Агарков Анатолий Егорович: другие произведения.

Самои

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Конкурс фантастических романов "Утро. ХХII век"
Конкурсы романов на Author.Today

Летние Истории на ПродаМане
Peклaмa
 Ваша оценка:


   Самои
  
   Людей терзает необъятность вечности.
   И потому мы задаёмся вопросом: услышат
   ли потомки о наших деяниях, будут ли
   помнить наши имена, когда мы уйдём, и
   захотят ли знать, какими мы были, как
   храбро мы сражались, как неистово мы
   любили.
   Дэвид Бениофф "Троя"
  
   Предисловие
  
   Мало солнце, но хватает его на весь раскинувшийся под ним край. И от него колеблется маревом горизонт. Слепящий блеск играет в зеркалах бесчисленных озёр. Чуть приметными морщинами рождаются под ветром волны и, разгоняясь на просторе, набирают мощь, вскипают пенной гривой, без устали моют прибрежные пески и раскачивают камыши. Рыба, дичь кишмя кишит.
   А меж озёр громоздятся горы, замшелые, до самой макушки заросшие шиповником, акацией, сосной и берёзой. В густых лесах, в горных распадках, в низинах и долинах, в степях и поймах рек - всякой птицы, всякого зверья можно встретить.
   В утробе седых громад, размытых, разрушенных, навороченных - и железо, и медь, и золото, и ртуть, и свинец, и графит, и цемент, и чего только нет, а уголь чёрным глянцем выступает по всем трещинам, залегает могучими пластами. Под мохнатыми корнями вывороченной бурей вековой сосны вдруг тонко заиграют радугой искристые самоцветы.
   А от гор, от лесных озёр потянулись на юг степи, потянулись и потеряли границы и пределы. Когда плужный лемех режет в широком поле борозду, отваливается такая мягкая земля, что не земля, а пух, хоть подушки набивай. Но иной раз вывернется со скрежетом проржавелый железняк или скругленный некогда речными струями булыжник.
   А какую удивительно родящую силу таит в себе эта земля! Вспашешь стерню иль целину, былинки не оставишь от буйного царства зелени - глядь, после дождя побеги пошли, глядь - и затянулась чёрная рана.
   После долгой зимы, заслезится под лучами снег, сойдёт, прольют дожди, напьётся жадная земля, а потом начнётся радующая глаз и сердце безумная борьба за жизнь всего живого.
   Кто же хозяева этого чудесного края?
   Мордва, чуваши, башкиры живут здесь с незапамятных времён.
   А вслед за Ермаком Тимофеичем пришли и расселились по берегам рек и озёр донские казаки. Диким и страшным тогда казался край. Трескучими морозами, слепящими метелями пугал Седой Урал. Повылазили из болот, из камышей скрюченные, пожелтевшие лихорадки, впились в донцов, не щадили ни старого, ни малого, много сгубили народу. В кривые сабли и меткие стрелы приняли пришельцев инородцы. Плакали казаки, вспоминая родной Дон, и день, и ночь бились с болезнями, "татарвой", с дикой землёй - нечем было поднять её вековых, нетронутых человеком залежей. И выстояли, выжили, подняли землю, развели скот, обустроили станицы.
   В пору царствования Екатерины Великой безвестный на Урале петербургский сановник граф Николай Мордвинов выиграл в карты деревеньку без земли в Курской губернии, а другую выменял на борзых, и пригнал крепостных в эти места. Первые поселения крестьян на Южном Урале так и назывались в честь барина-благодетеля - Николаевка да Мордвиновка. Повторилась вновь трагедия первопроходцев - и нужда, и голод, и стычки с инородцами. Но выжили "куряки" и прижились на Южном Урале - распахали целину, понастроили деревень да хуторов с церквями, школами.
   После отмены крепостного права новая волна переселенцев хлынула на Урал из-за Волги. Потянулись гонимые нуждой из Рязанской, Тамбовской, Вятской губерний, из Украины. Потянулись голь и беднота с убогим скарбом, голодными детишками, расселились по деревням и станицам и щёлкали, как голодные волки, зубами на пустующие земли, которые нечем было поднять. И стали батраками переселенцы у казаков, зажиточных "куряков", которые всячески теснили их, драли по две шкуры за каждую пядь освоенной земли и с глубоким презрением называли "калдыками". А вчерашние крепостные, упорные, как железо, без своей земли, поневоле бросающиеся на всякие ремёсла, на промышленную деятельность, изворотливые, тянущиеся к свободной и сытой жизни, платили богатеям тою же монетой - "куркули", "челдоны".
   Прекрасный край, трудолюбивый народ, пропитанный, как горькой жёлчью, едкой злобой, ненавистью и презрением друг к другу.
   Отчего это с хриплыми криками бегают по улицам николаевские мужики, растеряв шапки? Бегают взад и вперёд, раскидывая лаптями и валенками сыпучий снег, и рёв сотен глоток сотрясает хмурое небо. Праздник что ли? А пятисотпудовый церковный колокол, надрываясь, мечет тревожный набат по округе.
   Что-то произошло в далёком Петербурге, и вот уже в Москве идут бои. Никто толком не знает - кто с кем и за что дерётся. Одно только врезалось в сердце, и было понятным:
   - Долой царя-кровопийцу!
   Всколыхнулась Николаевка, прогнали управляющего и взяли власть в свои руки. Не было тогда у далёкого царя силы побороть эту стихию. Но поползли по станицам слухи, что "калдыки" с "куряками" сговорились землю у казаков отнять. И потемнели станичники, стали враждебно коситься на разгулявшееся крестьянство.
   Не потечь реке вспять, не бывать мужикам над вольным казачеством. Ворвались в бунтующую Николаевку пластуны из соседней станицы Кичигинской и мигом усмирили безоружных крестьян. Много их тогда было отправлено в Троицк для вразумления, многих посекли кнутами принародно на деревенской площади. До сей поры таится обида в крови николаевских, теперь уже красносельских стариков на соседей кичигинцев. "Всех казаков перебьём, - говорили их деды, мечтая о светлых, грядущих днях, - самои останемся". И за говор свой русский: курский, рязанский, тамбовский получили от казаков ещё одну презрительную кличку - "самои".
  
   О чём молчала станица
  
   Морозно в степи. В перелесках будто деревья греют, а на юру - совсем пропасть.
   Возницы наглухо укутаны в бараньи лохматые тулупы. Седоки на пяти санях жмутся друг к дружке, зарываются в сено, прикрываясь сверху дерюжками. На последних - четверо.
   - Лопатин, озяб? - ткнулся к нему в самое лицо закоченевший Бондарев.
   - Замёрз... аж до самых кишок! - прохрипел уныло Лопатин. - Приедем-то скоро али нет?
   - Кто его знает, спросить надо приятеля-то. Эй, друг, - ткнул он в рыжую овчинную тушу, - жилье-то, скоро ли будет?
   - Примёрзли?
   - Холодно, брат. Село-то, скоро ли, спрашиваю?
   - Станица, - поправил возница и сказал: - Вёрст семь надо быть, а то и двенадцать.
   - Так делом-то сколько же?
   - А столько же! - буркнул возница, тряхнув вожжами.
   - Как ты станицу-то называл?
   - Кичигинская будет...
   Мужик деловито и строго скосил глаза на седоков, на торчащие из сена приклады винтовок, помолчал минуту и сообщил:
   - Ничего, можно сказать, не останется - бор проедем, к ужину в Кичигинской, а в Увельскую с утра надо ехать.
   - А сам ты как, из Николаевки? - выщупывал Бондарев.
   - Из неё, откуда же ещё-то быть?
   В тоне возницы послышалась словно обида: какого, дескать, рожна пустое брехать - раз в Николаевке снаряжали сани в обоз, известно, и владельцы их оттуда.
   - Ну, отчего же, дядя? Может и кичигинский ты? - возразил было Бондарев.
   - Держи туже - кичигинский....
   И возница как-то насмешливо чмокнул и без надобности заворошил торопливо вожжами.
   - Чтой-то, дядя, у тебя лошадки заморенные, а как с хлебом вертаться будем, до железки дотянут ли? - подначивал неугомонный Бондарев.
   - Это у меня-то заморенные? - вдруг обиделся возница и молодецки вскинул вожжами, с гиком пустил коней целиком, обгоняя растянувшийся обоз, только снег завихрил, запушил в лицо. - Эй вы, черти! Н-но, родимые!.. Эге-гей! Нно-о!.. Соколики!
   Мужика не узнать. Словно на скачках распалился он в заснеженном поле. И когда поутолив обиду, удержал разгорячившихся лошадок, повернул голову в высоком вороте, глухо заметил:
   - Вот те и морёные.
   - Лихо, брат, лихо, - порадовались его седоки.
   Трофимову захотелось разузнать, как тут дела с Советами - крепки ли они, успешно ли работают.
   - А чего ему не работать, известно.... Вот у казаков, там другое.
   - У казаков? - и Лопатин на живое слово о политике кинулся, как кошка на сырое мясо.
   - Так, а что же, раньше в старшинах да сотниках ходили, а теперь в Советах сидять те же богатеи. Никаких перемен нету. Мы же с ними с девятьсот пятого не в ладах.
   Ты сам-то бунтовал? - выпростался из-под кошмы самый молоденький член отряда семнадцатилетний Гриша Богер.
   - А как же, в ту пору все поднялись - и стар, и мал. Цельный месяц царя не признавали, да казачьё же нас потом и придавило.
   Гриша, распахнув ворот гимназической шинели, сидел сбоку от облучка. Возница, обернувшись, отчётливо видел его разрумянившееся лицо и белую как у девушки, шею, его, немного наивный и простой, любопытный взгляд, прислушивался сквозь скрип полозьев к его ломающемуся голосу. Богер ему нравился.
   - А что ж, дядя, за народ ваш такой, николаевский, откуда?
   - Так, курские мы, откуда ж ещё. Ишо при Катьке нас сюда пригнали. Супротив царя наш брат пошёл, батрак да победнее которые. Казаки ж врагами были.
   - Что ж, восстание у вас было? - встрял Лопахин.
   - Да было, конечно. Филя Коссаковский да Иван Долган коноводили, а мы за ними. Всех казачьё похватало и угнало в каторги.
   - А ты там был?
   Возница угрюмо отмолчался, зло хлестнул коней.
   Гриша Богер влез с вопросом:
   - А ты в Кичигинской бывал, дядя?
   - Бывал, а как же....
  
   Уже в виду стоящего стеной векового бора мужики-возницы запосматривали косо на чёрные сочные облака, дымившиеся по омрачнённому небу.
   Ветер задул резкий и неопределённый - он рвал без направления, со всех сторон, словно атаковал невидимого врага, кидался на него с яростью цепного пса. И как пёс, отшвыриваемый пинком, гневно судорожно завывал и снова бросался на непрошеных гостей. По земле кружились, мчались и вертелись снежные вихрастые воронки, пути забило, наглухо запорошило снегом. И стонал вековой бор.
   Обоз с трудом пробивался просекой. Всё настойчивее, всё крепче и резче ударял по бокам стервенеющий ветер, всё чернее небо, круче и быстрее взвивались снежные хлопья, проникали во все щели, слепили глаза. Как в норы кроты, глубоко в тулупы зарылись возницы. Запорошило в санях седоков. От встречного ветра заходится дыхание лошадей, седым инеем запушило их морды, ноги и бока.
   Долго ехали и словно заманивали за собою в бор бешеный степной буран, который и здесь разгулялся, будто буйный мужик в хмельном пиру - всё, мол, моё и что поломаю, за то ответ не держу!
   Сумрачно, грозно, пужливо было в стонущем лесу - того и гляди лесиной придавит. Такого бурана, матерились возницы, не видали много лет. Не иначе, говорили, Бог наслал его за недобрые людские помыслы.
  
   Въехали в Кичигинскую - большую просторную станицу с широко укатанными серебряными улицами. Малую деревеньку зима обернёт в берлогу - засыплет, закроет, снегами заметёт. А большому селу зимой только и покрасоваться.
   Николаевские возницы поддали ходу и мчали для форсу на лёгкой рыси. Подкатили к Совету. Он, по общему правилу, на главной площади, в доме бывшего станичного Правления. Снежными комьями вывалились из саней, ступали робко на занемевшие ноги, по ступеням поднялись в помещение.
   Совет как Совет - просторный, нескладный, неприютный, грязный и скучный. В городских учреждениях об эту пору никого уже не застанешь, а тут гляди-ка, что народу наползло, управившись с хозяйством, и метель нипочём. Притулившись к коричневой сальной стене, вертят цигарки, махорят, провонивают и без того несносный кислый воздух, жмутся по окнам, выцарапывают разное на обледенелых стёклах, похлопывают себя по бокам, войдя с мороза, вяло и будто невзначай перекидываются скучными фразами. Видно, что многие, большинство, может быть все - толпятся без дела: некуда деться, нечего делать - так и сошлись.
   Увидев вошедших, повернулись дружно в их сторону, осмотрели, высказали разные соображения насчёт мороза, усталости, цели и причин, заставивших маяться людей в такую круговерть. Всё это крутым солёным мужским словом.
   - Здорово, товарищи, - обратился командир отряда Фёдоров, задержавшийся чего-то на крыльце и входивший теперь последним.
   - Здрав будь, - промычало несколько голосов.
   - Председателя бы повидать.
   - А вот сюда, - и указали на дверь в загородке.
   Фёдоров прошёл.
   Лопатин подвинул бесцеремонно сидевшего на подоконнике казачка в рваном засаленном тулупчике, закурил папиросу, молча дал закурить и тому.
   Бочкарёв уже вклинился в толпу и вёл разговор, расспрашивал, сколько живёт в станице народу, как дела разные идут, довольны ли Советской властью - словом, с места в карьер.
  
   Из загородки вышли трое, остановились, привлекая внимание.
   Фёдоров спросил:
   - Что ж, председатель, больше никого не покличешь?
   Степенный станичный председатель Парфёнов откашлялся в кулак, заворачивая седеющую бороду, и сказал:
   - Нет... никого. Потому, стало быть, что поздно и погода несуразная. Завтрева увидите.
   И нахмурив брови, всё глядел на пол, на свои пимы, изредка украдкой посматривая на приезжих, словно пересчитывая.
   - Ну, ладно, - бодро сказал Фёдоров, - тогда приступим, Мы, товарищи, рабочие, по нужде нашей крайней к вам.. Впрочем, чего там.... Читай.
   Он кивнул писарю и отшатнулся назад.
   Станичный писарь, а по-новому секретарь Совета, чахоточный человек с узким лицом и какими-то невидящими людей глазами, читал по бумажке, но из-за разговоров, кашлянья, шарканья о пол множества ног и вьюжного завывания за стеной и в печной трубе принуждён был бесконечно повторять прочитанное. Отчаявшись быть услышанным, он иногда, не глядя, разговаривал с председателем. Тот имел свойственный ему затаённо-угрюмый вид, держал шапку в руке, махал иногда ею на толпу, всё никак не смолкающую, и сердился:
   - В хлеву что ль топчитесь? Слова сказать нельзя.
   - Ты внятно объясняй, что к чему.
   - Казаки! Господа! Тьфу, чёрт! Тише! - придушённо выкрикивал писарь и, кашляя, любопытно заглядывал в бумагу, как будто бы и не он её писал.
   - Не булгачьте народ! - кричал кто-то.
   Писарь снова читал, напрягая голос, добрался, наконец, до сути, и бессвязные, отрывочные фразы, долетавшие до сознания, как комья земли с лопаты, задавили шум, будто погребли покойника.
   - ... мы, нижеподписавшиеся жители станицы Кичигинской сим постановляем... добровольно и безвозмездно... пудов хлеба... семьям рабочих... голодающим детям... Совета Парфёнов.
   - Нда-а.... Вот вить чё.... Ну, дела... - шёпот как стон прошелестел над толпой.
   Потемнели казаки, потупились, страшась поднять глаза друг на друга, на приезжих, и настойчиво ловили взгляд председателя.
   Парфёнов боялся взрыва возмущения да ещё в присутствии двух десятков вооруженных рабочих.
   - Вы, казаки, вот что, - сказал он рассудительно, - разберите-ка гостей по избам, накормите, расспросите... Тамо-тко, может, до чего и договоритесь. А утром все здесь соберёмся, будем решать.... Ну, давай, давай, шевели мозгами.
   И вопросительно взглянул на Фёдорова. Тот одобрительно кивнул и повёл своих к оставшимся под бураном саням.
  
   Изба, куда подкатили Бондарев и его товарищи, стояла чуть ли не на краю станицы. Позади неё - сараи, хлев, огород до самого бора, сбоку - маленький садик.
   Хозяин унял собаку и потянулся было отворять ворота для саней, но николаевский возница, высадив седоков, гостевать отказался.
   - Я тут неподалёку буду. К куму заверну, - сказал он, прощаясь, и повернул коней на дорогу.
  
   В окно заглядывала тёмная ночь, шурша ветром и стуча снежной крупой. Ребятишки спали. Хозяйка возилась около печи, ставя тесто, бросая быстрые испуганные взгляды на мужчин, расположившихся за столом, и на их винтовки, составленные у порога. Хозяин сел под образами и всё молчал, покашливая в кулак. На столе - хлеб, молоко, холодная каша. Самовар на лавке упёрся трубою в окно. Хозяйка приподняла крышку - в лицо вырвался бунтующий пар - подняла тяжёлое, горячо дымящееся полотенце, выбрала яйца, разложила на тарелке, и они кругло забелели в полумраке избы.
   Приезжие ели, обжигаясь, пили чай. Бондарёв, точно выполняя приказ командира, повёл разъяснительную беседу. Рассказывал о трудностях Советской власти, о положении на фронтах, о голоде рабочих в Челябе, которым надо помочь.
   Он говорил и с его рассказом точно кто-то страшный вошёл в горницу. У казачки дрожали руки, и она тыкалась возле печки без толку, брала то кочергу, то чугунок, то без надобности поднимала полотенце и заглядывала на тёплое пузырившееся тесто.
   - Ах ты, господи, кабы ребятки не проснулись, - шептала она.
   А приезжие всё говорили и говорили, перебивая друг друга. Хозяйка ничего не понимала, о чём ведётся речь, без толку возясь с посудой, и схватывала только отдельные слова. И ей пришла дикая мысль, что городские сейчас скажут: "Бабу повесить за полати, а ребят - о печку головой..." И хотя они этого не говорили и, она знала, не скажут, руки у неё ходуном ходили.
   Муж, когда они к нему обращались: "Не так ли, товарищ?" - отвечал хрипло, потупившись:
   - Не знаю... Можа быть...
   Он робел перед ними, и это наводило на неё ещё больший страх. А в окно всё внимательнее заглядывала ночь, и шуршал ветер, и сыпал снег....
   И когда ложились с мужем, она проговорила, крестясь и испуганно глядя в темноту:
   - Вась, а Вась... как же мы без хлеба-то? Отымут ведь.
   Хозяин повернулся на другой бок:
   - Не зуди, без тебя тошно.
  
   Парфёнову не спалось. В избе стоял дремотный шорох - не то тараканы шептались, не то домовой колобродил. Неоткуда быть свету, а по потолку бродят тени. Собаки давно отлаялись, и за промёрзшими окнами только пурга властвовала, занося снегом весь белый свет.
   Вот стукнула во дворе калитка, послышались смутные голоса, заскрипел снег на крыльце, глухо затопали, стряхивая, валенками.
   - Никак к нам? - сказала жена, поднимая голову.
   Прислушались.
   - К нам и есть, - проворчал Парфёнов, поднимаясь.
  
   У ворот и под окнами одинокого свежесрубленного дома мнут снег десятка полтора казаков и баб. Это странно: непогода, ночь - чего же ради мёрзнут люди и почему они говорят так необычно тихо? Покойник в доме? Казака смерть не удивит.
   Ворота открыты настежь. Посреди двора стоят сани, на них чернеет под снегом куча тряпья. Где-то спросонья хрюкала свинья. Лошади под навесом жевали сено - слышен хруст. Крепко пахло навозом.
   Подошёл вызванный посыльными Парфёнов. К нему подвернулся старичок с измученным лицом и секретно вполголоса заговорил, пришёптывая, быстро шлёпая посиневшими губами.
   - Тут, старшина, у нас история сделана....
   Старик вздохнул, беспомощно махнул рукой и потянул за собой Парфёнова.
   Казаки молчали, врастая в сугроб.
   Бабы заглядывали в окна, шептались:
   - Сидит?
   - Сидит не шелохнётся...
   - А она?
   - Да она в горнице, не видать.
   Старик, морщась, шамкая задубевшими губами, заговорил:
   - Тут, вишь ты, Ивашка мой приезжего топором кончил, а и жену повредил. Бабу-то только саданул крепко, вгорячах, а мужик-то, продотрядник, кончился. Спаси Господь! Через бабу потерпел. Ухажёркою была, да Ванька её умыкнул, дурило. Говорил ему - не бери мужичку. Э-эх! Видал, как его? Поди, взгляни. Вон на санях лежит.
   Парфёнов прошёл через толпу к саням и приподнял запорошенный снегом конский потник. Под ним лежал николаевский возница Бондарева и его спутников.
   Лежал он, словно упал, споткнувшись на бегу, поджав одну ногу под живот, другую вытянув. Одна рука заброшена за поясницу, другая смята под боком. Голова его была разрублена от уха до уха, чернела кровавым проёмом, отвалившийся лоб закрыл глаза. Рот полный мелких зубов был искривлён и широко разинут. Казалось, что мужик этот, крепко зажмурясь от страха, кричит в небо криком неслышным никому.
   - Айда в избу, - позвал казаков Парфёнов, опасаясь.
  
   На лавке у окна, опустив кудлатую голову на сложенные на столе руки, сидел мужчина. Он никак не шевельнулся на звук шагов вошедших.
   Парфёнов заглянул в приотворенную дверь горницы. Из темноты с кровати глянули на него круглые глаза женщины. Не сразу, приглядевшись, Парфёнов заметил уродливую синюю опухоль, исказившую её лицо.
   Чей-то голос за спиной горячо разъяснил:
   - Нарошно он на Ивашкин-то двор завернул, чтоб к Дуське, стало быть, подкатится. Честь честью его накормили, напоили, а он злоязычать начал. Грит, и хлеб, и бабу у тебя, Иван отымем. Всё теперь, грит, мужикам принадлежит. Я, грит, рабочих с винтарями привёз, теперь казачеству конец. Ну, Ивашка не стерпел, стал его взашей гнать. А во дворе-то за топоры схватились. Во как.
   Бабу-то за что мордовал? - бросил Парфёнов неподвижному затылку и, низко склонив голову, шагнул в сени и на заснеженный двор.
   - Спасать парня-то надо, - семенил за ним юркий старик, - Спасать Ивашку. Ведь заберут.... расстреляют.
   - О том и думаю, - хмуро отозвался Парфёнов, оглядывая лица стоявших во дворе казаков.
   Снег метался всё пуще, настойчивее, ночь стала ещё темней и морознее. Ветер завывал в печных трубах, в застрехах крыш, озлобясь на весь мир.
  
   Прошло немного времени.
   Баб разогнали по домам. Увели к своим Ивашкину жену с проломленной косицей.
   Казаки набились в выстуженную избу. Среди них затерялся бедовый хозяин. На видном месте под образами станичный старшина Парфёнов.
   Торопливо семеня, со двора вошёл казачок в рваном тулупчике, а за ним бабка Рысиха, ворожея и знахарка. Подошла, положила жилистую, худую, старческую ладонь на край стола, посмотрела на Парфёнова замутневшимися молочными глазами.
   Казачок, состарившийся мальчик, сказал, торопливо дыша:
   - Привёл.
   Старуха, озирая вокруг себя мудрым спокойным взглядом, спросила:
   - Ай, не можется, казачки?
   Собравшиеся загалдели:
   - Лагутина наворожи, баушка, Лагутина. Где ж его летучий отряд квартирует? Штоб прибыл надо, пособил....
   - Да где ж его ночью-то шукать? Непогода - страсть какая!
   - Нужды нет! Не твоя забота! - загалдели казаки, - Наворожи, баушка, укажи. Мы уж найдём-дойдём. Хлеб-то свезут от нас... голытьба.
   Казаки заискивающе и угрожающе, цепко окружили бабку.
   Кто-то недоверчиво ухмылялся:
   - Известно, как припрёт, так с нечистой силой сознаешься.
   - Бабы-то про меня брешут.
   - А ну как прикажем - завертишься. Нам сейчас - хоть пропадай.
   - Да отстаньте вы от неё!
   А уж слышен сухой старушачий шёпот, и узловатая рука кладёт на чело крестные знаменья:
   - ... первым разом, Божьим часом... и говорю, и спосылаю... меж дорог, меж лугов стоит баня без углов...
   Бабкина рука замелькала в быстром вращении, а губы шелестят, шелестя, не разобрать:
   - ... и в пиру, и в беде, и в быстрой езде...
   Ворожея опустила руку и, глядя на Парфёнова всё те ми же бесцветными глазами, сказала:
   - Иттить за ним надо, за касатиком.
   - Куда? Куда?
   - Не скажу. Самой иттить надо - вам не добраться ни пешком, ни на лошаде.
   - Да уж ты-то как? На помеле можа...
   Парфёнов будто прочитал что в её неотступном взгляде, встал решительно, пресекая разговоры, сказал:
   - Иди, мать... с Богом!
   И потянул было руку перекрестить старуху, но передумал. И казаки примолкли, замерли в напряжённом ожидании.
  
   Приезжие крепко спали по казачьим избам, сломленные усталостью и домашним теплом, доверчиво не выставя постов, не ожидая никакой беды.
   К полуночи вьюга стихла, небо вызвездило, ударил морозец, скрепляя вновь наметённые сугробы. На широкой, озарённой луной улице показалась конная полусотня.
   Остановились. Разгорячённые лошади топтались на месте, мотали головами, звеня удилами. С подъехавших напоследок саней сошла согбенная фигура.
   Молодцеватый, с огромными усищами разбойный атаман Лагутин перегнулся в седле. Прощаясь, сказал:
   - Спасибо, мать, за помогу. Теперь спеши домой да закройся - не ровен час, подстрелят.
   И выпрямляясь:
   - Ну, где старшина? Где этот Парфёнов, мать его!
  
   Бондарев, Лопатин, Трофимов и Гриша Богер спали вповалку на полу у печи, не раздеваясь, положив шинели под головы. Среди ночи резануло слух - матерная ругань, грохот распахнутой двери, звон покатившегося ведра.
   Лопатин будто и не спал, вскочил и, не теряя ни секунды (эх, винтовки где?), как буйвол ринулся в сени. Кто-то навстречу. Шашка ткнулась в плечо, брызнула кровь. Лопатин покачнулся, но удержался на ногах, и под его литым кулаком хрустнула переносица, со стоном и остервенелой бранью рухнуло чьё-то тело. Вырвался на мороз и понёсся сажеными скачками по двору.
   По ринувшемуся за ним Бондареву без промаха пришлись казацкие шашки.
   Лопатин выбежал со двора и бросился по улице туда, к Совету, со смутной надеждой на что-то. Впереди и сзади метались тени. Свои? Чужие? Лопатин, прыгая через сугробы, несся с такой быстротой, что сердце не успевало отбивать удары. Перед глазами стояло одно: высокое крыльцо Совета, лица Фёдорова, местного председателя. Там спасение.
   Но сплошной, потрясающий стылую землю топот несся страшно близко, настигая сзади. Ещё страшнее, наполняя безумно яркую белыми и чёрными красками ночь, накатывался лошадиный храп.
   Лопатин бежал, каменно стиснув зубы. "Жить!.. Жить!.. Жить!.."
   Голова взрывом разлетелась на мелкие части. А на самом деле на две половины рассеклась под свистнувшей в воздухе шашкой.
  
   Когда Бондарев, порубанный казаками, застонал, заваливаясь на крыльце: " Ох, братцы, да что же вы делаете?", Тимофеев был уже в сенях. Отбросил в сторону занавеску-дерюжку, ткнулся в тёмный угол, На него пахнуло холодом улицы, и сквозь щели в полу тускло забелел снег. Здесь был лаз в дровенник. Его Тимофеев приметил, когда ходил перед сном по нужде. Остро пахло берестой, сосновой щепкой. У дверного проёма - толстая колода с разбросанными вокруг, припорошенными поленьями.
   Тимофеев окинул взглядом опустевший двор - крики теперь доносились только с улицы. На задворки путь был свободен. Бесконечно долго бежал он по сугробистому огороду к ограде, ежесекундно ожидая услышать окрик или выстрел в спину. Он знал, что пощады ему не будет. Далее за плетнём и неширокой полоской опушки темнела стена леса, который готов был укрыть, спасти, надо лишь, не терять времени, пока не спохватились враги.
   - Ах вы, подлецы! Ах, предатели! - бормотал Тимофеев себе под нос.
   Плетень. Он ухватился за тонкий конец жердинки, вздымая плотно сбитое тело своё, и она, звонко хрустнув, подломилась...
   Ему было плохо - очень болело в боку, и трудно было дышать. Он всё время шевелил плечами, пытаясь сбросить с себя какую-то непонятную, давившую его тяжесть, но не доставало сил, и тяжесть продолжала его давить - мучительно и непрерывно.
   Он лежал, вернее, висел зажатый меж двух плетней и замерзал недвижимый, раздетый. Его бил озноб, а он тщетно пытался с ним совладать. Мороз безжалостными иглами впивался в тело - от него зашлось бедро, закоченели скрюченные пальцы. Перед глазами от дыхания трепетала тонкая плёнка лопнувшей на жердине коры.
   То затихая, то вновь заполняя собою всё пространство, носились над станицей крики, вопли, выстрелы. Раздираемый страхом и коченеющий Тимофеев корчился на боку в узком пространстве между плетнями. Под его затёкшим плечом чуть подтаял, а теперь смёрзся с гимнастёркой снег.
   Ему так хотелось завыть, закричать, позвать на помощь людей, открыть им глаза на подступающую к нему ужасную смерть. Ведь люди же они! И он человек. Но что толку было кричать, ведь кругом были враги, одни враги, жаждущие отнять его жизнь. И лишённый способности шевельнуться, он горячечно метался мысленно в поисках какой-нибудь возможности спастись.
   Но, кажется, выхода не было, лишь нестерпимая боль и обида на несправедливость судьбы. По всей видимости, теперь для него начинался другой отсчёт времени, которым он не распоряжался. Наоборот, время стало распоряжаться им, и ему лишь оставалось покориться его немилосердному ходу.
   Его искали. Озлобленно, остервенело лаялись казаки, шныряя по дворам. И это прибавляло в нём решимости. Он им нужен живой или мёртвый. Иначе они не смогут успокоиться, иначе они не смогут замести следы своего страшного преступления.
   Значит.... Значит, будет лучше, если они его не найдут. Ему надо умереть здесь. Так будет лучше для него самого, для тех, кто придёт мстить.
   Новый поворот в его сознании осветил всё другим светом, придал новое направление всем его помыслам, по-иному перестроил его намерения. Он притих, весь собрался, сосредоточился на своей новой цели....
  
   Запнувшись о распластанный на крыльце, коченеющий труп, из избы вырвалась наспех одетая простоволосая женщина с винтовкой в руках, задыхающаяся в бормотании:
   - Господи, Боже мой, Господи....
   Отбежав от ворот, остановилась, дико озираясь. Станица была темна, не светилось ни одно окно, лишь свежеумытая луна щедро лила на снега свой холодный свет. По дворам шныряли чьи-то тени, верховые пересекали улицу и истошно заходились собаки.
   Женщина издала стон и, прижимая тяжёлую винтовку, бросилась прочь от дома в незапахнутой шубейке, в валенках на босу ногу:
   - Боже мой! Боже мой!
   Она миновала немало домов и, толкнув покосившуюся калитку, протрусила широким, заметенным двором, забарабанила в оконце ветхой, каким-то чудом удерживающей глубоко прогнувшуюся крышу, избёнки. Окно, помешкав, затеплилось. Женщина метнулась к низенькой двери. Переступив порог, с грохотом бросила на пол винтовку.
   Бабка Рысиха смотрела на неё совсем не сонно, недобро, без удивления.
   - Приезжих убива - а - а - ют, - заголосила женщина, - и Васька-то ружьё схватил!
   Она надсадно тянула худую шею в сторону старухи, сквозь волосы запутавшие лицо обжигали глаза. Ворожея оставалась неподвижной - телогрейка наброшена на костлявые плечи поверх ночной рубахи, босые уродливые, с узлами вен ноги, жидкие, тускло-серые космы, с жёсткими морщинами деревянное лицо, взгляд спокойный, недоброжелательный.
   - Маманя - а! Васька же... Приезжих... Ружьё схватил!
   Лёгкое движение всклоченной головой - понимаю, мол - скользкий взгляд на винтовку, затем осторожно, чтобы не упала с плеча телогрейка, ворожея подняла руку, перекрестилась и произнесла торжественно:
   - Геенна им огненная! Достукались анафемы....
   Всем телом женщина дёрнулась, вцепилась обеими руками себе в горло, опустилась на пол, горестно раскачиваясь всем корпусом.
   - Вы...вы! Что вы за люди! Господи, Боже мой! Ка - амни - и! Ка - амни! Ты никого не жалеешь, и он... он никого не пощадит. Хотел убить. А потом - потом распла - ата. Камни вы бесчувственные.
   Ворожея хмуро смотрела, как казнится и причитает сноха.
   - Страшно! Страшно среди вас!
   - Ну, хватя слёзы лить. Дитёв-то на кого бросила, скажённая?
   Тяжело ступая усталыми ногами по неровным массивным половицам, Рысиха подошла к лавке у печи, зачерпнула в ковш воды, заглянула, пошепталась и подала снохе:
   - Пей, не воротись. Криком-то не спасёшься.
   Женщина, стуча зубами о ковш, громко глотнула раз, другой - обмякла, тоскливо уставившись сквозь стену.
   - Дивишься - слёз не лью? Они у меня все раньше пролиты, на теперь-то не осталось.
   Через несколько минут старуха была одета - сморщенное лицо по самые глаза упрятано в толстую шаль, ветхая шубейка перепоясана ремешком.
   - Посиди пока-тко. А как оклемаешься, иди к ребяткам. Пойду и я, догляжу.
   По пути к двери задержалась у винтовки
   - Чего с этим-то прибегла?
   Женщина тоскливо смотрела в невидимую даль и не отвечала.
   - Ружьё-то, эй, спрашиваю, чего притащила?
   Вяло шевельнувшись, женщина ответила:
   - У Васьки выхватила. Ведь он чуть не убил одного, молоденького самого. А другой на крыльце порубанный....
   Старуха о чём-то задумалась над винтовкой, тряхнула закутанной головой, отгоняя мысли прочь:
   - Всех ба надо.
  
   В темноте копошилась какая-то тень и напугала лагутинского казака Калёнова. Он вскинул винтовку, но, приглядевшись, крикнул:
   Фу!... Чертовщина. Что ты бродишь среди ночи, старая?
   - Испужался, казак?
   - Ладно, испугался, пальнуть бы мог.
   - А и пальни. Да не в меня. Иди-к сюда. Видишь, вон меж плетней темнеет?
   - Да чтоб оно провалилось, что там можа темнеть?
   - Не бойся, иди сюда.
   - Чтоб тебе сгореть ясным огнём, - бранился немало перетрусивший казак. - Вот я его пулькой достану. Эй, ну-ка покажись!
   Помедлив, потоптавшись, вытягивая шею в сторону пугающего чёрным пятном плетня, Калёнов вскинул приклад к плечу, прицелившись, бахнул. Эхо ответным выстрелом отскочило от стены бора.
   Пуля впилась Тимофееву в спину и застряла внутри, обжигая задубевшее тело. С силой сжав зубы: "Только бы не закричать. Не выдать себя" - он конвульсивно напрягся, будто пытаясь разорвать на себе невидимые путы. Вдруг все боли разом оставили его. "Вот и конец мученьям", - подумал Тимофеев и умер.
  
   Ещё не рассвело. Выстрелы, крики над станицей смолкли. Пластуны Лагутина развели на площади перед Советом костры и с помощью станичных стаскивали к ним порубанных рабочих и николаевских мужиков.
   - Дак, говоришь, девятнадцать их было? - широко шагая по улице, спрашивал Лагутин поспешавшего за ним Парфёнова.
   - Двое утекли, - сокрушался станичный старшина. - Ну, как до своих добегут....
   - Не паникуй! Искать надо. Искать!
   Довольный собой Лагутин был деятелен, прогнал на поиски жавшихся к кострам озябших казаков. Те побродили по дворам и гумнам, потыкали шашками в сено, разломав плетень, извлекли труп Тимофеева да вернулись к огню, сетуя, что "одного-таки чёрт прибрал".
   И вдруг.... Все головы повернулись в одну сторону, А оттуда из темноты:
   - Иди, иди, сволочь!
   В освещённый круг вошла, поражая своей неожиданностью, парящая на морозе, мокрая с головы до ног фигурка Гриши Богера. Он затравлено озирался испуганными глазами и дрожал всем телом. Мокрая одежда стремительно смерзалась и похрустывала при ходьбе.
   - У проруб сховался, - всё никак не справляясь с охватившим его волнением, рассказывал казак. - Это каким манером вышло. До речки добёг, сиганул, змеёныш, в камышовый куст, проломил лёд и затих, одна лишь головёнка чернеет. Так бы и замёрз, жидёнок. Да на его счастье бабка та шустрая объявилась - указала.
   - Пластай его, так растак! - подбежал маленький казачишка из местных с шашкою наголо.
   - Постой!... Погодь! - загомонили кругом. - Надоть атамана покликать.
   Гриша Богер, стуча зубами, шамкая непослушными губами, заговорил вдруг:
   - Мне б в тепло. Помру я здесь, а у меня мама....
   Казаки стояли, поёживаясь от озноба, хмуро глядели.
   Кто-то сказал от костра:
   - Сопляк совсем. Гляди, и шешнадцати нету.
   Разом взорвались голоса:
   - Нет, ну здорово! Как хлеб отымать - годов не считал. У него мамка, видите ли.... А у нас щенки под лавкой, которых и кормить не след....
   Голоса всё более озлоблялись, возбуждаясь. Подходили станичные.
   - Это хто ж такой?
   - Вот утопленник ожил. Да что его жалеть.... Пластай!
   Подошёл Лагутин. Мельком глянул на Гришу и, повернувшись, пошёл прочь, уронив:
   - В расход.
   - Пойдём, - преувеличенно строго сказали два казака.
   - К-куда вы м-меня, - не попадая зубом на зуб, срывающимся голосом спросил Гриша Богер.
   Трое пошли, и из темноты с тою же преувеличенной строгостью донеслось:
   - В избу. Отогреешься, потом спрашивать будем.
   Через минуту выстрел. Он долго перекатывался, ломаясь в бору, наконец смолк. А ночь всё была полна неумирающим последним выстрелом....
  
   Возле крыльца Совета Лагутин, разминая озябшие ноги, немного походил, вдыхая широкой грудью крепкий морозный, замешанный на горьковатом запахе хвои воздух, поглядел в небо. Декабрьская ночь царила над станицей, бором, всей землёй. Сияла луной, рассыпанными из края в край мерцающими созвездиями. Но на востоке уже чуть посветлел краешек неба, прижатый темнотой к горизонту.
   - Подожди, послушай, - Парфёнов торопливо подходил, настороженно оглядываясь - Вроде кто кричит?
   Ему послышался человеческий вопль где-то на реке, сразу смолкнувший, затерявшись среди синих сугробов. С берега слышны скрежеты лопаты о звонкий лёд, гулкие удары кирки или лома, глухие голоса и фырканье лошадей, волочившие на реку раздетые трупы продотрядников.
   В новом, охватившем всех воодушевлении люди, то и дело матерясь, суетились возле проруби, сталкивая поглубже в воду на стремнины течения коченелые тела, и с тревогой поглядывали на разгорающийся восток.
   А речка, подковой опоясавшая станицу, синела под звёздами. С высоких берегов нависали спаянные пургой и морозом снежные гребни. Ветер шевельнулся от русла реки, снежной крупой прошуршал под ногами.
   Всплески воды заставили Парфёнова поёжиться, и он с кривой улыбкой проговорил:
   - Показалось - должно в ушах свербит, - и надел шапку. - Чёртов холодище. Я всё-таки, кажется, простыл.
   - Тьфу, напасть! - весело откликнулся Лагутин. - Засыпаю прямо на ходу. Наплывает на меня что-то. Весь в холоде, а на веках ровно гири. Сутки ведь не спамши. Часа два только прикорнул и в прошлую ночь.
   Парфёнов и Лагутин ценили друг друга и не скрывали этого ни перед кем. И далеко не корыстные цели сближали их, а простые искренние человеческие отношения. В обоих хватало и здравого смысла и той непосредственности, которая так бывает мила и приятна в людских отношениях. Да и пути их часто пересекались.
   Лагутин, не сдержав удовольствия, просиял, заулыбался во весь свой белозубый рот:
   - Нет, ну скажи, на моих ребят можно положиться. А кто у тебя из станишных такой мастер по прорубам? - и подмигнул с намёком.
   - Ну, пойдем, погреемся, - устало позвал Парфёнов.
   Вокруг уже заметно поредел и побелел воздух, но густая тишина сломленной к утру декабрьской ночи наплывала на людей с ещё большей силой необоримого сонного часа.
  
   Когда Лагутин вновь вышел на крыльцо, наступило уже утро, яркое и чуткое. Каждый звук - и хруст под ногою, и визг колодезного журавля, и даже поскрипывание вёдер на коромысле необычно долго и тонко звенели в чуть подсиненном воздухе. Тополя, схваченные морозом, заиндевели и под белым зимним солнцем сверкали, как стеклянные. Снег вокруг блестел, на нём беспрестанно вспыхивали и гасли радужные искры. С высокого крыльца тёмные стены изб, протянувшихся по-над берегом, казались мухами, облепившими сахар.
   На площади перед Советом собирался станичный люд - ребятишки шныряли, управившись по хозяйству, спешили казаки, казачки. Лагутинцы седлали коней, а меж ними расхаживали местные, вполне уже мирного вида.
   - Да убери ты свою судорогу! - ругали маленького казачка в засаленном тулупчике с шашкой в руке. - Воронье пугало!
   - Сам ты..., - отлаивался мужичок более похожий на подростка.
   Лагутин, приметив в толпе Рысиху, поманил её к себе.
   - Тороплюсь ныне, а как время будет, посидим с тобой за самоваром - расскажешь, как бурю одолела.
   - Всё расскажу, касатик, всё. Как время придёт помирать, всё расскажу. Да только тебя уж тогда не будет.
   - Как знать.
   - Я знаю.
   Лагутин омрачился. Повернувшись к Парфёнову, сказал:
   - Смотри, бабку не обижай. Очень она у тебя пользительная. За столько вёрст мы отсюда стояли, а смотри ж, нашла. От краснопузых её береги, да и сам не попадись. Смотри, дознаются - худо будет. Слышишь?
   - Не попадусь, Семён.
   Лагутин молодецки взлетел в седло. Взыграли кони под хлопцами. Атаман поднял руку, прощаясь со станицей.
   Кто-то из старух привычно заголосил:
   - Как же мы без вас, родненькие!
   Лагутин махнул ногайкой. Лошадь, высоко взбрыкнув, пошла в галоп. Проводив взглядами лагутинцев, побрели по домам станичные, переживать каждый в своём углу происшедшее.
   Парфёнов, оставшись в одиночестве, вдруг начал осознавать, что беда, постигшая станицу для всех общая, но мера ответственности за неё у каждого своя. И расплата будет не равная. Он с тревогой окинул взглядом опустевшую площадь, перекрестился.
  
   Порыв ветра сорвал с обрывистой береговой кручи крупитчатый снег, смёл его в пропасть яра, покрутил злобно на лысом льду затянувшейся уже полыньи, ставшей общей могилой девятнадцати бойцам продотряда и пяти николаевским мужикам, и, перебежав на тот берег, утих, словно запутался в прибрежных кустах краснотала - так густо и непролазно здесь было даже среди оголённых зарослей.
  
   Соколовская пасха
  
   Поля совсем оголились. Только в глубоких лощинах да оврагах ещё таились от солнца грязно-ноздристые исхудавшие сугробы, но и те с шуршащими вздохами оседали, холодными струями уходили в землю. А земля была чёрная, бухлая, томно грелась под солнцем и нежила тучное своё тело, нахолодавшее под белыми пуховиками зимы.
   Разноголосо лопотала-бурлюкала вода. Толпами звонких мутных ручейков сбегала она со всех сторон и там, на дне оврага, затевала безудержный бунт, а потом сильная, освобождённая от тяжёлых снов и колыбельных песен зимы, с глухим рёвом устремлялась в Черноречку.
   Сосновый бор на горе, старый великан, тихо покачивал зелёными кудрями и тянулся к солнцу в голубеющую высь. Сосны беспрестанно тихо гудели - не о той ли воле богатырской, что всё мерещится где-то там, за вешним, ярко играющим горизонтом?
   Вязкий суглинок дороги липнул к копытам лошадей, нарастал на них пудовыми ошмётками, отваливался и налипал снова. Лениво взлетали вдоль дороги грачи и, покружив в тёплом дыхании весны, садились вновь, деловито изучая землю.
   Красно-партизанский отряд Константина Богатырёва въезжал в родную Соколовскую станицу и быстро таял на глазах - казаки заворачивали на свои подворья.
  
   Вот и дом отца. Уже многие годы он ничуть не менялся - всё также мощно, кряжисто лезли в глаза рубленные "в лапу" венцы, голубели наличники и ставни, высокие столбы ворот, прямо как часовые на посту, охраняли просторное подворье.
   На миг померещилось Константину - вот сейчас откроется, звякнув кольцом, калитка, и выбежит на улицу вихрастый круглолицый мальчуган. Помедлил, пребывая в грёзах, да и повернул коня к дому своего детства.
   Уже спешившись во дворе, Константин увидел под навесом лошадь, узнал буланого Петра, и безрадостно заныло у него под сердцем. Старший брат пришёл с германской есаулом. После революции собрал бывших однополчан для борьбы с Советами. За Константином пошли те, кто сочувствовал новой власти. Бог миловал - братья не встречались ни в тёмном лесу, не в широком поле, а теперь вот сошлись под отеческим кровом, похристосоваться, так сказать, на самую Пасху. Делать нечего, придётся слушать упрёки и насмешки белоказачьего есаула.
   Ещё в сенях он уловил знакомый с детства дух половиков, овчинных тулупов, прокалённых на широкой русской печи, и сладковато-дурманный запах пасхальных куличей.
   Мать кинулась к порогу, всплеснув руками, и, не обняв даже, тут же уткнулась носом в край косынки - плакать. Отец радостно засверкал глазами, чуть оторвал свой зад от скамьи у стола. Сидевший напротив Пётр криво ухмыльнулся и тоже привстал.
   - Смотрите, кто пожаловал! Сам товарищ краснопузый командир. Наше вам, - он размашисто поклонился. - С приездом, браток-большевичок! Прошу к столу, господин социал-демократ, лихой казак, командир бандотряда, лучший рубака станицы - сволочь, одним словом! Вам, случаем, товарищи ещё не поручили дивизию? Может вы уже - высокопревосходительство краснопузый генерал? Сколько же вы, поганцы, крови людской пролили ради своей революции.
   Константин ткнулся носом матери в плечо, неторопливо разделся, снял сапоги, сел за стол, пожав руку отцу, и стал напряжённо слушать.
   - А чего это ты явился, спрашивается. За большевиков агитировать?
   Константин смотрел на брата тяжёлым взглядом, а Петру всё труднее удавалось сдерживать себя.
   - Т-ты! Социалист-моралист! Чё ты пялишься, как кот на колбасу. Родину продал, совесть продал. Приехал мать с отцом Советам закладывать?
   Пётр уже кричал, всё сильнее сжимая набрякшие кулаки. Перед тем было выпито немало. Голова у него закружилась, он качнулся и схватился за край стола. Месяцами накопленные в сырых лесных землянках тоска и злость внезапно прорвались в нём и выплёскивались теперь наружу, сочились в словах, взгляде, конвульсивных движениях, сжимали в болезненные тиски голову, требуя выхода, и Пётр уже не мог остановиться. Говорил, говорил, срываясь на крик, всё более багровея лицом.
   - Ну, хватя вам! - пристукнул ладонью по столу отец, потянул носом, раздувая широко ноздри, кивнул на наполненные стаканы. - Давайте-ка, выпьем в честь Святого праздника.
   Мать уже вышла, накинув на плечи тяжёлую шаль. Вскоре вошла Маня - Петрова жена. Кивком поздоровалась с деверем и стала, прислонившись к печи, спрятав за спину красные распаренные руки, глядя на мужчин тупо, отрешённо.
   Богатырёвы все разом пригубили стаканы, одинаково запрокинули головы, громко похлюпали кадыками, поморщились крепчайшему самогону, торопливо стали занюхивать и закусывать.
   - Так-то будет лучше, - торопливо жуя щербатым ртом, проговорил отец.
   Вошла мать:
   - В баню-то вместе пойдёте или с бабами?
   - Пойдём, Петро? - впервые, как вошёл, обронил слово Константин. - Я уж, чёрт знает, сколько не мылся, опаршивел весь.
   Старший брат нахмурился, подавляя вздохом давние мечты побанничать с женой.
   - С тобой, говоришь? - он усмехнулся. - Ну, раз зовёшь - пошли.
   В баньке он вёл себя по-хозяйски - зачерпнул где-то в углу ковш красноватой, неперебродившей браги, отхлебнул сам, протянул Константину. Да и как ему не быть здесь хозяином? Ещё когда был на германской, от детской шалости сгорел дом. Маня с ребятишками перебралась к свёкру, а Петру некогда отстроиться - с войны опять на войну.
   Оглядывая раздетого брата, Константин почти со страхом сказал:
   - Господи, исхудал-то как! Ты что, совсем без харчей зимовал?
   Пётр уныло махнул рукой и отвернулся. После долгой паузы сказал:
   - Классового врага пожалел?
   Парились с остервенением, соревнуясь. Уже в предбанники, полуодевшись, потягивая всё ту же неотбродившую бурду, посматривали друг на друга дружелюбно, почти с любовью.
   После баньки отдохнуть, обсохнуть, отпиться кваском и поговорить по душам толком не удалось - прибежала радостная Наталья, жена Константина, и утащила мужа домой.
  
   Вечеряли не долго. Разошлись по полатям и лежанкам.
   Маня, утолив мужнину страсть, дождалась, когда он отодвинется, и села на кровати. Сгорбившись сидела, опустив босые ноги на пол, а спина её мелко тряслась.
   Пётр, пытаясь успокоить её, машинально погладил по плечу, и она вдруг затихла. Он почувствовал, как напряглось всё её тело.
   Маня тяжело, обиженно вздохнула и сказала с болью поразившей его:
   - Господи, какая у тебя чужая рука. Я совсем отвыкла.
   И он тут же убрал руку, отвернулся и не знал, что сказать ей.
   Была ночь и для Константина, и Наталья рядом, её ласковый шёпот: "Подожди, ребята ещё не уснули", а ждать он не мог - желание было нестерпимым. Прижимаясь к нему так, словно хотела до конца слиться с ним, раствориться в его теле, она шептала каким-то незнакомым голосом:
   - Боже мой, Костя, я только теперь начинаю понимать каково без тебя. Ну, почему ты уходишь от нас? Ведь ребята уже подрастают, им отец нужен. Мне, мне ты нужен больше всех.
   И утром она не могла никак успокоиться, возбужденная сновала по избе, то и дело дотрагиваясь до мужа, гладила его плечи, руки.
   Праздник был на дворе, праздник был на душе Натальи. А погода подкачала - небо набухло низкое, тёмное, готовое в любую минуту рассыпаться на дождь или снежную крупу.
  
   Управившись по хозяйству, всем семейством направились в родительский дом.
   По обычаю христосовались прямо у порога. Бабушка совала внучатам леденцы, крашеные яйца, раздевала и подталкивала к столу. Дед уже "причастился" и теперь пьяно улыбался в усы, дипломатично помалкивая. Пётр и Маняша хмурились, сторонились друг друга. За столом всё внимание детям.
   Братья, расцеловавшись у порога, ближе друг другу не стали. Пётр хмурился и разглядывал в окно низкое холодное небо, гадая, что можно ожидать от него в ближайшие часы - дождя или снега. Константину после выпитого вернулось ночное желание, и он неотступно преследовал жену ласково-вопрошающим взглядом, который не остался незамеченным. Наталья вдруг раскраснелась, словно излишне пригубила, засуетилась, расщебеталась с женщинами, раскудахталась с детьми - только её и слышно, и в то же время ни на минуту не выпускала мужа из поля зрения.
   Их незримый контакт вдруг открылся Петру, и тот позавидовал - чокаясь, зло выдавил из себя:
   - Сволочь ты, братуха.
   - Цыц, во Христов праздник! - оборвал его отец, выпив, продолжил. - На посевную-то вас ждать али баб в сошку запрягать?
   Братья переглянулись и промолчали.
   - Па-анятно! - усмехнулся старший Богатырёв. - Вояки, мать вашу! Сами собачитесь, людей булгачите. Взять бы ногайку да обоих, да перед всей станицей, чтоб ума, стало быть....
   - Возьми, - скривился Пётр и устало повёл плечом.
   Константин всё преследовал Наталью взглядом, не слушая, утвердительно покачал головой.
   Дед, в очередной раз чокаясь с сыновьями, укоризненно процитировал своё любимое:
   - Богатыри не вы....
   Засиделись. Захныкали ребятишки, просясь на улицу. Женщины завздыхали - пора скотину убирать.
   Вдруг над станицей прогремел выстрел. Богатырёвы разом встрепенулись, оборотились к окну. Тягостной показалась наступившая тишина и подозрительной. Не слыхать ни песен над станицей, ни гармошки.
   Напряжённо текли минуты. Снова выстрел, и будто прорвало, зачастили, забахали - где-то там, на улице завязался бой. Оба брата, столкнувшись в дверях, бросились одеваться, мимо испуганных женщин, ребятишек, находу пристёгивая оружие.
  
   У избы, куда они подбежали, уже были выбиты все стёкла. В окнах мелькали чьи-то тени и сверкали белым огнём выстрелы, под крышу сизыми струйками выплывал пороховой дым.
   - Ага! Проняло! - кричали нападавшие и палили из-за дров, сараев, заборов.
   - Аат-ставить! - рявкнул Пётр, выбегая под выстрелы прямо перед домом.
   Пальба разом прекратилась.
   - А ну, все ко мне! - продолжал командовать Пётр Богатырёв.
   Опасливо, с винтовками наперевес, вокруг него начали собираться казаки.
   - Что не поделили? - спросил Пётр, вглядываясь в лица, с удивлением отмечая, что враждующие поделились не на белых и красных, а на родственные группы.
   - Вот эта сука, - бородатый казак с диковатыми глазами ткнул винтовкой в плечо другому, - братуху моего посёк.
   "Краснопузые сцепились", - удовлетворенно подумал Пётр.
   - Но ты, полегче, - вскинул своё оружие обвиняемый. - Сам нарвался.
   И окружавшие Богатырёвых казаки, винтовки на изготовку, подались вперёд, готовые стрелять, лупить, ломать, вцепиться в горло врагу. Минута была критическая. И Пётр решился вершить суд скорый и, как думал, правый, чтобы спасти станицу от потоков крови.
   - Ты его брата убил? - ствол Петрова маузера ткнулся в лоб ошалевшему казаку. - За что?
   - А ты, какого хрена...? - красный партизан попятился, крикнул младшему Богатырёву. - Командир!
   Константин тронул брата за плечо:
   - Ты это брось.
   - Аат-ставить! - рявкнул белый есаул красному командиру и нажал курок.
   Выстрел бросил казака на землю.
   - Т-ты! - ахнул Константин, рывком развернул к себе брата и ударом богатырского кулака опрокинул навзничь.
   Утерев кровь с разбитой губы, Пётр поднялся, сверля взглядом красного командира.
   - Сука! Быдло краснопузое! Шашку вынь - руками мужичьё машет.
   С обнаженным клинком в руке шагнул к младшему брату.
   Раздался круг. Два края у него. На одном Константин Богатырёв, на другом - брат его единокровный, а из-за плетней, из окон домов белеют встревоженные и любопытные лица. Пётр шагнул вперёд, и, ни в чем не уступая, Константин тоже сделал шаг.
   Старший Богатырёв ростом выше, а младший телом тяжелее, в плечах пошире. Хотя на глаз трудно смерить - одного корня побеги.
   Ещё шаг и ещё. Сошлись. Ждут чего-то, сверлят глазами. Может, остановятся? Нет, ждать обоим нечего и не от кого, только от себя.
   Сверху будто бы наметился рубить Пётр, а ударил наискось снизу. Острая шашка летит в колено противнику. Встретились клинки, сталь лязгнула о сталь, и заметались, как змеиные жала. Легко и вёртко прыгают поединщики, под рубахами играют мускулы. Справа, слева, сверху, сверху, сверху рубят шашки без передышки, звенит сталь беспрерывным звоном. Бьются братья не на жизнь, а на смерть. Весь мир для них обоих сейчас замкнулся на остром жале клинков.
   Учил их отец сызмальства хлеб добывать и достаток в поте лица. А есть ли труд тяжелей теперешней работы? Пот заливает глаза. И нет мгновения, чтобы отереть лицо. А вот ладони не потеют, иначе не удержать им жёстких рукоятей шашек.
   Легко, по-кошачьи, прыгают грузные противники, уже не раз поменялись местами, а конца поединка ещё не видно. Свистит сталь, звенит сталь близко-близко от буйных головушек. Кому-то смерть заглянет в глаза? Ей всё равно кого взять, хоть обоих.
   Пётр отскочил, тяжело дыша. Концом шашки он рассёк крутое плечо брата.
   Не страшно Константину, не чувствует он боли, ярость душит его, и еле совладал с ней, удержался, не рубанул по беззащитной голове, когда Пётр, выронив шашку, зажимая ладонями вспоротый живот, упал лицом в сырую землю.
   Не сразу пересилив боль, Пётр с трудом сел, мутные глаза его безучастно скользнули по лицу брата. Он сказал ровным хриплым голосом:
   - Панику отставить.... Сейчас я встану.
   И стал подниматься. Казаки подхватили его. Он, выпрямившись, опёрся рукой на подставленное плечо (другую не отрывал от живота) и, пошатываясь, побрёл по улице.
   Константин никого и ничего не замечал, весь во власти крайнего душевного напряжения, брёл за ними, по-прежнему сжимая в онемевшей руке окровавленную шашку.
   Уже во дворе к нему подскочила плачущая Маня и сильно, наотмашь, хлестанула по лицу.
   Константин выронил клинок и схватился за поражённое плечо:
   - Ты... Маня...что?
   Дверь перед ним захлопнули, и он побрёл домой. Посмотрел на жену пустыми глазами, громким хриплым шёпотом сказал:
   - Беда-то у нас какая, Таля... Я брата зарубил.
   - Какого брата? - не сразу поняла Наталья и ахнула, - Петра?!
  
   День угасал серо, безрадостно. С наступлением сумерек напряжение томительного ожидания достигло нестерпимого накала. Константин, отбросив сомнения, пошёл взглянуть на брата. Никто не препятствовал ему, но и не потянулся по-родственному.
   Пётр лежал на своей кровати по грудь укрытый одеялом. Перед ним стоял таз. На сером заострившемся лице его неестественно ярко блестели высветленные болью глаза. Лицо и шея покрыты крупными каплями пота, мокрый свалявшийся чуб прилип ко лбу. Его сильные руки до жути напоминали руки покойника.
   - Больно? - ненужно спросил Константин.
   И Пётр хрипло сказал:
   - Да, очень.
   Две крупные слезы выкатились из его закрывшихся глаз, он застонал.
   Маня, сидя возле мужа, чуть заметно в такт беззвучным причитаниям раскачивалась корпусом. Мать маялась по избе, бесшумно ступая, то и дело поглядывала на Петра. Ребятишек отослали к Наталье. Отец сидел за столом, будто спал, уронив голову на сложенные руки. Присел напротив Константин. Томительно потянулось время.
   Иногда Пётр на несколько минут забывался в полусне, а потом его тяжёлое сиплое дыхание переходило в стон, он дёргался, с трудом поворачивал большую всклокоченную голову, смотрел на потолок чёрными провалами глазниц.
   Стоны часто переходили в крики, сначала громкие и страшные, от которых у Константина холодела спина, а потом тонкие и жалобные, когда боль стихала, или у Петра просто не оставалось сил, чтобы кричать в голос.
   Его часто рвало. В эти минуты, перегнувшись на бок, он почему-то пытался зажать себе рот, но что-то чёрное сочилось у него между пальцами, и весь он судорожно дёргался, словно боли было тесно в груди, и она рвалась наружу с криком и кровью.
   Умер Пётр незадолго до полуночи, и они не сразу поняли это. Уже трижды подносили к губам зеркало и видели - дышит Пётр, и снова ждали, потому что ничего другое им не оставалось. А в четвёртый раз зеркало не помутилось, руки были холодные.
   Женщины громко разом заголосили. Отец испуганно оторвал голову от стола. Все склонились над умершим. Пётр смотрел на них сквозь неплотно прикрытые веки. Отец попытался закрыть их, но они тут же медленно приоткрылись снова, словно и мёртвый Пётр хотел смотреть на них.
   - Надо медяки положить, - сам себе сипло сказал отец.
  
   Остаток ночи Константин не мог найти себе места, ходил, слепо спотыкаясь, по станице, курил чуть не на каждой лавке. К утру продрогший заглянул домой. Немного отогревшись у затопленной печи, снова пошёл к отцу.
   На подворье уже толкался, понемногу собираясь, народ. В угол двора вытащили верстак, строгали доски на гроб.
   Заглянул в дом. Петра обмывали в горнице. То, что ещё вчера было подвижным и сильным мужчиной, стало большим неуклюжим трупом с одутловатым сизым лицом, вздувшимся животом, распирающим рану изнутри чем-то чёрным, неприятным. Руки стали толстыми и очень мёртвыми, ногти почернели.
   Похороны решили не откладывать, иначе труп грозило "разорвать". Уже к полудню Петра обрядили, положили в гроб, выставили его на табуретках в горнице, пригласили народ прощаться.
  
   Провожать в последний путь Петра Богатырёва и ещё двух казаков, убитых в день Христова Воскресенья, вышла вся станица. Отец обессилел, и первым в процессии, держа папаху в руке, шёл Константин, каменно сжимая челюсти, упрямо склонив голову вперёд.
   Пока готовили могилу, Константин стоял у гроба и смотрел на брата. Понимал, что это последние его минуты с ним, а по-прежнему было пусто внутри. Пётр равнодушно взирал на мир медными пятаками.
   - Прощаться будешь? - угрюмо спросил отец.
   Он зажмурился, и две крупные слезы медленно покатились по его заросшим щекам.
   Константин кивнул, неловко переломился в поясе, нерешительно коснулся губами холодного лба. Хотел сказать что-то, но, дёрнув кадыком, махнул рукой и отошёл.
   Мать, нагнувшись, долго всматривалась в лицо Петра, будто хотела увидеть какой-то знак. Ничего не было. С Маней отваживалась Наталья.
   Потом стояли вчетвером у свежей могилы. Дул плотный влажный ветер, завывая в крестах и набухших ветках вербы.
  
   Тризну справляли в трёх домах всей станицей. За приставленными перед домом Богатырёвых друг к другу столами могли свободно разместиться человек сто.
   Расстарались все - Пасха-то прошла безрадостно: пироги с рыбой, яйцами, ягодами и грибами, и просто грибы - бычки, маслята, солёные грузди; пахучие бронзовые лещи, розовые окорока, сало и ещё огурцы, помидоры, мочёные яблоки, одуревающие запахи чеснока, укропа, лаврового листа. И целая батарея наливок и настоек - вишнёвых, рябиновых, перцовых, и, конечно, брага, самогон.
   Приглашали к столу и белых, и красных:
   - Садитесь, ребятушки, помяните покойного, царствие ему небесное.
   Константин неловко сел, будто в чужой дом пришёл помянуть неблизкого человека. Налил себе в стакан и потянулся было к отцу чокнуться, но тот испуганно отдёрнул руку:
   - Что ты, на помин нельзя.
  
   Константин пил и не хмелел. А потом как-то сразу впал в забытьи. Что делал, с кем говорил, спал ли где или допоследу сидел за столом - ничего не помнил. Очнулся за станицей, на дороге ведущей к кладбищу, под полушубком что-то давило на грудь и взбулькивало. Пощупал - бутылка.
   Была серая апрельская ночь, чуть подморозило. Тонкий ледок резко похрустывал под ногами. Константин присел возле свежей могилы, закурил и огляделся. Зыбкая тьма стояла над речкой Чёрной. Не естественная ночная тьма, а что-то вроде мешанины из вечерних сумерек и непроглядной мглы, когда небо вплотную наваливается на притихшую землю, давит её всей своей толщей, и всё живое начинает беспричинно беспокоиться. Ребятишки прячутся под одеяла. Старухи крестятся и бормочут о конце света. Стариков нестерпимо мучают ноющие кости.
   Маялся и Константин. Он то смотрел на могилу, то отворачивался, чтобы смахнуть украдкой от кого-то набежавшую слезу. Физической боли не чувствовал - страдала душа, разлитая, казалась, по всему телу. Даже боль в плече воспринималась как мука душевная.
   Что такое была его душа - об этом Константин никогда не думал. Он только знал - это что-то такое, что намертво связано с ним самим, потому что ничему другому места в нем не было. Видит Бог, он пытался любить всех в ущерб себе, но ничего путного из этого не получалось.
   Константин внимательно оглядел неопрятную груду земли, под которой лежит то, что ещё вчера было его родным братом, и вдруг подумал, зачем он здесь. Зачем ему эта могила, какое она имеет отношение к Петру? Ведь он живой. Брат всё ещё живёт в нём и заставляет делать что-то такое, что в состоянии заставить только живые люди. Но если так, зачем ему быть здесь, около мёртвого?
   Мысль была такая неожиданная и больная, что Константин постарался её тут же прогнать. Он обхватил голову руками и попытался сосредоточиться. И, наконец, с отвращением понял, что всё время пытается Петра обвинить в его собственной смерти, а степень его, Константина, вины совсем не так велика, как представляется с первого взгляда.
   Вот это уже подлость и глупость. А все остальные оправдания? Надо думать дальше. Всё могло бы быть иначе, не приди они в этот день в Соколовскую, не затей казаки пьяной свары, не застрели Пётр его бойца....
   Константин попытался подойти к теме с другой стороны. Верит ли он в Советскую власть? Враг ли ему Пётр? Чем можно оправдать братоубийство? Что может вообще оправдать любую смерть? Может быть, спасение чьей-то другой жизни? Возможно. Ведь одолей Пётр его, лежал бы Константин сейчас под этим холмиком. Как не суди, они - враги. Рано или поздно сошлись бы их пути не под отчим кровом, а на поле брани.
   Идёт война, классовая битва, и всё, по сравнению с ней, ничтожно - смерть, любовь, родственные чувства. Вывод был прост и страшен. Одному из братьев Богатырёвых надо было лечь под этот холмик, чтобы другой, оплакав его, жил дальше с камнем в душе. Двоим им не было места в Соколовской, на всей Земле.
   Поняв это, Константин встал и огляделся. Луна едва светила, пробиваясь сквозь туман. Темь и пустота были вокруг. Угрожающий рокот реки и шум ночного леса накатывались из мрачного ниоткуда, вызывая неведомый прежде страх. Суеверным Константин никогда не был, а тут не по себе ему стало. Торопливо достал из-за пазухи початую бутылку и одним махом опорожнил. Вновь присел, но прежде передвинул на живот кобуру с наганом, расстегнул её.
   Через минуту успокоился, начиная догадываться, что страшно ему не от темноты и одиночества, а от только что пришедшего понимания того, что в действительности произошло на Пасху в Соколовской. И, если раньше он всячески избегал вспоминать, как умирал Пётр, то теперь он знал, что должен пройти и через это. Минута за минутой пережить всё заново. И понять что-то ещё очень важное для себя. Но память извлекла из глубин сознания другой, совсем незначительный эпизод...
   - С германской привёз, - отец держал в руках Петрову шашку, - уходил-то с другой. Геройски воевал....
   И Константин услышал упрёк в скрипучем голосе - он-то дезертировал, примкнув к большевикам.
   Вспомнив сейчас про шашку, Константин почувствовал какое-то беспокойство. Что-то было связано с этим клинком ещё. Нет, не вспомнить. Голова отупела от пережитого.
   Он зажмурился, представив Петра, вчера ещё живого, а теперь лежащего под этим тяжёлым земляным холмом. Вместе со слёзой подступила тошнота, рыдания, всхлипы, а потом его стало рвать....
  
   Утро пришло неожиданно. Константин задремал, сидя у могилы, а как поднял голову, увидел туманную бязевую белизну, и сразу бросилась в глаза чёрная надпись на свежем кресте. С минуту он постоял у могилы, глядя не на крест, а на побеленный инеем холмик, словно пытался разглядеть Петра сквозь двухметровую толщу земли. Как он там?
   И тут с ним случилось неожиданное. Ещё не понимая, что делает, он опустился перед могилой на колени и зарыдал. Сначала давился, почему-то пытаясь сдержать рыдания, но слёзы так обильно потекли, что он уже не в силах был противиться. Вцепившись пальцами в стылую землю, он тряс головой, исторгая громкие, для самого неожиданные вопли.
   - Пётр, Петя, Петенька! Прости, если можешь. Что же мы наделали с тобой, братуха? Как мне матери в глаза смотреть? Жене твоей? Детям?
   - Нет, - бормотал он, всхлипывая. - Нет мне прощения. Такого простить нельзя.
   - Нельзя, нельзя, нельзя! - будто убеждая кого-то, повторял он. - Это на всю жизнь мне. До самой смерти! Слышишь, ты - до самой смерти!
   Кому он кричал - себе, Петру, своей незадачливой судьбе? Никто не слышал его. Голос Константина растворялся в тумане, а ему казалось, что проникает глубоко под землю.
   Он вытер грязным кулаком слёзы, поднялся и побрёл в станицу.
  
