всег­да, так или иначе, к критике; всегда паразитирующей и порож­ней, и чем сильнее тем дальше отдаляешься непосредственно от искусства.
   О, это великое умение не читать вступительную в лучшем случае биобиблиографическую белиберду, притаившуюся за об­ложкой почти каждого зарубежного автора. Сколько мучений и какой удар по моей клинической добросовестности... но это того стоило.
   Однако, отплевавшись от первой напасти, натыкаешься на то же бедствие, более внушительным размеров, причем там где положено быть празднеству.
   Посол тем временем самодовольно приподнимает шляпу и сообщает о нивелировании жизни и искусства. Разумеется за счет последнего.
   Так точно, господин посол, улыбаюсь я. Печальная тенден­ция, породившая бессчетные авто и не очень биографические из­ливания, беспощадно запихнувшая зловонную интродукцию на место главного блюда. Уверенный гвоздь в крышку, например, литературы. Хотя едва ли только ее.
   Однако, дорогой посол, как же быть непосредственно с ...?
   Он молча водворяет шляпу на уши и отворачивается. Толь­ко тут я замечаю, что он в трауре. Да, наверное, есть по чему.
   Некоторые пытаются описать реальность, другие пишут свою. У первых неминуемо получается меньше единицы, а у вто­рых временами значительно больше двадцати пяти.
   Вот, пожалуй, и вся мораль.
   Разве что можно добавить, что первые смешались и начина­ют перегнивать, местами перебраживая, тогда как вторые благо­получно вымирают.
   Вопрос только в том плохо ли это. Не знаю. Но мне почему-то не по себе. Наверное, все дело в том, что я не люблю похорон­ные процессии, особенно растянувшиеся под горизонт, на пере­сечение многих жизней и долгих эпох.
   Кто же виноват, возможно, спросите Вы. Вам ответят в го­ловной части шества, где панихида по всеми проигранной войне слышится особенно отчетливо: незачем озираться, виноватые повсюду, ибо виновато государство.
   Правда, нельзя исключать, что с противоположного края Вам скажут совершенно обратное, но суть от этого не меняется. И пускай, сила противодействия есть самая естественная сила на этой планете. Вот только вряд ли это оправдывает ее бездум­ность, скудость и наследственность.
   Колонна гробовщиков и палачей по прежнему движется. Я, пожалуй, уступлю им дорогу и отойду в сторону.
   Вот только не уверен, что сдержусь в следующий раз, гос­пода:
  

НАПИШИТЕ МНЕ АЛИСУ В СТРАНЕ ЧУДЕС!

НАПИШИТЕ ВЛАСТЕЛИНА КОЛЕЦ! КЭРОЛЛ, ГДЕ ТЫ???

  
   Я захлопнул книгу, и выбрался на балкон, закурив уже в комнате. Можно было бы пройтись еще и по всем этим еще не би­тым модернистам, неомодернистам, пост, сверх и черти как еще, но настроения особо уже не было. И не больно-то они того сто­или, но на балконе меня, как оказалось, уже ждали: с легкой подачи моей памяти передо мной воспарила знакомая физиономия, и не раскланиваясь начала занудно канючить:
   Модернизм появился после какой-то там мировой войны и был вызван разочарованностью в жизни и человеке...
   - Став впоследствии большим разочарованием для челове­ка и жизни. - Подражательно картавя подхватил я.
   Физиономия, как показалось, обиделась. Я равнодушно по­вел бровями и отвернулся.
   Нет, хорошо, может они все конечно и молодцы: дружно за­дергались все сразу, повело их безошибочно и симметрично про­тив погребальных обрядов, и вообще мало ли что еще, но бул­тыхнуло, пожалуй, чересчур далеко. В итоге запланированный красивый полет во славу решительного возрождения, стреми­тельного развития, тотального отрицания, коренного разруше­ния или чего-нибудь там такого, свелся к барахтанью утопаю­щих в обильно до того пересоленной воде.
   Бесспорно, кто-то, наверняка, наблюдает за всем этим с ин­тересом и удовольствием. Вот только вряд ли, да и кто?
   Победоносно почесав напоследок ухо, я вяло растянулся прямо на балконе и твердо решил, что черт с ним сегодня с мо­рем, и здесь хорошо.
   - Зачем откладывать на завтра то, что можно отложить на пос­лезавтра? - улыбнулся я, перевернулся на бок и все-таки уснул.
  
   ***
  
   Во всех городах есть свое совершенно особенное тусовочное место, своеобразный культурный центр. Где-то это проспекты, где-то площади или набережные, где-то просто клубы.
   В том городе, где я догуливал свои каникулы, уже распро­щавшись с дядей и мучительно прокатившись пять часов вплоть до автовокзала в душном автобусе, таким местом был пляж, увенчанный внушительной клубно-ресторанной пристройкой.
   Несчастье мое сошлось на том, что обитал я на расстоянии одного спуска до пляжа, практически над всей этой кутерьмой из клубов и ресторанов. Это собственно и предрешило исход мо­его все так же скромного отдыха.
   В те нечастые часы, когда я либо мучился вчерашним, ли­бо, не понятно отчего, был свински трезв, я благополучно разыг­рывал трагедию последнего из крестоносцев, являя миру свою крайнюю нелюдимость, помешанную со вселенской тоской. Гос­теприимно приютившая меня семья моего друга воспринимала весьма неоднозначно подобные мои драматургические позывы. Иногда мне даже становилось неминуемо совестно, но это по су­ти ничего не меняло.
   Большую же часть времени я горделиво разгуливал в рва­ных зеленых трусах по злачным уголкам пришлого для меня веселья, среди напомаженных дам в летних платьях и в не меньшей степени напомаженных юношей.
   Моя теория интенсивной релаксации основанная на двух нерушимых аргументах о том, что мы мол "на отдыхе", и о том, что я, знаете ли, такое повидал что потом напишу об этом бест­селлер, и вообще не известно жив ли там еще мой изначальный попутчик и мало ли что еще, эта идеальная, казалось бы теория, дала внушительную трещину, когда к нам из далекого Города Ветров приехала наша общая знакомая дама, и заявила, что по­путчик якобы жив и все хорошо, и вообще с кем не бывает.
   Я, разумеется, обиделся, и в ответ категорическим образом сынтенсифицировал свою релаксацию, назло всем и в не мень­шей степени себе: днем появлялся на пляже только в самое пек­ло, ночью отправлялся в отчаянный шторм, нещадно мотаясь между всеми возможными клубами и ресторанами, куда меня обычно не пускали, и до кучи нахально объявил роковой даме обет исключительного безбрачия.
   Под таким примерно флагом и прошел остаток лета. Потом я сел на поезд, повернул погоду вспять и, приехав домой, обнару­жил, что мой бравый попутчик действительно жив и вполне себе не болен.
  
   ***
  
   Теперь мы стояли с ним в курилке самого гуманитарного факультета, и он что-то увлеченно вещал мне, размахивая сига­ретой. Я рассеянно и невпопад что-то мычал в ответ, тщетно пы­таясь поддержать беседу. Его вдохновенную идиллию и мой кро­мешный ад неожиданно разбавил выплывший незаметно для нас из двери факультета представитель местной преподавательской кодлы, выставлявший себя наиболее что ли приближенным к студентам. Он закурил, и выждав несколько мгновений, по свое­му обычаю беспардонно вклинился в наш монолог.
   - Как дела? - вежливо поинтересовался он.
   - Какие дела? - удивился я.
   - Ну... не знаю.
   И тут я понял, что не выдерживаю и вообще хватит с меня. Я зло усмехнулся и наигранно поинтересовался, с чего бы это зада­вать вопросы, если сам не понимаешь о чем спрашиваешь.
   Не дожидаясь ответной мудрости, я развернулся и отпра­вился искать утешения в среду существования своих некурящих сородичей.
  
   ***
  
   С тех пор прошло много бесконечных зим. Мой доблестный попутчик уже давно и решительно впал в мою исключительную немилость, и я в гордом одиночестве среди серой биомассы пов­семестно сотканной из шутовских разноцветных одежд, сплетен, бахвальств, непроходимой глупости и прочего, доотбывал назначенный мне государственной систе­мой образования срок.
   Я безвозвратно терялся среди повсеместных разговоров о неизвестных мне клубах с чудными названиями, забегаловках, бессовестно торгующих сырой рыбой, сказочных автомобилях и курортах, кулуарных откровениях о том, как же все таки быстро, безболезненно и ощутимо похудеть.
   Откровенно путаясь, спотыкаясь и в итоге растворяясь в этом нескончаемом словоблудии, я по началу горько отшучивал­ся сам с собой, о том, что
   "мы предложим вам сырую рыбу, а за отдельную плату мы ее даже поджарим"
   или
   "хочешь похудеть? - убей всех, кто думает, что ты толс­тая"...
   а потом. Потом просто взял и совсем там потерялся, с инте­ресом равным разве что своему безразличию наблюдая за проис­ходящим вокруг и за самим собой.
   Общество, видимо, в силу своей этимологии безысходно боится тех, кто не такой как. Сначала всячески тормошит, при­давливает до ужаса обыденными вопросами, если не повезет - советами и рассказами. Потерпев неудачу на этой стадии, на­чинает шептаться, перестает здороваться, бросает все более хму­рые взгляды, ища повода таки отвесить тебе смачную пощечину, караулит твою беспомощность, в надежде хором погоготать над ней. А потом. Потом, махнув рукой, привыкает и больше уже не обращает решительно никакого внимания, искренне удивляясь любым случайным столкновением с тем, кто уже бесповоротно приравнен к интерьеру.
   Когда я что-нибудь терял в детстве, я забирался повыше на шкаф, или хотя бы на пианино и грозным оком обводил откры­вающиеся передо мной дали. Едва ли сей гениальный метод был розыскной панацеей, но ничего другого мне в голову тогда не приходило и с тех пор так и не пришло. Вот только куда нужно забраться теперь, чтобы найти себя?
   Но перед тем как все это случилось прошло много бесконеч­ных зим. И в них, наверное, тоже что-то было.
  
   ***
  
   Оставив за спиной курилку, я скорее машинально, чем как бы-то ни было еще, подошел к расписанию. По хороше­му нужно было бежать, неважно куда, главное отсюда. По тому как вышло, я спустя несколько минут очутился в какой-нибудь аудитории, рассеянно пытаясь припомнить название предмета, выуженного мной среди прочих.
   Весьма скоро отчаявшись добиться правды от равнодушной к происходящему памяти, я начал лениво цепляться за обрывки реплик сыпавшихся вокруг, в надежде хоть как-то продвинуться в своих умственных изысканиях.
   - Что касается интересов, то бывают прямые интересы и инструментальные интересы. К примеру Вы устраиваетесь на работу и хотите получать, ну скажем, 50 тысяч рублей. Где тут прямой интерес, а где инструментальный?
   Взяв обычную выжидательную паузу, аудитория вяло за­галдела. Достаточно быстро перебрав все возможные фразы со словами "интерес", "работа" и "50 тысяч рублей", и не уловив при этом своим безошибочным чутьем ни разу ощутимо поло­жительной реакции преподавателя, аудитория непонимающе притихла.
   - Смотрите, 50 тысяч рублей это прямой интерес, а, скажем, снятие квартиры на эти деньги это уже интерес инструменталь­ный. Поняли?
   А почему бы не наоборот, подумалось мне, пока аудитория делала вид, что поняли. Видимо, все дело в том, что цель это всег­да то, что сейчас. Воистину самурайский подход.
   Потеряв еще не обретенный интерес к происходящему, я стал скромно развлекаться тем, что аккуратно по сгибу вырвал из тетради небольшой кусок бумаги и, тщательно выведя на нем "ты дура", передал по диагонали вперед на соседний ряд. В от­вет на недоуменный или может негодующий взгляд барышни, вертевшей в руках мою записку, я неопределенно махнул рукой в направлении другого конца аудитории. Мол, не будете ли Вы так любезны передать?
   Единственная прелесть моей незатейливой шутки состо­яла в том, что процентов девяносто пять из присутствующих с некой долей условности можно было отнести к эмансипирован­ному полу. По крайней мере сами они, таковыми себя безуслов­но считали. Проследив пару передач моего многозначительного послания, каждая из которых сопровождалась возмущенными пререканиями, я отвернулся и принялся смотреть в окно. Солн­це, протискиваясь сквозь жалюзи, проходило невдалеке от моего носа скоростным автобаном, по которому во все стороны носи­лись, сталкиваясь, потоки бестолковой пыли.
   Понемногу начинало клонить в сон.
   Лето. Комната. Диван. На диване сидите вы. Окна открыты. В комнате немного душно.
   По мутящемуся небу тащатся куда-то облака. Вдруг между них выглядывает солнце и перед вашим носом появляется рой пыли.
   Пыль кружится, мучает и оседает на лицо. Вы взмахиваете рукой, разгоняя пыль. Но та только взмывает и опять. Кружится, копошится, мучает. Вы не выдерживаете, вскакиваете с дивана и задергиваете занавески. Потом садитесь снова на диван. Солнца и облаков больше нет. Становится легче дышать. И ничего не оседает на лицо. Не правда ли?
   В этом смысле знание чем-то напоминает ядерную энергию, его тяжело получить, но в определенном смысле еще тяжелее контролировать.
   Но разве это кого-то волнует? Сначала нас учили тому, что контрацептив не воздушный шарик, потом, что воздушный ша­рик, не контрацептив. Суть от этого не менялась, нас все время чему-то учили.
   В школе мы били себе и друг другу носы, лишь бы пропус­тить несколько уроков в медпункте, преимущество же универа заключается в том, что здесь можно делать тоже самое, только без носов и медпункта.
   Вообще, если отбросить всевозможные глубоко эфемерные и политкоректные мысли о получении жизненно важных зна­ний и навыков или, например, постепенной социализации в об­щество, единственное разумное предназначение университета, что приходит мне на ум, так это возможность согнать под общую крышу почти всех только что школьников, с тем чтобы они там себе потихоньку умнели. Или хотя бы снижали масштабы собс­твенной дури. Причем, разумеется, исключительно ввиду своего неизбежного биологического старения. Зачем их при этом пич­кать всевозможными пресловутыми терминами, концепциями и теориями - решительно неясно.
   Быть может, правда, дело все в том, что если бы надзираю­щие за всей этой морально неокрепшей биомассой занимались бы только непосредственно надзором, куда сильнее бы броса­лась в глаза неминуемая концентрационность происходящего. А так...
   Неожиданно прямо перед собой я обнаружил свою недав­нюю записку. На ней под моими аккуратно выведенными "ты ду­ра", красовалось не менее каллиграфическое "сам дурак!".
   - Кто бы спорил. - улыбнулся я...
  
   ***
   Когда я очнулся было уже темно. О том, что произошло между сейчас и тем моментом, когда я вернулся из университета и, видимо, задремал, представления у меня не было ни малейшего. Честно сказать, равно как и желания узнавать, что же все таки такого там могло произойти. Скорее всего ровным счетом ничего.
   Я безучастно огляделся вокруг, по ходу дела прикидывая, как скоро уже вступивший в свои полные права творческий бардак перерастет в хаос и безудержно поглотит мою комнату. Ждать, как мне подумалось, оставалось не долго.
   Осторожно и почти наугад переставляя ноги в места на­именьшей вещевого скопления, старательно избегая разбросан­ных по полу тарелок, вилок, стаканов, коварно прикрытых гора­ми всевозможной одежды, я добрался до стола. Телодвижения мои не остались незамеченными окружающей фауной, и когда я сел, по обе стороны моей головы пронеслась эскад­рилья кровососущих самок. Катастрофичес­кая дырявость моих джинс, по-видимому, оказалась им исклю­чительно по вкусу, и вскоре колени начали страшно саднить и чесаться.
   Впрочем это было даже к лучшему, поскольку решительно отвлекало руки от несметных и запретных сокровищ, зарытых в одном из ящиков стола.
   Кстати сказать, многие считают, что сокровища эти вредны и иногда приводят даже к импотенции. Чудное дело.
   Довольно скоро мне открылось, что долго я так не протяну, с коленями, самками и в едва различимых потемках. Выходило как-то чересчур щекотливо. Интимно что ли. Надо было идти спать. Или не идти спать.
   Решив, к нескрываемой радости самок, все же двигаться по пути наименьших трудностей и не вставать со стула, я зажег на­стольную лампу, нажал на кнопку и растянулся в убаюкиваю­щем мерцании монитора.
  
