Федорова Татьяна : другие произведения.

Как олени спешат на источники вод...

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Как олени спешат на источники вод...

так стремится душа моя к Богу (Пс.41)

  
   Истоки
  
   Родилась я в середине 60-х годов. Наверное, по тем временам наша семья была достаточно типичной, похожей на многие другие семьи. Мама с папой - простые советские МНСы, жили в коммуналке с бабушками и пожилой соседкой, ничего особенного.
   Став взрослой, я всегда поражалась, что могло связать вместе моих родителей - настолько разными были семьи их родителей, настолько несопоставимыми были их жизненные ценности. Папина родня - мелкие местечковые ремесленники, сапожники, с головой ринувшиеся в Революцию, отдавшие ей все - здоровье, жизни, своих детей и получившие к старости солидные посты в партийном аппарате, ЦК-овские пенсии и возможность иметь из-под прилавка любой дефицит в неограниченных количествах и по мизерным ценам. Главными авторитетами для них всю жизнь были Владимир Ильич с Иосифом Виссарионычем, а основным человеческим достоинством - умение устраиваться в жизни и обрастать полезными связями. Один из первых вопросов, который задавался нам на нечастых родственных встречах, - "Ну, что новенького достали?" - заставлял судорожно передергиваться маму, а следом за ней и меня.
   Как определить мамину родню, я, право слово, затрудняюсь. Один из маминых прадедов, Яков Яковлевич, был известным московским кондитером, сдавал в наем залы для балов и свадеб, при этом не чужд был и благотворительности - с бедняков не только не брал платы, но и выставлял от себя свадебное угощение. Понятное дело, при таком подходе больших капиталов он не скопил, в мироедах не числился, потому и в Революцию сильно не пострадал. Он всю жизнь до самозабвения любил жену Домникию Гавриловну и сына. Впрочем, Константин Николаевич был ему вовсе не сыном, а пасынком. Судя по семейным легендам, их общее прошлое было чрезвычайно романтично. Батюшка Домникии Гавриловны, польский шляхтич, за участие в одном из восстаний середины 19 века был сослан в Сибирь с лишением дворянского звания и всех чинов. Вроде бы, он даже был отдан в крепостные и дочь его родилась в этом звании. Кто была ее матушка - семейные легенды утаивают. После реформы 61-го года все они получили вольную и в положенный срок юная красавица вышла замуж по большой любви за красавца же Николая, родила ему сына и вскоре овдовела. Яков Яковлевич, ближайший друг покойного, взял под свою опеку вдову и сироту, в положенный срок обвенчался и прожили они вместе почти 40 лет. Скончалась Домникия Гавриловна как раз в дни февральской революции, Яков Яковлевич с горя на некоторое время помутился рассудком, раздал в память о покойной почти все ее украшения, оставив только три кольца (по одному каждой внучке), потом понемножку пришел в себя. Естественно, после октябрьских событий от его кондитерских и следа не осталось, спасибо, старика не тронули. Он даже служил где-то мелким чиновником или бухгалтером и умер в 25-м году, пережив супругу на 8 лет.
   Константин Николаевич семейным бизнесом заниматься не пожелал, поэтому выучился на помощника аптекаря (под таким "титулом" он числится в московской телефонной книге начала прошлого века), где-то познакомился с очаровательной сиротой Катюшей Грачевой и окончательно потерял голову. Екатерина Александровна к тому времени становилась известна московской публике. Талантливая выпускница студии Малого театра, она училась вместе с Яблочкиной, Турчаниновой и прочими великими "старухами". Московские газеты того времени называли ее восходящей звездочкой русской сцены. Говорят, что она даже открывала какие-то балы в паре с великим князем Сергеем Александровичем... Увы, увы, увы... Единственное условие, которое выдвинул перед свадьбой прадед - чтобы супруга навсегда оставила сцену. Екатерина Александровна согласилась, но что она при этом думала - не знаю. Во всяком случае, ни на одной из ее фотографий в замужестве у нее больше не было того задорного, счастливого взгляда, которым сияла юная Катюша.
   Впрочем, это и не удивительно. Трое первенцев Екатерины Александровны умерли в возрасте от нескольких дней до полутора лет. И хотя потом у нее все-таки пошли дети, память о тех, первых, никогда ее не оставляла. В начале 20-го века жизнь семьи сильно изменилась. Константин Николаевич забросил аптекарское дело, отправился на бухгалтерские курсы, где и познакомился с неким Славой Скрябиным, с которым славно провел последние годы уходящей молодости. В четвертом году у Екатерины Александровны наконец родилась и выжила долгожданная дочка Зинуша (моя будущая бабушка), через три года появилась на свет Верушка. Затем Константин Николаевич устроился на службу в только что открывшийся Замоскворецкий трамвайный парк и семья переселилась в служебную квартиру в доме у самого трамвайного кольца.
   Мне всегда очень нравились дореволюционные открытки, адресованные: Его высокоблагородию К.Н.Николаеву, Мытная улица, дом транвайного (именно так, через "н") парка, кв.16. В четырнадцатом году, перед самой войной, родилась младшая дочка - Галинка. В семнадцатом у нас в Замоскворечье были сильные бои. Женщины с детишками сутками прятались в здании подстанции - почему-то там считалось безопаснее, чем дома. Встал вопрос - оставаться или уезжать в Европу, спасать детей. Прабабушка с прадедушкой, наивные, как большинство российской интеллигенции, решили, что эта заварушка долго не протянется. Да и страшно было ехать в неизвестность с тремя маленькими детьми. К тому же, у прабушки к тому времени начинала развиваться опухоль мозга, она мучилась сильными болями, начала слепнуть. А еще у них на руках был обезумевший от горя Яков Яковлевич, наотрез отказывавшийся уезжать от могилы любимой жены... В общем, решили оставаться, авось обойдется.
   Не обошлось. То есть, конечно, многим было гораздо хуже. У нас, по крайней мере, никого не арестовали. Но голода, холода, ночных очередей и прочих прелестей военного коммунизма хватило вдосталь. Тогда прабабушка рассталась со своими драгоценностями - надо было поднимать детей. Пришел НЭП, все вздохнули посвободнее, и семья решила по старой памяти съездить в Крым, укрепить здоровье девочек. Там-то, на лестнице одного из дворцов, и упала, споткнувшись, Верушка. Перелом позвоночника, "гипсовые корсеты", мучительная многолетняя неподвижность... Бывали периоды, когда ей позволяли ходить, двигаться, но все заканчивалось очередным приступом. Тогда-то Галинка и освоила основы фельдшерского дела. Отец и старшая сестра работали, мать быстро слепла, так что на ней оставалось все - школа, магазины, хозяйство, а также уколы, компрессы, и прочие процедуры неподвижной сестре. И все это в 12 лет... Прадедушка, сменив аптекарские весы на счеты, фельдшерских навыков отнюдь не утратил, так что все его умение и инструменты потихоньку перешли к младшей дочери. Уколы, банки, горчичники, массажи, компрессы - все соседи звали ее на помощь.
   Я застала в живых многих тети-Вериных подруг (почему-то никогда я не могла назвать ее бабушка Вера, наверное, потому что такие молодые бабушками не бывают, она умерла задолго до моего рождения). Все они в один голос повторяли, что Верушка была самым светлым, самым чистым человеком во всей их жизни. Ни слова жалобы, ни малейшего недовольства, а ведь она терпела мучительнейшие боли. Напротив, она находила в себе силы подбадривать всех. К ней приходили не утешать - а утешаться. Впрочем, в то страшное время у нее была самая надежная опора в жизни - Господь. По-моему, именно у нее в конце концов научились вере сестры, ее влияние привело их в конце концов в церковную ограду.
   Старшая из сестер, Зинушка, красотой пошла в мать. Пройдя в молодости через увлечение театром, студию МХАТ, дружбу с Кторовым, Массальским, Грибовым, Яншиным и прочими корифеями, она в конце концов остановилась на скромной отцовской профессии. По-моему, она всю жизнь так и проработала в одном и том же банке, где-то на Ленинградском шоссе, уезжая из дома ни свет ни заря и возвращаясь затемно. Замуж бабушка вышла достаточно поздно, к тридцати годам, и еще года три не спешила обзавестись потомством. Так что мама моя родилась в самый "веселый" год - 37-й, когда по ночам люди в ужасе вздрагивали от любого шороха. Дед мой был классическим баловнем судьбы, любимцем женщин, да и еще любителем эксцентрических поступков. Начал он еще в ранней юности, сбежав из дома, вопреки запрету отца, на Первую Мировую войну. Мальчик он был рослый, документы подделал умело, так что никто и не заподозрил, что вольноопределяющемуся Розанову не 17 лет, а всего 15. Ему крупно повезло - попал не на передовую, а адъютантом к какому-то адмиралу (или генералу?), большому поклоннику одной из киевских оперных певиц. Так что любимыми дедовскими байками были рассказы про внезапные наезды с фронта в гости к певичке и пересказ знаменитых арий на украинском языке. В двадцатые годы дед, великолепный пианист, работал в кинотеатрах тапером, потом подался в совслужащие, но чем он толком занимался, я так и не знаю. Слышала только, что он работал в институте металлорежущих станков, у нас же в Замоскворечье.
   Впрочем, в зрелые годы бабуля очень круто изменила всю свою жизнь, порвав с бурной богемной молодостью.Из имен довоенных ее друзей осталось у меня в памяти только одно - Серафим. Собственно, был он другом не столько бабушки Зины, сколько всех троих сестер. А услышала я о нем вот при каких обстоятельствах.
   Среди пожилых бабушкиных друзей-одуванчиков выделялся один относительно молодой человек - Алеша. Был он чуть-чуть постарше моих родителей, но ни "дядя Алеша", ни имя-отчество ему совершенно не подходили. Просто Алеша и все. Тогда я не знала, как объяснить его непохожесть на других людей. Сейчас бы сказала -блаженный. Безмерно добрый, постоянно смотрящий куда-то туда, куда нам путь закрыт, совершенно не от мира сего.
   Пока я была маленькая, мне говорили, что Алешин папа Серафим умер, когда мальчик был совсем маленьким. Бабушки мои очень горевали по умершему другу и сильно полюбили его сына. Так он и вырос, считая их чуть ли не своими родными тетками.
   Потом, во времена уже менее людоедские, баба Галя рассказала, что Серафим был обычным школьным учителем. В начале войны неосторожно рассказал в учительской анекдот, за что тяжело поплатился. Не знаю, сидел ли он в тюрьме - скорее всего, да, но в конце сороковых его отправили в ссылку в Казахстан, где он и умер, не дожив до амнистии 53-го. Жена и старшая дочь пытались как-то отгородиться от всей этой истории, чтобы сохранить нормальную жизнь и карьеру. А Алеша так и остался навсегда сыном врага народа. В институт ему хода не было, поэтому каким-то образом он выучился на художника и тем зарабатывал себе на жизнь, вечно пропадая в лесах - только там он и чувствовал себя хорошо.
   И только после смерти всех моих бабушек, разбирая семейный архив, я наткнулась на письма Серафима. Оказывается, старушки мои поддерживали с ним переписку все годы, что он был в ссылке. Посылали по возможности какие-то передачи, узнавали, как дела идут у дочки, опекали Алешу... И никогда ни единым словом никому об этом не рассказали...Перед нашим отъездом за рубез я эти письма отдала Алеше.
   Галинка так никакого образования толком и не получила. В отличие от старших сестер, успевших побыть несколько лет гимназистками, она познала на себе сполна прелести педагогических экспериментов двадцатых годов. Устроившись после школы секретарем-машинисткой, она так там и осталась. Позже, с опытом, она стала работать преподавателем на курсах машинописи где-то на Балчуге. По-моему, из всех девчонок нашей семьи и ее окрестностей я единственная, кто почему-то миновал эти курсы. А так все кузины, ближние и дальние, их подруги, родственницы и знакомые - все учились у бабы Гали. Перед войной в нашем доме всегда было много молодежи. Естественно, возникали легкие флирты, иногда перераставшие в тяжелые романы или распадавшиеся, кому как повезет. Когда Зинушка привела в дом влюбленного в нее Сашу, за ним следом появились Сашины сестры Лида и Варя, а затем и младший брат Петя. Дальше все затянулось в очень тугой узел. Сашины родители Зинушу не признали. Для них, людей верующих и старозаветных, значение имел только Сашин первый брак. В том, что он оставил жену и полюбил мою бабушку, они винили ее и только ее. Что и как там на самом деле было, я не знаю. Подробностями со мной никто не делился, говорили только, что деда-Сашины родители знать не желали ни бабу Зину, ни мою маму, и если были вынуждены иногда встречаться, то держались очень холодно.
   Тем не менее, Зинуша с Сашей поженились и поселились в той же квартире у трамвайного парка. Розановское родовое гнездо на Патриарших тоже было невероятно тесно, поскольку там жили родители, обе дочери с семьями, Петя и еще кто-то. Так что когда Петя с Галинкой поняли, что друг без друга им жизни нет, деваться им было некуда. В конце тридцатых с жильем в Москве дела обстояли хуже некуда, ни в одной из родительских квартир новобрачным угла выделить тоже было невозможно, оставалось ждать. Петя работал в издательском комплексе "Правда" и вот-вот должен был получить служебную комнату. Это вот-вот длилось пять лет, дом уже был достроен и ордера на вселение должны были выдавать летом 41-го года.
  
   Петины письма
  
   31 мая 1940
  
   Вчерашний день какая-то волшебная сказка. Я так счастлив, что готов прыгать, как жеребенок! Я тем более счастлив, что убедился, что ты питаешь ко мне полное доверие.
   ... Резинку буду искать. мамка и другие приятельницы говорят, что это большая редкость, они почти все ходят на всяких веревочках и тесемочках...
   ... Сегодня получил счетчик. Теперь буду доставать всякие грелки. Чайник нам нужен? И на сколько стаканов?...
   Мне все время мерещится твоя милая мордочка.
   Как я люблю тебя, жонка моя прелестная!
   26 июля
   Словопрения и словоизлияния до 9 час. вечера, т.е. политдень. А затем отчет ст. бух.-инструктора, проза на цехкоме. 10 ч.в. - дома...
  
   27 июля
  
   5 45 в. прямо "шасть" домой. Фотозанятия до 12 ч. Перед сном в постели молитва великомученице Галине. Молитва наоборот. Молитва - это напоминание о себе. А я вспоминал моего Ангела (с хвостиком). "С молитвой на устах дитя уснуло"...
   28 июля.
   ...был "починником" - починил керосинки, вертушку у кухонного стола, ножки у тахты. Не у своей, у бабушкиной. К своей я, предчувствуя события, приделал такие, что выдержат слона со слонихой и даже слонятами в самом беспокойном состоянии, а нас с тобой и подавно (читая это, ты меня наверное выругаешь, прости - больше не буду). .. На улицу больше не ходил, соблюдал невинность и целомудрие. Погода была как одна знакомая Галиночка. То веселая, то грустная. Спать лег 2 ч.30 м. ночи. Занимался фотографией. Опочил с той же повседневной, повсечастной, повсеминутной молитвой...
  
   30 июля
  
   Милая моя девочка! Меня страшно тревожит твое здоровье. Что с тобой? Что у тебя болит? По телефону плохо расслышал. Я дурак, не сообразил попросить тебя позвонить мне после врача.
  
   27 февраля 1941
  
   Сегодня сидел и думал о том, каким именем мне хотелось бы тебя звать. Как зовут все, не хочется... мне хочется, чтобы имя впервые исходило от меня, чтобы ты была чем-то вроде моей "крестницы" и чтобы оно звучало так, чтобы соответствовать тебе...
   Ага! Нашел. - "Галинька" - это как раз то, что мне нужно.
   Ну а теперь нужно второе. Ты знаешь, к существам, к которым испытываешь нежность, невольно применяешь название существ, невольно вызывающих своей прелестью, по крайней мере, ласковую улыбку. Например, ни один человек не пройдет мимо, не улыбнувшись, видя хорошенького и беспомощного котенка.
   Твое второе имя:
   "котинька" - хорошо, но так тебя уже зовут (мама)
   "кошенька" - неплохо, но не совсем нравится
   "кисанька" неплохо, но не хочу, - сам знаю почему
   Вот как - "котька". В "котьке" есть и нежность без сахара, и некоторая резкость, что очень идет к тебе, мой мальчуган.
   Да будет так: "Котька" и "Галинька".
   Твои прелестные лапки целует грозный муж, супруг и повелитель, раб и собака Петр Розанов
  
   Проходит жизнь...
  
   В середине июня 41-го Верушку положили в Первую Градскую больницу. У нее развился туберкулез почек, необходима была операция, которую назначили на 27-е. Двадцать третьего всех больных выписали по домам - больница была зарезервирована для раненых.
   Петя погиб 22 июля 1941-го, в первую бомбежку Москвы, на площади Белорусского вокзала. Галинка так никогда и не вышла замуж. Она в одночасье поседела в 27 лет и 54 года носила в дамской сумочке Петину фотографию, письма и стихи. Их мне отдали в морге Боткинской больницы больше десяти лет назад...
   После Петиной смерти Галинка жила только для других. Я сосчитать не могу, сколько человек она выходила, скольких умирающих проводила на тот свет мирно, тихо, дома, а не на больничной койке. Я никогда не слышала от нее ни слова жалобы. Но если становилось известно, что заболел кто-то из родственников, или нехорошо подруге, или просто нужно помочь кому-то принять гостей, она тихо собиралась и ехала. И делала то, что нужно - мыла, чистила, парила, убирала... И от одного ее присутствия становилось легко и спокойно.
   Потом наступило страшное 16 октября, но вопрос - уезжать из Москвы или нет - уже не стоял. Лежачая Верушка, слепая Екатерина Александровна, Константин Николаевич с инфарктом и четырехлетняя Иринка - с таким обозом с места трогаться было безумием. Дед ушел добровольцем рыть окопы, Зина с Галинкой работали по 18 часов в сутки а крошечная Иринка -моя мама - оставалась со стариками и парализованной тетушкой. Открывала дверь медсестре, показывала, в какую руку сегодня делать дедушке укол, кормила его... По каким-то высшим соображениям нашу квартиру решили отобрать на нужды города. Константин Николаевич вспомнил друга молодости Славу, ставшего к тому времени всесильным Вячеславом Михайловичем Молотовым, и обратился к нему за помощью. Неведомыми путями дедово письмо дошло в партийный верха и пришла команда "Не трогать!". К середине 42-го года стариков не стало. Тут уже никто не церемонился, одну комнату отобрали, превратив квартиру в коммуналку, и так все и осталось до самого конца.
   В 51-м умерла Верушка. После войны операцию делать было уже поздно, слишком много органов было поражено туберкулезом. Потом зачудил дед. В последнем приступе "молодечества" он ушел от бабушки к ее лучшей подруге. Многие годы я не могла понять бабушкиной "пассивности". Она спокойно отпустила мужа, сохранила ровные добрые отношения с подругой и каждый раз без возражений принимала деда обратно, когда он рвался между двумя домами, не в силах ничего для себя решить. В конце концов он все-таки вернулся к бабушке. Только сейчас я поняла, что бабушка в ту пору уже была верующим человеком, для нее муж был одним-единственным, данным на всю жизнь, и не ей было разрывать те нити, которые связывали их все предшествовавшие годы. Она принимала все, что ей дается, ни против чего не протестуя и ничего для себя не требуя.
   Совсем по-другому на эту историю прореагировала мама. Девочка-подросток, беззаветно любившая отца и глубоко травмированная советской школьной педагогикой, она не смогла ни понять, ни простить его. Для нее он навсегда остался предателем, а советские люди предателей не прощают. В последние годы жизни деда мама с ним практически не общалась и в нашей семье имя его навсегда осталось под запретом. Даже если мой папа расспрашивал о чем-то бабушек, мама немедленно прерывала любые разговоры, а мне запрещала называть деда дедом. "Какой он тебе дед? Он даже умер за четыре года до твоего рождения!". Самое страшное, что мама так никогда и не сумела преодолеть ту психологическую травму, которую ей нанес отец. Влияние школы и комсомола оказалось намного сильнее, чем религиозное воспитание матери и тетушки. У мамы на всю жизнь так и осталась обида и недоверие ко всему мужскому роду. Честно говоря, я всегда удивлялась, как она вообще вышла замуж. Похоже, что произошло это главным образом потому, что мой отец был полной противоположностью деду Саше. У них была одна-единственная общая черта - страсть к фортепиано. Во всем остальном - внешне, внутренне, по образованию, воспитанию, взглядам на жизнь - муж ничем не напоминал маме ее отца.
   Бабушки говорили, что когда мама привела отца в дом в качестве претендента на ее руку и сердце, у них был шок. Более неподходящей партии для своей нежной романтической девочки они представить себе не могли. Провинциальный парнишка с замашками шпаны, талантливый ученый, великолепный знаток музыки и полный дикарь в литературе, драматургии. Он в полном смысле рос на улице, потому что родители пропадали на своей партработе, месяцами не вылезая из командировок и общаясь с детьми по переписке. Тетушка, жившая в семье в качестве домоправительницы, только и успевала кормить-стирать-убирать на всю ораву (отец, его сестра, тетушкин сын и еще несколько двоюродных братцев - сестриц, которых надо временно приютить). Отец самоучкой освоил пианино и аккордеон, почему-то воспылал страстью к химии, блестяще закончил институт и тут начались проблемы.
   В Советском Союзе евреев не любили. В разные десятилетия им жилось то чуть лучше, то чуть хуже, но в 60-е годы еврею сделать научную карьеру было неимоверно трудно. Поэтому как только мама с папой поженились, все их совместные усилия были направлены на папину карьеру. Это был Молох, в жертву которому приносилось все. В первую очередь, жертвой стали бабушки. "Вы же понимаете, к Олежеку могут придти сотрудники, друзья. Что они скажут, если узнают, что в его доме висят иконы?" Простенький ответ, что дом, вообще-то говоря, не Олежека, а бабушек, и сам он находится на правах зятя-примака, маме в голову не приходил. Да и вообще, отцу как растущему ученому и партийцу не полагалось иметь отсталую религиозную тещу. Погасли лампадки, убрали в чемодан до лучших времен иконы... Тем не менее, бабушки продолжали ходить в храм, соблюдать праздники. Только об этом не надо было говорить даже в семье.
   Вообще, меня всегда поражала специфика нашего семейства. Пока вслух не сказано, считается, что события как бы нет, можно сделать вид, что ты ни о чем не знаешь. Поэтому самое страшное всегда было не сделать - а назвать. Сколько я себя помню, в доме всегда были церковные свечи, просфоры, святая вода. Их никто особо и не прятал, хранили в буфете на той же полочке, куда по вечерам убирали сахарницу и варенье. И отец их видел по несколько раз на дню, но пока слово не сказано, считалось, что они с мамой ничего не видят. И запах ладана, хранившегося между флакончиками с валерианкой и валокордином, никто как бы не обонял. Считалось, что так пахнут сердечные капли.
  
