Агафонов Владимир : другие произведения.

Сверкающий Обруч

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  сборник стихов
  
  * * *
  
  Пожелтели березы. Сквозь рощу
  проплывают в тумане грачи.
  Только лужа рябая не ропщет
  на плаксивость природы. Молчи.
  Посиди хоть минутку в томленье,
  охвати этот тусклый обман,
  этой лужи рябой представленье,
  эту рощу, грачей и туман.
  Помолчи хоть минутку-другую
  и войди в этот древний урок,
  посмотри на скамейку седую,
  на прилипший прозрачный листок.
  Разыгрался божественный гений,
  и не нужен ему человек-
  так внемли голосам ощущений,
  миг назад ускользнувшим навек.
  
  Часть 1
  
  Все, что не сбылось
  
  * * *
  
  Как блудный сын, блуждавший где попало
  сквозь сон своих придурковатых дрем,
  я долго подбирал все, что упало
  из рук изысканных Ерем,
  
  Но пот руки, сжимающей в кармане
  остатки крох бесстыдно-глупых трат,
  берег мечты, как пароход в тумане -
  сквозь скрежет айсбергов и боль утрат;
  
  И лишь когда, сгорая от сомнений,
  сквозь грохот мачты и нагроможденье рей
  однажды понял я, что я совсем не гений,
  и даже не еврей,
  вернувшись в кровь соснового тумана,
  как мальчик нищий, пылкий и босой, -
  я шел, качаясь, пьяный от дурмана
  и охры пламенной и умбры золотой,
  
  я вспомнил все в сосновой ряби пылкой,
  в смолистой рати солнечных полос -
  
  доверчивую тяжесть твоего затылка
  и сладкий дым твоих волос.
  
  Я вспомнил все, что не сбылось.
  
  * * *
  
  За зеленой листвой в желтом доме...
  (В желтом доме, сказал я? - Нет, нет!)
  Обнаружится в толстом альбоме
  фотокарточки порванной след.
  
  За зеленой листвой - дом казенный...
  (Дом казенный опять? Дом любви?)
  Измененный твой, телефонный, с хрипотцой:
  - Еще позвони!
  
  Каждый день та же самая драма.
  Ох, прочна эта старая нить!
  Это было счастливое время -
  было можно
  “Еще позвонить”.
  
  
  * * *
  
  О, школа! Давний сон! Тогда, в библиотеке -
  скользящий взгляд, лоб, очерченность волос.
  Всего мгновение - но врезалось навеки,
  на будущее - с памятью сплелось.
  
  Пролет ладонью над случайной полкой -
  спины изгиб, оттянутость носка -
  и мелкий, дорогой, пружинный, колкий,
  дрожащий завиток на плоскости виска.
  
  Мгновенною пришпилена иголкой
  на столько лет в мальчишеской игре, -
  лети, ладонь! над книжною! над полкой!
  В таинственном волшебном фонаре!
  
  Воспоминание
  
  Будь я лет на пять моложе
  самого себя, я б по-другому мог
  вглядеться в дно того колодца,
  в который вглядываешься, когда одинок.
  Какая, какая это все нелепость, -
  пробегать мимо сегодняшнего - так, пустяка,
  выпить стакан лимонаду, и обнаружить крепость
  коньяка.
  Какое все же это несчастье -
  жить в ленивой цепи необъятных событий,
  и - причащаться, но принимать причастие
  так, как будто бы вы скользите
  тенью. Тенью от пролетевшей птицы,
  тенью ястреба или вороны.
  Так, наверное, Л.Б., сидя в столице,
  смотрел на маршальские свои погоны.
  Если в чем-то и мог обмануться я,
  только не в том, что искренне до дрожи.
  - Приходи, - сказала Люция, -
  милый, приходи, ты мне дороже,
  чем нас захватившая архиважная историческая возня.
  Я вся - твоя! Я набухла тобою,
  как набухает грозою обыкновенный домашний сквозняк!
  
  ...Но я себя не чувствовал грозою.
  
  Жизнь и не такие откалывала номера.
  Даже идти по бездорожью не ново.
  Потому что жить - значит, выбирать,
  а выбирать - отказываться от самого дорогого.
  
  * * *
  
  Сосны таяли, текли
  липкою смолой на солнце,
  и твоих зрачков оконца
  в хвою колкую легли.
  
  Увлекали, не таясь.
  Ты впивалась, а не кралась.
  Не любовь - так, значит, страсть
  летом жарким нам досталась...
  
  Только снились целый год
  пыль просушенных прогалин,
  след от ремешка сандалий
  на подъеме рыжих стоп.
  
  * * *
  
  И боль сладка! Укус от поцелуя,
  четыре вмятины - как эта боль сладка.
  И - губы в трубочку, на это место дуя,
  и - ласковая - трет его рука.
  
  Я покорен, лежу в тиши, во мраке,
  кручу на палец нитку алых бус...
  Что ж, вот и мне приятны, как собаке -
  и выволочка, и укус.
  
  * * *
  
  В реглане ламы, острых плеч рекламе,
  в тюрбане бани розовой рабой
  из ванной в перламутровом тумане
  ты проплывешь разгоряченной, молодой.
  
  Изгиб халата, ног - махровый шелест.
  Смахнешь его движением плеча
  и вновь сразишь, в меня ничуть не целясь,
  привычной нежной пыткой палача.
  
  А за окном на розовых резинах -
  седые своды - пестрых пятен бег -
  шурша, машины шелестят на шинах.
  Это первый снег.
  
  * * *
  
  Улиц серее твои глаза.
  Серою влагой набухла Казань.
  Ты серой мороси отдана данью -
  серая влага правит Казанью.
  Ты в серой влаге обмякла, обвыкла,
  ты к непогоде казанской привыкла.
  
  Серые, карие - яд хранят!
  Что ж с поволокою тих твой взгляд?
  Ну почему меня мучит жестоко
  серая влага - сладость Востока?
  
  Водораздел ветров и исток -
  взгляд твой пронзителен стал и жесток
  тысячелетним судом шариата
  и резок ударом камчи азиата.
  
  Слово твое - уже на устах -
  сорвется острее удара хлыста,
  и будет - с потягом - безжалостно прочен,
  как бритва, мокрой Казанью отточен,
  взгляд твой, голубка, смертелен и точен.
  
  * * *
  
  Забрезжив, сумерки в окне
  в тот вечер долго не сгущались,
  и мы с тобою целовались
  у вечера не самом дне.
  
  Прозрачно улица ревела
  там, за окном. А здесь, в раю,
  луна легла кусочком мела
  на кожу смуглую твою.
  
  Неотвратимою казалась
  нас разлучающая ночь:
  вот и луна не удержалась,
  с твоих волос умчалась прочь.
  
  Худые пальцы нагружая
  янтарным мусором колец,
  ты пошатнула стены рая
  и дня приблизила конец.
  
  И ночь пришла. Ты ускользала
  как ускользают навсегда:
  мосты сжигала, отступала
  и оставляла города.
  
  * * *
  
  Немая гладь зубов, упругих губ, груди,
  разбросанность волос и влажных век припухлость,
  и четкость колдовской оптической тиши
  сквозь времени пожухлость.
  
  О, где же ты теперь, чета слепых оков,
  двух приземленных душ таинственная легкость,
  и мягкость золотых таинственных зрачков...
  Нет, - голубых зрачков таинственная мягкость.
  
  Немая прядь волос, упругих губ черты,
  и сила колдовская жертвенных закланий,
  и все, что не сбылось, все это ты -
  сквозь давний пыльный луч воспоминаний.
  