   ***

"Про придурков"

  
   Интересно. Способности компьютера к самопознанию, отягощенные политкорректностью, временами ставят в ту­пик. Стоило огласить причину сегодняшних изливаний и под безобидным словом "придурки" зловонно проползла красная извилистая змея. Мне волнообразно намекнули, что у хороших людей этого слова в лексиконе нема. Моветон, господа. Разуме­ется, я смутился, и скорее машинально, нежели из непомерной наглости скромно добавил "придурков" в оборот своего элект­ронного друга. Опять же не столько по причине беспокойства о его словарных накоплениях, сколько ввиду своей неподъемной псевдолитературной стервозности - любая знаменательная неожиданность в процессе написания чего бы то ни было, как то красные змеи, незваные гости, стынущая еда и прочая несу­разица, в моем случае рискует обручиться финишной лентой на горле моего случайного вдохновения. Мизантропия помно­женная на навязанную экстраверсию - крайне непредсказуе­мая смесь.
   Итого, отправив красных придурков прямиком по адресу, я, неожиданно для себя, получил чувствительно "на чай". Придур­ки, вместо того, чтобы двинуться стройными рядами до назна­ченной, единомоментно позеленели. - Зеленый, парень! Двигай сам! - Ответной любезности, я уж никак не ожидал. Выяснилось следующее. В упор не признаваясь в существовании "придур­ков" в этом мире, мой собеседник, видимо, единственно не хотел ущемлять мою любовь к этому самому миру; узнав же, в свою очередь, что у нас с миром уже давний и местами неприлично углубленный роман, он великодушно предпринял попытку об­разумить морального покалеченного меня и снисходительно заметил: ни-ни, слово с ярко выраженной экспрессивной (не­гативной, иронической) окраской. С какой именно, правда, не уточнил. Я смешался и скромно отступил, оставив придурков спокойно красоваться на зеленом заборе. Вот тебе и самопозна­ние. Вот тебе и политкорректность.
   Страшно подумать, как же бедные филологи после очеред­ной мировой войны и средних веков будут откапывать нашу цивилизацию. Витиеватости высококультурной извежливости дадут космическую фору любым шумерским стрелочкам и елочкам. Называть вещи своими именами уже настолько непринято, что начинает становиться модно. Но об этом в другой раз.
   Стоит совершить уточняющий спринт вверх, чтобы убе­диться, что придурки никуда не делись и у них все хорошо. Что ж. Вряд ли здесь могло быть по другому.
  
   Волею, мне лично не известной, я как-то оказался там, где собирались пустобрехи, которым решительно нечем было за­няться вечером. Некоторые из умильной почтительности име­нуют подобные сборища подпольной культурой, клубами по интересам или, что веселее, творческими вечерами. Как будет удобно.
   В данном случае возвышенные интересы начинающих ин­теллигентов были обращены к кинематографу. Два раза в неде­лю вся эта братия, насчитывающая порядка десяти человек, со­биралась на конспирологической квартире своего предводителя с тем чтобы в одухотворенном кругу лицезреть какую-нибудь картину великого режиссера.
   Мои же скромные интересы ограничивались сырными ле­пешками с молоком, которыми родительница предводителя пот­чевала гостей. В том были ли они такими вкусными, либо же я был постоянно настолько голодным, мне так и не суждено было разобраться.
   И все бы хорошо, но в клике было так заведено, что каждый ее участник неизбежно получал свои звездные две недели, в те­чение которых он был волен самостоятельно выбирать, труд ко­торого из великих режиссеров представить на строгий суд поч­тенной публике.
   Полтора месяца с момента моего там появления все шло за­мечательно, юные умы наслаждались мелькающей картинкой, наперебой превознося ее достоинства по окончании сеанса, я же с нечеловеческим усердием налегал на лепешки так, что каждую последующую ночь у меня нестерпимо скручивало живот.
   И было так аккурат до того момента, как настала моя очередь определять культурное содержимое нашего занятного досуга.
   О возложенной на меня почетной обязанности вспомнил я, и то совершенно случайно, примерно за час до условленного вре­мени встречи. Обрадовавшись редкой благонадежности собс­твенной памяти я заскочил по пути к одному своему приятелю.
   - У тебя фильмы есть?
   - Ну да. Конечно. - Удивленно разглядывая меня, заверил он.
   - Где? Давай быстрее.
   Приятель все более озадаченный внезапным налетом, про­водил меня в продолговатую комнату, уставленную стеллажами с дисками. Не глядя, я схватил первую попавшуюся коробку, ко­торая оказалась без этикетки.
   - Качество хорошее?
   - Это? Дай посмотрю. - Он щелкнул крышкой и повертел в руках диск. - Да, хорошее.
   - Не порно, я надеюсь.
   - Да нет конечно, это я в другом месте...
   - Ладно, я побежал.
   Опоздав минут на десять, я мучительно забрался на шестой этаж и постучал в дверь, предвкушая ожидавшие меня лепешки и молоко.
   - Ты что так долго? - нервно поинтересовался открывший мне предводитель.
   - Да это. Пробки там. Метро. Сам знаешь. Вот, держи.
   Я протянул ему диск.
   - Как звать? - явно успокаиваясь спросил он.
   - Кого?
   - Режиссера, кого!
   - А...
   Я хотел было развести руками, но вовремя спохватившись назвал первую пришедшую на память фамилию.
   - Неплохо, неплохо. - Заметил он. - Давай проходи. Все уже заждались.
   Добравшись до заветных лепешек, я сосредоточенно занял­ся насыщением изголодавшегося себя, председатель же торжес­твенно объявив, под одобрительный гул публики, сегодняшнего великого режиссера, предложил начать просмотр.
   Все уставились в телевизор, а я, методично жуя, стремитель­но переводил взгляд с лепешки на молоко и обратно, напряженно решая, что же в следующий момент отправить в рот.
   Благополучно пропустив за подобным занятием большую часть фильма, я, стараясь не привлекать к себе внимания, вы­брался из комнаты, намереваясь забрать сигареты, которые ос­тавил в куртке. По возвращении же я с удивлением обнаружил, что киносеанс уже успел категорическим образом закруглиться. Начались традиционные дебаты.
   Закурив, я неспешно вернулся на свое место, рассеянно пы­таясь поймать если не смысл, то хотя бы настроение отпускаемых кругом комментариев. Оказалось, что окончательный, и как это часто бывает почти единогласный приговор, был весьма поло­жительным, если не восторженным. Режиссер, как выяснилось, подвернулся действительно великий, лепешки были как всегда вкусные и все, стало быть, остались довольны.
   Я удобно растянулся поперек кресла, и принялся пускать кольца из дыма, стараясь пропускать мимо ушей постепенно на­биравшие ход философские измышления. Но тут один коварный представитель подрастающих интеллектуалов, до того упорно молчавший и весь отчего-то изъерзавшийся, подошел к предво­дителю и что-то усердно зашебуршал ему на ухо. Шебуршание произвело на предводителя волшебный эффект, он осекся на середине какой-нибудь наверняка очень умной тирады, момен­тально побелел и изумленно посмотрел на юного сплетника. Прихватив его под локоть, он отошел в сторону и стал напряжен­но вполголоса что-то выяснять. Остальные в это время как-то невольно притихли, чем вывели меня из нахлынувшей было бла­гостной отрешенности.
   - Так, господа, у нас тут, похоже, казус приключился. - По­делился результатами секретных совещаний предводитель и пристально посмотрел на меня.
   - Как, говоришь, зовут режиссера?
   - Которого режиссера?... - Медленно протянул я, старатель­но пытаясь вспомнить что же такое я ответил в прошлый раз.
   - Понятно... - так же медленно растягивая буквы, конста­тировал он.
   Издевается, сволочь, что ли? - промелькнуло в голове.
   - А вот тут есть мнения. - Предводитель кивнул на злосчас­тного сплетника. - Что фильм этот твой - голливудская коме­дия и не боле. Более того вышедшая в этом году.
   Пока все ошалело открывали рты, я равнодушно пожал пле­чами.
   - А откуда это, интересно, такие мнения? Неужто средь нас есть ярый поклонник голливудских комедий?
   Сплетник и предводитель переглянулись, первый при этом начал усиленно краснеть.
   - Да я это так, слышал...
   - Ну-ну. - Надменно заметил я.
   Воспользовавшись наступившим замешательством, я ре­шил не дожидаться того, когда же великие детективы додума­ются изучить титры и потребуют более основательных объяс­нений. Выудив проклятый диск из телевизионной пристройки, я неспешно обвел присутствующих укоризненным взглядом, скорчив, насколько мог разочарованную физиономию, между делом сообщил, что, мол, крайне огорчен случившимся, не ожи­дал и вообще всячески ошарашен и, прихватив предварительно с кухни пару свежих лепешек, оставил знатоков искусства высо­ких достижений наедине с собственным недоумением.
   Как я узнал несколько позднее от одной отдаленно знако­мой мне дамы, что присутствовала при тех загадочных обстоя­тельствах, как она уверяла в первый раз и совершенно случайно, дальнейшие события разворачивались вполне ожидаемо.
   Вскоре разобравшись весьма детально в биографии скан­дального фильма, равно как и его режиссера, последующие пол­тора часа знатоки занимались единственно тем, что старательно хулили отвратительную картину, бездарного режиссера, и ублю­дочного меня.
   Подобная реакция достопочтенного сброда едва ли заслу­живала удивления. В век когда консервы выпускают без консер­вантов уже трудно чему-то удивляться.
   Да и вообще ностальгическая чушь, слюнявые причитания, одобрения, сожаления, просветления, завывания, изливания, руко-ного-чувство-и-черти-что-еще плескания и прочая непо­нятая вообще никем скабрезность, или же жгучие критические очерки, обвинения, разборы, разносы, плевки, отвращение - не так уж велика разница, как выяснилось. Примерно столько же стоит общественное мнение. Вот и вся мораль.
   И все таки возвращаясь к моим придуркам.
   Дотошно описывать человеческую глупость и наживаю­щееся на ней авторитетное искусство будет, пожалуй, лишним в размерах отведенного мне моей усидчивостью куска времени. Можно пойти по другому.
   Я немало убежден, что вся жизнь строится на человеческих отношениях. Любых. Начиная от случайных перехлестов глаз в общественном транспорте и заканчивая кухонными диалогами.
   Я упорно отказывался признавать очевидного. Стремление оправдывать неоправдываемое рождается какими угодно добро­детелями, но не честностью.
   Я отводил глаза от того, что лежало на поверхности и вцеп­лялся в непроглядную темень.
   Я отводил удар на себя, терпев неудачу, не обнаруживая за пустотою ничего кроме пустоты.
   Я избегал называть вещи, так как следовало и растекался в любезной улыбке.
   Я всегда отлично знал, что если во взаимодействии двух звеньев неисправно одно, рушится вся конструкция.
   Я уклонялся от сдачи анализов, боясь обнаружить ложность прописанных аксиом.
   Я продавливался под натиском чужой бездарности и лет.
   Я верил.
   И я устал.
   И я никогда не делал ничего из того, что здесь написано. И не верил. Уже так давно, что, думаю, никогда.
   Я все озвучил, как только настроил резкость и лицезрел свое окружение достаточно отчетливо.
   Только это ничего не изменило.
   И не могло.
   Но я все же скажу то, что думаю. Хотя бы потому что уже давно думаю, что говорю.
   Жизнь строится из взаимоотношения двух. Больший, древ­ний, а значит главный и мудрый из которых придурок. ПРИДУ­РОК. Состоящий из мириад маленьких никчемных придурков, перегнивающих в зловонной матерой массе. В утробе которой захлебываются лучшие и, потому, несчастнейшие.
   Дальше можно вешать любые клише и оттачивать на более меткие слова. Суть не меняется. И откровения не произошло. Хотя бы потому что мир по прежнему продолжает крутиться.
   Придурки.
   Случайная своей закономерностью прогниль без смысла, цели, воли и желания оных. В лучшем случае - американская мечта, в худшем - позво­лю себе обойтись малыми жертвами, опуская примеры.
   Тошнотворный эффект, знаете ли, влияет на желание и спо­собность писать.
   Разочарованность вселенских масштабов в столь нежном возрасте это не ново. Можно даже сказать повсеместно. Но это слишком точно и осязаемо, когда зачато, вскормлено, взращено и прочувствовано на себе. И весьма печально реализуемо на прак­тике:
   Тяжело строить свою жизнь долгой и счастливой, если ее хронология и содержание зависит без учета математических погрешностей от взаимодействия с придурками, которые прези­рают свою работу, и свой телевизор. И которым кроме как этой двусторонней палкой, более не чем поиграть в гольф.
   Я скажу еще кое что. От неминуемого наблюдения и вынуж­денного, в меру сил стороннего, участия во всем этом не страху­ют никакие мизантропии и филантропии.
   Никакое закрывание глаз и самообман. Ни красные, ни зе­леные, ни фиолетовые, ни голубые, никакие змеи. Ничто. Подлог содержится уже в правилах игры. Сама игра есть необратимый фэйк. И никакие телодвижения картину не меняют.
   Я еще лелею вялую надежду на перемену географии. Но все меньше надеюсь и все больше мечтаю.
   Именно поэтому телевизор может крутить какие угодно картинки. Главное вовремя давать понять, что они числятся за великими режиссерами.
   Теперь все.
  
   ***
  
   Да. И я начал жевать жвачку. Думаете помогает? Ни черта она не помогает!
  
  
  
  
  

День второй

  

"Поколение 0"

  
   Вы не слышите пустоту? Нет, не в Вас. Вокруг. Оглянитесь. Посмотрите в окно. Прислушайтесь. Нет? Тогда одно из двух: либо мы с вами разные люди, либо мы смотрим в разные окна. В первом случае что-то говорить было бы глупо, потому что это так. Ни больше, ни меньше, без всяких оговорок. Поэтому имеет смысл поговорить о втором.
   Возьмем для примера срединную бойню прошлого столе­тия, отойдем от окна и на всякий случай еще раз оглядимся. Да, я вас поздравляю мы в 21 веке! Несомненно, хоть какие-то плюсы в этом быть да должны. Не верите? Я честно говоря тоже с тру­дом, но взять хотя бы время. Время прошло. И теперь на события ...летней давности можно взглянуть "издалека". Предполагает ли это взглянуть трезво, или по меньшей мере более трезво? Не уверен, но продолжаю надеяться, что это так.
   Выбирая объект который будет неминуемо подвержен на­шему пристальному взору, вряд ли стоит останавливаться на пенсионерах, ветеранах и .... даже не потому что говорить о них дурно - есть больше чем грех, говорить о них вообще как то не особо принято. Их пенсии растут, даже несмотря на то что коли­чество их почему-то сокращается.
   Можно было бы даже подсчитать пропорцию всего этого дела, нарисовать разноцветный график, и сделать какие-нибудь выводы, но Вы уверены, что Вам этого хочется? Лично я не очень.
   Поговорим-ка лучше о потерях. Ибо мертвая статистика хороша тем, что не делает прогнозов. Потерях кстати говоря, не финансовых, инфраструктурных, людских и тому подобных, а назовем это, о потерях культурных.
   Давайте прикинем, что же мы потеряли. Варианта у нас по сути два. Либо добросовестно посчитать количество сожженных книг, картин, музеев, зданий, писателей, художников, памятни­ков, и прочей мишуры и, запасшись попкорном, начать фанта­зировать на тему, а что бы если бы не, или наоборот очень даже да. И второй - плюнуть и забыть о потерях и посмотреть на то, что было потом. А потом было интересно. Давайте скажем чест­но. Она переломилась. Покряхтела. Пошаталась. Передернулась. Закинула глаза. Закинулась сомнительными таблетками. Дала пустить себе кровь. И выжила. Может, именно поэтому и выжи­ла. Эта самая культура. Хотите доказательств? Пожалуйста. Са­мое время обратиться к исключениям.
   Знаете, что случается с болезнью если вовремя не принять меры? Обычно она прогрессирует. Особенно, если ей удается уютно замкнуться в мучительном теле почти на век, и без помех приступить к разложению. Зловонно так и красно. Зациклено. Гной начинает перебраживать. До безумия. Пока не выбродит весь. Вслед за ним, начнут ссыхаться конечности, глаза - му­титься, десны - остервенело кровоточить, и волосы, по-осенне­му методично осыпаться.
   Потом появляются какие-нибудь доктора. Например дантис­ты. И начинают работать на пару с кариесом. Как правило заодно. Тогда, очень скоро становится беззубо и пусто. Причем пусто пов­семестно. И даже если, волею случая, запоздалая реанимация таки начнется, то разряды безудержно пройдут сквозь пальцы незаме­ченными, антибиотики за не имением чего бы то ни было подходя­щего, единственно примутся обезвреживать друг друга и от пере­ливаний крови в итоге тоже придется отказаться. Хотя бы потому что переливать уже решительно нечего, некуда, да и не зачем.
   И когда по прошествие долгих зим замыкание наконец опа­дет, стены сойдут во прах, а двери с петель, стекла мучительно вывалятся из ставень от столетнего беспрерывного бдения, и да­же небо поменяет свой цвет, тогда... Тогда уже будет очень тяже­ло разобраться кто и кого хоронил. И не напутали ли там с этим делом.
   Чудесное исцеление действует пьяняще и обескураживаю­щее. Действует обезоруживающе. Жизнь может быстро утратить смысл, если впахивая тремя работами на хлебобулочные изде­лия одним ужасным днем выигрываешь миллион.
   Жизнь после хэппиенда до восхищения отвратна. До отвра­щения восхитительна. Ее нет. Поэтому о ней не пишут книги и не снимают фильмы. Культура, окружающая наше грустное ис­ключение, изживала себя достаточно долго, чтобы наконец из­жить. Чтобы слишком поздно осознать приближение тупика, когда рельсы уже начали сходиться. Земля уже была слишком близка. Слишком скора. Почти мгновенна. И барахтаться было уже поздно.
   То, что, казалось, горело, потухло единомоментно. Да, и го­рело на поверку как-то странно.
   И уже не надо было бить себя по карманам в поисках спичек, бить камень о камень, молиться древним богам. Занавески были уже давно задернуты, корабли пришли в порт, а время сошлось в точке ноль. Отсчет должен был начаться заново. Вот только по­чему он должен? И должен ли?
   Мне это не известно. Именно поэтому я стараюсь избегать оце­нок. Все хорошо? Все плохо? Все будет? Ничего не будет? Не знаю.
   Бесспорно, до красной ленточки за которой начинается сво­бодный полет, причем как правило быстрый, страшный и вниз, остается еще несколько десятков километров. Вот только есть одна деталь. Километры эти идут под уклон, а когда катишься с горы, скорость непременно набирается.
   Разумеется, едва ли можно с уверенностью предрекать ко­нечные текущих перспектив. Они преспокойно могут начать се­бе петлять, дергаться вверх и вниз, или же круто развернуться, уйти по спирали и попросту оборваться. Здесь отчасти даже пос­ложнее чем с погодой. Вот только по меньшей мере одна конт­рольная точка осталась позади. И сигнализация уже сработала.
   Конечно, эти самый точки расставляет время. И как это обычно бывает, расставляет постфактум. Иногда невпопад.
   Безусловно, нас еще откопают и расшифруют, обязательно дадут объективную оценку, и напишут про все это в учебниках, станут изучать нашу забавную логику и вероисповедания и мо­жет даже снимут пару фильмов с неплохим бюджетом и парши­венькой актерской игрой, вот только было бы что откапывать, и чтобы потом не краснеть перед древними греками. Хотя какое им дело?
   И напоследок. С чего я все это взял? Данные, статистика, показатели, опрошенные?
   Да, идите Вы!
   Я просто пою те виды, что пестреются из моего окна. И вооб­ще, когда Вы последний раз видели человека с томиком стихов?
   Да? А в метро?
   Вот Вам моя объективная реальность.
   Я как раз об этом. Культура может и выжила, но совсем не везде. А там где выжила, не то что бы на долго.
   Откуда-то издалека долетает музыка. Я иду на звук, и пони­маю, что слышу ее не я один. По мере приближения уже можно разобрать отдельные слова. И музыка становится громче. И по­вествует она о том, что петь больше не может. И начинает хри­петь. Поначалу немного пафосно, с надрывом. А потом просто заходиться кашлем и начинает отхаркиваться кровью. Мучи­тельно так и без передышек.
   Культурный сифилис задорно обретает свою финальную стадию. Разъедает глаза и уши. Раскрывает месивные бутоны. Избавляется от всего, что считает лишним. И льется из всех ще­лей. Обходя все препятствия. В широко раскрытые рты.
  
