Самоваров Владимир Николаевич : другие произведения.

Стих про льняную рубаху, сочиненный от любви, и стих о русских поэтах, сочиненный рядом с полуслепой беспородной сукой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Стих про льняную рубаху, сочиненный от любви, и стих о русских поэтах, сочиненный рядом с полуслепой беспородной сукой

  
   Предисловие 1. Мужики били меня "за правду" и "по совести". "За правду"- это потому, что, приехав на родину матушки под Великий Новгород, я стал уже на второй день гулять с Зинкой, молодой и задорной бабой, которая сама, положив мне на плечи руки, когда я набирал в колодце родниковую воду, пригласила на танцы. Отказать ей мог только афонский старец или заточенный в изыски всеобщего счастья философ, каковыми я, опубликовав в "Докладах академии наук" свою первую научную работу по физике криогенной плазме гелия, никак не являлся. Муж ее вернулся на день шестой из города, пришел за мной с двумя своими братьями и они отволокли меня на край села. "По совести" означало, что били меня в основном в морду, старательно избегая области сердца и почек. Я отмахивался, как мог, и насколько хватило сил... Неделю я отлеживался, а матушка отпаивала местными травами и сокрушалась, что я, негодник, опозорил ее имя и мне еще мало досталось, и следовало больше. Однажды, когда смеркалось, Зинка передала через окно лукошко голубики, но я не мог даже отблагодарить ее, - губы мои распухли и я только кивнул. Ягоды были спелые, сочные, как раз по мне. Я заталкивал их по одной в щелину рта и медленно высасывал кисло- сладкую сердцевину. Зинку не тронули, поскольку в местах матушки за любовь отвечать должны мужики, но за родную землю - все наравне. Дней через десять я оклемался, и матушка направила меня к братьям мириться. Я повинился, и меня усадили за стол отужинать. Зинка подавала вареную картошку с грибами, луком, зеленью и лесными ягодами. Надобно было прилагать чудовищное усилие воли, чтобы вовсе не смотреть на ее лебяжью шею, престольные руки и протяжные изгибы грудей под тонким льняным платьем. После второй старший брат сказал, что они забили бы меня, не будь я сыном Клавдии - матушки моей, и к тому же столь молодым. Было мне тогда двадцать три года отроду. После четвертой они спросили - чем занимаюсь, и я сказал, что работаю физиком. Немного помолчав, они спросили по-другому,- каково мое ремесло. Тогда я помолчал и хотел было уже сказать, что еще пишу стихи и это ремесло, по мнению Ахматовой, насчитывает две тысячи лет, но не решился и, может быть, правильно. Сочинял я тогда в огромном количестве всякую всячину, но математически верную с точки зрения классического стихосложения. Не дождавшись от меня ответа, братья предложили пойти с ними на сенокос, на три дня, и я согласился. Там, в лугах реки Мста, впадающей в Ильмень-море, я до изнеможения подавал Зинке скошенную траву, а она, перевязав лицо платком так, что видны были только глаза, стожила верхушку копны, светила коленками, подымаясь на травах все выше и выше, а в полдень, обтерев плечи и лицо этой косынкой, поила меня и мужиков квасом и нарезала острым ножом жаркий хлеб. Тело мое ныло до кости то ли от вседневной работы, то ли от непокорного желания и поздним вечерам, когда все укладывались спать, я отползал к реке, окунал загрубевшие на солнце руки в прохладную воду и ждал, пока полегчает. На третий день, когда один из братьев подвернул ногу, меня поставили косить, указав, что главное - не отставать. К полудню у меня носом пошла кровь, запачкав всю рубаху. Остановились. Стали ждать, покуда Зинка обтирает мое лицо мокрой от пота косынкой. Оставался еще пологий речной излом и мы скосили его ближе к полуночи, под звездами и яркой полной недвижной луной.
  