  * * *
  
  Когда сквозит закат, и ветер зябок,
  он холодит лишь оттого до дрожи,
  что тянет ароматом райских яблок
  от всей твоей, покрытой платьем, кожи...
  
  * * *
  
  Я - пленник губ, но не своих, не бард:
  я пленник голоса, я пленник кожи,
  я будто бы кинжал, задешево в ломбард
  заложенный. С отточенным клинком внутри блестящих ножен.
  
  Я пленник губ твоих, я пленник глаз,
  я - вольный конь, я путами стреножен,
  я - дервиш, совершающий намаз,
  я в сердце гор взбесившийся компас,
  я - крик осла, я - Божий глас,
  вот так я сложен.
  Я должен всем и никому не должен.
  Я Вечный Жид, я спекулянт из Ломжи...
  
  Но нет тебя - и я скитаюсь бомжем,
  но нет тебя, и вслед за суховеем
  неотвратимая грядет беда,
  но нет тебя - и падает звезда,
  и - жиром смазанный - клинок ржавеет.
  
  * * *
  
  Я люблю тебя дальнюю, ты вблизи мне - пуще неволи,
  губы жаром горят и стопа твоя полонит;
  я целую ее, она пахнет цветами и полем,
  свежим камнем - как на изломе гранит.
  
  Я люблю тебя дальнюю, я люблю тебя разную -
  вот опять мне выпал волшебный билет.
  ”Не стыдишься, что ног твоих грязных
  целую?” - В ответ
  тихое: “Нет.”
  
  Я люблю тебя дальнюю, двадцать лет с той поры миновало,
  только память еще этот запах хранит.
  Развело нас тайной девятого вала,
  жизнь меня как только ни доставала,
  но тобою пахнет - на изломе - гранит.
  
  * * *
  
  Как в городах природа деревами
  качает немо, скупо, но - серьезно,
  так мы с тобою милыми друзьями
  останемся, когда такое можно.
  
  Слепой росток, сквозь камни пробиваясь,
  от тяжести такой согнется низко -
  я житель городской - со мной бывает,
  когда тебя увижу слишком близко.
  
  Мы выросли на камне и сквозь камень:
  крушит асфальт природа осторожно.
  Давай с тобой останемся друзьями
  хорошими, насколько это можно.
  
  Природа, знаю тоже - недотрога.
  Возьмет и нас она рукой упругой.
  Пред вечностью, стоящей у порога,
  нам будет одиноко друг без друга.
  
  Часть 2
  
  Побег
  
  Побег
  
  Я удачу поставил на хрупкую карту,
  я забросил курить и убрал папиросу,
  и в подруги выбрал богиню Астарту,
  заплетя ей в дорогу покруче косу.
  
  Нас обоих небо в дорогу позвало,
  указало нам путь причудой знамений,
  и земля как палуба затанцевала,
  обрывая тугие канаты сомнений.
  
  По пространству пустынь мы были разлиты,
  на горячие камни ложились крупою,
  но светились Двурогой зрачков хризолиты:
  ”Я с тобою, не бойся, иди, я с тобою...”
  
  И дано откровение было нам в этот час.
  
  ...А когда мы причину побега забыли,
  мы вернулись домой, и от нас
  шарахались автомобили.
  
  Баллада о натурщице
  
  На скомканном чулке капроновом
  свернется змейка алых бус,
  и женщина в луче неоновом
  войдет под скальпели искусств.
  
  Она холсты собою выстелет,
  жемчужной кожей, без прикрас,
  и по искусству телом выстрелит,
  чтоб выставляли напоказ.
  
  Когда ж холеная, элитная,
  сошлася знатоков толпа
  судачить терминами, слитыми
  с наивной тайною мазка,
  
  Она средь них была, огромная,
  не отточившая свой вкус,
  неузнаваема в капроновом
  чулке и змейке алых бус.
  
  Портрет
  
  Полупрозрачный лаковый наплыв
  продлив
  мгновения обрыв,
  печатью вечности сковал
  ее полуовал.
  Полуовалом скована
  женщина рисковая.
  
  А я, ее последний живописец,
  стою один, как не стоял никто.
  Такие судьбы пишут кровью.
  
  Полупрозрачным лаков залито
  то, что блаженством было или болью.
  
  * * *
  
  Есть женщина со светлой тайной жрицы
  таинственного храма в облаках.
  Как два крыла раскинуты ключицы,
  и грудь ее остра, как бронзовой волчицы
  остры соски, кормящие в веках .
  
  И ясное чело нимало не волнует
  было минуты взмученная грязь,
  и ветр веков в лицо ей дует
  и треплет прядь.
  
  И взгляд ее через просторы мчится
  туда, где Древний Рим ее короновал.
  И счастлив день, когда священную волчицу
  я в ней узнал.
  
  Она богам сродни. Не властно время
  над тайною в глухом разрезе рта:
  она вскормила Ромула и Рема,
  она несла свой крест, и было тяжко бремя,
  когда никто не целовал креста.
  
  Она молчит. Она не смотрит косо,
  но и не скажет правды ни на треть.
  Безудержно она рыжеволоса,
  священна, как языческая медь.
  
  * * *
  
  Там, где светил ацетилен,
  а бес - силен, но был бессилен:
  разлился в мире свет Елен,
  и был он долог и обилен.
  
  Тогда впервые смерть пряла
  свое льняное одеяло,
  когда ты письма порвала,
  когда мосты переломала.
  
  Хранило море пенный след,
  а что мужам до остального?!
  Взят азимут. Хвосты комет
  сошлись на том, кто был взволнован.
  
  В прицеле двух хвостов комет
  есть свет Елены - Трои нет!
  
  И с той поры археолог
  на месте Трои кости чистит,
  и лишь поэт, ломая слог,
  на свет Елен спешит и ищет.
  
  * * *
  
  Со мной бывает. Я не шизофреник,
  завсегдатай чудес, причуд, и все же
  я падаю, я падаю во времени,
  его размалывая мягкой кожей.
  
  Сначала во вчера. Потом стремительно
  через эпохи, битвы, государства
  я падаю, цепляя взгляды мнительные
  былых царей, держащихся за царства.
  
  Мне ухватиться не за что, как правило:
  тысячелетие - мгновенье длится:
  Священный Нил, где Клеопатра правила,
  моя причуда рядышком поставила
  с Ашшурбанипалом-ассирийцем.
  
  И вот - в начале. В самой колыбели,
  убранством ожидания томимой,
  где рыбы шоркались о мели,
  где мастодонт ревел, и птицы пели,
  и небеса наивно голубели
  надеждою невыразимой.
  
  А вот и мы! Заклятые невежды,
  просвет забрезжившей надежды,
  ил плодородный, ил безбрежный,
  мы - будущим и прошлым между.
  
  Вот женщина идет босая.
  На пахоту зерно бросая,
  идет старик, седой, как лунь,
  вобравший блеск и звезд, и лун.
  
  Спроси у них, что мы такое:
  мы - часть зенита и покоя,
  но там, где двое, быть беде -
  мы будем всюду и нигде:
  или воюем малой кровью,
  иль лечимся в ущерб здоровью,
  отдав природе долю вдовью...
  
  Народы! Царства! Корабли!..
  Да были б вы, когда бы не было - Любви?!
  
  * * *
  
  О, женщина! О, женщина-волчица
  с глазами, что не любят притворяться!
  Остры сосцы, и в тощие ключицы
  по меркам разума, не стоило б влюбляться.
  