   Покидали Соколовскую одним большим отрядом. Прощались.
   Константин прижал Наталью с такой силой, что она испуганно охнула:
   - Что с тобой?
   - Так, - проговорил он и, зная, что этим ответом не успокоил, добавил, - уезжать не хочется, и остаться не могу.
   Мать, крестя на дорогу, тихо сказала:
   - Готовься, сынок, ещё к двум смертям - отцу теперь не жить, за ним и мне череда.
   Не нашёл слов для ответа Константин.
   За эти дни вода в Черноречке спала и продолжала убывать. Весна крепко наступала.
   Объединённый красно-партизанский отряд Константина Богатырёва уходил в Каштакские леса на встречу с передовыми частями Василия Блюхера.
  
   Краснёнок
  
   На ослепительно синем небе ярилось июльское солнце. Неправдоподобной белизны облака и рады бы убежать за горизонт от палящих лучей, да нет попутного ветра. Под ними изнывает от зноя пожелтевшая степь - отдавая последнюю влагу, укрывает маревом горизонт. И такое безмолвие вокруг, что, кажется, в полегших травах не осталось больше живности. Не этой ли утрате печалится незримый жаворонок?
   Копыта лошадей выбивают из потрескавшегося глянца дороги тонкие клубы пыли, от которой тускнеют их лоснящиеся бока. Кони и седоки изнывают от жары, прилипчивых мух и сонно вздрагивают от гудящих, порой над самым ухом, оводов.
   Впереди, где сужалась до нитки и ныряла в голубоватую мглу испарений лента дороги, плыла над горизонтом церковь, белостенная, краснокупольная, с тёмными провалами окон высокой колокольни. Чуть угадывались, а теперь, приближаясь, принимали всё более реальные очертания крыши изб и зелёные копны садов подле них. Они ласкали взор манящей прохладой, ожидаемым роздыхом и живительной влагой из бездонных колодцев.
   Немного приободрились, когда повстречали первого селянина. Неподалёку от дороги, на солнцепёке, опёршись обеими руками на костыль, неподвижно стоял седобородый пастух - старик с головою, повязанной выгоревшей красной тряпицей, в грязных холщовых штанах, в длинной, до колен, низко подпоясанной рубахе.
   Его стадо широко разбрелось по обе стороны дороги и, пощипывая на ходу траву, не спеша брело в одном направлении - в лощину, тёмно-изумрудным пятном густых камышей, как заплатка, выделявшуюся в порыжелой степи. Что-то древнее, библейское было в этой извечно знакомой всем картине.
   Старик долго смотрел вслед всадникам, заслонившись от солнца чёрной от загара и грязи ладонью, а насмотревшись, покачал головой и побрёл вслед утекающему стаду.
  
   Миновав первые дома, подъехали к церкви. Пятнистые телята лениво щипали выгоревшую траву у поваленного плетня большого запущенного сада. Где-то надсадно кудахтала курица. Откуда-то донёсся женский возглас и звон стеклянной посуды. Босоногий белоголовый мальчишка лет семи, подбежав поближе, восхищенно рассматривал вооружённых всадников.
   Дружный топот копыт умолк, оборвался, слышно было только, как позвякивают удилами кони, вытягивая морды к тяжёлым метёлкам придорожного пырея. По знаку ротмистра стали спешиваться и заводить лошадей в садовую сень. Мигом окружили колодец. Холодную, чуть солоноватую воду пили маленькими глотками, часто отрываясь и снова жадно припадая к краю ведра, пили большими, звучными, как у лошадей, глотками.
   Расседлав коня, допустив его к траве, к колодцу протолкался низкорослый, лысый, кривоногий подхорунжий, выплеснул из ведра, зачерпнул полное, поискал глазами ротмистра, покосился на нетерпеливые жаждущие лица кавалеристов и принялся пить. Заросший седой щетиной кадык его судорожно двигался, серые выпуклые глаза были блаженно прищурены. Напившись, он крякнул, вытер рукавом гимнастёрки губы и мокрый подборок, недовольно сказал:
   - Вода-то не очень хороша. Только в ней и хорошего, что холодная и мокрая, а соли можно и поубавить.
   А ротмистр уже шагал по тропинке через сад, прислушиваясь к пересвисту птиц, невидимых за листвой, и с наслаждением вдыхал густой аромат наливающихся плодов.
   Он был молод, но уже с тронутыми сединой усами над тонкогубым ртом. На нём были сапоги с маленькими офицерскими шпорами малинового звона, суконные галифе и френч, слева - шашка с серебряным темляком, справа - маузер на ремне в деревянной колодке, фуражка сдвинута на затылок, и в глазах - синий пламень.
   Не смотря на то, что в течение нескольких суток он толком не спал, недоедал, а в седле проделал утомительный марш в триста с лишним вёрст, у него в эту минуту было прекрасное настроение.
   Много ли человеку на войне надо, - рассуждал он, - отойти чуть подальше обычного от смерти, отдохнуть, выспаться, плотно поесть, получить из дому весточку, не спеша покурить у походного костра - вот и все скоротечные солдатские радости.
   Сад закончился таким же большим и внешне запущенным домом. Тремя ступенями поднявшись на крыльцо, ротмистр постучал в дверь негромко, но настойчиво, Не ожидая разрешения, вошёл в полутёмные сенцы и ещё через одну дверь в комнату.
   - Есть кто дома? - спросил.
   - Есть, а что вы хотели? - преждевременно полнеющий, низкорослый священник быстрыми шагами вышел навстречу.
   - Ротмистр Сапрыкин... Александр Васильевич, - представился ротмистр. - Мы на марше. Переждём жару в вашем, с позволения, саду, а к вечеру - дальше.
   - Рад гостям, - священник чуть склонил голову. - Отец Александр... Александр Сергеевич.
   - До чего вода у вас в деревне - как бишь её? - солоноватая, - сказал ротмистр и, сняв фуражку, отёр платком взмокший лоб, считая церемонию представления законченной. - Жара, с дороги пить хочется, а вода просто никуда не годная.
   И добавил с упрёком:
   - Как же вы хорошей воды не имеете?
   - Солоноватая? - удивлённо спросил хозяин. - Да вы в каком же колодце брали? В саду? Да та только ж на полив, да скотине ещё.
   - А вот в Ложку, - он неопределённо махнул рукой, - да ещё из Логачёва колодца весь край воду берёт. С чего же она могла нынче сгубиться? Вчера приносил - лёгкая вода, хорошая. Да вы попробуйте. Маша! Мария Степановна!
   В проёме двери показалась полная, подстать мужу, молодая женщина, смущённо улыбнулась офицеру, полыхнув румянцем ото лба до шеи.
   - Встречай, матушка, гостя, а я об остальных попекусь.
   - Нам бы, добрые хозяева, - решительно сказал ротмистр, - ведра три картошки, хлебов, ну и соли, что ли. Солдатский желудок не притязателен.
   - Будет, будет, - закивал головой хозяин, направляясь к двери.
   Ротмистр под возглас хозяйки: "Ой, да что вы, у меня не прибрано!", проворно скинул сапоги, прошёл к распахнутому в сад окну, высоким фальцетом крикнул:
   - Кутейников, прими провиант!
  
   В распахнутое окно задувал тёплый ветерок. Он парусил, качал тюлевые занавески, нёс в комнату аромат яблонь, зреющей вишни, медуницы и мягкую горечь разомлевшей под солнцем полыни. Где-то под потолком на одной ноте басовито гудел залетевший шмель. Тоненько и печально поскрипывали оконные ставни.
   Разомлевший от еды, опившись сладковатого костяничного квасу, ротмистр боролся со сном и невпопад поддерживал беседу с хозяевами. Говорили о том, что хлеба хороши в этом году повсеместно, что мужиков в деревнях не хватает, и бабам трудно будет управляться с уборкой, и что, пожалуй, много поляжет, посыплется зерна, попадёт под снег.
   - Вот никак я не пойму, господин офицер, - подставляя гостю блюдце бордовой малины, говорила рдеющая попадья, - на Украине немцы, за Кавказом турки, а мы, русские люди, промеж собой воюем. Как это?
   - Все русские, да не все люди. Иные хуже распоследнего турчанина. Большевики, эсеры, меньшевики и анархисты всякие.... Кто они вам? Не враги? Хуже. Народ мутят: "Земля - крестьянам, фабрики - рабочим!" На это один может быть лозунг - пороть, вешать, стрелять! Пока напрочь не забудут, что такое Советская власть. Всё дворянство, честная интеллигенция поднялись. Драка идёт нешуточная: иного не дано - либо они нас, либо мы. Эти жернова пострашнее интервенции.
   И уже засыпая, боднув перед собою головой, сказал:
   - С чужого голоса поёте, мадам, а настоящего пения не получается.
   И встряхнувшись:
   - Извините. На марше. Не спал давно по-человечески.
   - Да-да, сейчас, - засуетились хозяева.
   Оставшись один, ротмистр скинул френч и блаженно растянулся на кровати. Он видел, как беззвучно покачивались плотные занавески, играли на потолке светлые блики. Слегка кружилась голова, и он закрыл глаза, на миг увидав белые полные руки попадьи, и стал привычно думать о прошлом, погружаясь в глубокий и сладкий сон.
  
   Минуло два часа. Жара ещё не спала. Солнце по-прежнему нещадно палило землю. Легко пахнувший ветерок принёс откуда-то чистый и звонкий крик петуха.
   Ротмистр Сапрыкин проснулся с необычайной лёгкостью во всём теле. Тихонько шевелились занавески, по потолку по-прежнему скользили причудливо меняющиеся светлые блики. Застенчивая, скромная чистота деревенской избы, воздух, наполненный благоуханиями сада, и родной, знакомый с детства голос петуха - все эти мельчайшие проявления всесильной жизни радовали сердце, а горький запах вянущей полыни будил неосознанную грусть.
   Где-то вверху, на церковном куполе вразнобой ворковали голуби. В саду слышались голоса, смех.
   - А что, дед, ежели я этому крикуну головешку скручу, жалко будет?
   - Да разве нам для наших дорогих защитников каких-то курей жалко? Да мы всё отдадим, лишь бы вы Советы сюда не допустили. И то сказать, до каких же пор терпеть это безобразие. Пора бы уж строгий порядок учинить. Вы не обижайтесь на чёрствое слово, но срамотно на вас смотреть.
   - Ну, так я попробую, дедок?
   - А пробуй, милай, пробуй.
   Слышны топот ног и тревожное клохтанье петуха.
   Смех и топотня обрываются бабьим возгласом:
   - И что же вы удумали! Побойтесь Бога! Вдову, сирот малых обирать. А ты, бес лупоглазый, чего скалишься? Неси свово кочета. Ишь, раздобрился чужим-то.
   Снова знакомый голос кавалериста:
   - Ужасно глупая птица - петух! Бывало, поспоришь с соседом, чей петя голосистее, у него - так аж прямо заливается, а мой - хоть не проси. А то, как загорланит среди ночи, да норовит под самое ухо посунуться. Нето клевачий попадёт. Ты к нему спиной, а он уже на тебе, норовит в самое темечко, макушечку садануть. Сколько живу на свете - петухов буду ненавидеть. Ишь выступает, паскуда краснохвостая.
   - Бойся, паря, - обрадовано сказал кто-то незнакомым баском, - вон он с тылов заходит, стоптать тебя хочет.
   - Не-а, для этого дела я ему без надобностей. А клюнет - вмиг башку на бок. Тут уж, тётка, не обижайся, а зови на лапшу.
   - А что, мужички, довольно ли барской земли хапнули? Смотри, господин ротмистр у нас строгий, порядок любит - вмиг вместе с душой награбленное вытряхнет.
   - "Награбленное"... - передразнил кто-то. - А что ей пустовать что ли, раз барина нет? Кто же вас, защитнички, кормить будет?
   - Эк ты как, мужик, рассуждать горазд. Так, ежели хозяина нет, то хватай, кто поспеет. Так что ли?
   - Так не так, а так...
   - Ну, так ты и к бабе моей подладишься, пока я в седле да далеко.
   - Ну, баба не земля, хотя тоже рожаить....
   Одевшись, и не встретив хозяев, ротмистр вышел в сад.
  
   Ничего не изменилось в природе - палило солнце, кружили голуби над колокольней, и облака, казалось, всё той же формы и в том же беспорядке разбросаны по небосклону. Только стал он чуть серее, чуть прозрачнее, утратив резкость синевы.
   - Красота-то какая! - сам себе сказал ротмистр Сапрыкин.
   Переговарились, проходя, мужики:
   - ... свежая какая-то часть. Что штаны на них, что гимнастёрки, что шинельки в скатках - всё с иголочки, всё блестит. Нарядные, черти, ну, просто женихи.
   Заметив офицера, приостановились, внимательно оглядели, поздоровались кивком головы.
   Даже кепки не сняли, отметил ротмистр - избаловался народ.
   Спор в саду, тем временем, разгорелся ещё жарче.
   - А я так понимаю порядок, - убеждал круглолицый, невзрачный мужичок, - вот ты - солдат, должен быть при винтовке, а я, крестьянин - при земле. И когда этому не препятствуют - такая власть по мне....
   Умолк, завидев подходящего ротмистра.
   Чистейшей воды агитация, подумал Сапрыкин, и в его до самых глубин распахнувшейся ликующему празднику жизни душе занозой угнездилось чувство досады.
   Говорить он любил и умел. И теперь, собираясь с мыслями, вприщур оглядывал толпившихся в саду селян.
   - Мужики-кормильцы, - ротмистр умолк, подыскивая нужное слово, и уже другим, чудесно окрепшим и исполненным большой внутренней силы голосом сказал, - Глядите, мужики, какое марево над полями! Видите? Вот таким же туманом чёрное горе висит над народом, который там, в России нашей, под большевиками томится. Это горе люди и ночью спят - не заспят, и днём через это горе белого света не видят. А мы об этом помнить должны всегда - и сейчас, когда на марше идём, и потом, когда схлестнёмся с красной сволочью. И мы всегда помним! Мы на запад идём, и глаза наши на Москву смотрят. Давайте туда и будем глядеть, пока последний комиссар от наших пуль не ляжет в сырую землю. Мы, мужики, отступали, но бились, как полагается. Теперь наступаем, и победа крылами осеняет наши боевые полки. Нам не стыдно добрым людям в глаза глядеть. Не стыдно... Воины мои такие же хлеборобы, как и вы, о земле, о мирном труде тоскуют. Но рано нам шашки в ножны прятать да в плуги коней впрягать. Рано впрягать!.. Мы не выпустим из рук оружия, пока не наведём должный порядок на Святой Руси-матушке. И теперь мы честным и сильным голосом говорим вам: "Мы идём кончать того, кто поднял руку на нашу любовь и веру, идём кончать Ленина - чтоб он сдох!" Нас били, тут уж ничего не скажешь, потрепали-таки добре коммуняки на первых порах. Но я, молодой среди вас человек, но старый солдат, четвёртый год в седле, а не под брюхом коня, слава Богу, - и знаю, что живая кость мясом всегда обрастёт. Вырвать бы загнившую с корнем, а там и германцу зубы посчитаем. Вернём Украину и все другие земли, что продали врагам красные. Тяжёлыми шагами пойдём, такими тяжёлыми, что у Советов под ногами земля затрясётся. И вырвем с корнями повсеместно эту мировую язву, смертельную заразу.
   Ротмистр умолк, сорвав на самой верхней ноте голос, откашлялся в кулак и сказал тихо, проникновенно:
   - И вы, мужики, услышите нашу поступь.... И до вашей деревни долетит гром победы....
   Слушали его с усиленным вниманием - кто с интересом, кто недоверчиво, кто угрюмо. И это не ускользнуло от острого взгляда ротмистра Сапрыкина.
   - Так ить, кому что, а шелудивому баня, господин офицер, - раздался голос из толпы. - Вы насчёт земли скажите - чья она теперь....
   - А вам что, красные землю посулили?
   - Так ить, не только посулили, а и раздали....
   - Ты что, сволочь, тоже красный? - глаз ротмистра зловеще задёргался.
   Он шагнул вперёд и остановился перед худо одетым, но ладным из себя мужиком с копной огненно-рыжих волос и пронзительными, дикого вида глазами.
   - Чей?
   - Баландин... Василий... Петров сын...
   - Ты что это, Василий Баландин, агитацию здесь разводишь? Думаешь, я тебя долго убеждать буду? По законам военного времени суну в петлю, как врага Отечества - и вся политика. Уяснил?
   Баландин не шевельнулся. Вначале он слушал, медленно краснея, неотступно глядя в синие ротмистровы глаза, блестевшие тусклым стальным блеском, а потом отвёл взгляд, и как-то сразу сероватая бледность покрыла его щёки и подбородок, и даже на шелушащихся от загара скулах проступила мертвенная, нехорошая синева. Превозмогая сосущий сердце страх, он с хрипотцой в голосе сказал:
   - А мне без землицы хуть так петля, хуть этак.... Вы ведь, господин хороший, без шашки тоже не ахти какой воин....
   - Ну, хватит! - сам себе сказал ротмистр и, оглянувшись, приказал, - Кутейников, быстро в дом за лавкой, а этого.... взять!
  
   Вслед за подхорунжим в саду показался отец Александр. Он был взволнован и, говоря, жестикулировал:
   - Господин ротмистр, остановитесь, прошу вас! Ради Бога, не берите греха на душу. Какая агитация? У нас в деревне один он такой, с порчиной в голове. Какой он красный, господин ротмистр, скорее Краснёнок, потому что дурак.
   Когда два дюжих кавалериста гнули Баландина к лавке, он успел схватить одним безмерно жадным взглядом краешек осенённого солнцем неба, а теперь совсем близко от его щеки колыхались синие стебельки полыни, а дальше, за причудливо сплетенной травой вырисовывались солдатские сапоги.
   Он не оправдывался, не рыдал, не просил милости, он лежал, прильнув пепельно-серой щекой к лавке, и отрешённо думал: "Скорей бы убили, что ли...".
   Но когда первый удар рванул кожу возле лопатки, он сказал угрожающе и хрипло:
   - Но-но, вы полегче... плётками машите.
   - Что, неужто так больно? - с издевкой спросил подхорунжий. - Терпеть-то нельзя?
   - Не больно, а щекотно, а я с детства щекотки боюсь, потому и не вытерпливаю, - сквозь стиснутые зубы процедил Баландин, крутя головой, пытаясь о плечо стереть катившуюся по щеке слезу.
   - Терпи, мужик, умом набирайся, - подхорунжий смотрел в гримасничающее лицо с явным удовольствием и к тому же ещё улыбался мягко и беззлобно.
   - Да уж не от тебя ли учиться, ирод?
   Но тут офицер сказал что-то коротко и властно, и удары кавалеристских плёток дружно зачастили, будто злым ненасытным пламенем лизали беззащитное тело, добираясь до самых костей.
   - Сука ты, плешивая! Чёрт лысый, поганый! Что же ты делаешь, паразит! - надрывая глотку, ругался Василий Баландин, - Ох!.. Попадётесь вы мне под весёлую руку. Ох!.. Не дам я вам сразу умереть.
   Он чувствовал, что быстро слабеет от истошного крика, но не мог молчать под сильными и частыми ударами.
   - Не желаю быть под белыми!.. К чёртовой матери!.. Господи, Боже мой, как мне больно!..
   Он ещё что-то кричал, уже несвязное, бредовое, звал матушку, плакал и скрипел зубами, как в тёмную воду, погружаясь в беспамятство.
   - Кончился Илья Муромец! - хрипло произнёс Кутейников и, опустив плётку, повернулся к ротмистру.
   Тот никак не мог оправиться от охватившего его волнения: щёку подёргивал нервный тик, руки, опущенные вдоль туловища, дрожали. Всеми силами старался он подавить волнение, скрыть дрожь, но это плохо ему удавалось. На лбу мелким бисером выступила испарина. Боясь, что голос его подведёт, махнул подхорунжему рукой.
  
   Очнулся Баландин от толчков и дикой боли, огнём разливавшейся по всему телу. Он с хрипом вздохнул, удушливо закашлялся - и словно со стороны услышал свой тихий, захлёбывающийся кашель и глубокий, исходящий из самого нутра стон.
   Он слегка пошевелился, удесятерив этим слабым движением жгучую боль, и только тогда до его помраченного сознания дошло, что он жив. Уже боясь шевельнуться, спиной, грудью, животом ощущал, что рубаха обильно напитана кровью и тяжело липнет к телу.
   Снова кто-то толкал и теребил его. Василий подавил готовый сорваться с губ стон. С усилием размежил веки и сквозь слёзную пелену увидел близко крючковатый нос и лысину подхорунжего. Кутейников освобождал его руки от пут, заметив устремлённый на него взгляд, сочувственно похлопал Баландина по локтю.
   - Та-а-ак, - протяжно сказал он, - Отделали мужика на совесть. Околечили малость, вот сволочи, а?
   Василий раскрыл рот, пытаясь что-то сказать, напряжённо вытягивая шею, подёргивая головой. Заросший мелким рыжим волосом кадык его редко и крупно вздрагивал, неясные хриплые звуки бились и клокотали в горле.
   Оцепенение с толпы спало. Василия Баландина окружили мужики, помогли подняться, сунули к распухшим губам ковш воды. Он глотал её мелкими судорожными глотками, и уже после того как ковш убрали, он ещё раза два глотнул впустую, как сосунок, оторванный от материнской груди.
  
   Ротмистр дал команду седлать коней. Он чувствовал то головокружительно неустойчивое состояние души, при котором был способен на любое крайнее решение - либо перепороть всю деревню, либо повалиться в ноги мужикам, вымаливать прощение.
   Отъезжали молча, не прощаясь.
   За спиной приглушённо напутствовали:
   - Защитнички... мать вашу... чтоб в конце могилой стала вам путь-дороженька.
   Из под копыт лошадей заклубилась серая пыль. Солнце закрыла продолговатая туча, потянул ветерок, стало прохладнее.
  
   Колчаковщина
  
   Хмурым февральским вечером 1919 года в Табыньшу въехал конно-санный казачий отряд. Копыта гулко отбивали дробь, полозья пронзительно визжали слежавшимся снегом. Расположились в центре у коновязи, выставили охрану и по двое, по трое двинулись в обход по избам.
   Вошли с мороза в тепло Кутеповской избушки, торопливо и сильно хлопнув дверью так, что где-то под матицей ухнуло, и к спёртому воздуху жилья подмешался тонкий запах трухлявой древесной пыли. Огляделись в неярком свете керосиновой лампы.
   Ладная собой, но в рваной, лёгкой одежонке девушка испуганно подскочила из-за стола, широко раскрытыми глазами молча озирала казаков. Один из вошедших был могуч - грудь дугой, подпёрта животом. Другой - мрачноватый и раздражительный, с длинным морщинистым лицом, на выпиравших скулах синели оспины.
   - Добрый вечер, хозяева, - рявкнул он. - Мужики в доме есть?
   В углу что-то зашуршало, выпрыгнул чёрный котёнок. На русской печи шевельнулась чёрная занавеска. Выделяясь белым лицом, на пол сползла старуха в подшитых валенках под длинной ситцевой юбкой. Глаза прищурены, платок сполз, из волос выпала на плечо гребёнка, и седая прядь повисла вдоль шеи. Старуха как-то осторожно дышала.
   Не дожидаясь ответа, мрачный казак оборотился к вешалке, потом, приподняв занавеску, заглянул на печь, повертел головой туда-сюда, оглянулся на товарища и недоумённо пожал плечами.
   Тот подступился с расспросами:
   - Вдвоём что ль живёте, мать?
   Старуха уже прошествовала через избу, оттёрла девушку в угол и села на лавку, выложив на столе сухие желтоватые руки.
   - Вдвоём.... С внучкой Фенечкой, - шепелявый голос её был похож на сдержанный смешок, и глаза светились покоем и любопытством человека, у которого даже разбойник ничего не отымет, потому что ничего и нет.
   - Внучка не обижая? - оглаживая девушку прилипчивым взором, спросил грудастый.
   - Слава Богу. Вот ухаживает за мной, - старуха ласково поднесла увядшую слабую руку к густым Фенечкиным волосам.
   Ну, пошли... чего тут. Всё ясно, - заторопился мрачный и, шагнув в тёмные сени, оставил открытой дверь.
   Холодный воздух волной пошёл понизу. Грудастый, с сожалением взглянув на девушку, вышел.
   - Чегой-то они, баб, а? Мужики им понадобились... - голос у Фенечки был грудной, сильный и напевный, в такой тональности мать баюкает ребёнка, иль жена ворчит на любимого супруга.
   Старуха Кутепова с малолетства пестовала внучку - сложил голову на японской зять, а дочь в том же году душу отдала, застудившись насмерть. Теперь, когда девка заневестилась, а собственные хвори иссушили тело и болезненно обострили чувство одиночества, бабка безошибочно подмечала любой порыв молодой души и обидой на неблагодарность её питала собственное самолюбие.
   - Так ить, война мужиков повыбивала - новых подавай, - недавний сон её будто рукой сняло, и теперь она (Фенечка по опыту знала) будет сидеть в одной позе, чуть раскачиваясь, тараща глаза в полумрак, изредка роняя фразу, будто подводя итог долгим умозаключениям.
   - Вот и Федьку тваво заберут, - спустя некоторое время, выговорила она.
   - Федьку? - Фенечка опустила на колени вязание, - Федьку? Так ему, поди, ж рано ещё. А, баб?
   Но старуха не горазда была на скорые ответы. Девушка взглянула на неё раз, другой, заёрзала на лавке, запоглядывала на окно и вдруг, бросив на стол клубок со спицами, сорвалась к печи, сверкнула крепкими икрами, доставая валенки и шубейку.
   - Баб, я щас, - зажав в руке платок, выскочила из избы.
  
   Их развалюха и крепкое хозяйство Агаповых примыкали задами. Утоптанной в снегу тропкою, мимо колодца на меже, в заднюю калитку с накидным лозовым кольцом на столбике, и вот она уже во дворе, под заледенелым и чуть блестевшим от внутреннего света окном. Фенечка ощупью пробралась тёмными сенями, поставленными позднее, вприруб к большому дому (оттого и сохранились высокие ступени, ведущие в избу), потянула дверь за скобу.
   Просёдая голова на жилистой шее повернулась к порогу, карие глаза пытливо вглядывались в вошедшую. Глава семьи Кузьма Васильевич Агапов ладил заплату на детский валенок, сильные мозолистые ладони перепачканы дёгтем, и его запах густо наполнял кухню.
   - Дядя Кузьма, казаки по избам мужиков ловят, в колчаковщину забирают, - еле переведя дух, выпалила девушка.
   Фенечку в этом доме не любили. Кузьма ругал за неё старшего сына последними словами. Федька грозился уйти из дома. Мать, Наталья Тимофеевна, плакала и кляла за "присуху" колдунью Кутепиху. Девчонки жалели Федьку и мать и верили в справедливость отца. Всё это с удовольствием рассказывала четырёхлетняя болтушка Нюша. Фенечку обижало не презрение к её бедности, а неверие в её трудолюбие, хозяйскую сметку.
   На её голос в дверях горницы показались девичьи головки - одна, другая, третья,.. не сочтёшь, мал-мала меньше, глазёнки горят любопытством, губы кривятся усмешками. С печи свесилась чубатая Федькина голова, а следом восьмилетний Антон высунулся из-под руки. После звучных шлепков девчоночьи головы пропали, а из горницы - живот вперёд - утицей выплыла беременная Наталья Агапова. Быстрый и тревожный взгляд на Фенечку, Федьку, мужа. Тот пожал плечами, нервно покусал губы и сказал:
   - Ну-ка, сынок, быстро собирайся.... Отсидишься, где пока... Можа в хлеву.... От греха.
   Федька мигом свесил с печи босые ноги, но, передумав, скрылся за занавеской и, громко пыхтя, лёжа одевался. На пол он спрыгнул уже собранный по-уличному, только без шапки, и скрёб пятернёй в затылке, вспоминая, куда её закинул.
   Во дворе послышались злобное собачье повизгивание, чужие тяжёлые шаги. Вошли трое и среди них грудастый.
   - Ага, готов уже, - схватил он Федьку за ворот полушубка, - Ну, пойдём, пойдём, солдатик.
   - И ты здесь, краля, - он повернул голову к Фенечке, - Жениха провожаешь?
   Пьяно подмигнул, будто приглашая её за собой в тёмные сени. И Фенечка пошла, и лишь дверь заслонила свет избы, попала в тяжёлые объятия казака. Мокрый рот впился в её губы. От усов пахло табаком, луком и ещё чем-то противным, отчего у девушки перехватило дыхание.
   Федька, почуяв свободу, выскользнул во двор и через распахнутую калитку - на огород.
   Казак, не сразу сообразив, оттолкнул девицу и, набычившись, ринулся на мороз. Резко грохнул выстрел, зашуршав, ухнул снег с крыши. Через минуту, остервенело ругаясь и отряхиваясь на ходу, в избу мимо сжавшейся в тёмном углу Фенечки протопал грудастый.
   Кузьма, загородясь рукой, пятился от не прошенных гостей:
   - Меня и в германскую не брали... многодетный я. На кого оставлю?
   И Наталья вторила ему, заслонив собой вход в горницу:
   - Какой он солдат? Больной весь. И как я одна с такой оравой?
   Казаки хмуро подступали:
   - Наше дело телячье. Там разберутся. Разберутся и можа отпустят.
   Грудастый, ворвавшись, растолкал товарищей и ударом кулака сшиб Кузьму на пол.
   - Да чего вы тут сопли развесили? Вяжи его. Тот убёг, сучонок. Ну, Бог даст, недалеко.
   Падая, Кузьма сбил подвешенную лампу, и она, пыхнув голубоватым пламенем, потухла, погрузив избу в темноту. На полу, пыхтя и ругаясь, возились мужчины, в горнице плакали девчонки, голосила Наталья. И слыша, что Кузьму волокут к дверям, крикнула:
   - Хоть одеться дайте человеку, ироды-ы!
  
   Мужиков увезли в ночь. А на утро пришёл слушок, что в петровской церкви будет молебен, а потом общая отправка на фронт.
   Управившись по хозяйству, Наталья засобиралась в дорогу. Контуженый австриец Иоганн Штольц заложил в ходок Меренка. День по всем приметам обещался быть погожим.
   Когда выезжали, туманом крылся горизонт, а в Петровке были - солнце круто ползло в зенит, умудряясь и в добрый мороз давить с крыш сосули. Над церковным куполом галочий грай, а перед ней на площади толпится народ.
   Да где же мой-то, потеряно думала Наталья, встречая знакомые и незнакомые лица. И увидала. В чёрной овчине - укороченном тулупе, в собачей шапке стоял её Кузьма Васильевич, лицо бледное, узкое, по щекам вниз две длинные морщины, а серые глаза печальны и растеряны.
   Обнялись, трижды накрест расцеловались.
   "Бабы... - думал Кузьма, вглядываясь в дорогие черты Натальиного лица. - В сердце каждой скребутся заботы о доме, о своих мужиках, детях, скотине. И какая из потерь горше, кто знает? С бедой, говорят, нужно ночь переспать, а там отхлынет".
   - Федька-то? - переспросила Наталья и махнула рукой куда-то в сторону, - Убёг.... И мне не кажется.
   - Ты, мать, сильно-то не надрывайся. Нажили хозяйство и ещё наживём, было бы здоровье. Детей береги, а пуще этого, - он коснулся ладонью её выпирающего живота. - Мальчишка будет - кормилец твой до самой смерти.
   Разговор не слагался, и затянувшееся прощание становилось в тягость.
   В соседнем дворе ладная бабёнка шустро управлялась по хозяйству, то и дело оголяя белые икры. Она вылила из бадьи тёмную, исходящую паром бурду. Два поросёнка, оттирая друг друга, тыкались носами в корыто, громко чавкая, вокруг суетливо вертелись куры.
   Проследив мужнин взгляд, Наталья ревниво дёрнула его за рукав:
   - Ты что, поросят никогда не видывал?
   Кузьма грустно усмехнулся своим мыслям.
   Кликнули сбор, заголосили бабы. И от белой церковной стены покатила судьба Кузьму Агапова навстречу войне.
  
   В челябинских казармах новобранцев сводили в баню, переодели в солдатское обмундирование. Потом пошла муштра. День за днём, в мороз ли, в пургу, гоняли их по плацу - учили ходить строем, петь хором, стрелять из винтовки, колоть штыком.
   Вечерами, лёжа на хрустящем соломой тюфяке, Кузьма вспоминал Натальино пастельное бельё, которое стирала она в корыте, на ребристой доске, раскатывала рубелем, намотав на большую скалку, и отглаживала утюгом, разогретым древесным углём, и, когда стелила потом, обычно после баньки, оно хрустело, пахло летним садом или свежестью изморози.
   С женой ему бесспорно повезло. Когда двадцати с небольшим годов выходил на самостоятельную дорогу, брал её, как кота в мешке, по одной приглядке да с чужих слов, что "работящая и негулящая". И приятно был удивлён, увидев, как безропотно, без понуканий впряглась она в тяжёлый воз быстрорастущего хозяйства.
   Начинали, как говорится, ни кола, ни двора. И вот уже красуется на всю деревню большой дом, как игрушка. К нему - три амбара с хлебом, двенадцать лошадей и прочая всякая крестьянская живность и утварь. Меж трудов родили десятерых детей. Старший - Федька - в хозяйских делах уже полный мужик, и девчонки сызмальства к труду приучены.
   В пятнадцатом году пристал к семейству Агаповых пленный австрияк Ванька Штольц, контуженный на фронте, не помнящий ни родства, ни Родины. В делах нетороплив, но силён и вынослив, как бык.
   Крестьянский труд тяжек, а глаза у Кузьмы Агапова завидущие. Своей земли мало, так присмотрел до двадцати десятин у казаков за двадцать с лишним вёрст. В страду вставали с первыми петухами и, громыхая телегами по спящей деревне, отправлялись на арендованный клин. До полудня жали, вязали снопы и, нагрузив возы, отправлялись домой. И так изо дня в день, изо дня в день. Каторжный труд! Тяжело будет Наталье одной.
   Кузьма ворочался, вздыхал, невесёлые думы переполняли голову.
   Как странно устроен мир - дома дел невпроворот, и вроде бы все срочные, боишься истратить лишний час на что-нибудь, но едва уезжаешь куда-нибудь, как всё отодвигается, теряет свою значимость, а, вернувшись, обнаруживаешь, что ничего особенного не произошло, неотложное спокойно ждало его возвращения.
   С этим, успокоенный, и засыпал.
  
   Казарменная жизнь оборвалась неожиданно. Запихнули новобранцев в теплушки и повезли на запад, на фронт. Проехали горы, поезд несся по равнине, отстукивая вёрсты и время. Иногда обрушивался встречный грохот, и снова возвращался привычный, казавшийся тихим, перестук под вагоном. Потеряли счёт вокзалам.
   Высадились ночью на безлюдном полустанке, сразу же в сани и обозом через лес. Он сжимал дорогу с двух сторон - тёмный, мягко опушенный снегом, беззвучно падавшим с ветвей от малейшего дуновения. Из сугробов чёрными прутьями торчали промёрзшие до хруста кусты. Мороз крепчал. В чистом чёрном небе дрожал яркий звёздный свет, и большая белая луна в радужных кольцах спокойно плыла над землёй.
   Обоз ехал всё дальше и дальше.
  
   За полночь остановились на роздых в мордовском селении. Разбрелись по избам, приказали хозяевам накрыть на стол. Сели вечерять.
   Втянув носом воздух из жестяной кружки, Кузьма ощутил мерзкий запах самогона, от которого дёрнулся кадык, и с отвращением подумал, как трудно будет одолеть это пойло.
   - Пей, пей, не косороться, - сипло сказал солдат, нарезая сало большими ломтями и складывая их в центр стола, где уже лежали кучкой маленькие луковицы и длинные, пустые внутри солёные огурцы, варёные яйца.
   Все остальные новобранцы, торопливо жуя, с нетерпением смотрели на единственную кружку незатейливого застолья. Хозяева попрятались по своим норам. Разморенные усталостью, теплом, едой и выпивкой, солдаты, неторопясь, вполголоса вели беседу.
   - Был бы кто свой здесь, убёг бы сейчас, не задумываясь, - говорил сиплый, выпуская изо рта густые клубы табачного дыма и втягивая их носом.
   - А я так думаю, - встрял подхмелевший Кузьма, - фронт на восток катится, буду отступать до родных мест, а там и дам дёру.
   Хмель, согрев тело, закружил голову. Поглядывая на товарищей, Кузьма чувствовал, как всё больше ему нравятся эти прямодушные мужики, толковые в словах, и крепко, по всему видать, любящие своё крестьянское житьё.
  
   Проснулись засветло. Но не от ярких солнечных лучей, ломящихся в низенькие окна, а от дружной пулемётно-винтовочной пальбы. За ночь красные окружили село со всех сторон, выкатили на пригорок пушки и теперь прямой наводкой палили по избам.
   Наспех одевшись, выскакивали на мороз. Кузьма на мгновенье замер у калитки, прикидывая, где укрыться от дружного посвиста пуль. Беззвучный всплеск короткого белого пламени резанул глаза, что-то с треском хлестануло по воротам, плетню, дробным стуком ударило в бок и швырнуло Кузьму наземь. Вслед обрушился на мир грохот разрыва.
   Агапов попытался освободить нелепо подвёрнутую и придавленную телом руку, но конечности уже не слушались его. Он хотел закричать, но голос его сорвался, забулькал в горле и захлебнулся чем-то вязким и солёным. Спустя несколько мгновений чёрная тень навсегда заслонила белый свет от Кузьмова взора.
   Отступать до Табыньши оставалось Кузьме Агапову без малого тысячу вёрст.
  
   Дезертир
  
   Лунная серебристая ночь окутывала дрёмой Табыньшу. Избы, вытянувшиеся вдоль берега уснувшего подо льдом озера, глубоко зарылись в снежные сугробы. Мороз крепчал. Тишину изредка прерывал сухой треск плетня и неподвижных тополей, могучими корнями уцепившихся за подмытый водами крутояр. В голубом свете смутно вырисовывались горбатые скирды под белыми покрывалами. Затихли по дворам собаки. Нахолодавшие за день и большие, и малые грелись на полатях, лежанках, кроватях под одеялами, тулупами у жарко натопленных печей.
   Федька дрог в сырой кутеповской бане. Он сидел на полу близ очага. От грязи и сырости кожа на руках обветрилась, и они мучительно ныли. С низкого прокопченного потолка изредка капало на голову и за шиворот. Огонь в каменке почти совсем догорел. Последние огоньки перебегали по тлеющим в золе красным углям.
   Весь мир заснул. Не спал Федька, поджидая Фенечку. Не спала Фенечка, сидела с шитьём и напряжённо смотрела чёрными глазами, как неторопливо отходит ко сну бабка.
   Наконец старуха утихла за пёстрой занавеской на печи. Девушка поднялась и, бесшумными кошачьими движениями снуя по избе, засобиралась на улицу. В старый платок завязала отложенные заранее хлеб, лук, сало. Прислушалась, приставив ухо к самой занавеске, к похрапывающему дыханию на печи и юркнула в сени.
   Как девчонка, легко пробежала огородом, нырнула в полумрак бани и бросилась милому на шею:
   - Всё боялась, не успею, не застану тебя. Ну, зачем ты уходишь? Останься, казаки ведь уехали.
   - Не могу, пойми ты, - волнуясь, Федька стягивал с Фенечки одежду. - Дезертир я теперь. Поймают - сразу шлёпнут. Дома появлюсь, а вдруг кто донесёт, тогда и мамку потянут за укрывательство. Нет, никак нельзя мне в Табыньше оставаться. Пойду в Васильевку, там у нас свои, но меня там не знают. Прикинусь батраком контуженным, как Ванька Штольц, глядишь, и пережду лихое время. Ты и мамке так обскажи.
   Ласкал её в последний раз, всё более распаляясь.
   - Война кругом идёт, - рассуждала Фенечка, едва переводя дыхание от бесконечных поцелуев, - На дорогах казачьи разъезды. Люди там чужие, может злые. Как встретят? Не ходи, Федь.
   Её лицо всегда весёлое, с ямочками на щеках за эти несколько тревожных дней и бессонных ночей побледнело, осунулось, под глазами легла синева. Ещё бы! Сколько было радостных разговоров о будущей общей жизни, своём доме, хозяйстве! А теперь из-за этой проклятой войны, страшных казаков все мечты разлетаются, как испуганные птицы....
   А вдруг Федька не вернётся? Что тогда с ней будет?
  
   Федька чувствовал, как немеет рука под Фенечкиной головой, но долго не решался шевельнуться. Он выжидал, оттягивал минуту расставания, с нежностью вглядываясь в её лицо в неверном свете луны. Наконец соскользнул с полка и, осторожно ступая, собрался в дорогу. Он был готов идти, когда услышал её шёпот:
   - Провожу тебя за околицу.
   Ночь потемнела. На небе мерцали редкие звёзды. Где-то завыла собака, другая ответила ей. Тяжёлое предчувствие сдавило Фенечке сердце.
   Остановились.
   Хмурый, сдвинув брови, вглядывался Федька в сизую туманную даль, где чернели голые берёзовые рощи. Низкие, редкие серые тучки медленно плыли над пустынной землёй, разгоняя над сугробами лунную тень. За полями, за рощами лес сбивался в сплошной массив и тянулся далеко на юг, как говорили мужики, до самого Троицка-города. Сквозь эти чащи зимой можно ходить только звериными тропами, зная приметы и заговоры. Этими путями ходят и лесные чудища, лешие да кикиморы.
   Федька поцеловал в последний раз Фенечку:
   - Передай матушке мой низкий поклон. Чести, скажи, своей не обмараю и на Колчака служить не пойду. А буду я в Васильевке, у крёстного её, дядьки Ивана Назарова. Запомнишь?
   И резко повернувшись, пошёл целиком, через засыпанное снегом поле.
  
   Федька шёл на закат. Наверное, это была его ошибка, что не выбрал сразу накатанный путь, пошёл глухоманью, опасаясь встречи с казаками. Леса кругом стояли непролазные, густые, поляны похожи одна на другую. Снегу было по колено, а то и по пояс.
   Остаток ночи растворился, новый день клонился к закату - жильём и не пахло. По его расчётам где-то за спиной остались и Васильевка, и Мордвиновка, но он шёл вперёд, боясь свернуть и заблудиться.
   Вот и закат догорел. Федька совсем потерял направление и брёл из последних сил, повинуясь одному лишь желанию - идти там, где легче. Думы безрадостные, порой нелепые осаждали голову.
   Он представлял себя нищим - искателем правды. Вот он ходит по дворам и неторопливыми умными речами раскрывает людям глаза на житьё-бытьё, и кормится чужой милостью. Нет у него большого дома с отцом, матерью, нет брата и сестёр - всё улетело, как подхваченный ветром пучок соломы.
   Вскоре наступила ночь и всё затянула густой паутиной. Багровая луна стала медленно подниматься из-за деревьев. Тихо в дремучем зимнем лесу. Лишь изредка - треск мороза в стволах да шорох упавшей с ветки снежной шапки. Жуткий страх схватил за горло Федькину душу. Где, под каким кустом окончится его жизненный путь? У какой берёзы найдут по лету грибники его бездыханное тело? Или, быть может, волки растащат по косточкам?
   Мороз гнал из тела усталость, и Федька всё шёл и шёл вперёд, теряя счёт времени и вёрстам. И вдруг....
  
   На глухой лесной полянке среди наваленного грудами хвороста поблёскивал небольшой костёр. Два мужских голоса задушевно выводили "Лучину".
   В паузе кто-то сердито проворчал:
   - Распелись не к добру.
   - Чем песня плоха?
   - Ну, как услышат.
   - Кто ж сюда доберётся - в глушь да лихомань?
   - Всё одно - какое нынче пение....
   - А почему не петь?
   - У меня вон в брюхе с голоду поёт, - не уступал сердитый молодой голос.
   - Ишь ты, - у костра засмеялись, - шти про тебя ещё не сварены.
   - Ничего, - покрыл всех спокойный бас, - Как закипит вода, муки сыпанём - болтушки похлебаем. Жаль только соли нет.
   - Да и муки-то последняя горсть....
   Разговоры разом оборвались, когда Федька вышел на свет костра. Вокруг него сидели четыре молодца - из тех, кому ни мороз, ни снег, ни метель-пурга, ни ведьмино заклятье - всё нипочём. На жару в глиняном горшке готовили похлёбку, а теперь рассматривали подошедшего невесть откуда парня. Федька - роста вышесреднего, статный и широкоплечий, со спокойным видом и прямым взглядом стоял перед ними.
   Молодой голос хмыкнул:
   - Вот и мяско подвалило.
   Высокий и тощий, строго зыркнув на приятеля, знакомым уже баском спросил:
   - Из далёка будешь?
   - Из Табыньши. Не найдётся ли у вас, люди добрые, места у огня? Замороченный я.
   - В таком лесу - плёвое дело, - согласился другой, низкий и круглый, жмуря красные слезящиеся глаза.
   - Мне бы поесть чего....
   - Ладно. Садись к костру. Может и для тебя чего найдётся.
   Федька подсел к огню, где на жару шипел закоптелый глиняный горшок.
   - Чего варим?
   - Али не видишь?
   Представились.
   Новые знакомцы назывались чудными какими-то именами-кличками. Басовитый сказался Попом, толстяк - Душегубом, молодой верзила - Мальком. Все по виду и разговору - городские. И лишь четвёртый, угрюмого вида, заросший волосами по самые глаза, деревенского склада мужик - Иваном Тимофеичем.
   В разговорах не таились, и вскоре Федька к страху своему убедился, что перед ним не самые добрые люди, которых можно встретить ночью в такой глухомани. Но отступать было поздно, да и некуда. И чтобы уравняться с ними в грехах перед законом, рассказал о себе.
   - Ну, Агапыч, видать, с нами тебе дорога, - участливо покачал головой Поп.
  
   Мороз усиливался, лёгкая снежная пыль закуржавилась над землёй и засыпала сидящих. Федька протянул озябшие ладони к огню и немигающими глазами смотрел на перебегающие по сухим сучьям языки костра. В лесу было тихо, и можно не спеша вести беседу.
   Поп неторопливым баском своим уговаривал товарищей податься в Челябу, где и затеряться проще в толпе и сытней, должно быть, жить вёрткому человеку. Впрочем, ему никто не возражал, только мрачный Иван Тимофеич всё отрицательно иль осудительно покачивал головой, но молчал.
   Прошла половина ночи.
   Усталость брала своё. Глаза у Федьки начали слипаться, незаметно подкрадывался сон. Полная яркая луна светила с беззвёздного неба. Быстро плыли облака. Словно зацепившись за острый край, они закрывали её на мгновение и летели снова дальше.
   Иван Тимофеич озабоченно покачал головой:
   - Скоро пурга будет.
   - Метель поднимется, - подтвердил Душегуб.
   - Пурга нам на руку, - сказал Поп. - В деревне-то нас и не приметят.
   И поднял на Федьку пытливый взгляд:
   - С нами пойдёшь или здесь заночуешь? Хотя мы, может, и не вернёмся сюда снова.
   Федька Агапов по разговорам бродяг понял, что замышляют они какое-то тёмное дельце, ему было до слабости страшно, но он всё-таки решительно сказал:
   - С вами пойду.
   - А топор в руках держать умеешь иль у мамки под юбкой рос? - с насмешкой спросил Малёк, разминая затёкшие ноги вокруг костра.
  
   Облака закрывали луну, и лес тогда сразу погружался в сумрак. Бродяги гуськом медленно продвигались вперёд, держась ближе друг к другу, ступая след в след. Шли, по колено проваливаясь в слабонастный снег.
   Пурга разыгралась внезапно. Лес вдали начал гудеть, посыпался снег с верхушек деревьев. Ветер принёсся с пронзительным свистом, подхватывал и уносил вороха снега и снова подкидывал. Вскоре отовсюду уже слышался непрерывный гул, скрип, треск ломающихся веток, и порой - грохот падающих стволов.
   - Не отстава - ай! - кричал Поп.
   Идти становилось всё труднее. Колючий снег бил и обжигал лицо. Ветер захватывал дыхание.
   - Эй, Малёк!.. Агапыч!.. Не отставай! - глухо доносились перекликающиеся голоса.
   Бродяги шли долго, упорно пробиваясь сквозь бурю, боясь отстать. Знали, что гибель ждёт того, кто затеряется в дремучем лесу.
   Наконец передовой Иван Тимофеич сказал:
   - А теперь - тихо: Перевесное рядом.
   Перевесное? Так вот он где заплутал, думал Федька. В сторону упорол от Васильевки-то....
   Бродяги остановились на опушке леса, напряжённо всматриваясь. Впереди копнами чернели избы, повеяло жилым духом. Поп, притушив бас, отдавал приказания. Бродяги внимательно слушали его, кивая головами, потом стали крадучись пробираться к огородам.
   Федьку оставили у плетня, наказав дать знак в случае чего. У него от страха и возбуждения тряслись руки, и, оставшись один, он готов был бежать в ближайший дом поднять хозяев, остановить святотатство, но не побежал, а с нетерпением поджидал бродяг, волнуясь за их успех. Азарт риска гнал холод, и Федька терпеливо томился у плетня, врастая в сугроб.
   Появились бродяги, тяжело дыша. На спине у Малька громоздилась овечья туша, широко раскачивая надрезанной головой, оставляя за собой кровавый след.
   - Скорее в лес! - хрипел Поп. - Уносим ноги, пока всё спокойно. Скорей, соколики, скорей!
   Вьюга усиливалась. Метель непрерывно заметала следы снегом. В её тягучем завывании порой чудился, накатываясь сзади, собачий лай. Бродяги спешили уйти подальше от Перевесного, и с ними вместе Федька Агапов, у которого ещё кружилась голова от сосущего душу страха за совершённое преступление, но уже родилось и постепенно крепло "будь, что будет", и он уже не боялся запачкаться в крови, неся баранью тушу, когда наступала тому очередь.
  
   Буря бушевала трое суток, не переставая. Ветер то вдруг утихал, беря передышку, то вновь усиливался, гудел в вершинах деревьев, в проводах столбов вдоль дорог, наносил вороха лёгкого снега и, точно передумав, снова сдувал нагромождённые сугробы, перебрасывал их, наметая в других местах пушистые холмы. Сплошное белое покрывало задёрнуло начавшие было чернеть впредверье весны поля с низкими кустарниками.
   Всё живое попряталось, спасаясь от разгулявшейся стихии. Горе бездомному человеку! Не приведи Господь, очутится об эту пору без тепла и крыши над головой. Немало по весне откроется из-под снега замёрзших одиноких путников - "подснежников".
   Но Федьке с товарищами повезло - в тот самый час, когда пурга утихла совсем, входили они на окраину Челябинска.
  
   Вольготная городская жизнь для Федьки Агапова была недолгой - на вокзале в облаве потерял своих друзей, а сам угодил в "каталажку". Допрашивал его следователь, аккуратный такой, чиновного вида человек с большими залысинами и выпуклым лбом. Несколько недель Советской власти в Челябинске вытрясли из него нестойкие политические убеждения, и он без душевной борьбы и сомнений принял нейтралитет, готов был предложить свои услуги любому режиму.
   Знатоком дела считал себя не зря. И, ловя убегающий Федькин взгляд, слушая его сбивающуюся речь, думал: "Врёт, каналья, всё врёт, от первого слова до последнего. Да ну я сейчас его достану".
   - Всё-всё так, я верю, готов поверить, но бездоказательно, - следователь поднялся из-за стола, прошёл по комнате, достал из массивного тёмного шкафа пухлую папку подшитых бумаг, - А вот послушай, парень, теперь гольную правду о себе - мы-то всё знаем, и записано тут....
   Он полистал документы чьего-то уголовного дела.
   - Фёдор Конев.... Смотри-ка, даже имя не изменил - наглеешь, брат. Кличка - Саван. От роду - девятнадцати лет, роста вышесреднего, глаза голубые, черноволосый, особых примет нет.... Нет, есть - нос сломан в драке и смещён вправо.
   Следователь делал вид, что читает это с подшитого в папке листа, на самом деле рисовал Федькин портрет, насмешливо приглядываясь к нему.
   - Вот так-то, братец Саван.... И всё это мне не придётся доказывать. Я только пошлю запрос в твою деревню.... Как ты её назвал? Воздвиженка? И если от тебя откажутся, то трибунал и "вышка" тебе обеспечены.
   - Ты только послушай, что за тобою пишется, - он с удовольствием, сохраняя, однако, участливый вид, измывался над растерявшимся Федькой, - Грабеж,... грабёж. Ай-яй-яй! Убийство. Старуху-проценщицу со родственницей топором. Ну, что скажешь, Саван, или как там тебя?..
   Когда за Федькой закрылась дверь, следователь не спеша прибрался на столе и, покрутив ручку телефона, связался с гарнизонной тюрьмой.
   - Ваш, вашего сада фрукт, - убеждал он кого-то скучным голосом, - Дезертир. Нет не политический - деревня дремучая. У меня на таких нюх.
   В тот же день Федьку перевезли в гарнизонную тюрьму и поместили в одиночную камеру.
  
   Первым знакомцем на новом месте был надзиратель Прокопыч - пожилой, неторопливый, вымуштрованный, наверное, ещё в Алесандроские времена. Большой нос с горбинкою придавал хищное выражение его худому, костлявому лицу. Из-под нависших густых бровей смотрели мрачные, тёмные, глубоко сидящие глаза. Он часто проводил по густой, чёрной с проседью бороде узловатой сухой рукой.
   Прокопыч дважды в день приносил Федьке еду и, усаживаясь на единственном в помещении табурете, подолгу беседовал с арестантом.
   - Привезли тебя, паря, с почестью на санях-розвальнях, крытых коврами, на тройке с бубенцами, а шлёпнут тихо и похоронят без музыки. Может даже и без суда-трибунала, потому что дезертир ты, и для таких закон суровый.
   Федька в общей камере уголовной тюрьмы кое-чему нахватался у блатных и, похлебав баланды, скрестя ноги, сидел на нарах, посвистывал и усмехался.
   - Нет, дядя, я удачливый. Помилуют. А не захотят, так сбегу. К тебе приду.... в примаки. Нет ли у тебя, дядя, дочки-красы? Я бы запросто женился.
   - Что-то, сынок, лицо мне твоё больно знакомо, будто напоминает кого, - с каждым днём всё больше жалел Федьку надзиратель.
   И тот рассказал о себе всё без утайки, распахнул страдающую душу до самых глубин.
   - Есть у меня знакомцы в твоих краях. Я вот мамке твоей весточку подам - может, и дождёшься, - пообещал Прокопыч.
   Суд и расстрел к Федьке не спешили. За узким зарешёченным окном, недосягаемо светившемся под самым потолком, жизнь, между тем, шла безостановочно. День сменялся ночью и наоборот.
   Однажды в сумерках поднялся ветер, и повалил густой снег. Завыла метель, задребезжали жалобно стёкла. А потом переменившийся ветер повеял теплом. Остаток ночи и всё утро, не переставая, шёл сильный дождь, неся скорый конец снегам. Наступившая внезапно ростепель затопила мир грязью.
  
   Об эту пору в Челябинск добралась Наталья Тимофеевна. Срок беременности её был на исходе, она рисковала разродиться где-нибудь в дороге, но желание видеть сына, утешить и, может быть, помочь было всесильным.
   Однако решимости и воли её едва хватило до первого тюремного начальства. Когда Прокопыч сообщил ей Федькину вину и возможную расплату за неё, она, вдруг утратив остатки прежней гордости, тяжело повалилась на колени, тыкаясь губами в чужие шершавые ладони, суя надзирателю собранный для Федьки узелок.
   Прокопыч остолбенело попятился от неё, пряча руки за спину:
   - Что ты, баба! Тьфу, окаянная! Вертайся домой и не надейся ни на что. Нашла царя-батюшку, деревня сермяжная....
   Федька на свидании от неожиданности растерялся и долго не мог унять слёз. Обрадовался сапогам и тут же переобулся, отдал матери валенки и полушубок. Наталья Тимофеевна сидела, широко расставив ноги, спустив на плечи платок, говорила, горестно глядя на сына:
   - Дома всё хорошо. Нормально. Живы и здоровы, слава Богу. Только вот тятьку вашего убили на фронте. Вдовая я, а вы теперь - сироты.
  
   Наталья Тимофеевна уехала с тяжёлым сердцем, ничего не добившись. А дружба Федьки с надзирателем крепла день ото дня.
   - Прут красные. В городе отступающих полно, большинство - раненые, - сообщал Прокопыч новости.
   А однажды обнадёжил и посоветовал:
   - В тюрьме начальство сменилось. Смотри, Фёдор, ушами не хлопай. Если спросят, чего, мол, тут околачиваешься, скажи - был призван в армию, но заражён дурной болезнью, по этой причине ссусь, мол, без удержу под себя хожу. В казарме был бит, обмундирование не дали, а посадили в тюрьму. А я поддакну, доведётся случай, мол, вонизм от тебя в камере - не приведи Господь.
   Спасибо старику - надоумил, выручил! Из тюрьмы Федьку выгнали.
   Не попрощавшись, он в тот же день ушёл из города дорогою в сторону дома.
  
   Солнце, ослепительное и горячее, раскрыло свои бирюзовые ворота и радостно смотрело с небес. Его лучи добрались и до лесных чащ, безжалостно растопляя снега. Прилетели птицы дружными стаями, засвистели, перекликаясь, загомонили, захлопотали с гнёздами, и не до песен теперь стало. Лишь кукушки-бездельницы щедро обещали долгую жизнь.
   Федька за год подрос, сапоги стали малы и сбили ноги. Брёл он, прихрамывая, опираясь на палку, похудевший с лица, но по-прежнему - коренастый, крепкий, голубоглазый.
   Душа на крыльях летела впереди. Фенечка! Вспоминались её ласковая улыбка и грустные речи при прощании, мелкие веснушки на лице, красивый рот.
   Федька шёл, не таясь, заходил в каждое придорожное селение, стучался в каждые ворота, просил милостыню. Где давали, где гнали. Федька всему радовался, за всё благодарил. Свобода!
  
   Как-то на исходе дня повстречались два всадника. Меж ними плёлся арестованный, без кепки, со связанными за спиной руками. Тёмные волосы сбились, лицо кривилось от боли. Он с трудом волочил ноги. Казаки свернули с дороги и остановились у колодца.
   Федька, заложив руки за пояс, подошёл к арестованному и долго внимательно всматривался в него. Высокий худой парень в холстяных крестьянских портах, в изодранной рубахе и босой стоял равнодушный и окаменелый, с посиневшим и распухшим от побоев лицом и облизывал гноившуюся в уголке рта рану. Только на миг метнул он внимательный взгляд на Агапова и опять уставился в одну точку.
   Будто ушатом холодной воды окатило Федьку. К нему вернулись прежние страхи. Он сошёл с большака и лесами напрямки двинулся в Табыньшу.
  
   В темноте набрёл на заимку, таясь от собак, пробрался на сеновал и уснул, зарывшись в прошлогоднюю пахнущую ароматной полынью траву. Проснулся, когда солнце уже рвалось во все щели.
   На дворе хозяин собирался в дорогу. Обтёр лошадёнку пучком соломы, положил на её костлявый хребёт кусок войлока - потник, старательно приладил старое седло и перекинул ремень. Кляча подогнула заднюю ногу и, оглядываясь, пыталась укусить старика за плечо, когда тот затягивал подпругой её раздувшееся брюхо. Потом распутал ей передние ноги, вскарабкался в седло и степенно выехал со двора.
   Его хозяйка, суетливая старушка, тем временем развешивала на верёвке во дворе раскатанные на лапшу блины теста. Их вид разбудил у Федьки нестерпимый голод.
   Пока он размышлял - спросить или украсть, шёпот и приглушённый говор за стеной сеновала насторожили его. Он выглянул в щель. У плетня среди лопухов и полыни три человека в отрепьях, с распухшими, в болячках и грязными лицами, подкрадывались к привязанному за столбик телёнку.
   По характерным признакам Федька признал в них цыган. Вот сволочи! Что замышляют?
   Привязь уже в их руках. Пёстренький недельный телёнок, то упираясь, то обгоняя похитителей, скрылся с ними в лесу.
   Федька выбрался из сеновала и пустился вслед за цыганами. Наткнулся на них неожиданно. Те первыми увидели преследователя.
   - Не подходи, тварь! - закричал кривой на один глаз цыган, выступая вперёд, держа перед собой окровавленный нож.
   Телок уже лежал на спине, широко раскинув лишённые шкуры красные ноги. Бродяги в несколько рук, торопясь, обдирали его. Все были невзрачны и худосочны.
   Справлюсь, подумал Федька, отыскивая взглядом палку поувесистей.
   - А вы кто?
   - Телёнка не вернуть, хозяин, бери себе голову.
   Ему бросили в руки отрезанную телячью голову и в тот же миг сбили с ног. Три жилистых мужичонка навалились ему на грудь, ноги. Жёсткие ладони царапали лицо, сдавили нос, пальцы крепко сжимали рот, не давая вздохнуть. Федька забился, стараясь вывернуться, но в горло ему упёрся окровавленный нож.
   С него сорвали одежду.
   - Лежи, не дёргайся, - кривой натягивал, пристукивая каблуком, Федькины сапоги.
   Бродяги поделили добытую одежду, ему бросили изодранные, провонявшие нечистым телом галифе и гимнастёрку. Вскоре они скрылись.
   Федька слышал топот удалявшихся ног, лежал неподвижно, уткнувшись в ладони. Обида и пережитый страх сотрясали плачем его тело.
  
   На заимку Федька не вернулся, обойдя её стороной.
   К исходу второго дня набрёл на кинутый хутор - ветхие избёнки и землянки на берегу небольшого озера. Вокруг густо росли кусты малины и вишни. Жители покидали хутор в спешке - живности и съестного Федька не нашёл, но инвентарь лежал нетронутым на своих обычных местах.
   В одной избушке наткнулся на живого ещё, оставленного близкими умирать, недвижимого старика. Он лежал на деревянной кровати, прикрытый лишь куском овчины. Седые растрёпанные космы разметались по подушке. На впалых щеках, покрытых синими пятнами, пушились клочья бороды. Исхудалые руки безжизненно скрещены на груди, а босые ноги распухли и стали круглыми, как валенки, и очень скверно пахли.
   На столе у кровати стоял ковш с осевшей на сухое дно плесенью и добрая краюха, сморщенная и затвердевшая до каменной крепости, со всех сторон подточенная какой-то живностью.
   Двигаться старик уже не мог, но разговаривал легко и охотно, сохранив глубокую ясность ума.
   - Счастливо мамка тебя выходила, - приветствовал он остолбеневшего у порога от дикого ужаса Федьку. - Ходишь.... А я вот уже который год лежу. А теперь совсем помирать время пришло.
   Говорили они долго. Федька рассказал о себе, старик свою жизнь.
   - Оставили меня... дети, внуки. Ну да, Бог с ними. Сначала сил не было, - скосил он глаза на хлеб на столе, - а теперь уже и не надо. На душе такая лёгкость, вроде как очищение прошёл.... И воды давно не пью, и жажды нет. На небесах я, должно быть.
   - Это казак к войне приспособлен, - ещё говорил он, - а мужик всю жизнь в земле копается, драться не любит. От беды и ушли. Фронт катит, а с ним - раззор, а то и смерть. Молодым пожить охота....
   Серебряный ободок полумесяца завис над верхушкой ольхи. Ночной ветерок печально поскрипывал покосившейся пустой створой окна. Федька лежал на голом топчане и слушал тихий шелестящий голос, будто исповедь или наказ с того света.
   Солнце поднялось багровым от утреннего тумана. Старик лежал с полуоткрытыми глазами, с бледным вытянувшимся лицом. Рот был приоткрыт, сухие губы утончились.
   Федька долго стоял возле умершего, всматриваясь в его застывшее лицо, наконец, безнадёжно махнул рукой и натянул на лицо кусок овчины.
  
   К исходу третьего дня потянулись узнаваемые места. В темноте на околице его спугнули бродячие собаки. Под их дружным лаем Федька не рискнул заходить в село.
   Утром на него, спящего, набрела толпа местных баб, собиравших кислятку на пироги. С визгом, растеряв лукошки и корзинки, они бросились к деревне. А потом более смелые, сбившись в кучу, вернулись на поляну, чтобы отбить своё добро.
   Федька, никем не узнанный, не узнавая никого сквозь слёзную пелену, застилавшую глаза, в коротких драных галифе, расползающейся гимнастёрке, нелепо взбрыкивая босыми ногами, невпопад размахивая руками, прошёл меж ними строевым шагом не служившего никогда солдата.
  
   Несмышлёнка
  
   Так Верку зовут мать, отец и баба Дуся. Одна лишь тётка Зоя ласково и всерьёз называет Верочка, а иногда - Вера Николавна. А ей ведь уже седьмой годок и очень она в свои малые лета разумная. И корову подоить готова, хоть силёнок маловато.
   Где тебе! - отмахивается мать.
   Тятька смеётся:
   - Иди Красотку подёргай.
   А Верка-то знает, что телята молока не дают, и обижается.
   Ей всё больше кажется, что в доме она не родная, наверное, приёмная. Вон у других детворы полные дворы, а она одна. Наверное, у мамки с тятькой что-то не получалось, и они взяли приёмыша, выбрав самого смышленого. Ведь никаких забот с Веркой нет. Другие стёкла бьют, дерутся, день-деньской бегают на улице, от работы отлынивают, а она - домоседка и хлопотунья. Правда, всё впустую. Ну, бабе Дусе клубок подержать, иль мамка скажет: "Пройдись голиком по избе" - вот и все дела. Отец только за квасом посылает. А когда сильно пристаёшь, смеётся: "Натаскай воды ковшом да чтоб полную баню".
   Другое дело - тётка Зоя. Всегда весёлая, приветливая, хоть и жизнь у неё, Верка знает, не сложилась. В семье она была младшей, после мамки, красивой и любимой дочерью. Улестил её проезжий купчик и увёз с собой в Челябинск. Не обманул, женился, да не пожилось - пил запойно и драться любил. Когда разводились через суд, попробовала тётка Зоя "оттяпать" у супруга часть имущества, да не получилось. В качестве компенсации за побои присудили только вставить вместо выбитого зуба - металлический. С ним, на зависть мужикам всей деревни, и вернулась Зойка домой.
   Не склонная к крестьянской жизни, она всё же не села на шею родственникам, нашла источник существования - на машинке "ZINGER" девкам и молодящимся бабам всей округи шила городского фасона наряды. Жила, по деревенским меркам, широко и весело. От кавалеров отбоя не было, и не раз её дом брали штурмом ревнивые жёны.
   Баба Дуся, прежде без памяти любившая Зойку, теперь панически боялась и шёпотом кляла младшую дочь - бросила дом и вместе с угасающим мужем перебралась к Веркиным родителям.
   Дед недавно умер. Верка его помнит сгорбленным, ссохшимся старичком, словно прожитые годы иссушили и сделали ниже ростом. Последние дни он не спал ночами, сидел перед домом на лавке, курил махорку и морщился от болей в животе. Верка тайком от родителей пробиралась к нему, сидела рядом, таращила глаза в чистое, усыпанное звёздами небо. Дед указывал на эти светящиеся точки, называл каждую своим именем. Он был добрым.
   О том, что идёт война, Верка знала, но в глаза её не видела, всё как-то стороной обходила она Табыньшу. А теперь вдруг нагрянуло столько много бородатых казаков! У всех мрачные настороженные лица. Их главный сотник со своими помощниками остановился в просторной избе тётки Зои. Эти дядьки оказались совсем и не страшными. Но тятька настрого запретил ходить туда, а тётку Зою назвал нехорошим словом.
   Вот беда! Верке ну просто необходимо срочно побывать у тётки. У неё осталась на примерку новых нарядов любимая кукла Мотя, вырезанная дедом из деревяшки. Да и новостей скопилось уйма.
   Вот вчера, например, с мамкой, другими бабами пошли за кисляткой в лес и наткнулись на беглого солдата. Вот страху-то! Бабы врассыпную. А Верка сразу смекнула - бежать-то хуже и осталась возле боевитой тётки Глани. Мамка, та до деревни бежала без оглядки, и только тогда про дочь вспомнила и её же потом отругала. Ну, справедливо ли?
   Дак как же к тётке-то сходить, чтоб про то дома не узнали?
   Верка крадучись забралась под крышу амбара поразмыслить и оглядеться.
   День начинался весёлым солнечным светом, заливавшим двор, усадьбу, всю округу. К густому духу прошлогодних веников подмешивались все ароматы весны. Сотни щелей в старой крыше. Верка потянула носом, чтобы определить из какой каким запахом веет.
   Дверь в избу тихо отворилась и на пороге показалась баба Дуся - маленькая старушка вся в чёрном. Её туго зачесанные назад волосы отливали серебром, и хотя ей было за шестьдесят, лицо оставалось гладким, без единой морщины. Годы будто проскользнули по ней, как вода по стеклу, не оставив следа. Она была босиком и тёрла спросонья глаза.
   Значит, тятьки дома нет, подумала Верка, зная, что баба Дуся очень стесняется своего зятя. Где же мамка? Может в огороде?
   Она прошла по гулко хрустевшему шлаку, выглянула в слуховое окно. Судя по росе, сверкавшей на огородной зелени, день до самого заката обещал быть солнечным и ясным.
   С соседского денника доносился звяк удил и тихое ржание. Вместе с хозяйской лошадёнкой и беспокойно метавшимся вдоль загороди стригунком, Верка увидела чужого, под седлом, доброго коня. Наверное, тоже на постой стали, подумала Верка о соседе, и вдруг уловила в густых изумрудно-серебристых зарослях малины какое-то движение и, вглядевшись, ясно различила прятавшегося меж кустов мужчину.
   Она так напрягала зрение, что даже ощутила резь в глазах, и всё же смогла различить, что незнакомец одет в сапоги, перепоясан ремнями и через плетень наблюдает за улицей.
   По мере того, как он оставался неподвижным, вызывая своими непонятными действиями страх, сердце Веркино затрепетало. Она почувствовала, как от живота поднимается вверх холодная волна, захватывает всё тело, бьётся и стучит в висках.
   Кто это, и что он замышляет? Скорей тятьке сказать. Ах, его нету! И мамка где не ведомо. С бабкой что говорить - глухая и пужливая, даже мышей боится.
   Верка спустилась вниз и бегом по улице понеслась к тётке Зое.
  