   Детство
  
   Я родилась через 2.5 года после родительской свадьбы. От раннего детства у меня остались какие-то обрывочные воспоминания. Вот я еду в сидячей коляска, над головой в неимоверной высоте - дубовые листья, солнце, голубое небо. И пахнет дубом - чудесный запах, ни с чем не спутаешь. Баба Зина останавливается, дает мне вафлю от "Крем-брюле". Вафля мягкая, заламывается складками и с нее стекают сладкие капельки мороженого. Это июнь 66-го, мне пятнадцать месяцев, мы живем с бабулей "на даче" - в Химках, у родственников отца.
   Меня поят молоком. Мама решила, что я хриплю, нужно теплое. Тетя Женя несет кобальтовую кружку-поильник с длинным носиком. Молоко обжигает, я мотаю головой, отплевываюсь, а взрослым не понять, что горячее молоко через трубочку - больнее, чем через край. Помню ужасное ощущение от того, что меня не понимают, а говорить я еще не умею. Помню свое отражение в стекле книжного шкафа. Бабуля перешивает мне зеленое пальтишко, в котором в прошлом году я лежала в коляске. И мое удивление - я вижу себя. Впервые моя голова выше деревянной филенки в нижней части дверцы и я вижу отражение крошечного гномика в островерхом капюшоне и через мгновение понимаю - это же я!
   А это - не помню год. Но не позднее весны 67-го - точно. В два года я уже была болтушка страшная, так что бабушка вряд ли бы рискнула... Церковь, по углам черные тени, всюду сумрак и только в центре, "у праздника" горят свечи. Меня поднимают, ставлю свечу в гнездышко подсвечника. Узкий резной иконостас уходит ввысь. Помню, свечки горят - пляшут перед образом Казанской, отражаются в стекле, которым прикрыта икона. Где это было? В Донской или на Ордынке? Или в Ивана Воина?
   А вот весна, небо голубое, ясное, но ветки еще голые. Бабуля собирается выходить из дома, у нее на голове шарфик белый, газовый. Меня это поражает - бабуля никогда не носит платков, только шляпки или береты. "Так надо, Танюша, пойдем". Мы идем - в этот раз точно на Донскую. Вокруг весна, земля еще сырая, но асфальт уже подсох. На мне любимое голубое пальтишко, ботинки белые - не запачкать бы. Со свету входишь - кажется, ослеп, и вдруг на столике, в луче света, крест-накрест - узкие полоски бумаги - записки - а на них высокая - башенкой - просфора. И в церкви сегодня солнечно, радостно. Помню затейливую надпись на столбе. Вроде буквы, а может листья, или цветы? Не поймешь... Бабушка заворачивает просфору в чистый носовой платок, прячет в карман. Меня так и подмывает забраться к ней, отщипнуть кусочек, так, что бабушка даже сердится. Приходим домой радостные, отпираем дверь - и бабушка смущается, гаснет - мама внезапно пришла среди дня домой. И я знаю, что нельзя говорить, где мы были, и у всех смущение, праздник погас... Грустно.
   А вот мне уже года четыре. В церковь меня больше не берут - могу проболтаться папе. Зато по весне, когда всюду еще лежит снег, мы гуляем в Кремле - там всегда быстрее всего сохнет. А в Кремле - соборы, и мой любимый - Архангельский. И помню странное ощущение двойственности - я знаю, кто изображен на иконах, я помню, как их зовут, но папе этого показывать нельзя. И я прикидываюсь дурочкой, спрашиваю - кто там нарисован, отец отделывается ничего не значащими словами, а я внутренне торжествую - я знаю! И в то же время - напряжение страшное, непосильное. Я понимаю, что самым родным и близким людям - родителям - нельзя говорить правды. Не оттуда ли родом моя детская привычка грызть ногти? Не этот ли внутренний конфликт причиной тому, что однажды вечером я кромсаю на себе ножницами всю одежду и пропарываю свой новый диван? В 4 - 5 лет скрывать что-то от родителей для ребенка - мука непосильная. Почему я обрадовалась, когда глубоко порезала палец, так что долго не могли унять кровь? Не потому ли, что таким образом "наказала" себя за что-то запретное и могу жить дальше?
   Вечер, темно. Я сижу в старинном кресле, в дальнем углу большой комнаты. Только торшер горит рядом со мной, а вся комната тает в сумраке. Поднимаю голову - и вдруг! В одно мгновение буфет наш показался мне похож на иконостас. Резные колонки, темное дерево, узкие створки - как образа... И неяркий свет от торшера - как лампада. Хорошо!
   Год примерно 68-й - 69-й. Я сижу на широченном подоконнике и смотрю на низкие серые тучи, мокрые тополя, лужи... Грустно, гулять нельзя, родители на работе, бабушки заняты какими-то своими делами. Остается сидеть за туго накрахмаленной занавеской и проверять, пролезет палец вы кружевные дырочки или нет...
   Внезапно трещит звонок и бабушки торопятся открыть дверь. Странно, через двор никто не шел, откуда же гости? Наверное, с улицы прошли...
   И действительно, в комнату веселым колобком вкатывается тетя Лида. Из всех бабушкиных гимназических подруг я ее люблю больше всего. У тети Лиды никогда не бывает плохого настроения, она радостна, приветлива и никогда не язвит, как тетя Валя или Лидуша-другая. И живет она на улице с удивительно подходящим ей названием - Полянка. Мне кажется, что тетя Лида так и живет на полянке как Дюймовочка, среди цветов и спелой земляники.
   Тетю Лиду усаживают на диван и расстилают на ее коленях старинное льняное полотенце. Я знаю, эти белоснежные полотенца с вышивкой, откипяченые и накрахмаленные до блеска, бабуля хранит в специальном ящике буфета и достает только по самым-самым важным случаям.
   И тут тетя Лида открывает объемистую черную сумку-кошелку и выкладывает на полотенце маленькие хрупкие веточки вербы в жемчужно-серых пушочках. Бабушки стоят рядом и тревожно смотрят, чтобы ни один пушочек не упал не то что на пол, а просто на незастеленный диван. А мне уже представилось, что это не верба, а крохотные серые котята, и так хочется взять хоть одного и погладить по серой шелковистой шкурке.
   Я вылезаю из своей засады, тянусь за пушком, но... "Нельзя, Танюша, это не игрушка" Но почему? Когда мы гуляем, никто не запрещает играть с вербиными детишками, а сегодня на улицу нельзя и так хочется вербочку...
   "Нельзя потому, что эта верба освященная. С ней надо обращаться бережно-бережно". И достается вазочка, и в нее ставятся веточки, и даже отломившиеся пушочки бабушка собирает и складывает в широкое вазочкино горло.
   Потом вазочку ставят на трельяж, туда, где стоят фотографии покойных прабабушки, прадедушки и Верочки. В нашем доме икон нет. Но по вечерам, когда бабуля Галя достает свои густо исписанные листы и долго беззвучно шевелит губами, она смотрит туда, на маленький пушистый букет.
   В подземном переходе у Октябрьской-кольцевой сидят безногие инвалиды войны на деревянных каталках. Ближе к обеду они перебираются на другую сторону площади, к "дому семь" , к винной "стекляшке". Весной семидесятого они все исчезли...
   Помню, как сносили старые дома в окрестностях Октябрьской. Их колотили тяжеленной чугунной "бабой", а с кирпичных стен тоненькой струйкой сыпался мусор и стены не хотели раскалываться. Подворье Лужнецкого монастыря так и не смогли сломать, пришлось закладывать взрывчатку. Говорят, взрывной волной меня выбросило из детской кроватки с высокими бортиками.
   А какое было счастье, когда единственный раз отперли навечно замурованный парадный подъезд. Дворничиха там хранила метлы и лопаты, а нам он казался пещерой Али-Бабы.
   Когда мне исполнилось пять лет, родители переехали в новую квартиру в Беляево. По тем временам это была даль страшная, выселки. Ездили смотреть, как строится дом, на перекладных - метро, автобус, потом долго месили жидкую грязь. Но все равно приятно было - наш дом, новый! Родители купили трехкомнатную квартиру, у каждого появился свой угол, но в глубине души я этот дом так и не приняла.
   Коньково - край света, выселки. Летом окрестные крестьянки носят по домам молоко, клубнику и зелень с огородов. Самое вкусное на свете молоко - зачерпнутое специальным ковшиком на длинной ручке из запотевшего бидона. Как оно пенилось в литровой банке! Лось, вышедший к нашим домам зимой 71-го... Лыжня начиналась у подъезда, а заканчивалась... В Бутово? Подольске? Или она вообще нигде не заканчивалась?
   И все равно моим домом навсегда осталась квартира на Мытной, где жили бабушки и куда меня стали отправлять на школьные каникулы. Вообще, любая возможность зайти к бабушкам для меня стала праздником - я даже упрашивала родителей позволить мне навсегда остаться там, но мама об этом и слышать не хотела.
  
   Мама
  
   А в 72-м пришла беда. Куда-то исчезла мама, мне объяснили, что она в больнице, даже сводили один раз навестить. Больница меня ужаснула своим запахом, казенными койками и общим ощущением глубокого человеческого несчастья. Что произошло, так никто никогда открытым текстом и не объяснил. У меня ушло много лет на то, чтобы выяснить - у мамы обнаружили рак. Оперировал ее прекрасный хирург, один из тогдашних светил онкологии. По его прогнозу, маме оставалось жить не более трех лет. Она прожила почти 20. Хирург великолепно сделал свое дело, а через несколько часов после операции у мамы открылось сильное кровотечение, ее снова забрали в операционную - клиническая смерть. Врачи совершили второе чудо - вытащили ее из-за черты, которую она уже переступила. Ее ли?
   Много лет меня мучает вопрос - что происходит с людьми в момент клинической смерти? Кто возвращается к нам оттуда? И вправе ли врачи вмешиваться в то, над чем волен только Господь? Ибо к нам вернулась не моя мама. К нам пришел другой, незнакомый человек. У нее были мамины руки, и мамин голос, и мамины глаза. Она пользовалась мамиными духами и шпильками, носила мамины платья. Но у нее была совсем другая душа. Я звала ее мамой и старалась слушаться и не огорчать - мне сказали, что если мама будет нервничать, то умрет, а я не хотела ее смерти. Папа и бабушки старались предупредить каждое ее желание, все было бесполезно. Иногда мне казалось, что она нас больше не любит. Она не прощала нам ни малейшего промаха, ни мельчайшей ошибки. Никто из нас больше не имел права на собственное мнение, желание, поступок. Наши жизни должны были целиком и полностью подчиняться маминым желаниям. Любой ответ кроме "Да-да, конечно, как ты хочешь" расценивался как бунт, за ним следовала мамина истерика, она обвиняла нас в том, что мы мечтаем ее погубить и что смерть ее будет на нашей совести.
   Старшие, каждый на свой лад, нашли выход из положения. Бабушки жили у себя на Мытной, иногда приезжая помогать нам по хозяйству, потом у них начались нелады со здоровьем, так что виделись мы с ними все реже. Либо я приезжала к ним на каникулы, либо баба Галя покупала и завозила маме на работу продукты.
   Отец пропадал в командировках. У него как раз начались монтажи установок по всей стране, так что папа месяцами сидел то в Казани, то в Ереване, то еще где-нибудь. Впрочем, так было лучше, потому что когда он был в Москве, каждое воскресенье начиналось у них с мамой с крупной ссоры, после которой они прекращали разговаривать дня на четыре, к четвергу мирились, чтобы в воскресенье начать все сначала. Чаще всего, вина за их ссору взваливалась на меня, дескать, мое поведение настолько их разгневало, что в итоге все переругались, так что со мной тоже прекращали разговаривать, причем оба. Самое страшное заключалось в том, что заслужить прощение было невозможно. Родители с каменными лицами молчали по несколько дней, я упрашивала их простить меня и перестать сердиться, и конца-краю этой пытке не было. Чтобы заслужить одобрение, я должна была хорошо учиться, примерно вести себя, делать кучу всего по дому и ни при каких обстоятельствах не иметь собственного мнения. Соответствовать всем этим условиям разом было просто немыслимо...
   Если спросить, каким словом я могла бы обозначить свое детство лет примерно с семи - это слово было бы "одиночество". И, как сейчас модно выражаться, сенсорный голод. Мне не хватало прикосновений, ласки. Наверное, если бы кто-нибудь тогда просто спросил: "Что с тобой? Ты грустная? У тебя неприятности? Расскажи, тебе надо выговориться. "- я бы просто разревелась от того, что я кому-то интересна. Но такого вопроса в моем детстве и представить себе немыслимо. Точнее, вопрос-то еще прозвучать мог, а вот отвечать на него надо было пионерски-радостно: "Что ты мамочка! У меня все прекрасно, тебе просто показалось." Потому что если бы я только вздумала поделиться своими проблемами, то вдогонку получила бы еще скандал от мамы, за то, что заставляю ее из-за меня нервничать.
   Сначала я искренне пыталась соответствовать маминым желаниям. Потом поняла, что это невозможно. Я могу делать, как она хочет, но я не могу думать и чувствовать, как она требует. И даже исполняя все ее желания, я все равно не могу угодить, потому что правила игры постоянно меняются. Выполняя вчерашнее требование, я не соответствую сегодняшним критериям. А попытка напомнить, что говорилось вчера, приведет к обвинению меня во лжи. И тогда я действительно начала врать. Пятнадцать лет я жила как Штирлиц, выстраивая в родительских глазах тот образ, который они хотели видеть, и тщательно скрывая свои истинные мысли, чувства и желания.
   Единственное, в чем эта жизнь мне помогла - у меня развилась прекрасная память. Ведь надо было удерживать в памяти тысячи мельчайших деталей из того спектакля, который я разыгрывала перед родителями из года в год. У мамы тоже была отличная память, она пыталась ловить меня на несоответствии деталей, так что тут было - кто кого переиграет. Собственно, сначала я просто надела на себя маску глупенького малыша. Приставала к родителям, мурлыкая и изображая котенка Мурзика. Тогда, в игре, они по крайней мере ко мне притрагивались, обнимали. Я буквально изводила родителей требованиями приласкаться, почесать спинку. Постепенно им это стало надоедать, они начали отмахиваться от меня. Еще меня всегда интересовало, почему родители никогда не звали меня по имени. Ведь от Татьяны существует столько прекрасных уменьшительных имен, так нет, с самого младенчества меня называли каким-то дурацким Мурзиком. А про имя вспоминали только когда сердились на меня. Много лет я не выносила, когда меня называли Таня. Татьяна, Танюша, Танечка - все, что угодно, только не Таня. Таня - так меня звали, когда не принимали, когда устанавливали психологическую дистанцию в километры. Ответ неожиданно пришел, когда мне уже было сильно за двадцать. Не знаю, чем в тот день руководствовалась мама, скорее всего, она сама не предполагала, какой эффект вызовет ее рассказ.
   Короче говоря, родители моего рождения не хотели. Они еще не пожили достаточно для себя, тем более, что мама работала и училась на вечернем. Мама забеременела в 27 лет, через полгода после защиты диплома. Она на всю жизнь сохранила обиду на отцовских родичей из-за того, что кто-то ей помешал принять необходимые меры предосторожности. Сначала для нее беременность была большой неприятностью, потом они с папой размечтались о сыне, даже имя придумали - Алеша, в честь космонавта Леонова, вышедшего в открытый космос за три дня до моего рождения. А потом родилась девчонка, то есть, я. Приехали родственники, вся родня переругалась, как меня назвать. Папины родичи и слышать не хотели ни о ком, кроме Марины, бабушки настаивали - кто угодно, лишь бы не Наталья, все Натальи несчастливые, а отец хотел Татьяну. Маминым мнением никто вообще не подумал поинтересоваться. И тогда она "назло всем" назвала меня Танькой, раз папа так настаивал.
   Потом, пока мама сидела в декрете, их научную лабораторию расформировали, кто мог - разбежались по разным институтам, а всех остальных автоматически отправили в один замоскворецкий НИИ. Почему-то мама решила, что после выхода из декрета она уже никуда перейти не может, момент упущен, и всю жизнь злилась на меня, что по моей вине погибла ее научная карьера. Отец вообще с трудом воспринимал меня в девчачьем качестве, воспитывал как мальчишку, одевал в брюки и играл в войнушку. А с семи лет брал с собой "по пиву". Я так и не знаю, зачем мама мне все это выложила. Может, хотела, чтобы я больше ценила ее за все мучения, которые она из-за меня вынесла? Только вот мне с этим знанием жить очень сложно...
  
   "Одуванчики"
  
   А мучилась мама из-за меня, судя по всему, немало, поскольку я с детства была изрядной хулиганкой и меня вечно тянуло "на подвиги". Первый из них мама так и не сумела, по-моему, простить до самого конца своей жизни. Как говорят, было мне тогда года два, два с половиной. У бабушек собралась компания старушек - "одуванчиков" , среди которых была совершенно потрясающая дама - Лидия Сергеевна. К ней я еще вернусь чуть погодя, а пока скажу только, что маленьких детей эта почтенная особа на дух не переносила. По этой причине мама была вынуждена пожертвовать собой, развлекая меня весь вечер в маленькой, зато изолированной, комнате, пока старушки веселились в большой проходной. Наконец настал долгожданный момент избавления - осталось загнать ребенка в койку и хотя бы на остаток вечера присоединиться к гостям. Дело было за малым - по возможности незаметно прокрасться на коммунальную кухню к единственному на всю квартиру крану и умыть дочь. Мысль о том, что ребенок может раз в жизни лечь спать неумытым, была раз и навсегда отринута как кощунственная. Не вышло...
   Стоило нам с мамой появиться в проходной, как старушки бурно обрадовались и начали приставать со всякими глупостями типа "Детка, а сколько тебе лет?", "Прочитай нам стишок" и т.д. Несмотря на мамины попытки утащить меня в длинный темный коридор, я гордо взгромоздилась на стул, оглядела притихшую в ожидании "стишка" публику,... сунула два пальца в рот и попыталась засвистеть. Наверное, взбучка была сильной - не помню. Но все последующие двадцать пять лет мне регулярно напоминали, что мамина безупречная репутация в глазах людей, знающих ее с детства, была безнадежно подорвана моей циничной выходкой. Естественно, все остальные свидетели этой сцены благополучно обо всем забыли уже на следующий день. Зато знала бы мама, сколько всего интересного мне довелось впоследствии пережить в компании все тех же старушек. Слава Богу, она не знала ничего...
   Например, про тот концерт, который мы учинили года два спустя, с Виктором Васильевичем. О, это была потрясающая пара - Виктор Васильевич и Лидия Сергеевна. Она - красавица, уверенная в себе, смелая, независимая... Несмотря на то, что на моей памяти она уже была очень немолода, эту женщину я считала красивейшей из всех, кого довелось встретить в жизни. Что меня в ней всегда восхищало - потрясающее самообладание и способность иронизировать над собой в любой ситуации. Ну кто еще кроме нее мог, придя в гости, рассказывать о том, как нынче утром, заняв многочасовую очередь в магазине, преспокойно уселся на урну и так дождался своей покупки? Причем рассказывать так, что все присутствующие пополам сгибались от хохота и никому в голову не приходило осудить ее за, мягко говоря, негигиеничный поступок.
   Мама моя была полной противоположностью Лидии Сергеевны. По-моему, она всегда относилась к "тете Лиде" с некоторой смесью восхищения и осуждения. Мама не только не могла поступать, как тетя Лида, она и вообразить себя на ее месте не могла. Тем не менее, как говаривала мама, "Лидия Сергеевна - единственная женщина, которая может материться и курить, не становясь при этом вульгарной". Зато что касается ее мужчин - при одном упоминании этой темы всех дам нашего семейства бросало в краску, а если я некстати оказывалась неподалеку, меня начинали дружно стращать, чтобы и в мыслях не смела Лидии Сергеевне уподобляться. Официальных мужей у Лидии Сергеевны было трое. Первый - талантливый инженер, участник крупных довоенных строек, закончил жизнь, как и полагалось интеллигентному человеку, в ГУЛАГе. Второй - по ядовитой ли иронии судьбы или так просто, для противовеса - сам оказался начальником лагеря. Тоже, видимо, оказался человеком порядочным - долго на такой собачьей должности не выдержал, повесился. Потом, вроде бы, наступил довольно долгий период официального вдовства, который сама дама характеризовала так: "В моей жизни мужчин было столько - пальцев на руках и на ногах не хватит пересчитать". А потом возник Виктор Васильевич. Вообще говоря, удивительно, как он в советское время уцелел, учитывая его дореволюционное гусарское прошлое. Высокий, стройный, навсегда сохранивший офицерскую осанку. Я почти не помню его лица - он умер больше двадцати лет назад - но даже тогда, пятилетней малявкой, я не могла устоять перед его обаянием. А уж что говорить про более старших дам...
   Мама, кстати, его, несколько сторонилась - по моему, просто боялась не устоять. А уж бабули и все их подруги были от Виктора Васильевича без ума. В отличие от супруги, детей не имевшей и не любившей, он был ко мне по меньшей мере терпим. Хотя, по-моему, сам получал удовольствие от того дуракаваляния, в которое я его всегда втягивала. Я уже упомянула про концерт - было у нас такое дело однажды летом. Родители работали, так что "пасли" меня бабушки, у которых однажды днем импровизированно собрались несколько подруг. Обычно такие сходки бывали чисто женскими, а тут, в порядке исключения, с нами оказался В.В. Поскольку родителей рядом не оказалось, "гонять" меня было некому, чтобы к мужику не приставала. И вот, каким-то образом мы с ним спелись и к полнейшему восторгу дам хором исполнили "Ромашки спрятались, поникли лютики". Я, пятилетняя, и он, семидесятилетний, дружно стояли у буфета и самозабвенно голосили, причем я особенно старалась насчет "Сняла решительно пиджак наброшенный", в то время как дамы сползали от хохота со стульев и вытирали мокрые от слез глаза. Хотите верьте, хотите - нет, но я совершенно уверена, что Виктор Васильевич. от этого пения получал удовольствия не меньше, чем я . Только слух у него лучше был, это точно.
   Летом 68-го и 69-го жили мы на даче в поселке "Отдых" неподалеку от Быковского аэродрома. Дачу эту мы снимали у старшей сестры Лидии Сергеевны, а по соседству, помимо многочисленных их гимназических одноклассниц, жили очень интересные даже по моим тогдашним представления люди. Дача напротив принадлежала Вертинским. Самого Александра Николаевича уже не было в живых, а вот Лидия Владимировна частенько посиживала с книжкой на веранде. В глубине души я очень надеялась, что она хотя бы разок наденет вечером костюм птицы Феникс, но увы...
   Еще в поселке жили Маршаки. По вечерам мы с папой бродили по дорожкам, громко скандируя стихи, и я подозрительно приглядывалась ко всем грузным пожилым мужчинам, не окажется ли кто-нибудь из них Самуилом Яковлевичем. Судя по всему, взрослые решили меня не расстраивать тем, что любимый сказочник умер за год до моего рождения.
   Официально дача принадлежала Серафиме Сергеевне, старшей сестре Л.С. С.С. уже давно вдовела, на даче жила почти безвыездно, деля "барский" дом с сестрой и зятем. Флигель в сосновом лесу был построен для сыновей С.С., наведывавшихся на природу крайне редко. Именно его-то нам и сдали.
   Не знаю уж, кем был муж Серафимы Сергеевны и за какие заслуги его наградили таким колоссальным участком земли, но дача была роскошная. Два дома стояли среди практически не вырубленных мачтовых сосен, на окраине участка была устроена бадминтонная площадка, в моем личном распоряжении находилась личная куча песка. По вечерам я любила была набрать еловых шишек, а потом наблюдать, как папа или бабушка накачивают самовар старым сапогом. Шишки стреляли, выбрасывая из трубы яркие искры, чай пах дымком, а по высокому забору бегали любопытные белки. Я подкладывала им кусочки прессованного сахара в виде бельчат, а по утрам проверяла - сахар исчезал. И никто не мог меня переубедить, что белки отнюдь не сладкоежки.
   В июле 69-го мы с бабой Зиной жили на даче одни. Мама с папой уже отгуляли свой отпуск и к нам приезжали только на выходные. Баба Галя дорабатывала последний год перед пенсией и тоже на даче появлялась нечасто. Ярким солнечным днем мы отправились в гости к тете Вале. Старушки что-то оживленно обсуждали, я сидела на скамейке среди цветов, пила молоко с черным хлебом, как вдруг раздался громкий взрыв. Мне стало очень и очень не по себе.
   - Бабуля, пойдем домой, я боюсь... - я начала канючить.
   - Ну что ты, это просто у машины шина лопнула, ничего страшного. - Бабушке явно не хотелось уходить.
   В конце концов я ее извела своими страхами, бабушка распрощалась и мы пошли, но не домой, а сначала в поселковый магазин. Там уже взволнованные дамы вовсю обсуждали какой-то близкий пожар. Мне опять стало страшно, бабушка пыталась пустить в ход объяснения про шину, и тут мы подошли к дому и увидели, что горит наш флигель...
   Позднее местные подростки рассказали, что с утра какие-то работяги курили как раз у ворот пристроенного к флигелю гаража. Поскольку хозяйский сын занимался техобслуживанием своего горбатого Запорожца, не отходя от дома слишком далеко, пригаражные трава и земля были изрядно пропитаны маслом. Достаточно было одной непотушенной спички, чтобы все занялось. А дальше уже само пошло. Тот взрыв, что напугал меня, - это был большой газовый баллон на кухне.
   Дальше все вспоминается какими-то обрывками. Переполошенные старички собрались около дома. Кто-то побежал звонить пожарным, остальные решили спасать что можно из дому. А куда же без меня-то? Вот кто-то вырвал из стены "с мясом" старенький самодельный радиоприемник. Вот понесли еще какие-то мелкие вещи. А потом кому-то в голову пришла идея вынести круглый раздвижной стол... который намертво застрял в дверном проеме. Помню себя внутри дома, чувств полнейшей безысходности и чьи-то жуткие крики снаружи: "Уходите, вы сгорите", "Там люди"... И темнота...
   Вспышка рапидом - пожарная лестница около дома, из брезентовых "рукавов" льется не то вода, не то пена. Снова темнота...
   Окончательно прихожу в себя уже вечером. Мы с мамой сидим на моем диванчике (значит, его все же удалось вытащить?) под кустом сирени, мама кормит меня с ложечки творогом с мелко-мелко накрошенным укропом, а меня колотит дрожь. По пепелищу бродит мой отец с соседскими мальчишками, пытается откопать, что еще уцелело. Пропало все - и наш любимый велосипед, на котором мы все втроем ездили купаться на карьер, и надувная лодка Муська, исписанная смешными автографами родительских друзей, и самовар. И самое страшное - сгорел мой любимый серый игрушечный заяц, с которым мы не расставались ни на минуту с того самого дня, как мне его подарили. Заяц поначалу был почти с меня ростом, шелковистый, мягкий, с черными бусинами глаз. За три года он слегка потерся и уши начал опускать все ниже, но мне он был дорог как и в первый день. И вот его не стало...
   И начался мой сплошной кошмар. По ночам я просыпалась в ужасе - мне снился мой заяц, с которым меня постоянно разлучали какие-то обстоятельства. Родня задаривала меня всевозможными зайцами о микроскопических до гигантских, рассказывала о том, что мой заяц не погиб, а убежал в лес, нашел там себе зайчиху и непременно вернется ко мне, да еще с зайчатами - я ни во что не верила. Все разговоры, все мысли были только о моей потере.
   И вот год спустя повезли меня в такой же жаркий день в стоматологическую поликлинику, которая располагалась где-то на задворках универмага "Москва. Замучили меня там до полного изнеможения, поэтому для утешения мама повела меня потом в универмаг. А там, на полочке, справа от входа, сидел он - Белый Заяц. Конечно, до моего Серого ему было далеко, но я впервые почувствовала, что вот с этим звериком мы сможем подружиться. Игрушка стоила дорого, поэтому о покупке и речи быть не могло. Но я ни о чем другом уже ни думать, ни говорить была не в состоянии. После трех дней непрерывной атаки родители сдались - пообещали купить Зайца, если я мужественно перенесу все оставшиеся стоматологические процедуры.
   Ради великой цели я бестрепетно вынесла все и в обещанный день прижала к себе пушистое белое великолепие с розовым носом и голубой ленточкой на шее...
   Кстати, как раз в гостях у Виктора Васильевича и Лидии Сергеевны я первый раз попробовала вино. Мне тогда уже было около одиннадцати лет, так что в собственных глазах я выглядела страшно взрослой. Это был единственный раз в моей жизни, когда баба Галя взяла меня с собой, идя к ним. От всей поездки у меня надолго сохранилось ощущение сказочности - снег, наряженные елки повсюду, дело было, видимо, на Рождество. Первый выход в гости вечером - значит, я уже действительно большая! А в гостях - старинная мебель, книги, дореволюционные, вкусно пахнущие старой бумагой и ледериновыми переплетами - книги были повсюду. Они не помещались в шкафы, на полки, даже на крыше шкафа лежала стопка книг. Я сразу утонула в этом море сокровищ. И самое главное - в комнате была икона. Совершенно не помню, что это был за образ, скорее всего - Богородица, но вот чувства мои тогдашние - это не забывается. Я страшно боялась, что меня увидят, поэтому второпях опустилась перед ней на колени. Я о чем-то с ней разговаривала, что-то просила - не помню. Но было счастье, нечаянная радость от того, что здесь, рядом со мной - Ее образ. За дверью раздались шаги, я успела наскоро перекреститься и поцеловать икону. В памяти всплывало давно забытое - детское - Казанская и трепещущие огоньки перед ней.
   Пришли звать меня выпить чаю. Тут-то Виктор Васильевич и предложил дамам по рюмочке кагора. До тех пор я вина не пробовала - родители запрещали, но В.В. с особым, как мне показалось, нажимом сказал - "это же церковное вино"" что устоять я не могла. Возвращение домой - то есть, к бабушкам - было еще более чудесным. Станция "Сокол" сверкала сказочным дворцом, на свете не было ничего прекраснее первых московских станций метро. Именно тогда меня так потряс паркетный пол в переходе, кажется, это было на "Белорусской". В довершение счастья дома не оказалось света, так что баба Зина зажгла тонюсенькие церковные свечечки, запас которых всегда стоял в углу буфета. Все было одно к одному. Спать я улеглась в полной уверенности, что жизнь удалась. О чем не преминула на следующий день неосторожно поведать родителям.
   За несчастную рюмку кагора ругали нас обеих - бабулю и меня. Причем я никак не могла понять, в чем моя вина - почему я должна была отказываться от этой рюмки, если трое взрослых меня искренне уверяли, что ничего страшного в этом нет
   А по весне я совершила страшную глупость. Стоял чудный май, уже развернулись все листья и пахло горьковато и весело клейкой липой и черемухой. В одну из суббот самого конца учебного года я ехала из школы к бабушкам. В тот день или накануне у подружки Томки из-под воротничка футболки выпал серебряный крестик, который она торопливо запрятала за пазуху.
  -- Что это у тебя?
  -- Меня бабуля покрестила. В церкви.
  -- А ты не боишься?
  -- Ну я же не собираюсь никому показывать, и потом, ну кто нам что сделает?
   В Томкиной семье действительно были одни женщины, мужики там не приживались. Прабабушка, знаменитая тем, что в 20-е годы участвовала в маршах нудистов на Тверской, лежала в параличе. Бабушка работала администратором какой-то художественной конторы, мама тоже занималась деятельностью типа секретарской, так что наличие крещеных членов семьи никому и ничему помешать не могло.
   Как водится, из школы я поехала на автобусе, как водится, проскочила свою остановку, спохватилась только посреди Якиманки и побрела к дому по своей любимой правой стороне. Тогда еще Якиманку не расширяли, так что церковь Ивана Воина стояла в глубине, за деревьями. И вот, глядя на нее, залитую весенним солнцем, такую яркую и нарядную на фоне голубого неба, зеленой листвы, я поняла, что мне просто необходимо быть вместе с теми, кто приходит туда каждую неделю, кто поет так чудно и красиво, что я просто не могу иначе жить. И я решилась. Встретившись у бабушек с мамой и пообедав, мы спустились во двор и на последних ступеньках лестницы, собрав все свое мужество, я попросила маму окрестить меня. Как же она кричала! Такого я больше не слышала в своей жизни никогда. Впрочем, может, это был и не крик, только во мне он остался громче самой громкой сирены. Я пыталась объяснить, что сохраню все в секрете, никто никогда ничего не узнает, а мама кричала, что если я только посмею подойти хоть к одной церкви, меня немедленно выследят агенты КГБ, на этом папина карьера закончится, и ни он, ни мама этого не переживут и на моей совести будут две сломанные судьбы. Наверное, она говорила что-то еще, не помню. Только осталась навсегда картинка: разгневанная женщина и маленькая перепуганная девочка. И мы стоим в прохладном сумраке подъезда, нужно сделать шаг и оказаться на свету, а мы не можем этого шага совершить и все стоим и стоим в темноте.
   С тех пор две мысли накрепко засели в моем подсознании - родителям нельзя ничего говорить. Все равно ничего не поймут и будет только хуже. И вторая: церковь - опасность, в первую очередь для моих самых близких и любимых людей.
  