   Предисловие 2. В день моего отъезда Зинка пришла прощаться и принесла сверток, завернутый в полотно. Когда она развернула его, там была льняная рубаха, пошитая и выстроченная ею. Я примерил эту рубаху, она провела ладошкой по груди и благословила в путь в неведомые для нее края, в Украину. В этой рубахе я и приехал в Харьков. Много позже, уже после смерти матушки, однажды, в зимний лютый холод я достал эту рубаху, заточил до острия простой карандаш, придвинул к себе четверть тетрадного листа и записал...
  
   Ни к чему мне слова обещания,
   Сшей рубаху из русского льна
   И ладошкой пригладь на прощание,
   Провожая в дорогу меня.
  
   Но когда стылым ветром оснежена
   Будет липнуть рубаха к груди,
   Я скажу - это ты, моя нежная,
   Это ты согреваешь в пути.
  
   И когда от стыда иль отчаянья
   Я льняной закушу отворот,
   Я скажу - я заплакал нечаянно,
   Надо новый пройти поворот.
  
   И когда под святыми знаменами
   Выйдем ратью за землю свою,
   От рубахи льняными покровами
   Перевяжешь ты рану мою.
  
   А коль станет донельзя изношена,
   Ты ее залатаешь и пусть
   Под иконой лежит, краем скошена
   На последнюю, чистую грусть.
  
   Предисловие 3. Второй раз меня уже били " как надо", спустя много лет. Я шел тогда по Сумской, мимо памятника Шевченко, где митинговали русские фашисты. Остановился потому, что выступала красивая и молодая девица, и было удивительно - как она попала в эту компанию. Я послушал ее не более минуты, и громко крикнул - "Не слушайте фашистов, на них креста нет". На меня тотчас уставились, но оттого, - как это было сделано, я сразу понял, что большинством здесь являются ребята из новой тайной полиции. Эти смотрели молча, недвижно, завернув на меня только головы. Другие заволновались, указывали на меня пальцем и стали ко мне придвигаться. Неожиданно девица выхватила из сумочки пачку каких-то листовок и с размаху бросила их всем на головы, вдоль улицы. Наверно, это было не по закону. Ребятки тотчас кинулись к ней и остальным, а двое стали больно заламывать ей руки, причем один их них ухватился за волос и стал гнуть ее шею. Поганое это дело, бить женщину или измываться на ней силой, все-таки она рожает, а не мы. Я зарычал, но в два шага от нее меня тоже скрутили. Сидел я с этими придурками в одной клетке милицейского загона часа два. Видимо, они были известны и потому, быстро составив по каждому протокол, их отпускали. Наконец дошла очередь и до меня, последнего. Капитан спросил, кто я таков. Если бы я сказал правду, назвал свое имя и институт, где работаю, меня немедленно отпустили и лакейским извинялись за случайное недоразумение. Но я обозлился и, повинуясь неясному чувству, ответил, что я - русский поэт. Вот тут мне досталось сполна. Били, как "надо", старательно избегая морды, но в печень и в почки. Потом выбросили за дверь, на улицу. Я дополз до тенистого дерева и стал харкать желчью с бледными отливами крови.
  