   ***
  
   - Я твои сигареты возьму? Мои там далеко. В сумке где-то.
   Действительно не близко. Сумка, она ж, наверняка, в кори­доре, а до коридора, ух, целых десять метров, плюс по пути еще один коварный поворот на лево под девяносто градусов, а потом еще нагибаться, потрошить сумку...
   - Валяй конечно.
   Мы сидели на кухне и оба, не отрываясь, бездумно таращились на чайник, вероятно, в надежде, что так он быстрее закипит.
   - Слушай, как думаешь, сдюжим мы еще один гектар за ос­тавшееся время?
   Вопрос этот так часто и в таких немыслимых формулиров­ках, намеками и напрямую звучал в наших разговорах, что уже вскоре каждый стал задавать его самому себе перед сном, а по­том, с утра, только разодрав глаза, и, сидя со спущенными штана­ми на унитазе, отрешенно досматривая недавний сон, и перед тем как почистить зубы, и, открывая первый раз за утро холодиль­ник, ставя чайник, набивая рот безвкусным завтраком, вкусным обедом, либо же восхитительным и, как правило, метафизичес­ким ужином, вопрос не оставлял нас, когда мы, разложившись на диване, вливали в себя содержимое бутылки с надписью "пиво", он пролезал сквозь тягучую дремоту в автобусе, наваливался всем весом в магазинной очереди или поджидал нас за стеклян­ной дверцей, пока мы, открывая в этом магазине холодильник с пивом, сквозь накатывавшую дремоту и разноцветные картин­ки непонятого сна, забыв почистить зубы и машинально соби­раясь спустить штаны, думали единственно о том, как хорошо бы сейчас было лечь поспать. Словом, вопрос этот, коварный и вездесущий являлся нам в самых невероятных и абсурдных мес­тах, в самых будничных и привычных ситуациях, и каждый раз заставал нас без штанов, даже тогда, когда эти самые штаны, ка­залось, были на нас. Он был столь назойлив и неизбежен, столь непостижим и неизъясним, что очень скоро стал воистину фило­софским.
   Как и положено при ответе на подобного рода вопросы, я за­думчиво пожал плечами и перевел взгляд с чайника на тарах­тевший справа холодильник.
   Вообще, история с гектарами была следующая. Как-то в июне во время одного из моих безобидных походов на кухню ко мне подошел начальник семейства, он же мой родитель и поин­тересовался не желаю ли я летом поработать. Сказать по правде, летом я желал сначала где-нибудь на месяц окопаться в деревне, единственно для того, чтобы отгородившись от мира сотней ки­лометров лесов, полей, и вдребезги разбитых асфальтовых дорог, продолжить умственно терзаться над своей дурацкой книгой, а потом еще на месяц смотать за моря, леса и поля к ровнехоньким заграничным автобанам, чтобы там в свою очередь поговорить с кем-нибудь на неизменно чужом мне языке. Ответом моим, стало быть, должно было стать "нет-спасибо-не желаю", но я почему-то ответил "да". Почему - для меня все еще загадка.
   Родитель, услышав то, чего и ожидал со своей со стороны услышать, многозначительно потер руки, между делом поведал мне о стройотрядах и общественно полезных вакациях своего времени, насыпал себе кофе и начал повествование о фронте предстоящих работ. Я обреченно сел за стол, рассеянно подумал, а зачем это я вообще сюда пришел, и принялся слушать.
   Получалось так, что делать особо ничего не надо, платить будут много, а если все будет хорошо, то еще и льготно кормить в ближайшем кафе.
   - Ну и друзьям там предложи. - Посоветовал родитель, он же работодатель.
   Я предложил. И когда в начале июля все из себя одухотво­ренные и полные решимости мы явились туда, куда было велено явиться, переоделись, перекурили и сообщили, что мы готовы, нам вручили две внушительного вида коробки, и еще одну по­больше, сказали - это триммеры, это каталка, вот это техник, ко­торый проведет инструктаж, а вон там трава. Это те что ли джун­гли? - спросили мы.
   - Ну да. Всего сорок гектаров. - Загадочно ответили нам.
   Что такое гектар мы тогда и в помине не подозревали, но именно с тех самых пор в наших умах стал зреть тот мучительно философский вопрос.
  
   ***
  
   Чайник все никак не хотел закипать и мы принялись рас­кладывать мелко нарезанные куски вчерашнего сомнительного мяса на без сомнения черствый поломанный большими ломтями сегодняшний хлеб.
   Между делом он недоверчиво покосился на плиту.
   - Может гренок сделать?
   - Можно и гренок.
   - Или так съедим?
   - Ну можно и так.
   - Вообще знаешь, если этот гольфист, зараза, еще раз опоз­дает, то вычтем у него половину зарплаты.
   Тема гольфиста была вторым безотказным способом завя­зать разговор, либо же, как повезет, уйти в те самые непрохо­димые блуждания вокруг гектаров. И если проблема гектаров была, как ни поверни, непостижимо философской, то с гольфис­том все было куда как банальнее, и любые комментарии на этот счет уже давно и всеми считались чем-то исключительно рито­рическим.
   Гольфист был третьим в нашей бригаде реконкистадоров, что доблестно отвоевывала метр за метром землю у джунглей. Отли­читься сей блистательный воитель умудрился уже во втором бою на следующий день после мучительного травяного крещения. И вина его по нашему твердому убеждению, которое он почему-то всячески не разделял, была даже не в том, что он как-то не так отплясывал с триммерами, чаще других перекуривал и вообще плохо работал, нет, он был куда как дальновиднее и просто всеми правдами и кривыми старался не работать.
   Так, предстоящий второй день жатвы он в одностороннем порядке попытался объявить выходным, причем только для се­бя, а потерпев неудачу, отработал до обеда и, подгадав наиболее благостно сытый момент, объявил, что у него назначен тет-а-тет с дамой сердца, а любовь, как известно, сволочь капризная, ждать не может, и ничего не поделаешь.
   Возможно, пристыженный нашим угрюмым равнодушием или же образумленный возникшим вскоре замечанием про за­работную плату, как бы то ни было, но от самоназванных выход­ных и укороченных рабочих дней он с тех пор отказался, и решил действовать менее очевидно. Началось с того, что он добросовес­тно стал отсиживать с нами все перекуры, ковыряя при этом со­ломинкой между зубов.
   - Но ты же не куришь! - удивлялись мы.
   - Я устал. - Объяснял он.
   - Но ты даже не вспотел! - настаивали мы.
   - Я обсох. - Объяснял он.
   Дальше в ход пошли всякие мелкие производственные хит­рости. За уборкой сена он в лучших традициях средневековых ниндзя выписывал граблями умопомрачительные пируэты над головой. Едва ли это помогало ему восстановить силы, но всяко сокращало чистое рабочее время. Да и потелось так проще. Или же, быстро заприметив, что мы, будучи добросовестными проле­тариями, начинаем каждый трудовой день с перекура, он, не дол­го думая отодвинул свой утренний приход вперед на полчаса. Довольствуясь по началу обычными транспортными отговор­ками, вскоре он, уже не таясь, стал решительно отвергать любую нашу критику на этот счет.
   - Ты можешь хоть раз прийти во время? - интересовались мы.
   - Так пробки. - Объяснял он.
   - Ну выйди ты пораньше. - Советовали мы.
   - Зачем? Вы все равно тут пол часа еще курите. - Объяснял он.
   Тогда мы усердно старались ему доказать, что мы курим по­тому что ждем его. В ответ он иронично качал головой и замечал, что мы и так и так, что ни пять минут, то с сигаретой. На этом все наши стройные логические построения неминуемо рассыпались под силой его точных эмпирических наблюдений.
   Так было до того знаменательного дня, когда он, опоздав почти на час и лишив нас уже половины пачки, влетел в нашу коморку с криками "парни вы не поверите!". Мы переглянулись, улыбнулись и, приняв зловещий облик гигантов киноиндуст­рии, надули щеки и приготовились слушать принесенный нам сценарий. Меня, как режиссера, в первую очередь беспокоила красочная составляющая картины, всякие там повороты сюже­та, спецэффекты, масштаб и прочая ерунда; моего же коллегу, продюсера, заботил исключительно коммерческий успех.
   - Ну давай послушаем. -Предложили мы.
   - Слушайте! - торжественно посоветовал он. - Короче. Поднимаюсь я по эскалатору. Выехал пораньше...
   - Эт ты молодец! - одобрил продюсер.
   - Мы это сразу заметили, что пораньше! - подтвердил ре­жиссер.
   - Да вы послушайте сначала! Еду я, значит, по эскалатору, думаю времени еще уйма, в магазин успею зайти... И тут вижу. Прямо передо мной. Такааая краля. Шикарная. И вот с тааакими сумками огромными.
   - Какая свежая завязочка...- заметил режиссер.
   - Да нет, я серьезно. Короче. Поднимаюсь я на пару ступе­нек и спрашиваю не надо ли помочь с сумками. А она говорит, что едет в лагерь и у нее поезд через полчаса...
   - И ты, будучи почетным кавалером печального образа, ра­зумеется донес сумки... - предположил продюсер.
   - Усадил даму на поезд... - добавил режиссер.
   - И между тем все время развлекал ее остроумными исто­риями из жизни. Так?
   - Ну да...
   - А что за вокзал? - поинтересовался продюсер.
   - Что значит что за вокзал? - удивился сценарист. - Вы что там вокзала не видели? Ну рядом с метро который...
   - С метро говоришь? - продюсер рассеянно почесал за ухом. - Это ж северное направление. Какие там лагеря?...
   - Строгого режима что ли?.. - предположил режиссер.
   - Или повышенной комфортности? - добавил продюсер.
   - Воот. - Сценарист почему-то отвернулся и принялся ко­паться в своей сумке. - Я тоже сразу удивился... Но, оказалось, что там... Как его, база скалолазов, вроде?
   - Ну это уж тебе виднее.
   - Да точно. Скалолазов. - Почему-то обрадовался сценарист.
   - А скалы там какие? - уточнил режиссер.
   - Не алькатрасовы, нет? - попытался припомнить продюсер.
   - Да я-то откуда знаю... - сценарист раздраженно всплеснул руками. - Это ж она туда поехала, а не я!
   - Действительно. - Согласились оба.
   Режиссер, видно, что-то прикидывая, запрокинул голову и уставился в потолок.
   - А как она, по-твоему, с тааакими-то сумками будет по ска­лам лазать?
   - С носильщиком? - предложил продюсер.
   - Да почему с сумками-то?! - сценарист явно начинал злиться . - Что ей уже и кружку нельзя было взять, тарелки там всякие, и еду!
   - Ну почему же...- протянул продюсер.
   - И спальник! И... фонарик! И одежду на смену! Или что она по вашему, голой там лазать должна?!
   - Нет. Вот тут с тобой не поспоришь. - Согласился продюсер.
   - Нынче же дамы они как... - заметил режиссер. - Без деся­ти пар платьев и в туалет не ходят.
   - А тут скалы! - поддержал продюсер.
   - Да и платья они тяжелые конечно. - Добавил режиссер.
   - Ладно бы зима. - Продюсер покачал головой.
   - А тут лето! - Напомнил режиссер.
   - Одно платье, оно же как рыцарские доспехи. - Сообщил продюсер.
   - Это если только кираса. - Уточнил режиссер. - Без шлема.
   - А если все вместе... - продюсер даже руками развел.
   - Но это конечно не беда. - Поспешил заверить режиссер. - Главное чтобы лазать было удобно.
   - И безопасно. - Подытожил продюсер.
   - Да ну вас!... - обиделся сценарист.
   - Да ладно тебе... - улыбнулся режиссер.
   - А номер-то своей она тебе, наверняка, дала, а? - вкрадчи­во приободрил продюсер.
   - Ну да. Конечно! - согласился сценарист.
   - Ну-ка покажи! - сказали мы хором.
   Сценарист, почему-то смутившись, опять полез в сумку, до­стал свой телефон, хотел было что-то пощелкать, но продюсер протянул руку и с самой невинной улыбкой поинтересовался.
   - Как звать?
   - Ээм... Да вот смотри.
   - Эта?...
   - Ага...
   - Красивое имя...Хотя. Подожди. Это ж тетка из нашего класса!
   -- Блин. - Смущенно согласился сценарист.
  
   ***
  
   Страшная вещь плагиат. Никогда нельзя с уверенностью сказать, где та грань за которой твое перестает быть твоим. И де­ло здесь даже не в цитировании, аллюзиях и совместном творчес­тве. Дело в том, что существование плагиата само по себе пред­полагает, что все люди разные. Причем разные настолько, что не имеют права повторяться. Проблемы же начинаются тогда, когда все это дело неминуемо затрагивает сферу возвышенного. Здесь так или иначе, но свою роль начинают играть эмоции. А вот они-то точно повторяются у всех, причем по несколько раз на дню. И едва ли этого повторения можно избежать.
   Означает это по сути одно. Выводя свои эмоции и даже мыс­ли точными словами, мазками, нотами или чем-нибудь еще, глу­по будет зарекаться, что кто-нибудь не сделал это точнее до тебя. А что еще хуже, с той же точностью.
   Но есть и другая сторона. Темная. Вернее серая. В этом слу­чае все витиеватые размышления о высоком идут к черту. Сразу нет. Иногда даже говорится, что все это глупо. Или инфантиль­но. Причем говорится с призрением, или, что хуже - с отеческим сочувствием. Но при этом интимный симптом здесь - искреннее и неразборчивое восхищение почти всем, что предлагает то са­мое отвергнутое возвышенное.
   Не умение ставить фильтры не фатальный недостаток. Но только тогда, когда эти фильтры врожденные. В противном слу­чае, отсутствие их говорит об отсутствии вкуса. Или же, что пе­чальнее, об отсутствии желания иметь таковой.
   И тогда уже очень не просто разобраться в том, где тобою выраженные эмоции и особенно мысли, а где скромно позаимс­твованные у соседа; даже больше - нельзя быть уверенным в том, что эмоции сами по себе твои, а не из вчерашней мелодрамы, ус­лышанной истории или откуда-нибудь там еще. Тобою пережи­тые, а не просто неосознанно вспомненные в нужной ситуации. Чужой опыт раскладывается на шаблоны, которые обязательно учат тому, как принято чувствовать и что испытывать в любых жизненных переплетах. Очень удобно. Это не говоря уже о мыс­лях, где ситуации и переплеты значат много меньше, а автопилот значительно приятнее.
   Вот только, не умея отказываться, рано или поздно можно лопнуть. И вряд ли потом суметь собрать себя из ошметков об­ратно. Когда лопаешься, только и делов-то остается, что, сочувс­твенно похлопывая целых, говорить, что и вы тоже повзрослеете, и тоже лопнете, и очень это даже хорошо и совсем не плохо. Но почему-то при этом как-то не принято упоминать о том, что тогда уже вряд ли получится отделить себя от того, что вокруг. И едва ли такое в принципе может прийти в голову. К вопросу о том, что все люди разные. Но не все люди - люди. Проигранная битва за себя. Такое лечится не часто.
  