   Трудно быть подростком
  
   Следующие года два ничем интересным не отличались. Кроме, пожалуй, того разговора, в котором мама меня, тринадцатилетнюю, просто сломала. Шли мы себе, болтали о чем-то женском, и тут меня угораздило припомнить поговорку насчет "не родись красивой, а родись счастливой". Как раз утром того дня я себе в зеркале показалась особенно хорошенькой, так что не нашла ничего лучшего, как посетовать, что счастья в жизни мне, судя по всему, не видать. До сих пор помню, с каким выражением в ответ прозвучала фраза: "А кто тебе сказал, что ты красивая?!" Понятное дело, мама из лучших побуждений желала уберечь меня от зазнайства. Тем не менее, чтобы окончательно вылечить меня от комплексов, буйным цветом расцветших на этаком удобрении, потребовалось десятка два лет и множество очень нехороших вещей. Боюсь, это был не совсем тот результат, которого мама хотела, но что поделаешь?
   По поводу собственной внешности я вообще много интересного от родителей слышала - и толстая я , и ноги кривые, и симпатичной меня можно назвать с большой натяжкой. Да и умом тоже не вышла. Ну, не вышла - так не вышла. Поэтому о школьных оценках я не слишком беспокоилась, мальчики, как мне казалось, мною тоже не слишком интересовались, так что вся жизнь свелась к книгам. Читала я днем и ночью, в автобусах, метро, на дачах у друзей и прибалтийских пляжах. Сказки, фантастика, приключения, исторические романы - все глоталось запоем, лишь бы уйти, отгородиться от повседневности, которая только делала больно. Родители интересовались, что я читаю. Им не нравилось, что какие-то книги, пустяковые по их мнению, я перечитываю по много раз. Они высмеивали мои вкусы, причем чем больше я была привязана к какой-нибудь книге, тем сильнее была ирония по ее поводу. Тогда в ход пошла конспирация. Для виду выкладывалось что-то новенькое, а когда никто не видел, вытаскивалось затрепанное, любимое, зачитанное до дыр.
   В пятнадцать лет пришла пора поисков Христа. Как я ни конспирировалась, отец понял - и начались подсовывания Емельяна Ярославского, каких-то других "разоблачительных" авторов. Он в очередной раз записался в Университет научного атеизма и подробно пересказывал содержание занятий. Я делала вид, что слушаю, а при первой же возможности хваталась за Достоевского, Леонида Андреева, Мельникова-Печерского. Как мы в ту пору зачитывались Андреевым, какие споры кипели о свободе выбора и предопределенности! Тогда, по ночам, я воображала себя в древней Иудее, я видела себя в толпе женщин, идущих за Ним, ловящих каждое слово, каждый жест... Тонкая пыль под ногами, немилосердное солнце днем и близкая яркая луна сквозь кривые ветки олив ночью. Журчание ручья в долине, гортанные звуки иудейской речи, пальмовые ветви, кувшины в смуглых руках темноглазых девушек, маленькие грустные ослики и древние стены Города... Что-то перехватывало в груди, я плакала и твердила, "Господи, я люблю Тебя! Господи, позволь мне быть с Тобой, не отвергай меня!" и от этих слез было хорошо и грустно. Через неплотные занавески в комнату пробирался голубоватый лунный свет и я знала - у меня есть Тайна.
   Однажды я все же не выдержала. Желание креститься было настолько сильным, что я после уроков поехала к Ивану Воину. Будь что будет, попрошу батюшку меня окрестить, только пусть в церковную книгу не записывает - тогда никто ничего не узнает. Чем ближе к церкви, тем слабее и слабее моя решимость. От ограды до двери я шла на подкашивающихся ногах. Попробовала зайти в притвор - и такой на меня накатил приступ ужаса, что я, не чуя ног, убежала и долго тряслась на задворках "Шоколадницы". Руки-ноги ходили ходуном, к горлу подкатывала противная тошнота, а в мозгу билась одна единственная мысль "Выследили?!".
   Недели две после этого я в ужасе вздрагивала каждый раз, когда отец приходил домой - все казалось, что он вот-вот начнет рассказывать, как его вызывали в партком и какие у него теперь из-за меня неприятности. Естественно, все обошлось, а к церквям я больше близко подходить и не пыталась - у меня начался невроз.
   Друзей-подруг у меня в детстве было очень мало. Сейчас мне кажется, что маме очень хотелось быль для меня единственной "подружкой", она не была готова делить мое внимание с кем-то еще. Поэтому в адрес большинства друзей я слышала весьма колкие замечания, полностью разрушавшие их очарование в моих глазах. После трех-четырех подобных высказываний интерес к очередной подруге у меня полностью гас и я возвращалась обратно к книгам. Однако было в моей жизни несколько человек, получивших родительское одобрение.
  
   Друзья детства
  
   Мишка
  
   Первый раз я увидела Мишку в августе 70-го. Мелкий кудрявый пацан на полной скорости летел мне навстречу по нашему беляевскому двору. Помню, я успела подумать, что этого мальчишку я вижу впервые. Надо же, такой маленький, а уже на двухколесном гоняет (в свои пять лет я еще не рисковала отказаться от трехколесного велика). Мальчишка проскочил мимо и тут же раздался грохот, испуганные крики и откуда-то набежало много-много взрослых. Пацан лежал без сознания, сосед оправдывался, что, открывая дверь машины, не заметил мелкого, а окружающие застыли в растерянности. Наконец кто-то поднял мальчишку на руки и понес в наш подъезд.
   Вечером мама рассказала, что мальчика зовут Миша, он внук Наталии Михайловны и Эммануила Натановича с пятого этажа, и что у него подозревают сотрясение мозга. К счастью, все обошлось, через пару дней мы познакомились во дворе и не расставались 8 лет. В школе, дома, в будни, выходные, каникулы... Даже летом наши родичи ездили в один и тот же эстонский городок. Мишка был на полгода младше и раза в полтора мельче, поэтому проходил у меня по категории младших братцев. Правда, это нам не помешало пару раз втихаря целоваться, по случаю Восьмого Марта и затяжного летнего дождя, но лопать мороженое по очереди из одного стаканчика оказалось интереснее.
   У Мишки оказалась очень интересная родня. Во-первых, у него была бабушка, которая на бабушку внешне абсолютно не тянула. Даже в мои пять лет, когда тридцатилетние кажутся глубокими стариками, Наталию Михайловну я считала весьма молодой и красивой. Она была всего на 10 лет старше моей мамы и в момент нашего знакомства насчитывала в лучшем случае года 44. Для моих бабушек и мамы она служила неисчерпаемым источником баек из жизни своего семейства. Это была какая-то нескончаемая Санта-Барбара.
   То на нас обрушивались истории про тетю Лелю и дядю Сашу, какая это была красивая и несчастная пара. Еще бы, дядя Саша так пил... А потом застрелился почти на глазах у родни. А такой талантливый писатель был!
   То веселили баснями, как дядя Сережа отмазывал младшенького сыночка Никиту от армии, а министр обороны назло папаше загнал отпрыска на флот. А старший братец Андрон ну ни капельки младшенькому не помог...
   "Девки, нет, ну вы знаете, какая у Люськи талия? 42 сантиметра! Я сама не верила, но мы с ней вчера обедали, она сантиметром померила и мне показала. Ну сами гляньте!" А по телевизору молодая "Люська" распевала про "Пять минут"... 
   Кроме бабушки имелся и дедушка. Эммануил Натанович был на добрых лет 15 старше супруги, занимался какими-то исследованиями в области фунгицидов и дома обычно голоса не подавал. Зато у него был младший братец - Миша (или, скорее, Мойша). Парадный поясной портрет Миши - Мойши в голубом свитере висел над камином, встречая всех входящих в дом. Миша-старший был знаменит тем, что еще в "мрачные времена царизма" покинул пределы Российской империи, дабы воевать с англичанами за освобождение Земли Обетованной. В Палестине юный сорви-голова чуть не погиб, тяжелораненого, его подобрал некий сердобольный филантроп-американец. По счастливому стечению обстоятельств благодетель оказался одинок и бездетен, поэтому молодого человека не только вылечил, но и усыновил, увез в Америку и после своей смерти оставил скромную сумму с шестью-семью нулями в конце.
   Несмотря на классического "американского дедушку", Мишка совершенно не задавался, поэтому его невообразимыми машинками, железной дорогой, фломастерами и плюшевыми мишками играли все дети нашего подъезда. Естественно, одет он был всегда как картинка, мне тоже периодически что-то перепадало после поездок Натальи Михайловны к родичам. Помнится, диснейлендовские слайды с 200-летия открытия Америки мы все смотрели, раскрыв рты.
   Впрочем, родственные визиты были двусторонними. Более того, дедушка Миша имел привычку брать с собой в гости к брату лучшего друга и делового партнера мистера Хаммера, по совместительству большого друга СССР и В.И.Ленина. Помнится, родители мои просто остолбенели, когда вечером после работы набрели в подъезде на парочку бомжеватого вида пенсионеров с авоськой, в которой уныло бултыхался кефир и буханка черняшки. Иностранцы маялись, не в силах справиться с отечественным лифтом. Мама моя все потом переживала, что миллионеры нынче какие-то не представительные пошли.
   Да, кстати, родители у Мишки тоже имелись, но на горизонте появлялись очень нечасто. Считалось, что Мирра с Юрой родили Мишку в слишком юном возрасте, поэтому им надо еще пожить для себя. О том, что сама Наталия Михайловна родила Мирру ровненько в том же самом возрасте, все предпочитали забывать...
   В 77-м году на портрете дедушки Миши появился большой траурный бант, а следующим летом что-то неуловимо изменилось. По-прежнему мы проводили лето в Пярну, только Мишка больше не бегал с нами на пляж и к игральным автоматам. С утра до вечера он сидел на веранде и читал английские книжки. А осенью внезапно переселился к родителям в Черемушки.
   Седьмого ноября ему исполнялось тринадцать лет. Бабушка с дедушкой собрали всю нашу детскую компанию и повезли к Мишке в гости. По дороге, страшно нервничая, Наталия Михайловна попросила не задавать никаких вопросов про дядю Юру. "Понимаете, Мишины родители развелись, тетя Мирра вышла замуж за дядю Фиму, а Миша очень болезненно реагирует на эти расспросы". К такому мы совершенно готовы не были.
   День рождения прошел очень скомканно. Старый, толстый и противный Фима не шел ни в какое сравнение с молодым, веселым и красивым Юрой. Просто непонятно было, как тетя Мирра вообще могла решиться на такую замену. Правда, Фима был явно богат и занимался уникальным по тем временам делом - голографией.
   Все присутствующие явно ощущали себя не в своей тарелке. В конце концов, Мишка увел нас с Лешкой в свою комнату, где мы и занялись весьма дурацким развлечением - светили Фиминым лазером в окна соседних домов, а потом наблюдали, как встревоженные люди высовываются наружу, пытаясь понять, откуда к ним проникает тонкий красный луч.
   Весь следующий школьный год я Мишку почти не видела. В Беляеве он не появлялся, на переменках торчал в углу с неизменной английской книгой и явно избегал любого общения. Единственным исключением стал мой день рождения, на который он забежал буквально на полчасика, подарил двухтомник Диккенса и исчез, показавшись необычно взрослым на фоне валяющего дурака молодняка. И еще в тот день рождения я получила от его бабушки золотые часики - на память. Помню, удивлялась страшно - неужели Наталия Михайловна умирать собралась?
   Летом меня впервые в жизни отправили в пионерский лагерь. Неожиданная вольница пришлась мне настолько по вкусу, что я уговорила родителей продлить путевку на все три смены. Вернувшись в конце августа, я обнаружила дома маму явно не в своей тарелке. Она прятала глаза, уверяла, что все в порядке, но в конце концов не выдержала - принесла четвертушку линованной тетрадочной бумаги. Детским шатающимся Мишкиным почерком в трех строчках было сказано
   Танюша, я уезжаю навсегда. Несколько раз приходил прощаться, но так тебя и не застал. Я очень надеюсь, что мы с тобой обязательно еще встретимся.
   Прощай!
   Миша
   Оказывается уже год родители знали, что Гинзбурги уезжают. Поэтому и Мишка не общался ни с кем из нас - чтобы раньше времени не проболтались. По завещанию дедушки Миши брату Эммануилу достался миллион американских долларов. Соответствующие товарищи долго и старательно обихаживали все семейство, дабы выцарапать дарственную в пользу советского государства. Не вышло.
   Уезжали они "по еврейскому каналу", якобы в Израиль, но из Вены двинулись совсем в другую сторону, через океан. Работающий на "ящике" русский дядя Юра отъездным планам был большой помехой, поэтому его и поменяли на правильного еврейского Фиму. Юрино согласие на вывоз сына купили за машину. Весь семейный антиквариат в большом количестве вывез контрабандой все тот же пресловутый мистер Хаммер в своем неприкосновенном багаже.
   А меня родители боялись излишне взволновать прощанием с Мишкой, поэтому предпочли ничего не говорить, пока они не уехали. Я ведь действительно сбежала бы из лагеря, чтобы попрощаться.
   Так мы с тех пор и не виделись. Переписываться с Мишкой мне родители запретили - папиной карьере от этого бы явно не поздоровилось - так что новости от них доходили кружным путем через общих знакомых. Не знаю, насколько все это достоверно, поэтому лучше не буду повторять. Единственное, что известно наверняка - Эммануил Натанович забросил науку, выучил иврит, пишет на нем неплохие стихи и издает их в Израиле.
  
   Мой подруг Сережа
  
   В те времена далекие, теперь почти былинные, когда мы жили на старой квартире, был у меня Друг. История умалчивает, были ли знакомы наши прабабушки, но бабушки в далекие тридцатые точно дружили, мамы после войны росли вместе, так что мы вполне естественно продолжили семейную традицию.
   Мы с Сережей радостно балбесничали, теряя в сугробах галоши и размахивая ярко-красными автоматами - называлось это "Оборона Севастополя". Я охапками раздаривала ему свои игрушки, а Сережа очень любил наматывать себе на палец мои тогда еще вьющиеся волосы. Мамы и бабушки млели, глядя на это, а с другими мальчишками мне водиться запрещалось, они назывались "неподходящая компания".
   Потом Сережа пошел в школу, а еще через год мы разъехались по новым квартирам в противоположных концах Москвы, телефонов ни у кого не было и мы с Сережей потихоньку потеряли друг друга из виду.
   Прошло десять лет, мне стукнуло пятнадцать, а у нас дома наконец-то появился свой собственный телефон. Воскресным осенним утром, в невыносимую рань -было часов десять, не позже - родители растолкали меня и вручили телефонную трубку.
   - Здо'гово, Танюха, - гаркнул в ухо удивительно знакомый голос, - Это Сег'гей.
   Потихоньку выяснилось вот что. Сереге стукнуло уже 18, пришла повестка в военкомат, и тут он сообразил, что девушки, подходящей для переписки, у него нет. И вспомнил обо мне. На Серегино счастье, бабушки мои жили по прежнему адресу, телефон наш дали без проблем и пообещали хранить секрет, чтобы не смазать впечатление от сюрприза.
   Самое забавное, что картавил Сережа совершенно так же, как в далеком детстве.
   Долго ли, коротко ли, ушел он в армию, попал в какую-то далекую часть на Сахалин. Сначала письма приходили регулярно, потом реже, реже, а потом и совсем пропали. А несколько месяцев спустя по весне вдруг объявился сам Сергей. Руки его от запястий до локтей покрывали свежие шрамы, а от рассказов о дедовщине волосы вставали дыбом. На дворе стоял 81-й год и таких вещах говорить еще не было принято. Серегу комиссовали по состоянию здоровья, но что с ним было на самом деле - "дедушки" ли его так порезали или он сам пытался вены вскрывать, мы так и не узнали, он сказал, что об этом не имеет права рассказывать.
   На правах старого приятеля Сергей периодически наведывался к нам в гости, мучил меня бесконечными рассказами о его тогдашних музыкальных пристрастиях - "Араксе" и "Цветах", и выгуливал по окрестным улочкам. Голова моя в ту пору была забита бреднями даже не 19, а 18 века, я считала ужасно неприличным прогуливаться со знакомым молодым человеком на виду у соседей, поэтому мы довольно далеко уходили, делая вид, что вовсе незнакомы, и только на изрядном отдалении от дома, когда уже не было риска, что нас заметят родители, Сергею позволялось взять меня под руку.
   Продолжалось это несколько месяцев, потом мама вскользь упомянула, что сабо мои на толстенной деревянной платформе очень опасны, поэтому хорошо бы, чтобы Серега меня поддерживал. Я осторожно сказала, что он вообще-то и так меня поддерживает, только не вблизи дома. В ответ услышала много интересного о собственной умственной неполноценности и отсталых мещанских взглядах на взаимоотношения мужчин и женщин.
   - И вообще, - сказала мама, - Сережа тебе как старший брат. Замуж тебе за него, конечно, выходить не надо, это совсем неподходящая социальная среда, а погулять на свежем воздухе вполне можно. Ничему плохому он тебя не научит, в этом я уверена.
   Мамины слова в нашем доме всегда воспринимались как руководство к действию. Поэтому три года спустя, когда Сергей таскал мне читать Солженицына, учил пить из горла портвейн "Три топорика" и целоваться в сыром и гудящем от комаров Измайловском парке, я искренне полагала, что учит он меня исключительно полезным вещам. Родители только поражались, какие злобные нынче комары пошли, до синяков кусают...
   А потом дружба наша потихоньку сошла на нет. У нас просто пропали общие темы для разговоров...
  