  Но я лишь пленник губ моих влюбленных
  неистовый, смоковница сухая.
  Ты - вечна, вечен лавр вечнозеленый,
  и пыль веков тобой благоухает.
  
  Тебя я к миру целому ревную,
  ведь ты - его. А мир - куда он мчится?
  Губами воспаленными, волчица,
  измученный, сосцы твои целую.
  
  Сон
  
  И тогда в тишине зашипела змея...
  
  В красоте гробового убранства
  полетела она, головенка моя,
  через звездную мглу векового пространства.
  
  Там, где каждый фотон миллиард Клеопатр
  нес со скоростью света, я мчался быстрее.
  Сын ХХ века, его хипповых патл,
  становился я клеопатрее.
  
  Я ее догонял, но догнать я не смог -
  захлебнулся в бреду и простуде,
  лишь увидеть успел, как саваном лег
  скарабей на ее охладелые груди.
  
  Я ее не догнал. Уже сблизили там
  саркофага днище и крышку.
  - Кто укушен змеей, встаньте к райским кустам,
  к нам тут с пулей идут, что-то много их слишком.
  
  И тогда оглядевшись, заметив родство
  между мной и другими, теми, кто молод:
  - Как зовут вас, - спросил я, - вас больше всего?
  - Это голод, - ответили мне. - Это голод.
  
  - А тебя привело что в такие края?
  Верно, ты на билет не потратил ни цента?
  Пуля? Голод? Топор? Веревка? Игла?
  
  - Клеопатра, - сказал я, - и пестрая лента.
  
  Я в горячке метался, в аду и раю:
  гробовая тоска не горит и не тонет.
  - Покажите, - кричал, - Клеопатру мою,
  я люблю ее больше, чем Марк Антоний!..
  
  Ко мне вышел, блистая клинком золотым,
  весь в серебряно-бронзовом звоне,
  грудь в накладках, шлем в перьях, расцвеченный в дым,
  Марк Антоний.
  
  А за ним под дикарско-приветственный крик,
  в обновленном и радостном гуле,
  шел попроще, без перьев, но в тоге мужик,
  и я понял, что это - Юлий.
  
  Я вам честно скажу, дорогие друзья,
  что раскаялся сразу, немея,
  когда вышли еще остальные мужья -
  целых три Птолемея!
  
  И зачем я кричал через тысячи лет,
  растревожив семейный улей?
  Здесь я понял, романтик, злосчастный поэт,
  как меня обманули!
  
  Здесь я понял, какая дурная игра -
  быть царицей Священного Нила.
  Да нужна ли была мне такая дыра?!
  
  Тут меня разбудили.
  
  * * *
  
  Нельзя служить одновременно
  Богу и Мамоне:
  ты каждый вечер неизменно
  висишь на телефоне.
  
  А в этот час тобою бредят
  веков премьеры.
  Твой волос чистой красной меди -
  как медь триеры.
  
  Касаться древние не смели
  таких наитий,
  но ты прочти - не о тебе ли
  писал Овидий?
  
  Их сонм, имен, созвездий, кои
  тебе не светят.
  ...Слова ничтожны - как легко их
  уносит ветер.
  
  * * *
  
  Ты совсем не такая. Ты такой не бывала.
  Из другого ты теста. В страну пилигримов
  принесло тебя тайной девятого вала,
  как однажды в Тракай принесло караимов.
  
  Ты не первая. Тысячелетнею негой
  через старые песни, былины и саги
  не одна ты летела таинственной Вегой,
  полоща на ветрах свои крылья, как стяги.
  
  Только что твои вышивки. Сломаны пяльцы.
  Ты великий полет свой усмешкой разбавишь.
  Ты истертым песком просочишься сквозь пальцы,
  журавлем голенастым в сизой дымке растаешь.
  
  * * *
  
  Цветы. Ухажер. Чашечка кофе. Нет площе и плоше.
  Карта - не лошадь, к утру повезет, карта не лошадь.
  
  Долго ли мне блефовать, потрясая основы -
  давно уже нет ни дамы треф, ни дамы бубновой.
  
  Расклад неудачен, но все-таки я среди шума и гама
  понимаю, это она - в козырях - третья дама.
  
  Под игрока - с семака. А она - королева.
  Карта не в масть, разошлась направо-налево.
  
  Пойду с семака, пусть она пожар мой раздует -
  тот не пьет ни бокала шампанского, кто не рискует.
  
  * * *
  
  Лишь по улице кривой себе на беду,
  а по улице прямой - не иду.
  
  Заблуждался, прохлаждался и попался в плен,
  а с собой унес - что ж - только всплеск колен.
  
  Да еще унес с собой ее кожи шелк -
  не загадывал, не думал: взял - пошел.
  
  То ли мальчиком остался, то ли возмужал,
  не стерпелся, не слюбился - убежал.
  
  Я по улице иду, по кривой,
  а за мной идет старуха - словно смерть за мной.
  
  Я ей под ноги бросаю прожитые лета -
  а она идет за мной, словно и не та.
  
  Ее не остановить, плача и кляня -
  вон она клюкой стучить позади меня.
  
  Не кирюха, не маруха - только горе там,
  не ходи за мной, старуха, по пятам.
  
  А догонит - виноват, без вины - и пусть:
  я пошел путем коротким - это смертный путь.
  
  Часть 3
  
  Возвращение
  
  * * *
  
  Июль. Орешина еще сочна, и ножичком отец,
  ее обстукав, с одного конца затупит,
  с другого заострит, и - снимется кора,
  получится свисток. Приедут сестры.
  
  Бутылка лимонада перегретого шипит,
  стремятся муравьи верх по коре березовой,
  и галстук розовый на ельники висит,
  и ель ясна улыбкой пионера.
  
  Напротив заскорузлою рукой легионера
  военный мастерит качель на двух березах,
  но дочь его не столь проста, как принятая поза
  предвосхищения радостей качельных.
  
  Но дочь его полна прострельных
  взглядов - в сердце, насквозь, навылет.
  
  А дальше, на поляне, колют, режут, пилят -
  на вечер назначен прощальный пионерский костер.
  Старший вожатый - сволочь. Как его глаз остер,
  как изощрен в понимании недетской грусти...
  
  Старший вожатый - сволочь. Ему-то не все ли равно?!..
  
  Найду ее в городе. Если отпустят -
  сходим в кино.
  
  Училка
  
  Уроки все реже и реже
  в разрывах асфальтовых луж -
  характер все хуже и хуже
  с тех пор, как преставился муж.
  
  Муж с присвистом был - с тягой кладбищ:
  так что ж, что характер дурной -
  в семье этой сумрачной лад был
  мертвецкий! И, Боже ты мой,
  
  Себя приковавший к могиле
  в сорока - и с чем-то - мороз,
  ушел опостылевший милый,
  с собой ее сердце унес.
  
  Седая - гнилая - училка,
  ты можешь меня научить?!
  Ты - бабочек наших морилка
  и нас отуплявшая нить.
  
  То, что начиналось отличным -
  счастливо-развитым - венцом,
  то кончилось неприличным
  и очень дурным концом.
  
  Училка-цедилка, зубная
  щетка, сопливый платок!
  Прощай же! Прощай, дорогая!
  Мы - кончили школу! Хваток!
  
  Возвращение
  
  Шевелящегося света изумрудные зрачки
  и невидимого овода тяжелое жужжанье
  мне пророчат рецидивы ослепляющей тоски.
  Непосильна эта встреча. Невозможно расставанье.
  В этом доме ровно в полночь раздается бой часов,
  и в продрогшем человеке снова мальчик умирает.
  В угасающем сознанье этот звон и плен лесов
  чьи-то мудрые ладони словно с зеркала стирают.
  Только в будущее въелись эти сладкие духи:
  муравейники и ели, - не сотрется этот запах,
  этот терпкий запах прели, запах тлена и трухи -
  ветви хвои все в тенетах, словно воск на хвою капал...
  