   ***
  
   Не то что бы гольфист после того знаменательного дня стал меньше опаздывать. Но зато теперь у нас было полное моральное право крыть его после каждого опоздания в свое удовольствие.
  
   ***
  
   Покончив с незатейливыми бутербродными махинациями, мы опять обратились к чайнику.
   - Что-то он нереально долго.
   - А ты его включил?
   - Это же ты его включал!
   - Да? Ну может быть.
   Я подошел к чайнику и пощелкал выключатель.
   - Как нужно? Вверх или вниз?
   - Ну... вниз!
   - Ага.
   - ... или вверх.
   Он сосредоточенно чесал нос.
   - А как было?
   - Вверху вроде... или внизу. Да я не помню уже.
   - Нет. Точно вниз.
   Я опустил выключатель и прошелся по кухне.
   - Знаешь что?
   - Ну?
   - Я тут теорию придумал...
   - Что? Опять?!
   Дело было в том, что окружавший меня мир почему-то с большим недоверием относился к любым моим скромным по­пыткам теоретизировать какую-нибудь его часть. Поэтому всякий раз когда я говорил, что придумал какую-нибудь новую ерунду, искреннее возмущение собеседника было самой первой на то реакцией.
   - Тебе не надоело еще?...
   И все в том же духе. Правда сам я, надо сказать, достаточно быстро нашелся, как благополучно преодолевать сопротивление масс, не желавших с моей щедрой руки просвещаться.
   - Ну. Не хочешь не слушай.
   Тут для собеседника наступал сложный момент мучитель­ных внутренних терзаний, который, правда, всегда заканчивал­ся одним и тем же.
   - Ладно. Давай уже.
   Все-таки замечательная вещь любопытство. Если бы не оно, мы бы вряд ли придумали кока-колу, таможенные сборы и атомную бомбу, не слетали бы в космос, не уверовали бы в де­мократию и вечерний выпуск новостей не пользовался бы такой популярностью. Мы бы скорее всего так и дубасили друг друга палками, и сидели бы в кругу у горящего дерева, уплетая остатки сородича запаленного вместе с ним, и ходили бы завернувшись в шкуры львов, и укрывались бы теми же шкурами и спаривались бы на них же, и ни черта бы не знали о том, что такое демократия, и приносили бы кровавые жертвы богу молний...
   - Знаешь какая самая древняя профессия на земле?
   - Ну...
   - Нет не так. Кто-то. Не помню кто сказал, что единственное, что женщины умеют делать лучше мужчин, это рожать детей.
   - И?
   - И ты надеюсь знаешь, что предшествует этому процессу?
   - Ну да.
   - Значит смотри. Берем обычную такую среднестатисти­ческую женщину...
   - Это как?
   - Не знаю... Ну не важно. В общем, лет двадцати пяти, она где-нибудь там учится или работает, замужем или нет...
   - Лесбиянка что ли?
   - Хорошего же ты мнения о среднестатистической женщине!
   - Да я так...
   - Значится она просыпается. Утро. Что делает каждый муж­чина, когда просыпается?
   - Идет в туалет...
   - Точно. Знаешь что делает женщина? Она тоже идет в ту­алет. И тоже изначально из самых честных побуждений. Но по пути ей встречается это. И все побуждения как рукой снимает.
   - Что это-то?
   - А ты как думаешь?
   - Я не думаю, я спросил.
   - Зеркало!
   - А...
   - Дальше начинаются продолжительные шаманские пляски вокруг этого сплющенного куска ртути. В ход идут любые средс­тва. Расчески там, завивки, развивки всякие , укладки, помады, помадки... Так, это уже другое. В общем проходит минут пять, женщина всячески плющит себе лицо. Поднимает веки, сжимает щеки, трет лоб...
   - А это еще зачем?
   - Ну не знаю... морщины разглаживает.
   - А что помогает?
   - Вероятно... Дальше. Я честно говоря не знаю завтракают ли женщины по утрам, но это не важно. Следующие минут де­сять она так или иначе бесцельно шатается по квартире, и тут опять это...
   - Зеркало.
   - Ага. И до нее внезапно доходит. Беда. Она ж когда в про­шлый раз священнодействовала она помаду использовала? Да. А расческу? Тоже. Лаки, там всякие, духи. Все при всем. А свет она при этом включить не забыла?...
   - Забыла?
   - Точно забыла. И все по новой. Или еще лучше уложила она себе, значит, волосы как положено, челку туда, залысину сю­да. Все замечательно. И тут понимает, что она еще в лифчике. А ей же еще что-то сверху надевать надо. А не будешь же ты кофту на молнии прямо на лифчик надевать?...
   - Ну почему...
   - Да я не про тебя! Не будешь, значит. И тут все. Труды на­прасны, настроение испорчено, женщина со злобным видом хватает первую попавшуюся футболку... Или как там они называются?
   - Блузку?...
   - Да? Ну да. Хватает блузку, натягивает ее, пизанская баш­ня на голове, разумеется идет ко всем нелегким. Начинаются тягостные этапы перестроек и реставраций. А тут еще нехватка финансирования, сроки... Словом мрак.
   - Ну и что дальше?
   - А дальше она опять минут десять слоняется по квартире пока не натыкается на...
   - Опять зеркало?
   - Нет. Пока не натыкается на часы. Тут она понимает что уже двадцать минут как опоздала на работу, еще минут десять суетно мечется по квартире и внезапно замечает, что у нее... пят­но на блузке.
   - Да чтоб его!
   - Да. Но с блузками и пизанскими башнями мы уже вроде как разобрались так что черт с ним с пятном, лучше перейдем к одежде наблузочной. Значит проходит следующие десять минут, она вроде как уже собрала все свои хирургические инструменты разбросанные ею за время хождения между зеркал, отправила в сумочку какие-нибудь случайные бумаги по работе...
   - Или учебе!
   - Или учебе. Разумеется натянула колготки, или эти... как там они называются?
   - Следки.
   - Точно. Такая странная штуковина... ну да ладно. Значит не забыла телефон, посмотрела прогноз погоды, схватила наугад какую-то кофту и собралась было выходить... Но тут заметила, что кофта, ну никак не подходит к блузке. Ну просто никак. То есть если застегнуть то еще куда ни шло, а если станет жарко? Придется расстегивать... Ты, кстати заметил, что большинство женщин из принципа не потеют?
   - Да? Ну, может они потеют, но где-нибудь в других, неоче­видных местах.
   - Ну может быть. Соответственно кофта, блузка, часы, бе­да... Что делать? Менять блузку? Потому что кофта...
   - А почему ты все время говоришь кофта? Она же кофточка!
   - Ну кофточка. Она, значит, кофта ничего, но не с этой блуз­кой. Но менять блузку, это ж опять пизанская башня... А все скальпеля и зажимы уже же в сумочке. А сумочка это ууу. Туда лучше лишний раз не соваться. В общем выход один. Искать но­вую кофту.
   - Кофточку.
   - Ну да. Женщина идет в комнату, открывает шкаф. А там этого добра... Моль уже плюется. Но как бы то ни было, еще двад­цать минут тяжелейшей творческой работы и ансамбль состав­лен. Не то что бы на этом гардеробные злоключения обязательно заканчиваются. Там же еще сапожки, сережки, бретельки, за­понки... Пальто в конце концов. Ну да ладно.
   - Ты вообще помнишь к чему ты все это?
   - Пока да. Стало быть приезжает наша дама на учебу.
   - Или на работу.
   - Или туда. Куда она первым делом бежит?... Правильно. Все туда же. И естественные нужды тут опять же не причем. Там она оказывается среди сородичей в естественной среде обитания, и под невинные сплетни, в самом непознанном наукой месте на этой странной планете, единственно при свидетельстве все той же ртути, в который раз за день начинает производство самого и повсеместно востребованного продукта. Красоты. Сколько раз этот процесс может повторяться в течении суток спросите вы?
   - Допустим спросим.
   - О... в ответ я растерянно улыбнусь и скажу, что здесь воп­рос ограничивается лишь непомерной и беспощадной женской фантазией. То есть, не ограничивается ничем. К чему я все это...
   - Ты же сказал что помнишь!
   - Сказал, значит помню! А, вот к чему. Собственно теория. Зачем? Если угодно, на фига?
   - Что на фига?
   - На фига, подвергать себя таким негуманным истязаньям, на фига терпеть эти нестерпимые посттанталовы муки, беско­нечную суету, спешку, дерганье, постоянно носиться от зеркала к зеркалу со всеми этими кремами, мазями, лосьонами, духами, гелями, увлажнителями, смягчителями, бритвами, скрабами, фенами, бигудями, щипчиками ... А диета! На фига?
   - Ну не знаю. Может им нравится?
   - Может. Но не в этом дело. Единственная цель всего этого лахудрома такова. Продать себя подороже!
   Я торжественно развел руками и сел. От непрестанного хождения на протяжении всей тирады начала кружиться голова. Он вопросительно посмотрел в мою сторону.
   - И что? Это все?
   - Что значит все? Тебе мало что ли?
   - Нет, ну я спросил просто. То есть ты хочешь сказать...
   - ...что большинство женщин, несмотря на большой мозг, эво­люции, общественные движения и эмансипации по сути недалеко ушли от своих неблизких предков и все так же продают себя. Единс­твенное, они не всегда согласны просто на наличные.
   - Знаешь, боюсь тебя расстроить, но думаю, до тебя эта мысль пришла в голову еще где-нибудь миллиарду человек.
   - Ну и ладно. Ты лучше задумайся! Вот выходит она за­муж...
   - Кто?
   - Ну кто-нибудь. Выходит. А муж такой любящий, богатый, умный, статный, красивый... И что, думаешь она прекратит свои перебежки между зеркал, со всеми своими тушами, пудрами, линзами, накладными ресницами...
   - Да я понял, понял.
   - И что? Прекратит? Ага, два раза! Может даже начнет бе­гать с удвоенной прытью. А все почему?
   - Почему?
   - Не знаю почему. Потому что дура. Может, втайне надеется встретить еще более богатого, красивого, умного и статного. Но скорее всего просто дура.
   - А может, боится, что он ее разлюбит.
   - Может, и боится, но только он все равно разлюбит, если любил только за пудру.
   - Это еще почему?
   - Потому что люди имеют привычку стареть, толстеть и дряхлеть. И дамам обычно это не очень к лицу. И пудра там уже не помогает.
   - И что ты ей предлагаешь после свадьбы вообще за собой не следить?
   - Да ничего я не предлагаю. Просто говорю как есть. И вооб­ще не следить за собой и перестать тыкать себе в лицо разными штуками перед зеркалом по сто раз на дню это разные вещи.
   Я, как мог многозначительно, посмотрел на него, и он с задум­чивым видом наконец откинулся на спинку стула.
   - Ну может быть.
   Мы достали из пачки по последней сигарете.
   - Надо бы в магазин сходить.
   - Ага. Как там чайник кстати?
   - Да вроде... Вообще знаешь, давай лучше попросим эстонца купить.
   - А он скоро?
   - Говорил, что да.
  
   ***
  
   Единственное, что делало эстонца эстонцем был его пас­порт. Собственно, на этом все его схожести с представителями доблестной нации и заканчивались. По виду он отлично сходил за местного. Да и эстонцем его особо никто не называл.
   Мы сидели в парке и по очереди обменивались свежими со­бытиями из мира человеческой глупости. Было невообразимо душно и я, то и дело, прикладывался к двухлитровой бутылке с водой, а он пил какой-то тауриновый коктейль.
   - Ну я ей и говорю. Девушка, возьмите меня с собой. Я хоро­ший. Меня кормить не надо...
   Тоже мне святой дух пекинеса. Кормить его не надо.
   - А она тебе что?
   - А она так противно улыбается во всю физиономию и гово­рит писклявым голосом: У меня уже есть.
   - Ну и что?
   - Что что? Ну я и спрашиваю, а вам второго не надо?
   - А она?
   Он попытался принять кокетливый вид. Получилось устра­шающе.
   - Нет, знаете, мне и одного много.
   - Да-а.
   Кормить кстати сказать его было надо. Более того, желание и умение готовить, причем готовить на убой, должно было быть, по его словам, совершенно необходимым качеством потенциаль­ной пассии.
   Доля логики в этом бесспорно была. Хотя бы потому что ес­ли дама уже смирилась со своей участью и готова провести зна­чительную часть жизни перед плитой, то, по меньшей мере, это многое говорит о ее предыдущей жизни и нынешнем характере. Иногда, правда, случается так, что коса встречает камень, и отсю­да рождаются самые непостижимые душевные комбинации. Но это уже дело везения.
   Можно между делом задать вопрос, а почему собственно так. А, например, не наоборот. Эмансипация весьма занятная штука. Вот только не всегда самоочевидная, и зачастую приоб­ретает странную форму жертвоприношения моде.
   Так, русский язык, один из немногих, что приходят мне в го­лову, где "молодой человек" означает всенепременно мужчину. Молодой же человек женского пола именуется обычно девушкой. Именно так кстати принято обращаться к официанткам. И как не плюйся, но язык сам по себе есть неплохой показатель культу­ры и вообще того, что происходит с теми, кто на нем говорит.
   - А как там твои дамы с курсов?
   - Да все так же.
   - Никак?
   - Ну да. Знаешь, я тут вынес для себя одно непреложное правило. Никогда нельзя говорить девушке правду!
   - Даже если от этого зависит ее жизнь?
   - Ты о чем?
   - Вот представь. Подходит к тебе жена и спрашивает, ми­лый, а что будет если засунуть пальцы в розетку. А ты смотришь на ее пальцы, и понимаешь. Не влезут. Ну и говоришь, что ничего мол особенного. А потом через три дня обнаруживаешь ее в коме. Лежит она на кровати, а снизу подпись "найдена без сознания рядом с розеткой".
   - Скажешь тоже...
   - И при этом совершенно неясно как же ей это таки удалось, ведь пальцы-то действительно не влезли бы!
   - Да ну тебя!
   Мы уже успели оставить душный парк и теперь, наугад ны­ряя в подворотни, выплывали в самых немыслимых местах.
   - Вот проще было лет где-нибудь пятьсот назад. Папе вы­куп, жену в мешок и ускакал в свой замок.
   Мне оставалось только пожать плечами. Действительно проще.
   - А теперь. Вот взять хоть этих пап. Мозоль себе на лбу на­трешь, изгаляясь, чтобы им понравиться.
   - Может они все так же ждут выкупа?
   - Если бы! Но, знаешь, мне вот в плюс автоматом то, что я ле­том вместо того, чтобы пьянствовать хожу на курсы английского.
   - Вместо?
   - Ну никто ж не знает, что на самом деле вместе.
   - Это ты так думаешь. Вот позвонит тебе завтра этот папа и скажет. Алё, парень, иди-ка учи лучше немецкий.
   - Да ну и что. Я трубку снимать не буду!
   - Ну тогда конечно да...
   Нас выбросило на какой-то проспект, сразу стало шумно и до отвращения многочеловечно. День уже благополучно допол­зал до своего девятнадцатого века, отбрасывая с прохожих при­чудливые тени своей электрической назойливостью.
   - И знаешь что еще?
   - Нет, не знаю.
   - Еще ни за что нельзя писать ей, когда уже стоишь на рогах. Вот пришла тебе в голову мысль до которой две тысячи лет никто не мог додуматься. Ну промолчи ты. Лучше сам с собой тихо пора­дуйся и ложись спать. А то с утра иногда очень стыдно бывает.
   - Замечательный совет.
   Возможно, вам станет интересно, почему же два видных мо­лодых человека в свой выходной день вместо того, чтобы сидеть в каком-нибудь соответствующем заведении с массивной круж­кой наперевес, расхаживают по проспектам столь беспардонно электрифицированным и ведут столь занимательные беседы. Все просто. Дело было в том, что молодые люди уже благополуч­но отсидели свое во всех возможных заведениях, помахали все­ми известными кружками и теперь предавались кислородным процедурам. Тот, что нес в руках бутылку с водой, сошел с дис­танции чуть раньше, и теперь жизнь казалось ему омерзительно прелестной, тот же, что бережливо перерабатывал в себе таури­новый коктейль, сжимая пустую банку, держался более стойко и жизнь для него все еще была до прелести омерзительной.
   На одном из светофоров мы наткнулись на каких-то чуже­земцев и в ответ на их загадочный вопрос принялись наперебой вспоминать все известные нам чужеземные слова. Потом пере­шли к ненавязчивому словообразованию с использованием ин­тернациональных корней и закончили диалог откровенным мы­чанием, которое как нам казалось, походило на заграничное.
   Довольные глубиной своей эрудиции, мы дружелюбно на все лады раскланялись с заморскими гостями, и отправились дальше, волоча за собой грузные шершавые тени.
   -- Слушай, а чего они хотели?
   - Дорогу вроде спрашивали.
   - А куда мы их отправили?
   - А черт его знает.
   Тени переглядывались и упорно молчали, не меняя своих размеров. Пора было возвращаться туда откуда мы пришли. Воз­вращаться в никуда.
  