   Школа
  
   К пятнадцати годам я окончательно и бесповоротно увлеклась российской историей, будущее свое представляла исключительно в уютных архивных недрах за расшифровкой каких-нибудь древних рукописей и имела в своем активе дюжину статеек в маминой отраслевой многотиражке "За Советское Станкостроение". Увлечение историей зашло настолько далеко, что я самостоятельно по бабушкиному Евангелию выучилась по-славянски не только читать, но и писать. Мне не запрещали рыться в книжном шкафу, поэтому я достаточно рано обнаружила старинную красную книжечку с золотым тисненым крестом на обложке. Странички были разделены на два столбца и в одной половине текст шел на церковно-славянском языке, а в другой - в синодальном переводе.
   За полдня и ночь, елозя на животе по полу, я написала полууставом на здоровом листе ватмана Петровские правила поведения на ассамблеях и вывесила на всеобщее обозрение прямо при входе в квартиру. Полтора десятка лет плакат провисел, пугая приходящих гостей и приобретая постепенно все более и более древний вид, пока трехлетний Митек его не подрал на мелкие клочки самым непочтительным образом.
   Тогда же, в шестнадцать лет, я впервые услышала знаменательную фразу, что пора подводить итоги и что мало удалось совершить, от моего замечательного, на всю жизнь любимого Евгения Михайловича. Е.М. преподавал нам Русский язык и литературу. И в свои 37 казался нам-подросткам глубоким стариком.
   Я только недавно поняла, что именно он дал нам, что в нас воспитывал и за что так страшно расплатился. В конце чугунной брежневской эпохи он учил нас вере, осторожно и исподволь приводил к Богу. Отсюда и прогулки в Донском, и литературные вечера, бесконечно далекие от школьной программы. Отсюда и блоковский спектакль, на котором мы, естественно, играли "Двенадцать", но кроме этого читали и многое другое и это другое было - о Боге... За эту программу бездарная и политически грамотная директриса Барсучиха выжила его из школы с таким треском, что Е.М., отлежав несколько месяцев в больнице с прободной язвой, ушел в районный дом пионеров вести театральный кружок и в школу вернулся только в разгар перестройки.
   О Евгении Михайловиче мне напоминает многое - и записная книжка, которую он подарил много лет назад, и программки наших спектаклей, и черная шипящая пластинка"Ростовские колокола". Это память о Литве. Зима, 81-й год. Дивный замерший над заледеневшей водой Тракай, музей Чюрлениса, смешные музейные чертенята, слившиеся в один нераздельный город Каунас и Вильнюс и повсюду - ковчеги, ковчеги, ковчеги... Рождество! Сказочное, светлое, настоящее детское Рождество. И невиданной красоты икона Богородицы. Что это за город был, что за храм? Не помню.Только шла над старинной улочкой галерея, с одной стороны на другую. И в галерее - Она! И свет от Нее теплый, медовый. И Евгений Михалыч за спиной - "Поклонитесь матушке, девочки. Здесь не Россия, здесь не страшно"...
   Тогда же, весной 81-го Е.М. совершил еще один поступок - повез нас отмечать Пасху в Псковско-Печерскую лавру. То есть, официально это называлось турпоездкой в Псков. Они с Валентиной Борисовной просто взяли наши два девятых класса и увезли на все майские праздники. Мне Псков навсегда запомнился не белым, а розовым от восходящего солнца. Именно таким, каким мы его увидели в те пасхальные дни.
   По-моему, мало кто из нас тогда понял, в чем именно была суть той поездки, считалось, что это турне по пушкинским местам. Но на самом деле Михайловское с Тригорским занимали место достаточно скромное, а вот истинной целью были Лавра и Изборск. До сих пор помню - дело к вечеру, поле под Изборском, крутые холмы сбегают к шоссе. Мы, ежась от пронизывающего ветра, спускаемся от крепости к дороге. На полной скорости подкатывает новенькая белая "Волга", из нее выходить водитель - красавец-архиерей в полном облачении. И шепот - это настоятель Лавры. Бам-с -внутри меня с лязгом падает железный занавес, эта часть жизни мне запрещена, я не имею права ее воспринимать, допускать к сознанию. Что было дальше, куда он пошел - не помню. Говорили ли мы с ним? На следующий день та же история в Лавре. Проходим надвратную башню, вокруг цветы, куличи, крашеные яйца - и Ольгин шепот над ухом "Ну конечно, позавчера же Пасха была"... и я уже ничего не вижу и не воспринимаю. Черная стена между мной и окружающим...
   А на следующий день - пушкинские места и день рождения Е.М. Мы выходим из сумрачного подъезда на яркое псковское солнышко и Евгений Михайлович потерянно говорит "А ведь мне 37 стукнуло. Пушкинский возраст. Пора подводить итоги, а ничего так и не сделано." И наши девочки кидаются наперебой утешать и успокаивать, а потом мы всю дорогу орем дурацкую песню про овечку, потерявшую на мосту хвост, а вечером пьем газировку за импровизированным столом и кто-то под гитару поет что-то замечательное и очень грустное.
   Родителей мой гуманитарный настрой почему-то совершенно не устроил, началось неимоверное давление со всех сторон с использованием артиллерии главного калибра - маминого здоровья - так что в итоге я сдалась и согласилась заняться чем-то более практичным и перспективным с точки зрения трудоустройства. Физика отпала сразу - эта наука для меня всегда была непостижима. Математика годилась в качестве нечастой разминки для мозгов, но и только. Биологии-геологии-географии и иже с ними вообще не рассматривались по причине полнейшей моей с ними несовместимости. Оставалась химия. К органике я всегда относилась достаточно лояльно, так что перспектива возиться всю жизнь с пробирками большого ужаса не вызвала. Со временем этот этап нашей жизни в семейных легендах потихоньку трансформировался в "Вы знаете, она так любит химию, что решила продолжить семейную традицию. У нее даже мысли не возникало заняться чем-то другим". Тем временем подкатило окончание школы. К полному изумлению всех родных и моему собственному оно ознаменовалось золотой медалью.
   В те годы родители и не подозревали, от какой катастрофы их уберегла судьба. Сами выпускники известного химического ВУЗа, они очень одобрительно отнеслись к тому, что я выбрала тот же самый институт. Но главный нюанс заключался в том, что папа мой уже защитил докторскую и уверенно продвигался к креслу завкафедрой все в том же институте. А учиться я решила именно на его кафедре... Несмотря на позднезастойные времена, нравы в институте царили весьма строгие, а семейственность ни в каком виде не поощрялась. Тем не менее, именно папина кафедра меня привлекала больше всего, а он об этом и не догадывался. От потрясений его спасло только то, что, в очередной раз поддавшись родительским уговорам, я пошла попробовать сдавать вступительные экзамены в МГУ и совершенно случайно туда поступила.
   С экзаменами получилось забавно. Первый из них - математику - я неожиданно для самой себя сдала на четверку, хотя рассчитывала максимум на три балла. С физикой сказочно повезло. Симпатичные аспиранты просто сжалились и поставили четверку за полностью проваленный билет. Впрочем, хоть что-то общее в наших знаниях мы с ними все-таки нашли - никто из нас троих не бывал в доме-музее Циолковского в Калуге.
   С сочинением случилась катастрофа. По редкостному стечению обстоятельств тема выпала та же, что и на выпускном в школе - "Гражданская лирика Пушкина". Мой конек, любимая тема моих трех предшествовавших лет! Сочинение, совершенно неожиданно принесшее золотую школьную медаль...
   Короче говоря, писать я могла много, с бесконечными цитатами и ссылками на авторитетов, начиная с Грота и кончая Лихачевым. В день объявления оценки я вооружилась дореволюционным томиком Пушкина, чтобы на апелляции защищать, если потребуется, дневниковые цитаты, не вошедшие в советское издание.
   За сочинение была поставлена все та же пресловутая четверка. Из чистой вредности пойдя на апелляцию, я была наповал сражена полным отсутствием красных пометок, обозначающих ошибки, и рецензией: "С одной стороны, тема раскрыта полностью. А с другой стороны имеют место неоправданные отклонения от темы, которая взята слишком широко". В переводе на общечеловеческий это означало - нечего было выпендриваться и дневники на память цитировать. Сказано - лирика, значит, только про стихи и пиши.
   Как я тогда домой добралась - не знаю, потому что рыдала так, что глаза опухли. Какие-то сердобольные дяденьки профессорского вида на углу у Главного Здания уговаривали не расстраиваться так, а я никак не могла успокоиться. Это был первый такой щелчок по самолюбию.
   Химию я сдала все на ту же пресловутую четверку, общий балл вместе с медальным аттестатом тянул на 21.5, но никто не знал, каков будет проходной. Тем не менее, для намеченного ВУЗа этих оценок в случае чего хватало с запасом, поэтому родители со спокойной совестью взяли билеты в Пярну. Перед отъездом мы навестили всех наших старичков, которые изнывали от нетерпения. Дело в том, что родители, опасаясь ежедневных звонков и нервотрепки, мои экзамены от своих родителей скрывали. Вот бабушки-дедушки и тревожились, когда же мы документы в институт подавать будем - сроки поджимают, а беспечная молодежь ничего не предпринимает.
   Это надо было видеть, как бабушки-дедушки реагировали на фразу "А я уже поступила, только не знаю, куда". Нам долго не верили, считали, что мы разыгрываем, потом началось общее веселье, так что прошло все замечательно.
   В университет меня все-таки взяли, в Пярну, как оказалось, мы в то лето были в последний раз, а потом началась совсем другая жизнь.
  
   Университет
  
   Если честно, мне до сих пор непонятно, почему нашей теплой компанией в свое время не заинтересовались компетентные органы. В поздне-брежневские времена распространение самиздата было вполне убедительным поводом, чтобы пару-тройку лет отдохнуть в солнечном Магадане. То ли многочисленные стукачи пасли дичь покрупнее, то ли просто повезло. Потому что мы по щенячьей глупости и оптимизму не только не думали скрываться, но еще и бравировали собственной независимостью и мелкими шпильками в адрес партийно-комсомольского руководства.
   "Малый джентльменский набор" - Булгаков, Солженицын, Пастернак, Андрей Белый, Мережковский постоянно ходил у нас по рукам, потом моя школьная подруга Томка взялась откопировать кое-что на казенном ксероксе. Этим чем-то оказалось "Собачье сердце", которое мне дали буквально на две ночи. Обошлось, хотя ее едва не застукали. Потом был "Мастер", "Роковые яйца" и многое другое...
   Помимо книг в "малый набор" входили еще непременные выставки "На Грузинах", кофе с бенедиктином в ЦДХ, Таганка и ночные дискуссии о Достоевском. Каким образом при этом удавалось еще и учиться - честное слово, не знаю. Да, еще было, как я сейчас понимаю, глупое детское издевательство над преподавателями по истории партии.
   Товарищ Кушнир обладал, как ему казалось, обширными знаниями и некоторой ироничностью. Кроме того, ему был присущ потрясающий вкус. При смуглом цвете лица и черной вьющейся шевелюре т.Кушнир был обычно облачен в болотного цвета костюм, лимонную рубашку, голубую водолазку и красный галстук. Дополняли ансамбль веселенькие зеленые носки. Иногда цвета менялись местами, но общее их количество оставалось неизменным.
   Пройти мимо такого шедевра мы не могли, поэтому на протяжении двух лет создавали живописную эпопею "Марксизм-ленинизм о бразильских попугаях". Друг мой Мишутка обеспечивал изобразительный ряд, а я - тексты. Т.Кушнир зверел, конфисковывал рисунки, но поделать с нами ничего не мог. При полном отсутствии пиетета к его дисциплине предмет мы все же знали. Как учился Мишутка, я не ведаю, а у меня имелась бабушка Софа - бессменный химкинский преподаватель истпарта и обкомовский лектор. Так что вместо чтения исходников я звонила ей, называла тему, и... часа два - два с половиной конспектировала коротенький бабушкин доклад с цитатами и ссылками на классиков. Несколько раз я ради любопытства ссылки проверяла - все было точно, вплоть до номера абзаца. На память я в ту пору не жаловалась, умению "растекаться мыслью по древу" на любую тему нас в школе обучили безотказно, так что в словесных дуэлях обычно побеждала все-таки я.
   Курсе на четвертом т.Кушнир попытался взять реванш, теперь уже в качестве преподавателя по научному атеизму. И тут мне стало не слишком весело, поскольку он довольно быстро нащупал мое больное место, а я по юношескому максимализму аккуратно уходить от его вопросов не умела и отстаивала свою отнюдь не атеистическую точку зрения. В общем, неизвестно, что бы мне попало в зачетку, но любимый преподаватель ненадолго приболел, а я воспользовалась его отсутствием, чтобы быстренько написать по Фрезеру реферат о брачных обычаях полинезийцев и получить у заместителя зачет "автоматом".
   Мишутка был совершенно незаменимым товарищем по всевозможным эскападам. Помнится, весной курсе не третьем мы в обеденный перерыв отправились с ним и с Петровичем на разведку университетских подземелий. Фонтаны вокруг Ломоносова как раз чистили к лету, поэтому решетка с одного из них была снята. Недолго думая, мы в эту дыру забрались и пошли куда глаза глядят. Сначала пришлось спуститься немного вниз, потом коридор пошел ровно. Примерно через каждые два метра под потолком попадались лампочки, освещавшие совершенно безлюдное пространство. Когда мы добрались примерно до уровня Ломоносова, свет впереди почему-то исчез. Зато обнаружился провал. Гладкий бетонный пол весьма отвесно уходил вниз, в черноту. Поскольку фонариков у нас не было, пришлось возвращаться назад. Кстати, высота туннеля была такова, что отнюдь не миниатюрные вьюноши спокойно проходили в полный рост. Судя по тому, что удалось разглядеть по сторонам, ходов было по меньшей мере два - один от Мичуринского проспекта вел в сторону ГЗ, другой, похоже, соединял химфак с физфаком. Эх, надо было видеть глаза тех трепетных первокурсниц, которые оказались свидетельницами нашего возвращения из-под земли...
   Вообще, в эти три года было много хорошего. "Всенощная" Рахманинова в храме Всех Скорбящих радости на Ордынке. Я туда попала внезапно, с друзьями. Времена еще вполне гонительские, поэтому страшно, но все равно идем, преодолевая мой ужас и панику. Более того, записываем потихоньку службу на мой страшный, хрипящий портативный "Маяк". В какой-то момент оглядываюсь по сторонам - а вокруг все наша профессура и старшекурсники. Нас-то, оказывается, много, и страх потихоньку пропадает.
   Пасха 85-го года на даче у Аркадия. Валька на коленях перед крошечным образом Спасителя, с тоненькой горящей свечкой в руке. Дом оккупирован всевозможными парочками, поэтому засыпаем прямо у костра, закутавшись в толстенные шерстяные одеяла. А над головой невероятно синее, совсем немосковское небо. И звезды. И ощущение, что ты один на один с чем-то огромным и непостижимым. И именно от огромности этого "чего-то" почему-то очень умиротворенно и тепло.
   Споры до полуночи, кто лучше - Ян Гиллан или Боб Дилан, в чем разница между английской и американской записями "Jesus Christ - Superstar", и непременный Достоевский!
   Юрмала, все тот же 85 год. Последнее легкое беззаботное лето, солнце, море... Орган Домского собора, песчаные пещеры Сигулды, монастырские развалины, "Русская изба" с оглушительным Макаревичем и вечерние прогулки вдоль моря с непременными разговорами о литературе, жизни, музыке...
   Август, жара. Мы сидим вчетвером в одном из лучших ресторанов того времени - "Лидо" в Майори. Две барышни и двое молодых людей, только что вернувшихся с заработков. Все рады встрече, соскучились друг по другу - и вечная тема для разговора - "русские мальчики". Как гениально прав был Федор Михалыч, насколько все повторяется в каждом новом поколении. И непременный кофе после обеда "У Грибоедова" - в баре дома отдыха литераторов. А потом почему-то кончаются деньги, нас уже только трое - один вернулся в Москву - и мы на последнюю пятерку живем втроем неделю, питаясь одними кислыми яблоками, зато в последний вечер устраиваем феерический банкет в гриль-баре на предусмотрительно закопанную заначку.
   А чего стоил заброшенный монастырь в Сигулде, где нас "забыла" экскурсионная группа? И ребята, карабкающиеся по отвесной стене - "Отдай колбасу, отец Федор!". Как же все это было замечательно, весело и вкусно! Жить вкусно было - каждый день как спелое наливное яблоко! Для меня вся эта жизнь оборвалась враз.
   Двадцать лет, молоденькая дурочка, которой так не хватает в жизни тепла. Которая на многое, ... на все готова, лишь бы любили, лишь бы показывали, что любят. Ах, вечеринки, голова хмельная, и так хочется - хочется - хочется, чтобы приласкали, чтобы тебя приняли просто за то, что ты есть...
   А потом - головой в подушку. Вой - не вой, все! Произошло. И как жить дальше, как в глаза смотреть им - чистым, честным? Стенка, тупик. Тогда я потеряла их, всех. Нет, мы еще доучивались бок о бок. И говорили о чем-то. Но то, прежнее - пропало. Я не смела встать рядом с ними... И потом, несколько лет спустя, оказавшись в Ясеневе у знакомого дома, я так и не посмела позвонить. Было отвратительно, тошно, хоть волком вой, но я сама закрыла для себя дверь в ту жизнь... И помощи ни у кого из них просить не смела. Тогда я не сумела бы это сформулировать, но почувствовала очень хорошо - как грех ставит нас вне жизни. И как затягивает в свою вихревую воронку ледяная обжигающая радость греха. А как жить дальше? Исправить - невозможно, искупить - немыслимо, остается выбросить все из головы и - живи как живется. Губы только сжать покрепче, зубы сцепить - и стоять. И простояла три года, не любя себя и выбрасывая из головы все. Убеждая себя следом за Эдит Пиаф: "Я не жалею ни о чем."
   На кафедре и я внезапно напала на "свою" тему, дневала и ночевала в лаборатории, лишь бы не думать о том, что со мной произошло. Диплом тянул на добрую половину диссертации, но у начальства были свои планы, поэтому вместо ожидавшегося распределения на кафедру или, хотя бы, в родственный НИИ, угодила я на другой конец Москвы в послевоенное здание на берегу реки, покрашенное веселой желтой краской и оцепленное тремя рядами "колючки". В стране тем временем бушевала перестройка.
  