  Только в детстве пишет хвоя золотые письмена.
  Только в детстве медовары все пьяны непробудимо:
  ни раза не целовавшись, не попробовав вина,
  на дорогах куролесит вечно юный Буратино.
  
  ...Я по сходням деревянным шел в сплошную черноту,
  по кривым коленцам шатким к мокрым зарослям жасмина,
  в этот древний запах детства, в дорогую немоту,
  где всегда пророчил счастье мне лиловый бант Мальвины.
  
  * * *
  
  Листья опавшие лет прошедших
  останутся шорохом будущих шествий.
  
  Мутный осадок прожитых дней
  пришлой тревоги лежит на дне.
  
  Время пройдет, и забудет мир,
  чем он дышал, и чем он жил.
  
  Только прошедшей любви осадок -
  сладок.
  
  * * *
  
  К янтарно-коричневым шляпкам пристали травинки,
  к изогнутым ножкам приник одурманенный мох -
  тугие ядреные шляпочные половинки
  налиты, как девки над страстною негою ног.
  
  Сырые и сытые запахи - счастье грибное,
  завистливый взгляд грибника - словно похоти луч,
  но счастлив я весь, целиком, как - солдат на постое,
  как лучик вот этот в разрыве насупленных туч.
  
  О, молодость, молодость! Выверты радужной масти!
  О, стать молодецкая, счастью грибному пол стать!
  Искал я полжизни рецепт настоящего счастья,
  но только грибное и можно корзинкой достать.
  
  Но даже грибного - корзинка. Исчерпана мерка.
  Вся в хвойных иголках последняя шляпка легла.
  Неужто прошло?! Только гусеница-землемерка
  все чертит и чертит кульбиты по краю стола...
  
  * * *
  
  Травинки к янтарно-коричневым шляпкам присохли,
  а мох одичал и к изогнутым ножкам приник...
  О, где же вы все, дорогие, исчезли, оглохли,
  с кем был я когда-то в экстазе любовном, старик?!
  
  О, где вы сейчас, дорогие, неужто - старушки?
  И если прочтете, то - щурясь сквозь дужки очков?
  Так знайте, родные, что ваши очечные дужки -
  за то, что нужны вам - я их целовать готов.
  
  Храните ли вы - на груди - мои поцелуи?
  Теперь они - ваши, и вам эта правда дана.
  Я искренен был, и отдал, и назад не возьму их,
  а вы их - храните, как старый солдат ордена.
  
  К янтарно-коричневым шляпкам - травинки, иголки,
  а ножки укутал опутанный нежностью мох...
  Прощайте, родные - стемнело, и птицы умолкли,
  и дождик пошел - по грибы - как и я, одинок.
  
  * * *
  
  Миновала пора ледниковая,
  но я замер, как крик ледяной -
  годы жизни, время расковывая,
  разделяют тебя со мной.
  Там, где пращур искристый, каменный
  бил о камень - вострил топор,
  разыгрался игристый, пламенный,
  пьяный сполох - в полнеба костер.
  Где вечерние зореньки грустные
  в небесах хороводили зря,
  разгорелись просторы русские -
  перелески, деревни, поля.
  За деревнями да за усадьбами,
  вслед за августом да в сентябри -
  разгоралось шелками да свадьбами
  ненасытное поле любви.
  С взгляда первого первая встречная
  отправляет душою в полет,
  где базарная, поперечная,
  несчислимая прорва комет.
  Бросит взглядом, улыбкой подарит,
  в нестерпимую даль позовет -
  а за зорями бес кочегарит
  ненасытную прорву комет.
  Перелески, поля и деревни
  озари и в даль позови -
  мы - земные дети и древние
  ненасытной планеты любви.
  Ой, вы зореньки-зори вечерние,
  это к вам я иду яко тать,
  через звезды и через тернии
  я иду, чтоб судьбу коротать.
  Проглочу этот воздух дурманящий
  и небесную благодать,
  чтоб скорее настал миг решающий,
  миг, которым дышу яко тать.
  Повстречайся в полуденной хмари,
  в зоревую даль позови,
  хоть и знаю, там бес кочегарит
  ненасытную прорву любви.
  Но готов я, Ваше Величество,
  послужу и вам, воронье,
  чтоб кармическое электричество
  било молнией в сердце мое.
  Зори ровные, зори зеленые,
  к вам иду и в вас пропаду,
  ненасытные и влюбленные
  в зоревом неизвестном году.
  Так встречайте же, Ваше Величество,
  мой привет и вам, воронье!
  ...И космическое электричество
  выжжет молнией сердце мое.
  
  * * *
  
  Шорох листьев, упавших с каштанов и кленов,
  и бассейна наполненность шорохом снов
  нас роднят с тишиной растворенья влюбленных
  в их елейном узоре несказанных слов.
  
  Пусть вросло наше прошлое в кожу и в память,
  как сверкающий обруч, сбежавший от туч,
  пронизав карнавала осеннюю замять
  рыже-красных листов, словно солнечный луч.
  
  Наши мысли с тобой прошуршат, словно гравий
  под шнурованной кожей твоих башмаков -
  разве можно для нас с тобой что-то исправить,
  словно склеить слова из разъятых слогов?
  
  Вот еще один кружит - кленовый, тройчатый,
  как и осень разлуки, спокоен и тих.
  Так возьми же под хрустом осенних перчаток
  зимний холод последних прощаний моих.
  
  Часть 4
  
  ГОРНЫЙ ТУМАН
  
  * * *
  
  Я помню тот бархат на склоне горы,
  в котором зажгли светляки фонари:
  над черной травой, между черных кустов
  мерцали огни золотых светляков.
  
  Дыхание ночи сводило с ума:
  был бархат густым, как кромешная тьма,
  где гладкая кожица пряных листов
  да тайна дрожащих огней светляков.
  
  Загадка природы сводила с ума:
  был бархат кромешней, чем гулкая тьма,
  но выше, в полнеба сплошным серебром
  сияли Стожары синхронным дождем.
  
  И те, золотые огни наверху,
  казались и сами сродни светляку.
  
  * * *
  
  Я помню ту ночь на горе у реки,
  где жгли золотые огни светляки.
  Под пологом неба на ветвях кустов
  дрожали огни золотых светляков.
  
  Мерцающий бархат - что мне было в нем?!
  Дрожали Стожары зеркальным огнем,
  и сбоку, в полнеба округлым ребром,
  сияли Плеяды сплошным серебром.
  
  Блестящая тайна. Природа сама.
  Зачем человека ты сводишь с ума?
  Быть может, неправ я, и кажется мне,
  что кроется что-то в зеркальном огне?
  
  Иль может быть, только одних простаков
  влечешь ты смотреть на игру светляков?
  
  * * *
  
  Иллюзия тайны. Волшебный урок.
  Я, пасынок ночи, совсем не игрок:
  загадка природы, волшебная тьма
  меня одного только сводит с ума.
  
  Здесь, в бархате ночи на склоне горы,
  я понял весь смысл светляковой игры:
  природа таинственна, но не добра,
  и светлая жизнь светляка - не игра.
  
  И что из того, что так нравилось мне
  купаться в дрожащем волшебном огне -
  ведь там, где кустарник меж скал исчезал,
  блестящий огонь светляков пропадал.
  
