Сотников Михаил Юрьевич : другие произведения.

Опрокинутый город - 4 (продолжение)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Роман повествует о реалиях белорусской столицы в 1993 году, незадолго до первых президентских выборов. Главный герой - молодой непризнанный поэт - жаждет творческого самовыражения, но сталкивается с жесткими законами литературного закулисья...
  
   В этом философско-сатирическом произведении показана лживость и мракобесие чиновников от литературы, что окопались в редакциях еще с советских времен.
  
  
  
  
  
   Часть 2. Когда затихают дожди (продолжение)
  
  
  
   8
  
  
  
   Ежась от сырости, стоял Василий Сурмач неподалеку от главной проходной, бестолково притопывал на месте. То и дело всхлипывали двери, выпуская пары, тройки и отдельные фигуры людей. Они сразу втягивали головы в плечи, поднимали воротники и, уклоняясь от ветра, опускали вниз лица. Торопливо расходились в разных направлениях.
  
   На душе у Сурмача было ни грустно, ни весело. Задорный хмель потихоньку опадал от осенней холодины, и мир неуклонно возвращал свои банально-серые краски. Василий всегда ненавидел конец праздников, боялся синдрома отрезвления, ибо видел тогда себя словно издалека и находил пошлым и до омерзения примитивным человеком. Личность его как бы раздваивалась, и тогда какой-то рассудительный и циничный Василий презрительно оценивал возбужденного, порывистого, по-пьяному искреннего Ваську.
  
   И сейчас, на пороге невольного самобичевания, парень мялся на месте, смолил сигарету за сигаретой и мысленно искал, чем заполнить этот промозглый октябрьский вечер. Что-то упорно толкало его в сторону общежития: заявиться к Шальгович, прицепиться к Шизову (который, безусловно, там будет), учинить скандал и на кулаках показать этому долговязому, кто чего стоит. Это желание было чрезвычайно сильным, и черту б ведомо возможное развитие событий, если бы на четвертой сигарете не высмотрел Сурмач в поредевшей толпе прохожих желтую куртку - Мария Лухвич спешила свернуть за угол и нырнуть в ближайший закоулок.
  
   Швырнув недокурок оземь, Василий решительно устремился за Машей.
  
   Бывают в нашей жизни подобные случаи: идешь ты по длинному мрачному коридору, по бокам - ряды однообразных дверей; ты стучал в них бессчетное число раз и всегда - безрезультатно; ты так утомился и разуверился отыскать незамкнутую дверь, что уже давно идешь понурив голову, и опостылели тебе эти блеклые доски, эти облезлые стены бесконечного коридора; и вдруг, бухнув ногой не с надеждой, а с досады по ближайшей двери, ты легко открываешь ее, входишь в светлый уютный зал, где находишь отдохновение душе и телу да подозреваешь затем, что немало таких залов ты в своей жизни пропустил.
  
   В одном из благодатных залов и очутился Василий, после того как увязался в подпитии за Марией Лухвич, давней своей сослуживицей. Все произошло необычайно просто и беспрепятственно. Лухвич жила в трех шагах от завода, в глубине старого тенистого квартала, в одной из кирпичных четырехэтажек с высокими потолками и трубами на выпуклых крышах. Сурмач и раньше примечал, как ее ладненькая проворная фигурка скрывается в одной из близких подворотен.
  
   Во взаимоприятном разговоре они быстро прошли довольно извилистый путь к Машиному подъезду. Притом, когда огибали и перескакивали лужи, женщина опиралась на руку Сурмача. Перед подъездом заговорились. Василий сам удивлялся своему красноречию. Впрочем, так бывает всегда, когда у партнера есть желание слушать. Говорил Василий пустое - что-то насчет скверного освещения городских улиц, или холода зимой и жары летом. Минут через двадцать пошли наверх...
  
   Уже три часа спустя, лежа на широкой семейной кровати, силился припомнить Василий, что послужило поводом для такого позднего визита. И не мог. Но факт был, так сказать, налицо. В чудодейственном свете зеленого бра, под цветастым одеялом, вырисовывались известные изгибы женского тела, а на руке у него, Сурмача, доверчиво лежала светловолосая головка, миловидное лицо было ласково обращено к нему, сочные уста шептали слова нежности. Подле него лежал человек, который еще часов пять назад был если не бесконечно далек, то так же непонятен, как сотни тысяч жителей их города. Да, Сурмачу и раньше нравилась Маша. Но он выделял ее не более, чем любую хорошенькую молодую сотрудницу их учреждения. Только в их секторе были еще две-три молодицы, которые волновали его просто как здорового мужчину; причем волновали скорее всего потенциально, так как после завязки с Шальгович Василий и в мыслях не допускал нового служебного романа. Что касается Лухвич - и подавно. Она же была мать-одиночка, разведенка, а Василий находился в таком возрасте, когда ищут настоящих невест да, извините, стараются оторвать себе куш послаще.
  
   Скажем больше, если бы Сурмач и поставил себе цель добиться Маши, он бы, скорее всего, напортачил и ушел несолоно хлебавши. Должно быть, чтобы оказаться запросто в этой кровати ночью в пустой трехкомнатной квартире, нужно какое-то волшебное стечение обстоятельств. И что тут первостепенно: ревнивая ненависть к брошенной им же Зойке, злоба на пустомелю Шизова, беспросветная тоска Лухвич по мужчине, или то, что ее сын Костик ночует сегодня у бабы с дедом?
  
   В перерывах выплесков страстей молодых тел, покуривая и выпуская сигаретный дым в высокий потолок, занимался Василий своеобразной философией. В эту ночь он сделал для себя ряд важных выводов. Ибо половая любовь, обычная потребность здоровой плоти, тоже является для нас одним из способов познания бытия.
  
   Почему, задавался вопросом Сурмач, так легко сходятся люди? Почему поверила она мне? Положила глаз давно? За годы службы убедилась в моей благопристойности? Ерунда! Я молчун, скрытный человек. За покладистым инженером может скрываться распутник, маньяк, сифилитик. Быть может, тело мое в язвах и уродливых пятнах? А что если я подонок, жулик, который жаждет оттяпать квартиру, альфонс? Что если я садист, будущий семейный деспот? Разве видно это за моей приличной одеждой, аккуратно выбритым лицом? Кто бы мог подумать, что эти полные плечи и бархатистые волосы будут моими, что эти гладкие бедра будут охватывать мое тело, да так умело, словно мы вместе не один год! А эти губы, так самозабвенно целующие мою волосатую грудь - грудь чужого человека! - не противно ли им, таким мягким розовым губам? А если - нет, то почему?
  
   - Ты не засыпай, слышишь? - Маша села на колени, склонила к нему лицо. - Я схожу в ванную.
  
   Она кошачьим движением соскользнула с кровати и неслышно выпорхнула из комнаты. Совершенно голая. Ее холеное любвеобильное тело блестело капельками пота в хитром зеленоватом свете. Вскоре где-то мелодично заструилась вода. А Василий вновь отдался раздумьям.
  
   Можно бы, конечно, порассуждать о высоких материях, вспомнить человеческое одиночество, сказку про небесные браки, предопределение судьбы и так далее. Но об этом уже много написано книжек, поставлено спектаклей и снято фильмов. Весь же жизненный опыт Сурмача никак не хотел принимать эти постулаты. Изведанные им за двадцать пять лет бытийные законы как раз убеждали в противном.
  
   Да, Сурмач одинокий и, возможно, даже несчастный в своем одиночестве человек. Но, чтобы развеять тоску, разве обязательно лезть в первую попавшуюся постель и совокупляться? И если действительно только от одиночества страдает Василий, отчего не лежит он в постели с жилистым корявым мужиком, а лежит с нежной мягкотелой женщиной? Почему и женщину он выбрал не лишь бы какую - не горбатую, не прыщавую, не носатую, - а как раз сверхпородистую самку? И кто сказал, что одиночество развеивается исключительно телесной близостью? А если бы помогал он родной матери - и впрямь самому близкому и преданному человеку - по хозяйству управляться вечерами? А если б не фыркал на отца, а поговорил бы сердечно - один-единственный раз за последние годы? Быть может, и одиночества бы - как не бывало? Да нет! Развлечений он ищет, услад всяческих - чего лицемерить! Тела женского жаждет всё его изголодавшееся существо. Потому что оно, это соблазнительное тело, и является самым важным в нашей жизни. За него мы, мужики, сызмальства и сражаемся. Можно, конечно же, сказать, что это пошло, что это не по-людски, не по-христиански это. Но любой тупейший материалист рассмеется тебе в лицо и обзовет ослом. И всегда будет прав. Так как тело женское - сама жизнь, и если бы не влекло оно к себе неодолимо, то и жизни б не существовало. Не было б и философии этой. Не зачались бы те умники-всезнайки. А на поверхности земли - вода, песок да голые камни!
  
   Мы облачаемся в изысканные одежды, заканчиваем институты, движем вперед науку, корчим премудрые мины и рассуждаем про общечеловеческие ценности, о смысле существования спорим. Ханжи мы! А смысл этот проще простого: с помощью разномастных станков и приспособлений добыть себе пищу, вечером нажраться от пуза, разойтись парами по спальням, сбросить с себя одежды и, наконец, снова превратиться в пещерных людей - обрести, так сказать, настоящие свои облики.
  