   Взрослая жизнь
  
   Трамвай высадил меня на высоком берегу Москвы-реки. Типичный сталинский послевоенный район, уже заросший тополями и липами. Колючка в три ряда вокруг института, в котором суждено отбывать трехлетнее "распределение". Попасть на территорию можно только через проходную.
   Я потянула за "свою" пимпочку. Пластиковый прямоугольничек пропуска выпал в руки серьезного дяденьки с кобурой. Дяденька сличил меня с фотографией, уточнил фамилию, имя и отчество, убедился, что в руках у меня нет ничего, превышающего по размерам дамский ридикюльчик, и в конце концов пропустил. Сверяясь с полученными указаниями, я добралась до главного здания, стараясь не обращать внимания на окружающие запахи и собачий лай, и поднялась на последний этаж.
   В кабинете начальника немолодой мужчина шуршал какими-то бумажками. Определив во мне новую сотрудницу, он велел звать себя просто Славой, объяснил, что начальник в отпуске и вернется месяца через три, и повел знакомиться с коллективом. Первые несколько помещений более-менее напоминали химфаковские лаборатории, потом пошли малопонятные огромные приборы с черно-зелеными экранами по соседству, но самое интересное ожидало в последней комнате.
   Там под тягой стояло нечто, на первый взгляд показавшееся мне гигантским горшком, облепленным толстым слоем папье-маше. Из горшка в разные стороны тянулись трубки, трубочки и соломинки. Некоторые из них заканчивались в таком же странном приборе, как и в предыдущей комнате. Периодически по ним явно пробегала жидкость, после чего прибор оживал. Что-то где-то шипело, мигало, по экрану бегала зеленая цифирь, сменявшаяся графиками, судорожно стрекотал принтер. А перед экраном мрачно сидел небритый мужик в ватнике. "Привет, - сурово сказал мужик. - Меня зовут Женя, у меня семилетняя дочь и жена-красавица. А обращаться ко мне полагается на "ты"".
   Я почувствовала, что дело плохо...
   Между тем, в институте текла очень даже бурная и интересная жизнь.
   Во-первых, все бесконечно "жеребились", в смысле - тянули жребий. Учитывая, что институт был режимным, продукты и всяческий ширпотреб нам подкидывали регулярно, но в количествах невеликих. Поэтому Лена с Галей с завидным постоянством прогуливались из комнаты в комнату, потрясая лыжной шапочкой. В шапочке, туго скрученные, покоились заветные бумажки с номерами. Счастливчик получал в итоге пару ботинок, или набор косметики, или дамскую кофточку и вылетал из списков жеребящихся по данной категории до тех пор, пока все коллеги по разу не отоваривались тем же самым. Иногда возникал баталии на тему, имеет ли право человек, осчастливленный мужскими полуботинками, в следующий раз претендовать на женские сапожки, или обувь идет вся единым списком. Впрочем, мне везло - мой размер был самым неходовым, поэтому симпатичная югославская обувка перепадала часто и практически без конкуренции. В более поздние времена к барахольным жеребьевкам добавились еще и продуктовые. Тут уже страсти закипели нешуточные, поскольку разыгрывавшиеся пайки были далеко не всегда равнозначными. Правда, раз в месяц свои законные два кило мяса получал практически каждый.
   Во-вторых, имелась подшефная овощная база, на которой дважды в год полагалось отбыть свой гражданский долг. Запахами и чавкающим под ногами гнильем она отнюдь не радовала, зато отпускали по домам обычно часа в два - три вместо табельных 17.12. В этом тоже была своя прелесть.
   В-третьих, по праздникам давали "наборы" с сервелатом, красной икрой, горбушей и сыром. На выдаче наборов все отделы дежурили по очереди, так что пару раз мне тоже выпало счастье поплескаться в бочке с рассолом, вылавливая оттуда не то селедку, не то мелкокалиберного лосося.
   В число мелких радостей жизни попали "бережок" и "Загородка". Бережок и впрямь был узенькой полоской пляжа в двух шагах от института, где вся наша молодежь радостно проводила наиболее жаркие летние дни. А что оставалось делать? Лаборатории наши располагались под самой крышей, кондиционеров и в помине не было, так что в июле там можно было запросто словить тепловой удар. Наиболее смелые барышни разгуливали в лабораторных халатиках на голое тело, молодые люди на подобную фривольность не осмеливась, поэтому пытались смачивать противной теплой водой макушки, рубашки и все остальное, но это помогало мало. В один прекрасный день у нас замерли все работы, потому что водопроводная вода в охлаждающем кожухе начала нагревать колонки. К тому же некоторые анализы приходилось увязывать с графиком трамваев, потому что 28 маршрут проходил у нас прямо под окнами, так что на пятом этаже самописец вместо прямой нулевой линии начинал выписывать температурную кривую лихорадящего больного.
   "Загородкой" наш непочтительный молодняк прозвал ресторан "Загородный", на который мы время от времени совершали набеги. Комплексный обед там, правда, стоил несколько дороже, чем в нашей институтской столовой, зато имелся салатный шведский стол, что в 87 году в Москве еще было весьма и весьма в диковинку.
   Служебные обязанности мои были широки и разнообразны. Во-первых, мне полагалось проводить некие эксперименты на том самом заграничном очень сложном хроматографе. Я честно предупредила начальство, что к технике у меня идиосинкразия, а кнопочек и трубочек инстинктивно опасаюсь с детства. Начальство в лице Жени наивно понадеялось меня перевоспитать, однако после двух запоротых анализов произнесло сакраментальную фразу насчет техники в руках дикаря и от попыток привлечь меня к научной деятельности отказалось навсегда.
   К счастью в эту пору мы получили последнюю новинку техники - IBM 286 с цветным дисплеем и кучей игрушек на пятидюймовых флопи-дисках. В перерывах между гонянием мышей по куску сыра и арканоидными баталиями я довольно быстро обучилась на этом агрегате печатать. Задача, кстати, оказалась весьма непростой, поскольку удар у меня был поставлен под столетний чугунный Ундервуд, так что на нежной клавиатуре каждая буква вылетала строчки на полторы. ChiWriter в качестве текстового редактора по тем временам оказался весьма неплох, так что Слава быстренько сориентировался и начал носить всевозможные отчеты на перепечатку мне, а не директорской секретарше. До сих пор помню кое-какие пассажи про несчастных кроликов, которым кололи наш препарат, брали из ушной вены кровь и изучали фармакодинамику с фармакокинетикой.
   Во-вторых, я отвечала за наличный запас метилового спирта. Женины эксперименты без него не шли, а импортный метанол по тем временам был изрядным дефицитом. Всемогущий Палыч где-то раздобыл несколько десятков бутылок, но по институтским правилам их пришлось держать их на загородном складе в Химках. Так что, когда требовалась новая бутыль, требовалось писать заявку, подписывать ее в трех - четырех инстанциях и отдавать специальной тетеньке. Тетенька ехала на склад и если не забывала, то привозила бутылочку. Занимало все это все примерно неделю. Помимо всего прочего, полагалось вести специальный журнал, в котором я отмечала каждый выданный миллилитр спирта, а Евгений Константиныч честно расписывался в получении. Журнал хранился на первом этаже моего сейфа вместе с бутылью драгоценной жидкости.
   На втором этаже сейфа жило кое-что более важное - мои чайные запасы. Вопреки всем начальским воплям отказаться от чаепитий я не могла, поэтому в наиболее секретной части сейфа хранились пакетики с заваркой, сахар, печеньки и мой личный кипятильник. Чтобы добраться до них, требовалось спецключом отомкнуть две бронированные дверки.
   Очевидно, весть о том, что в некогда пустой и скучной лаборатории завелись ценные припасы, донеслась до всех институтских мышей, включая лабораторных. Поэтому в помойном ведре с завидным постоянством стали раздаваться шорохи и скрежет. Мне они не мешали, зато Евгений Константиныч, заслышав их, хватал длинный пинцет и бросался под мойку. Через несколько минут виновник, отловленный за хвост, гордо покидал нашу комнату. Константиныч удалялся по коридору в сторону мужского туалета, шествие его сопровождалось громким женским визгом и явными попытками некоторых барышень рухнуть в обморок практически не отходя от рабочего места.
   Женя ругался, требовал, чтобы я прекратила безобразие, и гордо отказывался составить мне компанию, хотя чай очень любил. Первый звоночек прозвенел, когда следы мышиного посещения обнаружились в той самой секретной части сейфа. Я подумала, что пора, пожалуй, менять привычки... И тут господин начальник вздумал зачем-то заняться техобслуживанием вверенной ему IBMки, а именно - пропылесосить ее изнутри. Мне эта затея изначально показалась сомнительной, поскольку за несколько месяцев компьютер вряд ли успел сильно запылиться, но хозяин - барин...
   Женя отвинтил крепеж, снял корпус... и я поняла, что сейчас меня будут убивать. Внутренности драгоценного компьютера представляли из себя Великий Мышиный Туалет.
  
   Наша бондиана
  
   Оборудование в лаборатории по тем временам было самым современным. Если честно, я очень сомневаюсь, что у кого либо еще в Москве имелся такой же парк газовых и жидкостных хроматографов, оснащенных и компьютеризированных по последнему слову научной мысли. Поставками занимались в основном немцы, они же и налаживали свежекупленное оборудование.
   Очередной буржуйский специалист навестил нас поздней осенью 87-го. Как его привечали в нашем институте, я лучше умолчу. Немец приехал, поковырялся в приборах и с огорчением констатировал, что диск с программами позабыл дома, по ту сторону "железного занавеса".
   Пришлось ждать. Некоторое время спустя пришла весточка, что капиталистический посланец снова в Москве и готов передать обещанный софт из рук в руки в выставочном комплексе на Пресне. Женя уже оформлял местную командировку, когда меня пригласил наш куратор Шурик из соответствующего отдела.
   - Значит так, на выставку пойдешь вместе с Федоровым.
   - А мне-то зачем?
   - Как зачем? Он английским владеет неважно, вот и поможешь с переводом. Других англоговорящих у нас нет.
   - Да ладно, прекрасно он по-английски разговаривает, сам справится.
   - Да нельзя ему в одиночку с иностранцами встречаться, ну как ты не понимаешь? Порядок такой. И кого попало я с ним послать не могу, нужно, чтобы человек понимал, о чем разговор пойдет. Мало ли, вдруг вербовать начнут?
   Похоже, выражение лица у меня было весьма специфическое, потому что Шурик пригрозил вообще никого никуда не пустить, ежели я откажусь. Делать было нечего, пришлось идти. Оставленный без программы Женя был гораздо страшнее.
   Перед выходом на дело мы получили подробнейшую инструкцию, чего нам нельзя. В частности, категорически запрещалось заходить на территорию выставочных стендов, особенно в служебные помещения. Общаться с иностранцами не на глазах у толпы- тоже.
   На Пресне было довольно многолюдно. Вожделенный фирмач расплылся в радостной улыбке и попросил подождать совсем чуть-чуть, пока он закончит с другим собеседником. Мы застыли в проходе. Через некоторое время наш спец освободился и позвал выпить по чашечке кофе, пока суд да дело. "Влипли" - поняли мы. Попытки отказаться типа "да я так здесь пешком постою" выглядели просто дурацки, так что пришлось идти. Честно говоря, ощущала я себя примерно как Зоя Космодемьянская в тылу врага. Судя по Константинычевой физиономии, ему тоже было несладко.
   Коварный немчура, напоивший нас кофеем с плюшками, сознался, что программу опять забыл. На сей раз в гостинице "Интурист". Но, дабы исправить оплошность, готов немедленно туда с нами съездить и все отдать. Мы было попытались уговорить его, чтобы встретиться на следующий день на выставке, но мужик был неумолим. Сославшись на хорошо запущенный склероз, он пообещал и в следующий раз все забыть, так что пришлось ехать.
   В такси Константиныч начал тосковать, что происходит вопиющее нарушение инструкции, так что достанется нам потом на орехи. "Да ладно, - говорю, - давай лучше имя водителя запишем и номер машины. Ежели чего, попросим его свидетелем вызвать в нашу защиту." На этих словах водила, обернувшись назад, скорчил зверскую рожу и потребовал ни в какие авантюры его не впутывать, а то такого наговорит - никому мало не покажется.
   Подъехали мы наконец к "Интуристу" и буржуин наш стал уговаривать, чтобы мы вместе с ним наверх поднялись. "Не хотите в номер идти - дело ваше, но хоть в холле бы посидели в тепле, пока я пакет ваш найду". На этих словах Константиныч гордо заявил, что мы вообще очень любим в это время суток прогуливаться по морозу, дыша свежевыхлопнутыми газами, поэтому предпочтем остаться снаружи. Как только немец скрылся в дверях, Женя потащил меня подальше в сторонку.
   - Не светись напротив дверей. Ты что, хочешь, чтобы тебя за проститутку сочли и в ментовку утащили?
   Такая перспектива меня отнюдь не прельщала, поэтому мы затаились за углом театра Ермоловой, по очереди высовываясь и поглядывая, не появился ли наш гонец. Наконец Женя сдавленным шепотом заявил "Идет", после чего мы кавалерийским галопом промчались мимо ошалевшего иностранца, выхватили у него из рук сверток и, пробормотав что-то типа "Извините, опаздываем к обеду", унеслись в подземный переход.
   Отдышались мы только на платформе метро. Погони почему-то не было...
  
   Катастрофа
  
   И вот в ту самую пору я неожиданно влюбилась как последняя дурочка. Потеряла голову, ловила каждое слово, предупреждала каждое желание. Даже регулярные семейные скандалы умудрялась пропускать мимо ушей - у меня же был ОН. А он, твердивший год подряд "Танюша - это святое", научивший меня любить и ценить себя и не зацикливаться на ерунде... Он женился на другой барышне, успевшей раньше всех забеременеть от него и пообещавшей сорвать защиту кандидатской, если он на ней не женится. В тот день, когда он сообщил мне о предстоящей свадьбе, я пришла домой, выпила водки и пролежала до утра на полу в своей комнате, гоняя по кругу розенбаумовскую "Пусть осень не кончается". Спасибо, родителям хватило чуткости дня три не приставать с расспросами. Потом они не вытерпели, больше всего маму волновало, спала я с ним или нет. Естественно, я сказала, что - нет, и она удивлялась, чего же я так убиваюсь. А я прекрасно знала, что сказать да - у меня язык не повернется, ибо за этим последует что-то невообразимое. Дня через три черная пелена стала потихоньку спадать с глаз, но как жить дальше - я не знала. Я не могла найти себе места, руки до локтей покрылись кровавой коркой, и я физически чувствовала, как болит, разрываясь на части, душа.
   Наш завлаб Стасик, не в силах смотреть на все это, принес мне откуда-то упаковку Супрастина. Помнится, один раз я прогуливалась перед ГЗ МГУ, прикидывая, с какого этажа ловчее прыгать. В другой раз примеривалась к поезду на "Парк Культуры - кольцевая". Только последствия показались очень уж неаппетитными, так что эти приятные мысли я оставила. Острота боли потихоньку ушла, но у меня все время было чувство, что от меня осталась одна оболочка. Руки, ноги, глаза, волосы - все те же, а внутри пустота. Все, что раньше переполняло, выплескивалось через край, теперь спрессовалось в один черный, острый, обугленный комок, и только в глубине тихонько теплилась искра... Я перестала ощущать себя частью жизни, стала просто так, сторонним наблюдателем. Во внешнем мире что-то происходило, люди куда-то стремились, совершали какие-то поступки, а я смотрела на все это сквозь толстенный слой воды и не слышала звуков, не видела красок, не чувствовала запахов.
   В таком оглушенном состоянии я собралась замуж за Игоря. Зачем мне это нужно было, почему рядом оказался этот абсолютно чужой человек? Тогда я над этими вопросами сильно не задумывалась. Все шло само собой, очевидно, во всей этой круговерти был некий неведомый мне смысл. Тем более, что за некоторое время до того отец сказал: "Выходи замуж, неважно за кого, и уходи из дома. Больше терпеть ваши конфликты сил никаких нет." У мамы по новой открылась онкология, она проводила по несколько месяцев в больницах, а дома, изнемогая от ужаса, выплескивала это все на наши с отцом головы. В свои 24 года я ни на что не имела права - пойти в гости, купить какую-то тряпочку на собственную зарплату - на все надо было спрашивать маминого разрешения. И если мама считала, что в субботу я должна стирать, а не идти к Марише в гости, то просить о переносе стирки на воскресенье было немыслимой дерзостью, чреватой скандалом. О том, чтобы поехать в отпуск без родительского сопровождения, тоже мечтать не приходилось. Самое главное, что, внешне подчиняясь этим правилам, я строила свою жизнь втайне, тщательно маскируя и оберегая свое настоящее Я. Наверняка, оно было безобразно и перекошено. Мне всегда казалось, что физическая любовь - это самое малое, что я могу дать, что это не стоит ни гроша. Только вот никому не было интересно, как я умею любить, как я хочу создавать тепло, строить свой дом. И главное - я хотела ребенка. С 18 лет это преследовало меня - я страстно мечтала о малыше, мечтала кормить его, купать, пеленать, играть с ним, возить в колясочке.
   Игорь о детях не сильно задумывался, зато ему была нужна я, он настаивал, чтобы мы жили отдельно, а мне... Мне тогда все было равно. Свадьбу назначили на конец июня.
   Более позднее примечание: Врала я, говоря, что не знаю. Игоря я просто-напросто соблазнила, чтобы доказать себе, что я еще женщина, что та рухнувшая любовь не поставила на мне крест и не сделала человеком второго сорта. А когда он сказал "Я и жениться могу", меня просто-напросто переклинило, мне нужно было замужество просто как знак того, что я еще живая, что я победительница, что предательство любимого меня не сломало. А, кроме того, все, что говорил отец, я вопринимала как прямое указание, что я должна делать. Я верила ему безгранично, поэтому раз папа сказал "замуж", я была готова подхватить кого угодно, но выполнить папин наказ. Тем более, что он сказал тогда: "Уходи из дома, я прикрою. Маму я беру на себя." Я была невероятно горда, что отец впервые в моей жизни повел себя как мужчина, как защитник. Ради его защиты я была готова абсолютно на всё.
  
   Пустили Дуньку в Европу
  
   Наши немцы оказались на редкость незлобивыми. На их месте я бы не стала связываться со странными русскими, устраивающими из ерундовой передачи данных акцию, попахивающую дешевым боевиком. Однако они решили иначе и в апреле 89-го пригласили Женю в Ригу на семинар.
   "Поедешь с Федоровым," - приказал бессменный куратор Шурик.
   Здесь надо сделать пару отступлений. Во-первых, шефа своего я боялась панически. Начальником он был хотя и справедливым, но строгим до ужаса, и бесконечно меня ругал за проваленные задания, а более всего за недисциплинированность и нелюбовь к хроматографии. Я честно обещала исправиться, но с завидным постоянством опаздывала к нужному автобусу и проникала в лабораторию минут через десять после начала рабочего дня, под испепеляющими взглядами начальника. Единственный раз, опаздывая уже совсем катастрофически, я рискнула схватить такси. Если б водитель меня послушался, положение еще можно было спасти, но дяденька заявил, что знает дорогу лучше, поэтому вместо объезда по кольцевой мы потащились через центр и застряли в мертвой пробке на Брестских. Короче говоря, приходила я с работы, обливаясь слезами, и клялась никогда в жизни не переступать больше порога этого проклятого института. Но по утрам с безнадежностью каторжника тащилась обратно - от распределения меня никто не освобождал.
   Во-вторых, шел 89-й год, магазины пустовали, поэтому главными одежками в моем гардеробе были самопальные юбка и свитер в стиле "английская школьница". Одним словом, "чистенько, но бедненько."
   Перспектива провести трое суток в обществе родного шефа повергла меня в состояние, близкое к панике. На мое счастье, из Москвы нас ехало четверо (к нам присоединились еще двое больших ученых из какого-то академического НИИ), так что разговор поддерживался сам собой, от меня никто никакого участия не ожидал, в общем, все сложилось не так уж плохо.
   Поселили нас в Доме Науки в Лиелупе, я размечталась, что удеру побродить по любимой Юрмале, но не тут-то было. Уже случились Тбилиси и Сумгаит, поэтому мои спутники не отпускали меня ни на шаг. Никакие уговоры на тему, что я прекрасно знаю Юрмалу, а латыши - люди гораздо менее темпераментные и более миролюбивые, нежели кавказцы, на них не действовали. В итоге мы немного побродили по ветреным апрельским дюнам, а потом меня утащили пить традиционный "клюквячок" под балтийские копчушки и "Формулу любви".
   На следующий день начался семинар. Проходил он в сравнительно новых кварталах Риги, так что мы с утра пораньше отправились попутной электричкой в город. Через час после этого единственный мост, соединявший Ригу с Юрмалой, закрылся на ремонт до вечера.
   На семинаре мне было чудовищно скучно. Мужики с интересом вникали в какие-то технические подробности, вербовать никто никого не пытался, так что заняться мне было совершенно нечем. "Ладно, не майся, - внезапно проявил великодушие шеф, - иди лучше по Риге погуляй. Только не забудь, в семь у нас в "Латвии" банкет". От такого предложения я воспряла как выпущенный на свободу каторжник. В гардеробе меня нагнала мысль, что возвращаться к концу семинара смысла никакого нет - только время у себя красть. Нацарапав записку, что я приду прямо в "Латвию", я приколола ее к подкладке Жениной ветровки таким образом, что не наткнуться он на нее не смог бы. Булавкой послужила длиннющая рукодельная игла, невесть каким образом завалявшаяся у меня в сумке.
   От души нагулявшись по Риге и купив страшный дефицит - махровые халаты себе и маме - я к семи вечера прибрела к месту встречи. Надо сказать, что в те времена "Латвия" была главной интуристовской гостиницей города с соответствующим антуражем. Уже у подъезда я стала ощущать некое несоответствие между моим "самопальным" гардеробом и окружающей роскошью. Тем временем из-за угла показалась порядком встревоженная тройка моих спутников. "Ты где была?" - накинулись они на меня. - "Почему не пришла к месту встречи? Женя очень волновался."
   Про себя я страшно удивилась, с чего вдруг Женя вообще обо мне задумался, но парировала тем, что в записке все сказано, и я была в полной уверенности, что они предупреждены. "В какой-такой записке?" - удивился народ. "Как, Женя ничего не нашел?" - в свою очередь поразилась я. Оказалось, шеф умудрился одеться, не заметив никакой булавки. А я-то переживала, что он рискует об нее крепко пораниться..
   Внешний вид столичных ученых меня утешил. Вареные индийские джинсы и связанные женами свитера весьма гармонично дополняли мой гардероб. Сбившись в компактную кучку, мы поднялись на второй этаж и оказались в самом центре черно-белой стаи. Утренние коллеги по семинару дружно явились на банкет в вечерних туалетах...
   Гардеробщик наотрез отказался приютить мои пакеты, пришлось заталкивать их под стулья, рядком выстроившиеся вдоль стен. Посреди зала сверкал хрустально-серебряным великолепием фуршетный стол. Нет, ножом и вилкой меня в родимом доме владеть, естественно, обучили. Более того, премудрости банкетной сервировки для меня секретом не были. Но они предполагали наличие сидячих мест, тарелок и разложенных в определенном порядке ложечек-вилочек-ножичков. А вот фуршет до сих пор в мою образовательную программу почему-то не входил. Да еще в такой изысканно-извращенной форме, когда все яства находились совсем не в тех сосудах, в которые бы я их разложила. Короче, меня обуял ужас.
   Он был настолько велик, что перед ним померкла даже моя боязнь Страшного и Ужасного Начальника. Женя, выросший в Париже, объездивший всю Европу и знавший, как мне казалось, западный этикет, показался мне в тот момент единственной опорой посреди всего этого европейского безумия. Заикаясь и преодолевая смущение, я попросила шефа руководить мной. Поначалу патрон был по обыкновению суров и неразговорчив, но мало-помалу расслабился, тем более, что напитки оказались весьма недурственны, так что нам с ним даже удалось перекинуться парой-тройкой фраз, главным образом, опять-таки по поводу его босоногого парижского детства.
   Местные на нас косились весьма надменно и в разговор вступать не спешили. Единственным исключение стали организаторы, супружеская пара, которые, не моргнув глазом, проглотили объяснения по поводу перерезанной железной дороги и разлуки с родными чемоданами. Более того, когда настал час расставания, они попытались нагрузить нас парой весьма увесистых пакетов. Слегка подогретые отечественные ученые гордо отказывались, хозяева настаивали, так что некоторое время пакеты переходили из рук в руки. Матч закончился вничью - мы удалились с одним пакетом, в котором что-то заманчиво позвякивало. Второй пакет остался хозяевам праздника.
   Впоследствии мы выяснили, что нашим боевым трофеем стали запасы недопитого спиртного. Правда, одну здоровую бутылку Grand Marnier, на которую весь вечер Женя поглядывал с нескрываемым вожделением, официанты все же утаили. Во втором пакете, столь неосмотрительно оставленном в ресторане, оказалась закуска. Сначала мужики легкомысленно отмахнулись - дескать, и так сойдет, купим что-нибудь на обратную дорогу. Два оставшихся дня прошли напряженно - в экскурсиях, прогулках по городу и закупках буржуинских подарков родне. Трофейное спиртное было решено оставить на обратную дорогу.
   За час до поезда в вокзальном магазинчике мы подсчитали оставшиеся наличные деньги и прослезились. За вычетом заначки на постельные принадлежности у нас оставалось на четверых три рубля сорок копеек. Этих денег по тамошним ценам хватало только на буханку черного и двух копченых лещей.
   Если вы никогда не пили благородное Amaretto di Saronno под костлявого соленого леща, то лучше и не пробуйте. Ощущения весьма... м-м-м...своеобразные... Зато после него так и тянет поговорить... В душном жарком вагоне спать было совершенно невозможно. Выяснилось, что мой замкнутый нелюдимый шеф - очень интересный собеседник. Под утро я сделала для себя важное открытие - оказывается, начальники тоже люди.
   Это было в четверг на Страстной. А через две недели случилось страшное.
  