  И зря я брожу меж волшебных кустов:
  иллюзия тайны - игра светляков!
  
  * * *
  
  Следить за мерцаньем волшебных огней?
  Загадка природы? Что мне было в ней!
  Ведь утренний ветер, скользя между скал,
  уже мои грубые губы ласкал.
  
  За бархатом ночи приходит рассвет,
  сдирает покровы - и тайного нет:
  так ветер нещадно сдирает листы
  былой, неземной, но древесной красы.
  
  Иллюзия света - душевный упрек.
  Я - пасынок ночи, совсем одинок;
  иллюзия тайны - красивый обман:
  здесь голые скалы, кусты, да туман.
  
  Так с утренней хмарью поблекла краса,
  на пряные листья упала роса.
  
  * * *
  
  Я помню тот вечер на склоне горы,
  когда жгли жуки золотые костры
  и звезды вверху разводили пожар
  дрожащим огнем серебристых Стожар.
  
  Босыми ногами я шел по костру,
  не крае обрыва стоял на ветру,
  губами ловил алых ягод обман
  и сверху, с обрыва, смотрел на туман.
  
  Туман под горою ершист был и рван,
  на рваные клочья расползся туман,
  на клочья сродни бороде старика.
  И прямо под ним пролегала река.
  
  Туман же к реке словно к деве приник
  противный и рваный, и грязный старик.
  
  * * *
  
  Река была похожа на красотку,
  тонка, изящна, трепетно горда,
  породиста - за деньги, аль за водку
  таких не покупают никогда:
  точеные обводы и разливы,
  немая гладь, и страшный шум стремнин -
  когда-нибудь ты сделала счастливым
  хоть одного из тысячи мужчин?
  Лишь по утрам туман, старик беззубый,
  чураясь всякого стыда,
  пренебрежительно и грубо
  тебя ласкает иногда.
  
  А может быть, красавица-река,
  сама ты порождаешь старика?
  
  * * *
  
  Жуки улетели - куда они все улетают?
  А может быть, ветер их в голые скалы унес?
  На склоне горы одиноко синеет кустарник,
  с рассвета покрытый серебряной патиной слез.
  
  На ветвях, на камнях - роса. Это слезы тумана,
  того старика, что девицу-реку ласкал;
  на старости седобородый стал жертвой обмана
  и прочь улетел, и бродит сейчас между скал.
  
  Совсем он старик - ему жить лишь чуть-чуть, до полудня.
  Калека хромой и седой, он, туман-инвалид,
  забился в расщелины скал и пропал, старый блудня,
  и вот уже каплей по гладкому камню скользит.
  
  Но он не умрет, он в мечту свою превратится
  и звонким ручьем вновь к девице умчится.
  
  * * *
  
  Попробуй, река, не прими его в лоно свое!
  Звонким ручьем он стекает по склону горы!
  Что старику невозможно, возможно ручью,
  омоет ее он - она не узнает об этом!
  
  Жажду внезапно почувствует, будет пить,
  пить, пить, и пить, и капли ладонью смахнет,
  волосы мокрой ладонью сама же и смочит,
  своею рукою одежды свои совлечет.
  
  Выйдет она посвежевшей, обласканной им,
  но не отпустит ее он и кожу покроет
  россыпью мелких камней самоцветных,
  помолодеет она так, что даже соски отвердеют!
  
  Свежесть красавицы - где ты и что ты?
  На только ль в ручье, и не только ль ручей!
  
  * * *
  
  Перемотать веревку. Карабин.
  Петлю на ледоруб. Двойной на триконь.
  Вон старый крюк торчит. Всего один
  на весь подъем. Но ничего, обвыкнем.
  
  Беседку сделал, словно канапе.
  Бараньи обойдем. Перилами на стену.
  Берем карниз, а дальше по тропе.
  Идем по траверсу. Выходим на морену.
  
  Ставь ногу осторожно, словно барс.
  Склон северный, подмерзло, держит осыпь.
  Ну что в такую даль гоняет нас!
  Кого об этом спросим?!..
  
  Прощайте, равнины, жуки и река -
  вершина торчит, словно клык старика.
  
  * * *
  
  - Он был поэт. И альпинист.
  - Не альпинист, турист - возможно.
  - Да-да, скорей всего, турист:
  уж больно жил он осторожно.
  - А скрытен был...
  - О мертвых - ничего!..
  - Да, ничего плохого, если можно.
  - Вот не пойму я только одного...
  - Чего?
  - Да жил он слишком осторожно!
  - А-а-а, ты о гибели...
  - О чем ж еще, ну да!...
  - Там дело, говорят, в тумане -
  на спуске шли на ощупь...
  - Господа?!
  - Чего-сь?
  - Берем плиту и тащим на аркане!
  
  Умолкли шаги, только глухо шумела река,
  да дождичек сеял, колючий, как взгляд старика.
  
  Часть 5
  
  Звездная лава
  
  * * *
  
  Хорошо быть поэтом - он живет не во мраке,
  даже если пристанищем - ссыльный барак.
  Я когда говорю, что не знает он мрака,
  я имею в виду поэтический мрак.
  
  Хорошо быть поэтом - он живет не в бараке.
  Только если сегодня сказать на духу,
  он вчера кулаком в поэтической драке
  неустанно давил ударений блоху.
  
  Хорошо быть поэтом - его череп объемен,
  он вмещает народы, он увенчан венцом...
  
  А бескровен он или отнюдь не бескровен,
  проверяют при случае черным свинцом.
  
  Листок
  
  Побуйствовав, ветер затих и закату
  минуты последней отсчитывал срок.
  Луч солнца на облако сел, как на вату,
  но осень нещадна - последний листок
  
  с березы летит. C ним взмывают надежды
  и юностью грезят, мечтой и дорогой...
  Но лист тот два раза крутнулся и между
  метеным асфальтом упал и порогом.
  
  С порога в тот вечер несло, как и прежде,
  прожаренным луком, блинами и дымом,
  и шагом тяжелым спускался невежда
  нагнуться за медноблестящим алтыном.
  
  Сиреневый ветер
  
  Свинцовое небо, лужа рябая, слепая кашица
  опавших соцветий мокрой сирени на жирной земле.
  Сесть на скамейку, чтоб никуда не торопиться
  и светом пронзенный сиреневый ветер увидеть успеть.
  
  Ложатся созвездья в лазоревый космос в кипенье нежданном:
  сиреневый куст - иллюзорная пристань его виражей,
  и тот, кто кормил наших предков мистической кашею манной,
  подарит и нам запах звезд под сиреневым небом дождей.
  
  О, лужа рябая, о, ветер созвездий - прищурься, ослепит;
  ведь ярче чем солнцем пронизанный сон на полотнах Ватто,
  покрытых росою летящих соцветий сиреневый ветер,
  и к мокрой скамейке прилипший навеки прозрачный листок.
  
  Встаешь и уходишь, шагая по радугам звездных соцветий,
  по миру иллюзий, по лужам беспечно рябых миражей
  туда, где туман городской, как всегда, расплывчат и светел
  под влагой небес и неоном лазурных дождей.
  
  Пиросмани
  
  Он прост, трактир, но хаши - подогрето,
  горит рубином терпкий Карданах,
  здесь круглый год сияет в кружках лето,
  и солнца луч висит в хмельных парах.
  
  А на стене стоит в рубахе красной,
  написан суриком, мужик хмельной
  и глаз кривит, разбойничий, опасный,
  и ус его смеется над тобой.
  