   Два казака курили и беседовали во дворе, не обратили на девочку никакого внимания.
   Невысокий, худющий, с крупными лошадиными зубами сказал:
   - Насколько мне известно, его положили в полевой лазарет с высокой температурой.
   - Не мудрено, - ответил другой, с лицом похожим на хитрую лисью мордочку. - Любого кинет в жар от такой бабы.
   Оба громко расхохотались.
   В кадушке для сбора дождевой воды Верка вдруг увидела свою любимицу Мотю, плавающую вниз лицом, облепленную зеленоватой плесенью. Обида шилом кольнула маленькое сердце. Держа куклу в вытянутых руках перед собой, как доказательство гнуснейшего преступления, девочка, едва сдерживая слёзы, спросила казаков о своей тёте. Ей указали на распахнутые двери бани.
   Войдя туда, Верка была настолько поражена увиденным, что мигом забыла про Мотины беды. Тётка Зоя сидела на полу, прислоняясь спиной к лавке. Лицо у неё, совсем ещё молодое, затянула восковая бледность. Её пышные волосы в беспорядке рассыпались по плечам, горящие лихорадочным блеском глаза застыли неподвижно, как у куклы.
   - Нет, это так не кончится, - бормотала она, разговаривая сама с собой. - Я ещё всем вам покажу. Да, я ничего не боюсь, меня ничто не остановит. А тебе, милый, я всё скажу, всё до конца.... Нет, ты не бросишь меня здесь. Не надейся.
   На лице у Верки выражение растерянности сменила гримаса ужаса.
   - Тётечка Зоя...
   - Где ты, Верочка? - Зойка пошарила рукой в пространстве, повела невидящим взглядом туда-сюда.
   - Не оставляй меня, доченька, - произнесла она дрожащим голосом.
   Поймав под руку босые Веркины ступни, она принялась осыпать их поцелуями
   - Тётя Зоя, тётя Зоя, - тормошила её девочка. - Я здесь. Посмотри на меня.
   Сквозь пьяный туман женщина наконец рассмотрела Верку, схватила её за руку, пытаясь подняться.
   - Солнышко моё... Я хочу исповедаться, - сказала Зойка, перебравшись с пола на лавку.
   Девочка зачерпнула ковш воды, сунула его тётке ко рту и вскоре увидела, что лицо её постепенно оживает, взгляд приобрёл осмысленность, знакомая улыбка заскользила по её губам.
   - Ты ведь меня любишь, доченька? - еле слышно спросила она, - Так позови ко мне Митю.
   И тихонько рассмеялась. Верка погладила её по волосам.
  
   Митей звали главного казачьего сотника. Он был сорокалетним, хорошо сложенным, тёмноволосым мужчиной с суровым лицом и настороженным взглядом чёрных, как уголь, глаз. К Верке он относился хорошо. И потому девочка с большой охотой побежала выполнять тёткину просьбу. Она ещё решила, что надо дяде Мите рассказать про страшного незнакомца, прятавшегося в соседском огороде.
   Но попасть в избу сразу не удалось. Через двор шагала баба, топая, как солдат.
   - Калиныч, твоя идёт! - крикнул один из казаков в раскрытые сени, и дверь тут же захлопнулась.
   - Открой, слышишь, - толкнула баба подпёртую дверь.
   - Ты совсем спятила. Беги домой, спрячься в погреб от шальной пули: красные вот-вот будут здесь, - глухо донеслось оттуда.
   - Открой, я хочу тебя видеть.
   - Мы ждём приказа на отступ. Всё равно нам расставаться. Уходи.
   - Если ты не откроешь, я сяду тут у порога, - упрямо сказала баба.
   По двери изнутри пнули с досады:
   - Вот дура! Что тебе с погляду?
   - Я люблю тебя.
   Дверь распахнулась. Приземистый казак с лиловой от перепоя физиономией показался за порогом.
   - У меня таких любовей в каждом селе по десять штук было, - сказал он. - Иди, иди отсюдова. Кончен наш роман.
   - Ах ты сволочь! - баба сжала немалые кулаки, шагнула вперёд, а потом плечи её опустились, руки безвольно повисли вдоль тела. Она горестно захлюпала носом, по круглым щекам покатились слёзы.
   - А ведь я тебя любила, - горестно сказала и, повернувшись, побрела к калитке, в которую уже входили двое селян.
   Калиныч шагнул за порог и погрозил в спину уходящей бабе кулаком:
   - Иди, иди, а то дождёшься.
   Верка шмыгнула мимо него в раскрытую дверь и за столом в избе в компании пьяных казаков разглядела осоловелого сотника.
   - Дядь Мить, - тоненьким голоском позвала девочка.
   Но её прервали. Вошли два деревенских мужика.
   - Мы, извиняюсь,.. - начал было который постарше.
   Увидев просителей, сотник рявкнул из-за стола:
   - По одному!
   Оба одновременно попятились в двери, в замешательстве столкнулись у порога. Тогда вперёд выступил второй, теребя в руках картуз:
   - Ваше благородие, с просьбой мы к вам...
   Сотник кивнул, разрешая говорить, и мужик зачастил, торопясь и запинаясь.
   - Так ить, пруть красные. Большими силами, говорят, пруть с городу Троицку. Вы как решили - биться или отступать? Мы боимся, чтоб село, значить, не спалили. Может вы в чистом поле?
   - Что? - сотник задохнулся от ярости и мгновенно побагровел. - Бунтовать-митинговать? Хлеб-соль красным приготовили?
   Сотник схватил кухонный нож и с размаха вонзил его в стол. Потом двинулся на мужика, сверля его злобным взглядом, понизив голос до зловещего шепота:
   - Знаешь, что я с тобой сделаю? Прикажу повесить крюком за ребро на собственных воротах. Сдохнешь ты не сразу, может и красных дождёшься. Передай им привет от оренбургского казака Дмитрия Копытова.
   - Вон! - вдруг заорал сотник над самым Веркиным ухом и до смерти напугал девочку.
   Но не только её. Мужики, спотыкаясь о порог и друг о друга, стремглав, наперегонки бросились из избы и со двора.
   Тут только сотник заметил Верку, перевёл дух и погладил девочку по головке. Увидел, что страх не покидает Веркины глаза, улыбнулся, поднял её сильными руками, повертел словно куклу перед собой и, поцеловав в лоб, поставил.
   - Хочешь леденцов?
   Конечно, Верка леденцов хотела. Получив желаемое, выложила дяде Мите все вести, с которыми пожаловала. Сотник выслушал девочку, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Разговор он закончил коротким: "Хорошо", и приказал трём казакам пойти с девочкой и поймать того, кто прячется в малине.
  
   Подошли к указанному Веркой плетню. Стояли без опаски, курили, переговариваясь. Послали одного казака на денник, и тот, пройдя через двор, пристрелил собаку, вернулся и доложил:
   - Точно. Стоит конь под седлом. По всему видать - красный лазутчик здесь.
   Докурили, затоптали окурки, крикнули: "Эй, вылазь!" и принялись палить из винтовок наугад в малину. Верка со страху закрыла ладошками уши и присела на корточки.
   Лазутчик выскочил неожиданно совсем рядом, высоко вскидывая ноги, прыгая через кусты и грядки, побежал прочь, придерживая кобуру маузера на ремне. Казаки стреляли ему в спину и матерились на каждый промах.
   Пуля догнала беглеца, когда он, перемахнув плетень денника, стал отвязывать от прясла свою лошадь. Лазутчик боднул головой крутой бок коня и, пугая его, завалился под ноги.
   Казаки пошли посмотреть на подстреленного. Верка, до полного безволия раздавленная страхом, побрела следом.
   Красный разведчик лежал, подвернув под себя ноги, с широко раскинутыми руками, глаза его были закрыты. Казалось, он сладко спит, но с его белого, как полотно, лица уже исчезли все краски жизни, а изо рта сбегал ручеёк крови.
   На шум вышел хозяин усадьбы, сосед Василий Шумаков. Роста он был невысокого, но скроен ладно. Выглядел лет на пятьдесят. Лицо круглое, насмешливый быстрый взгляд зелёных глаз выдавали весёлый общительный нрав. Шёл он уверенным шагом, ни на кого не глядя, и казаки невольно расступились перед ним.
   - Узнаёшь, хозяин, гостя? - кивнул Калиныч на труп красноармейца.
   - Назвал бы гостем, - усмехнулся Шумаков, - кабы я с ним почаёвничал, а так...
   - Коня-то, поди, сам привязал?
   - Коня-то? Первый раз вижу.
   - Да-а! Видать, мудрый ты человек, - восхитился Калиныч. - А ну-ка, ребятки, взяли его.
   Не сразу казаки заломили Василию руки за спину - пришлось попыхтеть, даже винтовки бросили в конский навоз. Но уж когда согнули мужика - потешились. Застонал Василий, чуть не в колени уткнувшись головой.
   - Что у тебя делал красный? - наливаясь яростью, прошипел Калиныч.
   - А я почём знаю, - хрипел Шумаков.
   В ответ получил сильный удар сапогом в лицо. Василий замотал головой. Капли крови полетели в разные стороны, и одна попала Верке на колено. Она в ужасе попятилась. Казаки толкнули Шумакова на землю и упавшего стали дружно пинать сапогами.
   - Говори! Нет, ты будешь говорить! Будешь! Будешь!
   - Вы убьёте меня безвинным! - закричал Василий, катаясь и корчась под ударами.
   Верка стремглав кинулась с денника. Ей было страшно, хотелось спрятаться, забиться в закуток, но пересиливали страх жалость, желание помочь соседу. Дядька Вася Шумаков был хорошим, всегда весёлым и добрым. Нельзя дать казакам убить его.
   Тятька не поможет. Верка побежала к дяде Мите.
  
   В опустевшей избе сотник и едва пришедшая в себя Зойка выясняли отношения. Он стоял к ней спиной, руки в карманах, пристально смотрел, как за окном играет солнце в серебристых листьях сирени. Зойка уже выкричалась вся и, безнадёжно махнув рукой, устало опустилась на лавку:
   - Не любишь ты меня, Митя. Не любишь.
   Сотник резко повернулся, взял в сильные ладони её помятое, но всё же красивое лицо и сказал, осыпая его поцелуями:
   - Эх, любил бы я тебя, родная, кабы не война. Эх, любил бы.
   Вбежала Верка и от волнения и зашедшего дыхания не могла связно говорить. Она лишь твердила, тыкая в пространство рукой:
   - Там, там...
   Втроём пришли на шумаковское подворье. Верный Полкан, разинув пасть в последней угрозе, лежал, натянув цепь. Широко распахнуты были двери амбара, и сотник уверенно шагнул внутрь. Зойка с Верочкой за ним.
   Хозяин с посиневшим от побоев лицом стоял на подогнувшихся ногах, неестественно далеко отклонившись от вертикали, высунув распухший язык и выпучив глаза. В этом положении его поддерживала вожжа, привязанная за скобу в стене, перекинутая через крюк в матке потолка и обвившая шею петлёй.
   Первым желанием сотника было освободить мужика от петли, прекратить его мучения, будто бы они ещё продолжались. Но взгляд зацепился за сгусток крови под носом и выпученные глаза удавленного.
   - Поторопились, сволочи, - ругнулся он и сплюнул на земляной пол.
   Оглянулся на девочку, как бы оправдываясь. Зойка вскрикнула, подхватила Верочку на руки и бегом из амбара.
  
   Где-то глухо рвануло, сотрясая землю, и ещё раз, и ещё. В конце улицы развернулся ходок, и сразу же затрещал пулемёт, сверкая белыми огоньками. Фонтанчики пыли запрыгали по всей улице.
   - Красные! Красные! - раздались истошные крики.
   Огородами к лесу бежали какие-то люди, скакали верховые.
   Одна из пуль угодила в выбежавшего со двора сотника и бросила его на землю.
   - Зоя, - позвал он напоследок.
   Тихо сказал, но Зойка услышала, вернулась и замерла столбом подле распластанного тела, пытаясь понять, жив ли. Верка ящерицей извивалась в её онемевших руках, брыкалась и билась изо всех своих детских силёнок, пытаясь высвободиться. И лишь только пятки её коснулись земли, колыхнулась упругая Зойкина грудь, на белой кофточке начало растекаться тёмное пятно. Тётка несколько мгновений стояла неподвижно, потом силы стали покидать её, ноги подкосились в коленях, и она упала, уткнувшись лицом в Митины сапоги. Грешная душа первой деревенской красавицы отлетела вслед за любимым.
   Этого Верка уже не видела. Она неслась к дому на перегонки с пылевыми фонтанчиками, которые вдруг бросились вдогонку. И догнали, если б Верка, увидав отца в калитке ворот, не свернула, кинувшись ему на руки. Фонтанчики пробежали мимо, вдаль. Но тут же возникли снова посреди улицы и ринулись к Веркиному дому.
   Отец с дочкой на руках вбежал во двор, хлопнув калиткой. И тут же по воротам хлестанули чем-то звонким, полетели щепки. Вбежав в полумрак сеней, отец принялся целовать Верку, прижимая к себе, гладя по спине и волосам:
   - Маленькая моя, сокровище моё....
   И только теперь, уткнувшись лицом в тятькину щетинистую шею, девочка, наконец, дала волю потокам слез и оглушительному детскому рёву.
  
   Два атамана
  
   Летом 1919 года прокатился фронт по Южному Уралу и затих вдали. Возвращались домой уцелевшие под свинцовыми дождями мужики.
   Вернулся в Табыньшу Федька Агапов, ослабший, отощавший - кожа да кости, с яростным желанием вступить в Красную Армию. Но в тот же день, объевшись горячих и жирных щей с бараниной, почувствовал такую резь в животе, что едва добрался до кровати и объявил - мол, пришёл его последний час. От корчей, вызванных рвотой, у него выступил пот. Попросил укрыть его потеплей и оставить в покое.
   Мучения Федькины затянулись на две недели. Настолько ослабел, что едва мог держаться на ногах, ходя по нужде. Худой, жёлтый, с распухшими, в болячках, ногами, лежал на родительской кровати, безучастно глядя на хлопотавших подле него. А когда начал поправляться, то не вспоминал уже о военной службе.
   Встав на ноги, не спросясь матери, женился вскоре на Фенечке Кутеповой, спасая девку с округлившимся животом от позора. Стал он молчалив и задумчив, будто не только повзрослел разом, а и постарел даже.
  
   От далёких берегов Амура вернулись в станицу Соколовскую красные казаки со своим лихим командиром Константином Богатырёвым. Ни единой царапины кроме рубца на плече от братовой шашки не получил он в жарких боях, а лишь орден на грудь из рук самого Василия Константиновича Блюхера.
   Соратники всячески хвалили его:
   - При желании большим командиром мог бы стать.
   А станичные старики качали головами:
   - Так что ж к коровьему хвосту вернулся?
   На что Константин отвечал:
   - Кусок хлеба для простого человека так же вкусен, а может быть, вкуснее, чем для генерала.
  
   Семён Лагутин не ушёл на восток с белыми частями. Словно затравленный волк, отбившийся от стаи, рыскал он лесными тропами, зло покусывая Советскую власть в деревнях и станицах, но уже не встречал прежней поддержки даже среди казаков.
   Особенно тяжело пережили первую мирную зиму. Голод, постоянный страх засады гоняли отряд, таявший будто снежный ком, по глухим хуторам, кордонам и заимкам. К лету осталось у Лагутина едва ли с десяток человек, все вроде него - отпетые и бездомные.
   Понял Семён, что пришёл срок его вольности, а может и самой жизни. На лесной заимке у одного богатого казака впал он в запой и никак не мог остановиться уже которую неделю. Соратники, боясь доноса и ЧОНовской облавы, мрачнели день ото дня.
  
   Посыльной председателя станичного Совета прибежал в дом Богатырёвых в предсумеречный час.
   - Да не егози ты, - ворчал Константин, натягивая сапоги, - Толком обскажи, что стряслось.
   Прибежавший, тяжело дыша, пил из ковша, поданного Натальей, и зубы его стучали о металл.
   - Игнат Иваныч прислал, - давился он глотками и торопился рассказать. - Скажи, говорил, бандиты понаехали.... Сам Лагутин с ними.... Во дела!
   - Лагутин, говоришь? - Константин повёл широкими плечами и усмехнулся, поймав тревожный взгляд Натальи. - Ну, пойдём, глянем.
   - Ты бы это, ружьё взял или покликал кого, Алексеич.
   - Трусоват ты, братец, как и твой начальник.
  
   У станичного Совета подле оседланных коней стояли четверо казаков, за плечами у них были винтовки, на боках - шашки. Константин приостановился, оглядывая незнакомцев, хмыкнул, качнув головой, и шагнул на крыльцо.
   Председатель станичного Совета Игнат Предыбайлов метался от окна к окну, выглядывая Богатырёва. Усмотрев, сел за стол и попытался придать лицу начальствующее выражение, но тут же забыл о нём, едва Константин переступил порог, зачастил, волнуясь:
   - Что же ты один? Хлопцев бы своих покликал. И не вооружён. Бандиты пожаловали, а уполномоченный где-то запропастился. Что делать - ума не приложу.
   Константин сел на стул, положив могучую руку на край стола:
   - Ну, рассказывай.
   - Лагутина привезли спеленатого, - выпалил Предыбайлов, утирая цветастым платком вспотевшую лысину. - Амнистию просят.
   - Так напиши.
   - Думаешь? - Игнат подозрительно покосился на Богатырёва, - А меня потом не того.... за одно место?
   - А если они тебя сейчас того, - издевался Константин над безнадёжным трусом.
   - Вот сволочи! Ведь могут, а, Лексеич?
   - Напиши им бумагу, какую просят, да винтовки отбери - ни к чему они в мирной жизни.
   - Амнистию я им напишу и печать поставлю, а винтовки ты бы сам. А, Лексеич?
   - Пиши, - Богатырёв махнул рукой и вышел из Совета.
  
   Казаки, хмуро курившие у своих коней, разом побросали окурки, подтянулись, бряцая оружием и амуницией. Они уже догадались, что в Совет пожаловал очень важный человек, может быть, сам Богатырёв.
   Константин сошёл с крыльца, топнул ногой, указывая место:
   - А ну, клади сюда оружие.
   Четыре винтовки, четыре шашки послушно легли в одну кучу. Константин кивнул посыльному, и тот засуетился, таская в Совет оружие охапками, как дрова.
   Богатырёв шагнул к казакам, раскрывая кисет:
   - Нагулялись, соколики?
   - До тошноты, отец родной....
   Вместе с клубами дыма потекла неспешная беседа.
   Появился Предыбайлов. Руки его с листами бумаги заметно тряслись.
   Константин жестом остановил его:
   - Давай сюда.
   Мельком взглянул:
   - Что ж ты фамилии-то не вписал?
   - Да нам вроде бы и ни к чему почёт лишний, - сказал один из казаков. - Хоть и враг он новой власти, а ведь командиром был, хлеб-соль делил.... Лишь бы печать была.
   - Печать есть, - раздавая амнистии, сказал Богатырёв.
  
   Когда силуэты верховых растворились за околицей, Константин похлопал обмякшего Предыбайлова по плечу:
   - Ну, показывай своего зверя.
   Лагутин лежал на полу в подсобном помещении, скрученный верёвками по рукам и ногам.
   На звук шагов он шевельнулся и, выматерившись, прохрипел:
   - Сволочи вы, а не казаки.... Дайте ж до ветру сходить.
   Константин присел на корточки, распутывая верёвки, и через минуту перед остолбеневшим Игнатом предстал разбойный атаман Семён Лагутин, с обрюзгшим от перепоя лицом, но по-прежнему сильный и опасный. Он растирал ладонями крепкие запястья, поводил широкими плечами, поглядывал на присутствующих с ненавистью и презрением. И вдруг сгорбился и засеменил неверными шажками на крыльцо, а с него к ближайшим кустам сирени.
   - Убежит, - ахнул Предыбайлов.
   - Куда? - пожал плечами Богатырёв и прошёл в кабинет. Игнат за ним, оглядываясь на входные двери и страшась отстать. Константин по-хозяйски расположился за столом председателя Совета. Тот примостился просителем на лавке.
   - Что ж ты хлопцев не покликал? Всё удалью своей кичишься. А ну как.... Вишь, он какой.... И терять ему нечего.
   - Знаешь, Игнат, одни живут, играя со смертью, другие умирают, хватаясь за жизнь. Ты-то как, жить хочешь?
   Предыбайлов хоть и был потомственным казаком, но с детства отличался хлипким телом и слабою душой, а в председатели попал по своей грамотности. Богатырёв его презирал.
   Вошёл Лагутин, сел на лавку напротив, пошарил по карманам и жестом попросил закурить. Константин бросил ему кисет.
   - Облегчился?
   Семён кивнул головой и, пуская под нос клубы дыма, неожиданно тепло сказал:
   - В самый раз. Думал, обгажусь. Дело такое, что не отвертишься.
   Константин понимающе кивнул головой и взглянул на белого, как мел, Предыбайлова:
   - Иди-ка ты домой. Ишь как вымотался - с лица прямо спал. А мы тут с гостем твоим до утра покоротаем.
   - Покоротаем, - согласился Лагутин.
   А председатель станичного Совета охотно закивал, засуетился и мигом исчез из своего кабинета.
   - Есть хочешь? - спросил Богатырёв.
   Лагутин покачал головой, отрицая, а потом жестом показал, что не против опохмелиться.
   - Припоздал ты. Чуть пораньше - Игнатку бы заслали, а теперь терпи: я тебе не посыльной, да и ты не гостем у меня. Как скрутить себя дал, Семён?
   - Хмельным взяли, сволочи.
   - Хуже нет, когда свои продают.
   Помолчали. За открытым окном сгустились сумерки, посыпал дождь, шелестя листвой. Богатырёв в сердцах сплюнул:
   - Откосились!
   - Дождь с ночи - надолго, - подтвердил Лагутин. - Окладной. Однако хорош для сна - убаюкивает.
   - Ну, давай ложиться, - согласился Константин и потушил керосиновую лампу.
   Расположились на лавках у противоположных стен. Слышен был перестук дождя, ветка сирени скреблась о ставню, мыши под полом затеяли возню. Вот и все звуки. Потом по комнате растеклись глубокое дыхание и тихие посвисты.
  
   Константину снилась молодая Наталья, берег пруда, заросшего ряской. Она в прозрачной ночной рубахе манила желанным телом, звала жестом за собою в воду.
   Константин шагнул и разом провалился в чёрный омут, накрывший его с головой холодной водой, дно пропало из-под ног. Он попытался всплыть, но голову сдавили железные тиски, к ногам будто жернова подвесили, и перехватило дыхание. На грудь навалилась непомерная тяжесть, воздуху в ней становилось всё меньше и меньше. Константин закричал, рискуя захлебнуться, и ...очнулся.
   Чьи-то сильные руки сдавили ему горло, сверху навалилось тяжёлое тело, лицо обдавало горячим дыханием. Богатырёв перехватил запястья, пытаясь разжать удушающую хватку, напрягся, и ещё. Противник застонал - сила ломала силу. Хватка на горле ослабла. Константину удалось вздохнуть, и он почуял смрад перегара. В то же мгновение Богатырёв саданул противника коленом в бок и замешкавшегося - обеими ногами в грудь.
   Отдышавшись, Константин зажёг лампу, присел за столом, скручивая цигарку.
   Лагутин, сидя на полу, мотал головой, сплёвывал на пол и бороду сгустки крови из прокушенной губы.
   - Силён ты, Богатырёнок, ногами драться, - ворчал он, ощупывая грудь и зачем-то спину.
   Константин, наконец, унял дрожь в руках и прикурил.
   - Как был ты жиганом, Лагутин, так и подохнешь, - зло сказал он и сплюнул в сторону атамана. Потом, будто пожалев, смягчил тон. - Ты, Семён, на что надеешься? Куда бежать-то собрался?
   - Да ни на что. Просто зло взяло - сопишь ты весь такой правильный, безмятежный, наверное, бабу во сне тискаешь, будто страх насовсем потерял.
   - Я, Семён, счастье своё в боях заслужил и страх там же оставил.
   - Конечно, конечно. И когда братуху своего, как капусту....
   Константин промолчал, помрачнев. Взгляд его остекленел.
   Лагутин, наконец, поднялся, прошёл неверным шагом к столу, взял Богатырёвский кисет, свернул цигарку, закурил, прервал затянувшееся молчание:
   - Почему так получается: кому молоко с пенкой, кому - дыба и стенка?
   - Ну, покайся, - усмехнулся Константин. - Расскажи о своей сиротской доле. Глядишь, в чека и посочувствуют.
   И будто снежный ком толкнул с горы - разговорился Лагутин, изливая наболевшее, разгорячился, торопясь облегчить душу, будто в последний раз видел перед собой понимающего человека.
  
   За тем и ночь прошла. Дождь за окном иссяк. Утро подступило хмурое, но с солнечными проблесками.
   Когда по улице прогнали стадо, на крыльце раздался дробный стук каблуков. Вошла Наталья Богатырёва, по-прежнему крепкая и живая, смуглолицая от загара. Подозрительно осмотрела мужа, незнакомца, стол и все углы помещения. Не найдя предосудительного, всё же не сдержала приготовленные упрёки:
   - Прохлаждаешься? Отец уж Карька запряг, на покос сбирается, а он прохлаждается. Старый кряхтит, а едет, потому что надо. Ему надо, а тебе ни чё ни надо. Так всю жизнь шашкой бы махал да махоркой дымил. У, анафемы, стыда у вас нет!
   Наталья ушла, хлопнув дверью.
   - Вот бабы! - Константин не знал, как оправдаться за жену. - А ведь верно - на покос надо ехать. Припозднились мы - трава перестояла, да и дождик кончился.
   Пришёл заспанный Предыбайлов и своей унылой физиономией подстегнул решимость Богатырёва:
   - Ты, как хочешь, Игнат, а мне на покос надо ехать. Не брошу ж я старика.
   - Да ты что! - председатель даже лицом побелел от мысли остаться наедине с Лагутиным. - Ты ж вызвался помочь. Не сгорит твой покос.
   - Ни кому я в помощники не назывался, - отмахнулся Константин. - А покос-то как раз и сгорит. Тут день упустишь - год голодным будешь. Да и отца ты моего знаешь - упрямый старик: что задумал - умрёт, но сделает. Вообщем, пошёл я, бывай.
   - Константин Алексеевич, - взмолился Предыбайлов. - Не губи, родной. В чеку его надо, в Троицк везть. А я-то как - убьеть по дороге. Ты вот что, забирай его с собой - сам ведь развязал....
   - С собой, говоришь? - Богатырёв оглянулся от дверей, смерил взглядом атамана, - Косить не разучился?
   Лагутин покривился. После ночной исповеди к нему пришли - на душу умиротворённость, на лицо отрешённость.
   - Пошли, говорю, со мной, - сказал Богатырёв Лагутину. - Чека ещё подождёт.
  
   Ближе к полудню ветерок разогнал облака, солнце поднялось высоко, и под его лучами запарили окрестности. Старший Богатырёв, Алексей Григорьевич, правил лошадью и помалкивал. Константин с Лагутиным вели неспешный разговор.
   - Спроси любого из нас - за что дрались? - и оба скажем: заступались за обиженных, поднимали униженных, наказывали злодеев.
   - Тебя послушать, - отмахнулся Константин, - так все бандиты станут заступниками. А то, что мы землю у богачей отобрали - плохо что ли?
   - Будто ты до революции безземельным был, - усмехнулся Семён.
   - Не обо мне речь, о народе.
   - Дак ведь и я народ - отец пахарь, мать пряха.
   - Бесконечная у вас получается песня, - не выдержав, хмыкнул Алексей Григорьевич. - А я вот думаю, когда один слепец ведёт другого, оба в яму угодят.
   Отцу Константин возражать не решился.
   А атаман сказал:
   - Я, по крайней мере, присяги Отечеству и царю-батюшке не порушил.
  
   К широкому лугу, заросшему густой травой и пёстрыми цветами, подступал с одной стороны берёзовый лесок. Здесь и решили разбить табор. Дед Алексей распряг лошадь, пустил её в вольную траву и занялся жердями для шалаша. Константин с Лагутиным выкосили на опушке кружок, сгребли пахучую траву и достроили жилище. Пообедав, легли отдыхать - косари в шалаше, а кашевар дед Алексей под телегою.
   Проспав добрых три часа, Лагутин проснулся бодрым и свежим, даже боль в груди от ночной потасовки прошла.
   - Я всегда говорил, - крикнул он, выползая из шалаша, - что ни горесть, ни радость не бывают слишком продолжительными. Если горесть слишком затянулась, значит, радость где-то совсем рядом.
   Богатырёвы курили подле телеги. Константин промолчал, настраиваясь на тяжёлую работу. Старик закивал, соглашаясь.
   - Трава прямо стоит, - сказал Константин, - крутиться не придётся. Наладим прогоны из конца в конец и пойдём один за другим. Ты уж, отец, не суйся - пятки подрежем.
   - Какой из меня косарь, - согласился Алексей Григорьевич.
   - Когда на ужин-то приходить?
   - А как заря на небе засмеётся.
   Вскоре окрестность заполнилась звоном отточенных литовок и вздохами падающей травы. От табора потянул ленивый дымок и запах горящего сала.
  
   День незаметно убрался за горизонт. Темнота сгустилась. Усталые косари, сидели у костра, дымили махоркой, разгоняя комаров. Распитая на троих бутылка самогона развязала Лагутину язык. Он ораторствовал, удивляясь в душе самому себе.
   - Всё на земле совершает свой круг - за весною идёт лето, за осенью зима. Время идёт себе да идёт, вращаясь, как колесо, а человеческая жизнь неудержимо мчится к своему концу. Меня в чека расстреляют, ты, может, дома помрешь. А ведь помрешь, Богатырёнок, - никто вечно не живёт. И что останется?
   - У меня дети, - сказал Константин, хлопнув на лбу комара, - у тебя дурная слава.
   - Почему дурная? - обиделся Лагутин.
   - Потому что бандит ты, и кровь безвинная на твоих руках.
   - А так ли она безвинна? - спросил Лагутин после продолжительного молчания. - Ты подожди, немного времени пройдёт, и, может статься, теперешних героев врагами назовут. И наши имена припомнят без проклятий.
   - Время выведет на свет все тайны, - подсказал концовку разговора дед Алексей.
  
   Новый день начался со щебетания птиц, приветствовавших песнями красавицу-зарю, которая появилась на востоке, сияя красками во всю ширь безоблачного неба, и стряхивала на травы сверкающие капли.
   - Господи! Красотища-то какая! - Лагутин выбрался из шалаша и с хрустом в плечах потянулся. - Спасибо, друг, что напоследок подарил мне такое счастье.
   Константин не хотел быть другом разбойника и открыл было рот, заявить об этом, но обернувшись к Семёну, промолчал, немало удивлённый. Разбойный атаман, став на колени в росную траву, истово молился восходящему солнцу. Под крестным знамением длинная борода заворачивалась к самому лбу.
   - Кто грешит и исправляется, тот с Богом примиряется, - оценил картину старший Богатырёв.
   - Прежде всего, - наставительно сказал Лагутин, поднимаясь с колен, - надо бояться суда Божьего, ибо в нём заключается вся мудрость земная.
   - Тебе кстати бы пришлась поповская ряса, - сказал Константин, тронув пальцем висок.
   - Молодой ещё, - кивнул Лагутин деду Алексею, - глупый....
  
   Роса отошла, и косить стало труднее. Лагутин бросил на рядок литовку, отёр ладонью пот и заявил, что не плохо бы перекурить.
   - Прогон закончим и на табор, - сказал Константин, но тоже бросил косу и подошёл с кисетом, угощая.
   Он чувствовал, как выматывается Семён, стараясь не отстать, но с каждым часом атаман слабел всё заметнее, и Богатырёв, жалея, сдерживал прыть свою раззудевшуюся.
   - Ты, Петь, сильно-то не напрягайся - знаешь ведь, любому каблуки подрежу. Ты коси своей силой, а я своей - так мы больше свалим.
   Константин и не заметил, что назвал Лагутина братовым именем, а Семён подметил, и тёплая волна благодарности нежной рукой коснулась сердца, мурашками пробежала по спине, омыла целебным бальзамом изболевшуюся душу. Украдкой смахнул нечаянную слезу, вытащил из Константиновых кудрей запутавшегося шершня и, прикуривая, с братской любовью похлопал по крутому плечу....
  
   В станицах не принято потешаться над поверженным врагом, и потому провожали в дорогу молча.
   Игнат Предыбайлов впряг своего коня. Константин Богатырёв уселся в ходок. Семён Лагутин примостился на облучке с вожжами в руках. Роль бывшему атаману досталась не из почётных. Но Семён в последние дни менее всего обращал внимание на земную суету, Его истовая набожность удивила даже деда Алексея.
   - Святой человек, - перекрестил он готовый тронуться ходок.
   Подошла Наталья:
   - Скоро ль вернёшься? К вечеру-то ждать?
   - Как знать? - пожал плечами Константин.
   Путь до Троицка не близкий.
  
   Голод
  
   Над мохнатым краем леса за Горьким озером поднялась луна. Этой ночью она была безупречно кругла и чиста, Её яркий свет залил округу, а звёзды, устыдившись, отлетели ввысь. Над спящей деревней пронеслась в исступлённой пляске распластанная летучая мышь. Издалека, над озером пронёсся тонкий, жалобный, волной нарастающий звук, словно невиданной величины волк выл на сияющую луну. И вновь установилась жутковатая полуночная тишина.
   Не тревожа собак, огородом старой Кутепихи крались две мальчишеские фигурки. С задов избы горбился холмик погреба. Из-под его дощатой крышки поднимались густой запах плесени и чуть уловимый аромат чего-то съестного, от которого кружилась голова, и видимое теряло своё очертание.
   - Ну что, ага? - Антон Агапов заглянул в лицо своему приятелю.
   - Угу, - кивнул тот головой.
   Освободив задвижку из скобы, они бесшумно подняли, а затем опустили за собой крышку погреба. В кромешной темноте спустились по ступенькам лестницы. Растопыренными пальцами вытянутых перед собой рук Антон нащупал осклизлый бок бочки, отодвинул крышку и сунул в нутро руку.
   Его товарищ, привлечённый шумом, настороженно спросил:
   - Ну, что там?
   Антон промолчал.
   Потом раздался аппетитный хруст, и его не совсем внятный ответ:
   - Огурцы.
   - Брешешь, - не поверил мальчишка.
   - На, - Антон протянул на голос руку.
   Наверное, в этот момент или чуть позднее с ними случилось совсем уже неуместное веселье. Они тыкали друг друга кулаками, давились, закатываясь, смехом, повизгивая, словно разыгравшиеся щенки. Их ломало и корёжило, и не погибли они в корчах лишь потому, что подспудно присутствующий страх удерживал их от громового ликования.
   Наконец смех иссяк в них досуха, до икоты, и теперь казалось, что ничто в мире и никогда не рассмешит их. Веселье им даром не прошло: от солёного рассола заболели потрескавшиеся губы.
  
   С вечера Фёдор Агапов засыпал трудно - долго ворочался, скрипел пружинами на самом краю кровати, чтоб не потревожить жену. А в эту ночь сон и вовсе не пришёл.
   Луна лежала на полу большим ярким квадратом. Белела печь с синими, слегка закопченными петухами на штукатурке, с широким продымленным зевом топки. Через открытый дымоход влетала в избу ночная, вдруг ставшая незнакомой, жизнь полупустой деревни, мерещились какая-то возня, стуки и скрипы. Табыньша клокотала, словно перекипевшая каша, или все эти звуки рождались в затуманенной бессонницей голове?
   Тонкая жилка забилась в уголке левого глаза. Желание курить стало нестерпимым.
   Фёдор, натянув штаны, выскользнул за дверь. Постоял, прислушиваясь. Прихлынула неестественная тишина, собралась у висков, сделалась одуряющей и вязкой. Но в следующий момент в ней забрезжили привычные звуки. Тоскливо перекликнулись собаки. Вопросительно звякнуло неутешное коровье ботало.
   Заподозрив неладное, Фёдор поспешил в хлев. На этот раз беда обошла его стороной. Все пять овец были целы и испуганно жались друг к другу, запёртые в загончике. Корова тревожно поводила мордой, а когда хозяин входил, шарахнулась от заскрипевшей двери.
   Фёдор подкинул ей охапку свежей травы, но бурёнка только вздохнула тяжело и не притронулась к зелени. Она таращилась чёрными влажными глазницами и мотала головой.
   Кабы не заболела, мрачно подумал Агапов.
  
   На огороде полную силу набрали цикады. Серебряные струны их скрипок будоражили кровь, навевали мысли о чём-то давнем, юном, ушедшем навсегда. Фёдор уселся на крышке погреба, раскрыл кисет, свернул самокрутку, затянулся до икоты.
   Сколько было пережито за минувший год! Неурожайное лето, голодная зима, моровые болезни, смерть близких. Весна застала в Табыньше много пустых изб. Люди собирали немудрёную поклажу, укутывали детей, крестили родной угол и трогали в путь.
   Фёдор каждый раз выходил провожать, долго смотрел вслед, силясь угадать, что подняло людей с родной земли, что ждёт их на чужбине, и когда его черёд. Быть может, чтобы понять это, а не в поисках чужого добра ходил он на кинутые подворья, с беспокойством вдыхал холодную сырость опустевших жилищ.
  
   Однажды в развалины дома забрела умирать ослабевшая от голода беспризорная девчонка, маленькая, чёрная, как галчонок. Она была страшно худа. Так худа, что даже воздуху негде было в ней поместиться, и он вырывался из неё с каким-то нервным присвистом. Девчонка не шевельнулась на его зов, будто не к ней обращались. Странная была пигалица - неподвижная, с большими, совсем не детскими глазами. Фёдор не услышал от неё ни звука.
   Когда принёс найдёныша домой, Фенечка округлила глаза, подхватила сынишку на руки, метнулась в угол:
   - Ты в своём уме - в дом заразу принёс.
   - Она с голоду помирает, - глухо сказал Фёдор, вдруг сам заражаясь страхом от слов жены. - Куда её денешь?
   - Выбрось! Выбрось! - крестилась Фенечка, - Отнеси, где взял, а лучше - закопай.
   - Живого-то человека?..
   Сползла с печи Кутепиха, молча прислушиваясь к происходящему. Обошла девчонку со всех сторон, осторожно погладила по голове, потом легонько дёрнула за волосы, как бы желая убедиться, что они настоящие. Та неподвижно лежала на лавке и одними глазами следила за старухой. Вид у неё был жалкий.
   Кутепиха извлекла из тряпицы щепотку белого порошка - измолотого корня белены - и насыпала его в ноздри девчонки. Старуха ожидала, что отравленная будет реветь, кататься по полу, биться в судорогах. Но этого ничего не было. Ручонки найдёныша несколько раз беспокойно вздрогнули, лицо исказила гримаса, а затем оно расправилось и застыло навсегда.
  
   Фёдор торопливо пошарил рядом с собой, нащупывая кисет, скрутил цигарку потолще. Едкий табачный дым защипал в носу, забил горло. Вместе с отлетающим дымом уходило из тела напряжение, оставляя противную хлипь в коленях. Мысли вновь вернулись к пережитому.
   Деревня пустела, жители перебирались в город, в другие, сытные, по их мнению, края. Те, кто оставались, становились всё менее узнаваемыми, даже чужими. Незнакомыми, серьёзными и вечно дрожащими от холода выглядели дети - из прежних сорванцов не доставало многих, а выживших было не признать. Время такое - не до веселья.
   Каждое утро брели они вдоль заборов, без гомона и возни, держа в грязных ручонках чашку да ложку. На деревенской площади под охраной нескольких красноармейцев дымила полевая кухня, из которой давали ребятишкам американскую рисовую кашу с тушенкой.
   Впрочем, помощь эта подоспела совсем недавно.
  
   Вдруг рядом раздался то ли шорох, то ли шёпот. Слабый, он чуть слышно шёл из-под земли. На глаза попали пустая скоба погребной крышки и валявшаяся на земле задвижка.
   Фёдор заподозрил неладное. Подняв крышку, он долго всматривался и вслушивался в сырую темноту подземелья.
   - Эй! Кто там есть - выходи. А то насовсем оставлю, - сказал он негромко, но твёрдо.
   И не сразу темнота ответила лёгким шорохом и движением воздуха. Сомнений не осталось.
   Фёдор отодвинулся от края, чтобы не служить мишенью:
   - Ну, долго я буду ждать?
   Из темноты нарисовалась голова:
   - Федь, это я - Антошка.
   - Ты что, паршивец, здесь делаешь?
   Агапов буквально вырвал, схватив за шиворот, из-под земли на свет лунный младшего брата и как следует, встряхнул его.
   - Да я, я... - Антошка захныкал, размазывая кулаками по щекам грязь и слёзы.
   - Не реви, - тяжёлая рука Фёдора взметнулась над парнишкой, да так и застыла. - Всё матери расскажу, она тебе задаст. А мало, так я всыплю. Воришка несчастный.
   В это мгновение другая фигурка выпрыгнула из погребного лаза и, громко шлёпая босыми подошвами, понеслась прочь. Рванулся изо всех сил пленённый Антон, но лишь закрутился на месте, болтаясь как на крюке в железной хватке старшего брата.
   - Ах вы, мерзавцы! Ах, воры! - негодовал Фёдор, но на душе у него вдруг повеселело. - Ну, дождёшься ты у меня.
   Он подхватил хрупкое тельце подмышку, протащил по огороду в баню, грубовато швырнул его на пол, громко хлопнул дверью и подпёр её снаружи.
   Антошка огляделся, привыкая к темноте, и понял, что света проникает ровно столько, сколько надо, чтобы понять, что ничего не видно. Пошарил вокруг себя руками, нащупал каменку, вспомнил, что она, конечно, сажная, и, представив, каким он завтра будет выглядеть, даже хихикнул.
   Ни матери, ни старшего брата он, конечно, не боялся: всё угрозы - никакой порки не будет. Не боялся он и ночёвки в тёмной бане. Потому, забравшись на полок, свернулся калачиком, подтянул к груди колени и утопил в них лицо.
  
   От бани огородом Фёдор прошёл к родному дому, поскрёбся у окна.
   - Кто? - послышался из сеней испуганный голос.
   - Открой, мама.
   Она узнала, открыла.
   - Чего ты, Федя?
   Он взял её жёсткую ладонь, притянул к губам.
   - Так.... Не спится.
   Наталья Тимофеевна отступила вглубь сеней, разглядывая сына и щуря заспанные глаза.
   - Заходи, - сказала она. - С чем пришёл?
   Фёдор плотно затворил дверь и сказал в непроглядную тьму:
   - Ну, не каяться, конечно.
   - Ай-яй-яй! - мать появилась откуда-то сбоку, держа в согнутой руке горящую лучину, - тебе теперь днём-то и дороги нет в родной дом.
   Прошли на кухню. Мать подпалила фитиль в плошке с лампадным маслом.
   - Есть будешь?
   Фёдор мотнул головой. Он стоял, не присаживаясь, готовый уйти немедленно, если мать не прекратит свои насмешки.
   Наталья Тимофеевна будто поняла настроение сына, отвернулась, устало махнув рукой:
   - Живите, раз сбежались. Сынишка у вас - внучок мой. А баба она дородная, строптивая только, на мужика сильно смахивает, даже усы вроде как пробиваются.... Не бьёт ещё тебя? Ну и, слава Богу. А впрочем, говорят, кто сильно бьёт, тот сильно любит....
   Фёдор сдержался.
   Полузабытые запахи родного дома вскружили голову, к сердцу подступила тоска по чему-то дорогому и навсегда утерянному. С зимы, с последних похорон он здесь не бывал, хоть и живёт в двух шагах.
   Вот и Санька заревела - давно не видела его, не признала, испужалась. Проснувшись, слезла с печи. Они уже с матерью наговорились, напились чуть тёплого чаю. Тянет Фёдор её к себе, а она руки прячет за спину, загораживается, как от вора. Коротка память у людей.
   Санька - неловкая, застенчивая девчонка-переросток - и ключицы-то, и локти у неё выпирают, и сутулится она - не знает куда руки деть. И ноги у неё длиннющие, тощие, словно две жердины. А всё ж для матери, для родного брата мила она и привлекательна. Оба с нежностью смотрят на неё, любуются.
   Уходя, Фёдор спросил, где Антон.
   - На сеновале спит. Все коленки сбил, места живого нет - непоседа, - говорила мать, стоя у порога.
   Бредя огородом, Фёдор думал о том, что и он в Антошкины годы не мало обтряс соседских яблонь, опорожнил чужих кринок от молока из колодца. Но тогда было другое время, и только добрая порка грозила в случае неудачи. Теперь народ озлобился: убить воришку - плёвое дело. Надо будет всерьёз поговорить с братом. И хорошо, что матери не сказал.
   Дома прислушался к спокойному дыханию жены. Сын, Витюшка, перевернулся на живот и сдавленно всхлипнул. Фёдор подоткнул ему под бок одеяло.
   "Тебя бы, сынок, миновало нынешнее лихолетье", - молитвенно пожелал он малышу то, что желал каждую ночь. - "Спи и просыпайся без страха". Тихо улёгся на кровать с открытыми глазами, закинув руки за голову.
   Небо за окном посерело.
  
   В эту голодную зиму у старухи Кутепихи появилась новая причуда - она перестала есть днём. На все уговоры Фенечки, отрицательно качала головой и повторяла:
   - Не хочу, доченька, спасибо.
   Отложив кусок, другой, она подкреплялась ночью, таясь от посторонних. Ну, а Фенечка думала, что бабка живёт святым духом и твёрдо в это верила. Фёдору недосуг было до чужих прихотей, а когда привязалась эта бессонница, то старухина хитрость перестала быть для него секретом.
   В эту ночь голод поднял Кутепиху далеко за полночь. От распахнутого погреба она приковыляла к запёртой бане и наткнулась на спящего мальчишку. Долго, согнувшись, обнюхивала и ощупывала его, но так и не признала. Антошка жалобно вздыхал во сне, его удлинённое личико было утомлённым.
   Вернувшись в избу, Кутепиха прежде всего посмотрела правнучонка. Взгляд её был добр и близорук. Фенечка спала одна, раскинувшись на всю кровать, на белом лице выделялись почерневшие веки.
   Старуха забралась на печку, но сухие глаза её долго смотрели в щель занавески.
  
   Темнота рассеялась. С неба незаметно опустился туман, приник к земле так, что близкий лес, утонул в нём по пояс. Проснулись птицы. Солнце, поднявшееся за далёким горизонтом, разбудило ветер, и тот разорвал туман на клочья, унёс вдаль.
   Фёдор растолкал заспавшегося Антошку. Вид мальчика был не просто утомлённый, напуганный, а даже какой-то болезненный. Под глаза глубоко легли синие круги, на щеках размазана грязь, под носом присох белый налёт, а в уголке рта поблёскивала слюна. Младший брат выглядел настолько несчастным, что Фёдор воздержался от готовых упрёков, проворчал только:
   - Воришка несчастный, сопли подтери.
   - Я не сопляк, - Антон обиженно отвернулся, сгорбился и пошёл нетвёрдой походкой. Но недалеко. Его повело сначала вперёд, потом назад. Мальчик сбился с шага, засеменил и, наконец, неуклюже сел на подогнувшиеся ноги.
   - Совсем забегался, - ворчал Фёдор. - Только не ври, что в доме нет куска хлеба, голодом тебя качает.
   Он отнёс мальчишку на сеновал. Уходя, напутствовал:
   - Матери я ничего не скажу. Но если узнаю, будешь продолжать, я тебя сам одним махом за всё сразу....
   Он скрутил что-то невидимое в ладони и дёрнул к себе - будто серпом подрезал колосья.
   У Антошки ни с того, ни с сего потекли слёзы.
  
   В то утро в Табыньшу пришло лето. Жара струилась по подсыхающей земле, и она запарила под солнцем.
   Нюрка Агапова, не дождавшись сестёр, пошла занимать очередь за кашей. У плетня на куче перепревшего навоза сидел мальчишка лет пяти и, уцепившись тоненькой ручонкой за палку, отталкивал худую женщину, свою мать. А та тянула парнишку к себе. У матери было перекошено от бессилия лицо, у сына - упрямое, с прикушенной губой.
   Мальчишка то ли боялся идти дальше, то ли у него не было для этого сил, а женщина, сама, еле двигаясь, не могла уже тащить его. Наконец мать сдалась и отпустила его ручонку. И вдруг затряслась в беззвучных рыданиях так, что страшно было смотреть.
   Нюрка знала их: и женщину, и её сына - Ваньку Пинженина, с которым не раз играли вместе.
   Ещё издали она заметила толпу ребятишек и нескольких взрослых, собравшуюся посреди улицы там, где белёные мазанки, полузатопленные вишнёвыми садами, расступились, образуя деревенскую площадь. В центре большой котёл на колёсах дымил трубой. Поодаль на траве курили красноармейцы с винтовками. Но всеобщее внимание привлекал приземистый мужчина в штатском. Широкоскулому лицу его, особенно глазам, откровенно не хватало выразительности. Зато уж чего было в избытке, так это железных зубов во рту.
   Это он, орудуя поварёшкой, раздавал ребятишкам кашу, вкуснее которой не было ничего на свете. Его любила и узнавала вся деревенская детвора. И Нюрка тоже. Она даже завидовала его собаке, кудлатой дворняге с репьями на хвосте, которая могла повалиться на спину и заскулить от великого счастья у ног своего хозяина. Сейчас она катает между лапами пустую банку, вылизывая в тысячу первый раз давно выветрившийся запах американской тушёнки. Но ведь Нюрка не дворняжка. Она встала в затылок последней в очереди девочки, прижимая к груди чашку и ложку.
   Железнозубый дядька открыл огромную крышку котла, его окатило пахучим паром. Быстро перебирая лапами, дворняжка подползла к сапогу своего хозяина - в глянцевом голенище отразилась острая собачья морда.
   Началась раздача каши. Получившие свою порцию усаживались на траве. Нюрка быстрым ревнивым взглядом подсматривала за ними. Вот у этой лупоглазой девочки болезненного вида совсем отсутствует аппетит. Соседские мальчишки Шумаковы дождались своей очереди. Старший, Колька взял свою порцию и бочком, бочком в сторонку, жуя на ходу. А младший, Котька, рванулся бежать куда-то и вместе с кашей со всего размаху - в пылюку. Вот умора! Вот дурак!
   Нет уж, думала Нюрка, она своего не потеряет - и кашу всю съест и чашку вылижет.
   Скулила от нетерпения дворняжка. Народ всё подходил и подходил. Показались Нюркины сёстры. Они вели под руки ослабевшего Антона. Показалась женщина, тащившая сына за руку, но это был не Ванька Пинженин. Пришла Наталья Тимофеевна с малолетним Егоркой на руках.
   Нюрка уже доела свою порцию и вылизывала чашку, вертя её в руках, как та дворняжка банку, когда появилась деревенская дурочка Маряха. Железнозубый ей отказал, заявив, что каша только для детей. Тогда она села неподалёку на землю и стала раскачиваться, и драть седые космы на непокрытой голове. Её надрывный плач далеко разносился между домами.
   - Будь ты проклят! - вопила Маряха, лупя кулаками по земле. - Узнаешь у меня, как обижать старуху.
   Устав причитать, она поднялась с земли и, продолжая громко стонать, заковыляла прочь.
   Нюрка, набравшись храбрости, ещё раз подошла к котлу. Железнозубый это приметил.
   - Что, мало? - Хмуро спросил он. - Курочка по зёрнышку клюёт, а сыта бывает.
   - Не, дяденька, это не мне, - Нюрка ткнула пальцем в угловой дом, - Там мальчик у забора сидит, он сам дойти не может.
   - Врёшь, конечно, - нерусский акцент железнозубого проявился явно, - но как убедительно. И это стоит обедни!
   Он щедро перевернул свою поварешку над Нюркиной чашкой, потом подал хлебный ломоть. Девочка не думала никого обманывать, но и не гадала, что ей поверят.
   Пинженины, Ванюшка и мать, сидели всё у той же, заросшей лебедой кучи навоза. Пока Ванька торопливо ел, давясь непрожёванным хлебом, а мать отрешённо, но неотрывно, смотрела на него, Нюрка играла в считалку, загибая пальчики:
   - Птичка-синичка дай молока...
   Тем временем Антон Агапов упал в обморок. Должно быть, от запаха каши, решили люди. Его оттащили в сторону и окатили водой из горшка. Он пришёл в себя, но к пище так и не притронулся.
  
   Солнце поднялось совсем высоко, отвесные лучи немилосердно палили землю, дрожало прозрачное марево нагретого воздуха. Фёдор, управившись по хозяйству, ушёл с тележкою в лес - собирать хворост. А когда, возвращаясь, остановился утереть пот, его окликнули из ворот родительского дома.
   В комнатах было тихо. Напуганные необъяснимым девчонки жались по углам и друг к другу. Наталья Тимофеевна, вслед за мужем оплакавшая трёх дочерей, без криков и стенаний приняла на свои плечи новое горе. Сидела она за столом в тени закрытого ставнями окна и, не мигая, смотрела на свои руки. Антон лежал на родительской кровати. С одного взгляда было видно, что он мёртв - лицо побледнело и вытянулось, а вокруг закрытых глаз толклись мухи.
   Фёдор сразу припомнил и непонятную Антонову слабость и бледность. И даже слова его последние. И чтобы он не делал остаток этого дня, когда хлопотал об устройстве похорон, какая-то доступная загадка тревожила его сознание. Казалось, не хватает лишь малого штриха, зацепочки, чтоб всё стало на свои места, чтобы можно было объяснить необъяснимое. Белый налёт, что засох у Антошки на губе, шилом колол сердце, будил память.
  
   Ночью то и дело принимался хлестать дождь. Ветер налетал порывами, но, не сумев набрать силы, гас. Однако после полуночи непогода стихла, лишь косматые клочья облаков проносились по небосклону, заставляя плясать полную луну. Фёдор, горевавший с матерью и старшими сёстрами у гроба, вышел покурить.
   Ночь разлилась тёплая и влажная. У края земли порой вспыхивали зарницы, но грома не слышно. Кто-то проковылял огородом и скрылся под сенью кутеповской бани. И хотя низкие тучи то и дело закрывали луну, а ветер шумел листвой, заглушая все звуки, Фёдор безошибочно определил полуночника.
   Вслед за старухой он прошёл в баньку, чиркнул спичкой, поднёс её к морщинистому лицу Кутепихи:
   - А ведь это ты, ведьма, брательника моего отравила.
   Старуха ничуть не испугалась ни его неожиданному появлению, ни словам.
   - И я Феденька, таковская была - последнее с себя отдавала, - её дребезжащий голос звучал, казалось, на пределе старушачьих сил. - А теперь не хочу, чтобы внучка моя с голоду сдохла.... и ребятёночек твой. Так-то вот.
   Фёдор, удивляясь своему спокойствию, засветил ещё одну спичку, нагнулся, с кучи лома за каменкой поднял железный прут и без размаха, вполсилы ударил старуху по голове. Та не шумно упала. Выждав немного, Фёдор наклонился, нащупал костлявую руку. Несколько слабых конвульсий шевельнули пальцы, и сиплые вздохи оборвались. Фёдор достал из-за каменки увесистый обломок чугуна, сунул его Кутепихе запазуху, надорвав кофту. Потом взвалил тело на плечо и вышел, пригнув голову.
   От озера пахнуло болотной сыростью, Не доходя до воды, он скинул сапоги, поболтав в воздухе ногами. Прочмокал илистым берегом. В зарослях куги открылся чистый плёс. Зайдя в воду по грудь, Фёдор спустил с плеча труп и погрузил его в тёмную воду. Юбка вздулась пузырём и тут же опала, с лёгким шипением утянулась на дно.
   Фёдор постоял растерянно, посмотрел на свои руки, зачем-то понюхал их и начал отмывать. Забывшись, зачерпнул и хлебнул солоноватую воду. Его стошнило.
   Отплёвываясь и кашляя, он брёл к берегу, а потом долго искал в темноте сапоги, и совсем расстроился, когда обнаружил, что подмок табак.
  
   Свадьба
  
   Человек живёт своей памятью. Если было что в прошлом приятного, счастливого, удачного да забылось, так считай, что и не было ничего. И жизнь начинается с того момента, который первым запомнился.
   Для Егорки Агапова осознанный бег времени начался в январе 1924 года, хотя не было тогда мальчишке и пяти лет. Всю жизнь хорошо помнил он свадьбу старшей сестры, Федосьи, а дату никак не перепутаешь - в те дни страна скорбела по Ленину.
   Быть может, отдельные эпизоды привнесены из других временных отрезков, но рассказ о том дне, излагаемый в течение долгой жизни неоднократно, имел свою стройность и завершённость.
  
   Просторный дом с вечера плохо протапливался, а к утру напрочь выстужался. По этой причине обитатели его спали кучно, насколько позволяли лежанки. Егорка, как самый маленький, ложился с матерью на родительской кровати. Нюрка порой, замёрзнув среди ночи, перебегала к ним, что, конечно же, мальчишке не нравилось. Когда во сне их ноги соприкасались, Егорка машинально отдёргивал свою и, в конце концов, свернувшись калачиком в углу кровати, просыпался.
   Рассвело.
   Мать хлопотала по дому. Егорка услышал, как просыпается Нюрка, чмокает губами, вздыхает, но бранится с ней не стал. Дрожа от холода, поднялся, осторожно ступая босыми ногами по студёным половикам, подошёл к двери и выглянул на кухню. Один её угол был косо освещён солнцем. Там на лавке стояло цинковое корыто с горой набитое сладкими пирожками, шанежками, ватрушками, накрытое простынёй - на свадьбу. А ещё в сенях теснятся чугунки и чашки с холодцом. Там слышны возня и голос матери. На лавке у печи, развалившись пьяным мужиком, закинув ноги на тёплую стенку, спал пушистый кот. Печная пасть набита берёзовыми поленьями, от пучка лучин занимался огонь, хорошо отражаясь в окне напротив.
   Наспех одевшись, сунув босые ноги в чужие валенки, тихо, стараясь не скрипеть дверью, Егорка вышел в сени.
   - Я всю ночь не спал, - пожаловался он на Нюрку.
   - Я тоже ночь не спала, да и как спать: шутка ли - гостей сколько будет, - мать разговаривала с ним, как со взрослым. Ей дела не было до его ребячьих обид.
   Егорка вышел из сеней и вздохнул чистый морозный воздух. Солнце светило откуда-то сбоку, а прямо над головой клубился туман. Редкие снежинки по широкой спирали падали с высоты. Вертикально в небо поднимались два белых дыма из прокопченных труб соседних изб, на одном шевелилась чёрная подвижная тень другого.
   Справив нужду, защемив меж пальцев соломинку, Егорка, подражая старшему брату Фёдору, "покурил", выпуская клубы пара. Мороз щипнул за нос и щёки, попытался юркнуть за шиворот. Мальчишка бросил, затоптав, "окурок" и засеменил в избу.
  
   Был он единственным, хоть и маленьким мужиком в семье. Мать и старшие сестрицы баловали его, как могли. Зато от Нюрки хватало обид по самоё горло. После завтрака она заманила его в дальнюю комнату и, пользуясь свадебной суматохой, запёрла там.
   Конечно, если бы Егорка принялся стучать и кричать, его бы нашли, а Нюрку наказали. Но уж больно не хотелось признавать своё унижение. Он забрался на кровать, готовый, если сестра всё-таки сжалится и выпустит его, показать полное презрение к происходящему, прислушивался к стукам, брякам, возгласам и смеху - в доме выкупали невесту. Там, конечно же, было веселей и интересней.
   Дверь хлопнула в последний раз, голоса стали удаляться и пропали. Егорка уткнулся носом в подушку и заревел. Утопив горе в слезах, он уснул.
  
   Между тем, свадебное гульбище натолкнулось на непреодолимое препятствие - председатель Сельсовета Иван Андреевич Шумаков не только отказал в регистрации молодым, но и пригрозил многими неприятностями веселящимся в дни всенародного траура.
   Никто не желал прослыть белоэлементом, и тем более попасть в немилость к власти. Свадебный поезд как-то сам собой рассыпался, многие развернулись по домам. Наталья Тимофеевна блюдя обычай, торжественно и чинно встречала оставшихся у порога. Она кланялась им в пояс, рукой до земли, и говорила нараспев:
   - Добро пожаловать, гости дорогие! Прошу не побрезговать угощением, отведать, что Бог послал.
   Мужики, бабы проходили, выпивали стоя, крякали, вытирали ладонями губы, закусывали, поздравляли молодых, благодарили хозяйку и... бочком-бочком на улицу.
   За столом собрались только близкие родственники.
  
   У Фёдора Агапова в тот день были и личные неприятности. Фенечка, усмотрев со стороны свекрови какое-то пренебрежение, наотрез отказалась быть на свадьбе и сына не пустила. Фёдор томился своим одиночеством и первым заметил отсутствие Егорки.
   - Гости за столом, а хозяин спит.
   Егорка проснулся, когда услышал голос старшего брата и почувствовал его широкую и тёплую ладонь на своём плечике. Он оттолкнул её и протёр кулаками глаза.
   - Что надулся? Ну, говори уж, что натворил.
   - Ещё не натворил, - со вздохом ответил Егорка, - но скоро натворю.
   - Ну, когда натворишь, тогда и ответ будешь держать, - сказал Фёдор, - А раньше времени не стоит каяться. Ну, что же ты лежишь? Вставай, угощай гостей.
   А сам вместо того, чтобы поднять Егорку, привалился на кровать и придавил его.
   Фёдор хоть и держал себя с братом на равных, по возрасту ему в отцы годился - его сын Витька лишь на полгода моложе. Если бы не суровость Фенечки, Егорка дневал и ночевал бы у Фёдора, а племяннику завидовал лютой завистью. Сейчас он был почти счастлив.
   - Расскажи про войну, - теребил брата.
   - Я её не видел, - улыбнулся Фёдор. - Я от неё по лесам бегал.
   - И что, совсем-совсем ничего не видел, не помнишь?
   - Один только момент, когда нашу деревню освобождали. Со стороны Михайловки пушка бьёт, а белосволочь, казачьё там разное огородами драпает. Вот это сам видел.
   Вошла мать.
   - Что же это вы тут притулились вдвоём? - спросила она.
   - Да так, войну вспоминаем, - сказал Фёдор. - Дверь не закрывай, пускай так.
   - И ты войну вспоминаешь? - хмельно улыбаясь, спросила мать. Рука её опустилась Егорке на голову. - Сиротинушка ты моя, кровинушка.
   - Ага. И я.
   - И есть, что вспомнить?
   - Ага.
   - А ты помнишь, как мы чуть не угорели однажды?
   - Не-а. А когда?
   - Ты ещё вот такусенький был. Проснулась я тогда, чувствую - задыхаюсь. Поднялась и хлобыстнулась на пол. До двери доползла, открыла. Воздух свежий пошёл - как-то мы отдышались. Выползли потом все на крыльцо и остаток ночи там просидели.
   - Холодно было?
   - Да, прохладно. Но в дом возвращаться страшно. Так и сидели, дрожа, пока не рассвело. А что ж ты хочешь - бабы, один мужик - и тот на руках.
   Между тем, из горницы в приоткрытую дверь доносились возбуждённые голоса, разговор там шёл накалённый. Мать и Фёдор с тревогой поглядывали туда, прислушивались.
   - Ну, пойдём, Егорушка, я тебя шанежками покормлю, - позвала за собой Наталья Тимофеевна.
  
   Расположившись по одну сторону стола и повернувшись вполоборота, ругались старшие сёстры, Татьяна и Федосья. Их мужья молчаливой поддержкой сидели рядом, бросали хмурые взгляды друг на друга и стоящие перед ними наполненные стаканы.
   - Да ты хоть соображаешь, что говоришь? - кричала, распаляясь, Татьяна. - Ведь я выходила - какое приданое? Постель одна да тряпки кой-какие. Ведь хозяйство-то Егорово. А матери что останется, малышне?
   - Да что я ненормальная что ли? - кричала Федосья. - Всегда так бывает - наследство меж детьми делится. Да и кому сейчас по силам такое хозяйство ворочать? Ваньке, вон? Да больно надо. Он теперь днями спит, а ночами с Лизкой шушукается.
   Бывший военнопленный австриец Иоганн Штольц сидел в углу стола, в одиночестве, опёршись о стену могучим плечом. Его крючковатый нос казался прозрачным под солнечным лучом. Восемнадцатилетняя Лиза, стройная миловидная девушка, стояла у печной стены, спрятав руки за спиной, от слов сестры широко распахнула томные голубые глаза и ярко зарделась.
   - А это уже не ваше дело! - ответила она. - С кем я буду - не ваше дело.
   Белое, искажённое лицо Татьяны повернулось к ней:
   - Тебе, голуба, тоже наследство подавай?
   - Мне, как всем, - сердитая, Лизавета становилась ещё красивей.
   - Чего сиднем сидим, мужики? - Фёдор поднял перед собою стакан.
   Выпили. Женщины примолкли, косясь на них.
   Похрустывая долькой лука, рассудительный Егор, Татьянин муж, сказал:
   - Тут надо сразу определиться: если будем что делить - давайте делить, а не ругаться, если нет - то перестаньте кричать: на свадьбе ведь. Как, мать, а? Твоё последнее слово в доме,... и первое тоже.
   - А ты куда торопишься? - решился вставить слово молодожён Илья, приехавший за Федосьей из неблизкого Бутажа. - Без нас, наверное, решат, что к чему. Без очереди только на мороз пускают.
   Голос его был злой, чёрные кудри задиристо тряслись.
   Егорку охватили какое-то отчаяние напополам с весельем: надо же - оказаться в гуще таких событий! Вот если драка разразится, они с Фёдором всем накостыляют, да ещё Ванька-австрияк пособит. Егорка елозил по лавке, поглядывая на спорящих.
   - Ну, чего вам? - обиженно поджала губы Наталья Тимофеевна, - Косилки-молотилки отцовы? Да забирайте, всё равно ржавеют, а скотину не дам - чем же ребятишек кормить стану? Эх, вы.... дети, дети.
   Если бы не блуждающий пьяный взгляд и неверные движения, мать своим авторитетом смогла бы, наверное, загасить ссору.
   - Мать, а ты Ивана спросила? - подалась вперёд Лиза. - Он всё делает-делает, а всё, как работник. Так и останется ни с чем.
   Федосья даже побагровела:
   - За дуру что ли меня принимаешь? Скажешь, и с Ванькой ещё делится? Всякую ерунду говоришь, голову всем морочишь. Он что, кормить вас будет?
   - Ладно, подавись своим куском! - Лизавета проглотила обиду и отвернулась.
   - Что такое? - вдруг сделавшись совершенно белой, пробормотала Татьяна.
   Егор вскочил из-за стола, схватил её за плечи, иначе бы она, наверное, упала со стула.
   Федосья, презрительно поджав губы, посмотрела на неё и отвернулась.
   - Что же ты молчишь? - отчаявшись услышать от тёщи вразумительного слова, Егор обратился к Фёдору.
   Шурин долго и пристально смотрел на него, потом вдруг неожиданно сказал:
   - Отстань!
   - Нет уж, - зло говорила пришедшая в себя Татьяна, - как мне, так и всем. Вон Фёдор в одних дырявых портках женился.
   - Да? Ваньке всё останется? - закричала Федосья. - А случись что с матерью, он детвору из дому выгонит, нам же на шею повесит.
   Штольц молча сидел, напустив на лицо всю имеющуюся суровость. Лизавета, не скрывая тревоги, вздыхала и поглядывала на него. Егорка смотрел на Ваньку и понимал, что не всегда, наверное, он был таким неразговорчивым, каким он привык его видеть, когда-то, должно быть, он тоже бывал весел и беззаботен, болтал и смеялся на своём австрийском языке.
   - Плохо ты его знаешь, - выразительно сказала Лизавета.
   - Э-э-э! - махнул рукой кудрявый Илья. - Немчура он и есть немчура. А то ещё к себе уедет.
   - Что ты брешешь! - задрожала от ярости Лизавета, и перекосившееся лицо её потеряло привлекательность.
   - Ну-ну! - Фёдор вскинул на неё укоризненный взгляд.
   - А что ты выгораживаешь его, зачем? - Федосья в основном нападала на работника, а теперь коршуном налетела на сестру.
   - А тебе какое дело? - хрипло проговорила Лизавета.
   - Замуж что ли собралась?
   - Может быть.
  
   Небо за окном почернело, пошёл снег. Со столов убрали почти нетронутые закуски, поставили самовар. Пили горячий чай, громко крякая и отдуваясь, лениво переругивались.
   - А ты здесь что сидишь - пора спать, - сказала Егорке мать и выставила из-за стола.
   - Идём, брат, - подмигнул Фёдор, - Я тебе про войну расскажу.
   Егорка разделся и лёг. В полутёмной комнате было прохладно и тихо. Перед глазами поплыли кольца, похожие на полупрозрачные срезы лука. Он вдруг почувствовал, что по щекам его текут горячие и едкие слёзы. Чувствовал, как усталость входит в руки и ноги, доходит до кончиков пальцев, потом подступила дремота.
   Егорка ожидал Фёдора и думал о нём. Он уже осознавал, что есть две породы людей - одни много говорят, кричат, возмущаются и всегда недовольны, а другие молчат и делают по-своему, и всё у них получается. И ещё он думал, как приятно быть братом человека, у которого всё получается.
   Ночью Егорка несколько раз просыпался от громких голосов за дверью. И засыпал, неведая, что там решают и его судьбу.
  
   Договорились всё-таки делиться. Даже дом, крепкий ещё, должен быть разобран. Фёдор получал часть прируба. Старшим дочерям - по амбару.
   Лизавета в ту ночь была просватана за контуженного австрияка, и они получили свою долю наследства. Большая семья Кузьмы Васильевича Агапова распалась, рассыпалось и его хозяйство.
   Фёдор давно собирался переехать на хутор, где с землёй было вольготнее, уговорил и мать. Наталья Тимофеевна сильно постарела за эту ночь, стала слезливее.
   Расставались родственники хоть и без ругани, но весьма настороженными и без сердечных объятий.
  
   Егорке приснился сон. Странный пирог летал по воздуху, и чьи-то большие руки, высовываясь из тумана, отламывали от него куски. Проснулся он с воспоминанием о коварстве сестры и о том, что он пропустил на свадьбе самое интересное. Но интересное в жизни только начиналось.
  
