Широков Алексей Тимофеевич : другие произведения.

Арара

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Арара
  
  
   Что-то шумное в этом слове. Ватагу видишь. Клич слышишь призывный, воровской, разбойный даже - Арара! Ясным станет, когда увидишь, узнаешь носителя столь странного имени-прозвища. Невысо­кий, плотный, скуластый, брови вразлёт, в движениях резкий, всё чего-то ему не хватает, всё ему тесно, не вмещается он в обычную нашу жизнь. Пареньком был - село не знало покоя: то грандиозную драку устроит, то в сад чей-то с шайкой заломится, то ночью калитки у всех поменяет, с одного двора в другой перетащит, и хозяева утром разобраться не могут где чья. Чёрт, а не чело­век! Оторви-брось! Однажды влетел на коньках в полынью, с маху под лёд ушёл. Кто видел - в ужасе замер: утонул! Но вздыбился лёд, с треском прола­мывается, разлетаются льдинки, и появляется голова Арары. Вылез! Чёрт!
   Было это давно. Уехал он к дядьям в Сталинград, в Степной уже стали о нём забывать, и вдруг летним днём запестрела на клубе афиша: "Концерт артистов областной филармонии. Солист танцевальной группы - Иван Калиничев." Да это ж он, Арара!
   Артисты приехали накануне концерта, размести­лись у бабки Калиничихи - кто на сеновале, кто в избе, кто в амбаре. Днём купались в реке, вечером - в клуб. Ах, как плясал Иван! Порадовал земляков. Цыганский танец - коронный. Что он выделывал! Куда там цыга­нам!.. Вот вам и Арара! Настоящий артист! А то всё: "Оторвя-яяга! Распу-уутин!" Каким стал, а!..
   Через год объявился опять - говорит, насовсем приехал. Что уж там у него стряслось: выгнали, сам ли ушёл, да какая разница? Важно, вернулся - в селе свой артист! Сразу задумал жениться. Жил на Вар­лашовке у бабки, а недалеко - Ермичёва Марья, у ко­торой взрослая дочь Раиса. Арара заприметил её, наце­лился. Норовистая девка на зов его не пошла, её улыбочкой, обхождением городским не больно возь­мёшь. Иван быстро сменил тактику. Взял балалайку, подошёл вечером к Ермичёву двору, остановился у палисадника напротив окон, заиграл и запел. Да не один раз так, а несколько вечеров кряду. Тётка Марья сначала смеялась:
   - Весёлый будет зять!
   Потом сказала ему:
   - Иди в дом, чё ты там сиротой стоишь?
   Зашёл. Не из робких, не из стеснительных. Рая по­немногу стала добреть к нему, а вскоре и совсем при­выкла, сыграли свадьбу.
   Работал Иван в колхозе.
   Как-то забрёл в Степную цыганский ансамбль. Арара, ясно, пошёл на концерт, и Рая с ним. Она ни в чём не уступает ему - такая же взбалмош­ная, нынче одно, завтра совсем другое, раз пять расхо­дились. Два сапога пара! Слышат на улице: шум у Калиничевых, едва ли не драка. Рая вещи свои на те­лежку навалит горой и тащит к матери что есть сил. Через день-другой Иван берёт тележку побольше, ка­тит её к Ермичёвым, кричит от ворот:
   - Рая, выходи, поехали!
   Грузят вещи, везут обратно.
   Так всякий раз.
   - Два дурака, - комментирует Рая, - потешаем на­род.
   Арара в ответ произносит крылатую фразу:
   - Народ - он для того и народ, чтоб его потешать.
   Сегодня они в ладу, сидят рядышком, цыган смот­рят. Те пляшут на сцене, лупят, бацают каблуками, выбивая пыль из щелей и потея. Не удержался Иван, поднялся на сцену и как был в выходном костюмчике - с ходу в пляску пустился, легко и красиво, без пыли и пота.
   - Вот как надо! - сказал цыгану. - А ты колотишь.
   Рая долго потом, если напоминал кто об этом, за­водилась с пол-оборота:
   - Ну и дурак! Учудил! Говорю ему: не стыдно? Яйцы седые, а туда же, на сцену полез!
   А Иван на этом не кончил. Однажды зашёл в правление - там тоже цыгане, из табора. Торг ведут: предлагают колхозу лошадь за пару быков, ду­рачков ищут, надуть захотели. Калиничев решил ра­зыграть.
   - Вот что, - говорит цыганам, - давайте так: пере­пляшет кто из вас русского - забирайте быков, и ло­шадь у вас останется. Не перепляшет - давайте сюда лошадь, и никаких вам быков.
   Ну, цыгане - они рождены для танца, и на животе, и на спине сумеют сплясать. Давай! И пошло! Мо­лодой цыган лихо отплясывает, хлопает ладонями по коленям и подошвам сапог. Арара отбивает чечётку. Улыбается, на усталость нет и намёка - целый день пропляшет, ему что, знает, как силы расходовать: вроде и темп высокий, не снижает, наращивает даже, на самом же деле вид создаёт, цыгана изматывает, тот уже выдыхается, и упал. Иван поднял его:
   - Веди лошадь... Веди, веди, нечего!..
   Словом, без улыбки о нём не говорили в селе.
   Идёт он по улице, смотрит: Михаил Битюков дом перестраивает. Остановился, кричит ему:
   - Битюк! Ты сени побольше делай.
   Тот высовывается из-за простенка:
   - Зачем?
   - Как зачем? Жить. Ты думаешь, дочь замуж вый­дет, они с зятем тебя в передний угол пустят? Нет уж, тебе в сенях жить, так что заранее расширяй их.
   Битюк матюгнулся:
   - Балахлыст! Я думал, ты чего путного...
   Тимофей Большаков - сына женить, сватать идти, а не знает, как это делается, не приходилось. Арара ему:
   - Дядь Тимофей, бери меня, я тебе любую усватаю.
   И пошли в дом невесты. Только открыли дверь, Иван сразу хозяину:
   - Тихон Сергеевич, ты стол-то накрыл? Давай, са­жай нас. Они там, молодые, без нас договорились, нам только сесть да выпить.
   На том сватовство и закончилось.
   Сын его Сашка рос как-то сам по себе, разное говорили о нём в селе - арарёнок! Один отпускник, приехав из города, встретил свою учительницу, спрашивает:
   - Как работается, Мария Андреевна?
   - Как? Ивана Калиничева сын в моём классе - есть ещё вопросы?
   - Всё ясно, всё ясно, - улыбается отпускник.
   Зато самого Калиничева с некоторых пор стали звать Иваном Степановичем. Кажется, это пошло с последних выборов в Верховный Совет СССР. Была встреча с кандидатом, и нужно было после важного мероприятия дать концерт - тогда это был обязатель­ный ритуал. Решили просить Калиничева выступить с плясками. Сначала хор споёт - хор в Степной хоро­ший, потом кто-нибудь стихи почитает - чтецы всегда найдутся, а гвоздь программы - Калиничев, профес­сиональный артист! Вот и вспомнили полное имя его - Иван Степанович. Он и выступил!