   Игорь
  
   В 24 года я была психологически невероятно зависима от мамы. Это очень тяжело - жить с детства с грузом ощущения, что любой твой поступок может стоить жизни человеку, которого ты любишь больше всего на свете. Мамина подозрительность в ту пору еще больше обострилась, она начала проверять мой календарь месячных, попытки хоть как-то уйти от такой мелочной опеки встречала новыми скандалами и обвинениями меня во всем, что только могло придти ей в голову. У меня в доме не было своего угла, даже в ванной комнате я не могла укрыться во время купания, потому что мама время от времени вторгалась, чтобы проверить, не балуюсь ли я с собой недозволенным образом. А о том, чтобы закрыть дверь на защелку, и думать было невозможно, это однозначно приравнивалось к признанию в извращениях.
   И вот на таком фоне у меня случилась задержка. Один день, два... Я была не просто в панике - в ужасе. Открыться маме было совершенно немыслимо, тем более, что я была абсолютно уверена, что от такого потрясения она умрет немедленно, а жить с ее смертью на совести я не смогу. Пришлось имитировать якобы начавшиеся месячные, а самой срочно искать выхода. По совету подружек в ход пошли ванны с горчицей, пригоршни аскорбинки - ничего не помогало.
   Еще дня через два я через силу рассказала о своей проблеме двум сотрудницам, по возрасту годившимся мне в матери.
  -- И что ты ревешь, дура? У тебя задержка сколько недель?
  -- Четыре дня.
  -- Слушай, тут неподалеку недавно клинику открыли, "мини" делают, если задержка не больше недели. Это вообще ерунда, мы делали - ни в какое сравнение с обычным абортом не идет. Придешь, быстренько все сделаешь и через час домой. Все удовольствие - полтинник. Деньги-то у тебя есть?
   Деньги у меня были. Как раз незадолго до того из семейного бюджета мне выделили триста рублей на свадебные расходы, так что можно было постараться списать аборт на другие траты. Жених мой к новости отнесся достаточно безразлично, предоставив все решать мне самой. Денег, впрочем, тоже не дал, но в клинику сопровождать согласился.
   Позвонила я, записалась, потихоньку вытащила из дома, как велено, простыню, пеленку и ночнушку. На подступах к клинике ноги уже подкашивались, к горлу подкатывала противная тошнота, а руки-ноги ходили ходуном.
   В холле в ожидании сидели десятки девчонок, в основном значительно младше меня, взрослых женщин среди них были единицы. Нас по очереди гнали на более чем условный осмотр, анализы, а потом в предбанник перед операционной. Отговаривать никто и не пытался, а отношение персонала было презрительно-унизительным.
   Когда передо мной уже никого не оставалось в очереди, появилось огромное желание бросить все, плюнуть на деньги, и убежать. Но я вспомнила мамино лицо... и осталась. Из операционной вышла согнувшись пополам белая как бумага девчонка и настала моя очередь. Мне дали выпить таблетку но-шпы, чтобы расслабить чуть-чуть мускулатуру. Когда я осторожно заикнулась про наркоз, медсестра грубо одернула, что таким, как я, никакого наркоза не положено, и так не баре.
   Уложили на высокий стол, присоединили какие-то шланги, машина взвыла.... Такой боли, как тогда, я больше никогда в жизни не испытывала. Боли и ужаса... И еще ощущения, что все это унижение - поделом, что ничего иного за свои поступки я не заслуживаю. И я радовалась этому унижению.
   Потом медсестра велела спуститься, выйти в другую комнату и полежать полчаса с ледяной грелкой на животе. По-моему, я тогда упала в обморок, во всяком случае, сознание отключилось точно, словно я провалилась в какую-то черную дыру. Через некоторое время меня растормошили и сказали отправляться домой. Всю дорогу меня колотила нервная дрожь, но дома мне удалось соорудить на лице улыбку, рассказать какую-то выдуманную байку о якобы романтичной прогулке под черемухой и упасть спать. Было это в середине мая...
   На меня навалилась чугунная тоска. Потихоньку я училась жить с ней, так что извне ничего особенно заметно не было. Но внутренне я не могла найти себе места, мне было плохо всюду и со всеми. Я пыталась как-то заглушить это чувство, убеждала себя, что, скорее всего, никакой беременности не было, тем более, что дисфункция и до того уже имелась, предохранялись мы хорошо, поэтому вероятность наступления была крайне низкой. Этим я себя пыталась успокаивать, но тоска все равно не отпускала. Иногда она становилась острее, иногда просто сидела тупой иглой.
   Я то начинала вести себя вызывающе, наряжалась в мини-юбки и высоченные каблуки, то наоборот пыталась прятаться от всех. У меня было такое чувство, что я своими руками уничтожила себя ту, прежнюю, а этой уже все равно, чем хуже - тем лучше.
   Наступило лето, я вышла замуж за Игоря. Честно говоря, недели за две до торжества мне очень хотелось все разорвать - настолько чужим и ненужным казался мне этот человек, но я не решилась. Больше всего почему-то было стыдно объясняться с уже приглашенными гостями, которые наверняка купили подарки.
   В свадебное путешествие мы поехали в Ленинград. И как-то между делом Игорь поинтересовался, крещеная ли я, удивился, что нет и спросил, а почему бы мне не креститься. И с этого мгновения поездка превратилась в паломничество. Впервые за все эти годы человек, имевший на меня права, мой муж, сказал - ты можешь ходить в церковь.
   Казанский собор, Лавра, множество каких-то других церквей - я не помню, было ли в этой поездке что-то другое? Мной завладела одна единственная мысль - я могу, мне необходимо креститься, пока мы не вернулись в Москву. Здесь Питер, я ничем не поврежу родителям, и вообще я чувствовала себя если не освободившейся от родительского давления, то, по крайней мере, сильно удалившейся от него. Главным камнем преткновения стала исповедь. Я просто не могла себе представить, что я способна через такое пройти. Страшно, мерзко, противно, чуть ли не неприлично. Одна мысль об этом внушала ужас. Я просто не представляла, как можно подойти к незнакомому человеку и сказать ему "Я сделала аборт".
   И вот в один прекрасный день мы шли по Крюкову каналу, и добрались до Большого Никольского Морского собора. Храм, где отпевали Ахматову - уже это звучало для меня символично. Объявление на дверях гласило, что в этом храме крестят без исповеди. Пока Игорь разглядывал иконостас, я кинулась к свечному столику - выяснять, что и как. Бабуля у столика кивнула - вон, батюшка идет - с ним и договаривайся. Расхрабрившись, я бросилась батюшке наперерез - я хочу креститься, что мне надо делать? Довольно молодой батюшка с сомнением покосился - а Вы в Бога-то веруете? Верую, верую - в глубине души я боялась, что он спросит еще что-нибудь. Собственно, и на вопрос-то его по честному надо было бы ответить - не знаю, но у меня в тот момент ощущение было - если меня немедленно не крестят, жить дальше не смогу. Видимо, он это понял. "Приходите завтра, натощак, купите крестик и делайте все, что вам скажут." Какое это было число? Этого уже никто не вспомнит. По моим расчетам выходит - 13 или 14 июля, аккурат после Петра и Павла.
   Нас было человек 7 - 8, от нескольких месяцев до примерно сорока лет. До самого конца я простояла в счастливом столбняке и пришла в себя только во время причастия. Тогда я еще совершенно была не в состоянии осознать, что именно со мной произошло. Только мысленно твердила: "Я сделала это!"
   Москве все покатилось своим чередом. Мама с Игорем ужиться не смогла, пошли глупейшие, но выматывавшие душу до отвращения ежедневные скандалы. Бабы Зины уже не было в живых, баба Галя получила однокомнатную квартиру в Строгино, приютила нас на диванчике в кухне и была страшно счастлива, узнав, что я наконец крестилась.
   Сам отъезд наш был кошмаром. Игорь, видя мою полную от мамы зависимость, убедил просто поставить родителей перед фактом, что после работы мы домой не вернемся, а жить отныне станем у бабушки. Так мы и сделали, уйдя налегке, просто в чем были. И вот тут начался кошмар. В течение нескольких дней любые мои попытки поговорить с родителями натыкались на истерические вопли и отказ иметь со мной дело. Кроме того, папа постоянно звонил бабушке, оскорблял ее, говорил множество гадостей, от которых бабуля плакала и у нее часами тряслись руки.
   Недели через две все потихоньку улеглось, папа вызвал меня на переговоры в шашлычную на Маросейке.
  -- Ну почему же вы все-таки ушли? - поинтересовался он. - Ты же знаешь, что мама без тебя жить не может. И все так хорошо было, какая муха вас укусила?
  -- Пап, ну ты же сам мне сказал "уходи" и обещал, что прикроешь, - удивилась я. - Ты разве не помнишь, это ж твоя идея была, еще до моей свадьбы.
  -- Ничего я такого не говорил, - ледяным тоном отрезал отец, - Это ты все выдумываешь. Не мог я тебе такого посоветовать.
   В тот момент я буквально почувствовало, что значит "рухнул мир". Это было хуже предательства Генки, хуже аборта, хуже всего, что до сих пор случалось в моей жизни. Меня предал отец, отказался от меня, отрекся от предложенной им самим помощи. Как же мне хотелось тогда даже не закричать - завыть, потому что я просто не представляла, как можно после такого жить дальше. Но, вместо этого, я проглотила все подступившие слова, привычно взяла ответственность за всё на себя, с тем мы и разъехались в разные стороны, хотя бы формально восстановив общение.
   Мама очень тяжело переживала наш уход, потом отношения потихоньку начали выравниваться, и однажды вечером, в кафе-мороженом, я ей все-таки призналась, что крестилась. Вопреки моим ожиданиям, мама отреагировала довольно спокойно: "М-да? Только отцу не говори." И она как-то странно посмотрела на меня. Что-то почудилось мне в этом взгляде. Словно она отчасти завидовала, что я сумела переступить через запреты и сделать то, к чему звала душа. Похоже, не все так просто было в том, давнем, крике. Не только страх за отцовскую работу, но и отчаяние, что она сама уже настолько запугана страной, партией, политической системой, что никогда ей не переступить эту черту, не выйти из сумрака на яркий солнечный свет...
   Первое время мы с Игорем пытались воцерковляться. Купили молитвослов, ездили периодически на Сокол к вечерне во Всехсвятское, бабуля повесила дома родительскую икону святой Екатерины. Но что-то мешало. Точнее, я даже знаю - что. Это был 89-й год. Стало можно и народ валом хлынул в церкви. Шли все - и верующие, и не верующие, те, кто без этого жить не мог и те, для кого церковь стала данью моде. А у меня еще с пионерско-комсомольских времен остался ужас перед любым массовым действом. Я в принципе не могла "быть как все". Любые попытки загнать меня в какие-то общие рамки заканчивались протестом, эпатажем. Я начинала из шкурки вон лезть, лишь бы не показалось, что я совершаю что-то из стадного чувства. Так получилось и в этот раз. Мысль о том, что про меня могут подумать, что я иду в церковь ради моды, накрепко отвратила меня от посещений храма. Зачем мне внешние проявления, когда Бог у меня в душе?
   Дальше пошло все хуже и хуже. Игорь запил, сначала потихоньку, потом все сильнее и сильнее. Он на глазах терял человеческий облик, превращаясь во что-то невообразимое. Уже к обеду разговаривать с ним становилось очень трудно, к вечеру он совершенно терял представление о реальности, а по ночам терзал меня бредом ревности или еще чем похуже. В декабре он пытался покончить с собой, выбросившись с балкона. Помню ужас, с которым я стаскивала его с перил...
   Первого января мы ловили чертей. Бабушка была в гостях у подруги, Игорь сидел на ее диване всклокоченный, тыкал пальцем в темные углы и кричал: "Ну видишь, видишь? Так и кишат... Вон опять полезли!" Я лежала с температурой, ни до каких чертей мне дела не было, а он растормошил бабушкину игольницу и начал во все оконные и дверные рамы распихивать иголки - заграждать проход нечистой силе. С трудом мы дожили до второго числа, потом приехала бабушка и приняла единственно мудрое решение. За долгую жизнь она насмотрелась всякого, алкогольными психозами мой родимый дедушка семью тоже баловал, так что план действий был понятен. Бабушка зажгла церковную свечу, вручила Игорю и велела обойти всю квартиру, не пропустив ни единого угла. А сама налила в чашку крещенской воды и ходила за ним следом, кропя направо и налево. Когда ритуал был закончен, Игорек успокоился, а я поняла, что вот так, похоже, и сходят с ума. К марту супруг довел суточную дозу потребления до 0.75, а я поняла - все. Так жить нельзя. Дважды я сама была на волосок от того, чтобы перерезать себе вены, лишь бы прекратился этот кошмар, к счастью, нож оказался тупым, так что я даже не поцарапалась.
   Финал наступил Восьмого марта. С утра пораньше мы должны были отправляться в Подольск поздравлять его маму, чтобы вечером заехать к моим родителям. Я на секундочку зазевалась, а когда пошла надевать пальто, то обнаружила родного мужа храпящим в тулупе и валенках лежа поперек комнаты. Первые признаки он начал подавать часам к семи вечера, а когда сумел принять вертикальное положение, то обнаружил себя стоящим на лестничной площадке с чемоданом в руках и напутствием никогда больше на моем жизненном пути не попадаться. Бабушка, как обычно, была у подруги на Арбате. Я боялась, что если останусь в Строгинской квартире, Игорь начнет рваться назад, поэтому не нашла ничего лучшего, как поехать к родителям. Не знаю уж, о чем они до этих пор догадывались, но мое сообщение произвело эффект разорвавшейся бомбы. Честно говоря, я понадеялась, что родители сумеют оградить меня от дражайшей половины. Не тут-то было. Через десять минут после моего приезда позвонил Игорек, мама выслушала его заплетающуюся тираду о том, как он жить без меня не может и вот-вот замерзнет в чистом Строгинском поле на полпути к электричке и ... разрешила ему приехать. "Я не хочу, чтобы на нашей совести был труп", - заявила она.
   Игорек вернулся, клялся и божился, что завязывает навсегда, мама уговаривала его оставить. По-моему, ее настолько пугала мысль о моем возможном разводе, что она была готова терпеть любого зятя в надежде сделать из него человека. Естественно, ни о каком новом отъезде к бабушке речи уже не шло. Игорек продержался почти полтора месяца, ходил злой и мрачный, но к водке не прикасался. Меня уже воротило с души от одного его вида, но Игорю было поставлено условие - его оставляют до первой рюмки. Поэтому пока этой рюмки не случилось, я себя чувствовала не вправе снова выгнать из дому. Между делом выяснилось, что мой супруг в довершение всего страдает шизофренией, что детей он иметь тоже не может, и что аборт мой, судя по всему, был все же не абортом, а коррекцией дисфункции.
   "Мой тебе совет - разводись, с ним у тебя жизни точно не будет" - с таким напутствием я вышла из кабинета институтского нарколога, - "у него просто абстиненция была, пока он за тобой ухаживал, но на той стадии, на которой он уже находится, обратной дороги нет, будут какие-то периоды затишья, а потом снова срывы. Долго ты так не выдержишь, это все очень плохо закончится."
   В середине апреля на свадьбе лучшего друга Игорь вновь упился до положения риз, изгнание его состоялось окончательно и бесповоротно.
  
   Женя
  
   Женина семейная жизнь, давно сама по себе трещавшая по всем швам, тоже развалилась. Как оказалось, неприятности сплачивают. Слово за слово мы начали потихоньку общаться, потом работа и вовсе ушла на задний план, мы оба развелись, а потом мне было строго указано в назначенное время явиться на автобусную остановку с паспортом. Уже загрузившись в троллейбус, я поинтересовалась, а что мы собственно делать собираемся.
  -- Заявление подавать будем, - строго ответствовал шеф. Оказывается, это был самый простой и надежный способ обезопасить от меня его драгоценные приборы...
   Для полноты удовольствия будущий супруг и брачеваться предлагал ехать на городском транспорте, но тут уж я восстала - нарядный костюм с сапогами никак не монтировался, легкие туфли по московскому марту тоже не годились. К тому же ребенок, до рождения которого оставались считанные месяцы, поездок на городском транспорте явно не приветствовал.
   В итоге нашелся компромисс - на такси, но только вдвоем, никаких гостей и свидетелей. Первые браки на радость родственникам у обоих были традиционно-помпезные, так что на этот раз мы решили праздновать так, как хочется самим. В ЗАГСе мы самым бессовестным образом прохохотали всю процедуру. Бедная молоденькая девочка-регистраторша сначала растерялась, уж больно нетипично мы выглядели, а потом ей тоже смешинка в рот попала.
   Перед свадьбой Женя честно предупредил, что он неверующий и детей в вере воспитывать категорически не хочет, вырастут - сами разберутся, какую религию для себя избрать. Я немного поколебалась, но потом решила, что это не страшно. Я сама - "вдушевер", в церковь не хожу, в таинствах не участвую, так что Женино неверие на нашей семейной жизни сказаться не должно.
   Через три месяца нас стало уже трое. Родился Митька, но не смотря ни на что у меня все время оставалось чувство, что я живу не всей душой. Водная толща, три года назад отделившая меня от мира, стала тоньше, но до конца так и не исчезла. Я любила мужа, тетешкала сынулю и мучилась от того, что так и не могу до конца к ним приблизиться. Все чувства, все ощущения горели в пол-накала, а в груди тупой иглой постоянно сидела боль.
   Когда Митюхе исполнилось полгода, умерла мама. Это было в страшном голодном и холодном декабре 91-го. В последние месяцы жизни у нее начались странные мозговые явления. Иногда она говорила, что мой сынуля отбирает у нее жизн - она слегла за сутки до его рождения, слегла, чтобы в последующие полгода уже почти не вставать. Митюшка родился слабенький, недоношенный и полузадушившийся пуповиной. Папа с Женей первый месяц помогли мне, потом у них отпуска кончились и я осталась на целые дни одна с грудным младенцем, лежачей мамой, магазинами, в которых надо было ухватить хоть какую-то еду или отоварить в многочасовой очереди талоны, и сама вся шитая-перешитая после "удачных" родов. Мужчины приходили вечером, что-то готовили, стирали пеленки и камнем падали в кровать. А утро у них начиналось в пять часов, когда надо было бежать на молочную кухню за кефирчиком для Митьки и выстаивать трехчасовую очередь в гастрономе за литром молока. Чаще всего я таскала ребенка за собой по магазинам, но иногда его приходилось оставлять дома спящим, и тогда я терзалась невообразимой тревогой, потому что представляла всякие ужасы - мало ли что маме придет в голову?
   Уже совсем старенькая бабуля выстаивала очереди, снабжала возвращавшегося с работы Женю продуктами и все норовила нам еще и деньгами помочь со своей мизерной пенсии. Мама умерла в тот день, когда бабуля должна была переехать к нам, чтобы помогать мне с уходом. И вот тогда бабуля впервые потрясла меня. Сейчас-то я понимаю, в чем дело, но в те годы подобное было для меня полной неожиданностью. На фоне всеобщих рыданий и неутешного горя она оставалась очень спокойной. Более того, при всей ее грусти чувствовалась какая-то затаенная радость. Она словно передала свою ненаглядную Иринку в ласковые надежные руки.
   И в тот же день она дала мне урок мужества. В соседний гастроном привезли макароны. Голодной зимой 91-92 года это было настоящее событие - итальянские спагетти, по две пачки в руки. Уже под вечер бабушка пришла ко мне в комнату.
   - Одевайся и идем в магазин.
   - Ба, да ты что, ну о каких магазинах можно сегодня думать?
   - Я знаю, что тебе сейчас очень тяжело. Но поверь, жизнь на этом не кончается. А на тебе мужики и их нужно кормить.
   Тогда меня это возмущало несказанно, но как же нас потом выручили эти самые макароны, когда мы с Женей сидели без копейки денег и сумасшедшими долгами...
   Когда мама умерла, я долго не могла свыкнуться с этим. Хотя все у нас было так непросто, я очень любила ее, жалела, да и она любила меня. Просто жизнь дурацкая настолько ее изломала, что она не умела без оговорок, прямо и щедро, дарить свою любовь. Похороны, девять дней - все это слилось в один черный кошмар. Последние мамины дни у нас постоянно сидела тетя Галя - мамина подруга. Когда молоденький участковый врач сказал, что надо в любой момент быть готовым ко всему, тетя Галя уговаривала маму позвать священника, благо до церкви рукой подать - в ту пору уже отстроили храм Троицы в Конькове. Мама в ужасе отказалась.
   Несмотря на это, в день похорон тетя Галя заказала заочную панихиду, а в крематории раздала всем, а нас много было, человек пятьдесят, - церковные свечи. И когда окруженный огоньками гроб медленно поплыл вниз, я сама чуть не ринулась вслед за ним. Женя удержал, обнял и тихонько увел в автобус.
   Очнулась я седьмого января. То есть, и все прочие дни я что-то делала, готовила, мыла, стирала, убирала, принимала соболезнования, но душой оставалась там, в старом Донском крематории. И вдруг, после обеда, наливая Катюшке, Жениной дочке, вишневый компот, я взглянула на экран телевизора и словно проснулась. Показывали репортаж из Израиля, храм Рождества Христова. Оператор с камерой спускался вниз, в пещеру, перед ним раскрывались двери и вместе с этими дверями я чувствовала, как потихоньку "раскрываюсь" и я. Тогда я это ощутила как маленький, робкий шажок вперед, к выздоровлению.
  
   Бабуля
  
   Бабушка никогда в жизни не говорила со мной о Боге. Нет, ошибаюсь, один раз было. Это когда уже ближе к тридцати до меня начало доходить, сколько же глупостей я наворотила по молодости, она тихо сказала: "Я всегда молюсь за тебя и за маму твою". Я так думаю, что маму она на самом деле вымаливала, потому что после первой страшной болезни врачи давали ей не больше трех лет жизни. Мама прожила двадцать.
   А по вечерам бабушка гасила верхний свет, доставала из папки ветхие листики с рукописными словами и вставала лицом к окну. "Спи давай, я скоро" - и она еле слышно шелестела губами, читая длиннющие  списки имен давно ушедших людей.
   Потом было много тяжелого. И вторая кризисная зима, когда Жене практически перестали платить зарплату, а я вновь была беременна. От нас ушел отец, его новый брак принес много сложностей. Врачи долго не признавали у меня вторую беременность, считая ее каким-то заболеванием, требовали делать чистку, я отказывалась, убегая из больницы под крики и грубую брань. Родился Костик. Отец не мог простить мне рождения второго внука, утверждая, что если бы я своевременно поинтересовалась его мнением, он заставил бы меня сделать аборт. С его новой женой отношения ни у кого из нас не сложились, она оказалась человеком очень сложным, давящим, стремящимся во всех ситуациях быть в центре внимания и руководить жизнями всех, с кем ее свела судьба.
   Женю взяли на французскую фирму и он по полмесяца стал проводить в командировках. Пока его не было, бабуля всегда жила у нас. Не потому, что ей было тяжело одной, нет. Она приезжала помогать мне. И опять готовила, возилась с мальчишками, которых любила больше всего на свете. Таскала мне из своего Строгина сумками какие-то невероятные банки детского питания. Часами занималась с вечно хворым Митьком.
   Той страшной весной девяносто пятого Женя был в Лондоне. Возвращался он как раз в годовщину нашей свадьбы и нам так не терпелось остаться наедине, что я не стала удерживать бабулю, когда она собралась восвояси. Хотя впервые какой-то червячок беспокойства зашевелился - не надо ей сегодня уезжать.
   И впрямь не надо было. На следующий день бабуля позвонила - у нее начались непонятные боли в животе, которые становились все сильнее. Сначала мы решили, что она отравилась какими-то консервами у себя дома. Но время шло, симптомы становились все более странными. Скорая категорически отказывалась к ней ехать - мы к старикам после 75 не ездим, а вашей бабушке уже 80. Вырваться к ней я тоже не могла - не на кого было оставить детей. Женю не отпускали с работы, отец среди недели отказывался после работы заезжать к нам, свекровь наших детей своими внуками не признавала.
   Наконец в пятницу вечером Женя вернулся пораньше и я тут же полетела к бабуле. Как же она изменилась - лицо потемнело и пожелтело, она еле-еле двигалась, постоянно держась руками за живот. Естественно, ночевать я осталась у нее, с утра пораньше устроила страшный скандал на "Скорой", но добилась, чтобы они приехали. Бабулю забрали в Боткинскую. Честно говоря, я искренне думала, что ее подлечат, а потом мы заберем ее к себе. Но, судя по всему, было уже поздно... Ночью у нее остановилось сердце...
   А сейчас я все чаще и чаще вспоминаю июньские сумерки, Пярну, семьдесят пятый год. И бабуля моложе, чем мой отец сейчас. Мы бредем с ней по кромке моря, уворачиваясь от набегающих волн, и бабуля с ее обычной улыбкой в голосе читает
   Это было у моря,
   Где лазурная пена,
   Где встречается редко
   Городской экипаж...
   Потом началась Чеченская война, мы почувствовали, что надо уезжать, поскольку воспитывать мальчишек в новой России мы не умеем. Началась иммиграционная эпопея. Документы-деньги-интервью-следующие документы-следующие деньги - этот безумный вихрь продолжался два года, слизывая последние краски с окружающего пейзажа и оставляя четкую черно-белую графику. В тот период жизни я себе напоминала торпеду - холодную, железную, серо-стальную, неуклонно идущую к намеченной цели. Я научилась тому, чего сроду была не в состоянии делать - разговаривать с тетеньками в ЖЭКах так, что они давали справки, а не отсылали "на потом", небрежно давать взятки и поить участкового милиционера шотландским виски. У нас была цель и достичь ее нужно было по возможности законными средствами.
   Потом был совершенный кошмар перед отъездом, когда квартира уже продана, а паспорта еще не получены. И мы кружили по Москве, врозь с детьми и багажом, ночуя то в одном, то в другом месте, иногда обретая то детей, то багажные коробки, то все разом. Это был уже чистой воды Кафка, длившийся шесть недель кряду. А в один прекрасный день я снова очнулась и увидела, что мы сидим в просторном зале, за громадным окном медленно и неторопливо едет самолет, а мы пьем по очереди молоко из литрового пакета, грызем печенье и нам просто хорошо. Где-то далеко позади остались всхлипывающие родные, багаж благополучно уплыл на погрузку, а мы спокойно сидим в нейтралке между "еще" и "уже" и лучше этого ощущения ничего на свете нет.
  