  Пивная пена, скатываясь с кружки,
  замрет на миг, и ты увидишь вдруг,
  как щурят незнакомые подружки
  свои глаза на медной лампы круг.
  
  Его не ждали. Но сгустились тени,
  уже подняться стало нелегко.
  И он вошел. Художник и бездельник,
  он был известен просто как Нико.
  
  Где на полу раздавлены маслины,
  где чья-то вновь не дрогнула рука,
  он ел свой суп. Разбитые витрины
  осколками неслись через века.
  
  Прогулка
  
  Длинная, голая, белая стена Казанского кремля,
  пустая, как жизнь, прожитая в провинции.
  Из прорези розовой башни высовывается темляк:
  Народный театр готовится к гастролям в столице. И
  я стою внизу, под бугром, в начале Большой Проломной,
  я рассеян по набережной, я - тот самый прохожий редкий.
  Так маленькая птичка под прицелом ружья ощущает себя огромной,
  но пытается ввинтиться в ветку.
  Время здесь тянется долго, оно - вечно.
  Человек приплюснут временем, как муха мухобойкой.
  Время здесь - само по себе, оно плоится гигантской слойкой
  в кондитерской кошмаров и становится бесчеловечно.
  Кошмары здесь снятся часто. Не какой-нибудь темляк,
  высунутый из прорези розовой башни:
  здесь все - от младенца до старейшего жителя Кремля -
  строят большие и малые, семейные и государственные шашни.
  Видят, готовят, устраивают и прочая, и прочая, и проч.:
  время делает человека строчкой в каком-нибудь списке
  (можно сказать “лишь”, но бывает такая строч -
  ка, что другие не годятся этой строчке в описку)...
  Розовое солнце убегает за Спасскую башню кремля.
  Россия... она же Татария... с миру по нитке...
  Из прорези розовой башни убрали темляк -
  Народный театр собирает пожитки.
  
  Казань
  
  Это город студенческих общежитий, оврагов и серых заборов,
  с которых никакой дождь не смоет пыль, ибо она
  рождается из этих заборов, и сколько ни крась их, континентальный климат и сам сатана
  слущивает краску кусками, перетирает в пыль ее - и все же вид из окна,
  перемываемого дважды в год, по-настоящему дорог.
  Это город смуглых девушек с довольно стройными, но пыльными, как тротуары, ногами,
  а может быть, и не пыльными, а чисто помытыми, но во всяком случае, самое черное место всегда - коленки.
  Это город общежитий, оторванных от моногамии,
  город четырех, пяти или шести лет заключения в четыре стенки.
  Это такой город, что если спросишь имя девушки, чаще услышишь: ”Гуля...”,-
  и будет эта Гуля тренирована и ломана на тренажерах;
  город надежд и страстей, но не контрастов, ибо об ухажерах
  еще только учатся судить по их стоимости: сколько за раз,
  сколько за ночь, за недельную дружбу, и кого как за это одели-обули -
  здесь, в провинции, еще в ходу оттенок волос и цвет глаз.
  Это город надежд и страстей, обмениваемых на благополучие,
  это город удешевления - каждодневного и неуклонного -
  от слона в зоопарке, покрытого струпьями,
  до в “Грот-баре” червонцы отсчитывающего влюбленного.
  Это город такой, что можно гулять в полночь,
  а в полдень на базарной площади вас зарежут без нужды...
  Я рожден в этом городе, этот город мне дорог,
  потому что другие - чужды.
  
  * * *
  
  Я пью казенный мятный чай,
  как каждый, служащий в конторах,
  чтоб выловить меж разговоров
  грачиный грай.
  
  В провал окна льет киноварь
  свои магические волны,
  льет для того, чтобы я вспомнил:
  я - Божья тварь!
  
  Товарищи мои войдут,
  подбиты мыслью трудовою,
  уверенны, как высший суд.
  
  Окно немытое закроют,
  меня от Господа спасут.
  
  * * *
  
  Мне так велел Господь, чтоб в черной позолоте
  искал я мысли радужную медь,
  ловил слова в нервической зевоте,
  неверные на треть,
  профана поступь, хамские ухмылки,
  вчерашней тризны шум.
  Религии остатки и обмылки
  идут на ум.
  Горит огонь затепленной лампады,
  искрится капля голубой воды,
  частит дьячок, и рьяно крестят бабы
  своей души изгибы и ухабы,
  своей души помятые лады -
  но прячет дьяк глаза, молящихся невнятен
  язык любви. Лекарство - это яд.
  И в будущем, и в прошлом столько пятен,
  святого лик притворен и развратен,
  и перст воздвигнутый дьяка сулит мне ад.
  ...Но когда я умру, выйдет друг
  говорить обо мне хорошо;
  я тогда поднимусь и из гроба спрошу,
  что же раньше ты, друг, не пришел?
  Атеист: от бюро ритуальных услуг
  два венка - ни креста, ни кадил;
  и ко мне подойдет ошарашенный друг:
  - Ну а сам ты к кому приходил...
  
  Звезда
  
  Что там в сумерках мелькает
  над хрустальною водой,
  иль послал мне бес лукавый
  образ девы молодой?
  
  Разливается сиянье.
  Или бакен там горит? -
  Мне мое образованье
  ни о чем не говорит!
  
  Но Всевышний нами водит,
  понял я сквозь блестки слез:
  яко посуху уходит
  нами свергнутый Христос.
  
  Видел я в краю ольховом,
  как заплакал небосвод,
  снял Христос венец терновый
  и в пучину бросил вод.
  
  Был он крив, и шел чуть боком,
  уходил он навсегда...
  
  Так же точно, одиноко,
  с неба падает звезда.
  
  * * *
  
  Я вышел в сад, под звездный купол,
  под звездный купол, в звездный сад,
  под звездный дождь, под плотность звука,
  под неумолчный звон цикад.
  
  Уйдя от повседневных сутолок,
  я за собою поволок
  расплющиванье этих звуков
  о звезд пространство - потолок.
  
  Мне звон цикад заполнил уши,
  и с неба падая, металл
  звенел... А я смотрел и слушал,
  я в центре сада замер, стал.
  
  Там, где галактик повороты
  вершились нашею рудой,
  оттуда, аминокислоты,
  мы, принесенные звездой.
  
  Не потому ли наши очи
  подъемлет вверх древесный ствол,
  и - выше, к центру звездной ночи,
  где всех галактик перемол!..
  
  Не потому ли наша мера -
  вселенской тщетности пример,
  и шаг нелегкий пионера
  всегда - лишь пение химер!..
  
  * * *
  
  Смотрю туда, куда уходит мгла,
  где звездная пылающая лава
  зарей в полнеба наискось легла -
  последняя, отрадная забава.
  
  Влечет к себе немая глубина.
  Что там, за новой занавесью света?
  Осталась лишь разменная монета -
  истертая, поблекшая Луна.
  
  Что там во мраке - лед или огонь?
  Какие разумы, галактик хороводы...
  Нас разделяют световые годы,
  столетия немыслимых погонь.
  
  Заложники домашнего жеманства,
  что нас манит в немыслимый покой
  далекого, нездешнего шаманства,
  пропитанного звездною тоской?
  
  Скажи, зачем притягивает мгла?
  Нам не продраться глухоты пространства.
  Смотри, в полнеба, наискось легла
  кипящая смола непостоянства -
  и луч звезды ее пронзает, как игла.
  