   ***
  
   Я не имею ни малейшего понятия как правильно танцевать фокстрот. Но почти наверняка могу сказать, что то, что мы выпи­сывали в прихожей, завязывая и развязывая шнурки, заламы­вая руки, пересчитывая мелочь, морскими узлами вяжа на себя шарфы, было действом не менее эффектным. На чайник мы плюнули уже давно и теперь оба вытанцовывали с телефонами, пытаясь допытаться у обладателей обратной стороны провода, когда же придет подмога. Подмога, как это во­диться, задерживалась, но ко всеобщему нашему облегчению все же пришла. И теперь мы сидели втроем на вновь задымленной кухне, жуя противные бутерброды с мелко нарубленным вче­рашним мясом.
   - А чайку как?
   - Кстати, а что там с чайником?
   - А что у вас с чайником?
   - Да мы уже часа два ждем пока он закипит.
   - А вы его включали?
   - Ну ты умный конечно...
   Эстонец, равнодушно откусив пол-бутерброда, встал и по­щелкал выключатель.
   - Это я умный? Вы тогда вообще гении! В розетку чайник ваш воткнуть не пробовали?
   Мы только и смогли что осоловело переглянуться.
  
   ***
  
   В один из последних дней, предварявших очередную пахот­ную сессию, я с большими усилиями, но все же плюнул на жалость к себе и отправился за город. Естественно дураков, подобно мне из масс рабочих, желавших поучаствовать в многообещающем сумасшествии, не сыскалось, и догуливать остаток своих чест­ных выходных мне пришлось в компании иждивенцев.
   Не без труда добравшись куда собирался, я вежливо пома­хал всем ручкой, поинтересовался который час и, узнав, что обед уже был, а ужин пока едва ли прогнозируется, тряхнул головой и улегся спать. Не то что бы это кого-то расстроило, более того, когда я проспал и ужин, и последующий завтрак с обедом, ижди­венцы казались вполне довольными таким развитием сюжета.
   Когда же я наконец проснулся и с интересом выяснил, что ситуация по сути не изменилась, уже не было никакого смысла продолжать пропускать ходы, потому что спать можно было и не за городом. Удовлетворившись рассказами о недавнем вкус­ном обеде, я в свою очередь поделился своими свежими при­ключениями из мира необъятного морфея и влился в нестрой­ные ряды отдыхающих.
   Расстановка зданий предназначенных для высококуль­турной релаксации на отведенном под это дело куске земли бы­ла проведена исключительно с умом. Так, средний величины участок без забора, зато со шлагбаумом, гостеприимно размес­тил на себе два дома, не слишком внушительный, но все же сад, декоративный сарай и еще между домами оставалось несколь­ко сосен, где при желании и соответствующих способностях можно было заблудиться.
  
   ***
  
   Я лежал на диване в дальнем углу бильярдной и рассеянно смотрел в окно, выходившее на лестницу. По лестнице размерен­но прогуливался дождь, оголяя заоконные перспективы, возвра­щая им на время забытую не потревоженную чуждым движени­ем девственность. Бессчетные возможности будущего сошлись в нуле, оставив его мокнуть где-то за стеклом, и настоящее, оказав­шись наконец без свидетелей, с облегчением вытащило пистолет и в поисках тишины пустило себе пулю в лоб. Щелкнул затвор объектива и время утратило свою власть, пыль была кастриро­вана и не могла больше плодиться. Дождь это время без пыли.
   Передо мной медленно скользили фотографии, рас­кладываясь отдельными сюжетами. Каждый был чьей-то вы­цветшей обветренной жизнью, теснившейся во мне и прожитой мною. Бесчисленное множество неизбежных и непрощенных жизней. Выстраиваясь в ряд, они брали меня за руку и вели по своей пестрой извилистой галерее. И я был бессмертен, волен по малейшей прихоти отсюда уйти, свободен остаться здесь навечно.
   И была ночь. И шел дождь. Я сидел на заднем сиденье ма­шины, прижавшись носом к стеклу. И я видел, прищурив глаза, как каждый фонарь крепко держит нашу машину за капот, длин­ным желтым лучом перенося нас над дорогой, бережно переда­вая стоявшему за ним следующему фонарю. И я был уверен, что пока фонари смотрят на машину и несут ее на своих желтых ру­ках сквозь ночь, та остается в безопасности.
   И как тогда мне было совершенно безразлично куда направ­ляется машина, лишь бы фонари внезапно не закончились и она не рухнула в бездну, так и сейчас мне меньше всего хотелось за­даваться вопросом зачем. Я просто листал обрывки намокших воспоминаний, понимая что ни за что не согласился бы пере­жить все это еще раз. Не потому что не хотел ничего не изменить, а потому что был уверен что ничего изменить не смог бы, вернее, не смог бы ничего сделать лучше. Равно как и хуже.
   На некоторых кадрах можно было бы улыбнуться, где-то скорчить рожу, но я был ровно тем, куда меня привела кинолента. Никогда не было другого я, чем я сейчас. И даже если допустить возможность выбора, никогда нельзя утверждать, что какой-то выбор лучше другого, какой-то правилен, а какой-то нет. Пото­му что всегда можно пойти только по одной дороге, узнать толь­ко одну альтернативу. После этого сделанный выбор неизбежно меняет тебя и уже никогда нельзя будет понять наверняка, как бы поменялся тот ты, стоявший перед развилкой, если бы пошел по другому пути. Нельзя будет сравнить и сказать, какая дорога лучше. В этом-то и заключается абсурдность понятий хорошо и плохо. Эфемерность правильного выбора. Получается что-то вроде книги "тысяча и один способ приготовить вкусный ом­лет". Но ты никогда не узнаешь какой из них лучше, если у тебя только одно куриное яйцо.
   И даже черт с ним. Будь у тебя миллион яиц, все равно это не поможет определить чемпиона среди омлетов, хотя бы потому что их съест тысяча и один разный человек. Пусть даже каждый из них воспользуется номинально твоим ртом, желудком и трак­том, но кто может быть уверен, что кто-нибудь из них не будет с перепою, не обожрется перед этим конфет или не спровоцирует несчастный желудок на несварение воспоминаниями о каких-нибудь исключительно высоких материях в красных сапожках. Или вы хотите утверждать что никогда не ели конфет перед ом­летом? И кто кстати пообещает что омлет не подгорит? Кулина­рия есть наука невозможного. Только и всего.
   И все же необходимо помнить одну вещь. Любая теория в которой нет цифр хороша ровно до тех пор, пока время не побе­дит дождь. Но разве можно говорить о победе когда сражаются два бессмертных?
   И к слову о бессмертных. Я не помню точно когда умер дед мороз, мне было около семи, может восемь, но в мельчайших подробностях помню как это случилось. Началось все с того, что в один из подведомственных ему праздников я получил ровно тот же подарок, что и в прошлом году. Если бы речь шла о конфетах или каких-нибудь там кофтах с носками, то это еще куда ни шло. Но так как дело касалось конструктора, то обнаружив прошло­годний набор с индейцами, вместо чаемого мною с ковбоями, я чуть не разрыдался. И уже тогда заподозрил, что дедушка види­мо болеет и что-то перепутал. Через год же, когда я снова получил тот же самый конструктор, стало очевидно, что ситуация на самом деле была куда как печальнее. И либо дед мороз дурак, либо он уже давно умер, и кто-то вместо него шлет мне каждый новый год один и тот же подарок.
   Однако со временем пришлось признаться, что дело вовсе даже не в подарках. И теория моя неизбежно расширилась, когда со мной постоянно стали случаться одни и те же вопросы, дни, девушки, мысли, знакомые, эмоции, воспоминания. И честно сказать, я уже начинал немного путаться, безуспешно пытаясь выяснить, кто же тут на самом деле умер или дурак. Все было до отвращения одинаково и притом повторялось с совершенно неумолимой регулярностью. Даже разговоры стали катастрофи­чески походить один на другой. Понимаете? Даже разговоры! Где казалось бы можно послушать, сказать и подумать о чем угодно. Почти каждый разговор строится вокруг каких-нибудь общих тем, планов, событий. Еще лучше...
   Повернувшись к окну, я с удивлением обнаружил красное пятно торопливо стекавшее по лестнице. Где-то на сре­дине спуска пятно неуклюже качнулось и рухнув в море колы­хавшейся неподалеку крапивы, в высшей степени нецензурно взвыло. С интересом наблюдая, как оно барахтается в зеленых волнах тщетно пытаясь подняться, я ободряюще отбарабанил по стеклу несколько дактилей, увенчав их недвусмысленным хоре­ем. Пятно, на мгновение замерев, забарахталось еще с большим усердием, наконец поднялось и, припустив по лестнице, вскоре влетело в бильярдную.
   Я перевернулся на спину и вежливо справился о погоде у оползавшего на пол пятна.
   - Да иди ты со своими приколами! - посоветовало пятно. Затем сбросило с себя комбинезон и дружелюбно улыбнулось.
  
   ***
  
   ... Еще лучше, если это общие чувства и переживания. Тог­да каждый участник беседы может пережить их еще раз, посма­ковать и, что важнее, почувствовать эмоциональное единение с другими.
   Эмоциональное единение. Знаете сколько это значит для человека? Если такое случается, то ближе к концу, когда уже по­ра расходиться, каждый всенепременно подумает, если не ска­жет, что аристотель совершенно точно знал толк в вине, что есть мол еще люди с которыми приятно поговорить и есть о чем по­молчать.
   И вся эта радость из-за такого, казалось бы, пустяка, как какие-нибудь схожие детские воспоминания, общие знакомые, подростковые травмы, пропущенные самолеты, брюзгливая же­на, общение с представителями дорожно-транспортных служб, новогодняя вакханалия и прочая сокровенная дребедень. А еще чаще, чтобы долго не выискивать за дуршлагом свою память, в ход идут всевозможные цитаты и эпизоды из фильмов, сериалов, пьес, опер, шоу, и нескончаемых увеселительных видеороликов. Если вы с вашим собеседником оба смотрели ту самую рекла­му шампуня, а она ко всему еще и оказалось забавной, то можете быть уверены, теплая и доверительная болтовня на несколько часов вам обеспечена.
   Что интересно, современное искусство при этом совер­шенно не растерялось и теперь вовсю орудует всевозможными душещипательными и в меру общедоступности откровенными ситуациями из вашей же жизни. Публика, разумеется, прибыва­ет в экстазе. Критики благоразумно отправляются туда же где и публика. Творцы тех самых развлекательных перформансов по­лучают либо тщеславную либо материальную компенсацию за свой душевнобольной труд. И все казалось бы в высшей степени благополучно, все довольны и счастливы, некоторые даже сыты, и если какая-то потаенная беда и имеет место, то в конечном сче­те все это проблемы исключительно лишь его, искусства. И кого бы это могло волновать?...
   Приблизительно на этом вопросе мысли мои уткнулись во что-то твердое, и я, после нескольких отчаянных попыток штур­мом взять выплывшее перед носом многоточие, уперся глазами в распластавшееся по полу пятно. И тут же решительно забыл о чем именно думал.
   Носитель пятна, уже успел расположиться в кресле напро­тив дивана и задумчиво переводил взгляд с меня, на стол увен­чанный гирляндой из разной порожности бутылок и обратно. Оказалось что между прочим мы уже минут пять с ним о чем-то говорим, то и дело при этом нарушая стройную последователь­ность гирлянды.
   - А я вот помню мы с ним как-то три урока просидели в ту­алете. На четвертом была контрольная по древнегреческому. И мы оба были не готовы. До двери школы, как водится всех дово­дили родители. А из школы до пятого урока никого не выпуска­ли. Вот мы и решили...
   Тут я наконец сообразил, что он говорит про моего одногруп­ника, который почему-то к тому же был его одноклассником.
   - Сидим значит в туалете. Долго, скучно, мучительно. Еще страшно каждый раз как кто-то заходит. А если директор! Пос­тоянно приходилось прыгать на унитаз и спускать штаны. Самое паршивое это перемена, тогда в туалет постоянно кто-то ломит­ся. Даже поговорить нельзя.
   Он не вставая вытянул руку и выдернул одну бутылку из гирлянды.
   - В общем нервные, измученные и голодные досидели мы до пятого урока, выползаем из туалета и перебежками отправляем­ся в гардероб. А по пути видим, двери во всех классах нараспаш­ку и нет никого. Что за ерунда?
   Растерянно покрутив бутылку в руках, он решил в итоге пристроить ее на место и чуть было не порушил всю гирлянду.
   - Обегали все этажи. Вообще никого. Стали вспоминать может праздник какой или экскурсия... вроде нет. Может рево­люция там или раздача бесплатного мороженного перед шко­лой? Выяснить куда все подевались было конечно интересно, но мы решили, что заняться этим лучше завтра, а сейчас по добру смотаться поскорее домой. Добегаем значит до гардеро­ба, одеваемся, и только подходим к выходу, как тут дверь от­крывается и...
   Тут он внушительно чихнул и мне почему-то подумалось, что это не время, а производители комбинезонов победили дождь.
   - Нам навстречу огромная толпа во главе которой непос­редственно директор. Идет такой на нас вразвалочку и зубы ска­лит. Ну а там дальше разговор короткий. Меня на три дня отчис­лили, а его на неделю за рецидивизм. И контрольную еще в тот же день написать заставили... Вот так мы с одногрупником твоим и подружились.
   Безошибочно угадав, что наступил момент когда надо что-то сказать или спросить, я наивно справился о том, куда же от­правились учащиеся массы пока все прогрессивное человечест­во сидело в туалете.
   - А учения у них были. Пожарные. Вот придумали же дура­ки эту пожарную систему, теперь никому покоя нету! Ну а у вас там что? Небось весь институт на уши поставили, а?
   - Да не то что бы...
   - Ну да. Случаи у вас хоть были какие?
   - Случаи?
   - Давай рассказывай!
   Обычно после подобных сальных приглашений, я катего­рически менял тему, задавая собеседнику какой-нибудь первый встречный вопрос, но в этот раз мне вспомнилась дурацкая ис­тория о том, как мы с этим самым одногрупником оказались на сельской дискотеке.
   - Сидим мы там уже где-то час в ожидании товарища, кото­рый нас туда позвал. Растягиваем как можем две кружки пива на которые ушли последние деньги. Местные уже в открытую кос­тятся на наши вызывающие орнаты. На мне был камуфляж, а он был в одной тельняшке.
   - Серьезно что ли? Вот я бы посмотрел на него в тельняшке! Это ж такое зрелище...
   - Ну вот и местные видно так же решили. В общем пиво кон­чается, популярность наша возрастает, надо либо по домам, либо еще что делать. Домой идти было как-то обидно и мы отправи­лись на танцпол. Я уселся на скамейку в углу и стал курить одну за другой, а он не долго думая ломанулся в гущу событий и при­нялся отплясывать с кем ни поподя.
   - Да ты что? Он? Отплясывать? Во дает.
   - Ну да. Местные ему уже чуть ли не в рот смотрят. И тут один волосатый с другого конца тацнпола начинает тыкать в не­го пальцем и кричать, что танцует он мол как девка. А там шумно, не слышно ничего, одногрупник дальше отплясывает, а я прямо рядом на скамейке сижу. Сигареты кончились уже давно, в ухо еще музыка орет невыносимо. Злой в общем. Встаю, волосатого под руку и говорю, давай-ка выйдем. Тот себя конечно упраши­вать не заставил. Выходим мы с ним, ну и я начинаю ему объ­яснять в общих чертах, что доброта и благонравие есть залог долголетия. А он все время рожу корчит, и видно не понимает ничего. Я стал ему примеры всякие приводить, чуть ли не сцен­ки разыгрывать. Он ни в какую. Тогда я уже собрался было ему на пальцах объяснять, но тут вижу слушателей у меня поприба­вилось. Из за спины волосатого выплывают еще двое и тоже на­чинают рожи корчить. Более того, я как видно уже успел стать кумиром местной молодежи. И все трое один за другим всё тянут ко мне руки, норовя схватить за воротник. А я так вежливо от них отмахиваюсь.
   - А они что?
   - Ну им это почему-то не понравилось и тут тот, что был справа от волосатого как тыкнет меня кулаком в нос. Потом его примеру последовал тот что был слева. А там уже и сам волоса­тый присоединился. Я невольно делаю шаг назад, еще один. И тут как по волшебству у меня перед носом начинают невообра­зимо мелькать руки, только отходить успеваю. В это время на улицу выбегает еще и охранник, смотрит на эти наши конкури­рующие пляски, и, здраво оценив ситуацию, активно включает­ся в противостояние на стороне, предполагающей его скорейшее разрешение. То есть тоже начинает махать у меня руками перед носом. Кругом уже начинают собираться зрители, поглазеть на действо...
   - Так а одногрупник-то что? Все так же отплясывает?
   - Ну да...
   - Но это может и к лучшему. С его-то комплекциях в подоб­ных, как ты говоришь, действах лучше не участвовать...
   Я с удивлением посмотрел поверх гирлянды. Внезапно мне показалось, что что-то здесь было не так. Дождь все еще шел, ди­ван и бильярдный стол были на месте, даже пятно все так же рас­текалось под ногами, разрезая темноту.
   - Комплекция? А что не то с его комплекцией?
   - Ну как. Он же долговязый, пухленький, близорукий... Еще все время в майке.
   - Нет, подожди. Он низкий, коренастый и без майки.
   - Да ну. Как так? Не мог же он уменьшиться!
   - А как еще раз его по твоему зовут?
  