   Волки
  
   Теперь уже не помнят, кто и когда вбил первый колышек на Волчанке. Быть может, это было ещё во времена Столыпинской реформы, когда крестьянская Россия поднялась с насиженных мест, и волна переселенцев покатила за Урал. А название осталось, наверное, с той поры, когда, говорили, голодными белыми зимами стаи волков осаждали хутор, резали скот в хлевах, скалились в окна изб.
   Леса тогда стояли дремучие, а домов-то было - раз, два и обчёлся. Многие мелкие поселения разорила война и последующий голод - несчастья сбивают людей в кучу. И наоборот, лишь только полегчала жизнь, каждый хочет обзавестись своим углом и куском земли, или, как здесь говорят, - "стремится к богачеству".
   Всё повторяется, как зима и лето, как обилие и недород, только каждый раз по-иному.
  
   По-новому повела крестьянскую политику Советская власть. И хотя земля, как и было объявлено, нарезалась в удел каждому, кто хотел её обрабатывать, больше поощрялся коллективный труд - ТОЗы, коммуны. Для них - льготы в налогах, льготы в кредитах, для них широко распахнуты двери сельской торговой кооперации.
   И вот уже появилась своя, деревенская интеллигенция, что не сеет и не пашет, но всегда при власти, в достатке и почёте. А те, кому надеяться не на кого, и надо было думать за себя и за своих детей, те при всей своей политической близорукости и видимой трудности единоличной жизни, делали единственно правильное, что им оставалось делать - кормили себя и страну.
  
   На хуторах люди большей частью в близких или дальних родственных связях. На Волчанке несколько семей Кутеповых, Малютиных, несколько однодворых фамилий. Сюда Фенечка уманила Фёдора, а он мать. Так и Агаповы появились здесь летом 1924 года.
   В Табыньше раскатали большой дом, рубленый ещё покойным Кузьмой Васильевичем, а на хуторе поставили из него два. Без помощи людской не обошлось, но основная тяжесть трудов легла на Фёдора и не согнула его, а даже наоборот, как-то расправила. Видного сложения, с трезвым ясным умом, он был тем самым русским мужиком, которым и была крепка Россия испокон веков.
   Наталья Тимофеевна, оставшись одна с малолетними детьми на руках, тянулась к старшему сыну всей душой, несмотря на взаимную неприязнь со снохой. С любовью она замечала в Фёдоре, внешне очень похожем на неё, отцовские повадки.
   С тех пор, как живёт человечество, сын учится у отца, перенимает каждый его шаг и гордится, становясь похожим на него. Волна нежности затопляла материнскую душу каждый раз, когда видела она обоих ребятишек-однолеток, её Егорку и Фёдорова Витюшку, по-детски высунувших языки, занимающихся взрослыми делами в подручных у её старшего сына.
   Порой, встречая его у порога, она говорила:
   - Дай я тебя поцелую.
   Встав на цыпочки, горячими ладонями брала его за лицо, притягивала к себе.
   - Боже, какой ты большой стал. Я, кажется, никогда не привыкну.
   Фёдор стоял перед ней, сутулясь от неловкости и своего роста.
   - И пахнет от тебя, как от него, - она отворачивалась, сверкнув слезами в глазах, - когда на фронт провожала.
   Мать отходила к окну, ссутулившаяся, смуглая, с сединою в волосах. А когда поворачивалась, глаза были уже сухими, только сильней обычного горели щёки. Жалела мать себя, жалела и Фёдора.
   Не складывалась у него жизнь с Фенечкой. Оба молодые, красивые, рослые, на редкость внешне подходившие друг другу, в душе глубоко разнившиеся. Хотя и выставлялась в причину будто бы завистливая свекровь, но дело было не в ней. В Фенечке, подмечал Фёдор, всё яснее проявлялись характерные Кутеповские черты - истеричная скандальность, заносчивость, пренебрежение к тем, кто беднее.
   "Ведь я её ненавижу, - совершенно спокойно думал Фёдор о своей жене, вспоминая холодный взгляд и брезгливо поджатые губы. - Только теперь поздно оправдываться, раньше надо было думать да матери слушаться. Живу с ней из-за сына".
   В очередной раз уходя к матери от семейной ссоры, думал: "Её бы надо гнать", но чувствовал, что не сможет поднять на жену руку. Он жил, страдая, мучаясь, понукая и сдерживая себя, и думал, что так и живут в семьях.
  
   За воротами на голубом снегу под дробящейся россыпью звёзд он вздохнул морозного воздуха, который глубоко свежим холодом прошёл в лёгкие и вызвал кашель. Он шёл и радовался сам себе, радовался, что вырвался из дому, что в очередной раз сдержался и не ответил криком на крик, радовался, что идёт к матери.
   Повизгивал смёрзшийся снег под валенками, встречный ветерок выжимал слёзы. Крупная жёлтая звезда, высоко поднявшись на западе, горела не мигая. Никогда, казалось, не видел он такого бездонного и живого неба, во все глаза следившего за ним.
   Луна никак не могла вырваться из хищной пасти одинокого облака. Она была маленькой и блеклой, а тучка - серой, светящейся изнутри. Наконец освободившись, она быстро поплыла прочь, всё увеличиваясь. И когда остановилась, в белом свете её, таинственно изменившим ночной мир, засинели занесённые снегом крыши изб, в бревенчатых стенах заблестели стёкла окон.
   От дворов тянуло дымом и застойным теплом хлева.
   Жадно напиваясь табачным дымом, Фёдор постоял перед крыльцом. В темноте сеней наощупь открыл дверь. Комната с побеленными стенами и потолком, с завешенными окнами, с застоявшейся тишиной и запахом керосина, показалась ярко освещенной. Переступил порог в припорошенных снегом, гулких от мороза валенках, огляделся.
   У стола сидела Нюрка, вытянув маленькие босые ступни, и крутила ручку швейной машинки, глядя на блестящее никелированное колесо. Дощатый вымытый и выскобленный ножом стол был завален яичной скорлупой, на нём лежали - круглый хлеб и коровье масло в тарелке, поблёскивающее каплями влаги. Мать разливала молока из глиняной кринки в такие же толстые кружки.
   - Садись с нами, - пригласила она Фёдора, не отрывая глаз от белой струи. - Молочка парного хочешь?
   Фёдор отказался и старался не смотреть на стол. Ожидая, когда мать и Нюрка кончат ужинать, он сел на табуретку у стены. Смотрел по углам избы широко поставленными от переносицы глазами, взглядом немолодого, спокойного, твёрдого, уверенного в себе человека.
   На его голос в дверях горницы показался заспанный Егорка. Утром ли, вечером дети просыпаются румяные, свежие и им сразу же хочется играть. Через мгновение Егорка уже сидел у Фёдора на коленях, и тот путал брата вопросами, сбивал с толку и хохотал довольный, заставляя вздрагивать от счастья его маленькое воробьиное сердце. Мать от стола посматривала на них, и, чувствуя, что веселье у старшего сына не очень-то весёлое, и догадываясь о причине, безуспешно искала его взгляда.
  
   Хрупая валенками по снегу, кто-то пробежал двором. Бухнула входная дверь. Вошла Санька, румяная с мороза, белой изморозью опушён платок вокруг лица. Увидела Фёдора - обрадовалась. Подала мягко холодную руку, кольнула серыми в густых ресницах глазами. И брат улыбнулся ей, взял за плечи, потёрся о её щеку своей щетинистой. Такой красивой он не видел сестру ещё ни разу. Невеста!
   Санька размотала платок, скинула шубейку и склонилась к умывальнику.
   - Ой, мама, с голоду помру!
   Мать расставила на столе чашки, вынула из печи закопченный чайник, прибавила фитиля в лампе. В избе стало ещё светлей. Все сели к столу, а их огромные тени заплясали на стенах, теряясь в синеватом сумраке углов. Наталья Тимофеевна выбрала из большого чугуна горячую картошку и с улыбкой ("поросятам варила") поставила в чашке перед Санькой. Рядом огурцы прямо из рассола, хрустящие ледком. Фёдору поднесла полный до краёв стакан самогона. Он сразу построжал -святая минута наступила. Отеческим взором окинул застольников, мысленно сосредоточился.
   - Обожди пить, - предупредила Санька, очищая от кожуры картошку. - На.
   Крупная картофелина сахарно искрилась вблизи горящей лампы. Он принял её на ладонь, благодарно глянул на сестру:
   - Ты любишь такую, в мундирах? Я шибко обожаю да ещё с молочком.
   - Налить? - встрепенулась мать и добавила, - Тут земля свежая. Одни глазки садили - и вот какие клубни. Один куст - полведра.
   Вслед за Санькой и Фёдором все потянулись к картошке, чистили и макали её в плошку с солью. А он сидел пунцовый от выпитого первача, как все здоровые люди, и тёмные глаза его на чистом лице засветились любовью и душевным покоем. Потом пересел к печи, прикурил, и под его рукой на чугунной плите начало растекаться молочное пятно дыма.
   Мать, качая головой и улыбаясь, убирала со стола, рассказывала, вспоминая мужа, как любил он её, какие покупал подарки. В сознании детей отец вырисовывался человеком, подарившем матери большое счастье. Что-то грустное, как тень сожаления, промелькнуло в её лице.
   - Вот это была жизнь! - сказала она с глубоким вздохом. - Боже мой, да неужто ж правда такое было? Самой даже не верится.
   Фёдор посмотрел на неё с нежностью, граничившей с состраданием. Сколько раз он слышал, как вот так вспоминали о прошлой, дореволюционной жизни. И хотя и тогда порой бывало нелегко, вспоминали о ней, как о великом счастье. Потому что был достаток, и все были вместе.
   Наталья Тимофеевна рассказывала, как забрали Кузьму Васильевича в солдаты, как провожала его у Петровской церкви. Рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой текли слёзы. И видя их, притихла Нюрка, разволновался Егорка, готовый разреветься.
   - Да не трави ты себя, - остановила её Санька, - видишь - детвора хнычет.
   - Видимо, так на роду ему было писано, - закончила мать и зашмыгала в платок.
   Надолго замолчали. Наконец Фёдор поднялся и огляделся, молча прощаясь. Егорка снизу посмотрел на брата, в детских глазах возникла тревога - неужто уходит? Для него это было большей неприятностью, чем слёзы матери.
   Наталья Тимофеевна оправилась от переживаний, стянула с плеч платок, уголком гребёнки почесала переносицу. И хотя брови в тот момент высоко поднимала, морщин на лбу собралось мало - старость ещё не тронула её лицо. Провела гребёнкой по волосам, воткнула на затылке, заторопилась высказать уходящему Фёдору:
   - Ой, страх, страх! Морозы-те кабы не ударили. Санька-то завтра за сеном собралась. Извеков Борис позвал, прикупил где-то в Татарке. Сам-то хромоногий, а мать его - барыня. Ну, да пусть едет, глядишь - нам возок перепадёт. Всё дело.
   Отойдя в тень, задом опёршись о прижатые к печи руки, Санька смотрела куда-то вдаль, и во взгляде её светились томная девичья мечта и ликование жизнью, такой прекрасной и непредсказуемой. Она ощущала себя человеком, которому приготовили подарок, и предвкушала удовольствие того момента, когда ей его вручат.
   Фёдор оглянулся от порога. Санька и на него взглянула счастливыми, влажными и оттого по-особенному сиявшими глазами.
  
   Было позднее утро, но солнце ещё не показалось. Только по временам сквозь облака ощущалось тепло его, и тогда снег светлел и, казалось, резче звучал под копытами и полозьями.
   Недавно выехали с хутора, а у Бориса уже мёрзли ноги. В гражданскую войну был он ранен шрапнелью, когда вёл своих товарищей в атаку. Неверно сросшиеся кости болели, особенно в холода и перед ненастьем. Вдобавок ему нестерпимо хотелось курить, так хотелось, что рот был полон слюны, а он и сплюнуть при девушке стеснялся. Борис шевелил пальцами в тесных пимах, морщился и часто испуганно поглядывал на Саньку, неподвижно сидевшую рядом.
   Снежная пыль из-под копыт опушила её с ног до головы, морозный воздух разрумянил. Санька изредка вскидывала на него быстрый любопытный взгляд из-под густых ресниц, таких густых, что серые глаза её казались чёрными. И это мимолётное внимание непонятной радостью взрывало Борисово сердце, боли будто бы отступали. Разговор в пути не клеился, но перестрелка глаз скучать не давала.
  
   К полудню были в Татарке. Борис, оставив Саньку в санях, ушёл обсуждать с хозяином последние детали купли-продажи. А её внимание привлекло старушечье лицо в платочке, прилепившееся к окну. Без любопытства, не мигая, смотрели выцветшие глаза.
   Подошёл Борис, прикурил, сладостно затянулся, спросил, щурясь от дыма:
   - Не замёрзла?
   И уже в санях, бросив окурок, он вдруг спохватился:
   - Вот ведь забыл совсем - как память отшибло. Лопату-то я не взял - чем снег со стога сгребать? Может сходить попросить или справимся? Как думаешь, Александра?
  
   За околицей дорога, пробитая среди белых холмов, до блеска притёрта полозьями. Видно было, что по ней не один день возили сено и на санях, и волоком. На опушке леса накатанная дорога делилась - пути вели вправо, влево и вглубь леса к с лета намётанным стогам. Борис, привстав в санях, огляделся и, усмотрев что-то, уверенно направил лошадь вперёд.
   Остановились на лесной поляне у стога-великана, желтевшего крутыми боками. Вокруг, как не оторвавшиеся от земли дымы, стояли берёзы. Санька походила вокруг саней, разминая закоченевшие ноги. Борис освободил лошадь от удил, обошёл стог, приглядываясь. Хоть и не был он суеверным, место показалось ему дурным.
   С помощью вил и перекинутой через зарод верёвки Санька вскарабкалась на его макушку. Пока она скидывала снег, Борис курил и нервно ходил вокруг саней, зажав под мышкой черенок вил. А потом обнял себя за плечи и почесал спину о берёзу, всё поглядывая по сторонам холодно и настороженно.
   Санька наконец-то смогла вволю насмотреться на него. Сверху видны были его спина, жилистая шея, старая шапка, "уши" которой он так и не опустил. Когда прикуривал, пустил струю дыма вверх, и Санька увидела его смуглую щёку, опушённые брови и заиндевевшие усы.
   Снегу на зарод намело не мало. Санька раскраснелась, распустила платок, волосы у пылающих щёк закурчавились. Потом и варежки ему скинула - жарко!
   Борис томился бездельем внизу.
   - Устала? - спросил он.
   Санька трясла головой - нет. Ей было весело от того, что они с Борисом вдвоём, что весь посторонний мир остался где-то там, за чертой леса. Лишь по-весеннему яркое солнце во все свои лучи подглядывало за ними, и за это высотный ветер строй за строем гнал на него ослепительно белые облака.
  
   Тень облака скакнула на круп лошади. И словно убоявшись его, она попятилась от стога, напряжённо ставя ноги, вертя головой, шевеля ушами, беспокойно всхрапывая. Сосущее чувство страха возникло в груди у Бориса и опустилось вниз, к ногам. Неосознанное, без реальных причин, как предчувствие.
   Вдруг лошадь, точно обезумев, пронзительно заржала, рванулась с места вскачь, волоча сани, путаясь в брошенных вожжах. Борис с криком побежал за ней, широко переваливаясь, припадая на обе ноги, и успел упасть в сани, вырвать из-под лошадиных ног вожжи.
   Бесшумными серыми тенями из-за берёз выскочили волки.
   Пронзительное лошадиное ржание, крик Борисов вырвали Саньку из душевных грёз. И в следующее мгновение она увидела волков.
   - Дядя Боря-а!
   Её истошный детский крик будто хлыстом стеганул Извекова в спину. Он ничего не ответил. Встречный ветер рвал ему горло, перехватывая дыхание. Сквозь пелену слёз он видел радужный, расколотый на отдельные эпизоды мир. И лишь с необычной ясностью чувствовал время в двух измерениях - страшную быстроту устремившихся за ним волков и медленность тяжёлого скока лошади. А потерей в этой разнице была его жизнь, на которую осталось совсем уже мало времени.
  
   Волки рассыпались в поле, пытаясь окружить лошадь и седока в санях. Близко- близко оскаленные пасти. Невесть откуда взявшийся пот заливает Борису глаза, щипит прокушенные губы. От крови, давящей на уши, глохли все звуки. Сердце ухало в груди, отдаваясь тяжёлыми толчками в висках. И не хватало воздуха.
   Летят мгновения. Страх смертельной тяжестью придавил душу. Вот-вот развязка. И всё это длится, длится,... нет конца.
   Наконец сознание проясняется: волки вязнут в снежной целине - с боков им лошадь не обойти, а накатанная дорога во всю ширь занята санями, с которых тускло поблёскивают вилы в Борисовых руках. Нет, врешь, не возьмёшь! Мы ещё поборемся. Теперь лишь бы скакун не подвёл.
  
   Волки вернулись. Их матёрый вожак сидит совсем рядом со стогом, косится настороженно.
   - Собачка, собачка, - говорит Санька, - иди домой.
   Он тихонько рычит в ответ, и чёрная губа приподнимается над синеватыми клыками.
   И другие поодаль сидят или лежат на снегу, положив морды на лапы. На каждое движение Саньки вздрагивают, вскакивают, скалят пасти, в беспокойстве перебегают с места на место. Девушка смотрела на них, а глаза её сами бухли влагой, туманились. Слёзы пролились через край. Сидя на стогу, Санька плакала от холода и страха. Руки заледенели, лишь дыхание горячее.
   Худющий волк прыгнул на стог, загнав её сердце в самые пятки, но скатился вниз и заскулил, роняя слюну. Санька пригрозила ему вилами, и он метнулся в сторону, поджав хвост.
   Девушку знобит уже так, что стучат зубы. Зарыться бы сейчас с головой в сено и дышать себе на руки, но боится даже на миг оторвать взгляд от волков и всё вертит головой - чтобы видеть всех.
  
   День начал угасать, скоро сумерки и ночь. Саньке кажется, что где-то фыркает лошадь, звучат приглушённо голоса. Но волки не обнаруживают беспокойства, готовые и ночь ждать, и ещё бог весть сколько - может той минуты, когда Санька насмерть закоченеет и сама свалится со стога.
   Подняв вверх острую морду, вожак внезапно завыл. И вой его, низкий, протяжно-тоскливый повторил зимний лес. Волчий плач внезапно оборвался, как и возник. Вожак заскулил жалобно, со слезой. Повизгивая, беспокойно завертелись волки, а потом разом сорвавшись с места, исчезли в лесу.
   Теперь и Санька услышала звуки, потревожившие стаю - лай собак, людские голоса, лошадиное фырканье и снежный скрип под множеством ног, лап, копыт, полозьев. Она скатилась со стога, когда увидела мужиков. Ноги её не держали, но чьи-то сильные руки подхватили её, встряхнули, затормошили.
   - Жива? Не поморозилась?
   Мелькали незнакомые, участливые лица. Наконец близко-близко одно, родное, на век любимое.
   - Саша. Это я, Саша, я.
   Борис обнял девушку и поцеловал. Целовал вздрагивающие под его губами веки, помороженные щёки, холодные губы. Целовал окоченевшие пальцы, дышал на них паром, мял её ладони в своих руках.
   - Саша, любимая, прости....
  
   Ночевать остались в Татарке.
   Гостеприимная хозяйка убрала с плиты чугунок, делала всё быстро:
   - Сейчас печь подтопим.
   Открыла заслонку. За ней уже сушились сложенные дрова. Подложила бересту, чиркнула спичкой. В просторной кухне запахло берёзовым дымком. Непросохшие поленья, занимаясь огнём, сипели, на закоптившихся торцах закипали дегтярные капли.
   Борису хотелось пить, но он боялся зачерпнуть воды - как бы не увидели, что трясутся, просто ходуном ходят его руки, то ли от озноба, то ли от пережитого страха, то ли ещё от чего.
   Санька, наконец, согревшись, сидела притихшая, почти торжественная, ни на кого не поднимая взгляда, будто боясь оттолкнуть воспоминания вкуса его губ и запаха усов.
   Вошёл со двора хозяин, неторопливо стал разуваться.
   - А лошаденку-то запалили.
   В присутствии хозяина Извеков осмелел. Напился воды, а прикуривая у печи, сбоку внимательно посмотрел на Саньку, будто впервые видел. В платьишке она казалось крепкой и сильной, какими бывают крестьянские девушки, рано начавшие заниматься физическим трудом. Все они с годами становятся здоровыми, толстыми и весёлыми. Но в Саньке проглядывались какие-то, скорее дворянские черты - благородство линий в посадке головы, в плавных движениях, когда она поправляла разбившуюся косу, в быстром и разумном взгляде серых очей. Это удивляло и влекло Бориса.
   Потом они все вместе ужинали, пили "для сугреву", за знакомство и за здоровье, и Санька никак не могла осилить своего стакана.
   Хозяин оказался слаб на выпивку - опорожнив с гостями бутылочку, стал донимать жену просьбами и упрёками. И та где-то за печкой зачерпнула ковш неперебродившей браги. Борис пил, держа посуду обеими руками, и морщился от отвращения.
   Отвечеряли.
   Хозяйка взбила подушки на широкой кровати:
   - Спать вместе ляжитя?
   Промолчали оба - и Санька, и Борис.
   Она разделась и юркнула под стёганное одеяло, когда Борис с хозяином вышли до ветру.
   Он вернулся, присел на стул у окна, не зная на что решиться. Хозяева вскоре угомонились, дом затих, мерный стук ходиков на стене перекликался с ударами сердца. Взошла луна за окном, и темнота стала проглядней.
   Заметив движение на кровати, Борис шёпотом спросил:
   - Не спишь, Саша?
   - Саша, Саша, - ворчливо ответила она. - Имя мне не нравится. Меня вообще-то Ольгой хотели назвать. А поп упёрся. Хорошо хоть не Николаем.
   - Глупая, - его голос рассыпался мелким тёплым смешком.
   - Тебе лечиться надо, - строго сказала она. - Такой молодой, а еле ходишь.
   - Было хуже, но поднялся.
   - Ты, говорят, геройски воевал.
   - Нас много таких было. А иначе б не победили.
   - У меня брат в партизанах был, - и она начала рассказывать про Фёдора складно, видно было, что не в первый раз, и всё врала.
   - Расскажи о себе.
   Борис тряхнул кисетом:
   - Можно?
   - Кури.
   Он затянулся и начал рассказывать.
   - Я только университет закончил, начал в гимназии историю преподавать, а тут революция, гражданская война. У нас в Самаре свой дом был. Мама всё бросила, разыскала меня. Я ведь на Урале по ранению застрял. Потом голод в Поволжье - страшно было возвращаться. Так и прижились. Мама до революции музыке учила, а теперь вот крестьянкой стала. Всё из-за меня....
   - Я боюсь твоей матери.
   - Варвара Фёдоровна строгая, но человек очень хороший.
   Извеков рассказывал о своей матери, а Санька видела её другой, совсем не похожей на портрет сына.
   Уперев руки в мощные бока, она стояла посреди двора, и поросята, снуя по двору, тёрлись о её толстые широко расставленные ноги. С лицом откормленного младенца она казалась памятником сытости и довольства. Борис совсем не похож на неё - худой, жилистый и болезненный.
   - Фёдор за тятю мстил, а ты зачем на фронт пошёл?
   - За свободой, Саня, за равенством, и братством.
   - И что?
   - Господ-то мы разогнали. Теперь всё в наших руках - как работать будем, так и жить.
   Долго разговаривали. Паузы становились всё длительнее, а речи менее связанными. Усталость клонила ко сну.
   - Ты спать думаешь? - спросила Санька. - Ложись рядом, только не приставай. Ладно?
   Она отвернулась к стене, когда он начал раздеваться. Он лёг рядом и не знал, куда девать руки. Сердце рвануло в бешенный скач. Какой тут сон!
   Отпустило, когда он услышал глубокое Санькино дыхание. Тут его настигла накопившаяся усталость и утопила сознание в беспокойном сне.
  
   Уж так устроена деревня и люди её - в глаза все поздравляли Саньку и Бориса со счастливым избавлением от смертельной опасности, а за спиной охотно смаковали сплетни, о романтической истории юной девы и бывшего красногвардейца, в которой и сам факт присутствия волков вскоре опускался.
   Как ни жили Извековы обособленно от прочих селян, но и до них дошла новая версия тех памятных событий и вызвала в материнской душе чувство ревности и досады, а у Бориса - недоумение и сопричастность к греху. Все его попытки оправдаться наталкивались на глухую стену непонимания и даже брезгливости в глазах Варвары Фёдоровны.
   И тогда он, не поговоривши с матерью, рискуя глубоко и незаслуженно обидеть её, решился на отчаянный шаг, мысли о котором лишь чуть затеплились в душе и не докипели до полной решимости.
  
   Белый дым поднимался над крышами, на улице было светло от луны. У крыльца, где на снегу лежал перекрещённый рамой жёлтый свет окна, он вдруг оробел - что сказать, как сказать? То спешил, радовался своему решению, а тут решимость потерял.
   Поверх занавески в окне был виден белый потолок кухни. Извеков потоптался на крыльце, на мёрзлых, повизгивающих досках, взялся за дверь. Она была не заперта. В сенях натоптано снегом, холод такой же, как во дворе. Две двери, видимо, на кухню и в чулан. В какую постучать? Одна оббита дерюгой для тепла, на другой голые доски.
   Постучал в первую, материал глушил звук. Подождал. Нащупал ручку, открыл, шагнул через порог. Пахнуло керосином, печным теплом. Кашлянул в горсть для приличия, огляделся. Наталья Тимофеевна у печи вскинула на вошедшего встревоженный взгляд.
   Борис полукивнул, полупоклонился:
   - Скажите, пожалуйста, Саша дома?
   - Кака Саша? Санька что ль? Дома, дак чо?
   Борис подождал, поглядывая на дверь горницы - может, появится. Но нет, они по-прежнему вдвоём.
   - Я, мамаша, о дочери вашей поговорить пришёл, - он улыбнулся, стараясь улыбкой расположить к себе собеседницу.
   Но женщина смотрела всё так же настороженно.
   - А чо говорить-то? Девка вроде не хуже других. Не балованная.
   И вдруг поняла, растерянно потянула ко рту кончик платка:
   - А ей не-ет...
   - Где же Саша?
   - К подружкам убежала.
   Вот к этому он оказался не готов. Думал, войдёт, поздоровается, спросит Сашу - согласна ли она стать его женой, а там будь, что будет. Объяснение с матерью не было запланировано и продуманно. Он растерялся, засмущался, затоптался у порога, готовый ретироваться, и ожидал, что, быть может, мудрая женщина подскажет выход из ситуации. Но растерянно молчала и Наталья Тимофеевна, во все глаза смотревшая на гостя, будто видела его впервые, или он ляпнул что-то совсем ей непонятное.
   - Давно ушла?
   - Давно-то не шибко давно, а уж порядочно будет.
   - Ну, ладно.
   Он вышел поспешно, будто убежал. А Наталья Тимофеевна опустилась на лавку и, покачивая головой, долго невидяще смотрела перед собой, не зная, то ли радоваться чему, то ли плакать, а то ли удивляться.
  
   Со дня на день Извековы ждали отёла коровы. По нескольку раз ночами Варвара Фёдоровна будила сына, Борис запахивался в шинель, брал из её рук горящую лампу, ходил в стайку к Бурёнке.
   В тот вечер хмурый, взволнованный, скоро отужинав, вызвался ночевать в хлеву. Тепло оделся, прихватил тулуп подмышку и под благодарным взглядом матери отправился на дежурство.
   В стайке густо пахло парным навозом. Корова лежала на подстилке, закинув рогатую морду, вылизывала свой вздувшийся живот. Увидев Бориса, жалобно замычала, и видно было, как утробный звук проходит в её напрягшемся горле. За загородкой шарахнулись испуганные овцы, сбились кучей в угол и таращились оттуда бельмами глаз на светящуюся лампу. Только старый бородатый козёл со своей молоденькой подружкой остались на своих местах, лишь покосились на вошедшего. Эта парочка была предметом особой гордости Варвары Фёдоровны - на хуторе коз не держали.
   Борис поставил лампу на заиндевевшее окно, постелил себе соломы и прилёг, завернувшись в тулуп. Подумать было о чём.
   Ветер шевелил камыш на крыше, невидимые в сене возились мыши, и под эти звуки стали тяжелеть веки. Внезапно хлопнула дверь, в клубе пара возникла чёрная фигурка.
   - Саша, ты? Как нашла меня?
   - Окно светилось, я и догадалась.
   Она опустилась рядом на колени - шубка полурастёгнута, волосы растрёпаны, платок в руке.
   - Зачем ты приходил? Мать теперь меня из дому выгонит.
   Он взял её за руки, притянул к себе, усадил на колени и начал баюкать, как маленькую. Закрыв глаза, гладил её волосы, лицо, шею. И такая затопляющая радость охватило его, что стало вдруг трудно дышать. А она смеялась беззвучно и стыдливо. Губы у неё были обветренные, она неумело раскрывала их, подставляя сомкнутые влажные и холодные зубы его поцелуям.
   А потом в какой-то момент с зажмуренными изо всех сил и вздрагивающими веками лицо её расширилось, заполнило всё, стало вдруг ослепительно, нестерпимо красивым. Сердце его зашлось безумной радостью, а тело воспарило от неземного наслаждения. И долго после они лежали на тулупе рядом, её голова на его руке, и всё как будто покачивалось и кружилось вокруг них.
   - А я знала, что ты любишь меня, давно знала, - говорила она, горячо дыша ему в шею и через расстегнутую гимнастёрку нежно трогая кончиками шершавых пальцев мускулы его шеи.
   А ему было неловко за свою худобу.
   - Вспотел даже, - она засмеялась стыдливо и благодарно. Ладонь её была горячей, - Руки у тебя сильные, а вот не грубый ты с девушками.
   - Какие девушки? Ты у меня одна, и никого больше не было.
  
   На соломе забилась корова, как под ножом, вытягивая вверх рогатую морду, выкатывая блестящий глаз. Борис с Санькой встрепенулись, засуетились, забыв о своих радостях.
   И только когда появился на свет маленький мокрый телёнок, а корова поднялась и стала шумно вылизывать его парящую шерсть, они вновь благодарно и сопричастно взглянули в глаза друг другу. Вновь накрывшись его тулупом, они миловались, и сердца их готовы были выпрыгнуть из груди.
  
   В это время Наталья Тимофеевна рассказывала Фёдору о странном визите Извекова.
   - Так-то он мужик не скандальный, уважительный, да только больной весь, самому нянька нужна - какой из него работник.
   - Луна-то как разыгралась, - сказал Фёдор. За окном было светло, как днём, только в тени ворот пролегла граница ночи, а дальше всё ясно видно, и холодом тянет от стекла. - К морозам.
   - Она, как я сказала, забегала по дому, ровно мышка, ничего не говорит, а потом шмыг за дверь. Я в окошко стучу, а она двором, простоволосая, платок в руке, другой вот так, вот так машет....
   Фёдор молчал, отвернувшись, ладонью прижимал щёку, расправляя мускул, сведённый судорогой.
  
   На следующий день Фёдор окликнул Извекова.
   - Погодь-ка, сосед, дело есть. Ты почто девке голову дуришь? - и на короткий миг беспрепятственно заглянул в его глаза, мысли, душу - всё было в смятении, граничащем с испугом.
   Сам крепкого сложения, способный много съесть, выпить и без устали работать, Фёдор с брезгливым недоверием относился к людям хилым, болезненным. И когда при нём говорили, он молчал, но в душе согласен был, что от таких вот можно ожидать чего угодно плохого, любой пакости.
   Фёдор взял Извекова за ворот, притянул к себе, другая его рука едва не сомкнулась на худой шее. Момент был критическим - Фёдору ничего не стоило переломить эту цыплячью шею, или придушить Бориса, как котёнка.
   Не без труда он сдержался:
   - Живи, подлюга!
   Оттолкнул Извекова и без замаха ударил кулаком в скулу. Борис как стоял, успел только схватиться руками за воздух, рухнул на спину, с хрястом ударившись о снежный наст. Его глаза через края были полны обидой, болью, ужасом - за что?
   А Фёдор отвернулся и пошёл прочь, шёл, и сам того не замечая, отряхивал руку, будто прилипла к ней какая-то гадость.
  
   Весенний гул
  
   У каждой поры года найдётся для мальчишек интересное занятие. Весной - это походы в лес за грачиными яйцами, берёзовым соком и, конечно же, - жажда открытий и приключений в отзимовавшем лесу.
   Какую тайну скрывают две ямы, найденные на опушке, как два впавших глаза на старом лице земли, поросшие грязно-зелёным мхом? На их месте могли стоять избы, построенные по мордвинскому обычаю наполовину в земле. Неподалёку врос в косой холмик наклонный отщеп доски с прорезью. Видимо, стоял здесь когда-то могильный крест.
   Витька Агапов, стройный паренёк, с озорным прищуром глаз, прыгнул через ямину и чуть не оскользнулся. Ух, страшно!
   Дядя по родству и сверстник по возрасту, Егорка Агапов ревниво косится на него и продолжает пугать детвору:
   - Прибежала Санька в избу и говорит: "Кто-то ходит по амбару". Мы тогда шибко напугались. А мамка пришла, пошли всей гурьбой в амбар, а там петля из вожжи на крюку висит, висит и болтается.... Так-то вот.
   Миновали опушку. Яркое весеннее солнце легко прорывается меж голых берёз, до боли в глазах отражают ослепительный свет остатки слезливых сугробов. Снег в лесу лишь кое-где остался, пахла прелью оттаявшая земля.
   Над головой раздался дробный стук дятла. Привязалась малая пичужка: щебечет, суетится, сердится. Но куда ей мальчишек испугать, им даже грачи нипочём - на целую колонию набрели. Крупные чёрные птицы снуют, галдят, поднимают с волглой земли сучья и выкладывают в развилках гнёзда.
   - Порра! Порра! - кричат строители.
   - А вон тот-то во все гнёзда лезет, сам не работает, - усмотрел кого-то Митенька Алпатов.
   Но пойди, разберись в такой сутолоке на кого он смотрит.
   Ваня Бредихин, по прозвищу Больной, ещё трое мальчишек и Витя Агапов с ними лезут на берёзы.
   - Теперь начнётся! - переполнен восторгом Митенька. - Сейчас турнут их грачи, да с самой верхотуры. Видал, какие у них долбоносики?
   С грачами и верно случилось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого грая - вся колония дружно взмыла вверх, готовясь к атаке. Невесть откуда взявшиеся сороки расселись поудобнее и принялись громко обсуждать предстоящее сражение. Галки заахали по соседству. Даже расхрабрившийся воробей, бросил своё излюбленное занятие - таскать чужое - сел на ветку рябины, отчаянно затараторил:
   - Чья, чья, чья возьмёт?
   Мальчишкам как-то удалось добраться до гнёзд, несмотря на то, что грачи, как ястребы, кидались на них, готовы были долбануть своими крепкими клювами и долбанули, наверное, если бы не раздалось сверху:
   - Пусто... Пусто... И у меня тоже....
   Рано ещё - нет кладки.
   Когда зорители спустились на землю, в колонию вернулся привычный деловой настрой.
   - Прогнали, язви их, - подсмеивался Митенька Алпатов. - Ты погляди-ка, как дружно поднялись. Были б яйца, непременно скинули, да с самой верхотуры. Вот умора была б.
   - В другой раз пойдём с рогатками, - пообещал Больной. - Посмотрим тогда - чья возьмёт.
  
   Грачи вскоре забылись. Мальчишки долбят ямки на стволах, ломают трубчатые стебельки прошлогодних трав, шумно сосут берёзовый сок.
   У Егорки заточенная тележная "заноза". Он проковырял кору у наклонного комля, лёг под него на спину. Высоко-высоко, где-то под самыми белыми облаками, бегущими по бездонной синеве апрельского неба, качается голая вершина, а из "ранки" в самый Егоркин рот капля за каплей сбегает сок, напитанный весенними вкусами и ароматами.
   Мальчик от блаженства закрывает глаза, а мысли его от заброшенных ям перетекают к двум соседним избам, также похожим друг на друга, и выделявшимся среди хуторских развалюх. У них одинаковые ворота, наличники на окнах, и коньки крыш украшены фигурками голубей. Всё это - дело рук Фёдора.
   Брат у него большой и сильный, Егорке в отцы годится, но относится к нему уважительно. Пришёл Витьку в лес позвать, Фёдор работу бросил, сам в избу провёл, телогрейку кинул на печку сушиться, поставил самовар на стол, пододвинул кресло с высокой, покрытой резьбой спинкой.
   Оно блестело лаком и походило на трон. К стене притулилась лавка. В края её спускались тонкие деревянные кружева, будто она полотенцем покрыта. Стол тоже Фёдоровой работы. Не простой - узорчатый, на резных ножках. Вешалка из берёзовых сучков, каждый крюк - перевёрнутая конская головка. Целый табунок у двери.
   Вот какой у него брат мастер, думает Егорка. И вспоминает, как неутомимо, но не торопясь, и очень красиво работает Фёдор. Обязательно ему надо притронуться к бревну, ощутить тёпло доброго и надёжного дерева, насквозь прогретого солнцем, прислушаться к его глубоким вздохам, прежде, чем тюкнуть топором.
  
   Мальчишки устают чмокать губами, галдят, бегают с места на место.
   Лес стоит высокий, голый, гулкий. Слабое дуновение ветерка доносит клочья седого тумана. Пахнет дымом. Конечно же, это костёр запалили. Вокруг него уже затеян новый разговор.
   В лесу нет дерева, на которое бы не садилась сорока, нет такого мальчишки, у которого нет ссадин на локтях или коленах. И теперь они заворачивают рукава, задирают гачи штанов, чтобы показать свои болячки и, перебивая других, поведать о своих злоключениях.
   Только у костра заметно становится, как мало в лесу тепла. Солнце лишь радуется уходу зимы, а до настоящего тепла ещё далеко. Коченеют первые комары на кочках. На лужицах ещё с ночного заморозка поблескивает ледок. Мальчишки продавили его, вода холодная, сунься босоногим - обожжёт, как крапивой.
   Мальчишеские ноги тоже ведь с нетерпением ждут лета, когда парным теплом приветлива земля, и мурава щекочет огрубевшие ступни, и сладкое ложе уготовлено под каждым кустом. Лес тогда полон жизни и неразгаданных тайн. Вот где может разгуляться мальчишеское воображение. А сейчас только и остаётся вспоминать прошлогодние приключения.
   - А помните, как Капкан суслика ловил?
   Все расхохотались.
   Зверёк шмыгнул в нору из-под самых ног. Мальчишки помочились в его домик, посетовали, что воды рядом нет, и дальше пошли. Витька Агапов сел у норы, на удивлённые расспросы ответил:
   - Жрать захочет - вылезет, тут я его и сцапаю.
   Природа наделила его долготерпением, а также непоколебимой верой в разумный естественный ход вещей. С того случая и прицепилось к нему прозвище - Капкан.
   - А мы летом в Петровку ездили, все в церкву пошли, а я к - попу в сад. Ух, и яблочки!
   Егорка закатил глаза, ёрничая:
   - .... если в чём грешен - каюсь....
   - Бога нет, - снисходительно сообщил ему Витька Капкан, и Егоркино веселье пропало.
   Он ковырял веточкой муравьиную кучку - хозяев не было видно. От них летом, как от комаров, докука, но строить они мастера. Егорка-то помнит, как больно они кусают исцарапанные в кровь ноги, и грязь нипочём.
   Спит ещё лес. Совершенно немой стоит, ни единого звука. Снижаясь к водоёму, над лесом просвистели утки.
   - Эх, Дулю бы сюда, - задрал голову Митенька Алпатов.
   Дедулей, к большому неудовольствию Якова Ивановича Малютина, известного на всю округу охотника, называл малолетний внук.
   - Дуля какая-то получается, - ворчал старик.
   Так и прицепилось.
   - Ты, Совок, не бреши, - цвиркнул слюной сквозь зубы Ваня Больной. - Надысь сам слыхал от него, что, мол, отжил своё и на охоту отходился. Теперь только для бабьей работы и годен - ну, там, гусят попасти или телёнка напоить.
   Заспорили.
   Пацаны уважали деда за простоту и общительный нрав. Егорка, единственный хуторский сирота, пользовался особой его благосклонностью.
   Припомнился недавний разговор.
   - Плохи мои дела, Кузьмич, эх плохи. Чёрт привиделся. Не знаю, но вишь, как бывает, - он заглянул мальчику в глаза и доверительно спросил. - Ты чёрта видел?
   Егорка подумал, блажит старик, разыгрывает - обиделся на него.
   - Вот ещё, - грубо так сказал, - буду я верить в бабьи сказки.
   Старик огляделся по сторонам, перекрестился и перешёл на шёпот:
   - Рогатый такой, из-за печки выглянул и пальцем к себе манит. И не пьяный я был. Так, чуть-чуть. Это значит к смерти, Кузьмич. Когда чёрт манит - готовь смертное.
   День-два спустя завыла Дулина собака. Хозяин только со двора, она морду в небо и.... Ночами спать мешала. Хуторские советовали прибить.
   А Дуля сказал Егорке:
   - Нет, собаку не обманешь, она покойника за неделю чует. Быть в хуторе похоронам. А поскольку тут я самый старый, то мне и черед....
  
   Насидевшись у костра, поев печёной картошки, мальчишки снова бегают по лесу, лупят по стволам сухими палками, обстреливая друг друга их обломками.
   Вдруг из-под ног скакнул серый клубок, шмыгнул за ствол и затаился.
   И разом взорвался лес многоголосьем:
   - Заяц!.. Заяц!.. Заяц!.. Заяц!..
   - Мой! Мой! Мой! - кричит Егорка, бежит вместе со всеми, размахивая "занозой". Но куда ему поспеть! Вон Витька легко скачет в ботиночках, а у него сапоги с чужой ноги - бахилы.
   Зайчишка двухнедельный, глупый, не уразумел ещё силу своих ног, всё пытается спрятаться - отбежит и сядет, прижмётся к земле.
   - Стой, поца! - сипит Егорка, задыхаясь, сильно раздувая живот и грудь. - Его окружить надо.
   Но кто будет слушать чужих советов, когда добыча - вот она, рядом. Того и гляди настигнут. Чуть не плачет Егорка от обиды. Клячей сам себя обзывает, да посолонее не раз уж помянул. Мелькнула меж берёз пушистая спинка с прижатыми ушами, и ещё истошный писк раздался.
   Вот тут-то у него и забегали мурашки по спине. Скинул Егорка сапоги, и так понёсся босоногий, что ветер засвистел у него в ушах. Мигом обогнал всю изрядно запыхавшуюся компанию. Зайчишка рядом мечется, ему теперь и времени присесть нет - вот-вот настигнут.
   Вдруг сбоку вырвался вперёд Витька Агапов, тоже босоногий, белорозовые ступни беззащитно мелькают на стылой сырой земле, хрустят ноздреватым ледяным настом сугробов, разбрызгивают в стороны грязь и воду. Он - гибкий, быстроногий, Егорка тяжелее. Остальные далеко отстали, и только кому-то из них должно повезти.
   Зайчишка петляет, давая преимущества то одному своему преследователю, то другому. Сучки, прошлогодние колючки, жёсткий снег царапают ноги, талая вода обжигает кожу. Но до того ли тут - азарт погони захватил с головой.
   Егорка несколько раз кидал "занозу" и, наконец, попал - зайчишка пронзительно всхлипнул, закрутился волчком и затих, завалившись набок. Тельце его вытянулось в последнем прыжке, лапки мелко вздрагивали в предсмертной судороге, а из нежно-розовых ноздрей капля за каплей, не марая атласной шубки, сбегала кровь.
   У Витьки взор затуманился от жалости. А Егорка ушёл искать сапоги.
  
   Сушились у костра, помыв штаны и ноги в талой воде.
   - Через такое дело и простыть недолго, - сочувствовали пацаны и вспоминали, как зимой проваливались в проруби на болоте, как сушились у камышового костра, стоя босыми на льду.
   Голод, холод и усталость напомнили о доме.
  
   Чуть засумерничало за окном, Егорка завалился спать, чувствуя себя разбитым и усталым. Вернувшаяся с улицы Нюрка, снаушничала матери о его лесных подвигах. И тут началось - шлепки, упрёки, тормошения. Егорку заставили до испарины, до изнеможения пить чай с малиной, греть в горячей воде ноги, вдыхать пары кипящей в чугунке картошки. Даже полкружки самогона заставили его выпить, и ещё две мать втёрла в его разомлевшее тело.
   Жар настиг мальчишку к утру. Горло обметало, голос пропал, кашель раздирал грудь. Егорка часто и гулко "бухал", зарываясь в подушку, а мать плакала и бранилась, сидя у его кровати.
  
   У Витьки Капкана не было любопытной и болтливой сестры. Коварная простуда, глубока проникшая в его детский организм, обнаружилась лишь поздним утром, когда он не встал к завтраку, а лежал в ознобе. К полудню он запылал жаром, впал в беспамятство и начал бредить. С трудом дышал, в груди его что-то хрипело и взбулькивало.
   Фенечка всё растирала его босые ступни, а, потеряв надежду, пронзительно заголосила, осыпая их поцелуями.
   Фёдор, каменно стиснув челюсти, менял мокрые платки на лбу сына. Он не верил в худшее, гнал от себя чёрные мысли и всё больше впадал в отчаяние от своего бессилия.
  
   Егорка почувствовал себя бодрее и встал с постели в тот день, когда хоронили Витьку Капкана. Он из окна смотрел, как собиралась скудная процессия у ворот брата. Не только слабость, но и глубоко угнездившееся чувство вины держали его дома.
  
   Страшное слово
  
   Как-то в Рождество гостил Фёдор Агапов в деревушке Соломатово у сестры Татьяны. Встретил там юную жёнку Игната Дергалёва Матрёну, большеглазую, нежноликую, умевшую вести непринуждённый разговор с таким милым хохлацким акцентом, что с того необыкновенного дня и плавилось в сладкой боли потрясённое Фёдорово сердце. Только вечер один был с нею рядом на соседской пирушке и до самой весны помнил её ласкающие взоры, будто искрами осыпающие его душу, помнил её мимолётную улыбку на подвижных припухлых губах.
   Муж красавицы, председатель Соломатовского ТОЗа, Игнат Дергалёв раздражался, когда на людях жена нет-нет да и стрельнёт по сторонам тёмно-синими тревожащими очами или поведёт ими с нарочитой ленивой медлительностью. И если поймает на себе чей-то восхищённый взгляд или заметит, что в компании нет женщины краше и наряднее её, сразу будто светлеет лицом, оживляется, становится ещё внимательнее к мужу, ещё приветливее, то и дело обнажая в улыбке ровные белые зубы. Тогда в нём поднимался вихрь протеста. Ему вдруг начинало казаться, что в поведении Матрёны всё напускное и манерное, даже это заботливое внимание к нему.
   Иногда он не сдерживался и попрекал её, на что она в ответ, на мгновение изумившись, тут же весело хохотала и, поигрывая гнутыми бровями, говорила всякие нежные глупости. Казалось, сама мысль о том, что муж ревнует, забавляла и даже радовала её. А дома потом насмешливо говорила, что он мужик, лишён рыцарских наклонностей, не умеет с юмором смотреть на женские слабости, не хочет понять, что красивая женщина для того и красива, чтобы возбуждать к себе любопытство, и своей красотой нести добрым людям радость, а завистливым - огорчение.
   Не ускользнул от Игнатова взгляда интерес к его жене Фёдора Агапова. Под самую Пасху, увидев его вновь в своей деревне, буркнул жене:
   - Опять этот волчанский верзила здесь. Если снова будет вязаться, кликну мужиков - мы его умоем. Да ты сама-то, смотри, не подгадь....
   Расставляя на столе чашки, Матрёна смерила мужа будто оценивающим взглядом, тут же, картинно опустив глаза, снисходительно хмыкнула, чуть шевельнув уголками губ и раздув ноздри тонкого прямого носа.
  
   Сложна и извилиста иная судьба человеческая. Её роком оказалась гордая полячка Марта с труднопроизносимой на русском языке фамилией, наследница богатого хутора на берегу Вислы, в медвежьем углу Южного Урала. То ли улестил её выздоравливающий от ран красноармеец Игнат Дергалёв, то ли опостылел отчий дом, то ли честолюбивые мечты о неизвестной красивой жизни затуманили разум - кто знает. Но вот она уже мужняя, хоть и невенченая жена, форсит, пусть только по праздникам, уборами и природною своею красотой. А повседневный быт - тяжёлая и грязная работа по хозяйству, заурядный и ревнивый муж.
   О том ли мечталось?
  
   Егор Шамин уважал Фёдора, рад был гостю. Допоздна засиделись за столом, изрядно осоловели.
   - Ну, давай по последней, - хозяин поднял наполненный стакан. - Стременную, говорят казаки.
   - Федя, я тебе в горенке постелила, - из темноты раздался Татьянин голос.
   И вот он в постели, один на один со своими думами. Думать о сыне тяжело. Вынянчил его с пелёнок, дорожил, как бесценным сокровищем, в которое вкладывал всё доброе, чему научила его жизнь, что постиг в собственных исканиях, сомнениях, заблуждениях. Витя был зеркалом его души.
   Воспоминания о сыне подкатили к сердцу всегда пугающую горячую боль. И не унять её никакими лекарствами. Скорбь не внемлет рассудку. Ну, конечно же, Витюшка, его гордость и надежда, жил бы и сейчас, если б не мальчишеское безрассудство, баловство, случайность. Кого теперь винить? Не досмотрел, не упредил, не уберёг....
   Фёдор, на зависть многим мужикам, был крепок в выпивке. А сейчас почувствовал, как хмель догоняет его. Вдруг ощутил вокруг себя чёрную бездну, среди которой куда-то плыла, чуть покачиваясь, невесомая кровать с его потерявшим вес телом. Он силился понять, откуда взялась такая лёгкость, и, подивившись столь необычному состоянию, хотел придержать одеяло, чтобы оно не соскользнуло куда-нибудь в пустоту, но не нашёл своих рук, да и тело вдруг куда-то запропало, одна голова от него осталась, и мысли в ней.
   Засыпаю, с отчётливой ясностью, спокойно подумал он и напряг память, чтобы из глубин её вызволить желанный женский образ. Ему показалось, что шевельнулась в углу чья-то лёгкая тень и растаяла сразу. "Где же ты?", - напряг он воображение. Тень будто вновь шевельнулась, приблизилась. Лицо начало угадываться, только вот черты не разобрать. Фёдор затаил дыхание, чтоб не спугнуть видение, а когда закончился воздух в груди, вздохнуть уже не нашлось сил....
   Фёдор спал.
  
   Петровка церковью, Табыньша хлебными торгами, Мордвиновка конскими бегами - у каждого села иль деревеньки есть, чем прихвастнуть. Соломатово славилось на всю округу катанием крашенных куриных яиц. Непревзойдённые мастера этой старинной исконно русской забавы, будто нарочно подобрались в соседи. Пасха для них - первейший праздник. Ушатами, говорили старики, ушатами иной раз мерили здесь выигрыш. Всем миром с любовью строили замысловатый каток.
   Ещё играли в "чику" - стукали яйца острыми концами, проломивший чужую скорлупу - выигрывал.
   А чем и как их только не красили - любо-дорого посмотреть! Одним словом - Пасха!
   Забота председателя ТОЗа осмотреть - готов ли каток, чисто ли на улицах, убран ли зимний мусор. Шутка ли - столь народу понаедет! Может, и начальство из района. Тут, как говорится, вовремя показаться, не ударить в грязь лицом. А весна ведь только начинается: грязи этой полным-полно. В огородах, близком лесу ещё слезятся сугробы, и у хлевов навозные кучи под самую крышу.
   Идёт Дергалёв со свитой по улице, подмечает недостатки. Лицо его, коричневое от курения и пьянства, всё более темнеет. Крупный нос, нависший над тонкими губами, недовольно раздувается. Бесцветные брови от возмущения всё выше поднимают морщины на узком лбу. Маленькие глазки смотрят зло, готовы испепелить. Ну, попадёт сейчас кому-то.
   Со двора общественного пастуха Петра Орлова разноголосо мычит скотина.
   - Опять не кормлена, не поена, - скрипит зубами Дергалёв, - Видать хозяева в загуле. Вот подобрались бес да сатана в одну упряжку. Ну, я им сейчас....
   Сунулся в калитку, оттуда морда буланая, рогатая - мирской бык Бугай, ревёт грозно, головой мотает, непривязанный по двору расхаживает. Телком вскладчину покупали - эвон какой вымахал, никого в деревне признавать не хочет, только Настю Орлову, когда она с хлебом, да Митрича, если тот с кнутом.
   Бык двинулся к Дергалёву, тот попятился, струхнув изрядно, да с испугу калитку не прикрыл. Игнат оглянулся раз-другой по сторонам, ища пути к отступлению. А бык, нагибая голову, пыхтя и прицеливаясь рогами, мелкими шажком подкрадывался к нему. А потом, точно пружинами подброшенный, кинулся вперёд. Оказавшись на улице, высоко задрал хвост, радостно мотнул головой, издав утробный устрашающий рык, как гончая, увидевшая зайца, помчался за Дергалёвым.
   - Бык! Бы - ык! - заорали вдоль улицы, и кто куда.
   Охваченный ужасом Игнат бежал изо всей мочи, высоко закидывая ноги, пересиливая странный паралич, когда будто во сне отнимаются колени, и кружится голова. Похолодевшей спиной чувствовал, как целятся в неё огромные рога, и ждал рокового удара. И верно: сзади раздавался тяжёлый топот, в двух шагах от него скакал громадный бык - пар из ноздрей, хвост трубой:
   У - у - у - у! Запорю-у!
   - В сторону! В сторону! - кричали из-за плетней. - В сторону вертанись!
   Сбитый ударом в спину, Дергалёв упал в грязь и затих, то ли оглушённый, то ли до смерти напуганный. Бык, стоя над ним, мычал низким утробным рёвом, наклонял голову, передним копытом бил землю, будто приглашая врага продолжить поединок, и, как лев, бил себя хвостом по бокам.
   Все, наблюдавшие эту картину, разом ахнули и в оцепенении замерли.
   Со двора Егора Шамина выскочил Фёдор с крепкой палкой, подбежал и - хлясть! - быка по ляжке. Тот легко обернулся и на Агапова. И так ловко и быстро, что Фёдор на миг растерялся. Успел только увернуться от грозящего смертью или увечьем удара рогов и кинулся бегом прочь. Не к плетню, не под защиту ближайших ворот. Первородный проснувшийся страх, также, как минуту назад Дергалёва, гнал его вперёд, вдоль по улице. Улица широкая, ещё не просохла от весенней распутицы. Фёдор так смачно и часто зачавкал сапогами по грязи, будто в два цепа замолотил.
   Улица оборвалась, и начался лес. На опушке - нерастаявший сугроб. Он и спас Фёдора - с разбегу плюхнулся животом и кубарем покатился по снегу. Бык ударился всей массой и увяз.
   Чувствуя себя вне опасности, Фёдор лёг на спину, закрыл глаза и вздохнул так, словно вырвалась из груди его живая душа. Разом вспомнилось далёкое, вспомнился отец и вся жизнь.
   Отдышавшись, он поднялся, подобрал оброненную палку, зайдя сзади, намотал конец хвоста на кулак.
   - Геть! - Фёдор ударил быка с оттяжкой, тем страшным ударом, когда дубина, со свистом рассекая воздух, ложится всею длиной своей, оставляя на шкуре лиловые бугры.
   - Геть! - повторил он удар по другому боку.
   Хх - хляп! - как в воду влепилась палка.
   Бык ухнул, ошалело рванулся вперёд, буравя сугроб.
   - Геть! Геть! Геть! - звучало по лесу, и будто эхо вторило ему - Хляп! Хляп! Хляп!
   Бык ревел и рвался, всею своей массой пробивая сугроб. Наконец вырвался из снежного плена, оставив за собой широко пробитый проход. Осипший от рёва, он бросился вперёд, споткнулся о пенёк и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, кинулся вглубь леса.
   Народ, собравшийся у околицы, приветствовал победу Фёдора.
   Расходились довольные, каждый на своё - девки с парнями на гулянку готовиться, бабы коров доить, мужики скотину убирать.
   Впереди вечер, шумный праздничный вечер. Пасха!
  
   Егор и Татьяна Шамины знали о Фёдоре больше, нежели Дергалёв и все деревенские кумушки. После смерти сына дом его опустел. Фенечка, еле оправившись от потрясения, вдруг стала набожною, зачастила в церковь, а потом и совсем переехала в Петровку в бесплатные работницы к отцу Александру, замаливать свои и мирские грехи. Недавно Шамины видели её - исхудалую, бледную, с печальными глазами, будто видящими нечто такое, чего им, грешным людям, никак не увидеть.
   Знали они, что Фёдор не удерживал Фенечку, и расстались они легко и вежливо, как случайные прохожие. Вся родня теперь гадала, на ком остановит он свой выбор, ещё молодой, красивый и сильный мужик, работящий и серьёзный. Любая девка будет рада такому жениху.
   И вот неожиданная встреча в Соломатово....
   Заметили, он будто бы проснулся от долгого, бесцветного сна и, наконец, возвратился в сверкающую красотой и манящую надеждами жизнь. Он и сам пока не в силах был постичь разумом, что случилось в тот короткий рождественский вечер на хмельной пирушке. Думал, думал, измучился и, наконец, взял да и приехал за ответом, прежде всего от самого себя - нужна ли ему эта лукавая хохлушка, мужняя жена.
   Вырядившись в Егоров костюм - свой-то от быка пострадал, Фёдор пошёл на Гульбище.
   Народу полным-полно. И игры в самом разгаре. Всяк желающий подходи, клади яйцо на круг и жди своей очереди, дождавшись - пускай другое по желобу. Заденет чьё - твоя добыча, нет - останется в кругу. "Каток" - игра для серьёзных людей. Бабы, ребятишки - те всё больше в "чику" забавляются.
   Фёдор, искусный столяр, приготовил к Игрищам ловкую обманку: вырезал из деревяшки яйцо - не отличишь от настоящего. Покрасил, даже свинца в дырочку залил, замерив вес на рычажках. Да забыл его дома. Теперь, глядя на возбуждённые старушечьи лица, и не пожалел об этом. Не дай Бог, шутка, обман его откроется - отметелят вот эти самые, шарбатые, за милую душу отметелят. Вишь, каким азартом горят выцветшие глаза, до хрипа спорят, ни в чём мальцам не уступают.
   Кто-то сзади легко тронул его за локоть, и нездешний говорок проворковал:
   - Чем отважному пану обязана благодарная супруга?
   Фёдор обернулся - она! От неожиданности в груди его что-то взорвалось, и в голову со звоном ударила горячая кровь. Он даже назад отшатнулся. Не нашёлся, что сказать. С немым восторгом смотрел он в её лукавые глаза, вспыхнувшее румянцем самое прекрасное на свете лицо, и ощущал, как закипает в душе то прежнее, оказывается - никуда не денешься - не погасшее с Рождества чувство.
   А рядом стоял Дергалёв, настороженно и хмуро посматривал на него, Рассудок подсказал ему, что, если самому ввести этого верзилу в тщательно оберегаемый сад, он не посмеет там мять и рвать цветы - совесть не позволит. И почему-то ему верилось, что всё будет только так, как он пожелает и решит, ведь он, Игнат, умнее этих голубков. Он-то видит, как между ними незримые проскакивают искры, идёт взаимолюбование, будто в зеркало заглядываются друг на друга. Не беспричинно лучатся её глаза, цветёт улыбка и переливается ласковый голосок:
   - Чи пан только с палкою смел?
   Фёдору было жутко и радостно от того, что творилось в душе. Сейчас он заболевал той тяжёлой болезнью, которая в его возрасте без следа уже не проходит. И ни на что спасительное невозможно было надеяться, хотя во всех, даже самых опасных перипетиях судьбы Фёдор Кузьмич всегда на что-то уповал. Он обречённо думал, что уже никакая сила не образумит его теперь, ничто не спасёт от этих бездонных тёмно-синих омутов, что влекут и манят в свою глубину.
   От полного онемения на почве восторженной влюблённости спас его общественный пастух Митрич. Он, как Дергалёв, был мал ростом, но говорил сиплым баском:
   - Ентот что ль? Ни в жисть бы не поверил, кабы сам не набегался.... Еле как загнал Бугая домой. Чем ты его запугал так, мил человек?
   - Я, дед, слово страшное знаю, - радостно откликнулся Фёдор и подмигнул. - Заговоренное.
   - Пойдём - покажешь. Не поверю, покуль не увижу.
   - Ну, пойдём, - усмехнулся Фёдор, - Коль быка не жалко.
   Матрёна выпустила мужнин локоть и подхватила Фёдора под руку:
   - Тоже любопытствую.
   Следом потянулась немалая толпа, а последним плёлся Дергалёв, угрюмый, терзаемый ревностью и дурными предчувствиями.
   Старый знакомец, как ни в чём не бывало, победно ходил по деннику, воинственно помахивал рогами и дёрнулся было на прясла, навстречу подходящему народу, но, увидев Фёдора, отступил.
   - Смотри, дед, - Фёдор осторожно освободил из-под локтя Матрёнину руку, шагнул вперёд.
   Бык глухо заревел, копая копытом землю.
   - Геть! - кинулся будто на него Фёдор, замахнувшись пустой рукой.
   Бык ухнул, давнул задом заплот, легко смял и понёсся прочь на простор огорода, высоко подкидывая комья сырой земли, глубоко раня не просохшие прошлогодние грядки.
   - Ах, мать чесная, совсем сгубили животину, - горестно причитая, побежал в огород Митрич.
   Следом народ гогочет:
   - Сам ты чёрт-дьявол, вырастил сатану.
   Смеялись от того, что смешно было глядеть на маленького сердитого человека, катышем катившегося по огороду, отскакивая от каждой кочки. И ещё от того, что, наконец, посрамили свирепого Бугая и его хозяина, державших в страхе всю деревню.
  
   Вернулись на Игрища, забыли про быка.
   Вновь мельтешат, крутятся, переходят из рук в руки крашенные яйца. Играет гармонь, пляшут и поют девки. Парни, мужики "причащаются" тут и там. Весело всем!
   Только Фёдор всё не мог отвести горевшие восторгом глаза от Матрёны, от её погрустневшего, обрамленного цветастым платком лица.
   Похоже, Дергалёв что-то шепнул ей под шумок нелицеприятное. Веки её глаз были опущены, лишь иногда она поднимала затуманенный печалью взгляд. А когда встречалась со взглядом Фёдора, глаза её в тот миг прояснялись, и он читал в них тихий укор. Она как бы старалась успокоить его, робко просила не смотреть на неё так, не страдать, не мучиться.
   А Фёдору казалось, она и упрекает его: будто он в том виноват, что стоит она под руку с маленьким, плюгавым, уже изрядно захмелевшим мужичком, а не с ним - таким храбрым и сильным.
   Когда ушла она с мужем, и для него стало одиноко в людском водовороте. Почувствовал голод и лёгкое головокружение от нестерпимого желания выпить, разгрузить голову от треволнений.
  
   За окном совсем стемнело. Со двора вошла встревоженная Татьяна, кивнула на дверь:
   - Фёдор.... там тебя....
   Переглянулись с зятем. На миг опаска холодной рукой коснулась сердца, но хмельной азарт пересилил.
   - Щас, - кивнул Егору и вышел, не одеваясь.
   К калитке пристыл тёмный силуэт. Сердце радостно забилось от желанной встречи. Она! Даже в потёмках рассмотрел её красивый нежный профиль и огромные блестящие глаза.
   - Уезжай сейчас, утра не жди, - шепнули рядом желанные губы. - Игнат задумал что-то, сидит, пьёт с мужиками, тебя поминают. Берегись...
   Нет больше сил сдержаться - Фёдор обнял её за плечи и крепко-крепко поцеловал.
   Отдышавшись:
   - Едем со мной, голуба. Больше жизни любить стану.
   Он ждал, что она ответит, но Матрёна молчала. Потом вдруг обняла его шею и крепко-крепко поцеловала.
  
   Демьян Попов, закадычный друг председателя Соломатовского ТОЗа, сидя напротив через стол, вглядывался в Дергалёва. Лицо Игната заметно изменилось - легли глубокие тени под глазами, и сами они стали жёсткими, колючими, ещё сильней утончились губы, будто расширив разрез рта, приобрёл угловатость тяжёлый подбородок. Впалые щёки стали землисто-серыми, чётче обозначились почерневшие оспины. Пьяным голосом бубнил Игнат о своей загубленной жизни.
   Всё началось с того памятного сабельного удара в польском походе. Раненый в плечо Дергалёв упал с коня и потерял сознание. Пришёл в себя на чьём-то сеновале, перевязанный. Первое, что увидел в косом луче солнца, падавшем сквозь худую соломенную крышу, был кувшин на коленях у сидевшей рядом девушки. Пока поила его водой, он рассмотрел большие синие глаза под чёрными надломленными бровями, нежный овал лица южной красавицы, такой непохожей на уральских девок. Впрочем, истинную красоту Марты, дочери польского шляхтича, на хуторе которого отлёживался Игнат, он познал позже и влюбился без памяти.
   Хитрый шляхтич подобрал и лечил раненого красногвардейца, чтобы использовать в нужный момент в нужном назначении. Плен и унижения грозили Дергалёву - подорвала свои силы могучая Красная армия под Варшавой. Но Марта спасла любовника. Бежали они с хутора тёмной ночью и после многих злоключений стали мужем и женой в родном Игнату Соломатово.
   Всё это и с большими подробностями знал Демьян. От греха спаивая теперь своего приятеля, он с тревогой разглядывал до неузнаваемости изменившееся лицо Дергалёва с печатью обречённости. Вот она, любовь окаянная, думалось Попову.
   - Никакого самочинства, - голос Демьяна витал над столом, - Тебя, как председателя, за такое в районе по головке не погладят. Мы его и так, по закону достанем. Надо только правильно бумагу составить. В девятнадцатом году батька-то его с беляками путался. На фронте ему и сказали наши последнее слово. А сам-то он по лесам шнырял, должно быть, в банде у Лагутина обретался.
   - Ну-ну.... Расскажи! - Игнат уронил голову на руки и вновь тяжело поднял. - В банде?
   Попов некоторое время молчал, собираясь с мыслями, а затем стал рассказывать.
   Наехали казаки в деревню харчами запастись да и заночевали. Делили добро, награбленное у башкирцев.
   Петька, брат, возьми да и спроси:
   - За что бедных башкирцев убиваете? Люди же.
   - Они, мужик, татарва немытая, - говорит Лагутин. - Ты что, с ними в родстве?
   - Неужели вы, господин казак, их за людей не считаете за то, что они Магомету поклоняются?
   - А ты сам-то чей будешь?
   - Я с ними торги веду. Я им хлеб, они мне кожи да мясо, да мало ли чего.
   - Ага! Ну-ка, хлопцы, всыпьте этому другу магометцев сто плетей.
   Сотню он не выдержал, похворал немного и помер.
   - Ну и что, Фёдор этот с ними был?
   - Не видел.
   - То-то, что "не видел".
   Да ты не убивайся так, - хлопнул Демьян приятеля по плечу. - Надежда - хлеб несчастливца.
   - Это я-то несчастливый? - встрепенулся Игнат. - Да ты же, Косоротый, первый, мне завидуешь, от своей хромоножки отворачиваешься на мою басеньку заглядываешься.
   Попов отшатнулся, обиженный за колченогую от рождения жену и деревенское своё прозвище, буркнул, хлебнув самогона:
   - Твоя басенька не по тебе сохнет, не для тебя цветёт.
   - Как это?
   - Таких баб знаешь, как держать надо? - Демьян сжал кулак перед носом Дергалёва. - А ты - хлюпик, сопли со слезой мешаешь да жалишься, ждёшь, когда она на стороне натешится, да к тебе вернётся.
   - Это я хлюпик? На стороне тешится? - Игнат пошарил вокруг себя взглядом, подхватился из-за стола и ринулся в спальню, на ходу выдёргивая ремень из брюк. - Запорю паскуду!
   Кровать была пуста. Мужики растерянно топтались на месте, оглядывая сумрачные углы и друг друга.
   - Я знаю, где искать, - нашёлся Демьян. - Айда к Шаминым.
  
   Испуганная Татьяна распахнула калитку непрошенным гостям, отступила к крыльцу:
   - Засветло уехал. Вон смотрите - ни лошади, ни телеги - нет Фёдора.
   Демьян покликал приятелей. В двухместный ходок взгромоздились шестеро мужиков и погнали по волчанской дороге самого резвого ТОЗовского скакуна.
   Беглецов настигли в ночном лесу. Скакун резко заржал и встал на дыбы, ткнувшись в Фёдорову телегу. Матрёна вскрикнула и в чащу. Агапова мужики стащили с телеги, свалили в грязь и принялись пинать, матерясь, толкаясь и мешая друг другу.
   Когда замешательство прошло, Фёдор сумел подняться, привалился спиной к берёзе и некоторое время терпел град ударов, прикрывая руками голову. А потом изловчился и стукнул одного, стукнул другого, и пошла кутерьма. Сильный и злой, он бил нападавших наотмашь, и те кубарем летели прочь, не сразу вставали и уже без прежнего энтузиазма подступали вновь.
   - Ножом его надо, ножом, - рычал Демьян. - У кого нож?
   - Обронил я его, - гнусил Дергалёв.
   Фёдор зацепился за эту мысль.
   - Всё, мужики, сейчас я вас буду резать, - сказал он не громко, но твёрдо.
   Соломатовцы дружно попятились. Кто-то прыгнул в ходок, попытался развернуть скакуна на узкой дороге.
   На Фёдора нашёл кураж:
   - И лошадь зарублю и тарантас сломаю.
   Скакун будто от слов его заржал дико, дёрнулся, затрещали оглобли. Ходок ударился о пенёк колесом, оно подломилось, ходок перевернулся. Скакун, оборвав постромки, умчался в ночь. Следом соломатовские мужики дружно зачавкали чуть прихваченной ночным морозцем дорожной грязью.
   Когда стихли их топот и голоса, Фёдор разжал онемевшие кулаки, попытался успокоиться. Болели битые рёбра, пылала щека под глазом, больших увечий он не ощутил.
   - Матрёна, - позвал тихо.
   И из темноты совсем рядом:
   - Я здесь, коханый....
  