  * * *
  
  Черное облако, пламенный закат -
  целиком открытые небеса стоят.
  В сторону заката выйдешь посмотреть -
  как остекленелая смотрит в небо степь.
  За холмами дальними кружит воронье,
  там могила всадника, возле ног - копье;
  не одно столетие воронье кружит,
  не одно столетие схрон тот сторожит.
  В схроне кости древние, ржавчина да пыль,
  по кривому склону стелется ковыль,
  сгнила амуниция, и богатства нет,
  лишь в горшочке глиняном несколько монет;
  умер не задаром он - а за полземли;
  сквозь могильный череп корни проросли,
  и в горшок набилась мать сыра-земля,
  словно в череп древний - корни ковыля.
  
  Алабакуль
  
  Летний вечер, длинные тени, низкие избы,
  столб телеграфный, пыль золотая, пустое шоссе...
  Хлопнем, хозяйка, хоть самогону, только бы - лишь бы
  этот закат великолепный не видеть совсем.
  
  По конурам, да по просветам - от Бога подальше:
  сердце тревожит от райских его миражей.
  Пусто в душе от тревоги, от звона, от фальши -
  хоть полстакана - от сердца - хозяйка, налей!
  
  Нет, хороша самогоночка - чистые слезы.
  Низкие избы, длинные тени, гладь облаков.
  Нет, хороша - разошлась, пробирает до дрожи,
  так, что уж слышу в долине гуденье столбов.
  
  Выйду во двор посмотреть острова и громады,
  райские мессы в разрывах малиновых круч,
  колокола, все симфонии и канонады,
  и - в миг захода - зеленый загадочный луч.
  
  Вот оно, небо - открылось и остекленело,
  словно жука, мою душу поймав в электрон,
  словно невесту - девочку в платьице белом -
  душу мою умыкая за горизонт.
  
  Звезды зажгутся
  
  Звезды зажгутся - одна за другой,
  под бархатом неба повиснут упруго,
  сорвутся и плавно - дуга за дугой -
  по Богом намеченному кругу.
  
  Туда, в вышину, лишь мечтатель глядит:
  все, что ни есть там - радует око.
  А в смятой постели человечек сидит -
  под бархатом неба он ждет одиноко.
  
  Он утомлен и немного уныл,
  духом упал и судьбу проклинает,
  бумаги коснется, бутылки чернил,
  а что еще сделать, и сам он не знает.
  
  ...Но если фраза приходит, и ночь
  варом обдаст, и луны лучи
  душу теребят, и та не прочь
  сойти с ума и мчаться в ночи -
  
  Зову послушный человечек встает,
  перо берет и бумагу хватает,
  и рифмы возводит, и снова в полет
  бренную душу свою отпускает.
  
  Каждую ночь отправляться в полет
  по зову звезд - это долг или дело?..
  Только к рассвету человечек войдет
  в свое обескровленное тело,
  
  будет бродить по свету весь день,
  у того и у этого спросит совета,
  устанет, вздохнет и - спрячется в тень,
  щурясь от солнечного света.
  
  Но звезды зажгутся одна за другой,
  под бархатом неба повиснут упруго,
  сорвутся и в миг понесутся дугой
  по Богом прочерченному кругу,
  
  и вновь человечек бумагу берет
  и рифмы возводит, и ждет понемногу,
  и фраза приходит, и снова - в полет...
  
  Он - Богом отмечен,
  или проклят он Богом?!..
  
  * * *
  
  Раскаленным клубом света по земле катилось лето,
  мир шлифуя абразивом до торжественных завес.
  В вихре абразивной пыли города и земли плыли,
  с неба сыпалось индиго, и тела теряли вес.
  Я был юношей влюбленным, брел по плитам раскаленным
  под оранжевое солнце, небо белое, как мел.
  В этом ворохе сиянья не было очарованья,
  в том же круге все вертелось - в круговерти вечных дел.
  По извилистой тропинке, взяв какие-то корзинки,
  я куда, и сам не зная, помню, шел я целый день
  и ломал я слеги, лаги, вниз меня вели овраги,
  где коряги, да лишайники, да сумрачная тень.
  Было сыро, было мокро, и блестели, словно стекла,
  розовато-малахитовые дуб и вяз, и граб,
  было глухо, было дико, только сыпалось индиго
  меж сходяще-расходящихся густых еловых лап.
  Там, где леший омут кружит, тьма рябила зыбь на лужах
  и настоян был на травах воздух терпкий и густой,
  а у самого болота железякой звякал кто-то -
  по болоту растекался звон веселый и простой.
  Там, среди покосов ясных, в расписных рубахах красных
  чередой шли друг за другом золотые косари;
  увидав меня в печали, тут же дружно прокричали:
  “Как попал ты в дебри наши, на просторный край земли?!..”
  
  На широкой русской печи просидел я целый вечер
  в полутьме да в разговорах о путях родной земли,
  и две древние старухи мне стаканчик медовухи
  с приговором и без всякой без причины поднесли.
  
  * * *
  
  Слова рождаются в гортани,
  подобные цветку герани,
  и распускаются во рту.
  
  Плетет поэт гирлянды длинные,
  и эти выкройки старинные
  он отправляет в немоту.
  
  И, проводив навеки гостью,
  лежит в ночи нелепой костью,
  брошенной...
  
  Молчи, поэт! Молчи!..
  
  Часть 6
  
  Голос прогулки
  
  Помнишь, мама
  
  Помнишь, мама, как отлично
  рассекать ночную мглу
  в нашем городе публичном
  с проституткой на углу?
  
  Помнишь, мама, серебро
  мы нашли негаданно:
  дяде вставили перо -
  воскурили ладаном.
  
  Мама, помнишь жуткий крик
  из-под дыма сизого:
  до обеда ждал мужик
  из психушки вызова.
  
  Войди, мама, в глубину
  памяти, не роясь:
  сторожила всю войну
  оборонку, строясь.
  
  Руки, мама, в очереди скрещены,
  продавца моля -
  продавали для народа с трещиной
  партию хрусталя.
  
  Дня рождения на дне
  вспомните о сыне!
  Вспомни, мама, обо мне -
  о разбитом кувшине.
  
  Помнишь, мама, гарнитур,
  с переплатой купленный?
  Внесли грузчики “Арктур” -
  по бокам облупленный.
  
  Помни, мама, о росе!
  Бегайте в калошах...
  Приказали мы вам все
  жить! Всего хорошего.
  
  Бабуля
  
  Песен не утро не пело -
  пела их старая мать.
  Исчезнувшие каравеллы
  не пробовал я догонять.
  
  Был ветер фрегатов несладок,
  не верил я в дым парусов,
  и все я смотрел на упадок -
  на разницу дела и слов.
  
  Когда же бабуля в подоле
  мне алые вишни несла,
  рождались - как ветер в поле -
  мечты: и слова, и дела.
  
  Летело ядро вишневое,
  поверите ль, так далеко...
  И мысль приходила - новая -
  что будет - на свете - легко.
  
  Рассказ про таких хулиганов,
  я знаю, давно не нов:
  как Сталин из уркаганов
  вырос я из штанов.
  
  Жил я тогда с наслаждением,
  всегда, что хотел, то творил:
  банку с вишневым варением
  детдомовцу я подарил.
  
  Дней пролетело - тысячи;
  я вспомнил детские дни,
  когда я бродяге нищему
  отдал от костюма штаны.
  
  Идеи маниакальные
  моих не урезали дней -
  горчат блины поминальные
  по старой бабке моей.
  
  Соцгород
  
  Не поймешь, добрей или злей
  стали дни - иной у них норов...
  Помню я, как шел в апогей
  новый “Социализма город”.
  
  Что за лидер его обрек
  на святое это названье? -
  Здесь открыли новую баню,
  и у входа - пивной ларек.
  