   Предисловие 4. Сильно хотелось пить. Облизывая губы, я все одно чувствовал их потрескивание и нащупывал языком все новые сухие трещины на внутренней стороне нижней губы. Вдруг пошел дождь. Обычный июньский дождь, крупный, скороспелый и теплый. Совсем ненадолго. Я раскрыл рот и задрал голову наверх. В этот момент кто-то ткнул меня в бок, словно носком ботинка. Я испугался, оглянулся и увидел, что рядом стоит собака, дворняжка с черной спиной, рыжим брюхом и опалым хвостом. Глаза ее были с белой поволокой. То ли она была полуслепая, то ли совсем слепая... Видно я был сильно слаб и, потянув за край рубахи, выпавшей из штанов, она завалила меня в недолгую после короткого дождя грязь, все еще пахнувшую теплым асфальтом. Я привстал, но она опять потянула меня уже за рукав так сильно, что разорвалась манжета. Так мы и стали двигаться куда-то в неизвестный мне угол двора, - я почти "на карачках", сплевывая кровь, а она, когда я останавливался, тотчас хватала клыками край одежды. Наконец, мы добрались до прогнившего деревянного забора. Я приткнулся к нему спиной. Опять пошел дождь. Густо пахло липовым цветом. Я посмотрел на небо и тут, сбоку от себя на высоте более метра, увидел пометного щенка, прибитого гвоздем к доске забора, стальной "соткой" в голову. Меня тотчас вырвало и сразу, вроде как, полегчало, боль стала глуше и низ живота отпустило. Тогда я встал, ухватился за край гвоздя и стал тянуть его, сначала одной рукой, потом двумя. Она же стояла рядом, недвижно, и не скулила, и задирала голову, и лапы ее цепляли землю, словно она могла упасть. Я снял его и положил рядом с ней. Мне уже было, как говорится, "до феньки"; я лег на мокрую землю и смотрел, как она облизывает свое дитяти. Сначала медленно, вблизи глаз, а потом все более торопливо, настойчиво, каждую крупицу тела. Тут мне стало совсем худо и я готов был уже закричать, но тотчас, пронизывающая все тело животворящая, неопалимая боль наотмашь секундой пронзила мое тело и я, вдруг, ясно понял чего мне сейчас надо. Обязательно и поскорее пока я не рухнул в забытьи. Тогда я встал и медленно двинулся на гул машин, и вышел на "Пушкинский въезд". Есть в Харькове такой переулок с односторонним движением, названный так в начале прошлого века харьковским раввином, с внуком которого К. у меня была научная статья, и потому я точно знаю исток этого названия. "Въезд" упирается в длинную улицу "Пушкинская", а та, в свою очередь, тянется до площади Поэзии, где стоят бюсты Пушкина и Гоголя. Гоголь держит у сердца руку, простреленную в боях при защите города. Эти бюсты, скорее всего, еще долго не снесут, но одну из пушкинских улиц, скорее всего, переименует, а, может, и две враз... Протестовать, конечно, будут, но строить голыми руками баррикады под горячим солнцем, в жгучий мороз или в осеннею сырость не решатся потому что хлопотно, тяжело, опасно и, Бог знает, по каким еще разумным житейским причинам. Когда я добрался до "Пушкинского въезда", стемнело и сквозь огромные деревья видны были ранние тусклые звезды. Прохожие, завидев меня, ускоряли шаг, отворачивались или переходили на другую сторону улицы. Эти были мне не нужны и, сев на каменную ступень незнакомого подъезда, я стал ждать.
  