   Все, что делается днем, делается с натугой, ухищрениями да ненавистью. Потому что это - работа, это добывание своего куска. А кто ж работать любит! И не работали б, кабы можно было так подъесть. А наслаждение все - вечером за обильным столом, да в постелях. Испокон века за это билось 0,99 человечества. И лишь отдельные хлипкие недотепы что-то там проповедовали, учили, писали книжки, предостерегали от блуда, насилия. А их плетьми избивали за это, дыбы не вносили смуту. Забивали этих чудаков насмерть да снова бросались выдирать себе поживу: еду вкуснейшую, девку белейшую. Хорошо еще Всевышний обязал человека хоть пищу себе собственноручно добывать. А иначе б один блуд и остался, двадцать четыре суточные часа им бы заполнились.
  
   Все наши телесные отправления, думается, и даны для того, чтобы помнили мы, убогие существа, низость свою и животность. Помнили каждый день - на унитаз садясь, кто мы есть. Чтобы не забывали. Особливо те, кто умный очень.
  
   Эти рассуждения пронеслись в Васиной голове минут за пять, ровно пока Маша не вернулась из ванной.
  
   - Ну как ты здесь, мой хороший? - Она шмыгнула по одеяло и тесно прильнула к нему своими формами. Ее тело было влажным и холодноватым. Сурмачу стало неприятно. Уклоняясь от женских ласок, он потянулся за сигаретой, закурил и лег к Маше спиною. Пепел стряхивал в стакан, что стоял на тумбочке. Спать совсем не хотелось. Подмывало говорить, но мысли, крутящиеся в его голове - которые нам удалось подслушать, - никак не увязывались со спальней, простынями и нагой красавицей Лухвич.
  
   - Знаешь, Маша... - Василий откинулся на спину.
  
   - У, - вяло отозвалась женщина.
  
   Парень ощутил руку на своем животе. Он деликатно ссунул ее на нейтральную территорию.
  
   - Знаешь, - промолвил он, - я хочу с тобой поделиться одним моим детским воспоминанием.
  
   - Расскажи, я люблю о детстве. - Маша не переставала прижиматься к Василию. Сейчас она дышала ему в самую шею.
  
   - И я его очень люблю, - продолжал Василий. - Я теперь не большой охотник до праздников, но праздники в моем детстве мне представляются просто волшебными. Это целые миры в памяти. И замечательно, что, вероятно, тогда эти праздники мне не казались такими уж прекрасными. Я думаю, что сейчас я воспринимаю их ярче и радостнее.
  
   - И со своим домыслом... - вставила Маша.
  
   - И с долей домысла, и вообще по-новому... Как бы тебе сказать... Я вижу те события уже пропущенными сквозь призму моего восприятия. Этакую воображаемую призму, грани которой отшлифовывались годами. Теперь я умнее, чем в детстве, и фантазия моя значительно богаче стала... - Сурмач на минуту задумался. - В детстве же, наверно, много и грустного, и неприятного у меня было. Наверняка было. Но то неприятное меня теперь не ранит. Зато радостное - усиливается и является мне даже более четким и объемным, чем прежде.
  
   - Я за собой такого не замечала, - сказала Маша, - может быть, некогда было замечать. С восемнадцати лет, как в институт поступила, точно водоворот меня завертел: учеба, курсы там разные, женихи, замужество, Костик родился, с мужем ссора за ссорой, развод, на заводе проблемы, дача, больные родители... За этим все детское и затуманилось.
  
   - Так затуманилось и у меня, Маша. - Василий разглядывал на потолке размытые тени от торшера. - Но кое-что нет-нет - да и высовывается из этого тумана. А я его к себе тяну... Так вот, о чем сначала рассказать хотел. В детстве меня родители зачастую сплавляли на Новый год и зимние каникулы к тете Ядвиге, отцовой сестре. Потому что я с Женькой, старшим братом, не мирился, и оставлять нас вдвоем без присмотра было опасно. А тетя тогда не работала - ее муж в райисполкоме солидную зарплату получал, - она по хозяйству вертелась. Детей у них тогда не было, и она меня к себе брала охотно. Любила она меня, да и теперь любит. А квартира их в новом доме, шикарная такая, трехкомнатная, коридор просторный - я в нем в футбол играл. На секциях книг - видимо-невидимо... А елку для меня всегда высоченную ставили - под самый потолок. Игрушки на ней - и теперь таких не сыщешь - немецкие. Эх... Да что там говорить... Короче, хорошо мне там было. На самый Новый год к ним обычно гости приезжали, с детьми. Веселились мы до упада. А один раз, запомнилось, встречали мы Новый год у тетиной подруги. Гуляли часов до трех ночи, а потом решили спать домой отправиться. Не то чтобы далеко это было, а и близким тот путь не назовешь...
  
   Василий подозрительно посмотрел на Машу, лежавшую с закрытыми глазами.
  
   - Ты там не задремала, часом?
  
   - Что ты! Внимательно слушаю. - Ее розовые уста расплылись в улыбке. Глаз она не раскрыла: - Ты так интересно рассказываешь...
  
   - Короче говоря, - продолжал Сурмач, - шли мы втроем: тетя Ядвига, я и дядя. Шли вдоль нового широкого проспекта (это тогда была окраина города). Кругом: домины в девять, двенадцать этажей. И сверкают они окнами в январской тьме. Красота небывалая. И мне тем более удивительно, что не видал я никогда толпы таких громадных зданий. Рос я среди тесных улочек, в кооперативной "хрущевке". А тут - простор, огни. Елки в окнах, чуть не на каждой автобусной остановке - огромные наряженные елки, люди около них толкутся. По празднично освещенным улицам народ, словно днем, прогуливается. Парни, девчата, которые мне тогда казались совсем взрослыми, дурачатся, гоняются друг за другом, бенгальские огни зажигают, возятся в снегу. Или разгоняются - и по обледеневшему тротуару едут. Я ужасно завидую им. Мне тоже хочется поучаствовать в этом празднике жизни. Но крепко держит меня за руку тетя Ядвига. Радость, неслыханная радость распирает мою грудь. Снег, а снега в ту зиму было очень много, искрится под ногами, смотрят на меня сугробы, что по бокам тротуара, влекут своей глубиною. А молодежь визжит, кричит, толкается, вздымая снежные тучи. Тетя с дядей о чем-то переговариваются, я не понимаю их, хоть пытаюсь прислушаться к их разговору. Я не понимаю взрослых... И вдруг сзади - игривый смешок, крики, визг, топот обуви по грунту: нас обгоняет стройная девушка с выпущенными из-под шапочки волосами, за ней мчится высокий парень в модной дубленке... Почему-то мне именно дубленка запомнилась. И еще шапка была на нем зимняя, с поднятыми ушами. Настиг парень девушку метрах в пяти впереди нас, схватил за руку, к себе привлек. Он выше ее почти на голову, да и она не низкая... Словом, красивая такая, завидная пара. И тут мой слух ловит два слова: "Давай?" и "Давай!" - и со смехом, как по команде, обнимаются они и соединяются долгим-долгим поцелуем. Мы приблизились к ним, обходим, а они целуются. А лица, веришь Маша, запечатлелось мне, - прекрасные, какие-то наши, белорусской породы, лица... и благородные, не похотливые, не перекошенные страстью. Даже по сегодняшний день вижу я их замечательную красоту, и чувства их будто бы мне передались: настоящие, глубокие, чистые у них были чувства. Я это знаю. А спроси у меня откуда, не отвечу. Знаю, вот и все. Озарение меня тогда какое-то стукнуло. Я как будто себя увидал лет через десять. И знал я, что для того лет десять ждать доведется. А такой срок в детстве вечностью кажется!
  
   - Ну, и испытал ты такое спустя десять лет? - лукаво спросила Маша.
  
   - Конечно же, нет! - сморщился Василий. - В плотском смысле основные мои чувства от первой женщины: боль, опустошение, даже отвращение. Более того, и в следующие десять лет ни грамма той поэзии любви у меня не было. Одна мерзость да подлость выходила.
  
   - Что так? - поинтересовалась Лухвич.
  
   - А, черт его подери, не будем об этом, - с раздражением отмахнулся Василий. Тут он понял, что мог обидеть Машу, и добавил более мягким тоном: - А кто из нас с небес на землю не шмякался? От воображения до яви ой какая пропасть лежит!
  
   - Во всяком случае хорошо, что у тебя есть такой идеал. - Маша рукой взлохматила волосы Сурмача. - У меня тоже было что-то похожее... Конечно, более прозаическое. Словом, я с детства видела семейное согласие между моими родителями и думала, что и у меня когда-нибудь будет такое ж уютное гнездышко. Но... имею то, что имею.
  
   - Что ж ты так недосмотрела?
  
   - Потому что дура была, легковерная попрыгунья, - досадливо молвила Лухвич. - Слишком много ухажеров имела, трудно было выбор сделать.
  
   - Может быть, слишком привередничала?
  
   - Может, и так. А скорее - мозги куриные имела, не головой, а другим местом думала. Слова любила пустые нежные. А муж мой бывший говорить был не промах. Вот и наслушалась я его. А тут: двадцать один год, последний курс института, замуж сильно хотелось. Большинство моих одногруппниц - тогда уже семейные, у некоторых дети. А меня как раз парень бросил - единственный, кто мне вправду нравился. Настроение было - хоть в петлю, депрессия. И тут хлюст этот с предложением подлез: выходи за меня да выходи. И родители нашептывают: положительный, из приличной семьи, на перспективной должности (он старше меня на пять лет), надежная, так сказать, опора... Опора! - Маша злобно двинула ногой под одеялом. - Такая опора, что не приведи Бог! Уже через месяц его гнилое нутро и открылось. - Она вдруг замолчала.
  