   Дело было зимой, стояли морозы, в клубе, как всегда, холодина, все сидели в пальто, кандидат в депутаты и начальство районное тоже в пальто за красным столом на сцене. Потом в зал сошли, усе­лись в первом ряду, специально для них свободном, и пошёл концерт. Хористы в народных костюмах, хотя и поддели что потеплее, дрожали. Спели две песни, и руководитель их Немов сказал: "Больше нельзя, про­студитесь". Увёл хор со сцены. Ох, этот Немов!
   После стихов выразительно объявили:
   - Выступает Иван Калиничев!
   Он вышел на сцену в странной какой-то одёжке, комбинезон - не комбинезон, но что-то вроде того, должное изображать костюм каменщика. В руках большой чугун без дна и ведро, поставил это на са­мой средине и начал таскать из-за кулис кирпичи, объявив:
   - Печку-буржуйку слеплю сейчас, затоплю, обогрею клуб.
   Хохот в зале, все взгляды на первый ряд. Началь­ство посрамлено.
   Очень понравилось это землякам! Может, потому и перешли с тех пор на "Степаныч".
   Сашка, сын его, армию отслужив и женившись, стал отцом. Но именно в это время мать принесла ему братика, рожала месяцем позже невестки, так что дядя будет моложе племянника. Разговоров в селе!
   Летом из Москвы на побывку приехал Курдин, бывший лётчик, теперь инженер-механик. Встрети­лись с Иваном на речке, у пристани. Курдин пришёл поплавать, вместо этого сидят на бережку, на травке, беседуют.
   - Давненько, Николай, мы не виделись, - говорит Иван.
   - Да, давненько. Пожалуй, лет сорок.
   - Пожалуй, так... А ведь мы с тобой в одном классе учились, не забыл?
   - Ну как же! Мы ещё тогда судили тебя.
   - Когда?
   - Ну когда ещё в школе учились.
   Иван лихорадочно думает, что ответить. Глаза в одну точку, лоб напрягся, кажется даже, чуть вперёд выдался:
   - Не помню.
   - Ну пырнул ты ножом кого-то.
   Опять лоб вперёд - поиск ответа.
   - Это ты меня с кем-то путаешь.
   - Да как же? Тогда судья был Ерофеев.
   - Да, Ерофеев, был.
   - Так вот он нас, школьников, вроде народными за­седателями сделал, и мы судили тебя.
   - А-ааа! Да это Пёхов Лёнька пырнул тогда.
   - Причём тут Пёхов, тебя судили. Не помню, то ли ты в сад к кому-то залез, то ли к вам залезли, и ты пырнул.
   - Ну Пёхов это! В Чижановом саду это было. А су­дили меня, я тогда на себя всё взял. Я потому и за­был, что как-то близко не принял. А тогда Пёхов при­грозил мне и заставил говорить, что вроде я пырнул. Его посадить могли, а я мальчишка, меня не должны.
   - Но ты этому Пёхову отомстил тогда!
   - Когда? Что?
   - Да поджёг ты его.
   - Э, нет, это не так было, - бодро ответил. - Тогда экспертиза от меня всё отвела. А зачем бы я стал поджигать сарай, я бы уж, если поджигать, так дом бы поджёг. Я им тогда так и сказал.
   - Там, в сарае, корова была, сгорела.
   - Нет, это не я.
   - Тогда ещё присудили вам, твоей матери, отдать Пёховым корову.
   - Отдали, да. А он потом, Пёхов, привёл нам тёлку: нате, говорит, это не он поджёг.
   У Курдина удивительная какая-то способность: го­ворить человеку явно обидное, а не обижать. Навер­ное, потому это, что по-доброму говорит - всё как есть, но по-доброму. Вот и сейчас - не в осуждение вспомнил, а так просто, будто: "А помнишь, мы с то­бой по девкам ходили?"
   Разговор, как это часто бывает, сам собою свер­нул на другую дорожку, к делам фронтовым. Николай летал - истребитель, Иван на коне скакал - налетчик.
   - Я так в казацком полку и служил, - уточняет.
   - Ты вроде левша?
   - Да, но я, как Гришка Мелехов, той и этой, - он по­очерёдно поднял сначала левую, потом правую руку, - с какой стороны ловчее хлестануть, такой и перехва­тывал саблю... Головорезы мы были... Я, между про­чим, встречался с Жуковым. Да! Стояли мы под Ле­нинградом, и вот я сижу как-то в сортире - сколотили мы там себе из досок, смотрю в щель: ёлки-моталки, командующий идёт, Жуков! Открыл он дверь, я вскочил, а он: "Сиди, сиди, казак!" И в угол пошёл, спиной ко мне... Такая вот встреча была, есть что вспомнить, - улыбнулся. Улыбка у его артистическая, долго дер­жится. Николай улыбнулся тоже, и у него улыбка при­ятная. Приятно смотреть на обоих.
   Расстались они друзьями. Николай сказал:
   - Будешь в Москве - заходи. Дам тебе адрес, те­лефон - как приедешь, так и заходи.
   В Москву Степаныч не ездил, не было в том ну­жды. Да и когда бы? Не до того. Летом сена корове готовь, топлива запасай, зимой скотину оставить не на кого. А тут ещё такая беда стряслась, до конца дней не опомнишься: сын его Сашка нечаянно застрелился, готовясь к охоте. Как же Раиса плакала! "И чёрт бы её побрал, эту охоту!.. И провалилась бы сквозь землю!.." Выплакалась вся да вроде и успокоилась, Ивану труднее, он не плачет, молчит, сопит, а сердце-то жмёт, давит, голова, как чугунная, перестаёт соображать. Так и ходит ссутулившись. Стал попивать. Заглушал боль, а потом и втянулся. Терпит, терпит, да как сорвётся, как поведёт!
   Тут уж Раиса во всей своей мощи встала у него на пути - ни на шаг одного не отпустит! А в гости к кому пойдут - муженька наставляет:
   - Съешь масла кусочек, водка не будет брать.
   - Так зачем же тогда её пить?
   - А чёрт вас знает, зачем вы пьёте! Жрёте!
   По возвращении опять пристаёт к нему:
   - Выпей вот молока, свернёт там всё, легче будет.
   Иван отворачивается.
   - Пей, чёрт такой!
   Пьёт через силу - вырвет его, побледнеет, пот на лице, а она ему щей горячих:
   - Ешь!
   Хлебает, хлебает. И, смотришь, нормальный вид обретает, выходит хмель.
   - Ну вот, - удовлетворённо говорит жена. - А то завтра сено возить, а ты...
   "Не пропадёт Арара! В крепких руках Раисы не пропадёт", - шутя говорили в селе. Держала мужа на сухом пайке, редко уступала его мольбам, позволяя выпить. Однажды идёт домой, а на пути её женщины молодые кружочком стоят у дороги. "Что это вы?" - спрашивает. "Да выпить охота, а нечего", - пошутила одна. "О, а у меня как раз есть чего, да не с кем, - вынимает из сумки бутылку. - Это я своему несла, упросил. Ничего, перебьётся! Пейте, девчата"...
   Но как ни следила за мужем, не уследила, запил он, запил и умер, осталась Раиса одна. Какой ни дурашный был муж, а всё же муж, мужик в доме, хозяин, теперь вот тяни лямку сама. Младший сын в Волгограде живёт - жди помощи от него!
  