   ***
  
   Трудовое межсезонье, как я мучительно выяснял, с утра уже успело подойти к концу, более того, будучи порядочным пролетарием, я еще с вечера попросил не менее порядочных оби­тателей первого дома растолкать меня пораньше. И теперь траги­чески страдал из-за собственной сознательности.
   - Тебе воды принести?
   - Нет. Не надо.
   - Давай вставай уже. Я еду в город, захвачу тебя, чтобы ты в электричке не трясся.
   - Сейчас.
   - Да не сейчас, а вставай давай!
   Если со своими родителями еще хоть как-то можно воевать, то с чужими это совершенно бесполезно. С трудом раздирая гла­за, я с третей попытки все же выполнил полученные директивы и пошатываясь стал одеваться.
   - Так. Ты часы перевести не забыл?
   - Куда?
   - Сейчас. Я в этом плохо путаюсь. По моему назад.
   -С трех на два?
   - Ну да, наверное.
   - А сколько раз?
   - Давай-ка, перестань валять дурака! Значит, вставай сюда. Смотри. Это мусор. А это надо донести до дома. Стаканы возьму я, потому что ты разобьешь. А ты остальное. Сообразил?
   - Нет. Но понял.
  
   ***
  
   Есть такие квартиры, где за золотое правило принято не ку­рить на кухне. Некоторая странность в этом бесспорно есть, но в первую очередь это странность обитателей подобных квартир. Вопрос даже не в том, где еще курить если не на кухне. Непонят­но, что еще на кухне делать, если не курить.
   Если вы решили, что сейчас я начну растекаться всевозмож­ными мыслями про кухни и курение, то нет, мне это было ничуть не интересно. Куда больше меня волновало, как это я успел забо­леть за одну ночь.
   Не то что бы я свято верил в то, что заболевать надо долго, тщательно и загодя. Чаще всего болезнь врезается в своего из­бранника как раз стремительно и каждый раз неожиданно для последнего. Но дальнейших обсуждений с самим собой о том, чего это я не того ел, и куда это не туда ходил, избежать практи­чески невозможно. Собственно, с одной стороны, надо же о чем думать, а с другой, о чем же еще можно думать, кроме того как тебе ужасно плохо, если тебе не очень хорошо.
   Вообще с болезнями всегда неизбежно связано множество самых глупых вопросов и идей. Так, каждый больной почему-то искренне уверен, что заболел он в самое неподходящее время. Что в свою очередь определенно наводит на ту мысль, что лю­бой уважающий себя человек, просто обязан завести свой собс­твенный график боленья с тем, чтобы подобные неприятности не случались с ним не во время.
   Странное исключение из зараженных масс обычно пред­ставляют собой дети, которые мало того, что не особо терзаются всевозможными риторическими вопросами и навязчивыми иде­ями, но еще и в большинстве своем болеют вполне себе весело и с удовольствием. Скорее всего вся разница здесь в том, что дети, которые уже выросли неминуемо придумывают себе много не­отложных дел. Слишком много и очень неотложных. И что самое главное, слишком придумывают. Те же дети, что вырасти еще не успели не то что бы мучаются меньшим количеством проблем, и едва ли при этом проблемы эти менее значимы и неотложны, просто счастье их в том, что воспитывающее их окружение зачас­тую еще не успевает привить им ту самую критическую сверхот­ветственность, что должен обязательно разделить каждый. Если конечно эта зараза не досталась им от рождения. Учись хорошо. Работай хорошо. Женись обязательно. Откладывай на пенсию. И памятники в рассрочку.
   Именно поэтому дети, далекие от этого, еще помнят как именно на все, и даже на себя можно смотреть со стороны. Безу­частно. Получая при том удовольствие от просмотра.
   В дальнейшем это неизбежно забывается. А между тем я ис­кренне уверен, что та самая сверхответсвенность хороша только в двух вещах - распитии алкоголя и пользовании туалетом. На все остальное можно все так же смотреть со стороны, и от этого совершенно точно никому не убудет.
   Завернувшись в плед я расхаживал по кухне из конца в конец и содрогался от одной мысли о возвращении в свою комнату. Кро­вать, потолок, стены все нараспев напоминало мне о том, что да, мо­лодой человек, вы исключительно больны, а у вас, знаете ли, дела, дела... И я уже решительно не понимал, то ли меня тошнит от того, что я болен, то ли от того что у меня, видите ли, дела.
   При этом по мотивам погодным было решительно невоз­можно курить на балконе, синоптики словно издеваясь, оказа­лись точны до десятой доли градуса и теперь, злорадствуя, носи­лись за окнами с криками: мы угадали! угадали! снег идет!
  
   ***
  
   Когда чайник наконец вскипел и вслед за тем неминуемо открылось, что чая-то у нас и нету, все негласно сошлись на том, что переживать по этому поводу было бы в высшей степени не­благовидно, потому как вскипевший чайник сам по себе уже был значительным достижением.
   - С исторической точки зрения, все это совершенно незна­чительно. - размеренно протянул эстонец, отстукивая погре­бальный марш по столешнице. - Вот вы знаете какая самая древ­няя профессия на земле?
   Эстонец мельком пробежался по, как он полагал, заинтри­гованным лицам. Первый респондент, что сидел справа, как-то укоризненно посмотрел на второго, а второй в свою очередь, усердно состроив самую отрешенную физиономию, на которую был способен, уставился в потолок.
   - Археолог! - торжественно объявил эстонец. - Самая древ­няя профессия. Вот мне дамы с курсов наглядную историю о том рассказали. Поехали в общем они как-то летом на раскопки. Приезжа­ют, разбивают лагерь, готовят дрова там, еду, все как положено. А потом ближе к ночи все конечно напиваются как сволочи. Но дамы-то они, как известно не пьют, и поэтому, недолго вытерпев в нараставшем балагане, они, посовещавшись, в итоге решают отправиться спать. Часа два они конечно проворочались, но ког­да пьяный гомон уже стал достигать своей кульминации, обе, не совещаясь, не выдержали, вылезли в одной пижаме из палатки и принялись там всех и каждого совестить в меру своего дамского словарного запаса. Всем и каждому было, разумеется, глубоко плевать, на их дамины увещевания, и те в итоге, отчаявшись обе злобно собрали вещи, и под всеобщее улюлюканье, гордо отпра­вились на станцию и, промерзнув там остаток ночи, уехали на первой электричке.
   - А при чем тут археологи? - донеслось с потолка.
   - Так а ты дальше слушай. Через неделю где-то выясняет­ся, что оставшиеся после дам герои, преимущественно, кстати сказать, мужского пола, категорически не удовлетворились од­ной ночью, и решительно продолжили пить во все последующие, и не только ночи, но и дни. На четвертые сутки у них закончи­лась еда, на пятые осталось угрожающе мало сигарет, а на исхо­де седьмых случилось страшное и неизбежное. Решительно все привезенные с собой спиртосодержащие жидкости благополуч­но закончились, а дураков согласных сходить за новыми еще не появилось. И так, мучимые похмельем все осатанело слонялись по лагерю, каждый, подозревая соседа в алкогольной сквалыж­ности, непрестанно сражаясь за еще недавно пустые консервные банки, то и дело разыгрывая озлобленные ссоры, и на всякий случай, поголовно грозясь ближайшей перспективой всеобщего добрососедского мордования. В общем развлекаясь в меру сил и средств.
   В это самое, смутное время один из героев, как и все неми­лосердно терзаемый нахлынувшим мором, неровной поступью направился к ближайшему ущелью с тем, чтобы там отправить естественные потребности. И вот только он собрался присту­пить к осуществлению сокровенных планов, как перед его зату­маненным взором выплывает следующая картина. Где-то на вто­ром уступе, извивающегося вниз обрыва, лежит раскоряченное полуголое тело с запрокинутой головой и бутылкой в руке. При­чем лежит в настолько неестественной позе, что с трудом можно было представить, что это оно так устроилось на ночлег. Герой естественно бросается в лагерь, делится знаменательным откры­тием с остальными, те, раза с пятого уразумев что именно окру­жающий мир в лице первооткрывателя пытается им донести, возбужденной толпой направляются к ущелью, и там встречая всю ту же живописную картину где-то на втором уступе, мгно­венно и чудодейственным образом излечивается от похмелья.
   Потом, сбегав за биноклем и несколько раз для верности пересчитавшись, обескураженный сонм в скором времени все же вычислил, что на уступе расположился никто иной как руко­водитель экспедиции. При этом могучая коллективная память не замедлила определить, что с первой ночи его никто не видел, а один из особо прозорливых героев даже догадался, что в руке у незабвенного лидера скорее всего покоится та самая бутылка виски, из-за которой герою недавно чуть не отвесили по морде двое других недоверчивых собратьев.
   Самое же интересное случилось, когда приехали спасатели, и решительно не обнаружили никакого тела ни на втором усту­пе, ни на третьем, ни вообще где бы то ни было. Все изумленно почесали головы, пристыжено выслушали ругань спасателей, и от греха свернулись и на следующий день уехали. Но в апологию коллективно сумасшествия стоит сказать, что руководителя эк­спедиции с тех пор так никто и не видел.
   Подытожив последние слова внушительной барабанной ко­дой, оратор победоносно встал и окинул торжествующим взгля­дом восторженную, как он полагал, публику.
   - Ладно, я в туалет и спать.
   - Минуточку. А при чем тут самая древняя профессия? - поинтересовалась публика.
   - А при том, что, как явствует из истории, археология это самодостаточный, возобновляемый процесс. - Донеслось из ту­алета. - Археологи приезжают, напиваются, потом один из них пропадает, а через триста лет его откапывают, датируют и вы­ставляют в музей. Все гурьбой валят в музей, приходят в вос­торг, и так у археологов снова появляются деньги, чтобы поехать, напиться, потерять кого-нибудь, потом откопать, датировать, и снова выставить на всеобщее восхищение. И поскольку процесс этот изолированный и независимый, то отсюда явственно следу­ет, что как только в мире появился алкоголь, сразу появились и археологи. А так как алкоголь бесспорно был всегда, то и архео­лог есть самая древняя профессия на земле. Так то!
   - Но алкоголя же не было всегда. - Не унималась публика.
   - Ну знаешь ли, я говорю про цивилизованный мир! Чем там иудеи со своими неандертальцами миллион лет назад занимались, это черт его знает, и вовсе даже не интересно. А вот то, что первым разумным человеком на земле был археолог, это как день ясно!
   Он хлопнул дверью туалета, и удалясь зашаркал по полу.
   - И знаете, что я подумал? - донеслось откуда-то издале­ка. - Надо открывать движение за возвращение туалетов с анти­всплесковой ложбинкой.
  
   ***
  
   Оставшись вдвоем мы устало переглянулись.
   - Может спать?
   - Полтора часа? Работать, друг, работать.
   - Да уж. Слушай, а зачем тебе вообще деньги?
   - Как зачем, гитару куплю.
   - У тебя же уже есть.
   - Так я хорошую куплю.
   - А та что плохая?
   - Нет, но бывают лучше. Да и надоела.
   - А новая, думаешь, не надоест?
   - Нет конечно, я ее присмотрел уже. Она такая...
   - А старая что не такая была?
   - Нет, тоже ничего. Но я же говорю, бывает лучше, и на­доела она мне.
   - Ерунда какая-то. Зачем тебе новая, если все равно бывают лучше, и она тоже рано или поздно надоест.
   - Ничего не надоест!
   - Ну знаешь, так можно все деньги на свою непостоянность тратить.
   - То же мне умник. А тебе деньги зачем?
   Действительно. Зачем мне деньги?
  
   ***
  
   Весь день я бесцельно шатался по квартире, успев полежать на всех кроватях и посидеть
   на всех стульях. Как я умудрился заболеть, для меня по пре­жнему оставалось совершенной загадкой.
   Я накручивал уже сотый круг по кухне и, изнемогая от ску­ки и головокружения, мучительно думал, что же эта за сволочь поселилась во мне, что так бессовестно дернула меня бросить ку­рить. Взгляд мой то и дело при этом падал на отцовскую банку-пепельницу и валявшуюся рядом пачку сигарет.
   Шел второй день.
  
   ***
  

"Любовь к ближнему"

  
   С недавних пор мне стало казаться, что мой душевный стриптиз перед письменным столом начинает безвозвратно ут­рачивать логичные формы, и все больше походит на пустые диа­трибы, сомнительное обличительное пустозвонство. Когда ты играешь на раздевание хорошо бы отчетливо представлять те­кущие расклады и возможные результаты. Вопрос можно поста­вить так: игра предполагает соперника, кого же я хочу раздеть?
   Вряд ли стоит допытываться ответа, даже если он есть. Я не на­столько утопичен, чтобы пытаться раздеть целое поколение и не насколько горд, чтобы не замечать, что игра идет в одни ворота. Одежда слетает только с меня, независимо от исхода кона - свое­образная игра на проигрыш, в поддавки.
   Если же плюнуть на конечные остановки и от вопроса "зачем" перейти к вопросу "как", то можно было бы надеяться вскрыть подноготную процесса. Тоже вряд ли. Если не знаешь куда ты плывешь, то не все ли равно под каким флагом? Пробуя петь то, что видишь, со временем неизбежно начинаешь заикать­ся и появляется ощущение, что тебя поставили на реплей или хорошенько поцарапали прежде чем засунуть в проигрыватель. Корабль пустил течь, стяг сорвало с флагштока и море, которое ты так старательно выводил на холсте, соблюдая разумную дис­танцию, подступило уже слишком близко. На языке становится солоно и в носу начинает щипать. Противно.
   Почему я все еще пишу? Вот здесь все более очевидно. Я пи­шу, потому что пишу. Безусловно кривясь под всевозможными углами во всех известных плоскостях, но так получается еще ве­селее.
   Только для верности можно слегка изменить нажим пера.
   Пластинка подергалась, и опять покорно встала под иглу. И танец продолжается.
   Когда-то давно, еще в прошлой жизни, будучи еще не слиш­ком искушен в происходящем, я как-то имел несчастье столк­нуться с одним примечательным словом. Эгоист.
   И хотя в момент нашей памятной встречи, я не имел ни ма­лейшего понятия, что же это самое слово могло значить, меня решительно пленила броскость его звучания. Уже позднее, я уз­нал, что значение слова, причем не только этого, а любого, про­израстает не из его этимологии, дословного перевода, идиотских филологических размусоливаний, и иногда даже не из контекс­та. Оно выходит именно из той броскости звучания, рождается каждый раз заново в ту самую секунду когда слово наполняется звуками, обуславливается той интонацией, мимикой, ситуаци­ей, в которой слову дают жизнь. И больше нечем.
   Так, любой даже самый прекрасный и благозвучный эпитет, можно с успехом извалять в грязи, выплевать промеж зубов и оск­вернить отвратительной гримасой, и сделать это настолько умело, что ни одна очаровательная фроляйн, потеющая под этим жарким солнцем, не решится впоследствии примерить его на себя.
   Примерно такая вот история и произошла с незабвенным эгоистом, когда я уже по мерзко изорванному рту своего про­светителя, мгновенно уяснил себе, что сейчас услышу какое-то страшное ругательство. Дело было в шестом классе, возможно даже на уроке русского языка. Эгоистом, разумеется, оказался я, уже не столь важно по какой причине, интереснее то, что я по­верил.
   Поверил конечно не в то, что я эгоист, потому что, как уже говорилось, не имел совершенно никакого понятия о том, что это за штуковина; поверил в то, что штуковина эта весьма и весьма припаганейшего свойства. Непосредственно же побуквенное, общепринятое значение этого слова, я выяснил весьма скоро, и сразу же немало возгордился не дюжими качествами своего ха­рактера. И соль была даже не в том, что оригинальное оскорбле­ние в определенном возрасте воспринимается как комплимент, просто скорее всего я уже тогда почувствовал неявный подлог. Однако должно было пройти еще значительное количество вре­мени прежде чем мне доведется встретиться с этим подлогом ли­цом к лицу.
   Вообще эволюция моих отношений с жертвами аристоте­левского афоризма происходила примерно следующим образом. Сначала и до определенного момента, я чаял добиться любви от окружающих. Причем не просто любви, но восхищения. А после определенного момента, которой конечно не был ни черта ни­кем определен, а был вовсе даже размазан на несколько долгих, дремучих, извилистых лет, вполне уместивших в себе несколько бесконечностей, но все же после них чаяния мои возвысились до куда более внушительного уровня. Я просто и искренне хотел, чтобы меня не трогали. Причем не оставили в покое, а именно совсем не трогали.
   Нетрудно догадаться, что оба моих желания, или если ска­зать точнее, оба макета построения идеального общества вокруг меня, хоть и были разделены чернющей пропастью, но при этом оказались в совершенной и совершенно равной степени утопич­ны. Осознание этого далось долгими, глубокими и бескисло­родными хождениями по морям, которые протекали, как любые подобные начинания, не без значительных людских потерь, при­чем как с моей стороны, так и со стороны общества, но все же оно далось, и сейчас я думаю, что это главное. После же этого самого осознания неточно будет сказать, что я сдался, я просто пере­стал интересоваться борьбой, строительством, отношениями и разуверился в аристотелевских афоризмах.
   Я не стану утверждать, что эгоизм предполагает полную са­модостаточность. В любом случае эгоизм, равно как и самодоста­точность есть не более чем слова. Бессмысленный по своей сути набор букв, обретающий смысл только в конкретной ситуации, причем смысл всегда разный. Но в чем я убедился наверняка, сводный брат уродливого выродка, именуемый с характерным привкусом лести альтруизмом, самодостаточность эту полно­стью отрицает. В этом-то и заключается подлог, неизбежный и неизменный для всего человечества на протяжении все тех же скромных, и неминуемо долгих тысячелетий.
   Если черное, называть белым, от этого едва ли изменится цвет вещей. Но если паскудность считать добродетелью, при­чем достаточно давно и безапелляционно, чтобы это стало в природе этих самых разноцветных вещей, то переворачивает­ся, пожалуй, все. Диаметрально, и в общечеловечких масшта­бах окончательно.
   Дело даже не в том, что альтруисты есть самые страшные эгоисты. Не довольствующиеся, или не имеющие собственного мира, с наслаждением втыкающие пальцы в чужие миры. Дело не в том, что они не способны на любовь к человеку. Их удел это любовь к любви. И дело не в том, что невозможно кого-то полю­бить, не любя себя. Пускай они не любят того, кто их любит, они вцепляются в ту любовь, что им дают. Пусть подобную падкость, слабость и скупость, жажду заполучить то чувство, что не дано узнать самостоятельно, безотносительно растопыривания паль­цев называют любовью настоящей, взаимосвязью сердец, слия­нием душ, любой другой порожней метафорой, цвет от это все так же не меняется. В конечном счете черт с ним даже с тем, что всей этой серой благодатной, благородной массе сотканной из идеальных звеньев не ведом альтруизм, и ровно так же в лицо не знакомы ни идеал, ни благодать ни благородство.
   В чем действительно дело, ничего из этого никогда и никем не было понято. И никем, никогда понято не будет. Поэтому, с тех пор как в прошлой жизни мне как-то повезло столкнуться со словом эгоизм, я неизменно пропускаю все огни по левому борту, и не имею ни малейшего желания заниматься поисками сорван­ного штурвала, когда кубрик доверху забит ромом.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