   - Что именно? - нетерпеливо окликнул ее Сурмач.
  
   - Алкоголик он, причем запойный, - гадливо фыркнула Маша. - Во время медового месяца держался, так зато и компенсировал сполна, сволочь. Я год это от своих родителей скрывала. А его родителей, лицемеров, как возненавидела! Потому как знали они о пороке сыночка своего единственного! Через год родился Костик, но и это его не образумило. А через полтора - от замужества - опомнилась как-то я, оглянулась трезво вокруг и вижу: живет со мной какая-то человеческая особь - нечистая, грубая, гвоздя не способная забить, которую я обшиваю, обстирываю, на которую готовлю, за которой мою посуду и убираю, которая даже к колыбели собственного ребенка подходит, только когда на него гаркнешь. Так на кой черт он мне такой сдался? К тому же и в постели эта амеба толком ничего не может - так как от вина не просыхает. И как последняя капля - уволили его с работы после очередного загула.
  
   Маша перевела дух, продолжала:
  
   - Потребовала я развода - он не дает. Выметайся, говорю, из квартиры - драться лезет
  
   - А квартира твоя?
  
   - В том и штука, что моя: покойный дедушка отписал перед смертью. Дед у меня академиком был... Хорошо отец мой тоже не из последних чинов. Подключил связи, и через суд добились развода. А с квартиры его, моего благоверного, с милицией выпроводили - добром не хотел выбираться, мерзавец.
  
   - А где от теперь живет?
  
   - У родителей своих, понятное дело. А может, и к бабе какой подсоседился... к такой же пропойце.
  
   - А алименты на сына? - приставал Сурмач.
  
   - Не смеши людей! - хмыкнула женщина. - Как же их брать, когда этот паразит нигде не работает больше двух месяцев. Алименты! Да он сам ко мне за деньгами иногда является. И, бывает, даю, лишь бы не пугал ребенка до полусмерти. Это ж не человек - чудовище... - Маша всхлипнула и уткнулась носом в подушку.
  
   Сурмач обнял ее и привлек к себе.
  
  
  
   9
  
  
  
   В эту субботу в квартире Сурмачей было суетливо. Впрочем, как и всегда по субботам. По давней традиции, воскресенье в этой семье считалось исключительно днем отдыха, и потому все бытовые и хозяйственные дела приходились на субботу.
  
   А сегодняшний день был и вовсе сверхответственным: Сергей Владимирович затеял осеннюю заготовку квашеной капусты. В тесной кухоньке рядом с ним управлялась Людмила Петровна. Поскольку семья Сурмачей была достаточно велика и на отсутствие аппетита никто как будто не жаловался, то и объем капустных работ предполагался нешуточным. Сурмач-отец хотел запрячь сюда Василия, но тот, прямо не отказываясь, зашился в зале с книжками и тетрадями и не спешил родителям на подмогу. Перед Евгением и Галей стояла своя особая задача: полностью убрать квартиру, включая и выбивание ковров и пылесос. Они с утра честно и споро трудились в этом направлении, ибо хотели закончить еще до обеда: в семь часов вечера их ждала премьера в драматическом театре.
  
   Ввиду безделья младшего сына Сергей Владимирович был не в духе. И чем выше росла горка нашинкованной капусты на хромом кухонном столе, тем в большее раздражение приходил Сурмач-отец. Он сильней и беспорядочней орудовал ножом, все более сурово обходился с кочанами и с неприкрытой злобой швырял кочерыжки на пол. Людмила Петровна, наоборот, трудилась с завидным хладнокровием и методичностью. Капустная стружка выходила из-под ее ножа ровненькой и словно самостоятельно укладывалась по правую руку от Петровны в аккуратную кучку. Это дополнительно гневило Сергея Владимировича, потому как от него капуста летела в разные стороны, игриво брызгала соком, заляпывая белую маркую майку, а дважды нож скользнул по кочану и до крови порезал пальцы.
  
   - Вот же гад, так гад! - не стерпев наконец, приглушенно вскрикнул глава семьи, сдвинул полуобрезанный кочан к стене и бросил нож на груду покрошенной капусты.
  
   - Не понимаю, чего ты все время психуешь, - искоса взглянув на супруга, продолжала Людмила Петровна свой неотступный труд. - Был бы поспокойнее, то и дело б лучше спорилось, и пальцы были целы.
  
   Узкогрудый муж исподлобья глянул на ее полную, крепкую, выносливую фигуру и почти с ненавистью проворчал:
  
   - А не могу я быть, как ты говоришь, поспокойнее, когда этот дармоед там за стеной чтенья-писанья разводит!
  
   Супруга смолчала, и в кухне некоторое время раздавался лишь мерный, уверенный, как бы конвейерный стук ножа о шинковальную дощечку. Молчание Людмилы Петровны сильно задело нервного Сергея Владимировича.
  
   - Как же так, Люда! - Он взял свой нож и снова принялся за работу. - Как ты можешь равнодушно смотреть на его фокусы? Я ж ему еще позавчера сказал, что в субботу капустой занимаемся! Я только сегодня три раза его просил-молил помочь!
  
   - Ну, и сказал же он тебе, что поможет. Чего шалеешь? - не отрывая от ножа глаз, с расстановкой говорила Людмила Петровна. - А чем больше ты к Васе будешь цепляться, тем позже он сюда придет. Это нормальный протест на твои командирские приставания...
  
   - Что? Протест?! - вскипел Сурмач-старший. - А жрать квашеную капусту у него протеста нет? Небось килограммами поглощает, прорва!
  
   - Замолчи! - с угрозой взглянула на него жена.
  
   - Сама замолчи! - задиристо прокричал отец и тут же визгливо завыл, отшвырнул нож и схватился правой кистью за один из пальцев левой. Из пальца потекла кровь.
  
   Спустя пять минут, окончив очередную перевязку и одевая на руку мужа резиновую перчатку, Людмила Петровна успокаивающе говорила:
  
   - Ну сам же себе враг! Знаешь же себя: и язва и печень у тебя - всё от нервов.
  
   - Не от нервов, а от этого злыдня. От этого бездельника-поэта скоро в могиле буду, - ворчал муж.
  
   - Намой пока что морковки, - посоветовала Людмила Петровна. - У тебя ж руки от злобы дрожат. Так покалечиться можно...
  
   - Это ты сыночку своему ненаглядному говори. - Строптивый Сергей Владимирович назло жене взялся за нож и картинно, всем корпусом налегая на кочан, начал его резать.
  
   - За дурной головою и рукам нет покоя, - досадливо махнула на него рукой Людмила Петровна.
  
   - Ерунда, один раз помирать, - отчаянно сострил ее муж и шустрее задвигал ножом.
  
   Но работал недолго. Минут через пять, отвалив качан, Сергей Владимирович снова обратился к супруге:
  
   - Нет, ты как себе хочешь, а я его позову, - с решимостью начал он. - Я его приволоку да носом воткну в эту кучу. Я его руки свои изрезанные целовать заставлю!
  
   - Закрой рот, ненормальный. Сейчас соседи сбегутся, - строго предупредила мужа жена.
  
   - Я эту психологию нахлебника из него выколочу! - Сергея Владимировича уже трудно было остановить. - Подлец! Дармоед! - возопил он. - Ты мне, мать, рта не затыкай! Пускай слышит, такая дрянь, кто он есть! Дармоед!! Негодяй! Скотина!!!
  
   Людмила Петровна резко положила нож, сорвала с крючка фартук и замахнулась им на разъяренного мужа.
  
   - Замолчи! А то я тебя утихомирю.
  
   Ее решительная крепкая фигура и твердый, уверенный голос малость охладили разгоряченного Сергея Владимировича. Он даже машинально прикрыл лицо руками, вправду опасаясь хлесткого удара фартуком. Его лицо на секунду трусливо скривилось. Затем узкогрудый глава семьи метнулся в сторону - к стене - и опустился на табуретку у стола.
  
   - Что ж это делается, Господи! - охватив голову руками, запричитал он. - В своем, собственноручно построенном, доме уборщиком, чернорабочим живу.
  
   - Поплачь, поплачь.
  
   - Это ж в голове не укладывается такое: старый больной отец заготавливает на всю зиму капусту для здоровенного оболтуса, который в это время валяется на диване и стишки строчит! О, Господи, за что мне такая старость!
  
   - Помолись, помолись, - неучастливо пробурчала жена. - Полегчает!
  
   - Ироды вы, кровососы! - с отчаянием выпалил муж.
  
   - Что?! - гаркнула Петровна.
  
   - Не кричи, не запугаешь - пуганый! Вот ты его покрываешь, дура. Из эгоизма своего глупого. А, помяни мое слово, сама от него еще натерпишься. Умирать будешь - он тебе даже воды не подаст, потому что в тот момент творить будет. Писака хренов!
  
   - Подожди, сейчас Женя с Галей придут - мы тебя завезем, куда надо.
  
   - Что, правда уши режет? Я бы молчал, если б мог сквозь землю провалиться. Но живым в могилу не ляжешь. Так выскажусь! Вот от таких, как Васька, и все наши беды! Это такие, как он, у нас все честно заработанное отобрали. Потому что они сильнее нас, нахрапистее. Это мы их, на свою беду, выкормили. Ты погляди, кто нынче на иномарках разъезжает: наши с тобой сынки, гориллообразные существа с необъятными плечами и моржовыми шеями. Это мы их двадцать лет назад - съешь за маму да съешь за папу - откармливали. Вырастили, чтоб им пусто было! Сталина на них надо.
  