   Чёртово колесо
  
   Вторую неделю колесил по увельским весям уполномоченный Челябинского облземотдела по делам коллективизации Иван Артемьевич Назаров. Выступал перед казаками, крестьянами, агитировал за колхозы. В помощники Увельский райком партии определил ему бывшего председателя Соколовской казачьей коммуны Константина Алексеевича Богатырёва, человека в районе известного ещё со времён Гражданской войны и особо уважаемого в станицах.
   Ездили избитыми просёлками, ночевали в чужих избах, но никак не удосужились поговорить по душам. А порасспросить Богатырёва у Ивана Артемьевича было о чём, да только не было повода: слишком суров на вид казался "отставной козы барабанщик Богатырёв" - как он сам представился при знакомстве.
   И вот, наконец, по дороге в станицу Кичигинскую признался Назаров:
   - Где-то в этих местах в восемнадцатом году без вести сгинул мой задушевный друг Андрей Фёдоров. Пошёл в Кичигинскую станицу с продотрядом и пропал по дороге. Не слыхал?
   - В восемнадцатом? - переспросил Богатырёв. - Нет, не слыхал. Должно быть, Семёна Лагутина рук дело. Он тут один из первых против Советской власти пошёл и дрался до конца. Как говорится, до последнего патрона. Когда поймали - покаяться хотел, говорил: в монастырь уйду, если простите, грехи замаливать. Да где там - столько крови на руках. В Троицке, в чека и расстреляли. Перед смертью-то он словоохотлив был. Вот его бы расспросить, может, что и поведал.
   - Да-а, мёртвого не спросишь. А что, может и правда получился бы из него поп-праведник или послушник какой. Глядишь - и святой, помрёт - народ мощам молиться станет. Бывает и так жизнь поворачивает. Иные элементы раньше насмерть бились с Советской властью, а теперь вдруг стали её активистами. Иного тряхни в НКВД, а у него за душой и эсеровщина, и колчаковщина, и чёрт знает ещё что.
   - Меня вон тоже трясли, - уныло сказал Богатырёв. - В бандитские потатчики записали, коммуну пропил.... Спасибо, Василий Константинович спас от стенки да позора.
   - Блюхер?!
   - Он. А кабы не он, где бы я сейчас был?
   Собеседники умолкли, думая каждый о своём, и долго на лесной дороге слышны были лишь топот копыт да скрип тележный.
   Назаров не верил в фатальность судьбы, но сейчас, глядя на бородатое лицо Константина Богатырёва, готов был поверить. Те же места, быть может, та же дорога, и вот такие бородачи напали из засады и порубали продотрядцев Фёдорова, и концы упрятали в воду. Подумалось ненароком - а может и Богатырёв к тому делу причастен и вот-вот сделает признание. Ох, как бы не роковое для него, Ивана Артемьевича Назарова.
  
   День венчался к полудню. Стояла невыносимая, удушливая жара. Вроде бы чистое и в то же время хмурое небо повисло над головой - как всегда бывает в густом лесу или в преддверье дождя. Издали донёсся громовой раскат.
   Богатырёв подстегнул вожжами лошадь:
   - Успеть бы до грозы, станица-то совсем уж рядом....
   Гроза надвигалась стремительно. Вековой бор утробно шумел под напором ветра. В местах, где сосны подступали вплотную к дороге, длинные колючие ветви угрожающе раскачивались сверху вниз, норовя хлестнуть по глазам.
   Но вот они расступились, открылась станица на крутом берегу реки. Стало видно, что небо туго забито лиловыми тучами. Ветер стих, но было ясно, что грозы не миновать. На широкой улице - ни души, молчат собаки, молчат петухи.
   - Тихо как, - подивился Назаров.
  
   Иван Артемьевич уже подметил, что казаки внешне очень похожи друг на друга. Вот и Кичигинский председатель Совета Парфёнов казался родным братом Богатырёву. Встретил он их без особого энтузиазма. Долго и настороженно разглядывал предъявленные документы, вчитываясь в каждое слово.
   - Ты, товарищ Парфёнов, никак нас за шпионов принял, - пошутил Назаров. - Откуда такая подозрительность? Были попытки?
   - Ты мне подал бумаги, я их посмотрел, что тут такого? - угрюмо сказал председатель, возвращая документы.
   - Поди, энкавэдэшников не так встречаешь, председатель? Они молчунов не жалуют.
   Назаров и сам не понял, что он сейчас сказал - шутку или скрытую угрозу, намёк, так сказать, на возможные последствия.
   Парфёнов молвил после паузы:
   - У нас, казаков, говорят - лучшее слово то, которое не сказал.
   Неловкое молчание прервал Богатырёв, кивнув на окно, за которым бушевала гроза:
   - Должно надолго.
   - Ветер сильный, - не согласился Парфёнов, - скоро развёдрится.
   Однако стихия ярилась всё сильней и лиходейничала до самых потёмок.
   Чуть дождь поутих, Парфёнов пригласил:
   - Идёмте до дому, бабка повечерять нам соберёт.
   - Ты, председатель, не суетись, - остановил его Богатырёв. - Полчанин мой тут у вас живёт - Фомка Михайленков. Жив ли?
   - Жив. Чего ему..., - не стал отговаривать Парфёнов. - Идем, провожу.
  
   - Командир?! - низенького роста мужичок, скорее постаревший подросток, полуприсел в изумлении, широко раскинув руки. - Константин Лексеич! Глазам своим не верю. Сто лет, сто зим, так-растак...
   Кинулся обниматься.
   - Ну-ну, - Богатырёв как подростка погладил казачка по голове. - Будя. Ты ещё прослезились. Живы, встретились и хорошо.
   - А хрена ли нам сделается? Я так мекаю: такую заваруху пересилили, тыщу раз на волосок от неё, безносой, теперь сто лет жить будем - заслужили.
   - Ну, это, брат, ты лишка хватил. Впрочем, не плохо бы....
   После ужина и долгих разговоров гостеприимный хозяин определил гостей в чистенькую малуху с двумя кроватями, будто для них предназначенную.
  
   На следующее утро Назаров чуть свет пропал куда-то и появился не скоро. Богатырёв ушёл от накрытого стола, курил на свежесрубленном крыльце, поджидая уполномоченного.
   - Где это ты, Иван Артемьевич, блукаешь? - удивился он.
   - На кладбище ходил, - сообщил Назаров. - Так и думал, первым делом на погост схожу. Может там найдётся затерянный след Андрея Фёдорова. Не нашёл.
   Присел рядом, устало, отряхивая с брюк прилипшее репьё.
   - Я б не догадался, - признался Богатырёв.
   - Могила - последний след человека на земле. Иногда - единственный. А места, Константин, прямо скажу, глухие. Лес под самые окна, на станицу напирает. В бору между соснами всё заросло кустами - не продерёшься. Гиблые места.
   - Должно, привыкли, - окинул взглядом окрестности Богатырёв.
   Разгорался летний день. Бежал ветерок, шумела листва тополей, которые сбились в станицу, будто изгнанные дремучим бором. Забылась вчерашняя гроза, и следы её таяли под лучами солнца.
   - Пойдём за стол, Уж всё остыло. Хозяйка-то когда накрывала....
   За завтраком Назаров рассказывал:
   - Представляете, на кладбище старуху встретил - разговорились. Сколько лет не помнит, а живая такая, подвижная, и с головой дружит - речи все разумные, с хитрецой
   - Э-э, так это, должно быть, Рысиха, - вклинился в разговор хозяин, - ворожея местная да знахарка. Её казаки то утопить грозятся, то не намолятся. Девкам гадает, присухи делает, ну и лечит, конечно.
   - Во-во, травки она там разные собирает. Говорит, на погосте самые целебные.
   Разговорились, я ей лукошко до хаты донёс. Живёт убого: пол грязный, занавесок нет, тараканы тут и там, половина - дохлые. Говорит, за доброту твою, настойку дам - от всех хворей и напастей заговоренную. И ковш суёт, тоже не первой свежести. Ну, я и отказался - побрезговал, а хозяйке говорю, не верю, мол, и не нуждаюсь. Спрашиваю: давно живёшь, по лесу одна гуляешь, с нечистой силой общаешься - может, слыхала: в восемнадцатом году тут отряд рабочих пропал? Говорит, слыхать не слыхала, но, если карты раскинет, то всю правду расскажет, о чём не спрошу.
   - А ты? - встрепенулся Богатырёв.
   - Да ну её. Что же мне, коммунисту, ворожеям верить? Ты смеёшься?
   - Да нет, какой смех. А про бабку эту слыхал - далеко о ней молва идёт.
   - А-а, - небрежно махнул рукой маленький хозяин, - Брехня всё. Давайте лучше выпьем. Парфёнова видал, говорит, передай - сход после табуна будет. Скотину встреним и на собранию.
  
   Со схода Иван Артемьевич пришёл сам не свой. Сел в малухе у окна, сидит, переживает. Не поняли его казаки, а он их. Что за колхозы, что за труд вскладчину? Лица хмурые, почти враждебные. Чувствуется общий отрицательный настрой. Видно, кто-то уже поработал промеж них - наверняка, была враждебная агитация. Ну, дождётся этот председатель, Парфёнов. Назаров ему такую характеристику в райкоме даст, что загремит в НКВД без промедления.
   Небо за окном теряло краски, сумерки подступали из бора. Две молодухи, покачивая крутыми бёдрами, прошли с коромыслами за водой.
   Богатырёв чистил сапоги, громко пыхтел, наклонённое лицо его запунцевело. Поймав искоса брошенный взгляд Назарова, позвал:
   - Пойдём, Иван Артемич, пройдёмся перед сном. Чего букой сидишь?
   - Иди, пройдись, - буркнул Назаров, и Константин не стал упрашивать.
  
   На пологом берегу Увельки под раскидистыми ветлами тополей врытые в землю стояли лавки и даже стол для картёжников.
   - Гостю место! - крикнул гармонист, и девчата снялись с лавок, хороводом обступили подходящего Богатырёва, под разудалый наигрыш пропели широко известные в районе частушки, припевом для которых был:
   - Костя Богатырёночек - мой басенький милёночек.
   Им и дела нет, что "милёночек" давно уже дед - у него две замужние дочери. Его подхватили под руки и усадили на лавку подле одной девушки, не принимавшей участия в общем веселье. Припевали:
   - Я люблю, конечно, всех, но Любашу, больше всех!
   Та застыдилась, закрыла лицо руками, сорвалась вдруг с лавки и, круто изгибаясь стройным станом, побежала берегом. На спине змеёй заметалась тяжёлая коса. Девчата, гомоня, кинулись её догонять и вскоре привели назад, тихую, покорную.
   - А кто же... это самое... Любашку напугал? - крикнул гармонист и лихо растянул меха.
   Девчата хором:
   - Костя Богатырёночек - мой басенький милёночек!
   Богатырёв сидел, посмеиваясь, искоса поглядывая на привлекательную девушку. Герой Гражданской войны Константин Богатырёв был кумиром районной молодёжи и сам любил молодёжь, их песни и гулянья.
  
   Солнце давно уже скрылось за тёмным бором. С реки через прибрежные кусты тальника просочился на луга туман, сгустился в низинах, оставляя открытыми лобные места. Такая же лёгкая и тягучая, чуть грустная, но красивая плыла над округой девичья песня, звало милого на свидание истомившееся сердце. И от станицы по одному, по двое подходили парни, молча присаживались заворожённые.
   То были самые трогательные и торжественные минуты, до беспамятства пленявшие Богатырёва. Видя вокруг задумчивые, немного грустные, но счастливые лица Константин Алексеевич сам млел от сознания того, что именно он, его труды, кровь его погибших товарищей дали это счастье молодым.
  
   Песни кончились. Молодым охота поиграться, а старикам пора на покой.
   - Не уходите, - в самое ухо протёк горячий шёпот. - Мне надо с вами поговорить.
   Богатырёв склонил голову:
   - Что тебе, Любушка-голубушка?
   На шее у неё бусы в виде сцепленных лепестков. Внезапно Константин будто почувствовал аромат этих цветов, и прихлынули воспоминания.
  
   Роса искрилась на листьях и цветах, пускала живые острые лучи в глаза. По пояс в сырой траве он шёл к ней навстречу и так вымок, что штанины прилипли к ногам.
   - И я вымокла, не бойся! - говорила Наталья, юная, красивая, маня его к себе. К щеке её пристал голубой лепесток, а на губах сверкали капельки росы.
   Когда это было? В какой жизни?
  
   Издалека прорвался голос Любаши:
   - ... но я теперь никому не верю. Парни в любви клянутся, а в мыслях лишь одно...
  
   ... - ...потом обсохнем, иди сюда, - звала юная Наталья.
   И он, кажется, впервые тогда увидел её тело в первозданной красоте - разглядел синие прожилки на грудях и животе, ямочки на бёдрах и коленях.
   - Плевать, что сыро, зато хорошо. Тебе хорошо? - она легла на спину, повлекла его за собой.
   - Ты любишь меня? Ты не боишься меня? - шептал он, задыхаясь.
  
   - Проводи меня, Любаша, до околицы.
   Глаза у неё печальные, доверчивые. Видать, пролетела девка. Глядишь, и ему обломится надкусанного пирога.
   Устыдившись своих мыслей, Богатырёв отвернулся. Но у околицы обнял её и притянул к себе.
   - Зачем? - Любаша подняла на него испуганный взгляд. - Разве без этого нельзя?
   - Нет, - прозвучал его приговор.
  
   Константин шёл ночной улицей. В уставшем теле плескалась нерастраченная нежность, а мысли уж летели к Наталье - как она там одна, без него. Наверное, внучат тетёшкает бабушка Наташа. Его Таля! Эх, как быстро жизнь прошла, будто и не было. Война, заботы - не налюбились они с Наташкой, счастливых дней по пальцам можно перечесть.
   Вдруг навстречу из проулка, гулко гремя на рытвинах, выкатилось старое выщербленное тележное колесо в металлических шорах.
   Что за чертовщина? Кто балует?
   Константин увернулся от колеса, замедлил шаг, вглядываясь в темноту:
   - Никак трёпки захотели?
   Он был уверен - парни балуют.
   Никто не ответил, ничто не шелохнулось в темноте проулка. Только сзади, нарастая, послышался стук колеса. Будто заново пущенное, оно катилось прямо на него.
   Константин отпрянул в сторону, и колесо, вертанувшись, снова покатилось к его ногам. Вот тут-то и приключился с Константином Богатырёвым неведомый прежде страх - голова налилась холодом, а волосы встали дыбом. И он пустился в позорное бегство.
   Ноги едва касались земли - так быстро он летел, рискуя сломить голову в какой-нибудь рытвине. Земля была усыпана засохшими тополиными почками, и они громко хрустели на пустынной улице, но ещё громче, до громового раската грохотало, настигая, проклятое колесо.
   Вот и дом Михайленкова с высокими воротами. Богатырёв, распластавшись по земле, нырнул в подворотню, пересёк двор, вбежал на крыльцо, забарабанил в дверь:
   - Фомка, открой! Слышишь, открой скорее....
   Страшный грохот потряс ворота. Богатырёв беспомощно оглянулся: ещё один такой удар - и от новых ворот щепки полетят. И этот удар не заставил себя ждать - сорвавшись с петель и запора, упала калитка. Чёртово колесо победно крутанулось на ней, будто высматривая Константина, и покатилось к крыльцу.
   Богатырёв вдруг почувствовал, как подгибаются, становятся чужими, непослушными ноги. Он завалился на спину. Под могучей рукой жалобно хрустнули свежерубленные перила и упали ему на грудь.
   Из малухи выскочил Назаров в нижнем белье, как приведение в ночи, и побежал к Богатырёву на выручку, стреляя из нагана в чёрный проём ворот. Одна из пуль цвиркнула по колесу, выбив искру из стального обода, другая расщепила спицу. Крутанувшись брошенной монеткой, колесо выкатилось со двора. Но Назаров этого не видел. Склонившись над Богатырёвым, он тщетно пытался поднять, ставшее беспомощным и свинцовым, могучее тело.
   - Костя, что с тобой? Ты ранен?
   - Ты видел? Видел? - бормотал тот. - Помоги подняться. Нет, чёрт, не могу.
   Назаров забарабанил в дверь:
   - Эй, хозяин, открой!
   - Кто стрелял? - раздался голос казачка из-за двери.
   - Я стрелял. В кого стрелял, того уж нет. Да открой ты, чугунная голова.
   Дверь чуть приоткрылась. Косой клин света упал на крыльцо, осветил Богатырёву плечо. Вслед за керосиновой лампой в дрожащей руке показалась испуганная физиономия Михайленкова.
   - Командир, ты ранен или назюзюкался так? Эх ты ёлки-намоталки, да ты ж мне всё крыльцо порушил, так-растак....
   - Помогите мне подняться, - прохрипел Богатырёв, - Что-то ноги не слухают.
   Но перетащить его в малуху удалось лишь, когда собрались разбуженные выстрелами соседи.
  
   На следующее утро они уезжали из станицы. Теперь Назаров уселся возницей, а Богатырёва уложили в телегу. Выглядел он хмурым и беспомощным. Молчал и шевелил губами, будто разговаривая сам с собой.
   Собрались станичные - прощались с Богатырёвым, сочувственно вздыхая. На Назарова никто не обращал внимания, и Иван Артемьевич отлучился незамеченный.
   Потом, в пути, развлекая товарища разговорами, сообщил:
   - А знаешь, я перед отъездом всё-таки заскочил к той бабке, ворожее. Чем чёрт не шутит, вдруг что и скажет про судьбу Андрея. Да только не до гаданий ей теперь. Сидит, стонет, как воет, руку белой тряпкой замотала. Говорит, собаки покусали. Да где там, собаки, мне сдаётся, ранение у неё пулевое - кровь сквозь тряпицу так и сочится.
   - Это она мне за Лагутина мстит, ведьма чёртова, - уныло покачал головой Богатырёв.
   Но Иван Артемьевич его не понял.
  
   Уполномоченный
  
   Низенький и тощий уполномоченный Увельского райкома партии Андрей Яковлевич Масленников колюче смотрел на хуторян и улыбался, уже и уже растягивая губы. Всё в нём было заострено: плечи, локти, колени, тонкие пальцы с крепкими чистыми ногтями треугольной формы, на лбу высокие залысины - отчего и голова казалась большой луковкой.
   Поднялась Матрёна Агапова - высокая, осанистая, красивая, как с картинки:
   - Да что вы спятили? Да кто ж захочет от своего хозяйства? Какая к бису коллективизация?
   - Цыц, баба, наперёд мужики скажут, - повернулось к ней каменистое, прокалённое как кирпич, лицо Авдея Кутепова, безжалостные глаза сверкнули холодной голубой лазурью.
   Матрёна смерила его презрительным взглядом:
   - Чего ты сыцкаешь - сходи, коль не терпится, а то обгадишься. И что уставился на меня, как старый козёл на ракитник?
   Собравшиеся развеселились. Однако, ненадолго - общее настроение в толпе было сумрачное. Да и сама лужайка как-то поблекла - то ли от табачного дыма, то ли от вечерней сырости, то ли от комаров, тучей роившихся над головами. Отлетел куда-то в сторону свежий осенний воздух, яркий от синего неба, звонкий от птичьих голосов, ароматный от близких садов. На собрание стеклись всем хутором - и старые, и малые - сидели на траве, на принесённых лавках, взвинченные и умиротворённые, растерянные и сонные, лузгали семечки, с любопытством поглядывали на приезжего.
   Неподалёку огрузший птицами лес кряхтел и вздыхал, как кряхтит и вздыхает покорный дед. Птицы же галдели живо и требовательно, как его внуки, приехавшие погостить. Это был шум природы, готовящейся к долгому зимнему сну. Знакомая с детства, всегда повторяющаяся картина лёгкой грустью трогало сердце Агапова Федора, и делала его счастливым. Он желал птицам доброго пути и скорого возвращения домой.
   - Вам что, товарищ, не интересно? Или вы уже всё решили для себя? Тогда скажите всем, - острый и настороженный взгляд уполномоченного колючкой прицепился.
   Фёдор с неохотой оторвался от лесного очарования, взглянул на уполномоченного равнодушно, но твёрдо:
   - С теми, кто руку не поднимет, что будет?
   - Зря вы так: колхоз - дело добровольное.
   - Добровольно - принудительное....
   Масленников вздохнул, зябко пошевелил плечами, словно закутывался в исходящий с неба вечерний свет, подышал на вдруг застывшие пальцы:
   - Кто ещё так думает?
   Долго ждал, склонив на бок голову, потом разогнул затёкшую шею, положил руки на стол и укоризненно взглянул на Фёдора. Заскрипел старческим тенорком Яков Иванович Малютин, по-уличному - Дуля:
   - В складчину оно мне, кажется, веселей. Как говорится, и батьку отлупить можно. Да только так ли будет, как вы тут наговорили, мил человек. Вы уедите, мы - останемся. С чем?
   Синий засаленный пиджак сидел на нём мешком, латаные суконные брюки были в пыли и на ногах старые нечищеные сапоги. По всему видать - запущенный, необихоженный дедок. Снохам или дочерям не люб, подумал Масленников, а вслух сказал:
   - Правильно ты говоришь, дед. И не сомневайся - партией твёрдо взят курс на массовую коллективизацию сельского хозяйства. Не вы одни, вся страна организуется в колхозы - иначе не прожить.
   Мужики закрякали, закивали согласно головами:
   - Конечно, если трахтур вместо лошадёнки, то оно конечно.... И клинья наши зачем?
   Андрей Яковлевич безошибочно угадал настроение людей - сейчас они поспорят меж собой, поторгуются с ним и проголосуют "за" в большинстве своём - и победно взглянул на Фёдора. Тот, пожимая плечами, отвечал что-то сидевшей рядом женщине, так поразившей Масленникова своей недеревенской красотой.
   С ближайшего подворья послышалась грустная негромкая песня: красивый голос выводил девичьи страдания - заслушаешься.
   "Нашла время", - недовольно подумал Масленников, но с удовольствием отвлёкся от общего гомона: дело было сделано, остались частности.
   Между тем, на лужайке как бы сам собой, но, конечно, более для приезжего шёл неспешный разговор.
   - Кричи, не кричи, а землю отдай.
   - А много ль здесь потомственных-то? Большинство - целинники. Так что - власть дала, власть и взяла...
   - А в колхозе как оно будет? Поглядим.
   - Здесь житья не дадут, я, мужики на море подамся, на юг. Там, говорят, тепло круглый год, виноград и фрукты разные.
   - Везде работать надо, - вклинился Масленников. - Труд, учит Маркс, из обезьян нас людьми сделал. А человек разумный машины создал, чтобы больше производить хлеба и товаров, чтобы богаче жить, чтобы детей растить сытыми и грамотными. Вы поймите, мужики, ну, нет у нас другого пути. То, что пушки не грохочут, это не значит, что война закончилась. Идёт она, проклятая, ежечасно, ежеминутно. Не смог нас мировой капитал силой сломить - зубы обломал, так хотят теперь буржуи задушить нашу свободную республику экономической блокадой. Не дают они нам ни хлеба, ни металла, ни машин. И не дадут - поперёк горла мы им. А значит, всё это мы должны создавать своими руками. И времени на раскачку нет у нас совсем - хлеб стране нужен сегодня. А что вы можете дать на своих клинышках со своими клячами? Хрен да маленько - вот что! Короче, кто не с нами, тот - враг, потатчик мирового капитала, с такими разговор будет особый.
   Все вдруг разом обернулись на Ивана Духонина, собравшегося на юга.
   - А я чё? Я о детишках своих радею? Я как все.
   - Ишь ты, радетель, - усмехнулся уполномоченный, и все засмеялись.
   Зацокал языком Авдей Кутепов, закачал головой:
   - Такого клоуна и в нашу коммуну? Его ж в работники никто не возьмёт. На что он нам?
   Борис Извеков поднялся. Лицо спокойное, взгляд разумный, внимательный. Его имя упоминалось на инструктаже в райкоме партии. Масленников с одобрением кивнул.
   - Интересно, кого же ты, Авдей, кроме себя в колхозе видишь?
   - Вот- вот, - обрадовался поддержке Духонин. - Сам-то давно хозяином себя возомнил? Твои ж тараканы ко мне на постой с голоду просятся.
   Снова смех.
   Кутепов небрежно отмахнулся рукой:
   - Вот так и соберёмся - убогий телом да хромой на голову, такое ж руководство изберём, так и работать будем.
   И его реплику поддержали смешками. А Извеков, будто от пощёчины отшатнулся, побледнел лицом и сел, ничего более не сказав.
   Эге, подумал Масленников, да тут не все ясно с руководством, а страсти чисто парламентские. С выборами стоит погодить, приглядеться. Как бы не провалить дело.
   И будто по его сигналу какой-то парень крикнул:
   - Солнце скрылося за ели, время спать, а мы не ели.
   - Верно, мужики, чего воду толочь, - поднялся Масленников со своего места, - Давайте решать по главному вопросу. Будем в колхоз объединяться? Кто "за" - поднимите руки.
   - Будем! Будем! Голосуем!
   - На машинах пахать - не на пердячей тяге...
   - Ты чего, дед, руку прячешь? Тяни.
   - Подумать надо.
   - Думай, а для какого хрена голову наращивал.
   Чувствуя конец собрания, все зашевелились, повеселели.
   Колхоз назвали именем героя Гражданской войны Семёна Михайловича Буденного.
  
   Ночевать Андрей Масленников напросился к Извековым.
   - Наш ты мужик, Борис. И в райкоме помнят твои заслуги, к тому же грамотный, партийный. Быть тебе председателем колхоза.
   - Нет, Андрей Яковлевич, не поддержат меня мужики. Я для них - человек пришлый, хозяин неважный. А к власти тут не мало охочих найдутся.
   - Мы рекомендуем - поддержат.
   - Тут подумать надо крепко: меня прокатят - я переживу, вашу рекомендацию похерят - гораздо серьёзнее.
   - Ты прав - давай думать.
   Сидели на крыльце после ужина, курили. Воздух пах зрелыми яблоками, навозом, осенним лиственным лесом. Где-то драчливо промычал бычок, чертыхнулся охрипший женский голос, хлопнула дверь - наверное, загоняли телка пинками в стайку.
   - Своё - берегут, - сказал Извеков.
   - Правильно берегут, и колхозное будут беречь.
   - Сознание людей - это то, что труднее всего поддаётся переделки. Можно межи распахать, скот в одну стайку загнать, но убедить людей, что всё это имущество по-прежнему их, только в общем пользовании, будет не просто.
   - Согласен, но для того мы с тобой и кончали университеты, для того и в партию вступили, чтобы увлечь народ, разъяснить, указать правильный путь. А тебе надо подниматься: ну и что, что искалечен - за народное же дело. Это надо понимать. Я вот поживу у вас денька два-три, порасспрашиваю мужиков, как они насчёт твоего председательства, надавлю немножко. Вообщем - поработаю. Ну, не можем мы, дорогой товарищ Извеков, такое дело на самотёк пускать. Не тому нас учит ЦеКа.
  
   Холодок утра был влажным. Туман, ощутимо липкий у земли, поднимаясь, редел и расслаивался. Прогнали стадо. Из-за леса вынырнул медно-красный диск солнца, разбудил ветерок. Туман, цепляясь за лощины, потянулся прочь.
   Десятка полтора хуторских мужиков вместе с уполномоченным вышли в поле обмерять колхозную землю. С холма в белом свечении неба открывалась широкая пашня. Тут и там приятно зеленела озимь. Мужики курили, кашляли и нещадно плевались. Иван Духонин успел уже потрудиться - локти и колени его одежды были испачканы жирной огородной землёй. Наверное, зерно прятал, с неприязнью подумал о нём Масленников.
   К обеду намерили три тысячи двести десятин.
   - Ну вот, товарищи буденовцы, владейте, лелейте, богатейте. Садитесь-ка теперь за столы да пишите заявления в колхоз, чтобы честь по чести, всё по закону. Кто не грамотный - к Борису Извекову.
  
   Авдей Кутепов, угадав минуту, завлёк уполномоченного к себе на гусятину. На похмурневшую жену тайком прицыкнул:
   - Ты, кашу-то мешая, мозгой пошевеливай.
   Украсил стол бутылкою и четырьмя стаканами. Разорвал лоснящегося гуся на добрые куски, уложил их в стеклянную узорчатую вазу, принесённую женой.
   Подошёл принаряженный Дмитрий Малютин, пропел с порога, завидев бутылку:
   - Милый пей вино, как воду, только хум не пропивай,
   Люби басеньких, хорошеньких - меня не забывай.
   Авдей неспокойно хихикнул:
   - Нечто ещё девками интересуешься?
   - Зря смеёшься. Я девок завсегда любить буду. Любую заговорю. И товарищу приезжему - как вас по батюшке, не упомню - любую кралю присватаю. Девки и вино нужны, чтобы печаль снять.
   Дмитрий поднял голову к низкому потолку. Лицо его преобразилось, словно бы потолка того не было, только даль небесная над всей землёй.
   - За Россию! - сказал он строго и торжественно, - за колхоз наш! Хай процветают!
   Масленников встал вместе с мужиками, выпил водку одним махом и стиснул пустой стакан до побеления суставов.
   Закусив грибком и хлебом, Кутепов сказал:
   - Да-а, девки у нас красивые. Хоть бабу мою взять. Ты, Митька, помнишь, как козлом вокруг неё скакал? Ой, помнишь, поди? Молодая-то она видная была....
   Разговор их казался Андрею несуразным и по обстоятельствам, как бы несерьёзным. Тёмные они, думал он, инстинктами живут. Но то, что на хуторе они коноводят, ещё вчера подметил. И ещё тот, кто колхоз обязаловкой назвал, у кого жена такая писанка.
   Масленников хмыкнул сам себе - вот ведь как тема бабская прилипчивая.
   Хозяин выставил на стол новую поллитровку. Обняв за плечи своего приятеля, пропел:
   - А нам бы подали, а мы бы выпили...
   От его скрипучего пения, пьяного вида, водочного тепла и жирной гусятины Андрею захотелось спать.
   - Чёрт, устал, засыпаю, - сказал он и засмеялся.
   Дмитрий Малютин, ставший тоже хмельным, посмотрел на него затуманенным взором:
   - Ты погоди чертыхаться. Святая вода ещё не кончилась, а потом мы на Гулянку пойдём. С тобой одна краля хочет познакомиться....
   - Красивая девка, - подтвердил Авдей.
   - Не то слово, - Малютин колыхнулся, как табачный дым от внезапного сквозняка, и, ткнув пальцем в пустой стакан, приказал, - налей.
   - Мы ведь всё понимаем, - продолжал он, - тракторы, машины какие, вчерась ты говорил, всё же через вас.... Мы уважим - нас уважат. Вперёд надо смотреть, в перстиктиву. Верно?
   - Это ещё не скоро, - грустно сказал Авдей. - Сначала артель надо сколотить, чтобы без протиречи.... речитивых.... ретивых.... Тьфу, чёрт! Ну, чтоб врагов не было, элементов разных. Верно?
   - С большим удовольствием за это выпью, - поднял Масленников стакан, ощущая себя самым трезвым в компании.
   - Здравствуйте, - негромкий девичий голос заставил замереть поднятые стаканы. В проёме дверей стояло нечто стройное, красивое, улыбающееся.- Кому из вас следует показать хуторскую Гулянку? Вы все уже пьяны и опять налили.
   - Ишь, ворчит, - кивнул на неё Малютин. - Ещё не охомутала, а уж норовит взнуздать.
   - Ты, Александра, не ври, - Авдей поднялся, выпрямился и слегка качнулся на ногах. - Нет здесь пьяных, крепкие мы мужики.
   Малютин в два глотка опорожнил стакан, хлопнул его на стол, легко скользнул к двери, подхватил Саньку Агапову на руки, притиснул к груди, проблеял нежно:
   - Любушка-голубушка, расцвела красавицей, а соображений на грош....
   Санька взвизгнула и тут же притихла. Он, наверное, стиснул её так, что она хрустнула вся и обмякла. Дмитрий поставил её на ноги, поцеловал в шелковистую светлую маковку, потом поддал ей легонько коленом под зад, чтобы вновь оживилась. Девушка оправила нарядное платье, тряхнула косой.
   - Так что садись с нами и не кукуй, - сказал Авдей. - Выпей. Мы за вас, девок наших да баб пьём, краше которых нет во всей России-матушке.
   - Про девок ничего не скажу - согласна. А вот мужики умом ослабли. Колхоз какой-то удумали. Чтобы бабами сообща владеть что ли?
   Масленников дёрнулся, будто от пощёчины. Малютин крякнул, хлопнув себя по мощным ляжкам. Авдей вскочил из-за стола:
   - Ты, Санька, язви тебя, за языком следи. А лучше помалкивай, раз бог ума не дал. На-ка, выпей с нами....
   Налил и подвинул гостье стакан. Она скромно прошла и присела за край стола напротив приезжего. Андрей заметил, что икры у девушки плавные, невыпирающие, колени закруглённые, оглаженные, щиколотки изящные, тонкие. Не было её на собрании. Вспомнил - наверное, певунья вчерашняя.
   - Мудрецы плешивые, - со вздохом сказала она, беря стакан в руку.
   И опять уполномоченный в её словах услышал намёк на высокий свой лоб с залысинами. Он уже стал побаиваться этой языкастой хуторской девахи. Но, чёрт, как красива! Насупился и надолго отстранился от застолья.
   - Дядь Мить, спой, пожалуйста, - попросила Санька.
   - Что тебе спеть, душа-красавица? Хочешь про любовь нескончаемую?
   - Спойте, - закивала головой, но, взглянув на приезжего, вспыхнула вдруг, неловко толкнула стакан и ойкнула. Андрей стакан удержал, не дал ему упасть. Недопитая Санькой водка всё же выплеснулась и залила им обоим пальцы.
   - Любовь, да ещё нескончаемая, - хохотнула она, доставая вышитый платочек. - Кому она нужна?
   - Не скажи. Любовь нужду затмевает. - Дмитрий облокотился о стол, подперев кулаком щёку, открыл щербатый рот и запел удивительно чистым и приятным баритоном.
   Масленников, слушая, откинулся на спинку стула и под столом рядом со своим увидел гладкое, как шёлк-атлас, розовое колено, и уже не в силах был оторвать заворожённого взгляда.
   Зашевелились занавески в горницу. Не прерывая пения, Дмитрий поднялся и прошёл туда, скрывшись, допел до конца. Когда голос его смолк, послышались восторженные восклицания хозяйки, звук отчаянного поцелуя и деловитый треск пощёчины, будто вяленую рыбу разорвали пополам.
   - Эй, вы, там, - всполошился Авдей и тоже скрылся.
   Санька посмотрела приезжему в глаза и поднялась.
   - Я провожу, - засуетился Масленников.
  
   Сразу за околицей начинался лес. Санька подняла Андрееву руку, прижала к сердцу, от такого движения её левая грудь приподнялась, округлилась туго:
   - Тут у меня ноет. И не знала, что у меня сердце есть, и не думала. Мама говорила, заноет - тогда узнаешь, и места себе не найдёшь в беспокойстве, придёт время. Тебя как зовут-то? Все на "вы" да на "вы", а ты ведь молодой, только лысый немного. Чего молчишь? Имя-то у тебя есть?
   - Андрей, Андреем меня зовут. - Масленников тщетно отводил глаза от Санькиной груди. Сердце её билось под его ладонью сильно и требовательно. Уполномоченный моргал, а его взгляд тайком шмыгал в вырез платья.
   - Если бы вы, мужики, могли понимать хоть вот столечко.... - Санька вздохнула, выпустила его руку. - Или хоть бы догадывались, о чём девушки мечтают.
   Андреева рука скользнула вниз по её упругому боку, но тут же поднялась, чтобы самостоятельно обхватить девушку за талию, притиснуть грудь в грудь.
   Санька сделала полшага в сторону и даже не заметила, что увернулась. Наверное, есть у женщин такой внутренний рефлекс, когда душу жжёт одно желание, а тело играет свою игру.
   В этот момент Масленников будто увидел себя со стороны: рядом со стройной девушкой - низенький, тощий, сутулый. Боже, какой хорёк, мелькнула отрезвляющая мысль. Только случай сослепу иль впотьмах мог свести их вместе.
   Он перевёл дыхание, воздух спасительно вошёл в лёгкие. Вытер о пиджак мокрые ладони, рванулся целоваться, но споткнулся и сконфузился.
   - Я поцеловать тебя хотел.
   - И больше уже не хочешь? - засмеялась Санька и легко увернулась от его рук.
   Платье на ней жило как бы само по себе, со своими складочками, выточками и цветочками, но с одной только целью - сделать девичью красоту ещё более нестерпимой.
   - Слышь, давай рядом посидим, тяжело мне на тебя сзади смотреть. - Андрей чувствовал, что если не заговорит, если не отвлечёт себя от разбушевавшегося желания - бросится на девушку и наделает непоправимых глупостей. - Это ведь случай, что я попал на ваш хутор, а не в какую другую деревню.... Никогда бы не узнал тебя, не выпала б мне встреча с тобой....
   - А ты меня и не узнал ещё....
   Масленников зажмурился от такого, как ему показалось, откровенного намёка, головой потряс и кулаком себя по лбу ударил, выбивая остатки хмеля.
   Остановил Саньку за локоть:
   - Посидим, а?
   - Где посидим? - спросила она ласково.
   - Да хоть вот здесь.
   - А зачем здесь сидеть, скоро гулянка начнётся? - девушка заглянула ему в глаза.
   Андрея снова бросило в жар, вмиг вспотели ладони. Его руки рванулись её обнять, а ноги против воли подогнулись, и он бухнулся на колени, уткнувшись носом в подол.
   Санька положила на угловатый затылок тёплые ладони и прижала его голову к своим ногам. Его руки шмыгнули под подол платья. Кожа девичья нежная, страшно поцарапать. Из глаз Масленникова потекли слёзы умиления, не замечаемые им, как дыхание, освобождая его душу от недоумения, растерянности, страха и стыда.
   Санькины ласковые пальцы приподняли его голову, её губы коснулись лба, глаз, щёк, добрались до его губ. Масленников чувствовал в её ласках какое-то настойчивое указание для себя, но понять никак не мог - в маленькой плешивой голове ликовала любовь, сотрясая всё тело....
  
   - Ну что? - спросила она, отстраняясь. - Пойдём?
   Сбитый с толку, сморенный, растревоженный и влюблённый, он разволновался от нестерпимой потребности говорить, но молчал и смотрел на неё по-собачьи виновато.
   - Чего ты? - спросила Санька едва слышно.
  
   На полянке у околицы уж собралась молодёжь. Хрипела старая гармонь, косячок сухих листьев шелестел под ногами танцующих, забивался в жёсткую траву.
   Увидев приезжего под руку с Санькой Агаповой, гармонист заиграл вальс. К Масленникову подошла круглолицая девушка, и они единственной парой закружились на полянке. Поглядывая на Саньку, Андрей прижимал к себе партнёршу осторожно, как обряженную ёлочку.
   Гармонист вальс оборвал, заиграл "Барыню". Вмиг в кругу стало тесно. Девчата, повизгивая, закружили подолами. Парни шваркнули кепки оземь, пошли вприсядку. Они рвали влажную землю кованными каблуками, выкручивали с корнями траву в замысловатой лихости плясовых коленцев. А когда утёрли мокрые лбы, гармонист заиграл новую мелодию.
   Санька потянула Масленникова в круг. Её пальцы больно впились ему в плечо, она вся прижалась к нему, плоско и сильно, слегка повиснув на нём. Сказала тихо с обидой и угрозой:
   - Не смей, слышишь, не смей танцевать с другими.
   Андрей улыбнулся.
  
   Прощались в темноте возле её дома. Чтобы оторваться от желанного и покорного тела, Масленников втянул в себя холодную струйку воздуха, сложив губы трубочкой, потом судорожно хватнул его, словно муху хотел схватить на лету, как щенок, лязгнув при этом зубами.
   Отдышался и прохрипел:
   - Ну, я пошёл.
   - До завтра, милый.
  
   Его поджидали. От плетня отделилась тёмная фигура и молча бросилась на Масленникова. Защищаясь, Андрей ткнул противника локтём в лицо. Удар получился хрясткий. Нападавший упал, отплёвываясь и матерясь.
   Масленникова тут же окружили парни, чуть ли не все, кого он видел на гулянке. Страх стальной рукой схватил его душу, замутил сознание. Они сейчас забьют его до смерти. Холодный пот шибанул по всему телу. Машинально он сунул руку в карман в поисках носового платка, и вся компания дружно отпрянула.
   - Берегись, робя, щас палить учнёт!
   Масленников овладел собой и обстановкой:
   - Идите парни по домам. Я вас не видел, вы - меня. Будем считать, шутка не удалась.
   И лежащему:
   - Ты как, сам идти сможешь?
   Тот поднялся, отхаркиваясь, размазывая по щекам кровь:
   - Псих, ты мне носапырку сломал.
   - Ну, прости друг, бывает. Главное, чтоб до свадьбы зажило.
   Парни гурьбой пошли прочь, а у Андрея ещё долго не унималась дрожь в ногах.
  
   До полудня следующего дня Масленников принимал от мужиков заявления в колхоз, писал таковые за безграмотных. Приметил, что к Извекову с такой просьбой никто не обратился.
   Эге, брат, да не любят тебя на хуторе-то. Как председательствовать будешь?.
   И почему-то в памяти сразу всплыло кирпичное лицо Авдея Кутепова.
   С теми, кто не спешил в колхоз, решил побеседовать лично.
  
   Фёдор Агапов под навесом строгал доски. Отряхнув стружки, свернул и закурил самокрутку - смотрел на визитёра долго, дремотно, будто отдыхая взглядом на дураке.
   - Рабочий лучше мужика живёт - времени больше свободного. Для того и создаются партией колхозы, чтобы уравнять труд в городе и селе. Отработал смену в поле иль на ферме - отдыхай культурно, развлекайся. А у частника, ну что за жизнь? Утром он в делах, днём в работе, вечером в заботе....
   - А ночью? - почти не разжимая губ, спросил Федор.
   - А ночью пьёт и бабу бьёт.
   Самоуверенность оседлала Масленникова, как ощущение грузной, но полезной ноши. Он глубоко затянулся напоследок, затоптал окурок и уселся на колодину.
   Агапов усмехнулся. Усмешка скользнула по губам и спряталась в глазах.
   Скрипнула калитка, вошёл Иван Духонин.
   - У тебя гости, Кузьмич? Не вовремя я. В другой раз....
   Руки будто бы назад потянулись калитку отворить, а ноги уж несли его под навес.
   - Теперь как, товарищ дорогой, кто в колхоз не войдёт, тех под корень топором?
   - Откуда вы такие? - Масленников покрутил головой, отвечая Ивану и поглядывая на Фёдора, - Из какого тёмного болота? Нечто не уяснили, что для вас всё делается, в ваших интересах.
   - Может это и так, только не хочется мне на Авдюшку Кутепова работать - не радетель он, горлохват и проныра. Высунуться хочет, а соображений ни на грош.
   - Ну, почему Кутепов? - смутился Масленников. - Не люб - избирайте другого.
   - У нас половина хутора Кутеповых и степенных ни одного, все ёрные, как Авдюшка.
   - Задохнётся он от своей жадности в колхозе, - сказал Федор и взялся за рубанок. - Посинеет и зенки на дармовщину повылазят.
  
   На другом конце хутора шёл иной разговор.
   - Думаю, он её только щупал, - делился своими сомнениями с Дмитрием Малютиным Авдей Кутепов.
   - Нет-нет, - увещевал тот, - Он её на десяток годов постарше - неужто не уговорит? Да и девка порченая, что ей терять?
   Будто устыдившись, продолжил:
   - Безотцовщина, чего ты хочешь? Думаешь, Тимофеевне легко их одной тянуть. Ты вон сколько раз в день в чугун со щами заглядываешь? Не считал? А у них и такого не бывает.
   - Будто бы. Ври больше. Даст им Фёдор голодать - как вол пашет. Поди, гусятину с бараниной почаще нас с тобой лопают. Санька вон, как краля наряжается. С каких щей?
   - Санька - девка правильная, в корень смотрит и любовь зрит. Я вот мекаю, нет ей на хуторе жениха. Так что уполномоченный - это самое то, и Санька его не упустит.
   - Ну, поглядим-посмотрим - крючок он заглотил, теперь ба не сорвался....
  
   Широколобая, тяжёленькая и крепкая, с веснушками на щёчках возле носика, со светлыми кудряшками и тёмными ресничками двухлетняя дочка Леночка забавлялась у Фёдора на коленях.
   - Смешно дураку, что рот на боку, - ругала Матрёна только что ушедшего Ивана Духонина. Взглянула на мужа, и нижняя губа её задрожала, потянулась к побелевшему кончику носа, но не заплакала, а, пересилив себя, спросила певучим грудным голосом:
   - Ты что ж, решил покориться? Только знай, в колхоз ваш я не пойду. Возьму Леночку, и.... куда глаза глядят.
   Фёдор хохотнул, как прокашлялся:
   - Пронырливый парень, этот уполномоченный. Не смотри, что весу в нём с барана, дерьма может навалить на целое стадо, - и задумался, оставив жену одну с её сомнениями и переживаниями.
  
   Масленников в ту минуту шагал к Борису Извекову, думал о Фёдоре и завидовал ему, его красивой жене, трудовой, спокойной и обустроенной жизни. Вспоминал свою.
   Отец у него был добрым, мягким, пьющим человеком. Мать - сварливая, хвастливая, захлёбывающаяся в своих бесконечных и бессвязных скороговорках, причитаниях и всхлипах. И никто никогда не мог понять, о чём она плачет. Лишь только открывала рот, она тут же начинала давиться словами, рыданиями и ещё чёрте чем. Отец умер однажды, не дослушав её брани. Сестра его, приехавшая на похороны, покачала головой:
   - Любимцы богов умирают молодыми.
   И с тех пор Андрей, подмечая в себе материнскую разносистость, не пытался сдерживаться, боясь быть похожим на отца....
  
   - Санька, - укоряла Наталья Тимофеевна дочь, - Был бы жив отец, как бы он посмотрел на тебя, беспутную?
   - Если бы он был жив, я бы с приданым была, и забот о женихах не было. А теперь кто меня с голым задом посватает? Такой же беспартошный, чтобы всю жизнь спину гнуть и сдохнуть в землянке.
   - Что же ты всё со стариками вяжешься? Ведь обманут.
   - Молодые-то на эти дела проворнее. А приезжий и не старый вовсе, только серьёзный очень. С собой звал. Вот возьму и уеду....
  
   К непогоде, должно быть, разыгрался ревматизм у Бориса Извекова в прострелянных ногах. Управившись по хозяйству, он залез под стёганное одеяло и молча страдал. Андрей Масленников, завершив свой обход по хутору, шумно ужинал с Варварой Фёдоровной.
   Разговор коснулся семьи Агаповых.
   - Странное дело, у такого тёмного типа такая развесёлая и понятливая сестра. А что, хозяюшка, ежели вас сватьей попрошу быть - пойдёте Александру сватать?
   Тупая боль в конечностях захлестнула голову и превратилась в лёд. Борис поднялся с кровати и двинулся на гостя, больной, серый, с округлёнными, остановившимися глазами и вздутой шеей.
   - Повтори! - прохрипел он.
   Андрей Масленников попятился от него, окаменев лицом, одинаково готовым и к улыбке, и к гримасе ярости.
   Ещё владела собой Варвара Фёдоровна.
   - Да вы что, сынки, нашли из-за кого петушиться. Да она - дурёха деревенская и тебе не пара, Боря.
   И вдруг поняла, что ляпнула что-то такое, что могло не понравиться уполномоченному. Тот смерил её яростным взглядом. Борис взял со стола кухонный нож. Варвара Фёдоровна, взвизгнула и откинулась на стену в обморок, забыв закрыть глаза.
   - Что у вас было? - Борис еле шевелил онемевшими губами. - Впрочем, если ты сейчас скажешь хоть слово о ней, я тебя убью. Лучше уходи.
   Андрей выскочил из-за стола, привычно сунул руку в карман брюк:
   - Остынь, мужик.
   И более спокойно и твёрдо сказал:
   - Тут всё в порядке - она уедет со мной. Мы так решили, а ты, видать, не только на ноги - на голову больной. Убери нож, я сейчас соберусь и уйду.
  
   Ссора с Борисом Извековым расстроила Масленникова, расстроила и его планы.
   Каков Отелло! Псих недостреленный! Нужна новая кандидатура в председатели, это было ясно. Вновь из глубин сознания всплыл кирпичный облик Авдея Кутепова. Вот ведь паук - оплёл Андрея сетью интриг. Всё-всё тонко рассчитал. Поссорил его с Извековым, тем самым кандидатом в председатели колхоза, которого рекомендовал райком. Спутал с Александрой, сестрой кулака Фёдора Агапова. И теперь, как не крути, он и есть единственный кандидат в председатели, которого, впрочем, и без рекомендаций здесь изберут большинством голосов. Станет он председателем и Андреем Масленниковым, инструктором райкома, вертеть будет как пешкой, потому как очень много про него знает такого, что партией не прощается. Хотелось выть и кусать локти. Но должен быть выход. Думай, Андрей, думай.
  
   Идти было некуда, и ноги привели его на гулянку.
   На знакомой полянке уже толпилась молодёжь. Парни гурьбой курили, с опаской покосились на приезжего. Девчата, поджидая гармониста, разучивали какой-то модный танец. Александры Агаповой не было. Андрей развязно подошёл к девушкам.
   - Дарю, - прикрепил на кофточку одной из них раскалённый лист осины, ощутив под пальцами упругость груди.
   Из девичьих глаз брызнули фонтаны ликования.
   - Научите, - попросил он.
   - Давайте.
   Девчатам нравились его смелость и обходительность. Взяли уполномоченного с двух сторон за руки. Одаренная им сказала:
   - Парами не обязательно. Два нажима на одну ногу с припаданием, - Она показала. - Можно вперёд, назад, с поворотами. И за руки держаться не обязательно. Начали.
   Движения оказались лёгкими, похожими на игру. Были в этом танце свобода, веселье, азарт.
   Показалась Санька. Андрей помахал ей рукой. Девушка рядом потупилась, чтобы скрыть укор и зависть, самовозгорающуюся в её глазах, и поджала губы. Масленников сильнее пошёл ногами, и правой, и левой, и с поворотами, топнув и хлопнув себя по бёдрам, замер перед Санькой.
   - Во как!
  
   Дни стояли ещё тёплые, но земля уже остыла, а ночи начинались и заканчивались туманами, которые выползали из глубины леса. В тот вечер небо обложило хутор мелким, нудным, моросящим дождём. Андрей завлёк Саньку к кособокому дому Авдея Кутепова.
   - Ну, нельзя нам в избу, пойми Авдей Спиридоныч, - шептал Масленников хозяину, оглядываясь на Саньку. - Не расписаны мы, слухи пойдут. Ну, как в районе узнают. Ты и сам того, языком-то не очень.
   - Могила, - сказал Авдей, провожая гостей в малуху.
   - Ты не думай, я не вертопрах какой. С Александрой у нас будет всё честь по чести, а ты будешь посаженным отцом на свадьбе.
   - Рад за вас, молодых. И свадьбе буду рад.
   Ушёл, вернулся с керосиновой лампой, закусками на тарелке, прикрытой полотенцем. - Отдыхайте.
   В малухе было тепло и сухо. Андрей потянул Саньку на широкую кровать.
   - Нет-нет, мне нельзя, - смутилась девушка. - Я лучше пойду. Проводишь?
   - Что сегодня с тобой? - расстроился Масленников.
   - Я теперь больная.
   - Вот так новости! - растерялся он и отступил. Вдруг догадался. - Дура! Так бы и говорила - больная по-женски. Ну, хорошо, айда так полежим.
   Он прибавил в лампе огня и затянул Саньку на кровать.
   У неё были ровные белые зубы, припухлые губы, мохнатые детские ресницы и серые, чуть насмешливые, глаза.
   - Меня, Шурочка, на вашем хуторе уж дважды пытались убить.
   - Ой! Да ты что? - она подняла голову, подперев её рукой. Другая рука нежными пальцами гладила его шею.
   - Вчера кавалеры твои, а сегодня Борис Извеков, твой контуженный на голову воздыхатель. Но, видишь, я жив. Умереть легко. Перестань дышать и лежи спокойненько.
   Он смотрел на Саньку задумчиво и вдохновенно.
   - А вот жить для дела, жить и бороться вопреки всему - это всегда тяжело. Не бойся - живи!
   Он обнял её тёплые плечи, притянул к себе. Целуя, пытался запустить руку под подол, расстегнуть на груди кофточку, но Санька после упоминания о Борисе Извекове построжала, каждый раз останавливала его и смотрела не то чтобы с упрёком, но как-то неодобрительно.
   - Что ты, милая, жмёшься?
  
   На улице моросил всё тот же нудный дождь, и хлюпала под ногами размокшая земля.
   Прощаясь у её дома, Андрей выдохнул Саньке в лицо:
   - Ох, и будет у меня хлопот с твоим братцем.
  
   Семья у Авдея Кутепова оказалась многочисленной - где только прятал прежде? Пригласив уполномоченного завтракать, хозяин сел во главу стола, обвёл домочадцев строгим взглядом, произнёс глухо:
   - С Богом!
   Андрей вдруг почувствовал, что прежнего подобострастия перед ним у Авдея уже нет. От этого тревожно засосало под ложечкой.
  
   Санька Агапова с утра не находила себе места, на каждый стук и бряк вздрагивала, оборачивалась к двери или бросалась к окну - кто идёт? К полудню страх и обида переполняли душу - обманул! Не развеселила и случайно подслушанная сцена.
   Заглянул соседский парнишка.
   - Мишка! - Нюрка, младшая сестра, потащила его в чулан. - Молодец! Здорово, что ты пришёл. Знаешь, почему здорово? Потому что мы с тобой ещё не целовались. Последнее время меня стало тянуть целоваться. Я почти со всеми мальчишками перецеловалась, один ты остался. - И снова ткнула кулачком мальчишку поддых.
   Тот охнул и сдался.
  
   Мишкина мать, перехватив Наталью Тимофеевну у колодца, жаловалась:
   - Как я измучилась! Мой-то вбил себе в голову и твердит: бросим всё - уедем на юг. А не поедешь, грит, один умотаю. Это, Тимофеевна, твой сын его подбивает.
   - Причём тут Федя? Ты Ивана в коротком поводке держишь, вот он и взбрыкивает. А не зря люди говорят - привязывай козла на длинную верёвку, не то вместе с колом убежит. А мой сын не ходит чужими дорогами, за это я им и горжусь.
   - Да кабы знать, которые наши-то, - ответила Марья Духонина усталым, охрипшим от ругани голосом. Взор её уходил в запредельную даль.
   - Я думаю, - сказала она, - если скромно, не выпячиваясь, работать, то и в колхозу можно жить.
   - Так ведь, действительно, кабы знать....
   Женщины увлеклись разговорами о бедах своих, а шустрый воробей скакал и чирикал на дужке ведра и, как бы ненароком, ляпнул в воду белое пятно. Тут его и прогнали.
  
   Андрей помнил об обещанном сватовстве, но дела цепко держали его и вели мимо Санькиного дома. Разгадав планы Авдея Кутепова, он решился на ловкий, как ему казалось, политический ход. После завтрака пошёл к Фёдору Агапову и, начистоту выложив свои сомнения, предложил тому возглавить колхозное правление. Упрямый мужик отказался, недолго размышляя.
   - Но почему? - Андрей был раздосадован и удивлён.
   - Совесть будет спокойнее.
   - Значит, ты из тех, которые с чистой совестью? Небось, в сундук прячешь, нафталином пересыпаешь? Знаешь, что на твоих похоронах скажут? Ушёл от нас человек с чистой совестью, можно сказать, с неиспользованной.
   Масленников буравил Фёдора почти ненавидящим взглядом.
   - Похвальна твоя скромность, товарищ Агапов. Но и не надо мне свою совесть выпячивать - на бахвальство смахивает.
   - Тебе-то что за дело?
   Воробьи в лужице во дворе устроили купание, прощаясь с погожими деньками. Браво скакали в воду, выпрыгивали на бережок, дружно отряхивались и желали чего-нибудь поклевать. Мужчины молчали, угрюмо посматривая на них, думая каждый о своём.
   Иван Духонин тут как тут, вошёл с огорода.
   - Что для русского человека сладостнее задушевной беседы? А вы молчите, как две буки.
   Масленников, вспомнив имя балагура, буркнул неожиданно:
   - Иван, тебя баба бьёт?
   - Было, - признался Духонин и смутился, почесал лоб.
   - Весёлый ты мужик, Иван, прямой, искренний, только бабой сильно запуганный.
   Такой поворот Духонину не понравился. Никем он вовсе не запуганный. Он кому хочешь может сказать, что захочет, и за словом в карман не полезет. С чего это товарищ уполномоченный так подумал?
   Но Масленников не давал ему времени на оправдания, сыпал вопросами:
   - Детей у тебя много?
   - Три, - Духонин показал три пальца с большими и грязными ногтями.
   - И куда ты с ними надумал? Как прокормить правишь? Встречал я таких, что в город от коллективизации подались. Специальности никакой - рады самой грязной работе. Жилья нет - в землянках ютятся, кому повезёт - в бараках. Спрашиваю: "К этому стремились, мужики?" А они плечами пожимают: "Не в ентим дело".
   - Дак и не трогали бы их на своей-то земле, - глухо проговорил Фёдор, и, растерявшийся было Иван, энергично закивал головой.
   - Устал я с вами, мужики, - устало сказал Масленников. - Вы чисто как телята, тыкаетесь, тыкаетесь и всё мимо ведра.
   - Это вы нас хотите в овец записать да в одну стайку согнать, чтобы стричь гуртом, - голос Фёдора накалился.
   Масленников кинул в него пронзительный взгляд, хотел было сказать о том, что иным место не в стайке, а на бойне, но сдержался, досадливо покривившись. Повернулся к Ивану.
   - Везде теперь в почёте коллективный труд и отдых. Новые хозяева фабрик и заводов новые традиции и празднества устанавливают. Дружно живут, душа нараспашку. А вы от зависти к соседу желчью исходите.
   - А ты бывал на деревенском-то празднике? - Духонин переживал свою обиду и безуспешно подыскивал слова и тему, чтобы "отбрить" приезжего.
   - Бывал, бывал, - отмахнулся Масленников и доказал. - Когда по утру то одна молодуха выскакивает из дома с подбитым глазом, то другая. Весело и громко так объясняют: "Я, подруженька, в темноте вчерась как о сундук ударилась". "И я, и я, только о печку". И мужики поцарапанные ходят, гадают: "Кум, ты случаем не помнишь, как это я удосужился?" И всем весело. Все друг дружку жалеют, целуются. Удался праздник!
   И Фёдор, и Иван ухмыльнулись, отдавая должное Андрееву остроумию.
  
   Баба с красными, словно ошпаренными коленями, мыла крыльцо. Увидав проходящего мимо уполномоченного, заохала, заахала, замахала руками, выскочила на улицу.
   - Усовестите вы его, прицыкните.... Он ведь пужливый. Так для виду хорохорится.
   Заметив недоумение в глазах Масленникова, представилась:
   - Марья я, Духонина....
   - Ага. Кто это вам сказал, что принимаются в колхоз только мужики? Пишите заявление, мы вас примем, а он пусть катится ко всем чертям.
   Марья отступила на шаг, прикрыла рот ладонью, округлив глаза. Наконец сообразила.
   - Да чтоб у него брюховина присохла к горбовине. Я так и сделаю, а он нехай едет на свои юга....
   Пора кончать эту канитель, думал Масленников, шагая к дому Авдея Кутепова.
  
   Озорники
  
   Злые языки утверждали, что выбился в люди Авдей Спиридонович Кутепов лишь благодаря многочисленной родне, преобладавшей среди населения хутора Волчанка, умаляя его личные качества. Но немало были удивлены глубиной и парадоксальностью Авдеева мышления члены бюро районной партийной организации, утверждавшие его во главе правления колхоза имени Семёна Буденного.
   - Русский мужик беден издревле, - заявил новоиспеченный председатель, - свыкся с этим положением. Поблажки теперь пойдут лишь во вред. Не работается на сытое брюхо, не работается.
   Колхозникам о своих поездках в район он докладывал иначе:
   - В Увелке бывал, на полу спал и тут не упал.
   Распродав скотину, уехал из Волчанки Фёдор Агапов с семьёй. Его брошенный дом стал колхозной конторой.
   Исстари заведенный уклад на хуторе мало чем изменился. Разве что болтать и спорить стали больше по каждому вопросу, но на то оно и коллективное хозяйство, чтобы решать сообща.
   За разговорами и дел немало переделали. Распахали межи, вместе отсеялись. С весны заложили общественный коровник. Готовились к сенокосу.
   Жизнь в хуторе стала независтной. Если и хвастали чем теперь, так собаками иль огородами.
  
   Был прекрасный летний день. Природа ликовала. Воробьи чирикали и с собаками дружно купались в пыли, неохотно уступая дорогу. Варвара Фёдоровна Извекова с тарелкою малосольных огурцов шагала к правлению. Была она женщина полная, белокурая, с высокой грудью, румяными щеками и пухлыми, алыми, словно вишни, губами.
   Мужики, оглядываясь ей вслед, частенько поговаривали:
   - Ишь, толстомясая, задок-то нагуляла.
   Хоть и привлекала Варвара Фёдоровна мужские взгляды, но куда ей было до молодой вдовы Полины Усольцевой. При среднем росте была та полна, бела и румяна, имела большие серые глаза навыкате, не то застенчивые, не то бесстыжие, пухлые крашеные губы, густые хорошо очерченные брови, тёмно-русую косу до пят и ходила по улице "белой утицей".
   Сам Авдей Спиридоныч, пообвыкнув в председательской должности, подъезжал к ней с предложением:
   - Хочешь, молодка, со мной в любви жить?
   - А на что мне тебя, пердуна старого? - отвечала Полина, с наглостью смотря ему в глаза. - У меня от молодых отбоя нет.
   Только и было сказано между ними, но смолчавший Авдей разобиделся не на шутку, невзлюбил вдову и стал всюду притеснять её работами и попрёками. И до того довёл бабёнку, что однажды в пьяном виде орала она на всю улицу:
   - Ай да председатель! От живой жены из постели улизнуть хочет, словно таракан, без спросу в другую норовит.
   Авдей Спиридоныч не привык вступать в бабьи перепалки, оставил это право жене, нахохлившейся вороной наскочившей на вдову, но и от своего не отступался.
   - Что, дурья башка, надумалась? - спрашивал он Полину перед тем, как объявить ей вновь придуманное утеснение.
   - Ишь как тебя, старого кобеля, раззадорило! Иль к должности твоей полюбовница полагается? Так вези бумагу из района - глядишь, и уступлю, - огрызалась вдова.
   - Ладно, - угрюмо вздыхал Авдей, - подождём.
   Через день-другой опять подступался:
   - Ну, чего ты, паскуда, жалеешь?
   И даже Полькины ухажёры, которых она умела привечать не ссоря, выговаривали ей:
   - Вам, бабам, привычно - могла бы и потерпеть. Ежели он тебя с хутора сживёт, куда пойдёшь? А то, гляди, до нас доберётся.
   - Не справедливо это, - тихо плакала вдова. - Не люб он мне.
   - Ну-ну, гляди. Только как бы от справедливости твоей на рожон не наткнуться....
   Полина уж и к ведунье в Петровку хаживала, сметанкой, салом кланялась, но бесполезно.
   - А таков он человек, что все ходы и выходы знает, Одно слово - прожженный, - шамкала старая ведьма.
   Варвара Фёдоровна осуждала Полькино вдовье беспутство, Авдея Кутепова жалела, как оклеветанного. Ему-то на распробу и принесла она тарелку огурцов:
   - Попробуйте, Авдей Спиридоныч, малосольненьких. У нас на Волге огурчики - первейшая зелень с грядки.
   На минуту председатель, восседавший за широким столом, задумался - а эта зачем пожаловала? - потом указал Извековой на свободный стул, отодвинул тарелку на край стола и продолжил разнос подгулявших вчера мужиков.
   Те глухо покашливали, прятали глаза, переговаривались меж собой:
   - Этак, братцы, он вконец нас завинит.
   За их спинами таилась ещё одна хуторская вдовушка - Стюра Малютина. Худо умытая, растрёпанная, полурастерзанная ещё после вчерашнего, она представляла собой тип бабы - халды, отлынивающей от работы, вечно хмельной, походя ругающейся и пользующейся каждым случаем, чтобы украсить речь каким-нибудь непристойным словом. С утра до вечера звенел над хутором её голос, клянущей всех и всяк, сулящий беды и напасти. Авдея Кутепова она боялась, а теперь, чувствуя вину, готова была провалиться сквозь землю, чтобы избежать его лютого взгляда.
   - Кто зачинщик? Выходи.
   После минутного колебания мужики решились исполнить это требование начальства:
   - Выходи, Стюрка, чего запряталась.
   Её вытолкали вперёд.
   - И ты здесь? - удивился Авдей, будто только что увидел.
   Стюрка робко взглянула на председателя и, встретив его полный осуждения взор, впала в состояние беспредельной тоски. Примолкли зеваки, сбившиеся в контору, перестали толкаться мальчишки, облепившие открытые окна - все ждут председателева решения.
   Егорка Агапов тут же, скалится неприрученным псом. Сердце его кровью обливается, видя, как загажен Фёдоров дом и подворье. Не любы ему ни Авдей Кутепов, ни Стюрка Малютина, то крикливая и скандальная, а теперь будто воды в рот набрала. Ждёт от неё Егорка взрыва, криков и проклятий - напрасно ждёт. А ведь ещё вчера во хмелю, подбоченясь, ответствовала увещеваниям председателя:
   - Я и Егоровна, я и тараторовна....
   И свидетель он, как судорожным шагом шёл от неё Авдей Кутепов и бормотал под нос:
   - Ну, я тебя уйму, я тебя уйму!
   Что ж теперь?
   Смотрит Егорка на председателя и ненавидит его всем сердцем. Вспомнились слова Фёдоровы на прощании:
   - Господи! Да легче мне на казаков спину гнуть в батраках, чем с Авдюшкой за одним столом....
   - Поца, айда за мной!
   Мальчишек с окон будто ветром сдуло. Собрались в беседке в углу сада.
   - Робя, Варвара на "огурчики" приглашает. Кто со мной?
  
   В огород к Извековым забрались с задов от леса. Ползком по картофельной ботве до самой навозной грядки. Худые грязные ручонки шарят среди лопушистых листьев, крутобокие огурцы, словно зелёные поросята, пузырят рубашки.
   Егорке мало этого озорства.
   - Шуруйте, я щас, - машет он рукой и крадётся к раскрытому окну дома. Коленку на завалинку, подтянулся, заглянул.
   Борис Извеков пьяный (никогда прежде замечен не был) сидел за столом, перед ним початая бутылка, стакан и всё те же малосольные огурцы в тарелке, со смородиновыми листьями на боках. Порой голова его ослабевала и тыкалась носом в стол. Тогда он вздрагивал всем телом, встряхивался, плескал из бутылки на дно стакана, махом опрокидывал его в рот и замирал, уставившись куда-то невидящим взглядом.
   Борис не был противен Егорке, как, например, Авдюшка Кутепов, даже наоборот, как бывший активный участник войны, крепко пострадавший на ней, вызывал в мальчишеской душе сочувствие и уважение. Но подспудно парнишка чувствовал какую-то тайную связь и влияние его на Саньку, отчего сестра не раз тайком плакала. И за эти слёзы он готов был мстить Извекову.
   Каверзы, одна подлей и смешней другой, вихрем пронеслись в Егоркиной голове. Но, сбитый с толку необычным Борисовым поведением, мальчишка незамеченным удалился.
  
   В конторе по-прежнему много народу, хотя действующие лица поменялись.
   - Дядя Авдей, мама огурцов прислала, - хитро улыбаясь, Егорка влез в окно. - Хотите?
   - Хотеть отчего не хотеть, - председатель рассеянно посмотрел на извлекаемые из-за пазухи дары. - Святой водой вы их поливаете что ли - у меня на грядке лишь цветочки проклюнулись. Какие такие секреты?
   - Жизнь прожить - не ложку облизать, - назидательно говорит Егорка и к немому восторгу ребятни вручает последний Варваре Фёдоровне, в беспокойстве заёрзавшей на своём стуле.
   Авдею не до огурцов, свежих или малосольных. Он празднует в душе очередную победу. Уж как не хитры мужики и эта стерва-баба, он на их штуки не поддался, а ещё раз своею мудростью козни врагов победил. Сидит и думает: "Слава Богу, и этих усмирил".
   И пришла тут ему на ум такая мысль: "Вот кабы все так - пили да каялись, то-то бы тихо было..."
  
   Егорка доволен, что Варвару пронял - вон как запылила считать свои огурчики. Вот бы ещё Авдею перца на хвост насыпать. Прощаясь с братом, поклялся Егорка мстить его врагам, и с тех пор не знает покоя его кудрявая голова. Всюду суёт он свой любопытный нос, готов в любую минуту на самую отчаянную и каверзную шутку. Никого Егорка не боится, хотя пакости свои творит исподтишка. Не все рассказывает ребятам, но встретил поддержку и сочувствие у Ивана Духонина.
   В последнее время ходил Иван сам не свой. Отвык с военных лет подчиняться кому-либо, кроме своей жены, конечно, а теперь куда не плюнь, везде начальство - то звеньевой, то бригадир, то член правления, то сам председатель иль его сродственник или дружок. И каждый норовит шпынуть Ивана. Сам большой любитель подшутить и посмеяться незлобиво, теперь он стал объектом постоянных насмешек.
   Затаился Иван, озлобился, стал проделки разные проделывать, как Егорка, исподтишка. И смеялся над ними, как демон ада, укрывшись от людских глаз.
  