День третий

  

"P.S."

  
   Время с легкой руки человека ломается на лоскуты. Каждо­му, как это принято, дается название. Античность, средние века, новое время, новейшее время. Слышали? Замечательно. А что дальше? Самое новейшее время? А потом?
   Мне думается, что история накопила достаточно. Достаточ­но необъемный материал, более чем непостижимый со страниц своих учебников.
   Если время становится все новее, то не логично ли, что та его часть, что прошла, стареет. Язык с этим не справляется. Ни­какой.
   Чем оборачивается процесс старения, так или иначе извес­тно. В лучшем случае новой точкой отсчета. В худшем - ничем. Как будут называть нашу современность когда она постареет до­статочно? Неужели "новейшим временем"? Едва ли.
   Человечество и отдельно взятый человек переросли себя. Открылось слишком много, чтобы окинуть одним взглядом, чтобы разжевать и суметь потом проглотить. На флажке маячит бесконтрольность. Безвозвратная утрата контроля.
   Я не предлагаю разойтись по пещерам и выводить мамон­тов. Я не предлагаю жечь микро: чипы, схемы, волновки. Я даже не предлагаю созвать экстренное совещание. Я вообще ничего не предлагаю. Штопор все еще при мне, и кубрик по прежнему в моем распоряжении. Я только повторю, что процесс становится бесконтрольным. Тот самый процесс старения.
   Можно только оглянуться и развести руками. Если верить в то, что искусство хоть как-то отражает состояние человечества.... То лучше начинать верить во что-то другое.
  
   ***
  
   Когда я умер, было начало августа. Раньше я подозревал, что после моей смерти поезда в метро встанут, нотариусы наконец лоп­нут от своей непомерной алчности, толпы прохожих превратятся в прах и солнце добросовестно отслужив свой срок, преспокойно отправится на покой. Но достаточно скоро стало ясно, что нотари­усы все так же ублюдочно ненасытны, поезда проглатывают и вы­плевывают все те же нескончаемые толпы, и солнце по прежнему выжимает на все лады последние соки из этого мира. Все было как раньше. Только здесь больше не было меня.
   Не то что бы данное обстоятельство сильно меня смущало, оскорбляло или расстраивало, скорее наоборот мертвому мне было исключительно наплевать на то, кто там кого проглатыва­ет и какие при этом ставят печати. Обидно было другое, после того как я умер, мне почему-то все так же хотелось есть, пить и совершенно нестерпимо тянуло к сигаретам, которые как назло существенно подорожали. И при этом отпускать мне их бесплат­но, никто решительно не соглашался. Поэтому я добросовестно тратил те деньги, что мучительно зарабатывал весь предыдущий месяц. А может и жизнь.
   Я не стал каким-нибудь полуночным призраком, загляды­вающим под юбки кокетливым дамам, не прошлялся после своей смерти бесконечные миллион с лишним лет, изнывая от скуки, даже не встретил ни одного другого сколь-нибудь убедительно­го мертвеца, с которым можно было бы перекинуться в покер; и тайны мироздания не спешили срывать с себя трусы при моем появлении. Судя по всему смерть моя прошла совершенно неза­меченной для окружающего мира, но и окружающий мир с тех самых пор как меня не стало был едва ли заметен для меня.
   И все же я был доволен тем, что не получив совершенно ни­каких льгот, я при этом и не нарвался ни на какие обязательства, вроде исполнения демоновских функций перед калиткой рая или бессчетных бюрократических операций в хельхейме; а льго­ты при этом я вполне успешно предоставил себе в одностороннем порядке, и едва ли имел какие-нибудь причины для письменных жалоб.
   Когда-то, еще в мою бытность по ту сторону ртутной обо­лочки, один мой приятель
   раздосадовано заметил, что иногда это очень не просто, при­кидываться, что тебе по фиг. На что я искренне ему сказал, что всегда намного сложнее делать вид, что тебе не по фиг.
   Теперь же мне уже не нужно было ни перед кем прикиды­ваться и выделывать какие бы то ни было виды. Я уже поставил подпись под своей окончательной и безоговорочной победой. И не важно, что кто-то мог расценить ее как капитуляцию.
  
   ***
  
   Я сидел в баре и уже второй час ковырялся в медленно, но бессовестно пустеющем стакане, когда она подошла ко мне и по­интересовалась, почему это я один.
   - Так надежнее. - признался я. - А то напьюсь. Завтра опять хреново будет.
   Она понимающе кивнула и испарилась. Золотой человек. Как же мне таких не хватало при жизни.
   Проследив, как замутненный мираж, оставшийся после нее, наводит резкость и складывается во внятную картинку, я снова уткнулся в стол, и продолжил без особых надежд отмахивать­ся от разбухавших перед глазами сновидений. Они выплывали как старые, давно забытые чужие мысли и воспоминания из тех пыльных времен, когда я еще представлял себе, откуда они бе­рутся, куда уходят и как ими управлять. Теперь они стали моими кошмарами, заменив все прочие грезы и яви, смели реальность и фантазию, стерли грань между ними и проглотили меня. Отныне я не был волен изменить и направить что-либо уже по обе сторо­ны экрана, я был зрителем привязанным ко стулу, чьи веки были надежно раздвинуты раскаленными иглами, а голова намертво закреплена прямо напротив полотна, я был танцором под дулом автоматов, который был не вправе выбирать себе музыку, и даже не имел возможности попросить оркестр сыграть погребальный марш, я был писателем в бессчетный раз выводившим по бумаге одну и ту же фразу, и не знавшем никакой другой. И слезы рвали мне глотку.
   Меня выедало изнутри все безумство разлуки. Ее больше нет. Она умерла вместе со мной. Она умерла вместо меня. Я убил ее.
   Я никогда не смогу прийти к ней, потому что не знаю адре­са. Я никогда ее не увижу, потому что единственное размазанное фото, что было в моей голове, теперь только ворох пыли, убегаю­щий от ветра. Никогда я не смог бы даже поговорить с ней, пото­му что ни разу в жизни не слышал ее голоса.
   Не думайте, что обладая человеком год или двадцать и пос­ле этого потеряв его, вы испытываете невыносимые страдания. Это и на треть не верно. Радуйтесь, молитесь и приносите крова­вые жертвы, поскольку вам довелось встретить этого человека, ликуйте о том, что было, и умрите от счастья, превознося ту бес­конечность, что была вам отпущена. Храните в своем кипящем сердце формы остывших губ, утренние привычки, запахи и сла­бости и все на что вас хватит. Это все, что у вас есть. Это все, что у вас могло бы быть. У меня же нет ничего.
   Именно поэтому, пока я жил, я был в высшей степени аль­труистичен во всей бездонности своего закоренелого эгоизма. И не было никого, кто любил бы людей сильнее чем я, искренне и бескорыстно, на всем протяжении моей бескрайней мизантро­пии.
   Мой путь закончился там, где началось падение в царство снов. Я объявил свою независимость и вместе с тем полностью утратил свободу. Я никогда не встречал ее, не видел, не знал, не чувствовал. Я никогда не смог бы ни узнать, ни почувствовать ее. И я предал ее, бросил на растерзание безжалостных и похотли­вых рук, глаз и ртов. Никогда я не смог бы простить себе это, но всегда был уверен, что поступил правильно. Потому что когда у тебя есть фото идеала, пускай и размытое, невозможно размени­ваться на мелочь. Но все это случилось ровно миллион лет назад. И случилось не со мной. Потому как я всего лишь призрак, игра­ющий в покер с другими вроде меня, и время от времени загля­дывающий под шелестящие мимо юбки.
   И сейчас. Сейчас, я совершенно ничего не помню об этом. Я просто смотрю полуторачасовой фильм, с пафосными диалога­ми и избитым сюжетом. И отмеряю глотками приближение того момента, когда я встану, сменю антураж, переставлю кассету и не изменю ничего.
  
   ***
   Будущее. Интересное это время. Не порабощенное и непоз­нанное королевство фантазии. Лоно бесконечности. Бесконеч­ности минут, километров, возможностей, жизней... Бесконеч­ности прошлого.
   Всегда оно будет недосягаемо. Никогда не приблизится на­столько, чтобы достаточно четко уловить его запах, распробо­вать его вкус, угадать его цвет и формы. Будущее это мечта да­рованная с рождения, сродни тем коротким мгновениям, когда открываешь глаза, и еще не знаешь, кто ты, где и когда. Сродни хождению по лабиринту в потемках, когда за каждым поворотом может быть выход. Если только ты еще не успел понять, что ты здесь замурован.
   Будущее несравненно мудрее любого бога. Оно не судит, не гневается и не наказывает. Оно открывает простор, бездонный и бескрайний, простор для жизни в любом ее виде и капризе. Тот простор, которым пожалел поделиться с людьми бог. Оно дает ключ от одной из ячеек в камере хранения, на которую никто не в состоянии посягнуть. И каждый волен хранить, беречь и выра­щивать в этой ячейке, все что ему заблагорассудиться.
   Возможно, когда-то люди и жили в будущем, возможно ког­да-нибудь они научаться жить там вновь. Но не сейчас. Когда угодно, но только не сейчас.
   Просыпаясь, каждый день, затаив дыхания ждешь завтра, томишься, пораньше ложишься спать, изнывая в своем предвку­шении, долго ворочаешься не можешь заснуть, но каждый раз вместо завтра наступает сегодня.
   Одно время я даже пытался обмануть эту дурацкую неиз­бежность и начал писать самому себе письма в будущее, каждое отправляя в определенное число. Причем разбрасывая даты го­дами. И все в ничтожной надежде доказать его существование, поймать его, зацепить, прочувствовать.
   В каждом письме я неизменно описывал в деталях текущее по­ложение дел, делился всеми возможными проблемами, если про­блем не было, то я вынужденно придумывал хоть какие-нибудь, непременно при этом на кого-нибудь жалуясь; расписывал во всех подробностях свои планы, текущие победы, неудачи, людей, кото­рые меня окружали, количество денег в кармане, количество зубов во рту, плотность облаков над головой, липкость мостовой под но­гами, все вплоть до настроения, и всякий раз заканчивал письмо неизбежным скромным вопросом о том, что же со мной происходит в этом загадочном и сомнительном будущем.
   Не помню точно, сколько писем за всю свою жизнь я успел отправить, но знаю наверняка, что ни одно из них до меня не до­шло. Настоящее оказалось хитрее меня. И спорить с ним было бесполезно.
  
   ***
   Неподалеку от внушительных двустворчатых ворот стоял стол. На столе горела лампа, а вокруг нее были разбросаны раз­ноцветные тетради. Я хотел было просто постучать в ворота, но потом не удержался и все же подошел к столу.
   За столом сидела полная дама в пышном старинном платье. Одарив меня мрачным взглядом, дама почему-то состроила обиженную морду и принялась разглядывать свои ногти.
   - Имя и цель визита?
   Честно говоря, я не имел ни малейшего представления ни о том, ни о другом. Поэтому решил, что лучше что-нибудь соврать.
   - И ни вздумайте врать! - Пригрозила дама. - Так что вы там? Пройти хотите?
   Я потянул плечами.
   - Значит так, давайте документы, три чер­но-белых фотографии, свидетельство о смерти...
   - О чем?
   - О смерти, о смерти! И садитесь, пишите заявление. Да пос­корее. А то у меня времени, слышите, времени мало! Обед скоро! И завтрак скоро! Все скоро! А времени мало! - дама многозначи­тельно постучала по столу, в который была вбита, вделана и заму­рована целая прорва часов, будильников и календарей. Некоторые из них, заложив руки за спину расхаживали кругами под сводами прозрачной столешницы, другие просто сидели и курили по углам. - Пишите, пишите. И поскорее давайте, поскорее.
   - А что если я не хочу?
   - Ну не хотите не надо. - Отвечала дама. И стя­нув мокасины перешла к ногтям на ногах.
   В это мгновение ворота за моей спиной заскрипели, и тягостно, навзрыд, открылись.
   - Что, можно идти?
   - Ну а что я вас держать что ли буду? - Огрызнулась дама.
   Надо было сказать что-то примирительное. Я рассеянно пробежался глазами по столу.
   - А лампа-то вам зачем? Светло же.
   - Так положено. - Отрезала лампа.
   Говорящая лампа? Ну что за бред! Раньше была хоть какая-то интрига. А теперь я точно знаю, что сплю.
   - Ну и дурак! - обиделась лампа.
   Я молча развернулся, и не прощаясь ни с дамой, ни с лампой от­правился прямо к воротам.
   - Может хоть стихотворение напоследок прочитаете? - плаксиво протянула дама мне вслед.
   Нет, такие штучки со мной уже давно не проходят. Стихот­ворение. Вот еще. Я что, снова на детском утреннике? Тогда, зна­ете ли, давно хотел вам сказать. Сначала конфеты. Потом стихи! И никак иначе.
   - Ну и иди себе, раз такой умный. - Зло крикнула дама мне в спину.
   Обернувшись, я сочувственно посмотрел на нее.
   Знаете, я понял в чем ваша проблема. Всех вас. Ваши часы идут по кругу. Время, понимаете? И в календарях вечно одни и те же цифры. Выбросили бы все это давно! И лампа вам тоже сов­сем ни к чему.
   - Так положено. - Раздалось где-то за спиной.
   Я подошел к воротам. И не пойми откуда, заиграла отвратительная патетическая музыка.
  