   - Я с тобой препираться не буду. Зря стараешься. - Людмила Петровна смогла взять себя в руки и, внешне невозмутимая, продолжала шинкование. - С умалишенными не спорят. Их изолируют.
  
   - Они теперь с нами запросто: пожил - освобождай место, - совсем не слушал ее Сергей Владимирович, ибо голосил о давно накипевшем. - Конечно же, Советский Союз распался, экономика в руинах, еды куда как уменьшилось. А они, эти наши мордатые сынки, порешили с нами этой уменьшенной пищей и не делиться! Они просто приходят и забирают всё. На правах сильного. На правах горлохвата. Этакая борьба за существование. Они сбрасывают наши флаги, глумятся над гимнами, утверждают свои. Они садятся на наши рабочие места и переделывают их на свой лад. А называют все это красивым словом - демократия. Очень уж им удобно за этим словом делишки свои скрывать. Не выйдет! - Он треснул кулаком по столу и вскочил на ноги. - И если мой бесстыжий потомок считает, что можно жрать капусту по литру в день, не вложив в нее своего труда, я решительно говорю ему - нет! Говорю потому, что завтра-послезавтра с этой капустой он сожрет и меня. Вприкуску. Сожрет и тебя, даром что добренькая. Ты меня слышишь?! - прокричав это, Сергей Владимирович агрессивно уставился на жену.
  
   - Трепись-трепись, - не отрывая глаз от работы, вымолвила она. - Болтать - не мешки таскать.
  
   - Болтать?! - задыхаясь от ярости, просипел Владимирович. - Бол-тать?!!
  
   Он хотел сказать что-то еще, но в горле словно застрял удушающий комок, и оттого Людмила Петровна услышала лишь невнятное бульканье.
  
   Повалив по ходу ведро и скамеечку, с неистовым ревом вылетел Сурмач-отец из кухни.
  
  
  
   10
  
  
  
   А Евгений с Галиной выбивали на дворе ковры. На скамейке, стоящей неподалеку от турников, лежали скрутки ковров, дорожек и подстилок. На турнике болтался очередной объект выбивания, над которым напористо трудился Евгений. Его супруга стояла в отдалении, с подветренной стороны, но достаточно близко, чтобы время от времени перекидываться с мужем словами.
  
   Денек выдался подходящий, редкий для этой поры денек. Солнце играло на стволах и ветвях бедных листвой деревьев, сверкало в лужах и стеклах окон пятиэтажных домов, желтила их хмурые стены. Низкое, покладистое, успокаивающее солнце. Ввиду хорошей погоды вокруг было весьма оживленно: дети группировались около качелей и каруселей, некоторые мужчины возились со своими автомобилями, на приподъездные скамейки повылезали старики и старушки.
  
   Взгляд Галины невольно обращался на соседние песочницы, где молодые мамы пасли своих чад. До боли в сердце мечтала сама Галя о таком тихом и простом счастье. Это нагоняло невеселые мысли о ее двадцати восьми годах, о быстротечности жизни, о невозможности что-то изменить к лучшему. И тогда посматривала она искоса в другую сторону, где дородный Евгений махал выбивалкой, и злили ее эти методичные движения, эти тупые глухие звуки, эта широкая спина под ватовкой. Хотелось сказать мужу колкость.
  
   Евгений же мысли совершенно в ином направлении. Высокие творческие замыслы тут переплетались со злободневными редакционными проблемами. В редакции случилась крупная неприятность, переросшая в скандал. Могли полететь головы. В том числе и Евгения. Это сильно тревожило молодого редактора, мешало вечерами писать любимый роман, вызывало ночную бессонницу. Евгению очень хотелось поделиться этим с супругой.
  
   - Знаешь, - сказал он наконец Гале, когда они очередной раз скручивали ковер в трубку. - Там у нас в редакции свистопляска завернулась. Как бы теперь под раздачу не попасть.
  
   - Ну и что там у вас? - без видимого интереса, больше для приличия спросила Галя. Только недоставало ей еще новых проблем: сегодня и так придется ночь напролет строчить хвалебный отзыв на театральную премьеру честолюбивого и обидчивого режиссера.
  
   - Да верстальщик наш напортачил, скотина! - Евгений вешал на турник огромный ковер и потому говорил с одышкой. - Проверенный-перепроверенный текст испортил. Вернее, с текстом там все нормально, кроме одного абзаца, который этот идиот черт знает как удалил: нажал не ту кнопку, или что, но абзац пропал, а вся дальнейшая верстка вверх поехала. И еще бы полбеды, если б тот злосчастный абзац не оказался из повести народного писателя.
  
   - Плохо дело, - всерьез встревожилась Галина. - Слово - ветер, а письмо - грунт. И что, так и в тираж пошло - без абзаца?
  
   - В том же и страх, что прошляпили. - Евгений яростно врезал выбивалкой по безвинному ковру. - А как там не прошляпишь, если вся повесть - ни складу, ни ладу. Тут хоть главу выкинь - никто не заплачет. Короче говоря, все открылось, когда этот старый хрыч сам свою галиматью перечитывал. Тут же - звонки: в редакцию, в Союз писателей, даже в исполком нажаловался. Начали разбираться. Хорошо у меня все шито-крыто: провел последнюю редактуру, отдал поправлять верстальщику, а он сразу же - на кальки, главному на подпись и в типографию. Так у нас заведено. И тут бы все камни на верстальщика. Ан нет! Его попробуй тронь! Верстальщик у нас - святое. Хорошие компьютерщики нынче нарасхват!
  
   - Зато писателей, как поганок, - многозначительно вставила Галя.
  
   Но толстокожий Евгений не оценил этой остроты и увлеченно продолжал:
  
   - Главный попытался все замять. Да где там! Требуют крайнюю задницу. Жертву этому народному подавай! Через неделю вызвали меня с Кузьмичом в Союз, к самому Пименову. Застроил он нас, точно школяров, и распекает: "Как же вы посмели старого заслуженного человека обидеть!" И так и этак ему доказывали, что не виноваты мы, что в макете все правильно было, что это опечатка. А он себе одно талдычит: почему после принтера не сверили, почему кальки с оригинал-макетом не сопоставили?! Кузьмича чуть до инфаркта не довел. Сам же, чинодрал, так штаты урезал, что насилу по одной корректуре-редактуре управляемся! Когда ж там еще кальки выверять! Все с плеч да в печь делаем... - Евгений перевел дух. - Словом, сошлись на публичным извинении от имени редакции в "литературке".
  
   Ну, и напечатано?
  
   - Что?
  
   - Извинение.
  
   - Напечатано. А что толку! У этого народного во всех редакциях завязки-подвязки. Небось повсюду раззвонил. Теперь и повести моей каюк, и книге рассказов концы приснятся.
  
   - Неужели все так серьезно?
  
   - А то! Сама, слава Богу, не первый год пишешь! Конечно, в глаза мне никто ничего не скажет. Просто перенесут книгу на пару кварталов вперед, затем еще на месяц-другой отсрочат. И в конечном счете вылетит она с годового плана. А там: извини, браток, ограниченное финансирование, классику не хватает, надо подождать, будем надеяться, в следующем году... Знаю я их фокусы!
  
   - А мне, Жень, кажется, что зря ты панику сеешь, - попыталась Галина утешить мужа. - Сам же себя распаляешь. Думай о хорошем...
  
   - Да брось ты свои ерундовые советы! - вскрикнул Евгений так, что на них обернулось несколько детей и мам в песочнице. Заметив это, он перешел на нервный, злой шепот. - Тебе легко тут разглагольствовать, когда сама ничего в жизни серьезного не писала!..
  
   - Я не писала? - в свою очередь неподдельно возмутилась Галя.
  
   - Конечно, ты! - накинулся на нее супруг. - Разве твои статейки, твои регулярные дифирамбы в официозные, заангажированные властями газеты можно назвать произведениями? Да я заранее знаю, какие языковые модели ты влепишь в отзыв после того или иного спектакля! Эти "неповторимые жесты", "светлые грани души", "неподражаемо", "непревзойденно", "браво" - как они мне опостылели за семь лет!
  
   - Может, и я тебе опостылела? - губы Гали задрожали от обиды. Казалось, она сейчас заплачет.
  
   Евгений, сообразив, что переборщил, опомнился, стремительно подошел к ней, обнял.
  
   - Прости, Галь. Вот снова цапаемся по пустякам.
  
   Его полное лицо выражало непритворную доброту и детскую невинность. Этого молодого подающего надежды литератора можно было обвинить в чем угодно, кроме нелюбви к супруге.
  
   - Глупенький, - Галя дотронулась пальцем до его носа, - думаешь, я сама за тебе не волнуюсь? Да я живу только тобой и твоим творчеством...
  
   Они присели на скамью рядом со скрутками ковров.
  
   - Поверь, милая моя, нет для меня человека ближе тебя, - говорил Евгений. - Но так расстроила меня эта нелепица, что собой не владею. Три ночи, почитай, глаз не сомкнул. Пойми же, что есть для меня мои произведения!
  
   - Я понимаю...
  
   - Это же в голове не укладывается: из-за одного неуклюжего движения головотяпа-верстальщика пятилетний труд может в прах превратиться! День и ночь, из года в год носишь в себе образы, воплощаешь их на бумаге, десятки раз переделываешь, переписываешь, из кожи вон лезешь, чтобы это совершенно, правдиво было... А тут - бах! - и все развалилось. Какая-то чертовщина выходит. Угораздило ж этого разгильдяя именно на народном писателе споткнуться! В нашем же журнале такие птицы, может, раз в год и печатаются. Чего этот дед сюда полез!
  