  
   ... Получил я недавно письмо из родного села, сообщали: Раиса моя совсем надорвалась, слегла. Сынок волгоградский приехал - режет напропалую свиней и пьёт. Худшего не представить! Погоревал я, погоревал, а сердцем никак не верил, не принимал. И сказал себе бодро: да не потерпит Рая, чтоб хозяйство её так вот рухнуло! Обязательно встанет она, укротит, образумит своего обормота.
   Она ещё покажет себя.
  
  
   Уметь надо...
  
  
   С прошлых веков ещё Степная славилась мельницей, изо всех окрестных деревень везли сюда зерно на помол. Стоит на заулке в сторону речки высокая башня из красного кирпича, издали видно её - это и есть мельница, бывшая мельница Жирнова. Чуть поодаль фасадом на улицу, именуемую Большой, - такой же краснокирпичный двухэтажный хозяйский дом, где теперь размещаются внизу магазин, наверху в левой части его сельсовет, в правой библиотека и участковый милиционер. Между домом и мельницей в наше время уже воткнули контору, сидит там в одиночестве глуховатый бухгалтер, щёлкает костяшками счётов, никто к нему за весь день не зайдёт: лаборант на приёмке зерна, заведующий где-то мотается, что за дела у него - миру неведомо, ясно одно, что помол преспокойно обходится без него.
   Механиком дольше всех держался тут Миша-кривой. Статный мужчина! Вид у него почти городской - и лицо, и одежда. И волосы не по-сельски причёсаны, на пробор, улыбка приятная, мягкая, да беда вот - глаз один выбит, перевязан чёрненькой ленточкой. Руки у него (как у любого механика) со следами мазута, вокруг ногтей не отмыть, ладони - лопаты, пальцы, что клещи, гайку заклиненную без ключа отвернёт. К удивлению многих, этими пальцами Миша любые часы, даже самые малые, разбирал-собирал, всё село к нему шло.
   Мельничные двигатели при нём работали чётко, обеспечивая и ржаной, и пшеничный помол. Рано утром - люди ещё и не завтракали - уже слышно: т-т-т-т, заводит Миша движок. т-т-т-т - заглохло. Снова: т-т-т-пошло! Пошло ровненько, без перебоев. Выйдет где-нибудь на краю села хозяин во двор, послушает: тэтэкает Миша - можно везти зерно.
   Мельница, ничего не скажешь, - целый завод, не то что какая-нибудь водяная с одним-единственным мельником. Тут, как видим, и заведующий, и лаборант, и бухгалтер, и механик, и ещё два мирошника - эти вечно в муке, ходят вверх-вниз по ступенькам, как привидения, следят за решётами-ситами. А механик - вроде интеллигентская кость, к муке не подходит и близко, словно боясь запылиться, его дело - двигатели в кирпичной пристройке. Миша прислушивается к их гулу и, не обнаружив ничего подозрительного, стоя в сторонке, с достоинством вытирает ветошью руки. Ничем больше не связан он с мельничным миром, и он тут по сути главный - что там заведующие! Они, смотри вон, третий уже отправляется на отсидку в тюрьму, мирошников тоже сажали, он один ничем не запятнан. Кроме мазута. Да и то! Полюбуйтесь, идёт чистенький, опрятно одетый. Степнячки старались скрасить его одиночество, он женился не раз, и хотя женщины вскоре от него уходили, плохого о нём ничего не рассказывали. Мало ли что, каждая ищет по нраву, и такая найдётся, какую, глядишь, он устроит. Сам он, впрочем, относился к тому совершенно спокойно, по-прежнему мягок и добр, по-прежнему улыбается и никому не откажет отладить часы.
   Наведался как-то к нему сам Филипп Большаков, механик-универсал, только с мельничной техникой не знаком, а в пашущей, сеющей, убирающей, молотящей загадок для него не бывает. И вот к Мише пришёл: помоги, говорит, разобраться в механизме одном.
   ... Годами стояла на выгоне маслобойка без дела, забыли уже, как везли туда семечки, возвращаясь с бидонами тёплого масла. Стоит и стоит не дом - не сарай, соломой покрытый, глиной обмазанный. Солома чернеет, глина смывается, маслобойка внутри ржаветь начала. Осмотрел её Филипп Федосеевич, потрогал, полазил под ней - показалось ему, есть тут что-то похожее на земледельскую технику. Но лишь показалось, понял это, когда ближе занялся. Как ни бился, наладить не мог. Ефима Чижанова расспросить бы, он когда-то работал тут, да в постели старик, не встаёт. И всё же сходил к нему. Дед Юха прямо ожил, объясняя устройство, но толком объяснить не сумел. Теперь к Мише-кривому пришёл. Тот охотно откликнулся, пошёл посмотреть, ни разу не видел, а увидел - за голову взялся: ну и техника! Смотрел на неё, как на что-то инопланетное. Наощупь знакомился с ней. Гаечным ключом постучит легонько, послушает, и опять пальцами, пальцами. Загадка! Филипп вдруг сказал:
   - Я сдаюсь, Миша.
   - Нельзя, Филипп Федосеевич, надо заставить её работать!
   Так уверенно он сказал, что Филипп согласился. Возились с ней целое лето - вместо отдыха после работы. В кузню ходили, детали кое-какие ковали, немудрящие, но без них никуда.
   И пошла-заработала маслобойка!
   Филипп уступил Мише первенство:
   - Хочешь работать на ней?
   - Хочу, Филипп Федосеевич, очень хочу. Мельницу брошу, ворюги там.
   - Ну и с богом.
   Поздней осенью, после уборки подсолнухов, повезли сюда семечки, кто мешок, кто два-три, а с хуторов так возами. Миша один управляется - и механик, и вроде заведующий. Работа горячая, хоть домой не ходи. С утра до ночи на ногах, крутится до последнего, и усталости никакой - что значит масло подсолнечное, запах один чего стоит! Семечки каждый засыпает тут сам. После жаровни, очистки они попадают под пресс, и побежало оттуда янтарное масло, душистое - кружится голова! Вот и жмых твой готов, тоже пахнущий маслом, горячий ещё - забирай! Никакого обмана, всё на виду. Довольный хозяин в благодарность достаёт поллитровку, два стакана - механику и себе, на закуску по стакану свежего, тёплого масла, запьют, помакают кусками мягкого ноздреватого хлеба, присаливая... Отлично! Деликатес! Миша пошутит:
   - Недурно устроился, а! - это он о себе. - Уметь надо!
   Да, уметь. Руки золотые надо иметь! Ими, руками твоими, работала старая мельница, работает допотопная маслобойка, оделяя людей теплом.
  
  
  
  
  
   Непонятливый Немов
  
   "Живи до веку и до вечера".
   Лев Толстой.
  