  Здесь впервые меня тоска
  в лоб мальчишеский поцеловала:
  мне культ бани той прививало
  татуированное “зе-ка”.
  
  Оголтелый народ, и бывало,
  поддадут - не под силу иным:
  чаще парились паром пивным -
  многих из парной вышибало.
  
  По русалкам различных видов
  не жалела, хлестала рука...
  Было много тогда инвалидов,
  еще больше было - “зе-ка”.
  
  Там, под шайковым грохотом банным,
  под тяжелым угаром пивным,
  мною познан первоначальный
  бани смысл, простой, коммунальный;
  был - чужим, становился - моим.
  
  И учил меня жизни суровой
  дядя Боря - фартовый вор:
  я для мамы был просто Вова,
  для “Соцгорода” - Вова-боксер.
  
  Нищету воровской гурьбы
  преломляла мальчишества призма...
  Как хлестали себя рабы
  татуированной судьбы
  “развитого” социализма!
  
  Ода древней могиле
  
  Разноцветные стекла веранды
  славно вставили в мозг мой врачи
  агитации и пропаганды
  (и досужего марта грачи).
  
  Славный конник, погибший за Ясу
  (и оставшийся жить, инвалид),
  в небо марта, досужее, ясное
  он шестое столетье глядит.
  
  Он коня погубивших на тризне
  на вершинах хазарских холмов,
  начинающих путь к большевизму,
  поделил на друзей и врагов.
  
  Рты орущие скачущей лавы,
  всей ордою стекавшей в века -
  вы немеркнущей воинской славе
  навсегда подпалили бока.
  
  Он глядит в слепоте неумело
  (он глядит в слепоту навека),
  где свободе - девочке в белом -
  не впервые намяли бока.
  
  Где теперь эта пьянь, потаскуха,
  площадная и грязная рвань? -
  Рот разинув от уха до уха,
  мечет в толпы какую-то дрянь.
  
  А с вершины безногий покойник
  (шесть веков он на нас свысока)
  видит: тащит свобода подойник,
  полный крови, войны молока.
  
  И - пропитанный кровью философ
  и вершины холма паразит,
  нам, подъятым крючками вопросов,
  он проржавленной саблей грозит.
  
  Сухая река
  Памяти Вали
  
  По дороге асфальтовой, вдоль полей,
  по асфальтовой, что не нова...
  Перевозчик - стреляный воробей.
  Грузовик везет - не дрова.
  
  Могильной лопаткой, легкой, как пух,
  едва поддев, дерн отвернет:
  шелест трав густ, как сироп, и ласкает слух,
  ветер дул и утих - но еще вал провернет.
  
  Выше - круче. Покатость холма.
  Тяжесть гроба - решенье горба.
  Вот и кладбище, сладкое, как долма,
  Сухая Река.
  
  Христиане и мусульмане здесь -
  ни мечети, ни церквушки нет:
  пряных трав настой, вечности дикой смесь,
  технократии дочь, гул копыт, тленья взвесь,
  гул копыт - и хвосты комет.
  
  Здесь жара крепка, и морозец лют,
  здесь лежит братва и рабочий люд,
  кого риск привел, кого труд -
  сюда каждый пришел, в этот пряный дом,
  со своим горбом, как с крестом.
  
  А на кладбище, на Сухой реке, гранит
  лбами бритыми глядит
  на шелком вытканный звезд шатер.
  А внизу шумит и кипит “Котел”,
  там, где плавится всех племен базальт -
  Казань.
  
  Иордан
  
  У горы Ермон - источник Иордан:
  среди грохота обвалов, ледяного грома
  он кипит, чтобы паслись стада
  яков над болотами Мерома.
  
  Но к болотистому озеру Мером
  редкий свой раскат доносит гром:
  ветром вспоены, насквозь прогреты,
  воды катят по прямому руслу до
  Вивсаиды у Генисарета.
  
  Вспоены долины винограда
  чистою водой Тивериада.
  
  А на горе Сион - священный град,
  где о делах древнейших говорят,
  где по-иному небеса горят...
  
  Не небеса - здесь вечность голубеет,
  великий свод великих трех религий,
  живая жизнь, реликвия реликвий
  и будущих зачатий колыбель.
  
  И смерти нет. И жизнь, и смерть равно
  сменяются, как в чехарде, в фаворе...
  
  Лишь водам Иордана суждено
  вливаться в Мертвое безжизненное море.
  
  * * *
  
  Лист улетел на иглы льда
  во мрак осеннего пруда.
  
  Пришла нежданная беда,
  черна, как подо льдом вода.
  
  Мы так живем. Рассудка вне.
  Стоим.
  Как карпы в глубине.
  
  На море
  
  Солнце взошло и скрылось за тучами;
  ветер и мгла натянули стужу.
  На море - самое лучшее -
  созерцать, или шляться по лужам.
  
  Только в музыке пенных бурунов
  я всегда одно слышу:
  остов полусгнившей шхуны
  царапает донный булыжник.
  
  Вечность всех примирила, простила...
  Что мне дурные, хорошие ль вести? -
  В мути морской навсегда застыла
  стрелка компаса на зюйд-весте.
  
  Старик
  
  Не сразу я понял, о чем он. Подвыпивший и моложавый,
  он крепко держался, твердый, какой-то стальной старик.
  Он, в общем-то, не был суровым, но было что-то во взгляде,
  во взгляде было такое - смотрел он прямо в глаза.
  Смотрел он прямо в глаза, меня пред собою не видя,
  как будто искал он что-то и не находил во мне:
  “Мы раненых, парень, не брали. Каких? Не своих, конечно.
  С другой стороны-то, что же, как же, как же их брать?
  Сдаются они, а на реях, скрипящих и неуклюжих,
  не наших, не наших реях - наши братишки висят.
  Мы раненых, парень не брали, мы били их с пулемета.
  Как, говоришь, с пулемета? А так вот, дашь с ручника...”
  Тут будто бумагу скомкал, будто чем поперхнулся, -
  мне показалось, будто что-то во мне рассмотрев -
  он подозвал официанта, за рюмку свою расплатился,
  встал, на меня не глядя, не попрощавшись - ушел.
  
  Роды
  
  На обратном пути пришлось мне промокнуть:
  Разыгрались волны и все норовили
  плеснуть через борт, и буравили стекла
  струи дождя. Я на суше, или
  
  в доме. В доме, в котором вырос,
  где впервые о стенки бился,
  поднимался я петь на клирос
  (это было давно, я тогда еще не родился)
  
  Торопились во тьму уйти пешеходы
  (колыхалась листва старинного сада).
  В доме горели окна. Впопыхах принимали роды.
  Где-то гремели тазы. И звенели стекла
  тонким криком судьбы септаккордного лада.
  
  * * *
  
  С каштанов и кленов - слепая кашица,
  как шорохи слов - на жирной земле.
  Сказать - не сказать, или не торопиться
  и тихую осень увидеть успеть?
  Что в кипени врежется в память нежданно,
  в осенней забаве, сбежавшей от туч -
  сиреневый дождь в этой чаще обманной,
  сверкающий обруч и солнечный луч,
  туман травяной, тлен садовых дорожек,
  далекое, словно слепое, окно?..
  
  Был вечер такой - пронимало до дрожи
  ушедшее лето, из многих - одно.
  
  О, плоть тишины, ты - прекрасна, как вечность,
  как голос высоких, архангельских труб.
  О, голос прогулки - святая беспечность.
  О, слов моих голос, прозрачен и груб.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"