   - И все-таки, Жень, - Галя тронула его за руку, - преждевременно не береди себе душу. Все еще обойдется, у меня такое предчувствие. И вообще... - она запнулась, - все твои беды от одного: от чрезмерной сосредоточенности на литературе.
  
   - Ну, завела шарманку! - отмахнулся от нее муж, как-то по-стариковски поднялся и взял выбивалку.
  
   - Разве жизнь на одной литературе сошлась?
  
   - Для меня - да! - Евгений подошел к турнику и уже замахнулся выбивалкой на широкий громоздкий ковер.
  
   - Если б ребенка завели, то и проблемы бы твои померкли, - вдруг выпалила Галя. - Не было б времени их себе надумывать.
  
   Евгений замер с выбивалкой в руках. Затем медленно развернул свой массивный корпус и укоризненно посмотрел на жену.
  
   - Да как ты можешь, Галь, - забормотал он. - Как ты можешь! Все ж силы мои... роман... Да я... за идею... в письменный стол днем и ночью... - выговаривал он нескладные фразы.
  
   - Могу, - решительно прервала его Галина. - Имею я право тебе такое говорить! - Она приблизилась к мужу и шепотом сказала: - Потому что мне уже из подъезда выходить стало стыдно. Каждая тетка на скамейке так и буравит меня глазами. "Ай-ай, бездетная она. Ой-ой, а такая ж приличная пара! Господи, может быть, она больная", - вот что красноречиво говорят их взгляды. А я здорова! Слышишь: я нормальная здоровая баба! И, как любая здоровая баба, я хочу детей, обычного, извини за банальность, семейного счастья!
  
   Евгений с туповатым испугом смотрел на нее.
  
  
  
   11
  
  
  
   Василий сидел на диване с ногами, поджав их к груди, погруженный в толстую потрепанную тетрадь. В одной руке он держал карандаш, а свободной рассеянно лохматил волосы на затылке. На диване и прилегающем журнальном столике были разложены рукописи, тетради и различные книги.
  
   Настроение парень имел взрывоопасное, так как еще до завтрака взялся просматривать свои, отвергнутые в редакции толстого журнала, стихи и завяз в них безнадежно. Было уже около одиннадцати часов дня, в животе что-то докучливо сжималось, в голове стоял туман, но Василий упрямо продолжал ковыряться в злополучных стихах. А еще донимал отец, который несколько раз велел идти на кухню и помогать управляться с капустой.
  
   Рабочая неделя прошла для Сурмача также неважно. Известные отношения с Марией Лухвич не удалось, как он планировал, остановить на самом зачатке. Два дня он всяческими ухищрениями избегал любовницы, уходил с работы пораньше или через отдаленную проходную, но на третий день совесть его не выдержала, и пришлось опять заночевать в спальне с зеленым абажуром и высоким потолком. Спустя два дня Сурмач загостился там еще раз и понял, что это входит в привычку, от которой трудно избавиться. К тому же на третий раз Маша не отправила своего сына Костика к дедушке-бабушке, и утром было досадно и стыдно выходить из чужой спальни да затем завтракать на кухне под пытливым взглядом мальчика. Но стыдно бывает лишь в первый раз, и отлично осознавал Василий, что уже через месяц без тени неловкости будет он расхаживать здесь в домашнем трико и тапочках, мыться под душем и шастать в холодильник. Но самым сложным в их взаимоотношении было сохранять нейтральный внешний вид на работе, что, по опыту Сурмача, являлось почти неразрешимой задачей.
  
   Между прочим, Маша настойчиво зазывала его к себе на выходные, но Василий отвоевал хоть субботу, чтобы привести в порядок запущенные в последнее время стихотворные наброски. Кроме того, хотелось наконец разобраться с забракованной рукописью стихов, определить: действительно ли они никуда не годятся, или просто шаблонно изничтожены литературным бюрократом. Для этого Василий взял из библиотеки Евгения несколько учебников и пособий по стихосложению, филфаковский критический справочник и гору томиков классических и современных поэтов.
  
   Летели минуты, сплывали часы, а Сурмач так и не смог отыскать в своих стихах явных изъянов. Как, впрочем, и явных достоинств. Правда, обнаружилось, что многие произведения тождественны по ритмике самым известным, читанным-перечитанным классическим стихам. А добрая из них половина и вовсе вписывалась в удалое: "Служил Гаврила дровосеком, Гаврила дровосеком был". Это огорчало. Однако, себе в оправдание, отмечал Василий, что и лауреат Нобелевской премии Борис Пастернак значительную часть своих произведений помещал в упомянутый ритмический каркас ("Большое озеро, как блюдо, За ним скопленье облаков...", "Ворота с полукруглой аркой. Холмы, луга, леса, овсы..." и еще, и еще...). Замечена была Василием и неточность рифмы между некоторыми строками, которую он прежде не усмотрел и которая могла стать причиной низкой оценки его стихов в редакции. Но во многих классических стихах тоже не соблюдается строгость рифмы, и классиков за это как будто никто не распекает, не охаивает. Да и вообще, не рифмач же Сурмач, а поэт. В стихах главное - образность, напор, темперамент... Вынужден был также признать Василий, что иногда не находил логического смысла в своих творениях. Но утешал себя тем, что пишет по вдохновению, что ему кто-то диктует, и что логика противоречит самой природе стиха. Правда, слишком уж беспокоили такие выражения, как "удумлњвая спякота" или "надзвычайная цњшыня"; такие словосочетания, как "сњняя высь" или "завейныя сны", казались украденными у Богдановича, а конструкции типа "калыша ветрык" и "цурчыць вадзњца" представлялись малооригинальными. Василий пытался самооправдаться глубиной мысли и нестандартностью своего поэтического мировосприятия, но зачастую встречал на страницах классических томиков что-то созвучное собственному творчеству. И справедливо было полагать, что именно те прославленные авторы, а не Сурмач, были здесь первопроходцами.
  
   В голове образовалась вязкая каша. Раздражение, порожденное невозможностью объять необъятное, все возрастало. Василий уже несколько раз сердито швырял тетрадь со стихами на диван, брался за учебники и пособия, снова хватался за опостылевшую тетрадь, кое-что там переделывал, перечитывал, зачеркивал вновь. В определенные моменты он ненавидел поэзию, весь мир и себя в этом мире. Иной раз, напротив, какая-нибудь своя строчка представлялась ему удачной, на душе теплело, а мрачная стандартная комната словно просветлялась. Это озарение продолжалось недолго - пока не натыкался Сурмач в тетради на что-то вроде "пярэстая даѓжыня" или "рукастая поѓня". И тогда ощущение собственной бесталанности и непутевости вспыхивало наново.
  
   Спустя три часа от начала копания в горах наложенной литературы, при кропотливом анализе и самоедстве начало вырисовываться следующее: главным в поэзии является не техника стихосложения, не изысканность слога и даже не мелодичность строк. Самым значительным тут выступает некая дивная, скрытая за строчками Сущность. У Нее нет определения на человеческом языке, но Она так же реальна во Вселенной, как ручка, чернила, тетрадь. Она живет где-то далеко-далеко, но необъятный космический простор для Нее не расстояние. Она - эта Сущность - лишь отражается, и не более, в стихах некоторых поэтов. Больше того, даже в произведениях этих избранников не всегда мы видим именно Ее облик. Только во время немыслимых духовных взлетов существо поэта сливается с Нею, и в таком, искаженном опытом поэта, виде читатель познает Ее лицо. В чистом виде Она вообще недоступна для нашего восприятия. Безукоризненные техника и мелодика стиха, глубокая его человеческая философичность не есть абсолютные критерии оплодотворения его Сущностью (Музой). И наоборот, самое небрежное, технически нескладное стихотворение может быть удостоено Ее присутствием. Без этой Сущности любой стих является рифмованной прозой.
  
   Так думал Василий. Однако определенно очертить какой-либо критерий для обнаружения оплодотворенного Музой стихотворения парень не мог. Критериев скорее всего и нет, так как Она живет в иных, недоступных нам, измерениях и выразительно пересекается с земным, четырехкоординатным, миром лишь в ничтожном числе художественных произведений, которые принято называть гениальными. Эти творения являются окошками в Вечность. И действительно, кто может с определенностью сказать, чем на протяжении веков будоражит человечество "Джаконда" Леонардо да Винчи? Техникой живописи? Но с не меньшим мастерством писались тысячи картин (взять хотя бы некоторые портреты самого Леонардо). Красотой женщины? Так она, бесспорно, не первая красавица в мире. Задумчивый ее взгляд, улыбка? Да мало кто грезит и улыбается на портретах!
  
   И вот в тот самый миг, когда казалось Василию, что приблизился он к тайне тайн жизни, что на оболочке его души уже ощущаются благодатные дуновения Космоса, пронзительный, в самое ухо, вопль, низринул его с небесных высот в грязную действительность. Над ним, в замызганной безрукавной майке и мятом обвислом трико, стоял всклокоченный отец и, яростно жестикулируя, выкрикивал оскорбительные слова. Эти выкрики сливались в один сокрушающий шум, этакий отрицательный энергетический фон вроде военной сирены, грохота горного обвала или плеска водопада. И только крайне напрягши слух, выделил Василий из этих воплей самое красноречивое: "скотина", "я надрываться буду...", "да сколько можно терпеть...", "марш работать, а иначе...", "в могилу загонишь..." да "ненасытная твоя рожа".
  