  
   Налетел откуда-то ветер, поднял пыль на улице, во дворах, хлынул дождь, молния, гром... И оборвалось! Утихло. Чисто кругом, свежо.
   Какая тут аналогия, но у меня это вызвало в памяти явление в нашем селе художника Немова: появился, сверкнул и ушёл... Светлый остался след.
   Он вернулся на родину из Саратова, поселившись в дедовом доме, жена у него наша, местная, и он тут свой. С приездом его село будто вздыбилось. Одним это нравилось ("Разбудил нас!"), другим явно нет ("Колгота!"), а властям - сплошные заботы: то одно ему, то другое, то студию открывай, то выставку. Идёт в сельсовет, а там уже морщатся: "Опя-яяять!" Будет требовать что-то, доказывать: "Дайте мне помещение, музей открою этнографический, предметы старого быта собрать"; или: "Выделите участок - парк разбить. С учениками всё сделаю". Не дали, не выделили, за чудачество приняли: "У него этих фантазий!" - ворчали. Бросали вдогонку: "Преподаёшь рисование в школе - ну и преподавай! Мало тебе!" Всё в упрёк! Волосы длинные - в упрёк, трость в руке - и подавно.
   Человек музыкальный, задумал он возродить местные народные песни, какие доводилось слышать мальчишкой. Обошёл с магнитофоном всех поющих долгожителей Степной, записал слова забытых ныне песен, голоса исполнителей. И тут осенило его: хор фольклорный создать! Деды ему: "Да не дотащимся, не доплетёмся до клуба, ежли снег или грязь". - "Подвозить будем, договорюсь"... Сказать-то сказал, да попробуй договорись! Председатель колхоза прячется от него.
   Так вот походит Алексей Дмитриевич по начальству, побушует да и плюнет, махнёт рукой.
   "Пошли они к чёрту! - скажет себе. - Делай всё сам, по своему разумению. Что - нельзя самому превратить в музей какую-нибудь развалюху? Нельзя саженцев навтыкать на любом пустыре?.." Вот же сложился академический хор без чьей-либо помощи, без копейки затрат - отличный хор, выезжал выступать за границу.
   Сейчас загорелся Алексей разузнать происхождение варлашей, в давние-давние времена основавших Степную. В Волгоградском архиве копался - ничего не нашёл, поезжай, говорят, в Саратов, Степная когда-то подчинялась Саратову. "Ладно, съезжу как-нибудь и в Саратов". Очень хочется историю села прояснить. Сколько загадок тут! Откуда в Степной и вокруг цепь небольших озёр, заводнённых низин? Может, море тут было когда-то? Однажды в дальнем овраге нашёл он морскую ракушку - не просто валялась, а в срезе была, в слое земли, в глубине. Что б это значило? Всё тот же намёк на море. Как бы всё это разгадать? К учителю истории пристаёт:
   - Покумекай! Земли там набрать и послать на анализ, а?
   Тот молчит, думая, как отделаться, а Немов другое ему:
   - Курган там в степи непонятный, в низинке. Если б сторожевой - ему на возвышении место, на сырту. Не захоронение? Ты историк, давай раскопаем, тебе разрешат.
   - Брось ерундой заниматься, - отмахнулся учитель. Как пощёчину залепил. Немов даже отпрянул, ушёл раздосадованный.
   И опять говорит себе: "Ни на кого не надейся, делай всё сам!"
   Да он и не был мечтателем, идеи кому-то подбрасывающим. Ставил цель - достигал, добивался. Сразу несколько целей - за какую сначала хвататься? Травы лекарственные искать - обязательно! Люди болеют, лекарств не купить, дорогие - надо травы искать. Говорят ему: "Нет их в степи, очень мало". А он все нашёл, какие в книге описаны! По справочнику даёт советы теперь, рецепты - лечитесь!
   Фотографии нет в селе, приходится ездить в район - так он оборудовал в школьной кладовочке нечто лаборатории (свою туда перенёс), ученики снимают вовсю - все довольны.
   Законов никто не знает, отчего и страдают многие - выписал два специальных журнала, справочников накупил, консультирует всех.
   Задумал памятник погибшим в войне землякам - самому изготовить, самому и поставить. "Мастерскую" оборудовал дома, сделав высокий навес (скульптура намечена трёхметровая), материалу навёз полон двор - глины, цемента, даже саженцев мелколистного ясеня, посадить потом вокруг памятника. Однако и тут ему палки в колёса: "Нельзя!" Приехал ответственный человек из района, зашёл к нему, говорит:
   - А вы знаете, что разрешение требуется? Такие вопросы решает область.
   - Идиотизм! - Немов на это сказал.
   Возмутившись, начальничек, взвизгнул:
   - Никакой самодеятельности! Это партизанщина!
   Немов с вызовом выпрямился, высокий и представительный против низенького с животиком мужичка, жест рукой в сторону улицы - всё, окончен визит!
   - Не разрешите ставить в селе - поставлю на кладбище, там разрешений не требуется.
  
   Продолжалась работа, спешил.
   Дел намечал на годы, а сделать хотел сразу всё.
  
   Он умер от сердечного приступа, не болея - упал, как подсеченный.
   Похоронили его в углу кладбища, где собирался памятник ставить воинам-землякам. Большая площадка расчищена там, куча мраморной крошки, куча песка, кирпичи...
   Вроде бы делал он, делал, притомился и ушёл отдохнуть.
  
  
  