   ***
  
   За воротами был замок. Оказавшись во дворе, я подошел к крутой каменной лестнице, которая упиралась в уве­систые металлические ворота. Еще одни ворота. Когда я поднялся, двери раскрылись передо мной сами со­бой, и меня поглотил душный, ярко освещенный зал.
   В зале не было ни стен, ни потолка, ни какой бы то ни было мебели или картин. Куда вы предлагаете вешать картины, если стен нет и в помине? Зато прямо посреди зала стояли четыре ко­лонны, между ними был расстелен ковер, а на ковре сидели три самурая.
   О, больная моя голова! О, идиотская фантазия! Самураи-то тут для чего?!
   - Присаживайся путник. - Обратился главный самурай.
   - Мы давно тебя ждем.
   - Ты тот самый что должен восстановить равновесие.
   Ну что за чертовщина? Какое там еще равновесие? Ну сел. Дальше что?
   - Возьми свой кубок.
   - Наполни его из этой бочки до краев.
   - И да замкнется круг.
   Ах, вот оно где, ваше равновесие.
   - Эта бочка содержит в себе ровно десять литров. - Сказал первый самурай. - И каждый должен испить из нее наравне с другими.
   - Пока нас было трое, мы не могли исполнить свое пред­назначение. - Сказал второй. - И после каждой нашей неудачи бочка наполнялась заново.
   - А теперь появился ты, чтобы восстановить равновесие. - Сказал третий. - Знай, пока не будет испита до дна эта бочка, не бывать миру во вселенной.
   - Так зарезали бы одного, велика беда. Ну или двое пьют, а третий разливает.
   - Нас не может быть меньше трех. - Сказал первый.
   - Иначе вечная тьма вознесется над миром. - Сказал второй.
   - И овес и гречка подоражают втридорога. - Докончил третий.
   Трудные вы люди! Ну да черт с вами, иногда и не такие безобид­ные фантазии при виде бочек в голову приходят.
  
   ***
  
   Проснулся я от ужасной головной боли. Самураи валялись под колоннами в самых нелепых позах, один из них так и уснул на пустой бочке, а двое других весьма символично тянули к пер­вому свои руки.
   Интересно, а как это во сне может болеть голова? - Подумал я. - И как во сне можно проснуться?
   Я встал и пошатываясь собрался было пойти поискать туалет, когда один из самураев, что-то захрипел мне, размахивая руками.
   - Стой ты. Подожди.
   Вслед за первым проснулись и остальные.
   - Надо бы бочку наполнить.
   - А то скоро магазины закроются.
   - И что ж вы врали, бессовестные, что она сама наполняется?
   - Это ж раньше было.
   - Пока мы равновесие не восстановили.
   - А теперь надо самим наполнять.
   - И зачем тогда было это ваше равновесие восстанавливать? Что вам плохо было?
   - Ты что, так ничего и не понял?
   - Так было нужно.
   - Иначе весь мир...
   - Ладно, ладно. Не начинайте. Слышал я уже.
   Самураи явно довольные моей реакции, кряхтя, расселись под своими колоннами и установив бочку в центр ковра приня­лись совещаться.
   Только сейчас я заметил, что весь ковер был усеян разно­цветными квадратами, каждый из которых был жирно перечер­кнут черным крестом.
   - Так. Кто вчера ходил за пивом?
   - Не помню.
   - Вот и я.
   - Вчера же пятница была?
   - Нет. Среда.
   - Вообще-то воскресенье.
   - Да? Ну ладно.
   - Так кто сейчас пойдет?
   - Пусть идет самый трезвый, ему сподручнее.
   Двое самураев покосились на третьего.
   - Но я же вчера ходил.
   - А вот мы не помним.
   - А ты раз помнишь, значит плохо ходил!
   - Пусть лучше новенький идет! - взмолился самурай. - Он еще ни разу не ходил.
   Я наконец оторвался от разглядывания квадратов и укориз­ненно посмотрел на самураев. - Что значит ни разу? Вы же говори­ли, что бочка раньше сама...
   - Это вечером она уже сама.
   - А с утра ее надо было самим.
   - Как бы она иначе сама?
   - Вот ведь бесстыжие!
   - Не сердись, путник.
   - Надо сходить.
   - Иначе весь мир...
   - Да чтоб вас всех! Давайте сюда вашу бочку. Где здесь выход?
   Самураи, заметно повеселев, протянули мне бочку.
   - Иди так же как пришел.
   - Потом сядь на поезд.
   - И выходи на третьей станции. Там увидишь магазин. И поспеши!
   - А как же. Конечно поспешу. Ведь вы же тут, черти, все пере­дохните от своей хитрости.
   Самураи еще продолжали мнея о чем-то наставлять, когда я достаточно удалившись от них, к своей непомерной радости уже не мог разобрать ни единого слова. Тут снова занудила пафосная музыка.
   - Отдам бочку секретарше. - Решил я. - Пускай потом у нее клянчут.
  
   ***
  
   Я вышел из ворот, и пока гадал, примет ли секретарша бочку или начнет артачиться, внезапно обна­ружил прямо перед собой платформу и огромный поезд. Уже ничему особо не удивляясь, я пожал плечами и вошел в вагон. Понятно, снова прозвучала патетическая музыка. И только я вошел, на шею мне бросилась ка­кая-то девица.
   - Неужели это ты? Наконец-то ты пришел!
   - Да это я. - Признался я, стараясь деликатно высвободиться из объятий. - Послушайте, а кто это у вас играет постоянно?
   - Музыканты. - С удивлением отвечала барышня.
   - Надо же. И вам не надоедает?
   - Ах, милый! Ну, конечно надоедает! Уже вечность я томлюсь в этом замке в ожидании тебя.
   - Каком замке? Это же поезд.
   - Ах, да какая разница! Замок, поезд. Ты пришел, чтобы освободить меня! И восстановить поп­ранную справедливость!
   - Чего восстановить? Минуточку. Только не говорите, что надо снова пить.
   Девица меня по прежнему не выпускала.
   - Нет, мой ненаглядный. Не надо пить. Не надо ни целовать меня, ни убивать дракона. Ты должен здесь остаться вместо меня, чтобы я была свобод­на. Остаться здесь на вечно!
   - Интересные у вас тут методы спасения.
   - Ой. - Барышня испуганно закрыла себе рот ладонью. - Опять я, дура, лишнего сболтнула.
   - Что значит опять? И который я у вас за сегодня?
   Барышня с заискивающей улыбкой посмотрела мне в глаза.
   - Ах, да какая разница который! Любимый, не хочешь оставаться, я пойму. Но пойдем, хоть отдохнешь перед обратной дорогой.
   И только тут я понял как же я устал за последнее время. Все эти секретарши, самураи, бочки, поезда... Вздремнуть что ли часок?
   - Вздремни, вздремни, любимый. Всего часок. Не больше.
   Я попытался сделать шаг. Еще один. И понял, что провали­ваюсь в пустоту. В такую знакомую и не узнанную пустоту. Все глубже и глубже. Погружаюсь в нее насовсем. Ухожу навсегда. Меня подхватила музыка, и стала уносить все дальше, дальше...
   Стоп. Снова эта музыка?! Ну знаете!
   Я отодвинул в сторону девицу и, двинув прямо в зубы пустоте, одним махом смел са­мураев, секретаршу, лампы, бочки, поезда и иже с ними. Плюнув прямо в горнило пустоты, я шагнул к двери, взялся за ручку и дернул вниз.
   Барышня, распластавшись по полу, отчаянно тянула ко мне руки.
   - Ах, милый! Но ведь ты вернешься за мной?
   - Знаешь. - Улыбнулся я. - Мне совершенно некуда идти, чтобы куда-то возвращаться.
  
   ***
  
   В автобусе было невообразимо душно, и я, заприметив у од­ного из туристов бутылку с водой, направился в его сторону.
   - Позволите?
   - Конечно. Допивай.
   Я втиснулся на задние сидение и принялся безжалостно расправляться с добычей. По соседству тут же нарисовался вез­десущий грек, непонятно как вычисливший мое месторасполо­жение.
   - Душно. - Пожаловался он.
   Я промычал что-то несуразное, не отрываясь от бутылки.
   - Пойдем потом в бар?
   Бутылка утвердительно прохрипела ему в ответ, не отрыва­ясь от меня.
   Мы зашли в мой номер и захватив оттуда по паре пива, обосновались на открытой террасе. Было поздно и в баре уже почти никого не было. Только бармен рассеянно посмотрел на нашу тару, потом на нас, и устало махнув рукой, открыл кассу и принялся в сотый раз пересчитывать финансовые потери за день.
   - Экономный ты все-таки. - С довольной улыбкой отметил грек.
   - Просто живу не по средствам. - Признался я. - Потому что средств нет, а жить хочется.
   Мы уже допивали вторую бутылку, когда откуда-то из тем­ноты показалось два сомнительных существа. Переругиваясь, они волокли что-то тяжелое, то и дело при этом ос­танавливаясь, чтобы в сласть помахать руками.
   Поравнявшись с нашим столом, существа переглянулись. И хором затараторили что-то в высшей степени нечленораздельное. Однако грек их почему-то понимал.
   - Говорят, что если мы угостим их сигаретами, они угостят нас пивом.
   Существа с хитрым видом помахали увесистым бочонком и грохнули его на стол.
   - Говорят вкусное.
   Существа одновременно задергали головами и, не дожидаясь приглашения, уселись.
   - А кто они? - Поинтересовался я у грека, вытягивая из кармана пачку сигарет.
   - Тот что толстый и низкий - чех. А худой и в очках, гово­рит, - словак.
   Не тратя время попусту чех наполнил бутылки и, выдав каждому по одной, громогласно сообщил что-то про мир во всем мире, братское единение, понимание и тому подобное.
   - Знаете, друзья. - Хитро улыбнулся словак из-за очков, когда за братское единение и понимание было выпито. - Я только, что из будущего.
   - Да ну! -воскликнул грек.
   - Правду. Правду говорит. - Подтвердил чех, потирая руки о живот.
   - Да, только что из будущего. - Повторил сло­вак. - И знаете, что я вам скажу?
   Грек с любопытством подался вперед.
   - Оно черно-белое! - Провозгласил словак и рух­нул головой на стол.
   Чех было принялся его толкать, но потом махнул рукой и перелил остатки пива из словацкого стакана в свой.
   - Умный парень. - Доверительно заметил чех. - Только пить совсем не умеет.
   - Бывает.
   - Ладно, я сейчас. Надо бы слить лишнее.
   Встав, чех пошатнулся и рухнул прямо на голову словаку, ко­торый тут же вскочил и стал с ужасом озираться.
   - Ты бы выпил еще. - Посоветовал словак, вскоре разобрав­шись в ситуации и сочувственно наблюдая отчаянные попытки чеха принять вертикальное положение. - Для равновесия.
   - Тоже дело. - Согласился чех и, прихватив с собой бочонок, скрылся за углом.
   - Упадет. - Пообещал словак и тут же снова приложился лбом о стол.
   Сооб­разив, что лучшего момента может и не быть, я сунул руку греку и, пошатываясь, отправился в противоположном от чеха направлении.
  
   ***
  
   - Давай иди ровнее. Завтра вставать рано!
   - Отпусти меня! Не хочу завтра вставать! Вообще как ты меня нашла?
   Мы быстрым шагом шли по плохо освещенной улице и методично спотыкались. Вернее сказать, шла она, а я спотыкался и безнадежно вис на ее плече.
   - Послушай, отпусти меня, я назад к ним хочу!...
   - К кому это?
   - Ну к чеху, греку и словаку!
   - Ничего, перебьется твой третий интернационал!
   - Ну отпусти!
   - Так, тихо! - Шикнула она. - Сейчас еще консьержку проходить!
   - Кого?
   Не успел я опомниться, как прямо передо моим носом вырос ужас­ной наружности гермафродит метров шесть в высоту, а то и все десять.
   - Ваши документы? - прохрипел гермафродит.
   - Спасибо, у нас есть! - заверил я, и в очередной раз попы­тался броситься в какую-нибудь сторону, или хотя бы упасть на пол.
   - Давай документы, не юродствуй! - Зашипела она сквозь зубы. - А то на улице спать будешь.
   Я демонстративно фыркнул и полез в карман
   - Вот твои документы. Только отвяжись, пожалуйта!
   Гермафродит с презрением проверил документы и еще что-то недружелюбно прорычал нам вслед.
   - Ключ, ключ давай! Да не мешкай ты. Открывай теперь! Все самой надо делать, непутевый ты мой. Все. Пришли.
   Я рухнул на кровать и, закатив глаза, стал жадно цепляться зубами за воздух. И воздух, поредев, мгновенно наполнился лю­бопытствующими взглядами. Они выплывали откуда-то издале­ка, откуда-то сверху. И смотрели на меня. Смотрели неотрывно, жадно подмечая каждый мой вздох, каждое сокращение легких. Смотрели, а я, как ни старался, не мог открыть глаза.
   Но кто ты? Кто?
   Она как-то металлически улыбнулась, склонившись над моим лицом, и слегка помедлив впилась своими губами в мои.
   - Я жизнь твоя. Прощай!
  
   ***
  
   С третьей попытки все же вырубив трезвонивший будильник, я свесился с кровати и уткнулся взглядом в гору пустых бутылок и бочонков из под пива, хао­тично разбросанных по полу.
   Два отгула я уже взял. Сейчас либо тратить последний. Ли­бо идти на проклятые курсы. А там опять грек, прочие туристы и позавтракать я как обычно не успею.
   Нашарив ногами ботинки, я встал и, покачиваясь, отправил­ся в туалет. Путаные образы прошлого вечера, прошлой ночи, прошлой жизни наперебой захлестывали меня и я мучительно пытался отогнать наваждение.
   Патетическая музыка, будильник, чехи, греки, самураи, словаки, неизменный бочонок, автобусы, поезда, еще духота эта, секретарши, консьержки... Это же не выносимо!
   Полчаса спустя я вышел из метро и, закурив, неспешно двинулся в сторону университета. Еще издали заприметив меня, навстречу мне ри­нулся жизнерадостный отчего-то грек и, подбежав, справился о моем самочувствии.
   - А знаешь что? Я теперь первый в группе по посещаемости. - Набухая от важности, сообщил он.
   Столкнувшись с моими вялыми поздравлениями, кажется, обиделся.
   - А ты как? Ты на занятия-то хоть ходишь?
   - Ну да. - Промычал я.
   - Это ты молодец! А как думаешь, если на все ходить, сда­вать легко будет?
   Я вытащил сигарету изо рта и устало посмотрел на грека.
   - Если на все ходить, крыша поедет.
  
   ***

"Дальше"

  
   Дальше можно было бы написать примерно следующее: оставив бар за спиной, он шел домой, не глядя ощущая каж­дую тень под ногами. Фонари болтались подвешенными по сере­дине дороги с трудом освещая его путь, совсем как те дни, что крошились за спиной. Говорят, дорога имеет смысл только тогда, когда это дорога домой. Это не правда. Достаточно просто встать на месте и оглянуться, чтобы понять, что все что было только отдаляло от дома. А потому необходимо обладать завидной сме­лостью, чтобы утверждать, что все это было бессмысленно. Во всяком случае смелостью большей чем есть у меня.
   Я шел, и думал о том, что если бы эволюция не была настоль­ко нетороплива, я бы уже давно научился пить и курить одновре­менно. Интересно, эволюция, распространяется на мертвых?
   Необходимо умереть, чтобы начать задумываться об опре­деленных вещах. Например, о жизни. Или думаете, мертвым все равно? Это-то может конечно и так. Но от мыслей все равно ни­куда не убежишь, каким бы мертвым ты ни был. Единственная разница по сути заключается в том, что мертвые уже точно зна­ют, чего они хотят, но им не суждено когда-нибудь осуществить свои желания. Живые же не знают ничего, и потому они никогда не научаться мечтать.
   Вот почему удел и тех и других - мысли.
   Когда я только вошел в аэропорт, оставив позади душный салон самолета, меня чуть не вывернуло прямо у паспор­тного контроля. Я всегда с трудом переживал любые новые впе­чатление, будь то новая музыка, фильмы, люди, города.
   Ты неизменно вваливаешься туда со всем багажом своих про­житых дней и теряешься в незнакомой обстановке. Ты не знаешь, чего ждать, не знаешь, где здесь магазин и сколько стоят сигареты. Сколько бы ты ни учил иностранные языки, ты ни слова не поймешь из телевизоров, развешенных по стенам вокзала. Сколько бы ты не репетировал свою будущую роль перед зеркалом, реальность ока­жется безнадежно хитрее тебя. Так было всегда. И было бы вечно.
   Но вскоре после моего прибытия случилась Она. Смерть. И теперь никакие новые впечатления меня уже не волновали. Ни­чего нового больше не происходило. И абсолютно ничего нового больше не могло произойти.
   Пожалуй, самое абсурдное из того, что я еще успел сделать, прежде чем встретил Ее - это купил целый ящик одинакового алкоголя. И если первые три бутылки еще были до ужаса новы и прекрасны, то после седьмой все они, в том числе еще и не откры­тые, стали до отвращения знакомы и не вызвали ничего кроме привычного и меланхольного безразличия. Вот в чем ирония.
   Это из последних моих безумных поступков. А так мое пре­бывание по ту сторону монеты, пожалуй, вообще не особо-то бы­ло омрачено торжеством здравого смысла.
   Но, поверьте, это даже к лучшему.
   На этом все, дамы и господа, теперь можете одеть шляпы и завя­зать платки. Всем уже все равно. Все остались при своих. И если где-то еще и продолжается движение, то это земля, разведя руки, мчится нам навстречу. Мы падаем. Приятно было...
  
   ***
  
   И что можно рассказать о жизни, когда ты мертв?
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

В. Шалугин

Санкт-Петербург-Мюнхен-Санкт-Петербург

  
  
  
  
  
  
  
  
  


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"