   Василий почувствовал, как горячая волна хлынула от груди к голове, и что-то сжало виски. Руки же, наоборот, похолодели. Глаза застила искристо-снежная дымка. Чисто машинально Василий начал подниматься с дивана. Вид он, должно быть, имел ужасающий, так как Сергей Владимирович вмиг побледнел, ссутулил свою узкую спину и, выставив руки вперед, попятился к двери. Побагровелый сын, выпучив глаза, медленно надвигался на него. На выходе очумевший от страха отец зацепился за ножку корявого кресла, споткнулся и брякнулся на пол. Пока поднимался на ноги, сын приблизился и навис над ним. Скорченный, жалкий, глядел Сергей Владимирович на Василия снизу вверх. Он судорожно пробовал прикрыть лицо руками, будто сын и вправду кинется его колошматить. Подбородок Владимировича дергался, по щекам пробегали судороги.
  
   - Не-на-вижу! - больше догадался, чем расслышал отец слова, сказанные нависшим над ним немилым разъяренным сыном. - Я тебя не-на-вижу!
  
   Сказав это, Василий прижал ладони к лицу, упал на колени перед креслом и, уткнувшись в обивку, заплакал.
  
   Перепуганная криками-стуками, бежала через коридор Людмила Петровна. За ее спиной как раз пролазил в квартиру Евгений с охапкой ковров...
  
  
  
   12
  
  
  
   После вышеописанных событий Василий перебрался жить к Марии Лухвич. Чувствовал он себя прескверно. И не столько угнетал временный уход из родительского дома, сколько ощущение собственной вины. Прежде всего перед матерью. Отца он имел основания недолюбливать. Но Людмила Петровна... Сурмач всякий раз внутренне содрогался, вспоминая ее укоризненный и растерянный взгляд, когда он, напихав спортивную сумку пожитками, трусливо выбегал из квартиры. Мать сидела в прихожей, на стуле около трюмо, и гладила по голове седовласого Сергея Владимировича. Отец так и не успел подняться с пола и, коленопреклоненный, как недавно Василий, рыдал неутешно и почти беззвучно...
  
   Сурмач не видел рассудком своей вины, но ее тяжесть на сердце была неоспорима. С этим грузом жить было невыносимо. Не утешали ни любовь Маши, ни давешнее повышение по службе, ни общение с приятелями и сотрудниками. Повседневные обязанности Сурмач выполнял механически, не сочувствуя душою, не переживая. И казалось, все равно: съесть сейчас кремовое пирожное или схлопотать по морде от подворотной шпаны.
  
   В первые после ухода дни, а миновала неделя, накатывалось сильное и навязчивое желание напиться. Не просто напиться - нырнуть в самый черный, беспросветный запой. Не однажды набирал он номер Дмитрия Кулика, и сам же, после первых гудков в ответ, нажимал на гашетку. Словно добрый ангел стоял над ним, не давая обрушиться в бездну.
  
   Это чувство вины - те смутные укоры совести - было совершенно новым, неведомым для Василия. Он не знал, что человек, не способный покаяться, не достоин называться человеком на этой земле. Во всяком случае христианином - точно не может. Болезненное, угнетающее поначалу чувство (а не рассудочное осознание) вины, в дальнейшем превращается в Вечный огонь, из которого терпеливые выходят более подготовленными к Бесконечности.
  
   Невиноватых нет. Каждый появляется не из пустоты, каждый ходит не в вакууме, каждый не исчезает без остатка. А стало быть, несет в себе ответственность, на уровне клеток и генов, за грехи предков; отвечает за каждую помятую на своем пути травинку, каждую ненарочно задавленную по дороге козявку, отвечает за счастье будущих поколений...
  
   Приняв эту вину сердцем, светло покаявшись, мы тем самым выходим за пределы собственного тела, собственной оболочки души и на миг становимся всей Вселенной... И вот тогда, за принятой нами болью и грехом уймы живых существ как закон равновесия Космоса струится в наши сердца и радость, когда-то этими живыми существами пережитая. В этом таинство покаяния. Сурмач не знал этого, как не знает этого каждый в пору человеческого детства. Несчастны те, кто не перешагнул рубеж той человеческой взрослости, которая ничуть не тождественна взрослости физической. Многие не пересекают этот рубеж. Как не все изведывают на земле любовь. Кто виноват? Ответ - вне жизни, за тем горизонтом, где закрываются наши земные глаза...
  
   Сегодня, в понедельник, Василию было особенно тяжело. Петр Ефимович Москаленко с самого утра загрузил его скучной и бестолковой работой, а после обеда велел идти в техбюро согласовывать чертежи. Василий не раз бывал в техбюро и знал тех въедливых женщин, что там работали. Они, как правило, не прощали ни одной недоделки, принуждали прямо на месте подтирать, выбеливать и исправлять ошибки. Парню очень не хотелось туда переться, но на чертежах стояла его подпись, и техбюро требовало именно его - Василия Сурмача.
  
   Дообеденное время тянулось медленно и безрадостно. За окном с утра висела унылая мгла. На заводе еще не включили отопление, в помещении было очень сыро и неуютно. Василий уже не однажды ходил к самовару: заваривать чай и греться у самодельного камина, который работал нелегально - от дармового электричества - и в принципе был запрещен. Но по осени каждый год опаздывали с отоплением, и электрокамин, смастеренный по принципу чайного кипятильника, был единственным средством, спасающим от холода и повальной простуды. Не одни брюки и не одна юбка были припалены об электрокамин, когда кто-то, влекомый теплом, заговаривался и на беду прикасался тканью одежды к накаленной чугунной арматуре. В прошлый год выбросил одни брюки и Сурмач.
  
   Систематизировать на компьютере предложенные шефом таблицы и числа было совсем неинтересно. Василий вскоре отупел и заскучал от этой работы и невольно обращал свое внимание на голоса, действия и передвижения сослуживцев. По неизменной привычке анализировать, он пытался уразуметь смысл этого разнородного шума: скрипов, топота, шепота, гомона, отстукивания клавиатур, бряцаний ложек о чашки; пытался понять значение причесок и одежд женщин, разобраться в выражениях лиц мужчин, наконец дознаться - что скрывается за этими внешними шумами, одеждами, лицами.
  
   Это оказалось весьма живым и интересным занятием, а главное, потихоньку отвлекло его от собственного "я", быть с которым один на один становилось невыносимо. Спустя некоторое время парню показалось, что он открывает некую схему, по которой сотрудники группируются в те или иные компании, выражают на своих лицах те или иные чувства или играют ту или иную роль в спектакле рабочего дня. Представлялось очевидным, что это одевание-говорение-передвижение есть ни что иное, как убегание каждого из сослуживцев от одиночества, отчаянный неосознанный поиск системы жизненных координат, дабы не оказаться лицом к лицу с беспредельным Космосом. Выходило, что наша человеческая несвобода (тело, земное притяжение, правила общежития), с которой мы якобы безостановочно боремся, на самом деле является объектом нашей борьбы, спасением от бескоординатности и небытия. То есть мы боремся не против, а за несвободу.
  
   Пробуя проводить далее эту мысль, Василий находил, что линия его мышления идет не вперед, как ему того хотелось, а загибается дугою и норовит возвратиться по кругу в свое начало. Ибо, если мы боремся за несвободу, то рано или поздно загоняем себя в некое ограниченное пространство, где нимало не слышно, ни видно, где все недвижимо... А значит, мертво? "Могила! - осенило Василия. - Гроб!" Да, из его рассуждений следовало, что весь итог нашей жизни сводился в конце концов к полной несвободе - могиле, которая ничем не отличается от полной свободы - Космоса, где нет никакой системы координат. Ни пространственных, ни временных. Замкнутый круг!
  
   А так как в могилу ни один нормальный человек не торопится, то мы не можем бороться за абсолютную несвободу. Как и за абсолютную свободу, которая является бескоординатным (или бесконечно-координатным) Космосом и тождественна могиле. Стало быть, мы боремся лишь за определенный уровень свободы-несвободы и как бы балансируем между смертью и смертью. И вот именно это лихорадочное балансирование, эта сверхнеустойчивая черта и есть жизнь!
  
   ...В половине первого Сурмача позвали к телефону.
  
   - Ало, - невесело буркнул он, добравшись до аппарата.
  
   - Вася? - В трубке звучал голос жены брата - Гали.
  
   - Я, - подтвердил Сурмач, и лицо его стало кислым. Он подумал, что разговор возьмет малоприятное направление: Галя от имени матери примется его стыдить и предложит вернуться домой.
  
   Впрочем, мама и сама звонила уже несколько раз, и Василий сказал, что проживает у хорошей женщины, которую он (покривил душой) любит и на которой в перспективе женится.
  
   - Слушай, - сказала Галя, ты бы не мог спуститься в обеденный перерыв к "Центральному"?
  
   - В принципе, могу. А что случилось?
  
   - Там объясню, - загадочно ответила родственница. - Так спустишься?
  
   - Спущусь... Но в чем, собственно, дело? - недоумевал Василий.
  
   - Я сейчас не могу говорить конкретно. - Галя чуть понизила голос. - Это касается твоего творчества. Короче говоря, я тебя буду ждать в десять минут второго под бегущим табло. Идет?
  
   - Ладно, - ответил заинтригованный Сурмач и раскрыл было рот, чтобы еще кое-что спросить, но в трубке раздались короткие гудки.
  