   ПРЕЗИДЕНТУ В ПОДАРОК
  
  
   В деревеньке Ольховке сплошь старики, вдруг слышишь: "Ты чего ж не рожаешь?" Наверняка, донимают Альбину Журбу (одна она тут ещё молодая), кто шуткой, кто как : "Президент тебе что сказал? Рожать!.. Выручай, голубушка, а то поумираем, в Ольховке никого не останется". Альбина, казачка хопёрская, всем Альбинам Альбина - что норовистая лошадь, близко не подходи. Деду Викентию Соловьёву на его "рожать" надерзила: "От кого я рожу? От тебя, что ли?.. Мужа совсем не вижу, шляется где-то". Она некрасива, мужиковата, и силушка в ней мужская.
   А муженёк её разлюбезный Василий вовсе не шляется, как она говорит, - плотничает в окрестных селениях, кому избу срубит, кому баньку, флигелёк, кухоньку летнюю. Говорят, в нём цыганская кровь - скорее, выдумка это, шутка, мужик он лёгкий, весёлый, над деньгами не трясётся - заработав, тут же пускает их в оборот, направо-налево угощает знакомых. Одиноких бабёшек, разведёнок и вдовушек молодых не обходит. А своя жена, как солдатка.
   Домой он является всегда неожиданно, с водкой, закуской и с деньгами. Альбина от выпивки не откажется, ну и страсть свою бабью с жадностью утолит - вот и нет обиды на мужа, довольна. А рожать не рожает.
   В работе она неуёмна, всё горит у неё в руках. Единственная в Ольховке держит корову, а где корова, там и телёнок, да ещё прошлогодний бычок нагуляет к осени вес и в зиму пойдёт на мясо.
   "Я одна всю деревню кормлю", - как-то сказала Альбина и в этом была права: где бы могли старички купить мяса и молока? И любых овощей у неё полно. Молоко разносит сама, график составила и разносит. В ответ, в благодарность, её угощают, то одни, то другие нальют самогонки, этого добра тут хватает, не разладилось производство, напротив, с годами всё лучше. Вот и втянулась она, угощения стали вроде бы данью. А пожадничает кто, пожалеет - сразу насупится. "Не буду молока им давать", - гневно решает, иным так и скажет. Чуть позже корит себя: "Вот дура! Они же деньги платят тебе!" Но не вернётся, не повинится - такая гордыня! Впрочем, зла на неё не держат, привыкли к таким её выходкам.
   В тёплую пору старички наши полегоньку копаются на своих огородах, в жару сериалы разные смотрят либо где-нибудь в холодочке в карты играют, в лото, вечерами идут к Соловьёву двору на скамейки (Викентий наделал на всех), судачат там до темна, нередко, самогоночки выпив, поют - поют они хорошо. На выходные к кому-либо приезжают из города гости - дети, внуки, тогда тут с утра до ночи рвут душу дурные магнитофонные вопли.
   Словом, жизнь в Ольховке идёт своим ходом, без срывов и взлётов. Вернее будет сказать, шла, пока не случилось события, которого ждали (уже не надеясь). "Альбинушка понесла, - шёпотом говорили, крестясь - не спугнуть бы, не сглазить, упаси Господи. Стали её жалеть, оберегать, как могли. Дед Викентий пришлёпал к ней - совет дельный дать:
   - Ты, девка, тяжести не таскай. Скажи, если что, поможем. Банки эти с молоком не таскай, сами придём, не графья.
   - Да ты что, дядя Викентий? Тяжёлые... Для меня тяжёлые - если пуды.
   А бабки "упреждали" одна другую:
   - Не вздумай её угощать, ребёночку вредно.
   Могли и не упреждать, она сама объявила, как заявление сделала, приказ себе отдала:
   - Всё! Хватит! Нельзя!
   - Слава те, Хосподи, - крестились старушки.
   Новость эта более всего изменила Василия. Узнав, прикатил на своём мотоцикле трезвёхонек, ни грамма водки с собой, лишь продукты и деньги. Была осень, октябрь, и он, как и бабки, высчитывал: когда разрешится? К лету должна. Ах, как обхаживал он Альбинку свою, делать ничего не давал, всё сам, да весело, быстро. Она улыбалась, счастливая. Беременность сделал её спокойной, нежность в ней появилась, даже вроде красивой стала - откуда что и взялось!
   Василий, зайдя к соседу, старику Ермакову, малость выпив с ним (так, для порядка!), сказал, имея в виду беременность:
   - Надо, Егорыч, надо. Альбина моя затянула, а давно бы пора. Надо же выправлять ситуацию с этой, как её... демографией, - усмехнулся, - а то президент волнуется.
   Всё это время не пил, лишь однажды, в свой день рождения, "позволил себе". Сидели с Альбиной вдвоём, она чуть пригубив, а он выпьет рюмку и ест, выпьет и ест, аппетитно, азартно.
   - Мы им, Альбинка, выправим ситуацию, - говорил, захмелев. - Нам с тобой только начать, теперь дело пойдёт. Давай так - не меньше трёх. Два - нас заменить, а третий, ну и остальные, - прирост.
   - Размечтался! - потрепала его мягкие волосы. А он продолжал шутливо:
   - Правительству будет чем оправдаться, доложить: рождаемость увеличилась, национальный проект выполняется...
   Рожать поехали в город. Через несколько дней передали: девочка! Но вскоре выяснилось, что сама Альбина родить не сумела, извлекали через живот. Такого Ольховка ещё не знавала. Притихла, сжалась, будто не Альбине живот распластали, а ей.
   Взбодрил старичков всё тот же Василий: позвал всех к себе, застолье устроил. Подпив, бодрую речь сказал:
   - Я с дуру-то хотел мальчика, а ведь сейчас девки нужнее. Вы же знаете ситуацию с этой..., тю, чёрт, забыл, как её - ну людей не хватает у нас, рожать надо. Стало быть, должны девки. Нас, кобелей, полно, а кому рожать - вопрос.
   Бабки, подогретые водочкой, слушали, рты приоткрыв, а дед Викентий тоже сказать захотел. Как заправский оратор, вышел из-за стола, высокий, ноги длинные, крючковатые, в больших резиновых сапогах, вскинул голову.
   - Россия не пропадёт! - провозгласил прокуренным голосом. Далее не знал, что сказать, помолчал и, похоже, свернул на другую дорожку. - За бугром вопят: вы, русские, пьёте, спиваетесь. Пьём! Но не сопьёмся, хрена вам, не ждите. Сколько живу, столько и слышу: спиваетесь. Со старых времён ещё. И по сю пору спиваемся, никак не сопьёмся. Во! Трудовой человек не сопьётся. Ему дело делать надо. А кончив дело, гуляй смело, пей, да дело разумей.
   - И сколько ты можешь выпить? - ввернула ехидная старушонка Митрохина.
   - Не знаю. Ведро, наверно.
   Все смеются, и он, смеясь, сел за стол, тут же хрипло запел:
  
   Вы не вейтеся, чёрные кудри,
   Над моёю больной головой...
  
   Жена его Нюра, полная в два обхвата, подтянула первой, за ней остальные. Среди местных были тут две городские: пожилая художница Парамошкина и молодая попадья Василина, они приезжают сюда на лето. Когда-то художница с мужем-художником, ныне покойном, и поп с попадьёй, вдвое моложе его, купили тут по дешёвке дома, поп приезжает редко, а Васелина с весны до зимы. Сейчас художница поглядывала на всех с умилением, пыталась набросать что-то в блокноте, а попадья, кончив петь, вдруг пустилась в пляс, увлекая старух.
   Отпраздновали рождение.
   Следующим утром Василий исчез.
   Разведали старики: пошёл по деревням гулять, дочь "обмывать". Корова ревёт недоеная, телёнок с бычком прошлогодним ушли со двора.
   Но сплотилась Ольховка - кто пасти, кто доить, кто траву косить, сено сушить. В один голос кляли Василия:
   - Бродяга!
   - Чёрт беспутный!
   - Дурак полоротый!
   С нетерпением ждали Альбину с Татьянкой.
  
  
  
   Трофимыч
  
  
   Заметьте: по отчеству (без имени) плохих людей не зовут, для них придумывают прозвища, и коль на­звали тебя одним отчеством - ты уже что-то зна­чишь. Трофимыч Трофимычем стал давно, сколько помню его.
   Ах, каким он красавцем был! И орлом.
   Работал связистом, спецсвязь обеспечивал - два провода на столбах, лошадь в распоряжении, вре­мени свободного вдоволь, все бабы его. Как терпела это жена, не знаю, но особого осуждения земляков вроде не было.
   Приехал я на побывку к родным, встречаю его: "Как дела?" - "А ты иль не знаешь? Ничё не знаешь? Я ж на Марь Лексевне женилси. Свою бросил, а с Марь Лек­севной сошлись, в селе только про президента анекдоты да про меня и толкуют".
   "Марь Лексевна" - учительница, и как уж на неё он наткнулся - загадка. "Поздравляю тебя", - говорю. "Эээ, отлично живу! А с энтой чё ж, сколько можно? Дочери замужем - хватит! Дом я там пере­строил, ты не видал? Сходи как-нибудь погляди, не дом, а картинка! Всё подправил, покрасил. И ушёл. Если чё, говорю, придёшь скажешь, я сделаю. А как же? Столько лет жили... Ну чё, привет от тебя Марь Лексевне передавать?" - "Обязательно". - "Ты это, Валя, если лодку надо, бери мою, лучше моей нету ни у кого, ни капельки не текёт, в тапочках ездию - поудить там, вентери оглядеть..."
   Ему нравилось кому-то что-то давать. Попро­сишь удочку, а он тебе вынесет три: и на плотву, и на окуня, и на щуку. "Возьми вот ещё весло, - скажет, - а то у ваших, я знаю, и весла доброго нет". Червей дождевых накопать - в степных краях про­блема, так он даст тебе и червей. "Где ты берёшь их?" - "Эээ, у меня питомник!"
   С таким "аппетитом" даёт!
   Ну а "отлично живу" - это Трофимыч для форсу сказал. Страсть как любил прихвастнуть! Мария Алексеевна взяла его в такой оборот, что он взвыл, хоть беги! У неё по науке всё, строгий режим, диета, это нельзя, то нельзя, а уж выпить и вовсе забудь.
   Он, верно, приноровился: фляжечку водки спря­чет где-нибудь в сеннике, кусок сала (тоже запретный продукт!) в нержавеющей баночке положит на пере­руб, и только Лексевна его за ворота - выскочит из избы да в сенник, выпьет, закусит и как ни в чём не бывало займётся делами. Ничего, можно жить.
   Пришёл к нему как-то дружок с поллитровкой, да разве Лексевна даст посидеть? Выгонит, чего доб­рого! Трофимыч палец к губам, тянет дружка за рукав, ведёт к погребу - творило подняли, спустились, за­крылись, свет у него там (хозяин же!), закуска само собой: капуста солёная, мочёные яблоки, огурцы. Пируют! Мария Алексеевна обыскалась супруга, а он у неё под ногами.
  