   Возвращаясь домой из лесу, увидел на берегу озера одёжку и берданку Якова Ивановича Малютина и самого старика, в чём мать родила пробиравшегося через ряску к подстреляной утке. Прежний Иван лягушку бы в портки засунул, рубашку ли узлом завязал иль, спрятавшись в кустах, медведем зарычал. Вот умора была посмотреть, как старый охотник нагишом стрекача задаст.
   Теперешний Иван собрал Дулино барахло, отнёс домой, бросил в бане да и забыл напрочь. Невдомёк ему, что пуще смерти боялся Яков Иванович срамного позора, которого всё-таки не избежал, видимо, под старость.
   Забился голый старик в камыши, всё ждал - посмеются злые люди да и отдадут его одёжку. Но проходили час за часом, а пусто на берегу. Комары и пиявки облепили худое тело, холодит ноги илистое дно. Видно смертушка пришла, да такая подлая и постыдная, что сами собой бегут по щекам слёзы.
   Горько на душе Дулиной. Жил в грязи и помирает в болоте. Всю жизнь свою припомнил. Какие у него были радости? Кто его утешал? Кто добрый совет давал? Кто доброе слово сказал? Кто обогрел, защитил, приютил? Кому было дело до него, сироты? Жену давно схоронил, а детям разве нужен? Кто о нём вспомнит? И на все вопросы сам отвечал - никто, никто, никто.... Да и винить-то некого - просто жизнь не задалась. Вот и смерть какая-то несуразная, не по-людски умирать приходится. Эх, ма...!
   Дрожит старик от холода и обиды, и время идёт. Вот уж стадо на хутор пригнали. Яков Иванович Богу начал жаловаться. В избёнке-то у него темно, тесно, повернуться негде, ни солнечный луч туда не заглянет, ни добрый гость. И живёт он в этой развалюхе один-одинёшенек, измождённый годами, хворями, никому не нужный и всеми забытый, и ждёт, когда смерть освободит его тело от земных тягот. А оно вон как получилось. Горько, ох, горько....
   Горевал он так, горевал, забываться уж стал, то есть притупились все боли и холод, одолевающие тело, а тут и смеркаться стало. Впотьмах огородами под лай собак пробрался Яков Иванович домой, завалился на лежанку. Всё мечтал согреться, да некому печку затопить. А к полуночи раздались в его ушах предсмертные шёпоты, разлились по всему телу неземная лёгкость и сладостная истома.
   Нашли его с блаженной улыбкой на исхудавшем лице. Крестились бабы: "Прямиком в рай отлетела душа божья...."
  
   Какое же горе топил на дне стакана Борис Извеков?
   Несчастной была его любовь. Будто ненароком наделила его судьба девицей-красавицей, да всё не впрок. Горда, своевольна оказалась. Не желаю, говорит, жить с твоей матерью под одной крышей, хочу отдельно, своим домом, своим хозяйством править. Ну, как же Борису бросить родную мать, вскормившую его, воспитавшую, из мёртвых его поднявшую после тяжёлого ранения? Да и где взять деньги и силы на этот распроклятый дом? Так и не сошлись, не слюбились.
   А на днях Санька заявила, что просватал её райкомовский инструктор Андрей Масленников, к себе в Увелку зовёт жить. Только даёт она Борису последний случай спасти их любовь - бросай, говорит мать, едем вдвоём счастье на стороне искать.
   Вот и смалодушничал он, напился, чтобы в петлю с горя не залезть. Вот она, правда жизни! Любит он двух женщин, а они так просто ненавидят друг друга и за версту обходят, как прокажённые.
   А как уедет Саша с хутора, что у него останется?
  
   Перед домом Агаповых долго стояла запряжённая телега - грузили Санькины пожитки, потом прощались, сидели на дорожку. Егорка, набегавшись, примчался домой, притих. Жалко - любимая сестра уезжает. И мать, Наталья Тимофеевна, горюет: не по-людски - без сватов, без свадьбы - куда поехала?
   Наконец расстались.
   Иван Духонин торопил - вызвался везти, а время не терпит. Но у ворот Извековых остановился, отвернулся хмурый, готовый ждать.
   Санька попросила тихо:
   - Сбегай, братик, позови. Скажу кой-чего....
   Не хочется Егорке в этот дом входить. Но не Варвары, не досчитавшейся своих огурчиков, боится он. Стыдно за сестру и противно на Бориса смотреть - он-то знает, в каком тот состоянии.
   Всё-таки пошёл.
   Борис за столом, его мать, отвернувшись, посуду моет до того тихо, что и звука не слышно. Должно быть, серчает на пьяного сына.
   - Слышь, невеста твоя уезжает, - грубовато сказал с порога, поминая неудачливое Борисово сватовство. - Выдь - поговорить хочет.
   Варвара даже не обернулась, только плечом дёрнула.
   Борис слушал эти слова, и сердце его разрывалось на части. За что? Чем он заслужил такую горькую участь? Когда учился в университете и потом, когда учительствовал в приволжском городке, мечтал сеять в детских умах разумное, доброе, вечное. Для осуществления этой мечты взялся за винтовку и добровольцем ушёл на фронт, устанавливать новую власть. Командовал ротой, был ранен - ничего себе не просил. Так неужто не заслужил он в жизни хоть малой толики счастья? Как же она может поступать так с ним? Ведь говорила - люблю навек. И счастье их было так возможно, но не сложилось.
   - Ну, как хочешь, - сказал, потоптавшись, посланец и прикрыл за собой дверь.
   Борис сжался, как пружина, готовый выскочить из-за стола.
   Варвара Фёдоровна всхлипнула:
   - Иди, иди, бросай мать.... Так мне и надо!
   Пружина звенькнула бутылкой о стакан и сломалась.
  
   Наталья Тимофеевна усмотрела знакомую телегу у Извекова двора, стала выговаривать Нюрке:
   - Ни тот, ни этот не мужики. Разве так женихаются? Меня Кузьма Васильевич сватать приехал, помню, на тройке с дружками да со сватами. Родители всполошились, не знают, где гостей усадить, чем угостить. Прибежали тётки со всех сторон, да кумы, да сестрицы - всем лестно на жениха посмотреть. А Васильич хоть и важный сидит, а всё ему круто надо - не привык копаться да церемонится.
   Не успели сговориться, а он уж командует:
   - Какие Покрова, через неделю приеду, чтоб готова была....
   Мама расстроилась:
   - Что скоро так - будто позор прикрываете....
  
   Уехала Санька, так и не дождавшись Бориса. А когда стих за окном тележный скрип, разрыдался Извеков. Рассказал матери всё, что на душе было. Варвара Фёдоровна слушает его, гладит по голове и жалеет.
  
   В Увелку ехали - ночевали в Рождественке у знакомых. В обратный путь тронулись, Иван сказал Егорке:
   - Не барин, в телеге поспишь, а мне не привыкать....
   И ехали без остановок ночь напролёт.
   День начал заниматься - заалел восток, а потом будто огнём на облака брызнуло. Засверкала роса, проснулись птицы, засвистели суслики, в высоких травах будто шёпот пошёл. Где-то вдалеке колокол солнце приветствует - должно быть, в Петровке, ближе негде.
   Ездоки приободрились. Егорка дремал, убаюканный ночной дорогой, просыпался, а Иван всё говорил и говорил, его как прорвало - всех помянул. Теперь до Бориса Извекова добрался:
   - ...Одно могу прибавить - на его месте я не только бы жизнью не дорожил, а за благо бы смерть для себя почитал. И ты над этими моими словами подумай. Ну, что за жизнь у него, хромоного - ни жены, ни друзей, целый день с мамочкою своей милуется. Гляди, и родят чего-нибудь. Впрочем, мал ты ещё для таких разговоров. Мал ты ещё, Кузьмич, для мужского разговору, - и потрепал мальчишку по вихрам.
   Опять вспомнил Фёдора:
   - Вот брат твой, коренной уральский мужик, в строгости, но и в сытости взрощенный, теперь по какому-то горькому недоразумению без своего угла остался.... В лоск мужика разорили.
   Об Авдее Кутепове сказал:
   - Вилы тебе в брюхо - вот твои права. В колхоз силком загнал. Теперь у меня ни лишних мыслей, ни лишних чувств, ни лишней совести - ничего такого не осталось. Да не один я такой, все бают - в колхозе жить да не воровать, значит не жить, а существовать. Изворотами люди живут, и я, стало быть. Авдюшка говорит, порядок через строгость приходит. Вот как начнут садить у тюрьмы - народ и присмиреет. А я мекаю, двух смертей не бывает, а одна искони за плечами ходит. Вот её и надо бояться.
   Егорке нравилась Иванова болтовня, да и сон потихоньку растворился в ярких бликах нарождающегося дня.
   - ... Шибко мне, Егорка, в солдатах служить нравилось. Дождь ли солнце - брюхо набил и лежи позёвывай. Начальство суетится, так ему положено. Разве кто вгорячах крикнет:
   - Ишь, паскуда, хлебало раззявил!
   Ну, да ведь там без того нельзя, чтобы кто-либо паскудой не обозвал, на то она и армия. Зато теперь.... Слышь ты, вчерась в райкоме-то два мужика гуторят:
   - Где мне, Иван Иваныч. О двух головах я что ли? Вот если б вы....
   - Что вы, что вы, раз уж вам поручили, вам и выполнять
   - Да кабы знать, с кого конца подступиться....
   - А вы не с краю, а в самую серёдку, хи-хи, в гущу, так сказать, событий.
   - Тьфу! - Иван в лицах изобразил подслушанный разговор и выматерился.
   - Писульки по деревням шлют - не шевелиться, не пищать, не рассуждать. Хотя разобраться, в единоличестве тоже не мёд. Вот вы, Кузьмич, как бы без Фёдора прожили, если б не колхоз? То-то. Соображай. И работа тоже. Раньше на пару с бабой трубишь цельный день - инда одуреешь. В обчестве - веселей.
   Иван задумался.
   - Н-но, постылый! - ошлёпал он вожжами конские бока.
   С политики перекинулся на рыбалку.
   - Чтобы ловля была удачной, необходимо иметь сноровку. Опытные рыбаки выбирают для этого время сразу после дождя, когда вода взмутится.
   - В жизни первейшую роль опыт играет, - разглагольствовал Иван, - Удача - это так, всё равно что недоразумение, а главная мудрость жизни всё-таки в опыте заключается.
   - Держи карман! - возразил Егорка, - Залез я, к примеру, к вам за вишней - нонче попался, завтра нет. Так что ж - ума набрался? Совсем нет - просто повезло.
   - Ты ещё сопляк и по-сопляковски мыслишь. А какие слова-то употребляешь.... "Держи карман". Да с тобой культурный человек и говорить не захочет. Тёмный ты - вот тебе и весь сказ.
   - Да все так говорят - я что ль придумал?
   - А ты не всякие слова повторяй, которые у хуторских пьяниц услышишь, - убеждал Иван мальчишку. - Не для чего пасть-то разевать, можно и смолчать иной раз. Особливо в разговоре со старшими.
   - Я ж с тобой, дядь Вань, по-простому, - вздохнул сбитый с толку Егорка.
   - Простота она хуже воровства. Если дуракам волю дать, они умных со свету сживут. Смотри, Егорка, с ранних лет насобачишься, чему хорошему детей своих учить будешь?
   - Надо с вами, пацанами, сурьёзно поступать, - рассуждал Иван. - И за дело бей, и без дела бей - вперёд наука. Вот и Мишка мой такой.... А всё матеря портят. Сечь вас надо, а они жалеють. Не поймут бабы-дуры, что чем чаще с мальцов портки сымать, тем скорее они в люди выйдут. Родитель у меня был, царствие ему небесное, большого ума человек. Бывало, выйдет на улицу, спросит у соседей: "У вас с чем нонче щи? А у меня с убоиной", - зевнёт, рот перекрестит и заскучает. Потому что куда им до него. Вот говорят, мужики раньше барством задавлены были. Отец мой без особых усилий всё же мог осуществлять свою жизнь, дай Бог нам так пожить.
   Справедливости ради надо сказать, что отец Ивана, Василий Петрович Духонин, ещё в молодые годы был искалечен на царской службе. По случаю физического убожества к крестьянскому труду непригодный, а кормил семью тем, что круглый год "в куски ходил", то есть попрошайничал. В сёлах про него говорили, что он "умён, как поп Семён", и Василий вполне оправдывал эту репутацию. Был он немощен и колченог, но все его боялись. Лишь под окном раздастся стук его нищенской клюки, хозяйки торопились подать ему кусок со стола. Незадарма он хлеб ел - умел предсказывать погоду, урожай, иногда и на судьбу ворожил. Приговаривал при этом: "Коли не вру, так правду говорю". И женился он скорее наговором, чем по любви.
   Вспомнив отца, Иван упал духом и затосковал. Сидел молча, раскачиваясь на ухабах, и тихонько бубнил каким-то своим затаённым мыслям:
   - Ах, кабы пожил. Ах, кабы хоть чуточку ещё пожил.
   От Иванова молчания заскучал Егорка. Повертел по сторонам головой и зацепился взглядом за лошадь. Тянет она по дороге телегу и тяжко на ходу дремлет. Запахи трав дурманят голову. Ночь напролёт она в хомуте. В великую силу далась ей эта дорога. Она теперь колхозная и потому замученная, побитая, с выпяченными рёбрами, с разбитыми ногами. Голову держит понуро, в гриве и хвосте её запутался репейник, из глаз и ноздрей сочится слизь, манящая мух. Оводы жалят вздрагивающую шкуру. Худое лошадям житьё в колхозе - нет присмотра. Каждый норовит покалечить. Хозяин бывало скажет: "Ну, милая, упирайся!" И лошадь понимает. А теперь - "Н-но, каторжный, пошёл!" - и кнутом, кнутом. Всем своим остовом вытянется, передними ногами упирается, задними забирает, морду к груди прижмёт - тянет.
   Скучно Егорке. Узкий просёлок от поворота до поворота узкой лентой тянется. Юркнет в лесок, побалует прохладой и опять бежит вперёд на просторе полей. Вон впереди лошадь в оглоблях мается, еле ноги передвигает, а ездока не видно. Издали кажется, что она на одном месте топчется. Видно, тоже в Волчанку правит - до хутора-то рукой подать.
   Поравнялись. Уронив вожжи, на днище тележном богатырским сном спал Дмитрий Малютин. Оводы и мухи деловито снуют по его обнажённой груди, рукам, лицу, заглядывают в широко раскрытый рот, из которого вместе с храпом далеко разносится густой сивушный запах.
   - Эк, как разморило, - позавидовал Иван и, подмигнув Егорке. - Нет числа дуракам, не уйдёшь от них никуда. Вот смотри, малец, пьянство.... И блаженно и позорно, однажды вцепившись в человека, ведёт его по жизни до белого савана, и бороться бесполезно - единожды вкусил, на всю жизнь в кабале. Корить, стыдить или стращать пьющего человека бесполезно - утром он опохмелился, а к вечеру, глядишь, нализался. Не поймёшь, жизнь у него такая или уже смерть наступила. И ведь никто не додумается запретить эту бесовскую жижу.
   Высказав свои суждения о вреде алкоголя, Иван принялся размышлять вслух, какая судьба оставила Дмитрия Малютина пьяным среди дороги.
   - В колхозе ведь как, кто к какому делу приставлен, тот это дело и правит. А этот, - он кивнул на Малютина, - кроме пьянства других забот не знает. Ну-ка, Егорушка, сигани к нему в телегу да завороти конька на кладбище. Среди крестов прочухается, можа поумнеет со страху.
   - А ну как проснётся да задаст мне? - Егорке не страшно, ему весело от такой затеи.
   - Проснётся - его удача, не проснётся - наша. Не боись - я рядом буду.
   Дмитрий Малютин не проснулся. Хуторские озорники завернули его телегу на кладбище, накинули хомут в оглоблях на покосившейся крест и оставили там, прихватив лошадь трофеем.
  
   Приехали в Волчанку.
   Егорка думал отдохнуть, отлежаться в тенёчке после беспокойной ночи, но Нюрка сказала - Дулю хоронят. Не до отдыха стало.
   У вросшей в землю избёнки собрался весь хутор. Бабы, крестясь, говорили, что за ночь блажная улыбка старика стёрлась.
  
   После похорон мальчишки держались грустною ватагой. Не игралось....
   После табуна в хутор нагрянули петровские ребята. Такие набеги, как правило, кончались драками, и для малочисленной Волчанской детворы ничего хорошего не сулили. Тем не менее, решили держаться дружно.
   У Егорки запазухой появилась гирька на цепочке - оружие грозное, один вид которого остужает самую буйную голову.
   Петровские пустились на хитрость. Перед Егоркой встал долговязый, сухопарый паренёк, плюнул в пыль под ноги и предложил бороться.
   Бороться, так бороться. Сцепились, заклубилась пыль под ногами. Егорка ловко повалил противника на спину, а когда, придавив грудь коленом, потребовал - проси пощады, - чем-то гулким ухнули его по голове.
   Показалось, душа от удара выпала из тела, и Егорка, будто хватаясь за неё, упал в пыль....
  
   Очнулся - никого. На руках и гудевшей голове кровь. Лицо в грязи, от слез, должно быть.
   Побрёл домой, но, увидав впереди петровскую ватагу, шмыгнул в заборную дыру бывшей Фёдоровой усадьбы. Затаился. Когда петровчане проходили мимо, кинул в толпу обломок кирпича. Кто-то охнул, закрутился волчком на месте, упал. Его товарищи сломали пролёт забора, разбили стекло в окне правления и, подхватив лежащего на руки, бегом удалились.
   Убил - не убил? Страх закрался в душу, но успокаивала мысль: "А, пусть, всё равно не дознаются. Зато впредь наукой будет".
   Егорка привалился спиной к прохладному фундаменту, вытянул ноги. Задумался.
   Как много в жизни напастей - хватит ли на всё его пакостей?
  
   Безбожники
  
   Два года жил Фёдор Агапов в Дуванкуле в батраках у знакомого казака, пока того не раскулачили и сослали с семьёй на север. И тут, может быть впервые в жизни, счастье само далось ему в руки. Отчаявшийся, он уже готов был ехать в город, знакомый по суетливому вокзалу и сырой тюрьме, но подвернулась нечаянная работа в Петровке. Устроился приёмщиком молока от Троицкой потребительской кооперации.
   Досталась ему развалюха с дворовыми постройками, лошадь и сепаратор, а главное - мандат, дававший не только независимость от колхозного правления, но и право на определённую экономическую самостоятельность. Приняв от хозяек излишки молока, отсепариров его, отправлялся в Троицк, где сдавал свои фляги и получал порожние, а также деньги и указания. Оставшееся время Фёдор посвящал своему хозяйству и, имея под рукой лошадь и возможность приобретать строительный лес на нужды кооперации, совсем скоро поставил себе хороший дом-пятистенок, а к нему все необходимые пристрои.
   Обжившись, стал уговаривать мать перебраться в Петровку под его опёку. Главный козырь была школа: с хутора-то до деревни далеко - много не находишься. Чуть прижали морозы, или распутица - сиди дома, носа не высовывай. К тому же Егорка после той злополучной весны каждую зиму маялся простудами и много пропускал занятий, переходя в очередной класс скорее не от знаний - возраст подгонял. Фёдор убеждал Наталью Тимофеевну, что при новой жизни без образования не выбиться в люди, особенно мужику.
   Егорку он всё-таки сманил, а вскоре и мать с Нюркой перебрались в Петровку, опасаясь голодной зимы. Засушливое лето не дало урожая, а не вовремя зарядившие дожди не позволили убрать даже то, что взошло и отколосилось. У людей руки опустились, в предчувствии беды, Одна была надежда - на государство. Когда стали поговаривать о лишних ртах в колхозе, Наталья Тимофеевна поклонилась Авдею Кутепову и была беспрепятственно отпущена с хутора и из колхоза.
   Второй раз вместе с хозяевами поменял место жительства потемневший от времени дом Кузьмы Васильевича Агапова.
  
   Для Егорки с сестрой школа стала совсем близкой. Правда, Нюрка, уже заневестившаяся, ходила на учебу больше для того, чтобы отлынивать от работы. А мальчишка учился с удовольствием, цепко удерживая в памяти приобретённые знания.
   Школа располагалась возле церкви в старом поповском доме. Батюшке остался во владение маленький флигелёк. Учителя приезжали неведомо откуда, присланные невесть кем, и долго не задерживались. И все, как сговорившись, требовали очистить школу от поповского присутствия, дурно, по их мнению, влиявшего на детей.
   Классы набирались по возрастному принципу, вне зависимости от уровня знаний, порой распускались до окончания учебного года из-за бегства очередного педагога.
   У Егорки в школе появились новые друзья. Например, Колян Фурцев. На вид тихий, скромный паренёк, а под оболочкой - омут пороков со всей его чёртовой оравой. Через этого Коляна вышла у Егорки одна большая неприятность - урок на всю жизнь.
  
   - Ты даже не представляешь, какая в тебе нужда! - воскликнул Фурцев, приветствуя появившегося на пороге приятеля. - Заходи!
   - А я всем ко двору, - откликнулся Егорка, стягивая валенки.
   - Смотри, - разложил Колян мальчишеские богатства: костяные бабки, карандаши, расколотая трубка для курения, позеленевшая винтовочная гильза, рубиновая звёздочка и ещё много всякого добра или барахла - это как посмотреть.
   - Мать нашла вчерась, говорит, унеси в амбар, а то выкину - хлам в избе не потерплю. Сама амбар под замком держит, а мне их, - он кивнул на свои сокровища, - кажный день видеть надо и в руках держать. Слушай, Горка, возьми их к себе, а я буду приходить и смотреть. А ты можешь играть с ними, только никому не давай и не показывай. Мать-то у тебя ничё?
   - Да ничё....
   - Ну, и забирай. Берёшь?
   - Н-не знаю, - Егорка даже заикаться стал от растерянности. - Не жалко?
   - Я же не насовсем - до лета только, а там найду им место.
   В груде барахла мелькнула бронзовая цепочка.
   Егорка тут же подхватил её:
   - Подари.
   Он мигом сообразил, что хлопоты его должны быть оплачены и подумал, какую на неё можно подвесить гирьку и не бояться никого.
   - Брось, это с церковного кадила. Увидят старики - уши оборвут.
   - Ты что, украл? - округлились Егоркины глаза.
   - Попа надуть, - рассудительно сказал Колян, пряча цепочку вместе со всем барахлом в холщаной мешок, - святое дело. Идём к тебе.
  
   День был морозный. Егорка приостановился, поднял голову и зажмурился, подставляя лицо блёклым лучам декабрьского солнца. Тепла от него не было ничуть.
   На церковной площади толпился народ, но было довольно тихо для такого скопища - отправляли из деревни раскулаченных.
   Егорка с Каляном подошли полюбопытствовать.
   - Не люблю излишеств, - неизвестно кому бурчал незнакомец в шинели, доставая портсигар. - Поплакали и будет. Слёзы лить без конца ни к чему. Дело делать - вот это можно без меры.
   Неподалёку в санях согбенная фигурка. Если бы не печальные зелёные глаза, эту хрупкую женщину с нежными, тонкими, словно нарисованными чертами лица вполне можно было принять за подростка. Должно быть, ей и предназначались слова конвоира:
   - Ты смотри, какая баба пропадает....
   Но мальчишек заинтересовал совсем другой человек. Девчонка была самая обыкновенная - малого росточка, худущая, вся жизнь в глазищах.
   - Чего уставились? - вскинула дерзко подбородок.
   А Колян возьми да и обзови её "кулачкой-раскулачкой". Глаза у девчонки округлились, стали цвета неспелого крыжовника. Она сглотнула слюну и с неожиданной злостью бросила:
   - Косорылка неумытая.
   Колян аж задохнулся от злости.
   - Ну, погоди. На поселении-то вам гонору поубавят.
   Девочка неожиданно сменила тон:
   - У меня мамка хворая второй месяц. Куда ей ехать - не доедет....
   - А отец? - перебил Егорка, увидев, что она вот-вот разревётся.
   - Ночью увезли.... под охраной.
   На площади началось шевеление, заголосили бабы, сдержанно прощались мужики.
   Красивая девочка, подумал Егорка. Но "красивая девочка" уже не смотрела в его сторону, обняв мать, прикрывала дерюгой её ноги.
   - Ладно, сельчане, - медвежатый мужик в овчинном полушубке мехом наружу снял шапку и пригладил редкие седые волосы, - прощевайте. Бог не выдаст - свинья не съест. Не будем раньше срока Лазаря петь. Вы нас нынче под корень топором, а мы вас опосля пером похерим. Помяните моё слово.
   От его речи бабы притихли в санях, и военные, озлобясь, засуетились, забегали, отправляя обоз. Вскоре он выехал за околицу и потянулся снежным полем.
  
   В дверь класса вежливо постучали. Вошёл грузный чёрнобородый поп - отец Александр. Поклонился удивлённой учительнице, сказал, обращаясь к классу:
   - Прошу прощение за вторжение. Такое дело, граждане, с пропажей связано....
   - Не поняла. Прошу объяснить, - Елизавета Петровна насторожилась, прижимая раскрытую книгу к груди.
   - Кто-то взял..., - батюшка обвёл притихших ребят строгим взглядом и к учительнице. - Может мы сначала с вами обсудим или мне потом подойти?
   - Зачем же? Если есть какие вопросы к ребятам, сейчас и говорите, - Елизавета Петровна строго собрала брови.
   - Пропажа-то вообщем не велика, просто богопротивно и в миру не поощряется.
   - Говорите толком, - рассердилась учительница.
   - В сенцах на столике лежала буханка хлеба. Утром ещё была, а теперь нет.
   - Та-ак, - Елизавета Петровна окинула взглядом притихший класс, прошлась между столами. - Никто не хочет признаться? Ну?
   - Признание смягчает наказание и облегчает душу, - сказал отец Александр.
   - Только вот этого не надо, - рассердилась учительница. - В церкви будете агитировать.
   Поп не унимался:
   - Трудно представить, чтобы среди таких невинных агнцев оказался злоумышленник. Думаю, взявший хлеб не отдавал отчёта о своих деяниях. Разве можно обдуманно губить бессмертную душу.
   - Сейчас обыщу каждого - лучше признайтесь, - Елизавета Петровна костяшками кулака постучала по столу, и от этого стука ребячьи головы сами собой потянулись в плечи.
   - Матушка сказывала, был Фурцевых мальчик с посланием от матери. Ведь ты был у нас сегодня? - батюшка обратился к Коляну, и вслед за ним весь класс и учительница повернули к нему головы.
   Под этими взглядами мальчишка медленно поднялся со своего места, и чем выше становились его плечи, тем ниже опускалась голова.
   - Покажи свою сумку.
   Колян не шевельнулся.
   Тогда Марья Петровна прошла к нему решительным шагом, отстранила и подняла из-под стола сумку для школьных принадлежностей, открыла, перевернула и встряхнула над столом. Выпали потрепанная книжка и две тетрадки, шапка и варежки, какое-то мальчишеское барахло и, наконец, злополучный хлеб. Был он надкусан и крошился.
   - Смотрите-ка, моя, - мальчишеская рука подхватила со стола огрызок карандаша вставленного в латунную трубку.
   - Дак ты что, воришка? - Елизавета Петровна опустила ладонь на вихрастую голову, будто бы погладить, и вывернула ухо.
   - Ой! Я нечаянно! Я всё-всё скажу!
   Отец Александр покачал головой и тихонечко удалился.
   Класс словно прорвало - кричали, стыдили, угрожали. Пострадавших оказалось много, и все требовали вернуть некогда пропавшее. Колян рассказал всё, сознался во множестве краж, а на вопрос "Где же теперь эти вещи?" указал пальцем на Егорку Агапова:
   - У него.
   Тишина, следом воцарившаяся, ничего хорошего не предвещала новому действующему лицу.
   - Это правда? - Елизавета Петровна обратила к нему строгое лицо.
   - Врёт он, - тихо сказал Егорка, поднимаясь.
   - Да кто врёт? - Колян мгновенно превратился из подозреваемого в энергичного сыщика. - Я знаю, где они лежат. Идёмте - покажу.
   Урок продолжать никому не хотелось. Елизавета Петровна решила довести расследование до конца и поставить точку. Всей гурьбой во главе с учительницей пошли к Егорке домой. По дороге мальчишки резвились, бегали, толкались, кидались снежками.
   Весел был и Колян:
   - Ваше раздам - мне кое-что останется.
  
   Наталья Тимофеевна будто поджидала их, выскочила из дома простоволосая. Совсем близко Егорка увидел её испуганные глаза. Она схватила его за плечо, и хоть мальчишку никогда не били, он от страха прикрыл голову рукой.
   - Сыночка, беги к тётке Татьяне, Санька, скажи, рожать начала, пусть придёт скореича.
   Егорка вскинул на Елизавету Петровну занявшиеся радостью глаза и тут же отвернулся, скрывая прихлынувшую к лицу краску. Мальчишка убежал, а Наталья Тимофеевна, оправив разметавшиеся волосы, кивнула учительнице, улыбнулась, оглядывая ребят.
   - Ой, чего же я стою? - широко по-женски заметая ногами, она кинулась в дом, из которого доносились приглушённые вскрики роженицы.
  
   Исполнив материн наказ, Егорка домой вернулся не сразу и задами, никого не встретив. В доме переполох. Санька, подгадав дни, приехала рожать к матери, и вот началось....
   Стоны, стоны, а потом крик. Испуганны мать, Нюрка, деловита деревенская повитуха тётка Татьяна, на Егорку никто не обращает внимания.
   Поужинав, управившись со скотиной, Егорка полез на полати к проклятому мешку. Следом Нюркина голова любопытная:
   - А чё ты тут прячешь?
   И что за человек! Всюду суёт свой нос и всегда не вовремя. Егорка в сердцах рявкнул на сестру. Но Нюрку разве проймёшь! Она, подперев ладонями щёки, смотрит за ним во все глаза и разглагольствует:
   - Ты, братец, грубиян. Как к сестре относишься? Вот на улице парни - другое дело. Каждый норовит проявить внимание, сделать что-нибудь приятное....
   Вздрогнули оба от очередного Санькиного "Ой, мамочки!".
   Егорка, подхватив злополучный мешочек, сказал:
   - Пойду я к Феде ночевать.
   И, одевшись, вышел.
   Матрёна усадила за стол поужинать, села напротив и стала расспрашивать про Саньку. Леночка - Егоркина любимица - попробовала вовлечь в игру, но не растормошила, показала язык и убежала к себе.
   - Ты чего такой хмурной? - спросил Фёдор.
   - Чему радоваться? - Егоркины глаза смотрели затравленно.
   Фёдор покачал головой, но от расспросов воздержался, рассказал своё.
   Мордвиновку проехал - мальчишка из кустов, маленький, драный, но смелый.
   - Дядька, - говорит, - не ехай дальше.
   Голос с хрипотцой, простуженный.
   - Это почему же?
   - Ждут тебя. Два мужика вон в том осиннике.
   - Не врёшь?
   - Могу побожиться.
   - Трусишь?
   - Ты будто нет?
   - Я нет, - Фёдор освободил из-под кошмы ружьё. - Полезай в сани, вместе бояться будем.
   - Не-а, я - тутошний....
   Дослушав рассказ, Егорка попросил:
   - Послушай, Федя, возьми меня к себе в работники, совсем мне эта школа осточертела.
   - Ну-ну, не дури, в хомут всегда успеешь.
   Засиделись братья допоздна. Матрёна с дочерью уже спали.
   Фёдор ушёл к матери, вернулся весь запорошенный.
   - Ну и погодка разыгралась - к урожаю! С племянницей тебя, брательник!
  
   На утро Егорка не спешил домой. Всё с тем же злополучным мешком пошёл к церкви. Ещё ночью принял решение - забраться на колокольню, оставить там краденное да покаяться Богу, тогда может и простится ему невольное участие в грехе, очистится совесть, вернётся на душу спокойствие.
   Никем не замеченный шмыгнул в высокие врата. Винтовая лестница в полумраке круто забирала наверх. Егорка бросил мешок под ноги, встал на него коленями - помолиться.
   Легко сказать! Ни одной молитвы до конца не помнит. Переврать - грех.
   Сверху шаги - звонарь Карпуха Лагунков спускается. Не идёт - ползёт, еле ноги больные переставляет. Совсем старый стал звонарь, никудышный. Да и кому он нужный теперь? Советская власть запретила в колокол бухать, а самого батюшку ненынче-завтра из деревни выпрут. По привычке взбирается наверх каждое утро, потрогает колокол, обозрит округу, повздыхает печально и назад.
   Увидел перед собой мальчишку, сделал страшное лицо, ощерил беззубый рот, насупил брови. Ни дать, ни взять леший или сам Антихрист. А глаза смеются.
   Егорка шмыгнул в нишу и выскочил на клирос - церковь-то плохо знал.
   Прямо с потолочного купола несётся грозный бас:
   - Это кто во Божьем храме в шапке разгуливает?
   Разглядел внизу попа. Его-то Егорка не боится - попробовал бы драться! Другое дело, звонарь - дурак да ещё старый. Мальчишка шмыгнул на лестницу и вниз, сломя голову.
   Следом Лагунков кричит:
   - Черти вон - счастье в дом!
  
   Из церкви Егорка выбежал, домой не пошёл, а заглянул в магазин сельпо. В углу мужики пили водку, закуска на подоконнике, стакан ходит по кругу, на полу порожние бутылки. Лица багровые, языки заплетаются, будто разом пораспухли. А разговоры ни о чём - бесконечные.
   Егорку пьяные мужики не интересовали. Он к прилавку, посмотреть своё заветное - сверкающие фигурные коньки. Лежат ли? Лежат! Все мечтают, но нет таких денег у мальчишек.
   В спину толкнули.
   - Ерофеич, - пьяный мужичок, с глазами, смотрящими в разные стороны, навалился на прилавок, - запиши на меня пару беленьких.
   Продавец сложил фигу и сунул просителю под нос. Был он высок, узок плечами, надменное лицо с тонкими губами.
   У этого не допросишься, подумал Егорка.
   - Не клич на себя беду, Ерофеич, - косоглазый качнулся.
   - Иди-иди, у тёщи блины даром проси.
   Проситель вернулся в компанию, развёл руками, пожал плечами. Там продолжался затеянный разговор.
   - В рай у каждого своя дорога.
   - Точно-точно. Надысь кулаков тем путём отправили, чтоб колхозы подкормить.
   - А церкву закроют, так вообче дорогу забудем, мужики.
   - Слыхали, бают - колокол сверзить хотят да колокольню порушить?
   - Ну, это нелегко будет - строили-то когда? До революции строили. Тогда и люди другие были, и совесть другая. Говорю - на совесть строили-то....
   - Нонче мы свой рай строить будем, если с голоду не передохнем.
   - Да, поди, не даст страна родная.
   - А в двадцать первом, сколько народу в Ровец свезли без гробов и панихид. Вот мор так мор был....
   Егорка, заметив подозрительный взгляд продавца, выскочил на мороз.
  
   На озере, как только лёд окреп, расчистили катушку. Круглый день там ребятня, а к вечеру не протолкнуться. Егорка прямо из дому в прикрученных намертво самодельных коньках спустился к озеру.
   Его обступили.
   - Где прячешь награбленное? А ну, тащи, а то юшку пустим.
   - Вы кому поверили?
   - Вот ему, - перед Егоркой вытолкнули Коляна.
   - А ну, повтори, - Егорка сжал кулаки.
   Фурцев покосился на коньки - не устоит. Шагнул вперёд:
   - Мы вместе были. Ты знал всё.
   Егорка ударил его, и Колян упал. Сел верхом и молотил бывшего друга по голове.
   Тот хрипел, извиваясь:
   - Ты знал, знал, знал....
  
   Скинули-таки колокол с колокольни. Упал он с верхотуры на бок, глухо ухнул в последний раз, и мёрзлая земля отдалась утробным стоном. Незаметно поп исчез с попадьёю вместе. Звонарь Лагунков помер голодной зимой. Казалось, разом народ про Бога забыл. Лишь блаженная Фенечка, побираясь по дворам, истово крестилась:
   - Вам простится, вам простится....
  
   Осенние пересуды
  
   Тем летом исполнилась Егоркина мечта - приняли его в заготконтору помощником к брату Фёдору и даже зарплату положили. Но и дел прибавилось - не только в Петровке, по окрестным хуторам скупали они у частников молоко. Много ездили, днём и ночью, лесами, с ружьём - красота!
   Осень подошла. Никто Егорке про школу не поминает - он и рад.
   Случилось как-то быть в Бутаже. Заночевали у Ильи с Федосьей. Поутру, позавтракав - хозяин уж в конторе - засобирались в дорогу. Сестра вышла провожать. Стала у калитки, бездумно улыбаясь, концы платка в кулаках держит, подставляя блеклому солнцу лоб. Болит он у неё. Когда муж дерётся, то метит по голове ударить. Давно ли бесшабашный кудряш Илюха улещал её девкою, в любви клялся, а теперь чуть что - в кулаки. Он и сам иногда не скажет, за что бьёт жену. Такая жизнь....
   Прощаясь, Федосья машет рукой, платок сползает на плечо. Егорка видит, удивительные волосы у сестры - на свету они пепельно-серебристые, в сумерках голубые, в темноте как предгрозовое небо, а вообще сильно поседевшие. Безрассудочный взгляд глубоко западает в душу, свербит в спину.
   Отъехали. Фёдор покачал головой:
   - Совсем затюкал бабу, сверчок....
  
   В дороге прихватил дождь. Заштриховал всё небо, лишь в одном месте оставил радужный круг. Закачался, приблизился горизонт.
   У просёлка чуть особняком стояла могучая берёза - крона стогом. Под её сень направил Фёдор лошадь. Егорка спрятался с головой под плащ, а старший брат спрыгнул с телеги, обошёл Серка, ослабил подпругу, освободил от удил. Стоял, не хоронясь от дождя, наблюдая, как забирает лошадь губами траву, обнажая длинные зубы.
   Любовно охлопал ладонью мокрый её бок:
   - Укатали Сивку крутые горки.
   И прибавил весело, повысив голос:
   - Эх, жизнь-жизнь, хучь бы ты полегшала....
   Егорке не понятна его весёлость, хотелось досадить немного.
   - Ты, Фёдор, большой раньше был, а теперь мы скоро вровень будем.
   - Усадка произошла. Старые растут в землю, молодые в небо. И ты, жениться будешь, подлаживайся - сколь лет жене до тебя расти, а то смотри, перегонит.
   Фёдор часто сводил разговоры к женитьбе и отношениям с женщинами. Стоило какой девчонке окликнуть Егорку и поболтать немного, Фёдор уж зубоскалит - когда свадьба? Матрёна вставала на защиту деверя, кляла мужа Богом, а тот смеялся, оба, мол, безбожники: он - неверующий, она - католичка.
   - Кто у тебя нынче в почёте? - Фёдор хитро щурился, - Машка - растеряшка?
   Егорка отмалчивался. Ладно бы сам бабником был, так нет - на свою Матрену не надышится, а брата шпыняет.
   Бывало, выпьет за обедом и начнёт внушать:
   - Кончай, Егор, задумываться. Я знавал одного. Одолели его думы, так он руки на себя наложил.
   Егорка сердится на брата, молчит, непроницаемо для чувств каменеет лицо. Чаще всего это состояние овладевает им, когда сестра Нюрка, придравшись к чему-нибудь, ругала его, а мать защищала, и обе то и дело обращались к свидетелям, доказывая свою правоту. Те втравливались в препирательства, и заводилась свара, от которой только и было спасение в дремотной отрешённости.
   Лаяться Нюрка всегда найдёт повод. На днях увидала его с мальчишками, играющими в войну, и наскочила дома:
   - Ты, лешак запечный, накликаешь, накликаешь войну.
   Нюрка боится войны - у неё жених в солдатах.
   - Э-эх, детки-детки, - сетует мать, - что ж вас мир-то не берёт?
   - А что она на меня, как нелюдь, бросается, - в голосе Егоркином тонкой струной дребезжит слеза.
   - Нелюдь, - Наталья Тимофеевна качает головой. - Разве ж можно так ругаться? Нелюдями кого зовут? Не знаешь? То-то. Это враги людской породы. С нелюдями разве сладишь? Сколько раз побеждали люди, опосля всё равно их верх был. Почитай, всю жизнь напролёт их верх, а ты на сестру так....
   За думами прошла обида на брата, захотелось подлизаться:
   - Ты, Фёдор, у нас молодец: за что ни возьмёшься - всё получается. И храбрый, как герой.
   - Просто я трудяга. Мы, Агаповы, испокон веков труженики. Герои, братец, дерзкие люди, всесторонней храбрости. Казаки, к примеру, готовы в любой час голову свою сложить за Отечество. Зато и жизнь у них была достойная, не нам чета. Оттого и гонору им не занимать стать....
   Фёдор сумел-таки мокрыми пальцами завернуть самокрутку, затянулся дымом и перевёл разговор:
   - Санька-то чё пишет?
   О ком, о ком, а о Саньке Егорка скучал. Несладко, видно, и ей живётся с плешивым Андрияшкой - любой случай подгадывает, чтобы у матери побывать. А теперь вон письмо прислала. Это при её-то трёхклассовом образовании! Но Егорка его лучше любой книги читал и перечитывал, запомнил наизусть:
   ... " Вроде недавно прощались, а почему-то блазнит - давнёхонько. Ничего, за меня не страдайте. Уход в больнице хороший, кормёжка справная, лечение старательное..."
   Пишет из Троицкой больницы, а как туда попала - догадайтесь сами. Может с дитём?
   Выслушав Егорку, Фёдор вздыхает:
   - Завейся горе верёвочкой....
   Дождь истончился, хоть и не исчез совсем, но поредел настолько, что стал неприметен промокшим путникам. Тронулись дальше. Долго ехали полем. Вдруг Фёдор придержал коня.
   - Смотри - заяц, - ткнул он куда-то пальцем.
   - Где, где? - Егорка, привстав на колени, вертел головой. - Не вижу.
   Вокруг пожелтевшее поле, спутанная и выбитая скотом трава, во многих местах почерневшая. Откипевший ковыль легонько тряс седою бородой под дождевыми каплями. Воздух пах сыростью, гнилью и лишь тонкий аромат полыни приятным волнением отзывался в груди. Но где же заяц?
   Между тем, Фёдор достал из-под кошмы ружьё, проверил заряд, неторопливо прицелился во что-то, только ему видимое, потом опустил ружьё, стёр ладонью дождевые капли с воронёного ствола и, вскинув приклад к плечу, почти не целясь, выстрелил.
   Будто кочку сорвало с места - серый ушастый комок подпрыгнул из травы и, упав, забился на одном месте. Егорка спрыгнул с телеги и стремглав помчался за добычей, а Федор и не смотрит, занятый ружьём.
  
   В Петровку въехали в промозглых сумерках.
   Егорка удивился:
   - Народу никого.
   - Дрыхнет народ-то. Это нам с тобой забота, а колхозник, он же что? Он отдыхать любит. А что, брат, не выпить ли нам с устатку? Гульнём с дороги!
   Егорка знал - шутит Фёдор. Выпить он и так выпьет, лишь за стол сядет. Конечно, Матрёна ждёт их с чем-нибудь вкусненьким, но домой надо. Мать волнуется, ждёт, да и спать хочется - мочи нет.
  
   Дома ничего, о чём мечталось - ни тепла, ни сытости, ни спокойствия. Мать в полумраке у стола, лишь подняла взгляд на вошедшего и вновь уронила голову. Что-то стряслось! Не часто она такая.
   Егорка молчит, сопит, раздеваясь, оглядывается по углам - где же Нюрка?
   На его вопросительный взгляд мать болезненно морщится и машет рукой:
   - Гости у нас ночуют. Нюркин-то кавалер с нею же и спит....
   Краска стыда жаром прокатилась по Егоркиным щекам, будто увидал что-то неприличное.
   Мать, не дожидаясь пока он поест, легла спать. Он, вскарабкавшись на полати, долго не мог уснуть, прислушиваясь к ночным шорохам.
  
   Почему знакомый воробей сегодня весел, как вертопрах? Потому ли, что красно солнце и небо сине? Потому ли, что морозы скоро, но ещё тепло?
   Егорка сидит на колодине, топор между ног. Напиленных чурбанов много, а наколотых поленьев мало. На всё лето растянул он себе это удовольствие, и не видно ему конца. Пилить-то, наверное, проще, оправдывался он.
   Но ни о том сейчас его мысли. Конечно, чёрт бы побрал всякого, кому захочется скандалить в такой погожий день. Но случай-то исключительный.
   Ещё табун не выгнали, сбегал он по просьбе матери к Фёдору, и всё, как та велела, обсказал. Недавно брат пришёл, тяжело ступая по крыльцу, поднялся в дом. И теперь Егорка ждал криков и стуков, как начнут выгонять со двора Нюркиного солдата. Мальчишка и топор сготовил, для виду расколов пару чурок. Но тихо.
   Егорку терзает нетерпение. Он тюкнул топор в колодину, пошёл в дом. Навстречу брат с солдатом, оба плечистые, рукастые. Фёдор чуть повыше. В зубах папироски, видно гость угостил, над головами клубы дыма.
   Выносят обрывок разговора:
   - ... рабочие хитры, а наш брат, мужик, простодушен.
   - Да, да, - кивает Фёдор и протягивает широкую ладонь, - Ну, так сразу после табуна с Егоркой подходите, в зорю и поедем.
   Паренёк вдруг обиделся на ушедшего брата, поджал губы, а Нюркин солдат наоборот, сев на ступеньку крыльца, заявил:
   - Хороший мужик.
   - Он меня похотником дразнит, - ни с того ни с сего буркнул Егорка.
   - Видно есть за что, - сказал гость и задумался.
   Егорке вдруг захотелось рассказать.
   - Это всё из-за девчонки соседской. Пошли с ней за ягодами, собрали - она пол-лукошка и у меня столько же. Приморились, домой пошли. Я и отсыпал ей свои ягоды - хоть одно лукошко будет полным. А она зовёт, приходи вечером, я в малухе одна сплю, запираться не буду. Я тоже в сарае спал - лето же. С того дня кажную ночь у неё проводил. Страшные истории рассказываем, сказки наперебой. Ладошки друг другу под щёки подкладываем. Комар запищит - руками машем, головы под одеяло прячем. Однажды под дождь-то проспали табун, ну её мамка и застукала нас в малухе. Крику было на полдеревни....
   Гость заинтересовался, повернул голову, протянул Егорке ладонь, как давеча Фёдору:
   - Меня Алексеем зовут. Рядовой Алексей Саблин.
   Егорка пожал широкую ладонь, примирительно сел рядом:
   - Егор.
   - Так у тебя, Егор, с той девочкой любовь, должно быть.
   - Кака любовь! - Егорка махнул рукой. - Мы теперь и не разговариваем вовсе. А мать её я ладно пужанул. Из тыквы череп вырезал и свечку вставил. Дождался, как потемну в уборную пошла, и поставил на тропке - долго потом заикалась.
   Алексей был хорошим собеседником - внимательно слушал и интересно рассказывал.
   - Мы с Анютой познакомились, когда я перед армией в вашем колхозе от МТС работал. Я же тутошний - из Михайловки, и служить довелось рядом - в Троицке. Тихая она, скромная. Смотрит на меня и молчит. Взгляд будто в душу саму проникает и будоражит. Пойду от неё - стоит на месте вслед смотрит, пока из виду не скроюсь....
   Егорке никак не удавалось подогнать нарисованный образ в обличие своей сестры. Неужто это Нюрка?
   А Саблин продолжает:
   - Умная и поёт красиво - голос богатый. Среди подруг самая скромная. Подчинился я её характеру. Гуляем вечерами и молчим. То она погладит мою шевелюру, то я её волосы. Сядем. Лицо её сияет, и у меня на сердце так ладно и солнечно.
   Егорке помнится и другой отзыв о сестре деревенских парней:
   - Норов у девки похлеще кобылиного - обнять не даётся, но красивая.
   Сама Нюрка как-то говорила об Алексее:
   - Противься, протестуй - не отбояришься. Ужасть, какой добрый, но настырный. На работе - заводной. Мужики смеются: "Ему в сапоги кто-то угольев подсыпал, стоять - жгутся, бежать - ничё".
   - Дурёха, - говорила Наталья Тимофеевна. - Радуйся такому кавалеру, держись за него двумя руками да головы не теряй. Помни, что для девушки самое дорогое.
   Хороший мужик, думает Егорка, искоса поглядывая на говорящего Алексея.
  
   Глухая осенняя ночь. Темнотища за костром, будто всю землю распахали.
   Фёдор любопытничает:
   - Ты после службы в МТС вернёшься иль в колхоз?
   - В колхоз зовут, - отвечал Саблин, - да не пойду. Тяжело там - стремишься работать, а всё невпрок.
   - Да, год от году не легче....
   - Что и говорить, тяжеловато в деревне. Говорят, Ленин мало пожил, не выдюжил здоровьем-то. А всё равно, пока правил, по деревням, по заводам ездил, глядел, как трудовой люд живёт, советовал и не ошибался никогда. Надо бы и нынче так-то....
   Фёдор, помолчав, спросил:
   - Так ты Михайловский?
   - Тамошний. Мать у меня лется умерла. Одна жила. Колхоз избу к рукам прибрал. Говорят: не вернёшься - не видать, как своих ушей. Дак я начальству доложил, в штабе говорят, не законно так-то с красноармейцем. Обещали пособить, дать делу законный оборот. Замполит у нас толковый, не смотри, что хохол. Скажет, так скажет, будто из железа слова куёт.
   - Нам похвастать нечем, - Фёдор головой покачал. - Всяк начальник - шкура воровская. Всё ждём перемен - сажают их, сажают, а ни черта не меняется. Народ ещё во что-то верит, а время-то идёт....
   Как укладываться стали, вспомнили про Егорку.
   - Тебе бы на курсы трактористов поступить - молодых берут. А в МТС лучше - порядок, да и при любом недороде механизатор без хлеба не останется.
   - Самочинных не берут, направление надо из колхоза или МТС, - подал голос Фёдор из-под телеги, где накошенной травой выстилал лежанку.
   - Надо, - подтвердил Саблин. - Я ведь от колхоза учился. Вступать придётся.
   - Подумаем, - отозвался Фёдор.
   Затушив цигарки, улеглись, но долго ещё ворочались, шурша травой, переговаривались в темноте. Егорка в мыслях уж на тракторе накатался, огород хозяйским взглядом оглядел - что выкопал, что до морозов подождёт, потом на село перекинулся.
   Осенью природа блекнет, а деревня веселеет. Начинаются вечёрки - с песнями, шутками, байками разными. Девки приходят с рукоделием, а парни пьют самогон. Свадьбы по осени чаще играют. То на детях, то на взрослых появляются обновки.
   Сквозь дремоту долетают обрывки разговора:
   - ... узнала меня, да как заголосит.
   О ком это Лёнька? Не выяснив, уснул. А мужчины слово за слово опять вышли на больную тему, и сна как не бывало.
   - Спору нет, Фёдор, деревня надорвалась - ни с того, ни с сего народ не попрёт в города. Думаю, правительство тоже мозгует: что и как. Поймут и там, что нельзя обойтись, чтоб не переменилось отношение к крестьянину. Он, прежде всего человек, а уж потом создатель продуктов. Часть наша в городе стоит, вижу я, как горожане живут - все удобства и удовольствия. Чем же они лучше селян-то? Нет, должно что-то в жизни перемениться. Точно!
   Фёдор с тоской:
   - Не ждала матушка деревня русская, что явится к ней суженый-ряженый, клятый-неумятый, колхоз этот....
   И ответ Алексея, предваренный вздохом:
   - До смерти опостылил.
   - Эх вы, Ерепенькины детки.... Мы-то хоть пожили в единоличестве, что вам достанется?
   - Жить, что ж ещё.
   По тону Алексея не понять, то ли он согласен с собеседником о безысходности теперешнего существования, то ли видит свой новый и светлый путь в жизни, неведомый Фёдору.
   Вскоре солдат примолк, засопел, и остался Фёдор наедине со своими мыслями.
   Мать просила приглядеться к Нюркиному избраннику. Вот и зазвал его Фёдор на охоту, чтоб в непринужденной беседе на лоне природы заглянуть ему в душу. Заглянул. Вроде не испоганена. Да что говорить, не против такого зятя Фёдор, совсем не против, лишь бы Нюрка не оплошала.
  
   Егорка высунулся из-под телеги, навстречу насмешливый братов голос:
   - Поспать-то мог бы и дома остаться, мы уж отзоревали.
   Фёдор не шутил: на телеге грудою лежали битые косачи - сизогрудые, серпохвостые, толстоклювые. Сколько их - десять, двадцать? Проспать такую охоту! Обидно Егорке, хоть реви.
   Надулся на брата, буркнул:
   - Могли бы и разбудить.
  
   Домой ехали, Егорка супился, а старшие всё говорят, говорят, не наговорятся.
   - В Михайловке у меня дед остался. В хибарке живёт, рядом зять отстроился. В прошлом увольнении заглянул - родней-то более никого. Иду - в домишке свет желтеет, будто ласкает. Всегда на сердце становится лучше, когда в темноте горит то окно, куда идёшь. За полночь уже, чего не спит старый? Гостя принимает иль занедужилось? Иль дратву сучит да варом надраивает? Эх, дед, дед, старый ты стал. А ведь, сколько ты за жизнь трудов крестьянских переделал, скотины вырастил да в дело пустил, пашни вспахал, хлебов сжал да обмолотил, трав скосил да сена заскирдовал. Если б можно было проследить твои следы по земле, не раз, наверное, вокруг неё оббежал. Если б можно было обмерить всё, что подняли твои руки да вынесли плечи, целая гора получилась. Ты не просто жил небо коптил, душу свою вкладывал в каждое дело. А теперь стоит подумать о тебе, и я вижу, как мельтешишь ты по двору коротенькими шажками зимой и летом в стареньких пимах, как висит на твоих осевших плечах замызганный ватник, как болтается подле уха завязка твоей старенькой шапки. Что нажил ты кроме детей да мозолей? На что здоровье и жизнь всю потратил?
   Алексей умолк, переводя дыхание.
   Красиво рассказывал. Фёдор заслушался, даже Егоркино горе полегчало.
   - Стучу. На стук - сухое: туп-туп голыми пятками. Дед, на нём исподнее.
   - Заходи, сынок.
   Все для него сынки, кто моложе. Поначалу я думал, он забываться стал, но потом вижу - знает, чей я сын, и мать, дочь свою, помнит.
   - Ты никак из армии бегом ходишь? - спрашивает и корит. - Дезертирство - самый большой грех. Убежал, дак и всей родне твоей позор. Чтобы в роду такие были - не упомню.
   Объясняю - хорошо, мол, служу да и близко от дома, на выходные пускают. Есть которые из Белоруссии, те по городу и обратно.
   - Паужинать, поди, хочешь? Маненько попотчую. Чаёк, картоха в мундирах - замори червячка.
   Смотрю, несёт дед на стол деревянную чашку, в которой круглится картофель, аппетитно так белеет из трещин разваром, хлеба ржаного, самопёка. Чай пил дед из жестяной кружки и мне такую же поставил. И сахар у него был, правда, с керосиновым духом.
   - Угощайся, Лёнька, без стеснения. Я с сахарком подбился. Не обессудь, привык хлебушек в сахарок макать....
   Так и теперь - макнул и в рот, чайком запил, жмурится от удовольствия. Неловко мне: кабы не объесть деда. И нельзя отказаться - ещё обидится. Старик попил чайку с сахаром и смотрит, как я ем, о себе рассказывает. Хоть с зятем-дочерью в одном дворе живёт, угнетает его одиночество, сладко отвести душу откровением.
   - Я жаркий был на работе, потому что ел справно. Бывалыча Любовь моя Михайловна.... Кстати, первая красавица была на округе. Купцы наезжали сватать. Вышла за меня, её в бега один уговаривал. Рази променяет - любила! Бывалыча она щей чугун поставит - упишу, сковородку картошки - облизнусь и нету. Крынку молока одним замахом. Сила была! Износу, думал, не будет. Любови, думал, про меж нас никогда не избыть. Соседи-то всё меня укорачивали: "Не больно ярись - рано укатаешься". Не умел я себя взнуздывать, что в работе, что в ласке, и есть, что вспомянуть. Разом куда всё подевалось? В голодном году Любовь свою Михайловну схоронил, и в одночасье стариком стал. То мужик, мужик был, а теперь - дед древний, детям обуза. Ты ешь, ешь, на меня не гляди. Парень ты не мелкий, должен справно есть.
   Старик о чём-то задумался, поскрёб седую свою голову. Глаза его, то вдохновенно блестевшие, стали опять скорбными, и мешки под глазами, казалось, наплыли на самые щёки. Я тогда почувствовал себя виноватым перед дедом. Всю жизнь трудился, детей, нас, внуков, растил, кормил и теперь лишь сахару в плошке рад. Ни добра, ни почёта не нажил. Будто выжали его да бросили - не надобен стал. Иль всем так уготовано - в детстве сопли, в мужестве тяжкий труд, а к старости болезни да забвение?
   Алексей замолчал, будто ждал ответа от Фёдора, но и тот молчал, глубоко задумавшись.
   - Я себя чувствую виноватым перед дедом. Мог бы - почаще заглядывал. Тому и поговорить не с кем. Думаю так - отслужу, женюсь, заберу его к себе.
   - Молодые женятся, хозяйством обрастают, детишек родят, до стариков ли им? - раздумчиво сказал Фёдор. - Ты о себе, о Нюрке подумай. Невеста твоя без отца росла, в бедности, сестрины обноски донашивала. Бойкая она, не давала себя в обиду. Нередко расквашивала носы соседским мальчишкам, когда "ремошницей" дразнили. В Петровку переехали, школу бросила, в повара пошла работать. Ей говорят: молодая, иди коров за сиськи дёргать - доярки больше получают. А она: потом хоть куда, а пока от котла ни на шаг - в детстве голодала, в девках не доедала, так хоть в девичестве поем досыта.
   Пришло время Алексею задуматься надолго.
  
   Серко, поматывая головой, тянул телегу просёлком. Шаг коня был широк, по копытам хлестал пожелтевший пырей. Злые осенние мухи, уворачиваясь от хвоста, липли к потным бокам. Уже в виду Петровки проехали по кладбищу.
   Отгорев, отряхнулись от листьев осины, последние сухо шелестят на самом верху крон. Среди скопища крестов мелькали редкие пирамидки со звёздами. Кладбище все года в одних границах - возникают свежие могилы, старые куда-то скрадываются.
   А вот и Ровец зловещий, будто земли рубец бугровеет. Сколько там народу без погребения навалено в голодные лихие годы. Кто считал?
  
   Подкатали к Фёдорову дому, работу Матрёне привезли. Скоро Нюрка прибежала помогать птицу щипать да потрошить.
   Наталья Тимофеевна подошла уже к столу, выпив и захмелев, повторяла надоедливо:
   - Я нынче как барыня, как барыня....
   Фёдор, раскрасневшись от выпитого и съеденного, никому и всем разъяснял:
   - Я это место давно приметил. Чучелья только выстави, они, как грачи, прут....
   И Саблин Алексей, хмельной, счастливый, вскидывал руки над столом:
   - А я щёлк - осечка, щёлк - осечка.... Да-туды-твою-растуды!
   Фёдор покосился на него, не обиделся ли:
   - Что ж, бывает, ружьё-то старинное, пистонное.
   Егорке тоже поднесли. Он выпил, и голова пошла кругом. Душно стало за столом, а все сидящие какие-то смешные. Вышел на улицу, подышать свежим воздухом.
  
   Степанида Коровина перед домом трясёт в зыбке ребёночка. Это внук, Кривой Марьи сын. Улыбается дитю широким ртом. Из-под платка выбиваются седые пряди.
   Бесперечь выглядывает из окна сама Марья, тревожится - как бы бабка не уснула. Посматривает одним глазом, второй-то шмель прокусил. Больше всех детей жалеет она последыша.
   И Степанида и её дочь для Егорки старухи. Не помнит их другими. Ему кажется, они и на свет появились такими - седой да кривой.
   Неподалёку копошатся в траве Чернецовы девчонки, белобрысые, вертлявые. Всё поглядывают на Степаниду - не даст ли с дитём поводиться.
   Про Степаниду Коровину слышал Егорка такое. Летом 1919 года после жарких боёв в здешних местах подобрала она красного командира в полубеспамятстве. В простреленных ногах уж антонов огонь зачинался. Сволокла в избу. Вечером в бане обтрепала об него берёзовый веник, а гноящиеся раны расковыряла и барсучьим салом не жалеюче смазала. Вдвоём с Кривой Марьей в дом занесли, стали ждать.
   День-два минуло, открыл глаза парень, хворь пошла на убыль, пить-есть стал. Назвался Борисом Извековым. Хотела Степанида обженить его на своей дочери, да не удалось - приехала издалека мать выздоравливающего, забрала под свою опёку. А у Марьи, люди говорили, был от красного командира ребёночек, в голодный год помер.
   Извеков теперь всей округе известный - служит председателем Петровского сельского Совета. Районное начальство наезжает, с ним за ручку здоровается.
   Степанида на народе радуется:
   - Разогнул спину Борька. Марейка, дура кривая, быстро замуж выскочила, а он забыть её не хочет - до сей поры холостякует.
   Одноногий Архип Журавлёв, сосед Степаниды, разложил на лавке перед домом изделия своих рук - веретёна, скалки, толкушки, весёлки, рубели, ложки и прочую домашнюю утварь. Когда-то вырезал себе из деревяшки ногу взамен оставленной под Перекопом и пристрастился к столярству. Даже станок ножной смастерил - кругляши точить. Народ собрался - посмотреть, оценить, поторговаться или просто поболтать - день-то погожий, а работы все переделаны. Приладилась в горнице перед раскрытым окном Нюра Журавлёва, балагурит через палисадник с товарками. Посмеивается и Архип, оттаивая от хмелька. Про них говорят, хорошо живут, дружно.
  
   Егорка подсел в тенёк, послушать, отчего народ весел.
   - Ой, да ты никак выпимши? - заметили бабы. - Вот она, безотцовщина.
   Егорка старался держаться солидно:
   - Отец в войну погиб. Мы с мамкой два голода пережили, теперь уже никто не нужен.
   - Несмышлёный ты, Егор, - сказал Архип, задрал гачу и выбил о деревяшку самодельную трубку. - Отец завсегда нужон.
   Егорке иной раз завидовали сверстники: "У тебя отца нет - некому драться". Это было правдой - его ни разу не пороли. Мать всегда была к нему ласкова. Бывало, положит его голову к себе на колени, выскребает ногтями перхоть или расчёсывает его вихры костяным гребешком. Егорка млеет от удовольствия.
   И всё-таки отец ему, конечно, был нужен. Отсутствие мужской опёки и защиты не по годам взрослило его, выделяло среди сверстников.
   Однажды нашёл в лесу маленького козлёнка, принёс домой, поил молоком из рожка, оберегал от собак. Осенью козлёнок убежал в лес, а зимой, должно быть, изголодавшись, приходил к ним на подворье, удивляя даже бывалых людей.
   Другой раз отнял он у мальчишек забитого камнями совёнка. Выхоженный, он прижился в стайке, куда на следующее лето прилетел с подругой, ловил мышей проворнее кошки, а однажды заклевал хорька, повадившегося в курятник.
   Защита и помощь слабому от мудрого и сильного - это как раз то, что ему самому не хватало в жизни.
  
   Между тем, народ продолжает судачить. Архип шутку отпустил:
   - Цыган вот тоже приучал лошадь терпеть без овса и сена, а она бестолковая копыта отбросила.
   Бабы громко смеются, и Егорка, ничего не поняв, за компанию.
   Скорым шагом подошёл председатель колхоза Семён Фёдорович Гагарин. За двое минувших суток он не спал и почти не ел. Щёки запали, белки глаз пожелтели, словно он заболел лихорадкой. Не сегодня-завтра ставить скот на зимовку, а коровники не готовы. Земля горит у него под ногами, но остановился, поздоровался, закурил.
   - Ну что, Семён Фёдорович, переведёшь меня в конюхи? - пряча улыбку в усах, спросил Архип, - а то совсем обезножу.
   - Ишь, настырный какой, - председатель невесело рассмеялся. - Рискуешь ты без ноги-то на лошадь взбираться?
   - Без риска век не испытаешь счастья.
   - Не поздно ли за счастьем гоняться стал? Счастье - это когда ты молодой, когда ходишь со свободными плечами и никому не кланяешься - ни дождю, ни ветру, ни солнцу. А потом, на шею семья, на плечи работа, в голову заботы.
   - А тем, кто молодость в батрачестве прожил, без своего угла, тем как же? Кто не ел, не пил досыта, девок всласть не обнимал? Бессчастный народ выходит?
   - И этот шабалдай туда же, - подала из окошка голос Нюра Журавлиха. - Девок ему подавай.
   Бабы прыснули в кулаки, а Архип крякнул досадливо и прикрикнул на жену:
   - Тебя только, дурья башка, тут не слыхали.
   - Чего лается? Никак рехнулся! - Нюра в сердцах хлопнула створкой окна и скрылась в горнице.
   Председатель был двадцатипятитысячником, присланным партией из города, для строительства социализма в деревне. Знал, что народ интересует любые подробности о его прежней жизни. Размял и закурил новую папироску.
   - Мой дед, Иван Захарович, когда мама поступала вопреки его желанию, до того всегда ругался, гримасничая, выкручиваясь туловищем, что нам с братом казалось - рехнулся старый. Мама говорила, что в молодости перевидала всяких-привсяких чудищ в облике человеческом, успокаивала - блажит дедушка. Кто рехнулся, таких сроду-роду не приведись встретить. Жить с ним бок о бок - мука смертельная.
   Народ с председателем согласился, заулыбался, закивал.
   Архип сказал:
   - Дураков в особых домах держут и к нормальным людям не пускают. Извёлся ты, Семён Фёдорович, с лица спал. Пожалел бы себя-то чуток, отдохнул - всех делов не переделать, всем не угодишь.
   - Это верно. Как меж двух огней живу. Помню, карапузом задумал кататься на льдине. Залез с шестом, толкаюсь. А она - хряп! - и пополам, расходится под ногами. Я орать. С берега кричат: "Прыгай на одну!" Я бух на одну половину, шест потерял, да меня баграми вытянули. Вспомнил почему? Работа моя такая: стою на двух льдина - району надо угодить и народу потрафить, а они, как те льдины, в разные стороны....
   Семён Фёдорович и Егорке понравился. Хороший мужик, подумал, глядя на него любовно. На телогрейке у председателя не хватало пуговиц, выдраны "с мясом", да и не привык он застёгиваться, всегда ходил нараспашку.
  
   Из ворот вышла Нюра Журавлиха, накинулась на мужа:
   - Ты пошто, старый, меня срамишь принародно? Ирод!
   - Што да пошто... Зубатиться с тобой не собираюсь, - спасовал одноногий перед хозяйкой.
   Ещё один человек подвернул к Журавлёву дому. Диковатый взгляд, копна рыжих волос, на висках выцветших от седины. Баландин Василий Петрович, по-уличному - Краснёнок. В Гражданскую войну чуть не до смерти был порот колчаковцами, и с той поры возомнил себя народным заступником, критиковал любую власть во всяком её проявлении. Местной оппозицией называл его Гагарин и избегал с ним дискуссий. Председателев изводитель, называли его селяне и всячески поощряли, подзуживали, надеясь - дураку проститься.
   - Агитацию проводим?
   - Тоже работа, - хмуро отозвался Гагарин, высматривая пути отступления.
   - Ну, дак конечно, начальство оно завсегда языком гораздо. Нет, говорю, среди вашего брата охотников до ручного труда. Вот раньше как бывало....
   Как бывало раньше, Егорка не услышал. Мать показалась в воротах Фёдорова дома, машет рукой, зовёт:
   - Дык ты чё? Ну-к, в тепло, гусёнок краснолапчатый.
   И не холодно совсем - октябрьское солнце прогревает. Но Егорка не спорит, сразу подчиняется, потому что не хочет, чтоб все видели, какая мать пьяная.
  
   За столом тоже только её и слыхать. Всё бы ничего, кабы мать не нахваливала Нюрку самым грубым образом: и красавица-то она писаная, и чистотка, и рукодельница, и доброты редкостной - нищенку не пропустит, чем-нибудь наделит. А здорова - сроду не чихнёт. Износу ей не будет, даже если каждый год по ребёночку выкатывать будет.
   Алексей и Нюрка сидели растерянно-загадочные, а Фёдор хмурился и отворачивался.
  
   Нюрка, проводив своего солдата, цвела и пела, ожидая новой встречи. А мать, должно быть, кляня себя за пьяную откровенность, хмурилась и ворчала.
   - Ишь дверью-то хлопает, - обращалась она к Егорке.
   - А всегда так у бесстыжих, - поддакивал тот. - Когда виноваты, не каются, а пуще голову задирают.
   Нюрка терпела, терпела и рассердилась на них.
   А мать с оскорблённой ехидцей урезонивала:
   - Вот скажу, скажу Алексею, какая ты есть.
   Хоть молода Нюрка ещё, Наталья Тимофеевна иной раз пускалась с ней в откровенности. Мало ли у вдовы невзгод, о которых хочется рассказать, чтобы на сердце полегчало. А теперь, как отрезало. В одной избе живут, как свекровь со сношкой. Алексей приезжает, будто солнце встаёт - мать добреет, Нюрка притихает.
   Егорка замечал - Нюрка рядом с Алексеем сама не своя становится. Ладонь на шею положит - не унырнёт, плечи руками окружит и на грудях пальцы сцепит - не выпростается, с поцелуем сунется - губ не уберёт. Ровно ко всему этому относилась.
  