   Василий как-то заторможено положил трубку, раздумчиво почесал затылок и полез в карман за записной книжкой. Лихорадочно полистав ее, отыскал номер Галиного редакционного телефона. Снова взялся за трубку. Но, сколько ни крутил наборник, номер был безнадежно занят.
  
   Тогда, чтобы не терять понапрасну времени, Василий двинулся к вешалке, схватил пальто и рванулся к выходу. В дверях он столкнулся нос к носу с Петром Ефимовичем Москаленко.
  
   - Ты куда? - зычно спросил у Василия огорошенный начальник, когда тот едва не оттолкнул его по дороге.
  
   - К технологам, - находчиво соврал Сурмач, не утишая шаг.
  
   - А как таблицы?
  
   - Сделал! - крикнул его подчиненный и скрылся за углом коридора.
  
   До официального начала обеденного перерыва оставалось еще минут двадцать, поэтому Василий побежал к одной заброшенной проходной, где были наименее строгие правила. Миновал ее благополучно, однако до универсама "Центральный" теперь стало много дальше, чем от основной проходной. Надо было одолеть целый километр вдоль унылой заводской ограды и потом метров шестьсот - вниз к реке. Галине же от своей редакции до "Центрального" - рукой подать. Василий помчался во весь опор.
  
  
  
   13
  
  
  
   ...Сурмач все-таки припозднился на пять минут, но Гали еще не было. Он остановился под электронным табло и стал высматривать в толпе знакомую фигуру. Проторчав так минут десять, он уже начинал волноваться, как по правую руку раздалось:
  
   - Вася! - Галя торопливо и буднично, с дамской сумочкой через плечо и с непрозрачным полиэтиленовым пакетом в руке, спустилась с высокого крыльца универсама. - Привет. А я тут кое-чего прикупила, - улыбнулась она, поравнявшись с деверем. - Ну, как ты?
  
   - Лучше не бывает, - с привычной неоднозначностью ответил Сурмач. - Бегом бежал.
  
   - Ладно, давай пройдемся к реке, - предложила Галя. - Слишком здесь шумно... У тебя ж минут пятнадцать будет?
  
   - Будет, только начальник меня повесит, - мрачно пошутил Василий. - Давай пока подержу. - Он взял у спутницы сумку с покупками. - Ого! Хорошо же ты моего братана кормишь - килограмм пять нагрузила.
  
   - Карпа свежего выбросили, - пояснила Галя.
  
   Они пересекли улицу и пошли по покатой лестнице к набережной.
  
   - Я, Вася, вот что тебе хотела сказать... У меня есть человек, который мог бы посмотреть твои стихи, и возможно, поспособствовал бы их опубликованию...
  
   Видит Бог, это было совсем неожиданно. Но, памятуя нерадушного редактора толстого журнала, Василий не спешил радоваться. Он скромно промолчал и слушал дальше.
  
   - Знаешь, - говорила Галя. - Я читала твои стихи... Тогда, когда ты Жене давал их посмотреть. И, насколько я разбираюсь в поэзии, они очень неплохие...
  
   - Да ну... - От неожиданной, первой в своей жизни, похвалы Василию стало неловко.
  
   - Правда-правда, - как-то смелей продолжала Галя. - Я уже около десяти лет вращаюсь в культурной среде и, поверь, могу отличить бездарное от талантливого, профессиональное от не дилетантского... В твоих стихах есть огонь, боль, искренность - и это главное...
  
   - Огонь, боль... В стихах - это понятия абстрактные, - грустно возразил Василий.
  
   - Правильно - абстрактные! И замечает их только тот, кому самому больно, горячо, кто чувствует тоньше других. Ты не огорчайся, что Женя к тебе так отнесся, - он же прозаик, он поэзии как следует не понимает...
  
   - А что, для ее понимания обязательно надо быть поэтом?
  
   - Может быть, и не обязательно... - Галя не несколько секунд задумалась. - Но большинство людей, абсолютное большинство, не владеют образным поэтическим мышлением. Такие люди не способны почувствовать поэзию... Они могут быть очень умны - мыслителями, философами, прекрасными режиссерами, актерами, прозаиками, драматургами, но поэзия для них - пустое место. По большому счету, можно и не писать стихов, а быть поэтом.
  
   - И можно написать десять томов и им не быть? - как бы продолжал ее мысль Сурмач.
  
   - Считай, что так. Можно натренироваться в рифме, стихотворном описании... Но ни одна высокопрофессиональная поэма не тронет читательское сердце, если в ней нет Божьей искры...
  
   - И снова абстракция, призрак - "Божья искра", - махнул рукой Сурмач. - А что это, собственно, такое? Ее же не пощупаешь руками, словами не опишешь. И пусть мы имеем хоть сто Божьих искр - никто не бросится нас печатать.
  
   - Это так... Но, поверь моему опыту, только такие - выстраданные - стихи и имеют право на существование. Вернее, не право... - уточнила Галина. - Все права как раз у редакторов изданий. Выстраданные, болезненные стихи владеют жизненной силой, дающей им путевку в вечность.
  
   - Туманные фразы, - цинично заметил Сурмач, хотя недавно и сам пришел к близким умозаключениям. - Сказки о садах небесных...
  
   - Правильно, эти высокопарные рассуждения ни к чему не приведут, пока наши творения будут прозябать в столах... Но я тебя для того и позвала, чтобы предложить свою помощь. Я же знаю, как важно, как трудно что-либо впервые опубликовать. Послушай...
  
   Несмотря на невозмутимый внешний вид, Василий насторожился и ловил каждое слово спутницы.
  
   - У меня есть знакомый человек, редактор литературного журнала, известный поэт, который согласился посмотреть твои стихи.
  
   "Не тот ли это, что меня опустил? - промелькнула шальная мысль. - Вот будет потеха!" Вслух спросил:
  
   - А как его фамилия?..
  
   - Алесь Федорович Местич, редактор отдела поэзии журнала... - (Галина назвала одно известное литературное издание.) - Хороший человек...
  
   - Этот хороший человек для тебя - молодой и красивой женщины - может быть очень плохим для молодого стихотворца, - перебил ее Сурмач.
  
   - Алесь Федорович может быть суровым лишь к бездарности. Тебе тут опасаться нечего.
  
   - У каждого свой вкус, - недоверчиво проворчал Василий.
  
   - Ну, во всяком случае попробовать не помешает. Тем более что я за тебя поручилась. Ты меня не подводи, ладно? - Галина приязненно посмотрела на спутника.
  
   Они уже вышли к реке и шли по бетонной набережной. Справа был сквер.
  
   - Отпечатай штук десять стихов - самых, на твой взгляд, лучших - и передай мне.
  
   - Ладно, - без особенного энтузиазма согласился Сурмач. - Хотя пустая эта затея.
  
   - Там посмотрим, - сказала Галя, остановилась у парапета и облокотилась на него.
  
   То же сделал и Василий. С минуту они простояли молча.
  
  
  
   14
  
  
  
   Река делала здесь крутую излучину. В метрах ста от них образовался естественный полуостров, за который и сворачивала река. На полуострове второй год кряду производились строительные работы - возводилась церковь. Работы определенно ускорились за последние два месяца. Сейчас они велись уже на куполах, представляющих собою пока только дощатый каркас.
  
   - Гляди, красота какая! - указала Галина рукой на церковь.
  
   В этот миг сквозь небольшое окошко в тучах пробилось скупое осеннее солнце и осветило только церковь и полуостров. Вся остальная окрестность все еще утопала в унылой влажной мгле.
  
   - Доброе дело совершают люди, - задумчиво сказала Галина. - Ты посмотри, сколько храмов за последние годы встает. Точно из руин.
  
   - Коммунистов сбросили - вот и церкви строятся. Нормальный процесс. Только одно меня удивляет. - Василий дотронулся до локтя собеседницы. - Обрати внимание на архитектуру этого храма: вылитая великорусская церковь. Этот громоздкий приземистый корпус, эти огромные шарообразные купола... Разве это по-нашему, по-белорусски?
  
   - А ты знаешь, как по-белорусски? - с интересом обернулась к нему Галя.
  
   - А что тут знать! Достаточно поездить по местечкам и селам да посмотреть на православные храмы, которые коммуняки не успели разрушить. У нас издавна формировалась православная архитектура как что-то среднее между русской церковью и костелом. Утонченная, направленная ввысь форма, изящные заостренные купола...
  
   - Это ли главное?
  
   - Во всяком случае это немаловажно, Галя, - убежденно говорил Василий. - Форма также является выражением сути. Я же, например, не хожу дома в шароварах и тюбетейке. Да и ты за паранджой не прячешься. Правда?
  
   Галя засмеялась.
  
   - Всему своя сообразность нужна. И если Бог положил строить на Беларуси церкви своей особой архитектуры, то не надо вносить смуту да свои порядки устанавливать, - раздраженно продолжал Сурмач. - Вот по этим массивным куполам как раз и видно, откуда ветер дует, кто это строительство финансирует. Россия великодержавная!
  
   - Конечно, там центр православья, оттуда и деньги идут. Что ж тут плохого?
  
   - А плохо то, уважаемая, что православную паству русский царь всегда понимал как своих вассалов. И теперь, будь уверена, не вписываемся мы в их понимание как самостоятельная, независимая страна. Кстати, исключительно православье не является религиозной потребностью белорусской нации. Католическая церковь...
  
   - Но и католиков жесткая централизация - Ватикан. Что вообще противоречит христианской идее...
  
   - Во всяком случае Римский папа - это лишь духовный лидер. И он не ассоциируется с каким-то воображаемым императором, жаждущим управлять сотнями народов. Не так ли?
  