   Со временем всё же она его укатала - слушаться стал! Не узнать мужика. Делал всё, как она того тре­бовала. Боже упаси появиться на людях небрежно одетым, абы как! Всё на нём ладненько, чистенько, в белой рубашке, шляпа на голове. Идёт на пекарню за хлебом, а кто-нибудь с удивлением спросит: "Или праздник нынче какой, нарядился-то?" - "У меня каждый день праздник, - ответит с улыбкой. - Денег хватает, дочерям помогаю, внукам..." Только так вы­ставляет он жизнь свою перед всеми. Как же не прихвастнуть, себя не похвалить? Первое дело.
   Ну прихвастни, прихвастни!
  
  
  
   Люлян
  
  
   В детстве ( да и потом ещё долго) мало кто звал Шуряна Тикунова по имени - всё Люлян да Люлян, из-за невыговоренного когда-то (им самим) Шуряна.
   Мы с ним ровесники, вместе пошли в первый класс. Помню, я его подстригал и с затылком намучился - он у него необычно уходит назад и свисает карнизом, не доберёшься никак. Шурян сказал:
   - Ты думаешь, чё это? Дурь там скопилась! (он не выговаривал "д", получалось "т" - "турь" )
   Учёба ему не давалась, и вскоре он бросил школу. Верно, позже пытался учиться в вечерней, но и там не пошло. Анекдотом передавался в селе ответ его на уроке - образ Онегина:
   - Он её полюбил, а она с другим... Он его на дуэль... (говорил, конечно: "тругим", "туэль")
   В школе холодно, не раздевались. Шурян стоит в телогрейке, подпоясан широким солдатским ремнём, отчего телогрейка на спине и груди взбугрилась. Говоря о дуэли, запускает руку за пазуху, словно достаёт пистолет, а сказав "и убил его", выбросил руку вперёд - выстрелил! Класс вповалку, учитель вопрос ему, но он глуховат, переспросил только: "А?" - рот приоткрыт, продолжает:
   - Потом он уехал... Потом ...
   Словом, не пошла у него учёба, стал он шофёром на грузовике.
   Возмужал. Крепенько пил.
   В очередной приезд в село я встретил его на улице, и он, пожимая мне руку, говорил, будто не было ничего тревожнее:
   - Дорогу заасфальтировали у нас - беда!
   Смотрю на него вопросительно - цивилизация, можно сказать, а он: "тарогу, бета".
   - Мы же тут ездием как? Пьяные. Когда по кочкам - ничего, руль держишь покрепче, а теперь по асфальту колёса шуршат, засыпаешь сразу. Биться будем!.. Ты когда уезжаешь? - вдруг спросил. - Скажи потом, отвезу тебя к поезду.
   Это к тому он, что уезжать пополуночи, и транспорт найти - проблема.
   - Отвезу тебя. Я тут всех отвожу, кого только не отвозил , а уж тебя-то! И не ищи никого, ни к кому не ходи. Приготовь всё и ложись спать, приеду, разбужу тебя и отвезу. О чём говорить!
  
   Вечером перед отъездом прибегает жена его Зина :
   - Валя, боюсь, он тебя подведёт - напился, паразит! Если разбужу его, так он отвезёт, но ведь не разбужу, вооо-от! Его пьяного не добудишься.
   Тут уж хоть плачь! Куда бежать, кого просить? Зина, видя мою растерянность, говорит:
   - Я сейчас пойду к Кукану, договорюсь с ним, не откажет. Не с Куканом, так с Витькой Валюниным. Договорюсь!
   Кончилось тем, что ночью Зина подогнала к нашему дому брезентовую легковушку на низких колёсиках и с выпирающим носом - "фантомас"! И не с Куканом, и не с Витькой, а с кем-то ещё, кого-то она уговорила, упросила.
  
   Годы спустя я увидел Шуряна постаревшим. Обнялись мы, он заплакал. Отвернулся, вытер слёзы.
   - Один я остался, Зинка моя умерла... Ох, и намучилась она со мной, Люляном! Ты же знаешь, я всю жись дурным был ("турным"!), и бил иё, и выгонял. Турак! Теперь локти кусаю. Поди бы подольше пожила.
   - Ты хоть пить-то бы перестал! - по-дружески укоряю его.
   - А-аа, разе это пить? Вон Петька Сивов пьёт - это да! А я-ааа, - махнул рукой, - посля работы. Ни одной аварии, понял?
  
   Пить, конечно, он продолжал. Приедет к ночи домой, грузовик за углом поставит, идёт, покачиваясь. Корова ревёт во дворе, голодная, он к ней:
   - Бурёнка, кормилица ты моя, прости, нет у меня ничего, всё пропил. Такой я турак! Ты прости... Погоди, я тебе хлеба дам, у меня там есть.
   Быстро в избу, ищет, ищет хлеб и уснёт. Утром чуть свет заводит машину, едет к омёту старому, с торца надёргает потемневшего сена полкузова и домой:
   - Ешь, бурёнка! Ты у меня кормилица. Я тебе ищё чё-нибудь привезу. Без тебя я - ну чё я?.. Турак!
   Так вот он и живёт, мой дурашный Люлян.
  
  
  