   Егорка привязался к Алексею за его рассказы. Умел он находить какие-то удивительные слова и рисовать ими из обыденной жизни увлекательные и запоминающиеся картины, порой страшные....
   ... - Мужикам покос в тягость - от зари до зари литовками машут; бабам да ребятишкам в радость - на ягодниках пасутся, грибы собирают, и от дела не отлынивают - сено ворошат, согребают, скирдуют. Люблю я, грешный, деревенскую жизнь! Мальчишкой рос в большой семье последышем, капризным, норовным. Любил поуросить, чтоб своего добиться. Порастеряли мама с тятей детей своих в лихие годы - в войну да голод. Как один остался, построжал. Раньше без материного веления щепоть зерна курям не брошу, а потом всё хозяйство на меня легло.
   Но это после. А сначала был мор. Тиф и голод унесли моих сестрёнок и братовьёв. Отец выжил тогда, хоть и надорвался. Слава Богу, до второго голода не дожил, А матери не повезло. Меня-то в армии кормили, а ей сполна довелось лиха хлебнуть. Летом жара на корню спалила зелень, зимой холода - болота аж до дна промёрзли. Почти вся рыба погибла, и скот, который не прирезали, пал. Люди с воды, будто с жиру пухли. Я видел....
   А потом был урожайный год. Да разве без колхозов, без тракторов так быстро смогли бы подняться? Как ни надрывались единоличники, а угнаться за техникой - кишка тонка. Тогда последние в колхозы ринулись, с глухих кордонов переезжали, не нужна стала агитация.
   Куркулями их прежде звали, а они бедней бедноты стали. Как говорится, ветер в кармане, да вошь на аркане. Повылазили из своих болот в лаптях, рубахи и портки из мешковины. Не хотели, говорят, в батраках ходить у Советской власти, да голодная смерть страшнее.
   Отцова сестра тётка Глаша с ними была. Увидала родных, слезами залилась, как девчонка - не чаяла когда-нибудь из лесов выбраться, опостылело жить. А сынок её от радости пьяный, уж парень взрослый, совладать с собой не может - людей увидел, спасение почувствовал.
   Но не так-то просто их в колхозе встретили. Не таков стал народ. Судачат, что с них взять, кроме лишних ртов? Тётка-то Глаша рассказывала, до голода-то полна конюшня лошадей была, пара волов, три коровы-ведёрницы, овец столько, что как придут с выгона, во дворе тесно, а кур, утей, гусей никто и не считал никогда - росли и множились, как вольная трава. Куда всё пропало? За один год будто языком слизало. Эх, волюшка-воля, была нажива, осталась недоля.
   Повалились лесовики в ноги, стали колхозников просить, примите, мол, в коллектив. Просили, плакались, потом ругать и угрожать стали - спалим, мол, вас: нам терять нечего.
   Приняли - куда их девать. Теперь в единоличестве никто не живёт.
   Алексей, забыв меж пальцев погасшую папироску, вспоминал о белых ягнятах, прыгавших на завалинку в утреннюю теплынь, о зарослях лопуха, что вплотную подбился под плетень. О камышовых мётлах, где ночь и день скрепят болотные пичужки, о празднике Троицы, когда они ходили с бабушкой Любой на кладбище помянуть родных и собирали богородскую траву, которую сушили вместе с вениками под крышей амбара.
   Он рассказывал о том, как красиво резвятся и валяются в росных травах лошади, и как добрыми глазами любуется на них колхозный жеребец, обычно строгий и кусачий.
  
   В эти дни Нюрка открылась, что Алексей Саблин не просто нравится ей, а всерьёз она решила связать с ним свою судьбу. И Наталья Тимофеевна торжественно закляла дочь не упустить его, поскольку он добрый, умный и работящий, каким был её Кузьма Васильевич. Подучивала Нюрку не шибко выказывать свою любовь, поскольку парни гоняются за теми девушками, какие держут себя в достоинстве, не милуются с ними допрежь свадьбы, хотя и не скрывают к ним своего расположения.
   Ещё одно достоинство Алексея Саблина ценила Наталья Тимофеевна - то, что не было у него за душой ни кола, ни двора, а главное - близких родственников. Это, по её разумению, приведёт Алексея в их дом, и станет он ей добрым сыном, а она ему ласковой матерью.
  
   Егорке такие её разговоры не совсем нравились, но иные вести отвлекли внимание и взбудоражили душу. Фёдору как-то удалось достать младшему брату справку об окончании петровской семилетки. Дело было за направлением на курсы трактористов.
   Упёрся председатель Гагарин:
   - Охотниц да охотников выдумывать себе биографию уж слишком развелось.
   Нюрка вызвалась похлопотать за брата. Ушла в контору, неся на губах улыбочку, за которой читалось желание заигрывать, смущать, побеждать. Вернулась возмущённая.
   - Анчутка приезжая. Говорит, брат твой в заготконторе трудится и к колхозу никакого отношения не имеет. А мне - вы пошто, Анюта, в комсомол не вступаете? Вся молодёжь нынче на фермы подалась. А ты, говорит, отсталый элемент, у плиты пристроилась. И как начал шпынять по идейной части. Да мне этот комсомол с его фермами - легче рыбную кость проглотить. Ну, я ему тоже сказала! Что тружусь в столовой не меньше его, а пользы от меня может и больше. Что Конституция для всего народа, стало быть, и для меня, и право трудиться, где хочу, я имею. Не дал, косорыл немытый!
   Нюрка говорила и поглядывала на брата, будто бы он виноват во всех её бедах.
   Мать тяжело вздохнула:
   - Простофили мы - так нам и надо. Теперь верх у того, кто грамотный. Вот ты, Нюрка, не выучилась, чего в жизни добьёшься? Одна дорога - замуж пристроиться. Хоть трезвый был, председатель-то? Во хмелю, говорят, что хочешь намелю.
   - Трезвый. Тебе, мамка, в Совет надо идти. Поклонись зятьку своему несостоявшемуся - ты вдовая, Егорка сирота - должен помочь, он ведь власть.
   - А то не видать ему, - она кивнула на Егорку, - курсов, как своих ушей немытых.
   - Да, поднялся Борька. Кто бы мог подумать? Не повезло Саньке. Ведь так любил и до сих пор холостует - небось, помнит.
   Нюрка ещё вспомнила:
   - В правлении судачат, в Волчанке свара пошла. Авдюшка запил, его с председателей хотят скинуть, шумят буденовцы. А он - вы хоть все полопайтесь от криков своих, а места не ослабоню. Запёрся в конторе, пьёт, печать не отдаёт. Извеков к нему ездил - не пустил. Теперь, говорит, тобой, Кутепов, органы займутся. Во как!
   - Дела, - сказала Наталья Тимофеевна, думая о своём. - Побегу к Фёдору, может что присоветует.
  
   Незадолго до отъезда на курсы Егорка выпросил у Фёдора ружьё и коня.
   Лес потерял наряд и далеко просматривался. Золотой лист опал, высох, вымок и потемнел. Дичи никакой, и Егорка заскучал. Сидел он в седле, как на лавочке, свесив ноги на одну сторону, забыв ружьё на коленях.
   Откуда он взялся - с лобастой острой мордой и впалыми боками, серый с седыми подпалинами волк? Серко осел на задние ноги, в беспокойстве перебирая передними - храп и тонкое ржание сотрясали бока.
   Егорка обмер - минута была критическая. Мысли табуном неслись через голову, выталкиваемые громким стуком сердца. Сейчас Серко, испугавшись, рванёт в бега и сбросит седока, так нелепо сидящего в седле, прямо в волчьи зубы.
   Но лошадка была с норовом. Тряхнув гривой, кося чёрными зрачками, Серко пошёл в атаку на своего извечного врага, и тот, оскалившись в ответ, кинулся прочь и вскоре скрылся.
   Вытирая липкий пот со лба, Егорка обнаружил, что в руках у него заряженное ружьё.
  
   Троицкие уроки
  
   На Октябрьскую выпал снег. Завалил мир до самой макушки, но не наглухо. Не успело солнце прорвать тучи, а уж проклюнулся капель с крыш. Под глубоким, по колен, белым ковром захлюпала грязь.
   - Аманыват зима, - судачили мужики. - На тёплую землю лёг снег-то. А в болотах теперь, коль не растает, на всю зиму ловушки - лёд-то чутошный.
  
   У Натальи Тимофеевны морщины разбегались от глаз к вискам, к впалым щекам. Она добрым, по-детски открытым взглядом поглядывала на Егорку, то и дело поправляя белый в синий горошек платок на голове, и как-то нараспев говорила:
   - О-хо-хох! В чём же ты поедешь? В валенках сыро, а сапоги худы.
   - Ничего, - успокаивал Фёдор мать. - Доехать только, там его в казённое обуют....
   - Ты там смотри, рот не разевай, - наставляла Нюрка брата. - Чай не деревня. И Лёньку найди обязательно, слышишь?
   Она растянула за спиной платок на раскинутых руках, будто крылья расправила. Егорка повернул к ней голову, ожидая - что же передать Алексею. Но платок опал: птица сложила свои крылья - где-то теперь её сокол?
  
   Заскочил попрощаться с Леночкой. Девочка ласковым котёнком прыгнула на руки и уткнулась курносым личиком в дядькину шею. Закрыла глазки, будто уснула, лишь туго натянулись чёрные бровки, выдавая напряжение. Тяжёлый вздох, потрясший маленькое тельце, едва не вышиб из Егорки слезу. Сдержался.
   Матрёна вытерла руки о висевший на крюку рушник, сдёрнула косынку, тряхнула головой, разметав по плечам тяжёлые волосы. Всё это делалось с умыслом, ведь никому не секрет, что Егорка влюблён в жену старшего брата. Взяла его за плечи, перекрестила двумя перстами и крепко поцеловала в губы.
   А уж Фёдор торопит. У него есть ещё дела в Троицке - надо застать начальство на местах.
  
   Всё, кажется, простились и поехали. Душа переполнена теплом шершавых материнских ладоней, вкусом Матрёниных губ, запахом Леночкиных волос, а в спину долго смотрит Петровская колокольня. От жалости к себе Егорка надрывно вздохнул.
   - Что нюни распустил? - раздался невесёлый Фёдоров голос. - Собирался, собирался, как ехать - забоялся. Дома бабы всё утро носами хлюпали - у меня из-за них голова разболелась. Тут ты....
   Егорка молчал. Фёдор продолжил:
   - Запомни брат, человеку для счастья нужно столько же радостей, сколько и невзгод.
   Егорка покосился на брата. Тот сидел в профиль, невозмутимый, рано поседевший, светлоглазый, очень похожий на мать. Фёдор прикурил, выпустил густой шар дыма, причмокнул губами, подгоняя лошадь.
  
   - Ах вы, ироды! Ах, мокроносы! Вот я вам! - седой, сутулый старик тряс над головой палкой, гоняясь за мальчишками, забравшимися в его сад. Одного даже изловчился поймать и на виду у всей улицы притащил за ухо домой. Отец его тут же выпорол, а старик одобрил:
   - Учи чадо, покуда поперёк лавки лежит: вытянется вдоль - поздно будет. Истину говорю.
   Этим воспоминанием начинается сознательная жизнь Андрея Яковлевича Масленникова. Прошли годы, и на смену детскому озорству пришли новые увлечения.
   Андрейка выучился играть на гармошке. После успешного окончания сельской школы, поступил в педагогическое училище.
   Вот дома удивятся, думал Андрей, возвращаясь в родные места в должности заведующего начальной школы. И не беда, что отроду нет и восемнадцати лет - в ту пору взрослели скоро. Земляков он действительно удивил и порадовал - свой, доморощенный начальник. На любом сельском празднике не было гостя желаннее Андрюши-гармониста. И школа при нём пошла в гору, смышленым и пробивным оказался её новый заведующий.
   Как-то пригласил в райком партии завотделом Горелов Иван Иванович и начал разговор издалека:
   - Помню деда своего.... За столом командовала мать, но хлебом занимался только дед. Он брал его заскорузлыми пальцами осторожно, не терпел, когда каравай клали верхнею коркой вниз: "Вас-то никто не кувыркает". Не любил, когда хлеб резали уступами, крошили, не доедали или обращались с ним не уважительно. Свирепел, когда видел брошенные куски. Помню его рассуждения: "В жизни сперва идёт главное, а за ним второстепенное, сперва щи, а потом каша, сперва мужик, а потом баба. Хлеб - всему голова, а остальное - придаточки...."
   Масленников слушал Горелова и гадал, к чему это. Тот вдруг без всякого перехода и резюме своим словам, спросил:
   - В партию когда вступил?
   - В двадцать третьем.
   - Годы твои молодые, а стаж уже приличный, и опыт работы с людьми есть....
   Андрей от неожиданности запунцевел.
   А Горелов закончил:
   - Есть мнение взять тебя в райком инструктором. Так сказать, на главное направление - в сельхоз отдел пойдёшь.
   Заметив, что Масленников собирается возразить, Иван Иванович прихлопнул по столу ладошкой, словно отрезал:
   - Учти - это приказ партии, как мобилизация на фронт. Теперь он пролёг через село, которое мы должны отвоевать у кулака-частника и поставить на социалистические рельсы. Материалы последнего Пленума изучал? Партией взят твёрдый курс на всеобщую коллективизацию сельского хозяйства. Пролетариат нам шлёт двадцать пять тысяч помощников, но и свои кадры на местах надо ковать....
   Так, с напутствия завотделом Горелова определилась дальнейшая судьба Андрея Масленникова.
   Карьера складывалась удачно. Пусть товарищи его убелены сединой, огружены жизненным опытом и боевыми наградами. Зато у него - образование, молодой задор и несомненный талант общественного деятеля. Он - организатор первого в районе колхоза имени Семёна Будённого.
   Коллеги завистливо подначивали:
   - Да угостили его там крепко. Выпил дряни на три рубля, а шуму наделал на триста вёрст.
   Когда пришёл запрос на обучение в партийной школе, ни у кого не возникло сомнений, что единственным кандидатом является Андрей Масленников. Таков и был ответ райкома в область. Неприятности поджидали инструктора с другой стороны. Заупрямилась жена Александра. Подхватив на руки, как щит, маленькую Капку, заявила:
   - Мы с тобой поедим.
   - Извини, это не предусмотрено, - сухо сказал Масленников.
   - Ага! Бросаешь нас, а я вот к начальству твоему пойду - запляшешь.
   - Дура - начальство и посылает. Через три года вернусь, знаешь, как заживём.... Партийная школа - это прямой путь в секретари. Шурочка, район нам тесен будет, что область - на Москву замахнёмся!
   - Я к маме уеду....
   - Ну и правильно - в семье-то веселей.
   - Только не думай, что я тебя ждать буду: за Борьку Извекова замуж пойду - до сих пор ждёт и вздыхает.
   - Да катись хоть сейчас! - Андрей в сердцах швырнул чемодан под стол, сел на стул, обхватив голову руками.
   - И уеду. А тебя, разведенного, быстро из партии-то выпрут.
   Настало время Александре собирать чемодан. Андрей зло косился на жену. За годы замужества Санька безвозвратно утратила девичью свежесть. После родов похудела, потемнела кожей, а глаза загорелись какой-то глубинной силой и болью, стали ещё прекрасней, быть может, то было единственное, что осталось от прежней привлекательности.
   - Буду я тебя ждать, как же, буду я ждать, - повторяла словно заклинание Александра, кидая в чемодан свои и Капкины вещи. - Ишь ты, гимназист выискался.
   По щекам её катились слёзы, но голос был твёрдый.
   - Пойми, Саня, не могу я отказаться: дисциплина у нас строгая - вмиг с инструкторов попрут.
   - Мне хоть какой. Хоть простой, хоть начальник. Хоть без рук, хоть лысый, но чтоб мужик рядом был. А нет - так никакой не нужен. Уеду к Борьке.
   - Знаешь, ты кто? - хрипло выдавил он из себя и задумался, не найдя подходящего слова. Ну, не "контрой" же её назвать, в самом деле.
   - Дура я, что польстилась на тебя! - резко бросила она.
   "Что ж, видно так устроен человек, - уныло думал Масленников, понимая, что сдался, что не пересилил жену, и страшась предстоящего объяснения в райкоме. - Хочет он того или нет, рядом с его настоящим, притаившись, словно тень, незримо ходит прошлое и давит его своими путами".
   На следующий день лишь Масленников показался в приёмной, секретарша Зоя, мельком взглянув на него, спросила:
   - Что, жена, гложет?
   - А ты откуда знаешь?
   - Глаза вас, мужиков пришибленных, выдают.
   Она усмехнулась, одёрнула рукава платья и кивнула на дверь.
   Кабинет секретаря райкома партии удивлял Масленникова провинциальной заурядностью. Выцветшая карта на стене, мутный графин с водой, шкафчик с растерзанными папками, счёты на столе.
   Сам Пётр Ильич Стародубцев подписывал какие-то бумаги, водрузив очки на кончик носа. Выглядел он нездоровым: унылое лицо отливало желтизной - видимо, разыгралась застарелая язва. Секретарь райкома всегда убаюкивающее действовал на Масленникова своим серым костюмом, невыразительным лицом мелкого чиновника, отсутствующим взглядом безжизненных глаз и ватным голосом:
   - Каждый человек друг другу друг, а ты, Андрей Яковлевич, сам себе враг. Либо ты едешь, либо не едешь, но манатки собирай в любом случае - не тебе объяснять, что такое партийная дисциплина.
   Масленников не помнил, как выскочил из райкома со своим чёрным портфелем подмышкой, как шёл по улице быстрой, семенящей походкой, глядя перед собой, не замечая никого. Домой прилетел мрачнее тучи.
   - Либо - либо, вот как стоит вопрос.
   Но опять не был понят.
   - Плевать, - дёрнула плечом Александра, - Едем в деревню, в колхозе будем работать.
   - Что!? На партию?! Плевать?! - Масленников задохнулся от ярости, но вдруг сел, устало махнул рукой. - Глупая ты баба. Ни хрена-то не видишь дальше своего носа.
   А однажды вошёл, вытер платком лысину, присел к столу. По тому, как подрагивали мешочки щёк, жена поняла - что-то стряслось.
   Начал он раздумчиво:
   - Не дала ты мне, Александра, жить праведно, буду жить грешником.
   А потом грохнул по столу кулаком:
   - А ну, марш за бутылкой!
   Выпив, повалился в кровать и спал, как в детстве, счастливо и крепко.
  
   Ещё в первые годы становления КПСС, как руководящей и направляющей силы общества, полюбилось народу расхожее выражение о том, что легче в партийную номенклатуру попасть, чем потом от неё отбрыкаться - организация цепко держала свои кадры. Тому пример и судьба Андрея Масленников.
   Не надумал ещё бывший педагог, в какую из школ подать документы, как случился вызов в обком партии и новое назначение. Поехал бывший Увельский инструктор в город Троицк председателем потребкооперации.
   И всё складывалось, как нельзя лучше. Жену устроил на курсы советских продавцов. Нянькою к маленькой Капитолине приехал из Петровки Егорка Агапов.
   Схитрил, правда, Масленников - как мог, задержал его приезд. И получилось, как задумал. Курсы механизаторов укомплектовали, и уже учёба шла полным ходом, когда тот приехал. А на вечернем отделении - рабфаке - как всегда недобор. Туда и устроил Масленников шурина. Пусть без общежития, формы и питания, и публика посолидней, но учиться можно, а документы те же самые.
   Днём Егорка с Капкою сидел, а вечером, когда возвращалась Александра, надевал на валенки коньки, и бежал по укатанному снегу на учёбу.
  
   Колька Кузьмин по кличке Корсак был худым и щуплым настолько, что в свои девятнадцать лет казался пацаном - подростком. На вид никто не решался дать ему более пятнадцати лет. Лицом, правда, измождённым и щетинистым, на тридцатилетнего тянул, да подводили руки-ноги тонкие, неразвитая грудь.
   Узкий нос и подбородок как-то острили всё лицо, делая похожим на лисью мордочку. Маленькие глазки болезненно щурились, словно боялись дневного света. Пегие, чуть рыжеватые волосы постоянно были влажными.
   Атаманил над шпаной не силой своей, а храбростью отчаянной, умом, конечно, и ещё одним качеством - "закатывался" он. Бывало, где не по его иль сладить не мог, вдруг затрясётся, глаза закатит, окрасятся кровавой пеной побелевшие губы. Тут уж берегись! Как вихрь срывается с места, кидается на всех без разбору, и нож будто из руки его вырастает - попробуй, выбей!
   Вязался он с настоящими ворами, а шпаной руководил так, для собственного удовольствия. Сам беспризорничал, не отвык ещё от вольной жизни. Тогда и заработал эту свою уважительную болезнь - упал находу с поезда и долго лежал под насыпью в беспамятстве.
   Собирались под вечер, обычно у пивных. Если были деньги, пили пиво иль вино на разлив. Поджидали пьяненьких, которых можно обобрать, задирались к прохожим. Играли в "очко", став в кружок.
   Мимо проскочил Егорка, прижимая под локтём сумку на ремне. Корсак даже не взглянул, сдавая карту, лишь кивнул вслед головой:
   - Зига, изладь....
   За Егоркой метнулся низкорослый чернявый паренёк, без шапки, с копной густых цыганских кудрей, в руке крюк из толстой проволоки.
   Приём прост и эффектен. Крюком за коньки - рраз! - и незадачливый бегун на снегу. Два движения ножом и коньки твои. А хочешь - валенки сдёргивай.
   Что-то звякнуло под ногой, и ещё раз. Егорка резко затормозил, и Зига ткнулся ему в грудь.
   - Ты чё? - Егорка удивлялся лишь несколько мгновений, а потом, поняв всё, ахнул цыганёнка в ухо. Тот кубарем полетел в сугроб. Неподалёку взвыли его дружки, засвистели, заулюлюкали, бросились в погоню.
   - Стой, деревенщина!
   Егорка перескочил с тротуара на дорогу. Вжик, вжик! - резали коньки заледенелый снег - попробуй, догони. Но Егорка не был бы самим собой, если б убежал так просто, без оглядки. Подпустив преследователей поближе, он резко остановился и двинул переднего по зубам.
   Бежали за ним долго, задыхаясь, хрипя, изрыгая ругательства. Егорка лишь посмеивался и легко скрылся от шпаны. Страх пришёл позже, когда увидел своих преследователей, шнырявших по двору училища. А потом и они его увидели. То одна, то другая рожа вдруг возникала из темноты, прильнув к заледенелому стеклу - улыбаются, пальцами тычут, глухо матерятся за окном. Теперь не убежит!
   Седой и старый преподаватель старался их не замечать, говорил, говорил, тыча указкой по плакатам. А Егорке стало не до цилиндров и поршней. Сердце скоблит страх, руки трясутся от едва скрываемого волнения, а мысль лихорадочно ищет пути спасения.
   Сосед по парте, недавно демобилизованный красноармеец, подтолкнул в локоть, кивнул на окна:
   - Тебя пасут? Я эту шпану знаю. Корсак у них коноводит. Забьют до смерти или ножом пырнут. Для них - плёвое дело. Меня пока не трогали, но я пустой не хожу.
   Помолчал и вновь склонился к Егоркиному уху:
   - Хочешь, тебе одолжу эту штуку? Но, прости, связываться с ними не буду....
   "Этой штукой" оказался трёхгранный винтовочный штык, который бывший красноармеец таскал в поле длинной шинели.
   - Ты коньки-то не пяль, - поучал он, - упадёшь, уже не подымишься. И выходи один: в толпе сразу нож сунут. А одного увидят, захотят покуражиться. Тут ты их пугани, и дай Бог ноги.... Ну, удачи.
   Егорка, как и советовали, вышел один, но коньки нацепил: если вырвется, то уже не догонят - проверено. Шпана толкалась у ворот, под светом фонаря. Давно замёрзли, но злость держала. Разом замерли, увидев Егорку.
   "Одиннадцать, - насчитал он. - Мне бы и троих за глаза". Подкатывал мелкими шажками, пряча за спиной руку со штыком. У ворот посторонились, будто пропуская.
   - Зига, врежь, - приказал Корсак.
   Цыганёнок шагнул вперёд, ухмыляясь. Кто-то, хрупнув снегом, подстелился сзади под ноги. "Этот счас даст по сопатке, а через того лететь мне и кувыркаться", - успел подумать Егорка и ткнул Зигу штыком. Заднего лягнул острым коньком в лицо.
   - Рр-разойдись, падла! - взвизгнул Корсак, и все шарахнулись в стороны.
   В руке атамана сверкнул нож. Но Егорка, толкнув кого-то в сугроб, выскочил на дорогу и, что было духу, понёсся прочь. Раза два он оглянулся - Корсак бежал за ним, далеко обогнав дружков. Велик был соблазн врезать атаману в лисью морду, но пересилил страх.
   После того вечера Егорка пропустил несколько занятий, а когда вновь решился посещать рабфак, то добирался кружным путём. Не знал, что ухищрения были напрасны, что Корсака тем вечером в очередной раз порезали, и до Рождества он провалялся в больнице.
  
   Капка - девчушка шустрая, своевольная, но - молодец! - не плакса. Если водиться с ней, кормить, ругать, то все нервы испортишь. А если просто играть, придумывая разные сюжеты, то не заметишь, как день прошёл.
   К примеру, после обеда ей спать надо - не уложишь. Егорка на хитрость - давай в прятки играть. Давай. Она затаится и молчит, он не торопится найти, глядишь - спит в укромном уголке.
   Нет, в деревне не так ростят ребятишек. Там - вольному воля. Где, когда спит, что ест - порой одному Богу известно. В городе ребёнка одного не пустишь на улицу - задавят машиной, иль скрадут злые люди, а то сам заплутает.
   До вечера нянькается Егорка, а там родители приходят. Бежит тогда на рабфак иль дома остаётся книжки читать, если занятий нет. Сестра сразу на кухню, посудой гремит, моет, готовит. Масленников с дочерью играет. А то развернёт "хромку" и песни поёт. Голос у него пронзительный и чистый. Игре на гармошке Егорку обучает:
   - Учись, шуряк, диплом получишь - подарю тебе "хромку".
   Егорка улыбается стеснительно. Не жалеет он, что не попал на дневные курсы - у Масленниковых сытней, теплей, уютней. Пол горницы устилает ковёр - никогда такого не видал - то ли вязаный из толстых ниток, то ли плетёный из цветного шпагата. Круглый стол покрывает голубая скатерть с опушкой по краям, которая шевелилась от малейшего дуновения. На стенах, на диване, на комоде висели и лежали цветастые скатёрочки и салфетки. И от их пестроты в квартире было весело, как на июньском лугу.
   Андрей Яковлевич балует его подарками. Коньки купил на учёбу да на каток в городской парк бегать. Комбинезон достал, в которых "дневники" щеголяют. Денег на кино даёт.
   - Учись, Егор, учись. Есть по кому головастым быть. Вон сестра у тебя - три класса церковной школы да курсы продавцов, а посмотришь, будто всю жизнь за прилавком простояла. План есть, недостачи нет. И себя не обидит. Конечно, деловая хватка у Александры Кузьминичны есть, крепкая, крестьянская - копейка мимо рук не проплывёт - но и работать же надо и соображать. Учись, Егор.
   Александра цвела от похвал мужа.
  
   В выходные дни после завтрака Масленников предлагал:
   - А не закатиться ли нам в баню, Егор?
   В бане угощал пивом, много говорил, поучая. Егорка скрывался от него в парной, где лысая голова Андрея Яковлевича долго не выдерживала.
   Мелькнуло знакомое лицо. Корсак! Взглянул косо, не узнал. Егорка с любопытством наблюдал за знаменитым атаманом. На костлявом теле живого места нет - весь в шрамах. И два подручника с ним - ребята крепкие. На Егорку тоже покосились. Не признали, а может, и не было их в тот памятный вечер.
   Масленников, уходя в раздевалку, шлёпнул Егорку мочалкой:
   - Не засиживайся, коль пива хочешь.
   Егорка пену с лица смыл - перед ним Корсак, на скамью подсел.
   - Знакомый? - кивнул на дверь, за которой скрылся Масленников.
   - Зять.
   Егорка без страха в упор разглядывал знаменитого атамана, удивляясь - чем берёт?
   - Ты с Гончарки? Знаю я ваших. Приходи к базару. Корсака спросишь. Я - Корсак.
   Егорка даванул протянутую ладонь, атаман покосился подозрительно.
   У буфета один из подручников подтолкнул Егорку в спину, оскалился в улыбке, подмигнул заговорщески, и троица удалилась.
   Не узнали? Заманивают? Зачем он им? Егорка ломал голову, но к базару не пошёл ни в тот вечер, ни в какой другой.
  
   Несколько раз в городе встречались с Алексеем Саблиным. К Масленниковым он не ходил - Александру не знал, а Андрея Яковлевича недолюбливал. Егорка всю зиму не был дома, а Алексей бывал в Петровке частенько, да и с Нюркой переписывался, всё приветы передавал.
   С весны оба дружно заговорили о доме - Алексею приказ вышел о демобилизации, Егорка к экзаменам готовился. А городская весна дружно наступала. Подсохли канавы, запылили дороги, зазеленела трава, вот-вот проклюнутся тополиные почки, и развернётся лист. В выходной день Алексей затащил Егорку на стадион.
   - Смотри, смотри, чё делают! - будущий механизатор увлёкся игрой и никого, кроме футболистов, не замечал. А когда чья-то фигура заслонила от него поле, не на шутку разозлился:
   - Ты чё, блин, проходи!
   Поднял глаза - Корсак! Стоит, ухмыляется криво. Узнал, припомнил. Только какого - того, что в бане или у ворот?
   - Здорово, кореш? - мелькнули редкие жёлтые зубы. - Друзей не признаешь?
   - Да пошёл ты, друг! - огрызнулся Егорка
   Корсак сузил глаза, помедлил, раскачиваясь с пяток на носки, достал из кармана опасную бритву, махнул перед Егоркиным носом:
   - Щас, падла, нос оттяпаю!
   Алексей попытался схватить его за руку, но не поймал.
   Егорка размышлял, бритва не нож, успеет только по руке полоснуть, а ему сразу головёшку заверну, как курёнку. Сунул Корсаку кулак под нос:
   - Нюхни и вали, пока не врезал.
   - Ну, гад! - Корсак отступил и чуть не плакал от злости. - Ты же кровушкой своей счас захлебнёшься.
   - Беги, беги, а то обсерешься, - посоветовал Саблин.
   Атаман и на него посмотрел жалостно и потерянно.
   - Ну, гады, - злость душила его, он рванул ворот рубахи, пошёл, а потом побежал прочь.
   Лишь только скрылся с глаз, Егорка заторопился:
   - Пойдём, пойдём...
   - Ты чего? - удивился Саблин.
   - Я эту компанию знаю.
   Прихватили их на выходе со стадиона. Человек пятнадцать подростков Егоркиного возраста, и Корсак, конечно, с ними. Прижали к высокому забору. Но тут же раздались милицейские трели. Шпана рванула врассыпную, Корсак замешкался. В руке атамана мелькнула бритва.
   - Уйди от греха, мусор, - выдавил он. - Уйди по-хорошему.
   - Дёрнешься - пристрелю, - молоденький румяный милиционер повёл стволом револьвера. - Ну-ка, брось свою железку.
   Корсак пятился спиной к Егорке. Кураж ударил тому в голову. Он прыгнул на атамана.
   - Егор! - услышал крик Алексея, увидел руку с бритвой, и блеск её увидел, безжалостный, холодный блеск. И чужую костлявую руку почувствовал и мышцы предельно напряжённые, и свою молодую силу, помноженную на злость и азарт. Корсак захрипел, забился в его объятиях.
   Потом был отдел милиции. За дверью кто-то радостно докладывал:
   - Корсака прихватили, живёхонького, только по морде раза два съездили, чтоб не трепыхался.
   Протокол писал старший лейтенант. Корсак дерзил по каждому вопросу.
   - Тебе, начальник, не блатных, а бабочек ловить.
   Егорке:
   - Запомни, падла, тебе не жить.
   - Ты своё жульё на базаре пугай, а меня увидишь, беги, сломя голову, - ответил ему Агапов.
   Старший лейтенант с любопытством посмотрел на него и Корсаку:
   - Ты бы, Кузьмин, о себе подумал - срок тебе маячит и не малый.
   Но Корсак о себе уже подумал:
   - Ты мне в зенки глянь, начальник. Я ж не фраер с Гончарки, я - профессионал. Но не востри уши: на мне ничего нет, а то, что есть, ты вовек не узнаешь.
   - Бандит он, товарищ старший лейтенант, сволочь и бандит, тут и гадать не надо, - горячо убеждал Алексей Саблин.
   - Вот тут ты дал, в натуре, маху. Пострадавший я, как есть пострадавший, вот от этих самых элементов. Напали, избили, два зуба, как не бывало. Ну, а бритва.... Так не финка ж. Я может только бриться собрался, а тут эти, налетели, избили....
   - В лагерях будешь байки рассказывать, там трепачей любят, - милиционер передвинул бумагу на край стола. - Подпишитесь, товарищи.
   За дверью Егорка, приостановился, слушая, как форсит Корсак.
   - Папироску разреши, начальник.
   - Бери, не стесняйся.
   - Дай тебе, Бог. Когда по делу заловишь, зуб даю, томить не буду....
  
   Учился Егорка легко, раскованно, экзаменов не боялся. Будь его воля, не уходил бы из училища ни днём, ни ночью, а на тракторе так и спал бы.
   - Чего тебе учить-то, - завидовали перед экзаменами товарищи. - Ты ж всё знаешь.
   - Пустая бочка, - стучал Егорка кулаком в макушку, а из открытого рта вылетали глухие звуки. - Не только трактор, аэроплан войдёт.
   Все эти зазоры-диффузоры легко запоминались и просились на язык, лишь только преподаватель задавал вопрос.
   Нашлись покупатели на Егоркину душу. Хоть рабфаковцы считались вольными слушателями и освобождены были от обязательной отработки по распределению, его вместе с несколькими "дневниками" зачислили в Рождественский отряд Петровской МТС.
   Да он и не расстроился, хотя Масленников подбивал на бунт. От Рождественки до дома рукой подать, да и отряд-то сформирован лишь на посевную.
   Только когда получил диплом, понял, как сильно наскучался по матери, родным. Шутка ли, с осени дома не был. Засобирался. Отложил в сторону подаренную Масленниковым "хромку":
   - Потом привезёте - налегке пойду.
   - Куда ты пешим-то рвёшься? - досадовала Александра, - Вот Андрей договорится, и на выходные все вместе на машине поедем.
   - На молзавод пойду, может, Фёдора застану, а нет, так с кем попутно, - Егора трудно было отговорить.
   - Что ж ты диплом-то с товарищами не обмоешь? - обиженным казался и Масленников.
   - А ну их.
   - Вот ты какой! Лучший выпускник, победил, а бежишь, как от поражения.
   В соседней комнате, будто тихо всхлипнули. Масленников насторожился.
   - Ну вот, Егор, племяшку до слёз довёл. Но раз решился - не оглядывайся, - Андрей Яковлевич не мог обойтись без пафосных речей, - Дорогу осилит идущий. Нелёгок путь к успеху - сплошные ухабы да повороты. И все их необходимо преодолеть, только тогда станешь настоящим человеком. Помни.
  
   На молокозаводе Фёдора он не застал. Но попутчика до Мордвиновки нашёл - доехал в трясучей телеге. Дальше пешком.
   Васильевку прошёл, помрачнело небо, стало накрапывать. Скоро промок и замёрз, но упрямо шёл вперёд - холод с усталостью не дружат.
   Лес почти очистился от снега. На полянах сквозь павшую листву и примятую прошлогоднюю траву, пробивалась молодая зелень, белели подснежники. Просёлок на взгорках просох, в низинах затянулся лужами. Придорожные вербы распустили пушистые шарики, а под корнями прятался почерневший снег.
   Лес да поляны, не видно конца дороги. Да и дорога, будто не узнаваемой стала - может, где свернул не там, с пути сбился? Беспокойство то уступит место мыслям о предстоящей встрече, то вновь накатит и захолодит душу страхом. Уж скоро ночь, вокруг лес да нудный дождь.
   По выбитым скотом тропкам определил - селение близко. Должно быть, Перевесное - так близко к Петровке лес не подходит. Дома показались. За забором крайнего любопытный взгляд местного жителя - краснолицего мужика неопределённого возраста.
   Егорка подошёл поближе, поздоровался, спросил поприветливее:
   - Куда это меня дорога вывела?
   Крупный, туго сопевший нос дрогнул, утробный голос пророкотал:
   - Соломатовские мы, а ты откель топаешь, мил человек?
   - К Шаминым иду, - соврал Егорка, быстро соорентировавшись. - Где их дом-то?
   Краснолицый указал.
  
   Хозяйство у сестры большое. Сначала всё до "нитки" в колхоз сдали, потом снова обросли. На заднем дворе мычала, хрюкала, гоготала невидимая живность, чавкали грязью множество копыт. Маленький грязно-белый щенок с рыжими, повисшими, как лопушки, ушами сидел у крыльца и смотрел на вошедшего чёрными глазами. Лаять не собирался.
   - Тебя как зовут, дружище? - спросил Егорка, присев на корточки, вытянув руку.
   Щенок встал и доверчиво заковылял к нему, лизнул руку и прижался к ноге.
   - Ой, Егорушка! - Татьяна выскочила на крыльцо с двумя подойниками, потрепала брата за мокрые кудри, чмокнула в щёку. - А мы только с работы, а тут своей невпроворот. Э-эх, кабала! Ну, иди, иди в избу-то, я щас.
   В избе племянники - два пацана и маленькая девчушка - ужинают, мусолят сало, ни отрезать, ни поесть, корки бросают, крошат хлебом по столу.
   Над головами иконы. Вечернему свету уж не хватало силы зажечь позолоту, и она невнятно желтела, как нечищеная жесть. Иконостас был полный, хоть лампаду зажигай.
   Егорка поздоровался, племянники промолчали, засопели, искоса поглядывая на гостя. Хлебосальный дух закружил голову, но как за стол без приглашения? Присел на лавку у порога, прислонился к чуть тёплой печи, прикрыл глаза и задремал.
   Очнулся. Татьяна трясёт за плечо, заглядывает в глаза.
   - Умаялся? Пешком? Полезай на печь, я щас.
   Залез на печь, стянул мокрое, диплом бережно положил на заслонку дымохода, лёг, укрылся и провалился в сон, как в полынью.
  
   Проснулся от жжения под боком. Татьяна громыхнула печной заслонкой. По избе клубился духмяный запах пекущегося хлеба. За окнами темень, ночь глухая. Тускло светит со стола керосиновая лампа. Егор Шамин, втянув ершистую голову в широкие плечи, неторопливо ел, громко посапывая и причмокивая языком в гнилых зубах. Изредка отхлёбывал из жестяной кружки, потом крякал и отдыхивался, занюхивал и снова медленно жевал.
   - Разбуди брательника-то поесть, - приказал жене.
   - Пусть спит, умаялся, - отмахнулась Татьяна, села у печи и задумалась.
   Покосилась на мужа:
   - Пить что ль не с кем?
   - А ты не зуди, - спокойно, но сурово сказал Егор Шамин.
   Долго молчали. Егорка шевельнулся, надеялся - услышат, позовут к столу. Не услышали.
   Шамин сказал обиженно:
   - А ведь ты, Танька, всю мою родню отвадила.
   И Егорке вставать расхотелось.
   - Чё плетёшь-то? - встрепенулась сестра, а потом будто согласилась. - Да были б люди путящие.
   - Ну, уж у тебя-то каждый - подарок.
   - А что? - голос Татьяны поднялся до шипения. - "Тёща у меня золотая", - чьи слова? А ещё.... "Фёдор у нас голова, а Фенечка святая".
   Шамин встал резко, бросив что-то на стол. Татьяна умолкла на полуслове. У Егорки заныло сердце - если ударит сестру, его же ножом прирежу. Напрягся. Краем глаза заметил, как колыхнулась занавеска на печи, мелькнула Егорова рука. Шаги удалились. Прикрывая за собой дверь в горницу, Шамин сказал негромко:
   - Дура она, как и ты.
   Татьяна ещё долго возилась с печью, грохотала заслонкой, поглядывая на хлеба, потом сгребла золу на плиту и сама себе сказала громко:
   - Всё!
  
   Серенькое утро кисеёй занавешивало окно, когда Егорка проснулся. Вставать не хотелось. Он некоторое время лежал, наблюдая, как за оконной рамой медленно тает ночной мрак. Вместе с мыслями о наступающем дне подкатывало предвкушение радости от предстоящих встреч.
   Одежда за ночь просохла. Егорка облачился, заглянул в полумрак горницы - тишина, лишь настенные часы звонко раскачивали маятник.
   Сестру нашёл на заднем дворе. Егор тут же чистил стайки от навоза. Деревянное корыто дымилось запаренными отрубями и толчёной картошкой. Татьяна открыла дверцу и увернулась от двух хрюшек, бросившихся к корыту.
   - Чё, уже поднялся?
   - Пойду, - глухо сказал Егорка. - Домой сильно хочется - давно уж не был.
   - Постой, управлюсь - покормлю.
   Егорка кивнул показавшемуся в дверях стайки Шамину. Тот, приветствуя, потряс над головой черенок лопаты.
   - Ничего, я не хочу вроде. До свидания, - и ушёл, сутулясь, глубоко засунув руки в карманы штанов.
  
   Когда вдали замаячила Петровская церковь, Егорка еле двигал ногами. От голода кружилась голова. Но душа ликовала - всё было пережито, всё плохое осталось позади.
  
   Ильин день
  
   Нюркину с Алексеем свадьбу играли в Ильин день.
   С утра молодые снарядили свадебный поезд из трёх ходков и укатили в Михайловку, на родину жениха.
   Управившись по хозяйству, Егорка пошёл к Фёдору - прочь от надоевшей предсвадебной кутерьмы, заполонившей дом. Подходя, сбавил шаг, оглядывая братово хозяйство.
   Лучшего дома в деревне, пожалуй, не было. Он стоял высоко на каменном фундаменте, неопалубленный сруб из отборных брёвен, свежей краской голубеют резные наличники окон и фронтон, крыша крыта тёсом. Сад большой и широкое подворье.
   У ворот запряжённая телега, в которой накрытые дерюжкой теснятся чугунки, миски, корыта и прочая посуда, заполненные чем-то, истекающим густым ароматом мёда, сдобного теста, топлёного масла.
   За воротами голос Матрёны:
   - Да хватит вам! Ещё на свадьбе раздеритесь!
   Вот она и сама - в руках миска с густым земляничным киселём. Улыбнулась Егорке. Следом Андрей Масленников и Фёдор.
   Зять кивнул на телегу:
   - Ишь, нагрузили сколько.
   Егорка не понял, в чём тут пересуда, но ответила Матрёна:
   - Так ведь, добрые люди с пустыми руками на свадьбу не ходят, если только совести мало.... Да и не гости мы, чтоб подарочком отделаться.
   - Не умеете вы народ собирать - каждому кланяетесь, - усмехнулся Масленников.
   - Это, пожалуй, - согласился Фёдор. Достал из кармана портсигар - последний подарок Матрёны, которым он очень гордился - открыл, и Андрей Яковлевич тут же сунул туда два пальца.
   Матрёна сновала туда-сюда, в дом да обратно, загружая телегу. Фёдор томился бездельем, виновато посматривал на жену, но не оставлял в одиночестве важного гостя - Андрея Яковлевича Масленникова, облачённого в парадную милицейскую форму. Даже разговор поддерживал, которым тяготился.
   - Вон ты как размахнулся, - корил тот шурина за большой красивый дом, - Скромнее надо быть. Власти спросят, откуда сиё.
   - У мужиков в колхозе летом запарка, зимой спячка и круглый год пьянка, а я потихоньку, но каждый день тружусь, план перевыполняю - отсюда и достаток, - сказал Фёдор и подмигнул Егорке. - В Троицке будешь, загляни на доску почёта в заготконторе, может, кого знакомого увидишь.
   Мужчины накурились, и Матрёна закончила свои хлопоты, прикрыла калитку. Фёдор взял в руки вожжи, и все вместе зашагали за телегой к Егоркиному дому.
   Масленников покосился на Матрёнину спину, буркнул:
   - Всё-то ты у нас в одной поре - поди, краше невесты за столом будешь.
   - Красота замужней женщины в крепкой семье. Если мужик пьющий да гулящий, до нарядов ли бабе?
   Масленников круто повернул к сельсовету:
   - Ну, ладно, у меня ещё дела.
  
   В начале лета перебрался он с семьёй в Петровку, стал работать участковым милиционером, и никому не сказывал, что же произошло у него на прежней работе.
   Санька открылась матери - хищения у него обнаружились, суд и тюрьма грозили, но партия опять прикрыла свою номенклатуру. Перед тем, как попасть к судье, его дело легло на один из обкомовских столов. Решение было соломоново: крал - пусть теперь воров ловит.
   И дело прикрыли.
  
   - О-хо-хох! Жизнь наша - всё грехи тяжкие, - Наталья Тимофеевна устало опустилась на лавку. Сдёрнув рушник, висевший на зеркале, уткнулась в него влажным от слёз лицом.
   Рассиживаться-то было недосуг - столы надо крыть, да они ещё не выставлены. Послать Егорку за Фёдором? Этот куда-то запропал. Самой покликать? Но как не уговаривала себя Наталья Тимофеевна, сил подняться и идти, не было.
   Она продолжала сидеть, чуть всхлипывая. Хорошо, что в избе ни души - плач, баба, вой вволю - никто не видит твоих слёз. Уже скоро сорок годов минет, как отыграла её свадьба. И Кузьма Васильевич её, почитай, второй десяток в сырой земле долёживает.
   Сама постарела, поседела - бабка уж давно, а его всё молодым помнит. Волосы на голове курчавые, руки сильные, ловкие, проворные.
   Весёлая она была в девках, любила петь под гармонь, плясать на кругу среди молодёжи. А однажды Кузьма пошёл провожать её до дому и гармониста подкупил - следом шёл, наигрывая и потом ещё долго под окнами, пока тятька не прогнал.
   Всю свою вдовью жизнь тосковала она по мужниным рукам, горячим губам, хмелящим речам. Жила этой памятью, никого к себе не подпускала. И теперь останется одна - дети-то выросли, разлетаются из гнезда. Кому она нужна - старая, больная, сварливая?
  
   Стукнула щеколда в калитке. Наталья смахнула сырость с лица, повесила рушник. На пороге Егорка - вылитый отец.
   - Где тебя черти носят? - мать прошлась по кухне, пряча красные глаза. - Столы крыть надо - ещё не ставлены.
  
   Егорка ростом Фёдора не догнал, но плечистый, рукастый, силёнкой не обижен. На гармошке заиграет - девки проходу не дают, домой не отпускают. Утром чуть свет бежит в МТС и до обеда там пропадает. Прибежит - надо стайки почистить, воды натаскать. Находу поест и опять на работу. Вечером со скотиной управится и - айда пошёл! - до утра не ждите. Когда спит, одному Богу известно.
   Его бы урезонить, да времена-то новые настали - не во власти родителей теперь детьми командовать. Утром смотрит Наталья Тимофеевна - его постель не смята, а он уж у рукомойника плещется.
   - Мам, окрошку сделай.
   - Что окрошка для мужика - я тебе щей в обед сварю, и баранина есть.
   - Не хочу.
   - Как знаешь, - качает Наталья Тимофеевна головой.
   - Мам, - болтает с полным ртом, - если я невестку в дом приведу, не прогонишь?
   - Прогоню, - мать грозит ему рушником, зажатым в кулаке.
   Уж больно боек стал с девками - сегодня с одной, завтра с другой. Глазом не моргнёшь - обротает какая. Ладно бы девка, а то разведёнка с дитёнком. Мало ли?
  
   - Где тебя черти носят?
   - Мам, куда чего ставить-то? - голос со двора Матрёнин, и для верности, дробный стук её пальцев в окошко.
   Наталья Тимофеевна глянула - Фёдор жердину из скоб вынает, ворота открыть для возка.
   Да чтоб тебя...! Двор-то подметён.
   Наталья Тимофеевна кинулась в сени, стряхнув с плеч все прежние горести.
  
   Ильин день - праздник не только церковный, это передых в летней страде, между сенокосом и уборочной. Это у полеводов. А у доярок нету выходных. Шутили, помирать надумаешь - ищи подмену. Хорошо у кого взрослая дочь. У Анфисы Бредихиной почитай всё лето Машутка на дойку ходит, как заправская. Да и пора уж, раз с парнями вяжется, судачили бабы, уходя с летнего стана домой.
   Маша устало распрямила спину. Всё: молоко сдано, загружено - пора и ей. Сдёрнула с головы старый платок - защита от коровьих хвостов - взяла подойник и вслед за бабами. Они уж теперь в лесу разбрелись - попутно грибов насбирают.
   Маша видела, как тропкою впереди шли девки - Верка Подживотова и Дашка Пересыпкина, шли не спеша, поджидая её. Но ей не хотелось догонять подруг, слушать их пустую болтовню. Хотелось побыть одной, привести в порядок мысли.
  
   Она думала о Егоре Агапове - как парня удержать возле себя? Чудно получается - чем больше она старалась для него, чем ближе подпускала к себе, тем он заметнее отдалялся, важничал, грубел.
   Во всём виновата она, соперница, - подсказывала ревность, - где-то у него ещё зазноба есть. Доходили слухи до их Каштака - видели Егорку там да там - не мало хуторов и деревень в округе - и всегда с девками. Ветреный парень. А девки-дуры верят ему.
   Маша хмурилась, слушая подруг, думала - врут от зависти. Хуже было дома.
   Мать подступала:
   - Бабы сказывают, ты с петровским гармонистом гуляешься. Смотри, девка. Знаешь, что про него говорят? Не знаешь, так послухай....
   И начинала.
   Терпела, терпела Машутка и брякнула:
   - Да люблю я его, скажённого!
   От этих слов, сказанных дочерью неожиданно и для неё самой, всё сжалось в груди Анфисы Тарасовны. Она ждала чего угодно: уклончивого ответа, глупой усмешки, только не этого - "люблю".
   - Головы-то не теряй, дочка, - только и нашлась сказать.
  
   Маша шла тропинкою, склонив отяжелённую думами голову. Память вернула её во вчерашний вечер.
   Собрались у Капитонихи - все девки и её Егорка. Каштакских парней не было - то ли пили где вместе, то ли замышляли что. Нажарили семечек, чай вскипятили и до хрипоты напелись песен под гармошку, а плясать не с кем. Затеяли ворожбу.
   Маша тихонько выскользнула из горницы, бросив на Егорку выразительный взгляд. Он следом. В маленькой кухне полумрак. Ремень "хромки" сполз к локтю, стянул рубаху, оголив тугое плечо.
   Маша поправила ему ворот:
   - Домой пойду.
   Он потянулся с губами, она увернулась, гармошка помешала её обнять, удержать. Извечная игра - он и она. Он догоняет, она ускользает - азарт разгорается.
   - Машка, стой, погодь, что скажу.
   Тропка, петлявшая у плетня, была черна от росы. Небо увязло в молочной мгле. От Каштакского озера наползал тёплый туман. Егор, перекинув "хромку" за плечо, обнял Машу за талию, крепкая ладонь притиснула девичий бок.
   Забыв про Машин дом, они гуляли по спящему Каштаку. Девушка искоса поглядывала на него, изучая, пытаясь понять и предугадать. Лицо его, смуглое в сумерках, с мягким пушком в местах мужской растительности, ничего не выражало - ни радости, ни волнения, одно лишь любопытство.
   - Ну что, Машок, на свадьбу придешь?
   - Кто-то меня звал. Да и потом, мамка с тятькой сенокосят - коровы-то на мне.
   - А что так рано собралась?
   - Да ну их.
   - Погадали б.
   - Мы вчерась гадали. Надо было приходить.
   - О чём гадали?
   - Так, о всякой ерунде - у кого какая жисть будет, у кого кто суженным.
   - Тебе что выпало?
   - Я своего в картошке нашла.
   Егор вспомнил.
  
   День был жаркий. Ветер гонял столбы пыли за трактором и боронами. Чёрные грачи и белые чайки неотступно преследовали и подгоняли криками, ненамного отвлекая внимание от нудной работы.
   За дорогой на картофельном поле работали женщины на прополке. Закончив очередной прогон, Егорка остановил стального коня, спрыгнул на мягкую землю, направился к женщинам напиться.
   Маша была ближе всех. Лицо обветрено, густая копна волос выпиравших из-под косынки волновалась под ветром, стегая по плечам. Голову держала прямо, смотрела дерзко, с вызовом. Но на просьбу откликнулась с охотою - бросила тяпку, пошла к табору в тени тополей.
   А уж бабы галдят:
   - Гляньте-ка, Машка и тут успела кавалера подцепить.
   - Ага, из куста натяпала.
   - Смотри, как задом-то выводит. Ну, держись МТС - быть тебе полонному.
   А ей было жарко и утомительно стучать тяпкою по сухой и пыльной земле - пусть кричат. Пока Егор пил, приглядывалась - лицо у него открытое, доброе, а глаза голубенькие с хитринкой.
   Руку протянул:
   - Меня Егором зовут.
   Обратно шли рядом, и расстались не сразу.
   Притихли бабы. А когда, чуть позже, Маша сдёрнула косынку, распрямила усталую спину, разметала по плечам природные кудри густых волос, глубоко вздохнула, высоко подняв большие по-бабьи, упругие по-девичьи груди, и подол платья над загорелыми коленями, залюбовались - красавица, ей и арканить молодого эмтээсника.
  
   Отгремели июльские грозы, вот уж полетели, блестя на солнце, августовские паутинки, а по ночам падают на землю холодные обильные росы. Их любовь всё не кончается. А может, и не начиналась ещё?
   Егор своего добивается, Маша не уступает.
   Иной раз нацелуются до одури, парень за живот схватится:
   - Всё, хана мне, не дойду до дома. Зачем так мучаешь меня?
   - Затем, чтоб уважал - я ведь девушка, не разведёнка какая-нибудь.
   - Да разве ж я тебя не уважаю?
   - Тогда женись - и хоть всю ночь напролёт, хоть каждый день, когда захочешь.
   - "Женись", а армия.
   - Вот видишь, сам на службу собираешься, а мне с позором тута жить?
   - А ждать-то будешь?
   - Спрашиваешь!
   - Боюсь, не дождёшься - ты вон какая краля!
   - Девкой-то, конечно, трудно ждать. Порченой - сам придешь, не поверишь, скажешь: по рукам ходила. А замужней женой да под присмотром свекрови, как тут не дождёшься?
   - Разумная ты, Машка, аж с души воротит.
   Озорная улыбка преобразила Машино лицо, голос зазвенел над притихшими избами, отразился от леса за околицей:
   - Меня миленький не любит с числа двадцать пятого,
   Что же с ним изделала любовь распроклятая!
   С другого конца деревни откликнулись не менее озорной частушкой. На голос пошли и нашли девчат - скучно им стало без гармониста в душной избе. С ними и парни, потерявшиеся было, подвыпившие, дымят нещадно, гогочут, матерятся, девчат щипают, те визжат - обычная деревенская гулянка.
   Егор, ни мало не тушуясь, подтолкнул одного задом с лавки:
   - Брысь!
   Сел, развернул "хромку", заиграл в угоду девчатам, обступившим его и наперебой требовавшим то частушки, то "кадриль", то "страдания". Егор никому не отказывал, играл, покуда руки не зашлись, а ремень не нарезал плечо.
   Местные парни кучковались в сторонке, на приглашения девчат потанцевать отмахивались, косились на гармониста.
   Когда наконец "хромка" умолкла, спихнутый с лавки, встал напротив Егора:
   - Слышь, отойдём в сторонку - разговор есть.
   Егор усмехнулся криво, отложил "хромку" и, сунув руку в карман, шагнул к парням:
   - Ну?
   Парни оробели, заворожено глядя на руку в кармане:
   - Покажь, чё прячешь.
   Егорка вытащил из кармана "бульдожку" - револьвер с укороченным стволом - сунул любопытному под нос:
   - Хошь, шмальну?
   Это оружие Андрей Масленников отнял у кого-то, положил в стол и забыл. Егор не устоял перед соблазном и спёр. Теперь вот пригодился.
   Паренёк попятился:
   - Кончай дурить.
   Егорка повёл стволом и взглядом:
   - А кто хочет? Никто? Тогда тащите чего-нибудь выпить и считайте, что я вас простил.
  
   Вот какой её Егорка отчаянный! А она? И что ломается? Может уступить? Потеряет парня, как пить дать, потеряет. Ой, мамочка родная, подскажи!
   Девчата впереди остановились, поджидая её. И Маша переставляла ноги уже через силу - уж как не хочется ей отвечать на всякие расспросы да слушать пустую болтовню.
  
   - Хлеб-то какой духмяный! - восхищалась Наталья Тимофеевна, приподняв скатёрку над корзиной. - Ай да Матрёна! Ну, что ж у меня такие не получаются?
   - Да бросьте, мама, за вашими пирогами, куда им угнаться, - отвечала сноха.
   - Ну, понесли - поехали - усмехнулся Фёдор, расставляя с Егоркой столы.
  
   Наталья Тимофеевна старела, теряя силы. Всё чаще задумывалась, с кем придётся доживать свой век, в какой угол приткнуться, когда станет совсем немощной, обузой для детей.
   Егорка - что, пацан ещё, семьи нет, один ветер в голове, неизвестно, какую змею в дом приведёт. К тому же в армию ему по осени.
   У Нюрки больно жених хороший. Нравится Наталье Тимофеевне Алексей Саблин больше всех зятьёв - ласковый, обходительный, в работе спорый. Дочь за ним, как за каменной стеной. Да сама-то Нюрка - не приведи Господь! Не характер - котёл кипящий: целый день готова лаяться с кем угодно. На Егорку нападает, с матерью зубатится. Как её Алексей терпит? На днях змеёй шипела на ухо: гони Андрияшку из дому - им с Алексеем жить негде. Так и пойдёт. Сначала Андрияшку с Санькой, потом Егорку, а потом и мать за порог выставит. Нет, не верит Наталья Тимофеевна младшей дочери и не надеяться доживать с ней под одной крышей.
   Санька - что, сама без угла. Приютила их мать, когда из Троицка попёрли, да видит, плохо живут дочь с зятем. Андрияшка - ёрный, всё выпятиться желает, а без партии своей, как ноль без палочки - не в Агаповскую породу. Пить пристрастился, драться начал по пьяному-то делу, того и гляди на тёщу с кулаками набросится, да сыновей её матёрых боится. Нет на Саньку надежды.
   Лизка хорошо живёт с Ванькой австрияком, дочек ему рыжих нарожала. Только тошно Наталье Тимофеевне идти в приживалки к бывшему своему батраку, Да и Лизка как-то заважничала в последнее время: мой Ваня, мой Ваня - к родне-то и не тянется совсем.
   У Федосьи Илюха совсем скуражился. По службе в учётчики выбился, а дома ирод иродом - лупит жену, лупит ребятишек, ему только тёщи не хватает под горячую руку.
   У Татьяны Егор больно сурьёзный. Боится его Наталья Тимофеевна, взгляда тяжёлого боится, неторопливых речей, неулыбчивого лица.
   Вот и остаётся одна надежда - Фёдор.
   С первых лет вдовства был он ей надёжной опорой и подмогой. Фенька, вражина, слава Богу, отцепилась от него. Матрёна появилась.
   Наталья Тимофеевна, как увидала красавицу полячку, поначалу невзлюбила. Выговаривала сыну: что ж ты краль-то всё выбираешь - горе от них постоянное, а радость мимолётная. Взял бы сельскую простушку, детишек настрогали, да и жили бы мирком да ладком.
   Все Агаповы, кроме Егорки, конечно, восприняли Матрёну настороженно, как временную блажь старшего брата и прикидывали в разговорах, когда и чем союз этот закончится.
   Но Матрёна была умна и терпелива. Подарила Фёдору незабываемые ночи, дни, наполненные уютом и заботами, родила очаровательную дочку, в которой он, как и в жене, души не чаял, была приветлива и хлебосольна с роднёй. И растаял лёд отчуждения.
   Сначала детвора - третье поколение Агаповых - привязались к полячке, бегали за ней гурьбой, называли не иначе, как "няня Матрёна". Потом и взрослые потянулись.
   Заслуженно заняла Матрёна почётное место жены старшего в роду.
   И Наталья Тимофеевна сделала свой выбор - в Фёдоровом дому доживать ей свой век. Для себя решила: провожу Егора в армию, поделю дом меж Санькой и Нюркой и к Фёдору - с Леночкой нянькаться, душу отводить со снохой в бабьих пересудах. Надумав так, теперь к месту и не всегда хвалила Матрёну при встрече и за глаза.
   Фёдор всё это понимал и одобрял выбор матери, но неприкрытая лесть претила ему, и он настороженно поглядывал на жену - не куражится ли над свекровью? Но Матрёна тоже всё понимала, ничего не имела против и с некоторых пор стала называть Наталью Тимофеевну "мамой", чем окончательно утвердила свекровь в её решении.
  
   - Ну, понесли-поехали! - усмехнулся Фёдор, кивнув головой в сторону женщин. - Учил, Егор, в школе байку про петуха с кукушкой?
   Но Егорова голова иными мыслями занята, о другом застолье вдруг вспомнилось. Друг единственный, любимый, в город уехал. На днях проводил и будто вновь осиротел.
  
   Федька Мезенцев был из числа тех людей, которых окружающие называют порядочными, безответными, пришибленными - кто как расценит, но в основе всего этого, безусловно, подразумевалась душевная доброта. Они робки, застенчивы, молчаливы, но если привяжутся к кому - навеки. И жизнь отдадут за друга, не задумываясь. Это Федькино качество было проверено на практике.
   Шляясь на гулянки по соседним хуторам да деревням, Егорка совсем без внимания оставил родную Петровку. А тут демобилизовался из армии Спиридон Коровин и начал куражиться перед неизбежной женитьбой. Парень он был крупный и задиристый - ни одна вечёрка не кончалась без мордобоя. Жаловались ребята своему коноводу, да Егорке недосуг было - сердечные дела больше влекли. Наконец Федька Мезенцев подошёл, губу пальцем оттянул, показывая:
   - Зуб вчера, шабака, выбил.
   Федька Мезенцев, по кличке Журавлёнок, никогда ни с кем не дрался: трудно было найти в деревне более миролюбивое существо, и Егорка решил - пришло время навести в Петровке порядок. Желающих наказать обидчика нашлось не мало. Сбились в ватагу.
   - Ты что ль Спирка Коровин? - шагнул вперёд Егор.
   - Ну, я - подвыпивший здоровяк вскинул густые брови. - А те чё?
   - А вот чё! - Егорка стукнул его по зубам, и Коровин покачнулся, прижав ладонь к щеке.
   Ребята оробели и попятились. Только Федька Мезенцев подскочил и стукнул ещё раз. Его удар был более удачным - отставной солдат, широко взмахнув руками, упал спиной в пыль.
   - У- у - удавлю, суки! - взревел поверженный бык, и все вокруг шарахнулись в стороны. Только двое вросли в землю и стояли плечом к плечу, готовые продолжить потасовку. И бык уступил место телёнку:
   - За что бьёте, мужики?
   - Ставь мировую, объясню, - сказал Егор.
   А Федька:
   - Надо бы зуб сначала выбить.
   Коровин сел, сунул щепоть в рот:
   - Да вроде шатается.
   С той поры и началась их дружба с Журавлёнком. А на днях были проводины: Федька да Егорка, мать да отец - вот и всё застолье. Андрей Николаевич разлил по стаканам. Марья Петровна шмыгнула носом, жалостливо глядя на сына, выпила - не поморщилась, отошла к сковородкам с шипящими блинами.
   Хозяин, захмелев, разговорился:
   - Живы-здоровы будем, дождёмся сына бугалтером. Это я понимаю! Из батраков да в бугалтеры. Мать, помнишь, как мы с тобой сошлись - батрак да батрачка и ничего за душой.
   - В землянке жили, - поддакнула хозяйке, подкидывая на стол парящий блин.
   - Во-во, в землянке. Из дерна сложили и жили. Летом на крыше трава растёт. А зимой, слышу, волки по ней ходят. Живности никакой, дак они на нас зубами щёлкают.
   - Помнишь? - он потрепал Федьку за пшеничные вихры. - Ни хрена ты не помнишь.
   - Ещё что ль по одной? - сам себя спросил и, чтоб жену задобрить, добавил. - Вздумаете жениться, огольцы, обращайтесь к матери. Она от бабки своей слово заветное переняла. Скажет на свадьбе жениху и на всю жисть сделает его либо богатым, либо бедным, либо драчуном, либо молчуном.... Станет он тогда шёлковым, как я у тебя, верно, мать?
   - Полно, буровить-то. Напился, так молчи! Вы меня, ребятки, на роды зовите: если что и умею, так это рожениц обихаживать - сохраню и мать, и дитёнка. У меня рука лёгкая и глаз приветлив.
   Пока жена говорила, Андрей Николаевич успел под шумок выпить и, торопливо зажёвывая, подхватил:
   - Дети - это да. Это главное оправдание прожитой жизни. Федьку вот на курсы посылают. Выучится - то-то мне любо будет в могилке лежать: сам батрак, а произвёл на свет бугалтера.
  
   - Забыл уж школу-то совсем, механизатор? - Фёдор внимательно посмотрел на брата. - Часом не заболел - на себя не похож.
   Егорка мотнул головой и промолчал.
  
   День разгулялся. К полудню стало знойно и тихо. Всю деревню затопила вялая истома. Лишь над церковью галдели галки, и далеко от её куполов разносилось голубиное воркование. Громко квохтала соседская курица, потерявшая яйцо в пыльных лопухах.
   Издали послышался звон колокольчиков, переборы гармони.
   - Едут! Едут!
   Поезд из трёх ходков выкатил на улицу. На дугах развевались красные и голубые ленты. Звон множества колокольчиков сливался в один. Невеста нарядная, как матрёшка, с румяными круглыми щеками, смеялась от быстрой езды, от разудалых песен дружков жениха. Сам герой торжества сидел, чопорно глядя перед собой. На нём были военного покроя китель и косоворотка, кепка с лакированным козырьком. От его лица и прямых плеч веяло генеральской строгостью.
   Остановились, с трудом сдерживая разгорячённых лошадей. В воротах Наталья Тимофеевна с хлебом и солью. Стало тихо вокруг. Но далеко - Егорка не услышал напутственных слов матери. Ближе не протолкнуться: народу сползлось, большинство - зеваки.
   Мать крестила и целовала молодых. А в толпе заголосили старухи. Причитали они о невзгодах замужних баб, а получалась песня весёлая и добрая, и женщины в такт прихлопывали и припевали. Даже девчонки шлёпали ладошками и кивали головами, участвуя в общем хоре. Мужики и парни ухмылялись. Мальчишки шныряли, чтобы занять лучшие места для наблюдения.
   Егорка знал - на его свадьбе не будет старинных причитаний, заранее жалел об этом, старался запомнить слова.
  
   Одарив молодых подарками и напутствиями, приглашённые хлынули во двор за столы. Зрители заняли свои места. Слабоногие старушки лавками запаслись, уселись за дорогой, наблюдая в раскрытую калитку.
   И началась потеха!
   Егор выпил, захмелел, и мир ему показался ясным, ласковым, а люди все добрыми и родными. В соседях за столом оказались у него Егор и Татьяна Шамины.
   - Когда, тёзка, твою свадьбу играть будем?
   - Я вообще жениться не собираюсь, - отмахнулся Егорка.
   - Ай, не зарекайся! - погрозила ему пальцем сестра. - Знаю я вас. Каждый мужик жить без того не может, чтоб не демонстрировать перед кем-нибудь свою значимость. А перед кем, как ни перед бабой?
   - Ну, уж нет, нагляделся я на женатиков. У нас тут парочка одна по весне комсомольскую свадьбу играла, ну, такую, без выпивки. А теперь он в МТС приходит расцарапанный, а она не лучше в конторе сидит.
   - Ха-ха-ха! - развеселился Шамин. - Выпьем, шуряк?
   - Давай, учи-учи, - покачала головой Татьяна. - Чему хорошему бы. Житьё что ль стало лучше? Пить-то стали много. Мы, бывало, соберёмся, так напоёмся, наговоримся, напляшемся - лучшего не надо веселья.
   - Что и в праздники не пили? - лукаво улыбнулся Егорка.
   - А и без того дури хватало - молодые ж были.
   - В молодости всегда найдётся, чем себя занять, - согласился Егор Шамин. - С тех пор сколь уж прошло, всякое довелось пережить, и хорошее, и плохое. Смотри, что Илюха выделывает!
   - Хоп-хоп-хоп-хоп! - изрядно захмелевший Федосьин Илья отплясывал вприсядку в кругу. Ему хлопали в ладоши бабы, присвистывали мужики, заливалась, сбиваясь, гармонь.
  
   Свадебное гулянье, как вскипевшее молоко, выплеснулось из-за столов, росло и ширилось. Вот уж двор стал тесен - кто-то обносил угощением ближних зрителей и старух за дорогой. Молодые в последний раз встали под крики "Горько!", поцеловались, благодарили гостей за подарки и разделённую радость.
   Лицо невесты было обычным лицом молодой девушки, взволнованной собственной свадьбой. И одета она была не ахти как, хотя и вовсё новое и лучшее, но всё же Егор услышал восхищённые шепотки:
   - Невеста-то, как звёздочка блестит, и вся так и светится.
   И это ему льстило - о сестре всё же.
   Молодые вновь уехали кататься на одном ходке, а пир стоял горой.
  
   Андрей Масленников успел уже изрядно выпить, и продолжал сам себе подливать, используя любой подходящий повод. Раскрасневшись и потеряв осмысленность взгляда, он стал похож на бычка, которого ударили по лбу. Время от времени он недоумённо встряхивал лысой головой. А потом вдруг обмяк и закрыл глаза, привалившись спиной к амбару. На него никто не обратил внимания - слишком весело было в кругу перед гармошкой. Предоставленный самому себе, Масленников медленно сполз по стене на землю. Его голова безвольно свесилась на грудь, лысина покрылась пылью, и он стал похожим на уснувшего боровка.
   Тут его и приметила Александра, исполнявшая вместе с Матрёной роль хозяйки стола. С помощью двух Егоров, она оттащила мужа в сторонку. Долго хлестала по щекам, приводя в чувство, пока из уголка его рта не потекла струйка крови. Но тщетно - Масленников слишком нагрузился, чтобы очухаться и что-либо соображать. Его перенесли в избу и уложили одетым на кровать. На губах его пенились розовые пузырьки, нос косил на бок, и от этого он сильно походил на буяна.
   - Первый готов! - радостно приветствовал вышедших на крыльцо Илюха. - Александра! Утри слёзы полотенцем, пойдём со мной на "кадриль".
   Наталья Тимофеевна покосилась на них и продолжала внимать подсевшим к ней старухам.
   - ... гостей принять, напотчевать, стол накрыть золотым и красным вином. Нет не простое это дело - свадьбу играть.
   И отвечая этим сетованиям, гости ели, пили, много и шумно говорили, пели и плясали, вздымая пыль в вечернее небо.
  