   - Сложный вопрос, - ответила Галя. - И в католичестве было много перекосов: инквизиция, крестовые походы...
  
   - Но они же признали свою вину, они близки к покаянию.
  
   На пару минут между собеседниками наступило неловкое молчание. Лишь было слышно, как тарахтит у противоположного берега прогулочный катер, да что-то ворочается на стройплощадке за церковью.
  
   - А все-таки удивительно, насколько сильна, насколько жизнестойка христианская идея, - подал голос Василий. - Чего никак не охватит мой разум, так это то, что человек, который был бродягой, почти нищим, который не имел постоянной крыши над головой, над которым смеялись и которого замучили насмерть, - этот человек почти две тысячи лет спустя является самым богатым, самым известным, самым уважаемым на земле человеком. Невероятно!
  
   - Ты про Христа?
  
   - Да. Ты только посмотри: сотни самых могущественных властителей мира ушли в землю, десятки диктаторов, тиранов, что управляли миллионами людей, похоронены в небытии. Их богатство, власть, слава - перешли в тлен. И кто их вспомнит теперь добрым словом? Они так же маловлиятельны на массы, как герои посредственных книжек. Они - пустое слово... - Сурмач перевел дух. - А Он, этот бедняк, странник, имеет ныне сотни тысяч богатейших дворцов - храмов, к Нему в своих молитвах обращаются миллионы. Он, чуждавшийся при жизни богатства и власти, руководит лучшей, самой цивилизованной, половиной мира. Парадокс! Но это так.
  
   - А это и есть Божье чудо, Вася. Божья воля, - увлеченно заговорила Галя. - Мы почему-то ошибочно представляем чудо как нечто сверхъестественное: привидения, летающие тарелки, фокусы там разнообразные. А не видим, слепцы, истинного чуда, открытого нам Господом в образе своего Сына. Ты вдумайся: все, что оставил нам этот Человек - слова. Причем он ничего не напечатал. Но сила тех слов была настолько колоссальна, что они передавались из уст в уста в геометрической прогрессии и буквально перевернули мир. Он не стремился их увековечить, он просто творил ими добро. Но они, Слова, на сегодня напечатаны тиражами, несопоставимыми с тиражами самых гениальных писателей. Разве это не чудо?
  
   Василий хотел было что-то сказать, но от волнения не мог сформулировать свою мысль.
  
   - Теперь модно спорить, какая религия наиболее правильная, - продолжала Галя. - Я считаю этот вопрос риторическим. Они все правильны, так как даны тому или иному народу от Бога и необходимы тому или иному народу на определенном этапе развития. Но для меня несомненно, что самой мощной из них, самой перспективной, прогрессивной и человечной является христианство.
  
   - Почему?
  
   - Я долго рассуждала над этим: почему? А ответ, Вася, лежал на поверхности. Да ты его сам знаешь. Посмотри объективно: весь цивилизованный мир - христианский. Только там выше всего ценится человеческая жизнь, только там наука и искусство достигли поистине божественных высот. Что - совпадение?
  
   - Цивилизация - это еще не абсолютный критерий высокодуховности, - возразил Василий. - Святые люди, наоборот, уходили в лес и жили отшельниками.
  
   - Правильно, уходили, чтобы вернуться и дать нам свет, прогресс, знания. Да что там наука! - горячилась Галя. - Наука действительно может иметь негативную сторону: атомная бомба, бактериологическое оружие... Но возьми культурную сферу. Все сколько-нибудь значительные художники - либо сами являлись убежденными христианами, либо жили в странах с глубокими христианскими традициями. Даже те, кто называл себя атеистом, невольно подпитывались от духовной ауры христианских стран, где они творили. А еврейский народ! Такой талантливый практически во всех жизненных сферах, он достиг очень скромных успехов в литературе, искусстве, музыке. Я имею в виду художников-иудеев. Борис Пастернак (как, вероятно, тебе известно) был из семьи крещеных евреев и работал в русле русской православной культуры. А это, между прочим, единственный еврей, на которого можно смело примерять венец художественной гениальности...
  
   - А Шагал, Левитан? - справедливо возразил Сурмач. - Да на евреях вся мировая культура держится...
  
   - Не думаю, что эти фигуры сопоставимы с Микеланджело или Рембрандтом... К тому же сомневаюсь, были ли Шагал с Левитаном убежденными иудеями... - сказала Галина. - Хотя - нет! Левитан был иудеем, и даже строгим. Вспомнила: поэтому на его картинах и нет людей. А человек, его душа - самое сложное и интересное для художника; только через него, человека, можно к Богу приблизиться. Иудейство запрещает рисовать людей. Христианство - открывает эти врата, дает нам творческий простор. От неугасимой духовной ауры Христа питались и питаются сотни тысяч литераторов, художников, музыкантов; львиную долю судьбоносных для мировой культуры произведений искусства дали нам христиане. Это неоспоримый факт.
  
   - А вот как по-твоему, Галя, - Василий раздумчиво смотрел вниз, на волны, бьющиеся о бетон, - зачем вообще живут святые, юродивые, убогие, чудаки разные? В чем смысл их существования? По большому счету, нормальный человек живет ради наслаждения... Я не имею в виду наслаждение только в плотском, порочном смысле. Но буквально с пеленок мы отстаиваем свои права, только "дай" и "хочу" говорим. Сызмалу силимся, чего-то добиваемся, достигаем поставленных целей... Короче говоря, стараемся отхватить за отведенный нам отрезок жизни как можно больше. Это, так сказать, нормальный закон природы.
  
   Тут Галя захотела что-то сказать, но Василий энергично замотал головой, боясь сбиться с мысли.
  
   - Подожди, подожди, Галь! - говорил он. - Общепринятый закон жизни - как раз брать столько, сколько сможешь и сколько тебе позволит общество и его правовые нормы. Не так ли?
  
   - Спорный вопрос...
  
   - Тут я, возможно, сгущаю краски, но общее правило именно такое - брать. А есть люди, единицы, ничтожное количество от всей массы, которые неизвестно почему живут по противоположным законам. Как бы нарочно так живут. Эдакий антимир - наперекор нашему. А знаешь, какой их - этих юродивых, чудаков - закон? - Отдавать! Вспомни, что получили Христовы апостолы за свои добрые дела - насильническую смерть. И так все их последователи: живут, бескорыстно отдают себя человечеству, а имеют от людей издевательства, проклятия, насилие. И думается мне, что в этом какой-то ужасный закон природы: кто берет, тот живет безбедно и безмятежно; кто отдает, тот бедствует, голодает, страдает и мучительно умирает. Ярчайший пример - Христос. - Василий с удивлением смотрел на Галю. Она, как никогда, казалась ему красивой. Какой-то женской, но беспорочной красой поразила она Василия на фоне спокойных свинцовых вод, недостроенной церкви в окружении живописно пожелтевших деревьев. - И знаешь, тешу себя мыслью, что в существовании этих бедолаг есть какой-то высший смысл. Я даже догадываюсь, ради чего святые приходят на нашу землю. Они же прекрасно знают, что несладко им здесь будет. Но без них не может устоять человеческая вотчина. Потому что мы в основном берем, а кто ж отдавать будет?! Вот они, эти единицы святых подвижников, и восстанавливают энергетический баланс земли. Они собою как бы уравновешивают миллионы нас, потребителей жизненной силы, отдавая себя без остатка. Так я думаю, Галя. Потому что мир должен быть сбалансирован. Иначе от развалится.
  
   - А я думаю проще, чем ты, - наконец вступила в полемику Галина, - вернее, не так заковыристо думаю... Святые, незаметные в жизни люди, необходимы нам для того, чтобы, к примеру, ты, на правах сильного, сейчас не взял да не задушил меня, или забавы ради через парапет не перекинул... А чтобы кто-нибудь, завидев это насилие, не захохотал от сытого веселья, не одобрил бы этот чудовищный поступок... Чтобы по улицам не ходили люди с длинными ножами да открыто и безнаказанно не резали людей... Чтобы водитель автобуса уважал пешеходов, а не давил их колесами, - вот для чего приходят на землю святые. Ради вселенского порядка, который в конечном счете держится на любви и милосердии. Разве ты станешь оспаривать, что не задушишь слабейшего просто из страха наказания, от трепета перед законом. Ты не сделаешь этого прежде всего из-за глубинного чувства человечности, отвращения к насилию.
  
   - Я не сделаю, а кто-то сделает. За деньги, да и просто ради забавы...
  
   - Я имею в виду нормальных людей, а не выродков, определенный процент которых всегда присутствует в человеческой массе... У самого стройного дерева найдется одна кривая ветка.
  
   Тут Галя взглянула на наручные часы и спохватилась:
  
   - Ну, проболтали! Мне ж на радиостудию спешить надо: три часа уже, а в четыре - запись.
  
   - Успеешь, я тебе сейчас такси выловлю, - решительным голосом сказал Сурмач. - Бежим наверх!
  
   - Что ты - такси! - запротестовала Галя. - Как-нибудь поскромней доберусь. Еще есть время.
  
   - Я тебя заговорил, я и плачу, - куражился ее деверь. - С ветерком домчишься. Еще и на гардероб, на буфет полчаса будет.
  
   Через пять минут желтая "Волга" повезла Галю в направлении радиостудии. Сурмач же, наново прокручивая в голове их беседу, неторопливым шагом двигался к родному заводу. Он уже безнадежно опоздал в техбюро, но совсем не расстроился по этому поводу. С Москаленко он разберется.
  
  
   (продолжение следует)
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"