   Селивониха
  
  
   Бабёшка так себе, неказистая, да и умом-то вроде обойдена. Муж её, нелюдимый мужик Селивон, умер, осталась она одна, живёт бобылкой, хозяйства своего не ведёт, нигде не работает, кормится чем бог пошлёт: к одним зайдёт, к другим, посидит, поболтает, поохает-повздыхает - там, смотришь, покормят, а там и с собой дадут.
   Вдруг слух прошёл: померла. И не дома, а в районном центре. "Чёрт её понёс туда!" - говорили в селе. Но говори не говори, а хоронить надо. Председатель кооператива (колхоза вчерашнего) Николай Большаков отрядил машину за ней, Мишка Гром сделал гроб, и раненько утром поехали. Втроём поехали: Лёнька Ладыгин, подруга его Настя Шилкина и Мишка в кузове, придерживает новенький гроб, похваливая себя: ни щелочки!
   В районной больнице появились они ещё до прихода врачей. Дежурного на месте не было, нашли землячку свою Евсенёву Наташу - санитаркой она, спрашивают, как забрать Селивониху, а Наташа хохочет:
   - Дома она уже.
   - Как дома?
   - Пьяная была, свалилась в канаву, а кто-то решил, что она умерла. В самом деле, говорят, не дышала. А проспалась, протрезвела, да ещё замёрзла в морге, и давай барабанить.
   - Да вы что тут, тоже пьяные были?! - рявкнул Лёнька. - Это чтоб живого человека от мёртвого не отличить! - и, матерясь, широко пошагал к машине.
   Весь обратный путь бешено гнал грузовик, в кузове гроб подпрыгивал, и Мишка сел на него.
   Настя, когда вернулись, вылезая, сказала в сердцах:
   - Чёртова Селивониха!
   А Селивониха тем временем полсела обежала, со слезой причитая:
   - Эт надо, похоронить меня живую хотели! И похоронили бы...
   Позавтракала у Пискуновых, разжилась пирожками с картошкой у Ломовых, потом к Мишке Грому:
   - Миша, ты гроб-то... Отдал бы его мене.
   - Сейчас вот отстегаю тебя!
   - О-оо, ненормальный! "Отстегат!" Во ненормальный! - и убежала. Лёньку Ладыгина встретила, смотрит на него мышиными глазками, такая скорбь на лице:
   - Лёня, ты гроб-то где сгрузил? Завёз бы его к мене.
   - Уйди! - замахнулся кулаком. - Сдурела баба. Ты же не пила сроду.
   - Не пила, Лёня, не пила, бес попутал, угостили, а я опьянела.
   - Иди к председателю.
   Пошла, а тот налетел на неё:
   - Ты что это?!
   - Шумишь ты, Василич, а это... зря, - заговорщически понизила голос, - Василич, гроб-то куда собираешься деть? Отдал бы его мене, а? Его для меня делали.
   Николай от неожиданности оторопел, решил на шутку свести:
   - Не фордыбачь, не фордыбачь.
   - Ох, ох! - не унималась Селивониха. - Небось квитанцию-то на меня выписали, мой он.
   - Не фордыбачь!
   - О-ооой, гроб и то не дадут. Помрёшь - положить не в чего будет, - и пошла, причитая. - Гроб уж и то им жалко, о-ооой...
  
  
  
   Чакушка
  
  
   Все вы, конечно, видели её и не раз, но ничего о ней толком не знаете и вряд ли узнаете, если этот рассказ не прочтёте. Я, можно сказать, последний из могикан, который может сказать о ней всё. Много лет она обогревала меня, подкармливала, укрывала от ветра, дождя. Где только не встретишь её: речка, озеро, пруд... Называют по-разному, в иных местах рогозой, а у нас в Поволжье степном - чакушкой. Уникальное растение! В начале лета, когда нет ещё овощей-фруктов, не считая дикого лука, растущего на лугах, дикой морковки, купырей, борисок, пышечника и прочей съедобной растительности, в пищу за милую душу идёт чакушка. Её можно надёргать и с лодки, и с берега, войдя по колена в воду. Отрывается у самого корня, листья длинные, плоские, как у осоки, тут же срезают их, оставляя лишь подводную часть, и уносят домой охапками, оделяя родных и знакомых. Расслаивая, очищают, будто банан, съедая сердцевину - кто присаливая, с хлебом, а кто прямо так да ещё и похваливая. А если кому удалось чакушку вытащить с корнем, белым, мучнистым - так это деликатес!
   Скоро чакушка грубеет, уже и не разжевать, тогда её начинают заготавливать для плетения мягких корзинок, а чуть позже добрые хозяева жнут серпами для крыши. Верно, не каждому это дано - покрыть избу чакушкой, но крыли. Выстилают мелкими снопиками первый ряд над карнизом, к обрешётке притягивают, потом, отступив не более как на четверть, второй, третий... Так, накладывая ряд за рядом, доходят до верха, теперь надо заделать конёк - тут требуется особое тщание, я этот приём не освоил. Крыша получается этажиками - красиво, непромокаемо и ветер не задерёт.
   Когда ударят морозы, чакушку можно по льду и косой косить, и даже лопатой сшибать - идёт на утепление хлевов, а также, наряду с камышом и кугой, на топку. Топили ей грубку. Сунешь снопик в дверцу, зажжешь, и лишь успевай подпихивать, с гулом горит, тепла на всю ночь хватает. Сжечь надо, конечно, не одну охапку.
   Для плетения корзинок чакушку отбирают лучшую, сердцевина её не ломается, сгибай, как угодно, - из неё и плетут, называя корзинку зембелем. Откуда залетело это нерусское слово в село - неизвестно, да залетело, укоренилось, стало своим, и мастерская, где корзинки плетут, именуется зембельской. Плетут на станочках - простеньких, примитивных, но всё же станочках в виде рамы с уплотнителем ( у нас говорят "ткут", и слова в ходу из ткацкого ремесла: основа, уток). На раму натягивают расщепленные сердцевинки чакушки и сквозь них поперёк пропускают такие же сердцевинки, но целые, не расщепленные. Пройдут несколько рядов, ручку вплетут и дальше ткут, до второй ручки. Полотно потом обрезают, сшивают (чакушкой же), оплетают, и зембель готов. Это самый обычный, серийный, а по заказу и крышку с петлями сделают, и пуговки, и вензель выведут, кому предназначен. Ни ниток, ни ремней, всё естественное.
   Зембельская в селе - что собрание невест. Приедет иной лейтенантик домой на побывку, так целыми днями там пропадает, как в клубе. Работа с шутками, разговорами ещё лучше идёт! И увозит затем отпускник в свою часть если не мастерицу, то уж зембелёк именной обязательно.
   В своё время зембель служил нам и чемоданом - поехать куда, и тормозком для харчей, когда отправляешься в поле, и просто сумкой пойти на базар. Без зембеля - никуда! Школьникам он заменял портфель и что угодно, вплоть до зонтика и башлыка в ненастье - натянешь его на голову, и сам чёрт тебе не брат!
   Два раза в сутки через железнодорожную станцию, что в трёх километрах, проходил пассажирский поезд из Москвы в Камышин и из Камышина в Москву, женщины несли туда продавать свои зембеля, вложат один в другой по нескольку штук и держат цену. Пассажиры знали о нашей фирме, заранее готовили деньги, выбегали, выбирали по нраву. Так и растекались зембели по стране, хотя занятие это - ткать на дому да ещё продавать - вовсе не поощрялось, а даже и запрещалось - не сметь! Власти боялись, как бы человек не заработал больше положенного. Корову в хозяйстве разрешалось держать только одну, лошадь - вообще нельзя. Такое было время. Овчину выделать мужику не давали, приходилось тайком, украдкой. Колбасу делали для себя (варили, коптили) по ночам: как бы чего? Так и с зембелями.
   Дольше всех ткала их Селеманова Онька. Она уже вышла из девичьей поры, была одинока и жила своим ремеслом - рукомеслом, как говаривали у нас. Онька полунемая, однако на улице Варлашовке, где она проживала, научились её понимать. Придёт к нам: "Тот дун, дай тотку". Ясно: "Тётя Дуня, дай щётку" - значит, избу белить собралась. На меня, если сердилась, кричала: "Торт рыдый!" (чёрт рыжий). Но когда я уезжал поступать в институт, она подарила мне, торту рыдому, такой зембелёк именной - загляденье. Я долго берёг его и чувствовал себя ей обязанным много лет. Приехал домой на каникулы - она тут же ко мне: "Третыс мэнэ москэ? Кыыв пээду" (Встретишь меня в Москве? В Киев поеду). Конечно, встречу, перевезу на другой вокзал, какой разговор! А встретить по беспечной молодости не сумел, она жаловалась потом моей маме: "Торт рыдый, не трэтыл мэнэ, я плацу, плацу". Позже выяснилось, что не так уж она растерялась: родители мои передали с ней для меня арбузов и помидоров - большой зембель, она зембель тот отдала таксисту, он перевёз её на нужный вокзал и даже помог с билетом.
   Нынче зембельская распалась, крыши чакушкой не кроют (для этого в магазинах чего только нет!), грубки ею не топят, на газ перешли, всё село опутано трубами на металлических стойках, и стоит чакушка вдоль речки стеной, стоит на озере, на прудах, в заводнённых местах, к осени выбрасывает соцветия в виде плотных тёмно-коричневых пыжей (городские женщины покупают их на рынках для украшения квартир, называя по незнанию камышом), а ближе к зиме пух от этих пыжей летит и летит, застилая небо.
  