   Мне страшно жалко наших родителей, все их поколение. Жизнь проехалась по ним катком, вытравливая нормальные человеческие чувства и подгоняя всех под один серый стандарт. Счастливы те, кому довелось душевно, духовно вырваться из этого кошмара, увидеть мир красочным, полным звуков и запахов. И чем виноваты те, кто с детства видел вокруг себя одну казенщину, для кого слова милосердие, жалость, снисхождение - лексика из несуществующей, отмененной жизни? Разве можно обижаться, что тебя мало любили те, кто так и не научился любить самих себя? Мне действительно жаль их, тех, кто так и не сумел понять, как это здорово - любить просто так. Не за что-то, не вопреки, а просто - любить. И делиться радостью, солнцем, счастьем. Кто так и не почувствовал, что дети - это не пятерки в дневнике и не удовлетворенное родительское самолюбие, что ребенок живет свою жизнь, а не воплощает несостоявшиеся родительские мечты... Господи, не дай нам исковеркать души наших детей!
  
   Канадский дневник
  
   О причудах памяти
  
   До недавних пор огромное количество понятий было в моем подсознании выпихнуто в область виртуальной реальности. Точнее было бы сказать, что почти все, не встречавшееся в повседневной жизни, для меня существовало только как книжная информация. Этакий эффект Фомы...
   Первый раз я с этим столкнулась летом 96-го, когда Михаил Владимирович привел к нам в гости князя Трубецкого. Мишку я к тому времени знала тысячу лет. Я многократно слышала, что Вова Трубецкой учился с Мишкой и Женей на одном курсе, что он - прямой потомок и наследник титула. Вова одним из первых уехал в Штаты, от него доходили редкие весточки, главным образом о бытовых сложностях и кочевании с места на место, но Женю эти вещи интересовали мало, а для меня и вовсе были пустым звуком.
   И тут в начале августа сиятельный гость появился в нашем доме. Он был аристократически флегматичен, называл Мишку Микки и демонстрировал, как он от всего устал. А моя несчастная крыша с трудом удерживалась, чтобы не съехать, потому что титул "князь Трубецкой" ну никак не клеился к этому рыхлеющему "ботанику", полностью зациклившемуся на химии.
   Мои мозги застряли на эпохе декабристов и мостик от блестящего офицера Сергея Петровича к химику Владимиру Сергеевичу наотрез отказывался выстраиваться. И в то же время в голове неотвязно стучало "Не может быть. В реальной жизни князей не существует. Это из книжки. Такого не бывает.". Как я от всего этого не сошла с ума - не знаю. Человек был рядом, ел, пил, пытался ухаживать за кем-то из дам, а моя несчастная голова наотрез отказывалась осознать, что он существует на самом деле.
   Год с небольшим спустя аналогичное ощущение настигло меня в Канаде. Мы два года оформляли эмиграцию, собирались к отъезду, но куда мы едем, что это за страна - я совершенно не представляла. Какая-то абстрактная информация пролетала сквозь мозги навылет. То, что Ниагарский водопад находится в Канаде, мы с подругой Маришей осознали, например, летом 97-го, когда мне до отъезда оставался месяц, а ей чуть меньше года.
   Про Канаду было известно, что там есть Торонто и Монреаль. В Монреале когда-то было Экспо-67. Это я запомнила еще с детства. Мне стукнуло два года, когда родительские разработки попали на советский стенд этого самого Экспо. Потом их статью напечатали в каком-то американском журнале. Родители говорили про Экспо без конца. Естественно, их самих никто туда не пустил, но работа была опубликована, и для мамы с папой и всех ребят из лаборатории это было громадное событие. Потом даже пришел какой-то инвалютный гонорар. Единственный раз в жизни мама с папой отоварились в "Березке" - маме досталась бордовая шерстяная кофточка из тонкого джерси, папе - вожделенная китайская ручка с золотым пером (в те годы китайское еще значило - качественное), а мне - пластмассовая брошь в виде распускающегося бутона розы на тонком стебельке. Точнее, таких розочек было несколько. Я себя чувствовала невероятно богатой и счастливой. И когда в детском саду друзья попросили поделиться, я отказать не могла - хотелось, чтобы всем досталось по кусочку этого счастья. Дома родители быстро обнаружили пропажу и потребовали, чтобы я забрала все розочки назад. Я пыталась объяснить, что это нечестно, что подарки назад не отбирают - предки были неумолимы. Ситуация выбора между родительским гневом и потерей дружбы для меня оказалась непосильной, родители были страшнее. Что-то из розочек мне удалось вернуть, что-то кануло навсегда, а детсадовская дружба распалась, тем более, что из садика меня вскоре забрали.
   После переезда в Канаду я долгое время просыпалась с совершенно дурацким чувством радости "Неужели я в Америке!?" Америка была для меня таинственной землей из романов Фенимора Купера и имела примерно такое же право на существование, как Атлантида или Страна Литературных Героев из радиопередач нашего детства. Поэтому возможность попасть на эту землю, прилететь на банальном, вполне материальном самолете, была по осуществимости сопоставима с уэллсовскими путешествиями во времени. Так что когда я по утру осознавала, что мы уже на другом конце света, а вокруг - Америка, реальная, живая, населенная вполне дружелюбными людьми, отнюдь не рвущимися снять с нас скальп, я ощущала себя примерно так же, как если бы перенеслась в любимый приключенческий роман. Это было чудо, сказка, которая внезапно стала не просто былью, а обыденностью.
   Прошло несколько лет. Мы постепенно обживались на новом месте, работали, дети учились, но тоска моя так меня и не отпускала, становясь все тяжелее и тяжелее. Мы многое пытались списывать на трудности адаптации, эмиграционный стресс, потом стресс от отсутствия стресса. Все это были глупости и отговорки. Я чувствовала, что какие-то невидимые цепи намертво приковывают меня к прошлому, обида на родителей за все наши неурядицы заставляла раз за разом прокручивать в мозгу одни и те же сцены , находя все больше и больше оправданий для себя.
   Я перечитала груду книг по психологии, пытаясь "отпустить на свободу" свое прошлое - ничего не удавалось. Понять, что именно настолько гнетет - тоже. Все, что было до брака с Женей, представлялось одной невнятной черной массой, из которой шла невыносимая боль. Без успокоительных таблеток я больше не могла ничего делать. И все чаще и чаще стала появляться мысль, что нужно зайти в церковь, поставить свечку. Тем более, что в памяти сидел данный перед отъездом обет - если все пройдет благополучно, поставить Богородице три самые толстые свечи. Я перед отъездом как раз стала отваживаться забегать на минутку-другую в церковь, но меня хватало только на то, чтобы поставить две-три свечи, быстренько помолиться об успехе эмиграции и пулей вылететь из храма под, как мне казалось, весьма суровыми взглядами сидящих при входе бабушек.
   Но ноги не шли. Я боялась, что, не зная, как себя вести в храме, окажусь в центре внимания, что надо мной будут смеяться и вообще получится сплошная неловкость... Тем более, что перед самым отъездом, когда дети вдруг сами попросили зайти в церковь в Коломенском, нас оттуда выгнали с громкими воплями, хотя службы не было, а я сама слезно умоляла бабушек дать мне большой платок, чтобы набросить на плечи. Знала бы, что детям такая мысль придет в голову - оделась бы для прогулки иначе. А тут они сами попросили зайти, я не хотела гасить такой их хороший порыв, а в итоге вышло всё очень и очень грустно. И вот повторения этой сцены я боялась панически, потому что понимала - если меня еще раз за какие-то ошибки выгонят из храма, больше я к нему вообще никогда не подойду.
   В начале 2001 года Женя слег с травмой спины, его болезни предшествовали несколько месяцев таких нервов, что я начала всерьез опасаться за целость брака. Детишки, в свою очередь, на нервной почве тоже вышли из-под контроля, так что в семействе случился полный кавардак, а из Москвы в гости прилетел Женин родственник и мой большой друг В.С. Обычно именно он был моей большой жилеткой, в которую можно было поплакать, попросить совета и утешения. На сей раз все получилось иначе. Дядюшка с порога заявил, что на этот раз спасать надо его и спасать должна я.
   Месяц я честно пыталась со всем этим справиться. Работа - магазины - дети - процедуры Жене -готовка - стирка - уборка - глажка, а после всего этого до глубокой ночи - психотерапия дядюшке. Разговоры - разговоры - разговоры до полного одурения. О том, какая Л. стерва. Какие сволочи кругом у него на работе. Какой он гениальный конструктор и как его никто не ценит. Какие мерзавцы и бестолочи студенты-практиканты. Какие шлюхи жены его друзей. Как одержим гордыней мой муж... Эти разговоры я старалась пресекать, но он с упорством маньяка возвращался к любимым темам. Получалось, что весь мир вокруг - бездари и ничтожества, мнящие о себе неизвестно что, а он один весь в белом посреди этого болота.
   Через месяц я осторожно поинтересовалась у Жени, что это с дядюшкой такое - от стресса или как? "Да что ты, - отмахнулся муж, - это его любимая тема. Просто раньше он перед тобой петушился, а теперь за свою принял, а перед своими чего стесняться?"
   Я почувствовала, что силам моим настал предел. Двужильные-то мы двужильные, но надо где-то и энергию подпитывать. А мои четверо подопечных высосали энергоресурс досуха. Тогда меня по-серьезному "догнала" мысль, что надо бы в церковь сходить. Надо-то надо, но решиться я никак не могла.
   И вот, в один прекрасный день, совпало так, что Женя был у врача, дети в школе, а мы с дядюшкой - дома. Памятуя, что дядька у нас серьезно верующий, я набралась храбрости.
  -- Витюш, просьба к тебе есть. Сходи со мной в церковь, пожалуйста.
  -- - Нет, иди сама, я не хочу.
  -- - Витенька, я сама не сумею, мне действительно надо, чтобы ты рядом был.
  -- - А что такое, в чем проблемы?
   Худо-бедно я попыталась объяснить, что мне мешает и почему нужна помощь.
  -- Тем более я с тобой не пойду. Ты должна преодолеть свои стрессы сама. К Богу каждый сам приходит, а не за ручку.
   Эта отповедь подействовала на меня как ушат ледяной воды. И тут дядюшка, видимо заинтересовавшись чем-то в моем рассказе, начал расспрашивать о моей жизни в "до-Женин" период. Мне бы, умнице, этот разговор свернуть, да я не сообразила. Помнится, рассказала я гораздо меньше, чем здесь сейчас написано, но этого хватило. Я физически ощутила, какая ледяная стена выросла между нами. Казалось бы, ему-то какое дело - не муж, не кум, не сват. Только тон у Сергеича немедленно изменился. И разговаривать он со мной стал настолько свысока... На лбу его крупными буквами читалось "Эх, ты! А я-то тебя считал порядочной женщиной."
   Если бы в тот момент можно было куда-то спрятаться, убежать, я бы это сделала. Но увы - вернулся Женя, потом дети. Надо было браться за обычные дела. Я с ужасом думала, как нам доживать всем вместе оставшиеся две недели до Витькиного отъезда. Тем более, что от него веяло таким пренебрежением, что мне стоило большого труда удержаться и не плакать. Вечер обошелся без психотерапии - говорить нам больше было не о чем.
  -- А я-то тебя считал идеалом... - только и сказал дядюшка.
   Совершенно замученная, я рухнула в койку, чтобы через пять минут подскочить от телефонного звонка. Я с детства боюсь ночных звонков - в них всегда таится угроза несчастья. И точно. Далекий Ленкин голос прокричал "Женя, мама умерла" и запищали гудки.
   Л.С., мама Жени, Лены и Сережи и старшая сестра В.С., умерла 13 марта. Она давно и тяжело болела, так что эта смерть не была для нас внезапной. Мужики тут же ринулись звонить в Москву, на следующий день мы срочно меняли Витьке билет. Женя со своими спинными проблемами на похороны лететь не мог - это было ясно. Так что дядюшка отправился полномочным представителем от всех. А мне заползла в голову крамольная мысль, что таким способом Господь избавил меня от двухнедельного мучения в обществе дядюшки.
   На следующий день нам позвонила Наташа В. и попросила помочь одной ее подруге. Точнее, не столько подруге, сколько подругиному мужу. В доисторические времена Наташа с Витей и Оля с Гришей дружно занимались нацчными исследованиями в одном и том же одесском НИИ. Потом пути сложились по-разному, но в конце концов все опять встретились, на сей раз в Монреале. Только Наташа с Витей за это время полностью сменили специальности, работали в совсем других областях и помочь с работой Грише, сохранившему верность биохимии, не смогли.
   Гриша потыркался-потыркался, работу не нашел и сел всей семьей на пособие. Ольга пошла по ночам шить шторы на фабрику, потому что на пособие не проживешь, а у них еще двое мальцов были.
   Год продолжалось это мучение, потом Ольга не выдержала - попросила помощи у Наташи, а Наташа позвонила нам. Короче говоря, общими усилиями мы перекроили Грише резюме, выкинув оттуда все упоминания о кандидатской степени и научных заслугах. В нашей конторе биохимики были не нужны, так что мы на скорую руку переквалифицировали Борисыча в хроматографисты с помощью двух умных книжек, которые он за неделю заучил наизусть. Потом Женя на словах обрисовал Грише, как вообще выглядит прибор, какие у него кнопочки и ручки.
   Следующим заходом Женя убедил Майкла, что нам на фирме необходим еще один аналитик, вручил Гришино резюме и убедил пригласить мужика на интервью. Майкл, по-моему, слегка оторопел от такого напора, но Гришу на интервью пригласил - и нанял! Так что буквально через неделю мы начали ездить в нашу контору втроем.
   В первый же день Борисыч меня озадачил. Усевшись за стол в обеденный перерыв, он возвел очи горе, что-то пошептал, размашисто перекрестил себя и еду и приступил к обеду. Такое в нашем паноптикуме исполнялось впервой.
   Собственно, среди приятелей одна верующая семья у нас имелась. Но это знакомство было, скорее, номинальным, потому что мы со своими повторными браками (что не так важно) и категорическим нежеланием клясть Патриарха на все корки (что очень важно) оказались для них неподходящей компанией.
   Потихоньку, слово за слово, мы с Гришей начали беседовать о том, что интересовало меня все больше и больше - о вере. Наконец-то среди наших знакомых оказался кто-то, кто не только верил, но и хотел и любил говорить о Боге. Борисыч, правда, оказался из породы пламенных фанатиков-надомников. Всех неверующих знакомых ему было необходимо немедленно загнать железной рукой к счастью, то есть, в церковь. Женя злился, особенно когда Гришка посреди скоростной дороги начинал лупить его по спине кулаками с воплем: "Ты когда крестишься, гад?!", а меня все это веселило. Впрочем, через некоторое время мне от Борисыча стало тоже перепадать то за излишнее зубоскальство, то за слишком короткую -чуть-чуть прикрывающую колени - юбку, то за недостаточное, по гришкиному мнению, почтение к мужикам. Попадало, конечно, не очень всерьез, но тем не менее...
   А потом случилось вот что. В июле 2002-го моя депрессия дошла уже до крайней точки, муж срочно вылетел в Москву выдавать дочь замуж, дети по этому поводу нервничали и безобразничали больше обычного. И тут Григорий Борисыч, оставшийся по случаю отъезда любимой супруги в отпуск в положении одинокого отца, предложил устроить для всех наших парней пикник в соседнем парке. Сказано - сделано. Навьюченные как ишаки, мы явились в парк, быстро накормили детей и устроились в теньке "побалакать за жизнь".
   Борисыч, помимо отпрыска, привел еще с собою очень милого дедулю, представившегося Николаем Тихонычем. Тихоныч оказался из "перемещенных лиц", на ридну Западную Украину в 45-м благоразумно не вернулся и уже шестой десяток лет тихо жил в Канаде, причем все в нашем районе. Под его негромкие рассказы как все вокруг выглядело каких-то лет сорок назад я придремала и проснулась уже, когда мужики возбужденно о чем-то спорили. Оказалось, о церкви. Поминаемые ими люди и ситуации мне ни коим образом не были были знакомы, однако тема задела за живое.
  -- Слушайте, а можно мне как-нибудь с вами в церковь сходить? - совершенно неожиданно для самой себя выпалила я. - Мне бы только свечку поставить...
  -- Танька, молодец, наконец-то собралась! - Борисыч пришел в полный ажиотаж. - Вот прямо сейчас и поедем.
  -- Куда сейчас, почему? - к такому повороту событий я была совершенно не готова.
  -- А чего время терять? Нам с Тихонычем все равно на всенощную надо, и вы с мальцами пойдете. Нечего, нечего! Ну-ка, живо пошли.
   Дальше все закрутилось в каком-то бешеном круговороте. Со мной приключилась паника, руки заходили ходуном, последние мысли спешно испарились из головы. Почему-то мы сначала оказались всем кагалом у Гришки дома. Пока Тихоныч с детьми припрятывали остатки от пикника, Борисыч стащил со стены огромный образ.
  -- Это бабкин еще, старинный, видишь? Ну-ка быстро целуй!
  -- Гриш...
  -- Я кому сказал! Вот, молодец, все в порядке. Ничего же с тобой не случилось, правда? Так и там все в порядке будет. Не бойся.
   Потом мы заехали ко мне. В рекордные три минуты я успела хоть как-то привести себя в порядок. Юбка, платок, крестик... Попутно получила по шее за то, что крестик не ношу. Ну и правильно, за дело!
   Дети совершенно очумели, пытались что-то возразить, но Борисыч их мигом утихомирил. Он вообще как-то преобразился - словно выше ростом стал, плечи развернулись. Ни дать, ни взять - капитан, ведущий команду на абордаж (ну и сравнения, однако!). Погрузились в Тихонычев "Боинг". Кто его знает, как эта машина на самом деле называется - что-то огромное, годов пятидесятых, главное, что туда куча народу легко набивается, а спереди вообще 3 сидения вместо обычных двух, поехали. Меня колотит крупной дрожью, мысли испарились все, кроме одной - неужели смогу? А может, сбежать? В другой раз пойду...
  -- Я те дам другой раз! - это уже Гришка. - Сказал, все будет в порядке - значит будет. И вообще, чего ты боишься? Ты же к Богу идешь, чего тут можно бояться?
   Приехали. Дом как дом, обычная трехэтажка, только над подъездом небольшая икона Божьей Матери.
  -- Ну все, пошли.
   Я стою, ноги к асфальту приросли. Ванька уже подхватил мальцов и они куда-то исчезли. Тут Гриша с Тихонычем меня аккуратненько под локотки взяли и повели как хворую. Открыли дверь в подъезд, оттуда густо пахнуло ладаном и мне показалось, что сам воздух по ту сторону порога другой - плотный и зеленоватый, как океанская волна.
   Оказывается, весь дом принадлежит мужскому монастырю. Сам монастырь - резиденция владыки Виталия - в ста километрах от города, а здесь монастырское подворье, где живет владыка Сергий и где в домовой церкви служатся все всенощные и литургии кроме воскресных.
   Привели меня на второй этаж, усадили на стульчик в притворе и мужики исчезли - отправились на клирос. Что там было и как - не помню. По-моему, все три часа я только осваивалась с мыслью что вот - я в церкви и ничего страшного со мной или кем-то еще не произошло. Хотя нет, вру. Кое-что я тогда все-таки осознала. Во-первых, для меня огромным удивлением было понять, что многие песнопения я знаю. Причем не только мелодию, но откуда-то всплывали и слова. Для меня до сих пор загадка - что это? Генная память от дальних предков или забытые воспоминания раннего детства? В какой-то момент мне вообще показалось, что сейчас кончится служба и мы пойдем домой, на Мытную и вообще родимое Замоскворечье так явственно всплыло перед глазами... А когда вечерня закончилась и в темной церкви остались только две мерцающие лампадки - я узнала, вот он, мой давно потерянный дом, куда я давно и безуспешно пыталась найти дорогу. Свет, запах, звуки - все было как тогда, в далеком и безопасном детстве.
   Это было в субботу. Воскресенье прошло в каком-то забытьи. Мы были на пикнике, отмечали день рождения моих мальчишек, а я чувствовала себя совершенно опрокинутой куда-то внутрь. Происшедшее было настолько велико, что я не могла его вместить. И почему-то безостановочно прокручивался в мозгу бунинский "Чистый понедельник".
   А на следующий день мне стало плохо. Это состояние вообще очень трудно описать словами. Словно какая-то злая сила меня изо всей силы скручивала и выжимала. Болело все - спина, плечи, руки, ноги, желудок. Меня в буквальном смысле выворачивало наизнанку, ни съесть, ни выпить ничего было невозможно - организм отторгал все. Это продолжалось трое суток. Я могла только лежать, прижимая к животу подушку, и по возможности не шевелиться - любое движение причиняло дикую боль повсюду. Потом в одночасье все прошло. Чувство было такое, словно меня пропустили между мельничными колесами. И эта молотьба расколола глыбы льда, столько лет копившиеся в душе. Так началось выздоровление.
   Потом лед дробился мельче и мельче, таял и испарялся. Это тоже было больно, но уже не так, как в первый раз. И где-то внутри меня возникла - фраза? Ощущение? Не знаю. В общем, я почувствовала "Все будет хорошо". Это была твердая уверенность, что все встало на свои места и дальше жизнь пойдет уже правильно, без перекосов. А самое главное - пришло ощущение полной безопасности. То есть, больше ничего не страшно, потому что есть эта защита, которая всегда с тобой, которая абсолютна и безусловна...
   Я вдруг поняла, что без церкви жить больше не могу. Меня туда тянуло настолько сильно, что в дни, когда богослужений не было, я просто по дороге домой приходила посидеть чуть-чуть на ступенечках, просто побыть рядом, ощутить запах ладана и воска.
   И при этом ощущение того, что я попала куда-то "в книгу" продолжало меня преследовать. Осознать присутствие в моей жизни храмов, церковной жизни и всего, что с этим связано, было не так сложно. Гораздо труднее было свыкнуться с тем, что духовенство действительно существует. В моем травмированном подсознании священники, монахи, епископы существовали исключительно на правах литературных персонажей. Они были вполне уместны на страницах Достоевского, Толстого, Лескова, но из моих повседневных реалий выпадали напрочь. То есть, священника во время богослужения я еще воспринимала. Зато в прочее время я к нему не могла приблизиться и на пушечный выстрел. Когда Григорий Борисыч первый раз предложил мне пойти поговорить с владыкой Сергием после Литургии, я просто шарахнулась в сторону, даже не в силах что-либо произнести. По степени правдоподобия такое общение могло для меня сравниться только с беседой с кардиналом Ришелье, пожалуй. Да и то, с Ришелье мне, наверное, было бы проще - его я давно знала.
   Окружающим такие мои выверты были совершенно непонятны, а я в тех редких случаях, когда все же отваживалась на разговор, ощущала себя перенесенной в какую-то иную историческую эпоху.
   Я начала лихорадочно искать в интернете все, что только можно найти о церкви, особенно интересно было читать свидетельства новоначальных - а как это было у них? И совершенно неожиданно для самой себя очень быстро пошла на первую исповедь. Я не была к ней готова совершенно, не знала, что и как говорить, но чувствовала, что нужно положить начало. Внутренне я была готова ко всему - что меня будут ругать, как-то наказывать, а вместо этого владыка молча покрыл мою голову епитрахилью и произнес разрешительные слова.
   Если честно, тогда я не почувствовала ничего - ни облегчения, ни освобождения от каких-то грехов - но ужас перед исповедью прошел.
   Весной следующего года дети попросили окрестить их, а потом вскоре начали прислуживать в алтаре. "Свой приход" мы нашли не сразу, поначалу нечто нас явно пыталось от церкви оттолкнуть - мы видели очень неприглядные конфликты, столкнулись с младостарчеством во всей красе, но потихоньку все улеглось. Меня всегда до слез трогало малейшее проявление внимания со стороны батюшек, особенно когда это касалось детей. Даже сейчас вспоминаю некоторые ситуации и глаза опять на мокром месте.
   Женя первое время на мой "уход в религию" реагировал достаточно остро, тем более, что ни одно из неофитских заблуждений меня не миновало. Поначалу казалось, что чуть не во всех вопросах я способна разобраться сама, да еще хотелось сразу взять самую высокую планку и не отступать от существующих правил ни на шаг. К сожалению, в мое первое церковное лето не было рядом со мной никого, кто бы хоть азбучные вещи растолковал, зато были энергичные советчики из мирян, требовавшие максимальных нагрузок и бескомпромиссности. Дело кончилось тем, что в свой первый в жизни Успенский пост я ринулась как на амбразуру - поститься по монастырскому уставу, сырые овощи без масла, практически все холодное и в очень ограниченных количествах. Итог? Правильно, голодный обморок и гипогликемический криз за три дня до конца поста. И гневные отповеди знакомым "Как же можно сейчас масло сливочное есть, пост на дворе!". Тьфу, до сих пор вспоминать противно...
   Потом был долгий период, когда самам мысль о постах наводила панику и сомнения в том, что Великий Пост, например, можно по-настоящему выдержать. Сейчас я уже на собственном опыте убедилась - да, можно. И более того, в длительные промежутки между постами начинает хотеться, чтобы скорее начался пост, совершенно особое время... Но вот идти от полного отрицания поста до полного его соблюдения мне пришлось довольно долго, очень и очень постепенно наращивая нагрузку.
   Та же самая история получилась и с молитвенными правилами. Резкая перегрузка в начале, потом бросок в противоположную сторону, когда вообще ничего читать не получалось, а потом медленное и постепенное наращивание правил. Кто бы мне сказал два-три года назад, что я буду в состоянии читать полное правило к Причащению, да еще с трехканонником - не поверила бы ни за что. Но ведь можно же... Только действительно нужно  руководство!
   В то же первое лето случился и такой курьез. Дело было на Преображение. Сидим  у Гриши с Олей вечером после всенощной, чаи гоняем. Семейство мое в отпуске, их сын спит, торопиться некуда. И тут звонок в дверь, Оля открывает - на пороге батюшка. "Здравствуйте, я епископ такой-то, командированный из Одессы на переговоры к митрополиту Виталию."
   Хозяева дома к такому готовы были, их заранее предупредили. А я в ту пору была совершенно неопытной, всего месяц, как начала в церковь ходить, так что неофитство лезло изо всех щелей. И в присутствии священнослужителей нападал на меня самый натуральный столбняк...
   Оля и Гриша гостя приютили, накормили - напоили, и я домой засобиралась. Владыка говорит: "Я вас пойду провожать." Я, естественно, отказываюсь. Человек с дороги, усталый, да и вообще... Короче говоря, так я его и не убедила, что в Монреале женщина может спокойно ходить по улицам одна в 11 часов вечера и никто на нее не нападет. Так и пошли мы вчетвером - Гриша с Олей, владыка и я. Можете себе представить, в какой столбняк местная публика впадала? Владыка-то при полном параде был, в рясе, с панагией. Здешний народ к такому не приучен. Во-первых, разгул атеизма, примерно как у нас в двадцатые годы, а во-вторых, здесь все священники давно перешли на пасторские костюмы, чтобы из толпы не выделяться. По дороге обсуждали, кстати, владыкину кандидатскую по геохимии в "прошлой жизни" и то, что в 80-е мы все возможно на Ордынке встречались, в Скорбященской...
   Потом владыка поинтересовался, собираюсь ли я назавтра, т.е. на праздник, причащаться. А я до этого причащалась всего единожды, представление о подготовке имела весьма смутное, точнее, батюшка сказал придерживаться пока только краткого молитвослова, что я и делала. А там из последования всего четыре-пять самых кратких молитв приведены и все, но на праздник причаститься очень хотела. И тут меня владыка и Гриша на два голоса начинают убеждать, что причащаться можно только полностью вычитав трехканонник и полное последование плюс несколько глав из Евангелия, плюс кафизму из Псалтири, на что по моей неопытности уйдет часа два, не меньше. А без этого чтоб и не помышляла к чаше подходить.
   На полпути я все-таки убедила своих спутников, что дальше уже благополучно дойду одна - район спокойный, улицы освещенные, вечерняя жизнь в самом разгаре - парочки гуляют, пожилые на балконах от жары отдыхают, так что никакой для меня опасности нет. На прощание владыка меня, как водится, благословил. Случайные прохожие - свидетели этой сцены, от неожиданности впали в ступор...
   Возвращаюсь домой - на часах полночь, пробую полное правило прочесть и понимаю, что не осилю. Просто слова не понимаю и все, а механически вычитывать не могу, нечестно это. В общем, легла спать, утром до работы пошла в церковь - всю дорогу плакала, так причаститься хотелось. И вот тогда-то я в первый раз ощутила, что такое покаяние, так тошно стало от всего того, что натворила в жизни. И исповедаться хотелось именно владыке И. - такое внимание и любовь я от него почувствовала. Но сказали нельзя - значит, нельзя, а у приходского батюшки переспросить мне в голову не пришло. К концу литургии однако все огорчение потихоньку куда-то испарилось, в следующее воскресенье удалось уже нормально причаститься и дальше все как-то само собой наладилось.
  