   Предисловие 5 и последнее. Наконец я увидел его. Среди многих, обязательно пожилых мужчин, бредущих вдоль наших дорог ранним утром и поздним вечером, я почти наверняка узнаю их - учителей городских школ. Есть в их разговорах, привычках одеваться, поведении, даже в облике, а с годами и в походке неизгладимый, почти смертный, отпечаток земной миссии, неискоренимый ни величием эпох, ни сменой поколений, ни покорным движением одночасья времени. Когда он поравнялся со мною, я поджал руку под живот, чтобы слова мои звучали спокойно, и быстро сказал заранее заготовленную фразу: "Помогите мне. Я хочу написать письмо маме. Дайте мне листок бумаги и карандаш" Он немедленно остановился, стал расстегивать портфель, повторяя: "Конечно, конечно..." И пока он рылся в нем, он еще раз посмотрел на меня и извинительно добавил: "Может, помочь Вам," а я уже начинал злиться от его суетливости, но более оттого, что очередная порция блевотины затыкает мое горло и, вот-вот, я должен был растирать ладонью гортанную кровь прямо у него на виду. Наконец он достал тетрадь и протянул мне. Тетрадь была по математике. Я прочитал на обложке крупный ученический подчерк. "Мне не нужна вся тетрадь"- сказал я. Тогда он вырвал чистую страницу и протянул мне эту страницу в клеточку вместе с красным карандашом, которым ежедневно правил ошибки и выставлял оценки." Оставьте меня, спасибо" - сказал я и он, отойдя прочь, еще несколько раз останавливался, оглядывался, а мне совсем не хотелось, чтобы он вернулся, зачинал расспросы, искренне пытаясь помочь, хоть в малом... Я махнул ему рукой и стал отползать во внутрь, где придвинулся к светлому пятну окна, прислонился к стене и слышал монотонный голос державного придурка по телевизору и поскуливание безродной подслеповатой суки в дальнем конце темного июньского двора. Главное было записать первые строчки, но прежде еще надобно было отрешиться от боли и утолить ознобный гнев волею и желанием. Я лег животом наземь и стал вспоминать о том, как с Зинкой на сеновале мы смотрели сквозь округлую дыру в крыше на ночное небо, в углу пошуркивала мышь, и мы тихонько ждали, когда же упадет долгая звезда, чтобы успеть загадать что-то потаенное и радостное, о чем мы сговорились шепотом, заранее, а звезда, ну никак, не падала и я, закрыв глаза, уткнулся лбом в ее плечо, затаил дыхание и стал молить о прощении, как в детстве меня обучала матушка, начиная с Нагорных слов: "Ибо, если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам ... " Вот, тогда, вблизи "Пушкинского въезда" я и записал красным карандашом на листке ученической тетради, развернутым на сыром кирпиче, первую строку. Потом стало совсем понятно, и в несколько минут я дописал остальное, и положил листочек, свернув его вчетверо, в нагрудный карман рубашки. Мне стало покойно и благостно. Где бы я ни очутился тем вечером, - дома у своих близких, опять в милиции, в больнице, в морге, или здесь на земле, в забытьи, и меня ограбят, - все одно, хотя бы один живущий на земле человек обязательно наткнется на этот листочек, развернет, хотя бы от интереса, и, дай Бог, дочитает его до конца...
  
   Я живу на разломе
   Древнерусских равнин,
   На чужбине, на кроме,
   Чей пока гражданин.
   Я живу и не знаю
   Есть ли жизнь в небесах.
   Я стихи сочиняю
   И сотлею в стихах.
   У меня под подушкой
   Баррикадный кастет.
   Жизнь- копейка с полушкой,
   Я- российский поэт.
   Мне милее "садочка"
   Новгородская гать,
   И дороже "куточка"
   Пусть ненужная "ять"
   Ставлю свет под икону
   И не рву партбилет.
   Мог бы жить по-другому,
   Но я- русский поэт.
             Я повешен в России
             На сенатском плацу,
             Эшафотные выи
             И колпак мне к лицу.
             Выходил я к барьеру,
             Где ни шагу назад,
             За свободу и веру
             Мне- слепой каземат.
             Я убит в Балаклаве
             Англиканским копьем,
             В Севастопольской лаве
             Янычарным мечом.
             Мне за доблесть "Варяга"
             Двух Россий приговор:
             Под звезду с полушага,
             А под крестик в упор.
             Я, где вьюги глухие
             По Колымской весне.
             Я, где корни ржаные
             Ищут корма во тьме.
             Я убит подо Ржевом
             Безымянных болот,
             Я сгорел лейтенантом
             Близ смоленских высот.
             Я штыком под ногтями
             Выковыривал кровь,
             Я на дыбе стихами
             Говорил про любовь.
   А теперь я не знаю
   За какую страну
   Каждый день умираю
   И никак не умру.
  

(Харьков, 15, 24 июня 2007 г., памяти А. Твардовского и всех русских поэтов)

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"