  
   Русская печь
  
  
   Знакомый москвич, узнав, что дачей служит мне дом в далёкой деревне, спросил с наивным блеском в глазах: "И печка русская есть?" Да где ты найдёшь сейчас русскую печь? Разве что какой-нибудь бритоголовый амбал на даровые деньги устроит для экзотики в своей драгоценной "вилле". В сёлах давно таких печей нет, деревенские люди ничем не хотят от городских отличаться: "Ага, вы там сауны в квартирах имеете, а нам в печке париться? Нате вам!" Войдёшь в дом приличного хозяина (не богатого вовсе) и будто в хорошей городской квартире окажешься: просторная кухня, газовая плита с духовкой, столовая, спальня. И "зал", где лишь мягкие широкие кресла и такой же диван, ковёр во весь пол и японский цветной телевизор. Гостиная!
   Словом, русской печи теперь не найти. Это раньше была она первой необходимостью сельской семьи, вместе с тем служила истинным украшением избы. Клали её чаще всего на одном фундаменте с грубкой, над которой почти до самого потолка возвышался комель с дымоходами, отделанный карнизиком, выступами. На лицевой стороне - углубления (у нас их называли горнушками), ставь туда хоть цветочки искусственные, хоть фигурку какую. Под печным люком-челом небольшая кладовочка с дверцами или цветной занавеской. Лежанка - за комелем, в глаза не бросается.
   Чтобы печь натопить - варить да жарить - нужны дрова, но дров в степи у нас не было, топили тизеками (в иных местах говорят "кизяк" или "кизек", а у нас "тизек") - это, как пишут в словарях, высушенный и нарезанный в форме кирпича навоз, с чем я никак не могу согласиться.
   Всю зиму навоз собирают в стожок на просторном дворе или в широком проулке, а летом, когда перепреет он, разбрасывают в круг, поливают, добавляя мелкой соломы, и мнут, водя лошадей по кругу. Когда масса станет однородной, выводят коней и начинают переворачивать круг - становится вся семья шеренгой и, отходя назад, переворачивает вилами тяжёлый назём. И снова мнут. Потом разравнивают, чтоб копытных следов не осталось, а чуть зачерствеет - утаптывают, делая поверхность плотной. Ничем не сделаешь это лучше, чем ногами. Корка сверху затвердевает на второй или третий день, теперь время рубить круг на квадраты - труд для избранных! Тут не только сила, а и сноровка нужна, чутьё в руке. Рубят косырём, в кузне выкованном, очень тяжёлым, с ручкой от полости-лезвия наискось (не отсюда ль "косырь"?). Подняв его над головой, мужик на мощном выдохе "ха!" ударяет лезвием по корке, прорубая весь слой. Удар должен быть таким, чтобы прорубить точно до земли - ни глубже, ни мельче. Чуть-чуть прорубишь землю - тизек с землёй и отстанет, а если до земли не дойдёшь, так вообще не поднимешь его, а когда слой прорублен и земля не задета, он отделяется, как блин со сковороды. Подымают квадратики вилами не ранее чем через день после рубки, когда воздух пройдёт к основанию и тизек начнёт отставать от земли. Далее - сушка: переворачивают с ребра на ребро или два ставят, третьим накрывают (шалашик), затем в кучки складывают - сначала маленькие, через неделю побольше, а еще через неделю совсем большие, высокие. Выкладывают круг (плашмя), второй чуть поуже, третий ещё уже, и получается пустотная пирамида - только так и просохнут тизеки. Складывают их штабелями в сарае и топят всю зиму печь - этим "высушенным и нарезанным в форме кирпича навозом".
   Горят они хорошо, и жару много от них. Под просторным сводом хозяйка сварит похлёбку или кашу-кулеш на завтрак, щи к обеду и ужину, по воскресеньям жарит оладьи, по праздникам - блинчики, начинки (ввиде больших, на всю сковороду, пирожков с тыквой или сушёными яблоками). Когда в печи всё прогорит, остаётся лишь жар, его подгребают к правой сторонке, затыкают трубу в сенях, бухнув по кляпу раза два пихтелём, в печь ставят молоко в горшке, половинку сладкой тыквы на сковороде, чугунок каши, хлебы, чугун свёклы для поросёнка, чугун мелкой картошки курам (толкли её затем, перемешивая с отрубями) и те же щи к левой нежаркой стенке, чтоб они не остыли.. Теперь закрывай железным заслоном чело, задёргивай занавесочку перед шестком и можешь идти во двор управляться с другими делами, будет к обеду топлёное молоко, тыква зажаренная, щи горячие, каша дойдёт. За хлебами, верно, надо присматривать, чтобы не пересидели - проколи ножом, липнет тесто или нет? Даже если корка румяная и если даже она потемнела, всё равно проколи, на глазок ошибиться можно. Некоторые хозяйки ещё так определяют готовность: подносят хлеб к кончику носа, тихонько вдыхают - припекает, значит пока сыроват, снова сажай. Не каждая, ясно, сумеет так распознать, потому нож - самое верное средство. Готовые хлебы ставят на край столешницы, сбрызгивают водичкой и накрывают полотенцем, чтобы корка блестела и мягче была. Душа в таком хлебе - разве сравнишь с заводским!
   Лежанка к этому времени - в самый раз. Бывает горячевата, зато сохраняет тепло до следующего утра. Промок кто, продрог на морозе - быстренько выпей горячего молока с маслом и на печь, всё как рукой снимет. Целебный сон на печи!
   Летом, когда печь не топят или топят не каждый день, надо смазывать свод изнутри. Никогда не забуду, как это делала мама: табуретку подставит к шестку, перекрестится и - голову в чело, уползает с шестка под свод. Я подаю туда ей глину на деревянной лопате, воду в кастрюльке смачивать кирпичи, чтобы лучше пристала к ним глина. Нелегко заделать там щели, за зиму выгоревшие, мазать приходилось лёжа - на одном боку, на другом, на спине. На боку ещё ничего, а вот на спине! Как ни старайся, а и капли в лицо, и глина - тут уж глаза закрывай, вслепую орудуй. А когда дело доходило до пода, мама промазывала его, отступая назад, постепенно выползая из печи. Наломается, будто работала целый день, не присев, вылезет вся забрызганная, заляпанная, но распрямится и стоит довольная: такое сделано дело!
  
   ...Это - прошлое наше и в будущем никогда не вернётся, разве только наступит второй ледниковый период, и уж после всё возродится. Тогда-то мои рассказы о чакушке и печке станут бесценными.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"