   О милостыне
  
   Долгое время это был для меня очень сложный вопрос. Когда перед тобой человек очевидно убогий, больной, нищий - все очевидно, нужно давать, не рассуждая. А вот когда кажется, что он вполне трудоспособен, вот проблема...
   Есть у меня один знакомый нищий. Два года подряд я встречала его время от времени на входе в метро "Намюр", там, где была моя работа. На первый взгляд, вполне крепкий мужчина лет 40 - 45, правда одноногий, на коляске. Сидит неподалеку от турникетов и каждому, спускающемуся по эскалатору, внимательно смотрит в лицо. И при этом улыбка у него какая-то блаженная, особенно когда ему в коробку опускают монетки.
   Я тоже периодически клала ему какие-то денежки, но каждый раз чувствовала себя ужасно неловко, не в силах поднять на него глаз. И все время преследовала противная мысль - почему он не работает? В Канаде колясочнику совсем не трудно добраться до практически любого места в городе. Транспорт, здания - все оборудовано для нужд инвалидов. Было бы желание, а работать руками или головой можно во множестве мест - каждый день в интернете появляются десятки вакансий, не требующих серьезной квалификации.
   Так продолжалось до начала мая. Перед Днем Победы спускаюсь в метро - этот инвалид опять сидит на своем месте. Привычно возмутилась внутри себя, а потом вспомнила недавно прочитанную проповедь о.Димитрия Смирнова и решила попробовать сделать как он говорил - наперекор всем своим чувствам подать как Христу.
   Подхожу, чтобы положить монетки, и так получилось, что мы соприкоснулись руками. Меня словно током ударило, сильнейшим разрядом. А он просиял весь и поблагодарил.
   После этого у меня дня три руки, плечи - все болело, очень сильно. И все мысли куда-то испарились, неловкость прошла. Мы с ним здороваться стали и монетки ему я стала подбрасывать каждый раз, а не эпизодически. И что интересно - он на этой станции сидел довольно редко, но обязательно появлялся, когда у меня происходило в жизни что-то важное.
   Когда меня уволили, я больше всего жалела именно о том, что больше не буду его встречать.
   Недавно, по пути с интервью, я опять увидела его в метро. Он поднимался по встречному эскалатору, узнал меня, улыбнулся и помахал рукой.
  
   Монастырь
  
   Летом 2004-го у нас неожиданно возникла возможность съездить на недельку в отпуск в Америку.
  -- Поехали по местам Фенимора Купера, мы ведь давно туда собираемся. - предложил Женя.
  -- А можно сделать маленький зигзаг и заехать хоть на денек в Джорданвилльский монастырь? - если честно, на положительный ответ я не рассчитывала, однако супруг внезапно согласился.
   Карта показала, что от выбранного нами кемпинга на озере до монастыря просто рукой подать, и мы собрались в дорогу.
   То, что в дорогу мы собирались в состоянии тяжелого умственного повреждения - сомнению не подлежит. Ибо в здравом уме взять с собой онтарийскую карту, скомпрометировавшую себя еще пять лет назад в эпоху Первой Американской Поездки, было бы не мыслимо. Однако мы ее взяли.
   К действительности эта карта имеет примерно такое же отношение, как рисунок трехлетнего ребенка. Во всяком случае, мне еще ни разу не удалось по ней опознать ни единого географического пункта. Номера съездов, дорог, пересечения магистралей - все это напечатано с явным намерением запутать самого дотошногоДжеймс Бонда. Можете вообразить, каким удовольствием было рулить по этой карте в сторону американской границы.
   Для пущей радости, какую-то дорогу перед самой "Тысячей островов" не то отменили совсем, не то переименовали - короче, повеселились мы на славу...
   В трех метрах от пограничного столба на мужа напала паника - в багажнике машины болтался абсолютно контрабандный Канадский Бекон! Настоящий канадский бекон с привкусом клена! Скрепя сердце, семейство приготовилось пожертвовать кусок любимого сала на нужды американских таможенников, но все обошлось. После двухминутного допроса нас даже не попросили выйти из машины - впереди расстилалась Америка!
   Я уже упоминала о том, что большую часть моей жизни Америка для меня была не реальностью, а сугубо абстрактым понятием, сошедшим со страниц Фенимора Купера и Джека Лондона. Скалистые Горы и Великие Озера, Олбани, Мохок и Скохари - все это были сказочные названия сродни Изумрудному Городу и Стране Литературных Героев. И вот мы ехали в самое сердце этой "сказки" - на озеро Глиммерглас, где совершал свои первые шаги Натти Бампо, Зверобой и Кожаный Чулок.
   Со времен, описанных в романе, озеро и изменилось, и осталось прежним. Те же горы, леса, та же величественная водная гладь - слово слово как в романе. Но Америка не была бы Америкой, если бы не попыталась выжать из такого примечательного места все, что только возможно. На берегах ручья, по которому пробирались к озеру Зверобой с Гарри-Непоседой, вырос комфортабельный кемпинг с уютным пляжем, тенистыми полянками для палаток и теплым душем. На противоположном берегу - Куперстаун, родовое гнездо Джеймса Фенимора Купера.  И по всему озеру - памятные "Зверобойские" места - мыс Джудит, Замок Водяной Крысы, Скала Совета, водопады Кожаного Чулка. По городу ездит смешной экскурсионный автобус, стилизованный под древний трамвай. На борту надпись - "Зверобой". В доме Куперов - музей. Несколько комнат отведено семейным реликвиям, истории создания романа, двухсотлетней давности пейзажам тамошних мест, в остальных - художественный и этнографический музеи. Комната бюстов первых американских президентов - все они сделаны с  посмертных масок. Первое впечатление - что перед тобой галерея римских героев. И насколько типичным галлом смотрится маркиз де Лафайет среди этих серьезных квакеров и квакерш...
   От нашего кемпинга до монастыря - ровнехонько 30 километров. Мы разбили палатку в понедельник вечером, а на следующее утро, едва проснувшись, Женя скомандовал общий сбор и повез всю команду в Джорданвиль.
   Первый же человек, встретившийся нам на монастырской земле, оказался отцом Николаем, монреальским уроженцем. Естественно, мы тут же начали искать общих знакомых, в итоге выяснилось, что я косвенно знаю его родителей, в общем, все оказалось очень трогательно. Лучщего гида по обители трудно было себе представить. Показав нам все, что только было можно, отец Николай ушел по делам, а мы намертво застряли в книжном магазине. Моя бы воля, я б там так и осталась на веки вечные в качестве книжной мыши. В общем, закупили мы книг и дисков, получили множество подарков от добрейшего Евгения, в том числе житие святителя Иоанна Шанхайского и решили вернуться в монастырь в субботу, во второй половине дня.
   В субботу Женя нас в монастырь привез даже раньше, чем мы планировали. Жалко только, что книжный магазин уже закрыт был - я загорелась еще кое-что прикупить  (книги некоторые, ладан), да не судьба. Пошли потихоньку на кладбище - посреди дороги Левушка стоит, в кармане рубашки букетик крапивы - как на бал собрался. Начал нас расспрашивать, кто мы да откуда, на рюкзачок мой запал - все вокруг да около кругами ходил. Потом вдруг учуял даже не запах - а тень духов от моей косынки, начал выяснять, не надушилась ли я ненароком. А это у меня давным давно косынка лежала рядом с другип платком, который действительно пах духами. Все уж выветрилось давно, а он все равно почуял...
   В общем, мы с детьми остались на Правило к Причастию и Всенощную, а Женя отправился напоследок пофотографировать окресности. Только он отъехал, как дождь хлынул... И холод... Мы-то из кемпинга уезжали по жаре, у меня весь гардероб семейный на лето был рассчитан. А тут на глазах температура градусов до пятнадцати упала и так застряла...
   Но какая же это красота - монастырские службы! И сам храм - такой старомосковский, настоящий НАШ!
   Как раз незадолго до нашего приезда в монастырь вернулся из поездки Владыка Лавр. Много я видела красивых и торжественных служб, но подобной - никогда! Самое поразительное - в присутствии Владыки непроизвольно возникает такое чувство усыновленности - в буквальном смысле словно домой вернулся из долгого путешествия... От него просто волнами исходит чувство добра, ласки любви... Когда в воскресенье он уже на отпусте встал на выходе из церкви и стал благословлять детей - это надо было видеть! Причем мелких же не обманешь  - они отношение к себе сразу чувствуют. И как же эта разнокалиберная малышня рвалась под благословение!
   Закончилась Всенощная, повез нас Женя в кемпинг, и тут, буквально на последнем метре перед палаткой, левые колеса у машины сорвались со скользкой насыпи и застрял наш фордик в болоте по самое днище. Ночь, темень, дождь сыплется и машина накренилась градусов под 45 - такого удовольствия врагу не пожелаешь.
   Самое интересное, что те самые американцы, о которых принято рассуждать  как о людях равнодушных и бесчувственных, сбежались толпой на помощь. Оказалось, что многие соседи об эту пору еще не спят, так что человек десять крепких ребят тут же начали наперебой предлагать свои услуги, чтобы машину вытолкнуть или как-то подтянуть на сухое место. Не было отбоя от добровольцев, предлагавших подвезти нас куда нужно с вечера ли или утром спозаранку. Женщины волновались, все ли в порядке с детьми и нет ли раненых.
   В общем, на военном совете было решено, что машина крепко села бамперами на грунт, так что с утра надо вызывать специальную спасательную службу. "Простите, ребята, но Причастие, боюсь, не состоится - неизвестно, сколько нас еще вытягивать будут" - затосковал Женя. Ну что поделаешь, на все воля Божья!
   Спали мы ночью весьма условно. Еще затемно муж выставил меня из палатки на проливной дождь и мы начали в темпе собирать вещи. Часов в семь Женя уже названивал по телефону-автомату в ААА (американскую автомобильную ассоциацию), с которой у нас был контракт. Как мы добывали монетки для телефона - это отдельная история. Я ж не предполагала, что нам мелочь еще понадобится, поэтому все квотеры благополучно оставила в свечном ящике. Бодрые спасатели заявили, что прибудут в течение часа, поэтому меня выставили на передние рубежи, чтобы встречать их и показывать дорогу. Женя с мальчишками остались сворачивать палатку.
   Ждать спасателей пришлось не так уж долго - минут тридцать. Я пряталась под козырьком сторожевой будки, в наушниках пел хор Валаамской братии, на лужайке мирно пасся очаровательный пятнистый Бемби, а по верхушкам елок шумел тихий дождик...
   Бравый дяденька из ААА вкупе с парковыми служащими нежно, как на перинке, вытянули фордика из ямы и удалились, не взяв ни копейки. С феерической скоростью мы закидали сумки в багажник, слегка отмылись - отчистились и стартовали. До Литургии оставалось 20 минут. "Если мы немного опоздаем, ничего страшного?" - беспокоился Женя. - "Тут дороги на полчаса, а сильно гнать я боюсь - дорога скользкая, а машина тяжелая."
   "Ну что поделаешь? Лучше опоздать, чем совсем не попасть," - это уже я.
   Ехали мы и впрямь не слишком быстро... и вкатились на монастырскую парковку прямо под благовест. На часах было без одной минуты девять...
   А потом была потрясающая по красоте служба. Действительно, "Единым сердцем и едиными усты"...
   Причем, как можно было ожидать, на Женю ополчилась какая-то старушка и начала его прогонять с того места, где он стоял. И объяснить ей, что переходить куда-то в этот момент не стоит хотя бы из уважения к Владыке, которого в этот момент  облачали, было совершенно невозможно... Короче, муж мой расстроился и пытался вообще уйти, чтобы никому больше не мешать, еле-еле я его уговорила остаться. Но это было так, маленькое облачко, которое быстро рассеялось...
   После Причастия получили мы от отца Николая благословение на дорогу, Котька еще успел к Владыке под благословение подойти, и отправились в обратный путь. Конечно, лучше всего было бы еще и на напутственный молебен остаться - в этот день многие уезжали - но уж больно у Жени голова разболелась и он попросил ехать.
  
   Исцеление
  
   Шли годы, а воспоминания об аборте, тем не менее, меня не отпускали. Со временем многое мне стало понятнее. Беременности у меня, судя по всему, действительно не было, день-другой подождать, и все бы наладилось само собой. Мой первый муж был практически неспособен к продолжению рода, да и предохранялись мы достаточно серьезно, так что наиболее вероятно, что с нами злую шутку сыграла моя дисфункция. В клинике же через "машину" прогоняли поголовно всех обратившихся "чтобы потом неповадно было", да и деньги, которые они за это брали, в 89-м году были весьма немаленькими.
   Этим я себя пыталась успокаивать, но тоска все равно не отпускала Я сходила с ума от этого ощущения и не знала, как жить с этим дальше. Постепенно до меня стал по-настоящему доходить смысл того, что я наделала. Был ребенок или нет - неважно, много лет назад я внутренне решилась на аборт, этого было достаточно, чтобы ощущать себя убийцей.
   Тогда и пришло настоящее покаяние, до слез. Несколько раз я пыталась рассказать обо всем на исповеди, но начинала каждый раз с фразы, что меня мучает совершенный до крещения грех, и в этом месте батюшки меня прерывали - дескать, как же так, получается, ты не веришь, что в таинстве крещения омываются все совершенные ранее грехи. А у меня не получалось объяснить, что крестилась я практически с бухты-барахты, ничего толком не понимая, не готовясь. Поэтому и не было в момент крещения покаяния и отказа от прежней жизни...
   Года через четыре после начала воцерковления, Великим постом, память о совершенном стала еще острее. Каждый раз, готовясь к исповеди - а исповедовалась я еженедельно - я невольно первым делом вспоминала аборт, но пыталась убеждать себя, что раз батюшки так говорят, значит, не к чему к нему возвращаться. Но возвращалась, тем не менее, причем со все большей и большей душевной болью.
   Наконец настал такой день, когда, буквально дорвавшись до аналоя, причем на исповеди совсем не у того "доброго" батюшки, к которому хотела попасть, а у "строгого", я выпалила "Не могу больше... Я в молодости из страха перед родителями сделала аборт...". Не помню, что потом говорила я, что - священник. Помню, что меня поразила его реакция - я ждала, что он будет меня обличать, отнесется сурово, а увидела сострадание и боль за меня... В тот раз я как раз не готовилась к причастию - от душевной борьбы замучилась настолько, что не могла заставить взять себя молитвослов в руки, а два последних дня перед исповедью просто проревела - на абортные мучения наложилось еще кое-что... Тем не менее, причащаться меня благословили. "Иди, причащайся, такие раны надо исцелять..."
   С тех пор потихоньку началось выздоровление.
   Помимо аборта была у меня и вторая боль - отношения с папой. Я уже говорила, что его второй брак принес всем нам много сложностей. Ошибок наделали мы с ним множество и в итоге завели отношения в глухой тупик. У папы накопилось множество обид на меня, последней из которых стало мое воцерковление. Вид икон в нашем доме приводил его в состояние раздражения, раза два - три мы пытались объясниться, но в итоге едва-едва не разругались.
   Я начала панически бояться любого разговора с папой, в особенности его приездов к нам. Выражение его лица сразу вызывало к жизни все мои детские комплексы, казалось бы, давно преодоленные. В общем, последние тринадцать лет это было не общение, а мучение, причем чем дальше - тем хуже. Я очень переживала из-за этого, но совершенно не предполагала, как преодолеть эту стену отчуждения. Разговоры начистоту у нас никак не получались, как мне вести себя. чтобы папа был доволен, я тоже не понимала, злилась на себя за собственный гнев и раздражение и никак не могла забыть несколько очень страшных вещей, сказанных мне отцом в разные годы. Мне очень хотелось мира и любви, но как достичь этого - я совершенно не понимала.
   И вот в этом году настал момент, когда папа больше не смог приезжать к нам (раньше он предпочитал встречаться с нами на нашей территории, но возраст и болезни дали себя знать). Время неуклонно шло к его дню рождения, более того - к юбилею. Я понимала, что деваться мне некуда - надо ехать. Семейство сопровождать меня не могло - ночевать всей компанией у папы негде, к тому же дети учатся, поэтому с ними мы сможем поехать только на один день, а в одиночку я могу провести там дня три - четыре. Я купила билет, но внутри все сжималось при одной мысли, что нам надо будет провести несколько дней под одной крышей в том же напряжении и взаимных обидах, которыми были наполнены все предыдущие встречи. Главная мысль владела мною - только бы не сорваться и не испортить папе праздник.
   Перед поездкой я решила исповедаться, причаститься и взять у духовника благословение на дорогу. Подготовилась, пришла в церковь пораньше, чтобы больше времени на исповедь было, подошла к аналою и тут меня прорвало. Я говорила совсем не то, что собиралась, но удержаться уже не могла - вся боль, собственные безобразия, обиды, весь наш клубок неправд, - все вырвалось наружу. Особенно меня мучило тогда, что папа не давал мне ни малейшей возможности сделать для него что-то конкретное - он предпочитал жить не с нами, а в Америке, не брал от нас ни копейки денег, в общем, я себя ощущала худшей дочерью на свете. И в тот момент, когда я замолчала, духовник вдруг сказал: "Да ведь он же тебя очень любит и очень переживает, что тебя обижал, только по мужскому своему характеру не умеет первый прощения попросить". И в нескольких словах показал мне целый ряд наших ситуаций с совсем другой стороны...
   Словно тугая пружина разжалась - так мне стало спокойно и легко. Я ведь сама от себя прятала, боялась признать себе, что мне все последние годы казалось, что папа нас больше не любит - ни меня, ни детей моих, что все, происходящее между нами, - только игра на публику, исполнение роли "хорошего отца и деда". А о.Г. своими словами все эти страхи развеял в мгновение ока.
  -- Езжай спокойно, - так меня напутствовал духовник, - я буду за вас всех молиться.
   Меня все равно подтачивала легкая тревога, поэтому на первую встречу с папой я отправилась в компании школьной подружки, живущей в тех краях, и знающей моего папу больше тридцати лет. То, что я встретила у отца, превзошло самые радужные мои ожидания - папа изменился до неузнаваемости. Точнее нет, до узнаваемости - именно таким он был в лучшие годы нашей с ним дружбы - во времена моего юношества. Три дня мы не могли наговориться, ходили гулять, встречались с моими друзьями, принимали гостей и впервые за долгие годы я чувствовала - да, у меня есть отец, который меня любит, и которого очень люблю я...
   Монреаль, 2002 - 2006
  
   Послесловие 2009: Финал, к сожалению, оказался излишне оптимистичным, я поторопилась выдать желаемое за действительное. Так что о событиях двух с половиной последних лет будет отдельный рассказ, они того заслуживают.

Стр. 50 из 50

  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"