   Фёдор вышел в круг с наполненным стаканом.
   - Ну, мужики, изрядно выпили? Пора и удаль показать. Давай, жарь плясовую! - кивнул он гармонисту, и пошёл выделывать кренделя ногами, а потом и вприсядку, не расплескав ни капли.
   - Вот, чёрт седой! - восхищённо выдохнули из толпы.
   - Мужик! - как-то невесело подтвердил Илюха. - Не берёт его, гада, хмель.
   И сам пошёл дробить ногами землю. Фёдор вьюном крутанулся на носке, вытянув ногу, потеснил толпу. С бесшабашным куражом крикнул:
   - Данила, кого на мыло!?
   - Фёдор, добром прошу, не балуй! - взмолился Илья, вытирая запотевший лоб.
   - Боишься? - хохотал Агапов. - Тогда, как сговорились, скидай портки, суй перо в зад и лезь на ворота петухом кукарекать.
   - Ну, уж нет! Обманом, да перепляшу.
   Егорка потянулся за стаканом - не хотелось от брата отставать и вместе умыть этого хвастливого Илью, но бдительная Матрёна вовремя его перехватила. Взяла за руки, пританцовывая, провела краем круга, усадила на лавку, поменяла стаканчик самогона в его руке на кружку ягодного квасу, чмокнула в лоб, обняла за плечи, рядом присела и зорко оглядывала веселящихся. С Матрёной бедром к бедру он готов был сидеть весь вечер и даже больше. Знала бы она, что он осень торопит и повестку в армию только ради её поцелуя на проводах.
   Рядом бухнулся задом Илья, отдуваясь, крупная похмельная дрожь била его. От подскочившей жены отмахнулся, как от мухи:
   - Гад Федяка виноват - умял.
   - Так и не лез бы на рожон.
   - Что-о? - Илья аж задохнулся от возмущения. - Ты это к-кому, баба!
   Хотел ударить жену кулаком в лицо, но промахнулся и потерял равновесие. Федосья, рискуя всё же получить зуботычину, поддержала его. Илья завертел головой, будто ища другого, кому могла перечить его жена, и вдруг упёрся взглядом в Егорку.
   - Ты чего хайло раззявил?
   Вихрем взметнулась в Егоркиной голове ярость. Он развернулся к зятю, сжимая кулаки. Но Матрёна удержала его, прижала голову к упругой груди, потащила на освободившийся круг. Пропела, приплясывая перед ним, с глухим хохлацким "г":
   - Насыпана горка ни шатко, ни валко
   Никого не жалко, а этого жалко.
   А кого не жалко, тому она горка
   А кому не горка, за тем и Егорка!
   И Егорка, отдав снохе свои руки, потянулся за ней в круг, забыв, что не умеет танцевать, кружил её в кадрили, и всё у него получалось легко и уверенно.
   Ай да свадьба!
  
   Совсем стемнело. Проводили новобрачных на покой и начали убирать со столов.
   Матрёна растолкала выбравшегося из избы во двор и уснувшего - головой между тарелок - Андрея Масленникова. Он вскинул лысую угловатую голову, вытаращил замутненные глаза и, опёршись локтями в липкую от пролитых яств клеёнку, принялся ругаться:
   - Матрёна! В бога душу мать! Чё пихаешься?
   Он утробно икнул, и Матрёна, опасаясь за его последующие действия, подтолкнула Масленникова к калитке в огород. Между двумя приступами тошноты, заляпав не только собачью будку, но и свои ботинки, Андрей Яковлевич бормотал:
   - Ни чё, ни чё.... Ещё посмотрим.... Ещё поглядим...
   Подвернувшуюся жену вдруг схватил за горло так, что она захрипела. Лицо её сразу потемнело, глаза закатились, Александра упала на землю.
   - Что ж ты делаешь, ирод поганый!
   Матрёна схватила его за шиворот и дважды с силой стукнула лбом о стену амбара.
   Из присутствующих никто, казалось, не обратил внимания на эту родственную возню. Молодёжь, кружившая парами возле гармониста, стремилась воспользоваться темнотой, как благоприятной возможностью. Вместе с шарканьем ног слышны были смешки, взвизгивания, раскованные шуточки.
   - Держи вора! - закричал мужской голос и тут же добавил, успокаивая окружающих. - Всё в порядке. Это Васюшка хотела похитить мою невинность.
   Кто-то чиркнул спичкой, прикуривая, но хор негодующих голосов тут же заставил погасить её. Слышны звуки поцелуев, то ли настоящих, то ли шутливых.
   Гармонист играл и, не обращая на свою игру, внушал Егорке Агапову:
   - Ты, Кузьмич, не правильно себя ведёшь, не расчётливо. Свадьба не твоя, а ты напился. За порядком должон следить: трезвых напоить, пьяных уложить, а то смешались в одну кучу, как яйца в корзине, гляди - подавятся.
   Егорка слушал его в пол уха. Он-то считал себя трезвым, только голова почему-то всё клонилась на грудь, и ноги не несли.
  
   Едва очухавшись, Александра бросилась к матери.
   - Мама, мама, - всхлипывала она. - Я так больше не могу. Я разведусь с ним. Давай будем жить с тобой вместе, как прежде. А его прогоним.
   - Что ты? Что стряслось? - спрашивала Наталья Тимофеевна, усаживая дочь на лавку. - С мужем поругалась? Успокойся: проспится - помиритесь.
   - Нет, мама, кончено, - Александра дёрнула головой, взметнув растрёпанными волосами, её глаза сверкнули мрачной решимостью. - Всё, лопнуло моё терпение. Это не тот человек, с которым можно ужиться. Ты даже представить себе не можешь, как он издевлялся надо мной.
   Александра вся тряслась, как в лихорадке. Наталья Тимофеевна испугалась за дочь - неужели у Саньки, как у Татьяны, покойного Антона, проявилась та же болезнь, отцова болезнь?
   - Что ты, доченька, что ты, милая! Успокойся, родная моя, - бормотала она. - Не надо так убиваться. Ляжь, проспись, а то заболеешь.
   Александра сжала стучащие зубы и решительно помотала головой:
   - Не уговаривай меня. Я жить с ним больше не буду. Проклинаю тот день, когда решилась за него пойти. Это упырь! Он всю мою кровушку выпил до капли. Хочу порвать с ним и забыть навсегда.
   Она уткнулась в грудь матери и долго тяжко рыдала.
  
   Стукнула калитка. Танцоры вместе с гармонистом наконец покинули двор.
   - Александра! - откуда-то из темноты выплыл покачивающийся Масленников. - Иди сюда! Кому сказал?
   - Отстань, дерьмо собачье!
   Александра только на миг повернулась к нему, и тут же в лицо ей угодил обломок кирпича. Брызнула кровь. Масленников кидал со зла, ничего не соображая. С таким же успехом мог попасть и в тёщу, но поранил жену. Александра вырвалась из объятий матери и с воплями кинулась в избу.
   - Я тебе покажу "дерьмо собачье", - гремел вслед Андрей Яковлевич.
   - Что ж ты делаешь, зятёк? - вскрикнула Наталья Тимофеевна.
   Вихрь всепоглощающей ярости подхватил Егорку с места. Ещё миг и он схватил Масленникова за глотку, оторвал тщедушное тело от земли - откуда взялись силы? - прижал, пристукнув, к стене. Кулак его, до белых косточек напрягшийся, взметнулся над зажмуренным лицом Андрея Яковлевича.
   - Убью, гад! - хрипел Егорка. - За мать убью, за сестру. По стенке размажу, как клопа вонючего.
   - Егор! - крикнул Фёдор. Подскочил, но не сразу смог оторвать его от зятя. Лишь заломив брату голову, растащил их. - Егор! Ну-ка, марш отсюда! И ты, зятёк, притихни - щелчком прибью.
   Масленников, мигом протрезвевший, быстро сообразил, что лучше прикинуться пьяным. Он сполз на землю, закрыл глаза и захрапел.
   Егорка выскочил на улицу, так и не совладав с охватившей его злобой, жаждой бить, крушить, наказывать.
   Фёдор тяжело опустился на скамью, закурил.
   А в доме голосили женщины.
  
   Минуло несколько дней. Как-то допоздна засиделся на рабочем месте петровский участковый. Лампа пыхнула от попавшей под стекло мошки и зачадила. Андрей Яковлевич отложил ручку, поправил фитиль и задумался.
  
   Вспомнился вдруг отец, провожавший его в педучилище. Он стоял на пороге горницы, опёршись дрожащей рукой о косяк, и не сводил с сына стекленеющих глаз. Андрей поклонился и вышел. Потом уже с улицы увидел его в окне - отец крестил его костлявыми перстами.
   Любя и жалея немощного своего родителя, Андрей давал ему мысленную клятву выучиться и стать большим начальником. И что же? Крутанула юбкой судьба-фортуна перед самым носом, да не успел он ухватиться за подол. Если б нашёл в себе силы не уступить тогда Александре, где бы он сейчас был? В торговле тоже можно было развернуться, да боком вышел разворот.
  
   "А ведь всё по её вышло, всё, как загадывала", - с ненавистью думал Масленников о жене. Попал-таки в её проклятую Петровку. Его, инструктора райкома да в участковые милиционеры! Судьба-злодейка в образе родной жены. Тварь!
   Масленников снова схватился за ручку, с силой, рискуя сломать перо, ткнул в чернильницу. Новые строчки его каллиграфического почерка дополнили изрядно уже исписанный лист. И вслед за писаниной потянулись образы и действия давно пережитого.
  
   Всю жизнь Андрей считал себя умнее окружающих. То, что иным и в мудрой старости оставалось недоступным, открывалось ему порой с первого взгляда. Сам себя признавал великим знатоком человеческих душ. И даже лысине своей ранней нашёл приемлемое оправдание.
   Как некогда писал Фет:
   - Дерзкий локон в наказание поседел в шестнадцать лет.
   Впрочем, всё тот же ум мешал ему быть твёрдым в решениях. Когда другие, тугодумные, упорно шли до конца, уцепившись за свою идею, - одни до благополучного, другие к печальному, Масленников уступал обстоятельством, оправдывая своё малодушие Марксовым: "Подвергай всё сомнению". И мучился, и сомневался, не находя себе места там, где другие и проблемы не видели.
  
   Другой раз увидел он отца уже в гробу. Побритого, причёсанного, с костлявыми бесцветными руками, сжимавшего на груди образок. Лицо его показалось прекрасным, как у великомученика. Мать тихонько сидела на кухне, заплаканная, в чёрном платке, морща губы, пила чай из блюдечка, держа его на трёх пальцах.
   Некоторое время после окончания училища, заведуя школой, Андрей Яковлевич жил у матери, хотя не любил её, как отца. Раздражала её необразованность. Исконно русские слова - "давеча", "вечор", "намедни", "студёный" - украшавшие её лексикон, для него звучали дремучей деревенщиной.
   А потом умерла и мать, Андрей Масленников остался один на всём белом свете. Он не сразу понял, что утратил последнюю опору в жизни. А когда понял, то всю свою последующую жизнь посвятил поискам этой самой опоры, но, как оказалось, тщетно.
  
   Время разбило его воспоминания супружеской жизни, как мраморную могильную плиту, лишило их связи и последовательности, потому что он теперь не знал, когда жена Александра, мать его детей, отстаивала его интересы, семьи или свои личные, но вместе с тем, сохранились их подробности неистребимые никакими силами, как вызолоченные буквы, составляющие имя некогда жившего человека. И теперь поворачивая их, воспоминания, с боку на бок, разглядывая в упор или на расстоянии, он мог винить или прощать жену, в зависимости от настроения, согласно вечно действующему закону всемирного уничтожения и созидания.
  
   Ненавидя жену и её многочисленную родню за свои унижения, за всю свою неудавшуюся жизнь, он решился отомстить, и со свойственной ему изощрённостью ума разгадал их самое болезненное место и бил туда. Он писал донос в НКВД на своего шурина Фёдора Кузьмича Агапова.
   Излагая его биографию, Андрей Масленников ничего не выдумывал, но сопровождал все известные факты своими комментариями, и выходило, что тёмная, загадочная личность Фёдора нуждалась в особой, пристрастной проверке. Он не обвинял шурина в конкретных смертных грехах против партии и Советской власти, но и туманных намёков, изобилующих в доносе, хватало, считал Андрей Яковлевич, чтобы в органах обратили на него внимание.
  
   То задумываясь над своей судьбой, то распаляясь над письмом, Масленников засиделся допоздна, не замечая окружающего мира. Мимо сознания проходили цоканье лошадиных подков на дороге, дребезжание запоздалой телеги, собачий лай, шорох мыши, катавшей хлебную корочку где-то за шкафом, даже ночные вздохи и потрескивания старого дома Сельсовета.
  
   Наконец он закончил писать, перечитал, запечатал письмо, встал из-за стола. То ли от долгого сидения, то ли от глубокого волнения, то ли от затхлого запаха гниющего дерева его мутило. Ему хотелось скорее на свежий воздух, под зелень тополей и акаций.
   Выходил на улицу с тревожным чувством непонятной опасности. Мерцали звёзды, наполняя небо серебристым песком, воздух дрожал от хрустального звона цикад.
   Вздохнув всей грудью, Масленников освобождено подумал: "Живут люди, враждуют меж собой, а над ними всеми одно общее звёздное небо и одна у них всемирная душа. Все мы - частички одного целого".
   Потом вдруг письмо в грудном кармане гимнастёрки стало жечь ему сердце. И сразу мир переменился. Воцарилась в нём полуночная августовская тишина, глубокая и зловещая. И такая чреватая.
   Андрей Яковлевич даже почувствовал на остатках волос дуновение вселенского холода. С необъяснимого страха он готов был выхватить злополучное письмо и немедленно порвать в клочки.
   Ничего, ничего, утешился мыслью, я ему, может, и хода не дам - посмотрю на их поведение.
   Вдруг из кипящего котла сумбурных мыслей всплыл облик Матрёниной спины, всегда гибкой и гордой, теперь покорной и доступной. Будто придало это видение решимости Масленникову, и он зашагал домой.
  
   Далеко от райцентра до Петровки - столько деревень надо проехать. И, наконец, вырвавшись из рождественских лесов, круто обогнув лощину Межевого озера, дорога выбегает на степной простор. Отсюда уже видны белостенная колокольня и верхушки тополей, а ночью - огни уличных фонарей и отблески фар автомобиля в тёмных окнах домов.
   Когда-то, в тридцать седьмом, свет далёких фар от Межевого повергал в уныние и оцепенение всю деревню. Замолкали собаки, а бабы начинали беспричинно плакать и прилипали к окнам в избах без света, с замиранием сердца следя - к чьим же воротам подкатит "чёрный воронок". А миновав беды, шутили и смеялись, много работали, пили и пели песни, чтобы ночью, завидя далёкие фары, вновь дрожать от страха. Такая была жизнь. И лишь те, кого схватила беда за горло, голосили не стесняясь, об увезённых, как о покойниках.
   Вот так однажды осенью, после Егоркиных проводин в армию, отголосила своего Фёдора Матрёна Агапова. Много лет не было о нём ни весточки. Только в сорок третьем пришла Наталье Тимофеевне похоронка, что сын её, Фёдор Кузьмич Агапов, геройски сражался в штрафных частях и погиб под городом Воронежем, искупив вину свою перед Родиной.
  
   Один день Трофима Пересыпкина
  
   Новая работа увлекла Трофима Пересыпкина и совершенно оторвала его от привычной прежней крестьянской жизни. Он переложил все хлопоты по хозяйству на жену, детей и тёщу, и каждое утро с нетерпением вставал и собирался в дорогу затемно, чтобы к рассвету быть на месте и приступить к своим обязанностям помощника кузнеца.
   Но всё же, хотя душа его была обращена к дорогой кузне и к чудесам кузнечного мастерства деда Анцупова, он иногда невольно думал о заброшенном хозяйстве, скотине, корове Зорьке, и ему не раз даже казалось, что она грустно вздыхает в своём хлеву, когда он торопливо, будто крадучись, проходит двором. Скучает, должно быть, по сильной и ласковой мужицкой руке.
   Разве ж бабы умеют обихаживать скотину? За сиськи подёргать да сена охапку сунуть - жри, падлюка! Ласка нужна да терпение - вот и весь секрет любви. Хоть скотине, хоть бабе, хоть детишкам малым. Может, корове Зорьке душевный разговор не менее дорог, чем хлебное пойло. А Трофим забыл свою кормилицу и носа не кажет в хлев.
   Вот беда-то!
   Это состояние было мучительно, и Пересыпкин думал избавиться от него в дороге.
   Торопливо оделся, сунул за пазуху тёплый из печи хлеб. На крыльце постоял немного, прислушиваясь к ночным звукам деревни, дома и хлева. Звёздная январская ночь царила над округой. Вздохнул тяжко, как думалось - Зорька, морозный воздух полной грудью, и зашагал к калитке.
   - Эй, Трофим! - у проулка его догнал учётчик Иван Русинович. - Размотал лапища-то, будто за трудоднями спешишь. Ну, пошли же! То бежит, то стоит - вот человек! Ты когда остепенишься-то, ясный корень?
  
   За околицей курили мужики - механизаторы, собравшиеся на работу в МТС, каждое утро, как Трофим и Иван, ходившие в Петровку.
   Все налицо? Некого ждать? Пошли тогда.
   Когда Трофим учтиво и любезно пожал руки попутчикам, он почувствовал теплоту, разлившуюся в груди - все прежние заботы остались позади. Разговор шёл весёлый, приятный. Попутчики, спасаясь от мороза, хлопали товарищей по крутым плечам, толкали в сугроб, резвились как мальчишки. Крупный телом, неуклюжий, Трофим на толчки не отвечал. Ему нравилась дорога в заснеженном поле, морозный воздух, звёздное небо и думы о предстоящей тяжёлой, но любимой работе.
   - Скажи-ка мне, брат, - спросил его Антип Вовна, слывший большим просмешником среди мужиков. - Скажи, как это тебя угораздило пойти в молотобойцы? В это адово пекло, которое почему-то называют кузней.
   Пересыпкин избегает разговоров. Они мешают ему. Они дырявят сеть мыслей о любимой работе. Он постоянно вспоминает её, как фрагменты того фильма, что крутила приезжая кинопередвижка.
   - Можно и в адово пекло, лишь бы от тебя подальше, - буркнул Трофим, недовольный, что его отрывают от добрых и благочестивых мыслей. - Нормальная мужицкая работа. Чего тебе надо?
   - Ну, не скажи. А знаешь ли ты, что все кузнецы с нечистой знаются? Ты глянька-поглянь за дедком своим - тремя ли он перстами крестится, да и крестится ли вообще, цыганская морда.
   Трофим не терпел насмешек над своим начальником - кузнецом Яковом Степановичем Анцуповым.
   - Мужик как мужик. А в Бога нынче только старухи веруют.
   Он зашагал шире, помогая взмахами больших рук, чувствуя, как свежий из печи хлеб за пазухой согревает его нежной теплотой. Ах, если б не болтун Вовна - какое было бы упоительное души состояние!
   - Трофим! Трофим! - просмешник не отставал, то семеня сбоку, то толкаясь в спину. - Ты что обиделся? Брось. Кто я, и кто твой Анцупов. Я, можно сказать, твой по жизни сосед и благодетель - а ты ко мне спиной.
   - Да постой ты, - Вовна начал задыхаться и отставать. - Трофим! Трофим! Остановись! Да ты горишь! Братцы, Пересыпкин горит! Да посмотри ты, чудак-человек, - он схватил Трофима за полу телогрейки. - Дым-то из тебя валит.
   Дым и правда стал заметен. И валил он из-за ворота и рукавов Трофимовой фуфайки.
   - Ох, тя... - Пересыпкин растерялся и попятился от самого себя, от своей лунной тени на снегу.
   Вовна помог ему раздеться, бросил под ноги чадивший ватник, принялся втаптывать его в снег. Пересыпкин на лету подхватил вывернувшийся из подмышки каравай, в котором рубиновым глазком горел приставший ещё в печи уголёк.
   - Чуть было заживо не сгорел вот из-за этой вот пакости, - он протянул соседу каравай.
   Но тот уже зашёлся в беззвучном неудержимом смехе, заражая подошедших механизаторов. Надрывный хохот далеко прогнал окрестную тишину.
   - Ой, ....ля не могу, - корча била смешливого Вовну, он согнулся поясно и хватал рукою воздух, чтобы не упасть.
   Трофим совсем растерялся. Он готов был на месте провалиться от стыда, обиды, всеобщего веселья и внимания, виновником которых он стал.
   Когда, наконец, собрались идти дальше, легче молотобойцу не стало. Пересыпкин в сердцах закинул в снег каравай, повинный в его позоре, огорчённый натянул на плечи мокрую фуфайку. И каждый его поступок вызывал новый поток насмешек, очередной взрыв хохота.
   В глубине души Трофиму и самому было весело, и он вволю бы посмеялся, случись подобный казус с другим. А теперь он шёл тихо и скромно, будто не о нём теперь зубоскалили механизаторы, и первым заметил то, что ещё никто не видел - когда прошли берегом Ситника, вдали мелькнули огоньки Петровки.
   Правда, что он не очень складный, что у него очень длинное и плотное тело, голова вот тоже как будто великовата, да и в поступках он не ловок - эвон как смеются-закатываются. Пусть он не освоил трактор и работает молотобойцем. Зато по рабочей сноровке у наковальни ли, у горна - сразу увидишь, чего стоит Трофим Пересыпкин.
   Пусть на нём обгорелая фуфайка, заношенная и прожженная шапка и стоптаны валенки, зато голова его ясна, и мысли радостные, а руки, если и дрожат немного, то это от нетерпеливого предвкушения работы.
   Конечно, нелепо получилось с этим караваем, будь он неладен. Но вон уже околица - уйдут мужики в МТС, он свернёт в свою кузню - и всё забудется, как вчерашний сон. Вглядываясь в темнеющие крыши села, Трофим пытался угадать, под какой из них его кузня.
  
   Как только войдёшь в Петровку со стороны Каштака, тут сейчас же откроется широкая улица, в конце которой высокая старая церковь, а направо от неё - колхозная кузница.
   Трофим был ещё пацанёнком, когда с отцом впервые побывал здесь. Казалось, ничего не изменилось с той поры. На верхних полках, до которых не каждый и дотянется, лежали замысловатые изделия и гордость старика Анцупова - ну, просто игрушки для детворы или диковинки для какой выставки. Пониже располагались подковы, занозы для осей тележных, болты и прочие необходимые в коллективном хозяйстве мелочи. Две нижние полки были заняты чем угодно. И всегда выходило так, что на них находились необходимые заготовки для срочных кузнечных поделок.
  
   Так случилось и сегодня. Пока Трофим раздувал горном печь, Яков Степанович Анцупов отложил в сторону инструмент и, выбрав что-то подходящее из кучи лома с нижней полки, вертел заготовку перед глазами. И по мере того, как из старой гнутой скобы вырисовывался образ замысловатого воротного затвора, лицо старика светлело.
   Было лишь раннее утро, приближался восход солнца, а работа по всей деревне уже кипела. Звонко дробили морозный воздух тракторные пускачи в МТС. По улице проехал грузовик, оставив дымный след.
   Печь в кузне загудела, ярко перемигивались и потрескивали угли. Пора начинать работу.
   - Пора, - громко сказал Яков Степанович. - Нам тоже надо постучать молотками, а то начальство скажет, спят, мол, кузнецы.
   И с этими словами он бросил в огонь заготовку.
   Но Пересыпкин забеспокоился:
   - А я и не раздул, как следует. Припоздал, Яков Степанович, прости.
   Трофим был послушным учеником у кузнеца, сильным, работящим малым и добродушным, и Яков Степанович мог не приходить на работу так рано. Но чтобы молотобоец не чувствовал себя униженным пренебрежением начальства, старик всегда начинал работу вместе с ним, с удовольствием грея спину у жаркого огня.
   - Не ворчи, старость накличешь. А то завтра на погост снесут, - ворчал кузнец, пряча улыбку за вислыми усами.
   Он поднял необходимый инструмент на приступок. Как только скоба на углях из яркого оранжевого цвета перекрасилась в багряный, Анцупов подхватил её щипцами и аккуратно положил на наковальню. Повертел её с боку на бок прежде, чем взял в руки молоток. Теперь он осторожными ударами распрямил её.
   Старик был худ и бледен, но глаза горели живым блеском, тая в себе признаки большой физической и душевной силы.
   - Эй, Трофимчик, - ласково сказал он. - Ну-тко, бери свой струмент, поработай немного плечами. Не горюй, что тяжка наша доля - просто надо привыкнуть. А так, работа не хуже другой, уж поверь мне. А мне забота - научит тебя кое-чему, пока ещё бока от полатей отрывать могу. Будем лошадей ковать, бороны править.... Я на такие штуки мастер. Не зря ж....
   Однако, Яков Степанович, не успел договорить. Когда он указал молотком место удара, Трофим ахнул кувалдой со всего плеча, и от скобы брызнули искры, сверкнув колючими огоньками. В ту же минуту кузнец повернул заготовку, и на неё опять вслед за молотком обрушилась кувалда. Искры сыпали и освещали землю под наковальней.
   - Ах, какой я глупый старик. Ну, чего я испугался и даже подумал, что перевелись в нашем краю кузнечные мастера. А всё-таки ты молодец, Трофим, - вон какой сильный, просто двужильный. Но этого мало. И надо тебе учиться на кузнеца, как следует.
   С этими словами Анцупов подхватил щипцами почерневшую заготовку, подошёл к горну, поворошил угли.
   - Ну-ка, подручный, подналяг на меха. Отдохни-ка от своей кувалды.
   Пересыпкин с перепачканным сажей, но важным лицом, взялся за меха, не проронив ни слова.
   - И чего бы мне не покурить? - сказал дед Анцупов и сел на скамеечку.
   Бережно и заботливо скрутил козью ножку, сунул её в потемневший латунный мундштук, зачерпнул совком уголёк, прикурил, щурясь, и пустил под нос облако дыма.
   - Только незачем мне оставаться тут, у самого горнила, - сказал он и перетащил скамеечку поближе к двери, где парком обозначился сквозняк.
   Он докурил свою самокрутку, но не спешил приступить к работе, прислушиваясь к ломотным болям в старческих суставах.
   Тут Пересыпкин проявил расторопность - перенёс щипцами раскалённую заготовку на наковальню и подхватил в руку кузнечный молот. Скоба под его ударами зашипела, заискрилась. Удары становились всё громче и чаще, но дело, казалось, не двигалось.
   Яков Степаныч с усмешкой глянул на подручного и подхватил оставленную им кувалду. Звон над кузней поднялся ладный, переливчатый. Бим-бом, бим-бом - звонко и радостно отзывалась на удары наковальня.
   Кузнецы подустали, лица их залоснились от пота, но тут и скоба поблекла, требуя нового нагрева. Старик Анцупов перевёл дух и громко крикнул надломленным голосом:
   - Трофим, эй, послушай, она же не куётся. Бросай её в огонь, торопыга. Уморил меня совсем.
   И вновь послышались глубокие вздохи мехов и завывание горна. Но угли уже не давали достаточно жару, и Пересыпкин захлопотал у печи.
  
   Маруся Суровцева, пользовавшаяся в Петровке известностью, как единственный почтальон, жила на крайней от озера улице, в маленьком домике, который достался ей в наследство от отца и матери. Трофиму Пересыпкину доводилась племянницей и частенько забегала в кузню попроведать его, передать привет тётке, гостинцы бабушке.
   Ждать её с нетерпением Трофиму был самый резон. Маруся по служебной надобности бывала в райцентре и привозила оттуда хлеб казённой выпечки. Среди сельчан он славился своим неповторимым вкусом. Обожала его Трофимова тёща - Марусина бабушка. Встречала его с работы всегда одним и тем же вопросом:
   - Маруська-то была?
   Племянница пришла в обеденный перерыв. Вместе с Яковом Степановичем, развернувшем на коленях свёрток с закуской, она настойчиво, ради всех святых, уговаривала молотобойца отобедать у неё. Маруся грозилась сбегать домой и принести чугунок картошек.
   - Вам обоим что-то блазнится сегодня, - говорил Пересыпкин, взвешивая на руках принесённые племянницей "городские" буханки. - Что я с голоду помираю, или денег у меня нет в столовой пообедать? Из-за чего так убиваетесь? Я и этот хлебушек не трону - тёще отнесу, ребятишек побалую. Или думаете, что с пустым брюхом я и не работник? Но кабы знали вы, что со мною сегодня приключилось, так и сами бы про жратву забыли.
   Трофим рассказал про обстоятельства, при которых лишился обеда.
   Потом Маруся принесла ему варёной картошки, а старик Анцупов поделился своим обедом и заставил Пересыпкина его принять и съесть.
   Отдохнув и перекурив, кузнецы закончили затвор и продолжали греть и гнуть металл для других заказов.
  
   В конце дня зашёл Антип Вовна, просил-умолял Трофима уступить одну из двух "казённых" буханок хлеба. Не добившись, тайком сунул в Марусин мешок ещё и два тяжеленных кирпича, и Пересыпкин нёс их на горбу все шесть километров до Каштака, предвкушая радость и благодарность домочадцев.
   А когда со словами: "Принимай, тёщенька, подарок" - бросил мешок на лавку и сломал её, почувствовал, что день закончился. И хотя также неудачно, как и начался, но не бесполезно проведённый, а заполненный нужной и любимой работой.
  
   После семейного ужина он уснул, и опять ему снились тоскующая корова Зорька, заброшенное хозяйство, и искры, искры, искры без конца, и перезвон кузнечных молотов.
   А из далёкого далёка уж таращилась на уютную Трофимову избёнку Великая война.
  
   Экипаж машины боевой
  
   - Командир, вода поступает, - голос Сычёва был хриплым и дрожал.
   - Не промокнешь! - рявкнул Рыков.
   Он тоже, только казался твёрдым - в душе паниковал.
   Не надо бы так с экипажем, подумал Егор - в одной банке законсервированы.
   - Сожгут, как пить дать сожгут самураи, - вслух подумал Сычёв.
   Лейтенант промолчал.
   Агапов влез с советом:
   - Петька прав - на броню бы надо, командир.
   - Сиди, смотри вперёд.
   - Дак ни чё уже не видно.
   - Тогда слушай.
   Агапов стянул с головы шлем.
   Подступающая ночь полнилась звуками боя - взрывы, очереди.
   Чёрт с ним, подумал Егор, может, пронесёт. Может, не до нас будет самураям - не все же танки увязли. Да и не одна их бригада в атаке - сомнут узкоглазых.
   Уселся поудобнее. Неприязненно подумал о лейтенанте - перед самым штурмом припёрся, времени не осталось познакомиться. Что за человек - может трус, может герой? Сунешься в люк, а он шмальнёт в спину, скажет - дезертир. Вполне может - вон как нервничает. А на броню бы надо выбраться - всё надёжнее. Подкрадутся самураи, подожгут, и - прощай, мама дорогая!
   - Сидим, глухие и слепые.... - ворчал Сычёв.
   Действительно, в тридцатьчетвёрках, пришедших с запада, рации есть и ещё один член экипажа - стрелок-радист. Шмаляет себе из пулемёта да тараторит: "База, база, я одуванчик...."
   - Может, за подмогой слетать? - предложил Сычёв.
   - Заткнись, - посоветовал Рыков.
   Не верит, подумал Агапов. Где его так пуганули? Вроде молодой. Танк, конечно, знает, и стрелять умеет, а вот воевать не умеет. Нервный он для войны, шибко нервный.
   - Давно с училища, командир?
   - Тише! Всем трёп прекратить - слушать.
   Поспать что ли, подумал Егор. Самое время: заснул, проснулся - в раю. А может, в аду.
   Мысли потекли неспешные, дремотные, будто старческие.
  
   Восемь лет назад призвали его в армию и увезли на самый Дальний Восток. На берегу Ханки - озеро такое - в посёлке Камень Рыболов квартировала дивизия. То, что будет танкистом, механиком-водителем, Агапов знал давно. Ещё в Троицке на курсах механизаторов обращался к курсантам один преподаватель не иначе, как:
   - Ну, что, товарищи танкисты, перейдём к матчасти....
   Хорошо служил. На виду был у начальства.
   Война с финнами грянула, Егор рапорт на стол - хочу, мол, так-их-растак, белофиннов образумить. Не пустили.
   Фашисты нагрянули. Дивизия тогда зашевелилась. К отправке на фронт готовилась.
   Два полка из трёх уехали. В аккурат под Москву поспели - задали немчуре перцу.
   Писали товарищи с запада - видели в смотровые щели, как фрицы драпают. Ничего в них особенного нет - бить можно. Погибло, правда, немало бывших друзей - на то и война.
   Тогда Егор ещё один рапорт - хочу на фронт.
   - Ты куда собрался? - командир швырнул со стола листок. - Кто людей кормить будет?
   Голодно жили: пайки урезали - всё на фронт, всё для победы. Пожалел тогда Егор, что лучшим стрелком дивизии числился. В сердцах пообещал изюбря добыть. Взял карабин и ушёл в тайгу.
   День бродил, не напал на след. Ночь настигла, ему стыдно возвращаться с пустыми руками. Разгрёб снег, полночи костёр палил. Потом уголья раскидал, лап еловых нарубил и уснул на них. Тут его рысь выследила.
   Почему сонного не загрызла - судьба. Её судьба. Могла ещё прыгнуть на встающего. Но прыгнула именно в тот момент, когда карабин на плечо вскинул. На штык и напоролась. Упали вместе в снег, с тою лишь разницей - Егор напуганный, а зверь уже подыхающий. Так и доставил трофей в часть - волоком на еловой лапе.
   Съели вместо изюбря - голодно ж было.
  
   Сычёв ворочается, места себе не находит. Его положение в танке самое незавидное - нижний люк в грязи затоплен, в случае чего, рискует не выбраться.
   - Слышь, Агапыч, открой люк - духота.
   - А гранату в него не хошь? - прошипел лейтенант.
   - Гранату не хочу, - согласился Сычёв.
  
   Письма слали друзья с фронтов, из госпиталей. Косила война бойцов ротами, полками, дивизиями.... калечила. Стыдно Егору слоняться по части при двух руках, при двух ногах, здоровому, сильному. Ребята в палатках ёжатся, вода в бачке ледком покрывается - рано в лагеря-то выгнали. А он пробежится по-над берегом и - бултых! - в Ханку, фырчит, плескается - чисто морж.
   Немец летом на юге попёр. Дивизию вновь перетряхивали. Что могли, отправляли на запад. Агапову опять не повезло.
   Сначала на стрельбах - сунулся из люка, дурья башка, и шлем зачем-то стянул. Соседний танк "ба-бах!" из башенного - порвало ушную перепонку. Вечные шумы остались правому уху.
   Только вышел из госпиталя - руку сломал. На турнике "солнышко" крутил на зависть всей дивизии. Попробовал исполнить нечто подобное на брусьях и .... полетел вниз головой. Голова цела осталась - руку сломал. Снова госпиталь.
   Голове досталась чуть позже на предупредительно-ремонтных работах. Люк башенный не законтрили, и рухнул он на сунувшегося Егора. Если не шлем, пробил бы начисто череп. Сотрясение, однако, получил и месяц госпиталей.
  
   - Агапыч, - подал голос Сычёв.
   - Ну.
   - Ты же коммунист?
   - Ну.
   - Ну-ну. Просись в разведку - тебе-то обязаны поверить.
   - Нельзя механику-водителю танк покидать.
   - Ну, тогда заводи, поехали....
   - Заткнись, - приказал Рыков.
   - Заткнись-заткнись, - ворчал заряжающий. - В гробу намолчусь. Если будет что хоронить.
  
   В партию вступил с тою же надеждой - попасть на фронт. Снова написал рапорт.
   - Сиди не рыпайся, - был ответ. - Без тебя знают - где кому Родине служить.
   Ещё раз написал, когда весточка пришла - Фёдор погиб. Тут он даже по столу стучал - хочу, мол, за брата отомстить. А когда разгневанный штабист рявкнул:
   - Пошёл вон!
   Егор взметнул над головой его табурет.
   - Ах, туды-твою-растуды, крыса штабная!
   И убил бы, не подоспей часовой у входа в штабную палатку.
   За такой проступок очень даже мог Егор Кузьмич попасть в ту самую штрафную часть, где Фёдор сгинул. Но комдив заступился:
   - Не всё в порядке у парня с головой - контуженый.
   Вместо штрафбата или "губы" ему звание повысили - старшим сержантом стал Егор Агапов.
   Зачитав приказ, командир пожал руку и сказал:
   - Доля наша такая - молодёжь учить. Ну, так учи.
  
   Из дома писали. Чаще всех Матрёна.
   А потом, как отрезало - когда похоронку о Фёдоре получили.
   Подспудно Егор понимал сноху - ненавидит она Родину, сгубившую её ненаглядного - ту самую Родину, которую он так рвался защищать. Понимал и не обижался.
   Мать писала - нелюдимой стала Матрёна и всё плачет. Прежде ждала, крепилась - теперь не ждёт.
   Пробовал Леночке писать, но племяшка не ответила. Теперь сколько ж ей? Восемь да .... Девушка уж, невеста. Красавица - есть в кого.
   Сестра Нюрка ни одного письма не прислала за все годы службы.
   Алексей Саблин писал редко, но обстоятельно. Призвали его в июле сорок первого. Геройски воюет. Четырежды в госпиталях валялся: на теле живого места нет от шрамов, на гимнастёрке - от наград.
   Многих мужиков на фронт забрали. Почитай всю родню. И Илью, и Егора Шамина. Ванька Штольц отбоярился - контуженный. Андрияшка, поганец, в заградотряде служит. Не он ли Фёдора, того....
  
   - Эх, Лука ты наш Лука. Слышь, Агапыч, мог бы и написать земляк-то наш - чай, руки-то целы.
   - Да, конечно, - согласился Егор. - Это его не красит. Домой приеду - отметелю по пьянке. Иль прощу на радостях. Слышь, Петруха, на дембель поедем, обязательно к нам заедем - тебе по дороге. Сам ему всё выскажешь.
   - Девки-то у вас ничё?
   - Девки у нас красивые. Племяшка подрастает - писанка. Останешься - сам сватом пойду.
   - Слышь, командир, у тебя невеста есть? - спросил Сычёв лейтенанта. - Расскажи, чего букой сидишь.
   - Ефрейтор, соблюдай субординацию, - отрезал Рыков.
   - Ну-ну....
  
   Без Егора Агапова накостыляли Гитлеру. Берлин чадил развалинами, пора было браться за самураев. С запада шли боевые части. Их, учебную, расформировали. Из целой дивизии набрался один только батальон, зато ударный.
   В экипаж подобрались земляки.
   Лука Лукьянов, младший лейтенант, появился после офицерских курсов - всю войну просидел дома по брони, заведуя тракторной бригадой в Петровской МТС.
   Егор рад был несказанно земляку. Да ещё, как выяснилось, своему командиру.
   Заряжающим поставили Сычёва.
   - Потомственный шахтёр Пётр Никадимыч Сычёв, - представился ефрейтор. - Из-под Курска.
   - Смотри-ка, земляк! - обрадовался Лука.
   - Откуда будете, товарищ младший лейтенант?
   - Петровские мы с Егором.
   - А район какой?
   - Увельский.
   - Не припомню.
   - Чудак человек - так область-то Челябинская.
   - Тогда какие же мы земляки?
   - Переселенцы мы курские. "Куряками" так и кличут.
   - А мы-то "куряне".
   - Ну, какая разница - одних соловьёв предки наши слушали.
   В Мудадзяне Лукьянова ранили. Пошёл в город, а обратно привезли. Егор с Сычёвым прибежали, когда его перевязанного отправляли в медсанбат.
   - Держитесь, земляки, - улыбнулся младший лейтенант. - Чтоб без меня Токию их не брали. Я ненадолго, только туда и обратно.
   И опять улыбнулся бескровными губами. Только улыбка эта была совсем не геройской.
  
   - Да-а, дурило наш Лука Фатеич - на ровном месте спотыкнулся. Угораздило.
   - Кому как повезёт, - поддакнул Сычёв.
   - Тихо! - приказал Рыков. - Слышите?
   - Что? Что?
   - Да тише, вы. Слышите?
   Чем-чем, а отменным слухом танкисты вряд ли прихвастнут.
   Тишина воцарилась в тридцатьчетвёрке.
   Будто чавкнула грязь за бортом. Вслед за звоном разбитого стекла о борт машины, свет брызнул в смотровые щели.
   - Горим! - завопил истошно Сычёв. - Открывай люк, командир. Егор!
   - К машине! - крикнул Рыков. - Огонь по врагу!
   Агапов откинул свой люк, полез - автомат вперёд. В спину летело Петькино:
   - Горим! А-а-а-а....
   Егор скатился с брони, плюхнулся в грязь. Вскочил. В пяти метрах тёмная фигура.
   Сейчас я тебя, тварь!
   Нажал курок - чуть палец не сломал. Тьфу, чёрт, забыл передёрнуть.
   А фигура - бах! бах! - белым огнём чуть не в лицо. Мимо!
   По пояс высунувшись из люка, Рыков дал очередь вокруг танка - пули зачавкали в грязь.
   Петька бесновался в горящей машине, не имея возможности выбраться:
   - А-а-а-а....
   Щас, Петя, щас. Егор передёрнул затвор, но кто-то сзади сильно толкнул его в плечо.
   Падая, Агапов видел, как выбивали пули искры из брони. Не видел, как сражённый, подломился в поясе Рыков, соскользнул с брони и ткнулся головой в грязь. Не слышал, как погибал Петька Сычёв, не вырвавшись из объятой пламенем машины.
   - А-а-а-а....
  
   Ему повезло - он упал на автомат и не захлебнулся в грязи, когда лежал без памяти. Его подобрали на следующий день. Он был ранен, истекал кровью, но был жив в отличие от командира. И от Петьки остались обугленные кости. Война, брат. Ничего не попишешь.
   Сначала была боль физическая, она заслоняла всё. Потом заныло сердце. Эх, Петька, Петька. Не гулять мне на твоей свадьбе. И Рыков погиб. Но этому может и поделом - по его глупости всё случилось. Вылезь они на броню да услышь самураев пораньше, может и живы остались.
  
   После Хабаровского госпиталя был долгий путь на запад. В Самарканде долечивался. Здесь и встретил выздоравливающего Луку Лукьянова.
   - Командир!
   К выписке из госпиталя и документы о демобилизации подоспели. Уехал Егор.
   Под вечернюю зорю покидал состав Самарканд. За городскою чертой ещё один город - шалаши, землянки, палатки.
   Агапов, куривший у окна, спросил проводника:
   - Кто это?
   - Беженцы, дезертиры, переселённые - накипь всякая. Упаси Бог туда попасть.
   И дабавил, видя недоумение на лице старшего сержанта:
   - А ты думал, двое вас на всей земле - ты да Гитлер. Нет, брат, каждой швали по паре.
  
   Кабанчик
  
   Байтингер Андрей Августович был из поволжских немцев, переселённый на Южный Урал в военное лихолетье. Природа щедро одарила его мужскими статями - многим солдаткам мутными ночами грезился его тевтонский профиль. Но фронт сыпал похоронками, и вместо сердешного "милый" слышал он за спиной злобное: "Ишь, присосался, немчура проклятый".
   А присосался ссыльный к колхозному имуществу в должности кладовщика. Педантизм и немецкая аккуратность во всем и особенно в документах отчётности служили ему праведную службу, спасая от недостач, грозивших - ему-то уж точно - расстрельной статьёй.
   Премного им доволен был председатель колхоза Василий Ермолаевич Назаров:
   - У меня кажное зёрнышко на учёт поставлено.
   А когда распекали на бюро или в исполкоме нерадивых, подтрунивал:
   - Прислать моего немца? Враз порядок наведёт.
   Не знал Василий Ермолаевич того, что между его сверхчестным немцем и бабёшками, трудившимися на подработке семян был негласный сговор. Перед тем, как запереть тяжёлые церковные ворота - в бывшем Божьем храме хранилось колхозное зерно - на огромный амбарный замок, выходил Андрей Августович покурить на свежий воздух. Этими минутами пользовались работницы, чтобы сунуть за пазуху к тёплым грудям пару горстей зерна - чтобы дома, истолчив его в ступке, приправить жидкий супчик и покормить семью. Ревниво смотрели друг за другом, чтобы ровно две горсти и не зёрнышком больше.
   Уходя, прощались:
   - До завтрева, Андрей Густович.
   Он кивал, не глядя, пуская клубы дыма и пара, устремлял взор свой вслед светилу, западавшему за кромку голого в январе леса у Межевого озера. Солнце видело то, что скрыто от ссыльного пространством - заснеженное Поволжье, развалины Берлина.
  
   Ворованное зерно холодило не только грудь, но и саму душу. За такое по законам военного времени кара суровая и незамедлительная - ссылка в северные лагеря с конфискацией дома и хозяйства. Кончилась война, а страх остался. Говорят, не будет поблажки. Говорят, ещё заседает в районе тройка, верша суд строгий и скорый.
   Бабам и душу отвести в никчемных пересудах некогда - трусцой через заброшенный поповский сад, а за забором площадь - сотни тропок по своим углам. Там попадёшься - каждый за себя - ври, что хочешь, выкручивайся, но остальных за собой ни-ни.
   Дом прошли поповский - теперешняя школа, но ребятишек нет: с утра отзанимались - колодец, вон забор. Батюшки святы! Кто это навстречу? Никак Назаров? У баб сердца до пяток обвалились.
   Да, нет. Егор Агапов, завклубом сельским. Но тоже начальство - парторг колхозный. А ктой-то с ним? По виду - городской.
   - Дарья, где ты? Твой зятёк идёт. Давай вперёд.
   Бабёшки уступили тропку суетливой приземистой женщине - Дарье Логовне Апальковой.
   - Здорово, Гора. Как унучка?
   - Здравствуй. Растёт, улыбаться начала. Здравствуйте, женщины. Назарова не видали? Корреспондент к нему приехал, из районной газеты.
   - Здравствуйте. Здравствуй, Кузьмич.
   - Нет, не видали.
   - И на складу его не ищи, нету.
   - Можа в МТМ, можа на ферме.
   - На конюшне глянь - с обеда на ходке рассекал, видела....
  
   Председателя колхоза действительно нашли на конюшне. В углу просторного помещения нераспряженный жеребок хватал клок сена уголком губ и мулозил его вместе с удилами. Глава коллективного хозяйства провалился задом в ясли, явив миру две ноги в валенках с колошами, одну руку с клоком сена в горсти и голову в треухе, мирно почивавшую в сивушных парах.
   - Чёрт, нализался, - плюнул под ноги парторг.
   - Погоди-ка, - засуетился корреспондент. - Исторический момент.
   Он кинулся пошире отворить створки ворот, и в последних лучах уходящего солнца щёлкнул затвором аппарата.
   - Постой, - усмехнулся Егор, подошёл к яслям, содрал с валенка Назарова колош и водрузил ему на голову. - Щёлкни-ка ещё раз нашего Бонапарта.
  
   Эту фотографию и увидел народ в "Слове колхозника". Заголовок фельетона был хлёсткий, можно сказать, злободневный - "Ещё один, кому нужна была "Московская"". И звался там председатель колхоза Назаров Петровским Бонапартом.
  
   Дочка Люсенька, первенец молодой четы, сильно приболела. Полгодика ребёночку.
   - В райбольницу вам надо, - что я могу, - подняла на Агапова растерянный взгляд белёсых глаз фельдшер медпункта. - Хрипы у ней по всей груди. И не медли - счёт на часы, может, идёт. Потеряете дочь, Егор Кузьмич. Езжайте.
  
   - Коня, говоришь? - Назаров поднял на парторга недобрый взгляд, губы его толстые поползли к кончику носа - вылитый дуче, повешенный в Италии.
   - Коня, говоришь? Куды ты на ночь глядя? Кто-то там тебя ждёт. Завтрева с утра и помчимся. Слышал, на бюро райкома нас вызывают?
   Егору тошно выпрашивать сани у Назарова, но доченька....
   Он глубоко вздохнул и присел на стул, отвернувшись к окну.
   Назаров сверлил взглядом ненавистный затылок.
   Знаю, знаю, кто колошу на башку пристроил. Выжить из хозяйства хочешь, гнида? Под себя колхоз забрать? На-ка, выкуси! Много вас, фронтовичков, понаехало. Да и мы не пальцем деланы.
   - Метель днями была. Пробьёмся ли?
   - Да ты что? На Гнедке-то не пробьёмся? Шалишь. С супругой поедешь? Ну, так сбирайтесь - завтрева со вторыми петухами и подъеду.
  
   Назаров подъехал, как и обещал - ночь, будто только разыгралась: полыхает звёздами из края в край. Горячий рысак бил подковой звонкий снег, звякал удилами. Увидев Анну с дочерью на руках, укутанную в одеяло, председатель развернул в ходке дорожный тулуп:
   - Спит?
   Анна Агапова всхлипнула:
   - Горит вся. Не знаю уж, в памяти ли.
   Егор укутал жену и дочь Назаровским тулупом, примостился сзади на сене.
   - Что тут у тебя?
   - А? Кабанчика завалил - куму везу. Н-но!
   Рысак-трёхлетка легко взял с места.
  
   Ходко шли. Заря полыхнула, притушив звёзды, когда Марково проехали - до Увелки рукой подать. Солнце выкатилось, месяц только потеснился, не желая уступать. Подъехали к больничным воротам.
   - Ну, я к куму. Ты в райком-то когда?
   Егор отмахнулся.
   Назаров покачал головой - за всю дорогу девочка и не всхлипнула: жива ли?
  
   После осмотра врачиха вышла в приёмный покой.
   - Как же вы такую кроху застудили? Двустороннее воспаление лёгких, температура на пределе совместимости с жизнью. У неё бронхи забиты гноем, чем дышит - уму непостижимо.
   Анна всхлипнула, укусив свой кулак. Егор закашлялся. Врачиха окинула их пронзительным взглядом - деревня сермяжная.
   - Её бы в Челябинск, но не доедет. Сделаем, что в наших силах. Ждите.
  
   Егор вытерпел час, потом засуетился:
   - Мне в райком надо. Посиди тут, Нюся.
   Закоулками добирался, шёл мимо дома второго секретаря райкома Босого Серафима Ивановича. Увидел знакомый ходок Назарова - шилом кольнуло недоброе предчувствие и угнездилось где-то в глубине души.
  
   В райкоме сдал взносы в сектор учёта и партбилеты на штамповку.
   - Стучат, - кивнул на дверь через коридор завсектором Беспалов. - С исполкома вторую машинистку вызвали, к бюро торопятся.
   Видя, что Агапова никак не заинтересовала его информация, отложил в сторону штемпель "уплачено":
   - Не интересуешься? А зря. Там про тебя стучат - зайди, глянь. Из Петровки предсовета вызвали срочным порядком - Извекова вашего. Ты что-то сегодня не такой. Иди, партбилеты потом заберёшь, после бюро - мне ещё сверить надо по карточкам учёта.
   Егор зашёл в машбюро, поздоровался. Вытянув шею, пытался заглянуть в завиток текста, выползающего из машинки под пулемётный перестук. Ничего не понял. Потом на глаза попала стопка отпечатанных листов:
   Повестка заседания бюро Увельского райкома партии от 26 января 1948 года.
   1. О подготовке очередного пленума Увельского райкома партии.
   2. О работе редакции газеты "Слово колхозника" по реализации постановления Октябрьского Пленума ЦК КПСС.
   3. О работе клуба Петровского сельского Совета по патриотическому воспитанию молодёжи и организации культурного досуга селян.
   - Так вот он, кумов-то кабанчик! - Егор брякнул по стопке костяшками пальцев.
   Машинистки вздрогнули, разом прекратив перестрелку:
   - Что? Что вы сказали?
   Но Егор только рукой махнул и вышел прочь.
  
   Бюро собиралось, если не было накладок, обычно по вторникам в два часа. В отсутствии первого секретаря, уехавшего в Москву на учёбу, проводил заседания и правил районом второй секретарь - Серафим Иванович Босой, областной выдвиженец, как, впрочем, и первый.
   Когда подъехал Извеков, Егор уже томился в приёмной. Поздоровались.
   Формально Петровский глава Совета был работодателем для Агапова, но как рядовой член партячейки состоял у него в подчинении. За годы войны Егор возмужал, если ростом и не догнал старшего брата Фёдора, то костью широкою в него. А Извеков сдал ещё сильнее, ходил теперь с тросточкой, более похожей на костыль, стал чёрен и ряб лицом, телом высох.
   По одному, по двое подходили члены бюро. Однополчанин, бывший командир, парторг соседнего хозяйства Лука Лукьянов сердечно обнял Агапова. Последним из своего кабинета через приёмную прошествовал Босой - с Извековым за руку, на Егора даже не взглянул.
   Петровчане переглянулись и пожали плечами. Хотя Егор немного кривил душой - он-то был в курсе надвигающихся событий.
   Подошли журналисты - редактор и известный уже фельетонист, но теперь без фотоаппарата. Непрофессионально притихшие. Не было Назарова. Да и зачем ему тут быть, раз из повестки вычеркнули.
   Надрывно закашлялся Извеков, встал и вышел, припадая на тросточку. Егор проводил его взглядом. Сдал, сильно сдал бывший красный командир. Устоит ли под напором Босого? Нет, вряд ли - не боец уже.
   Пригласили газетчиков.
   - Следующий вопрос ваш, - подняла строгие глаза секретарша.
   Но зазвонил телефон.
   - Приёмная райкома партии.... Да.... Здесь...
   Растерянно Агапову:
   - Вас.
   На том конце провода всхлипы:
   - Гора... дочка наша ... Люсенька... Помёрла-а...
   Егор скрипнул зубами. Секретарша вздрогнула и отстранилась.
   - Сейчас буду, - сказал жене и, возвращая трубку. - Всё, прозаседались....
   Сорвал с вешалки дублёнку, нахлобучил шапку и в дверь.
   Следом:
   - Опоздаете.
   - Уже, опоздал.
  
   Лука Лукьянов не сразу попал к однополчанину - в день бюро заночевал в Увелке и следующий весь проторчал там, справляя свои и порученные дела. Возвращаясь, завернул в Петровку к Егору Агапову.
   В горнице на столе маленький гробик. Наталья Тимофеевна и Анна, закутавшись в чёрное, как две пифии, сидели по сторонам и тихонько раскачивались.
   Лука утащил убитого горем Егора на кухню покурить.
   - Как там бюро? - хозяин сделал вид, что интересуется гостем.
   - А-а, - Лукьянов положил на стол раскрытую коробку "Казбека". - Сняли тебя, Кузьмич, с работы.
   Агапов криво усмехнулся, разминая папиросу:
   - Давно пора - нашли клубника.
   - Куда пойдёшь?
   - В МТС, конечно, - там Назаров не властен. Я ж танкист, тракторист, Фатеич, мне ли хороводы водить?
   Агапов сжал в кулак крепкую ладонь перед носом бывшего командира.
   Лукьянов оживился: не сломлен дух однополчанина - порядок в танковых войсках.
   - Это ещё не всё. Строгача тебе впаяли, с занесением. За развал и непартийное поведение - никто ведь не знал, что у тебя такое горе. Ладно, из партии не попёрли, но это был бы перегиб. На это бы Босой бюро не сломил, но хотел - чувствовалось.
   Лукьянов внимательно наблюдал за лицом собеседника.
   Егор горестно покачал головой:
   - Вот ведь как.... Хотели Назарову, а врубили Агапову. Бюро, как дышло, куда повернул - то и вышло.
   - Ну, это ты погоди.... Вот первый приедет.... Я сам к нему пойду.... Не так Босой дела ведёт, не туда.... Газетчикам врубили, придрались и врубили. А всем ясно - за фельетон против Назарова. Силён Василий Ермолаевич.
   - Это всё?
   - Нет. Ячейку вашу распустить решили. На два колхоза и МТС одна у нас будет парторганизация. Изберём тебя в партком.
   - Со строгачом-то? Уволь, яви милость.
   - Рано руки опускать, Кузьмич. У них ведь жалости нет: сдашься - забьют, запинают и свиньям скормят.
   - "И вечный бой, покой нам только снится", - процитировал отставной клубник. - А доченьке моей ничто уже не снится.
   Так печально закончилось первое хождение во власть Егора Агапова.
  
   Конокрады
  
   - Ой, как ты не прав, Егор Кузьмич. Совершенно.
   Завсельхозотделом Увельского райкома партии Пестряков с наслаждением вытянулся на жёсткой панцирной кровати, настраиваясь на долгую душевную беседу.
   - Партия - запомни - партия сама подбирает кадры, воспитывает их, выдвигает и поддерживает. Если всякие Бородины начнут во власть ломиться, не спросясь. как же будем страной управлять? То-то.
   - Бородин народу люб - он местный, я пришлый.
   - Да не народу он люб, а ворам. Поприжал ты несунов, Егор Кузьмич, вот они и колготятся: тебя чернят, своих толкают - политика известная. Не забивай голову перед выборами. Я для чего сюда приехал? Правильно. Рекомендовать, поддержать, настоять. Если какая-то Кабанка начнёт игнорировать мнение райкома - до чего же мы докатимся?
   - И я к тому же, Павел Иванович. Авторитет райкома - это не пустой звук, чтобы можно было так... безоглядно... ставить его под сомнение. Взвесить всё надо.
   - Ох, и мнительный ты, Егор Кузьмич. С тобой на фронте, как говорится, в разведку б не рискнул.
   Оба замолчали надолго.
   За стеной веранды Наталья Тимофеевна гулькалась с двухлетним Антоном. Анна гремела подойником, кринками, чугунами, завершая круг дневных забот.
   За рекой далеко на запад протянулось ровное поле, ныне жёлтое от жнивья. Солнце закатывалось, бежали длинные тени от прибрежных тополей. Над Кабанкой плыла девичья песня, грустная и тревожащая.
   - Молодёжь-то не бежит? - Пестряков повернулся на бок и подложил под голову согнутую в локте руку.
   - Как везде.
   - Не дрейфь, Кузьмич, прорвёмся. Всех Бородиных, - он сжал в кулак длиннопёрстую ладонь, - в бараний рог.
   Агапов, закурив, покачал головой:
   - Думали, войну перемогим, счастливо жить станем, а счастья всё нет и нет.
   - Боишься? Хочешь, в райотдел позвоню, заберут твоего Бородина, выборы пройдут - вернётся.
   - Оно, ваша правда, Пал Иваныч, - воровства много и безобразия всякого. Не доглядишь - сплошной урон. Опереться-то не на кого - вот в чём беда. В своём селе - кумовья, зятья, дядья. Здесь - один как пёрст.
   - Команду надо создавать единомышленников.
   - Да мысли-то у всех одни - жить получше.
   - Правильные мысли, и партия о том же думает, и ты должен: рост благосостояние народа - первейшая наша задача. Но через что - вот принципиальный вопрос. Труд, добросовестный и самоотверженный. А воровство надо, и мы будем, пресекать.
   - Хорошо, труд, согласен. Добросовестный - честно отработал, честно рассчитали. Но самоотверженный... - сколько можно. Война была - понятно. Сломали врагов, пора и людям дать вздохнуть. Пора?
   - К чему ты?
   - К тому, что план хлебозаготовок мы выполнили, семена заложили, думал, остатнее зерно на трудодни пустить, народ поощрить за добросовестный труд. А мне - вези да вези. Чем с колхозниками рассчитываться?
   - Да-а, - Пестряков сел на кровати, помрачнев, закурил. - Жидковат ты для председателя. Ты где агрономию изучал?
   - На тракторе.
   - А партийному делу учился?
   - Нет.
   - Как коммунистом стал?
   - На фронте.
   - Хорошая школа. Но теперь слушай меня. Поднялись отцы наши в октябре семнадцатого не только капиталистов стереть с лица земли - в принципе это дело пустяшное по сравнению с построением коммунистического общества. А в обществе главный кто? Вот именно - Че-ло-век. Вот за этого человека теперь мы с тобой и ведём борьбу с этим же самым человеком за его душу, совесть и культуру. Капитализм - это не Форд с Ротшильдом, капитализм - это образ мыслей, Это сознание, это пережиток.... Гидра стоголовая, если хочешь, которая прёт во все щели, стоит только бдительность ослабить. Ну, раздашь ты полпуда на трудодень - думаешь, спасибо скажут? Нет. Завтра они потребуют по полтора.
   - Если зерно есть, если выращен и собран хороший урожай - почему бы и не дать?
   Пестряков усмехнулся и похлопал Агапова по крутому плечу:
   - Вот она твоя ошибочка, Егор Кузьмич, - одним днём живёшь. А завтра недород - град, засуха, саранча - чем селянина кормить будешь, где семена возьмёшь? В райком прибежишь. То-то и оно, что государство, партия не бросят в беде свой народ: на Урале беда - Кубань выручит, Украина. Широка страна наша родная.
   Замолчали.
   Пестряков улыбался, чувствуя полное превосходство над собеседником.
   Егор хмурился - есть слабина в рассуждениях райкомовца, но нащупать её, раскрыть и опрокинуть все его доводы не хватало ума, опыта, ну и, эрудиции, наверное.
  
   Среди ночи тревожно забарабанили в окно веранды.
   - Ягор, Ягор. Беда, Вставай скореича. Коней покрали.
   - А? Что? - Пестряков вскочил с кровати, путаясь в обрывках сна.
   За стеклом маячила бородатая морда. В свете яркой луны оба с удивлением и беспокойством вглядывались друг в друга. Во дворе заходилась дворняжка.
   Агапов, натягивая кожушок на голые плечи, мимо веранды выскочил на крыльцо. Пестряков следом.
   Шли улицей, залитой лунным светом, широко шагая, размахивая руками, бригадир животноводов Ланских вещал:
   - У меня сердце томило: Митрич на дежурство пришёл с запашком - кабы не продолжил да не набрался. Лёг, уснул, проснулся - и не могу больше. Пойду, проверю. Оделся, пришёл - конюшня нараспашку, Митрича нигде... Лошадей тоже. Потом нашёл сторожа нашего - тюкнули его, связали - кулем лежит под забором. А лошадок увели.... Сволочи.
  
   Картина была, как её нарисовал Ланских - только Митрич не лежал связанным под забором, а сидел на колоде у ворот конюшни и ласкал шишку во лбу. Был трезвее трезвого - с испугу, должно быть.
   Искать животных в пустой конюшне смысла не было, но все вошли и осмотрелись в кромешной тьме, прислушиваясь к шорохам.
   - Что будем делать, Егор Кузьмич?
   Принимай решение председатель: твоё хозяйство - с тебя спрос.
   - Пашка Мотылёв дома?
   Каменский участковый Павел Мотылёв жил в Кабанке с матерью.
   - А чёрт его знает, - Ланских почесал затылок.
   - Узнай и ты.
   - Побёг.
   - Рассказывай, - Егор подступился к сторожу.
   - Так это, - закряхтел, задёргался Митрич. - Подошли двое из темноты, говорят: "Конюшня заперта, дедок? А ключ есть? Покататься страсть хотим". Я вас, говорю, щас покатаю. Хвать ружо, а оно уж у их руках. Ну и, прикладом мне прям суды....
   Сторож потрогал новоявленную деталь седовласой головы.
   - Узнал кого?
   - Ненашенские, Кузьмич, ни лицом, ни говором нездешние. Молодые, здоровушшие... Как не убили?
   - Ни к чему им это - конокрады. Что-то не слыхать было про баловство такое, а? - Егор обернулся к Пестрякову.
   Павел Иванович, как проснулся с испугом от бородатого лица в окне, так и не мог унять ручную дрожь, и язык, холодной слюной склеенный, будто прилип к нёбу.
  
   Прибежал Пашка Мотылёв - успел одеться в новенькую форму, хрустел ремнями, пистолет в руке. Оглядел присутствующих, шмыгнул в конюшню, вышел, сунул оружие в кобуру, начал здороваться.
   - Ну, что делать будем? - теперь уже председатель задавал вопрос представителю охранительных органов, переваливая на него ответственность.
   - Знаю, знаю, что делать, - появился запыхавшийся Ланских. - Надо Петра Михалыча Федякина позвать. Сам охотник, а псина его по следу ходит. Зайку на траве чует, а уж полтора десятка лошадей от ей как запрячешь.
   - Верно, - согласился Агапов, - Позвать надо. Так сходи.
   Ланских, не отдышавшись, развернулся и припустил трусцой в известном ему направлении.
   К Егору начала возвращаться уверенность в себе, растерянность уступала место азарту.
   - Где ружьё, Митрич?
   - А хто ж его знает. Должно - унесли.
   - Рассказывай, дед, что видел, что слышал, как коней проворонил, - подступился к сторожу с допросом участковый.
  
   Пётр Федякин был потомственный охотник. Где-нибудь в тайге своим ружьём и собакой он легко бы прокормил большую семью. К пятидесяти годам домочадцев его сильно поуменьшилось - унаследовавшие светлый ум и беспокойную кровь, разъехались по городам в поисках счастливой доли сыновья и дочери. Маленьким хозяйством, рыбалкой да охотой надеялись прожить остаток жизни Федякины - Пётр да Меланья. Но в правлении им сказали: "Кто не работает, тот не ест" и послали на ферму - его скотником, её дояркой.
   Труд не в радость, никчемные заработки сделали из Федякиных не то чтобы лодырей колхозных - безактивных каких-то. Таким и представлял себе Егор Петра Федякина, пока не поел с ним ушицы у ночного костра, не повечерял долгой и спокойной беседой за жизнь, общество и место каждого в нём. С тех пор зауважал охотника и не упускал случая напроситься на зорьку или на заячий гон. Собака у него была отменная.
   Она и появилась первая, напугав неожиданностью Пестрякова - тот и спички уронил, прикуривая.
   - Разбой! Разбой! - позвал из темноты Федякин, и тут же они подошли с Ланских, который не пыхтел уже паровозом.
   - Пётр Михалыч....
   - Да всё знаю, председатель, - отмахнулся охотник. - Вы постойте здесь без суеты - нам с Разбоем оглядеться надо.
  
   - Человек пять-шесть было, - докладывал, время спустя. - Отсюда верхами пошли и коней гуртом погнали - должно в Казахстан. Пешком, боюсь, Кузьмич не догоним.
   - Ага, щас мотоциклетку подгоню, - разозлился Пашка участковый. - Вперёд, мужики, по горячим следам.
   Увлечённые его энтузиазмом, все присутствующие устремились в чистое поле вслед за Разбоем. Собака металась в азарте погони, то пропадая в ночи, то вдруг появляясь.
   - Возьми ты её на повод, - сердился Мотылёв.
   - Учи отца ругаться, - ворчал Федякин.
   Шли споро, дружно - старики закряхтели, засипели, но не отставали.
   У реки следы повернули вправо. Берег густо зарос ивой, тальником, вербой - к воде не подступишься.
   - Однако, обшибся я, - признал Федякин. - К городу повернули - в Челябу метят или куда поближе. Говорю, на колбасу, Кузьмич, скакунов-то гонят.
  
   Шли - подгоняла надежда, что близкий рассвет заставит конокрадов забиться в колок от посторонних взглядов. А может, здешние воры-то - загнали лошадок под навес на каком-нибудь хуторе да завалились отдыхать. Тут снег-то им на голову....
   Такие мысли прибавляли сил.
  
   Небо посветлело.
   С реки пополз туман, причудливо изменяя окрестные контуры.
   Разбой залаял.
   - Мать чесная, - самым зорким оказался самый старый.
   Из клубящегося тумана, будто гигантские призраки, выплывали силуэты лошадей.
   - Мать чесная, - Митрич присел с испугу на корточки.
   Следом Пестряков уменьшился в росте.
   Пашка выхватил пистолет и прикрикнул на Федякина:
   - Да убери ты псину - щас положу.
   Охотник свистнул условно, собака тут же смолкла и вынырнула из зыбкого тумана, лоснясь сырой шерстью.
   - Лошади, Егор Кузьмич, - участковый понизил голос до шёпота.
   - Вижу, - так же тихо ответил Агапов. - Где же люди?
   Федякин взял пса за лохматую морду:
   - Ты что, дурень, лошадей пугаешь? Людей ищи, понял? Людей.... Ищи!
   Разбой, вильнув хвостом, кинулся в туманное месиво.
   Участковый обернулся на охотника и повертел дулом пистолета у своего виска. Егор Кузьмич пожал плечами.
  
   Ждали.
   Туман добрался до холмов, замер, задрожал и потёк назад, пригибая травы опадавшей влагою. По верхушкам берёз ударил первый луч невидимого ещё солнца.
   Разбой появился с другой стороны.
   - Всё. Пуста округа, - сказал Федякин громко. - Бросили лошадей и ушли.
   Туман пал росою на траву, она заискрилась, засверкала слепящими искрами, приветствуя солнечное нашествие.
   Собрали коней, осмотрели следы, разобрались в обстановке.
   Федякин докладывал:
   - Сунулись через брод, а кони не пошли - так и бросили гурт, а сами через воду ушли верхами.
   Верно определил старый следопыт число воров - из четырнадцати лошадок девять остались на этом берегу.
   - Теперь они быстрее побегут, - заметил Митрич.
   - Да бежать-то некуда, - ликовал Мотылёв и тыкал пальцем. - Там "железка", там тракт. Всё, приплыли.
   Егор бригадиру:
   - Иван Савельич, гоните с Митричем косяк домой. Управитесь?
   - А то нет, - повеселел Ланских - погоня его шибко вымотала.
   Колхозный сторож сел на кочку и разулся - крепкий запах нестиранных портянок заставил даже собаку, отдыхавшую в траве, вздрогнуть и оглянуться на их владельца.
  
   - Ну, что, мужики, - Агапов оглядел поредевшее воинство. - Вперёд, заре навстречу?
   Пестряков молчал, но видок был кисловатый.
   Пашка был полон энергии, казалось многочасовая погоня только придала ему сил и желания завершить начатое.
   Федякин погладил Разбоя по мокрой шерсти и покачал головой.
   Пошли.
   У брода, где прибрежные кусты отступили, обнажив песчаные берега, изрытые следами многочисленных стад, разделись, сняли и исподнее. Кабанка была не широка в этом месте, и не глубока, но вода ледяная. Удивляться нечему - конец сентября.
   За переправой выбитая скотом трава обозначила несколько тропинок. Какую выбрать?
   Сомнений не было у Разбоя. С ним никто и не спорил.
  
   Прошли поле, обошли лес, снова чисто поле.
   - Что это?
   - Дома.
   - Вижу, что не стога.
   - Должно быть, Ключи.
   - А перед?
   - А это тракт. Видишь, вон машина.
   - До тракта вон усадьбу видишь?
   - Вижу. Просолы так селились - дом, огород, огурцы малосольные - торгуют у дороги тем, что вырастят, в лесу насбирают, да скрадут где.
   - Подходим, мужики, - построжал Пашка Мотылёв и достал пистолет.
   Не рвался безоглядно вперёд Разбой, дыбил шерсть - чуть уловимый в пути запах полнил всю окрестность.
   Подошли к плетню большого огорода, хоронясь за ним, пробрались вплотную к усадьбе.
   Широкий двор полон пернатой живности, дом с крыльцом, времянка с баней, навес, за ним длиннющая стайка, что колхозная базовка.
   - Разведать надо, кто в дому, - сказал Пашка и оглядел своих спутников. - Тебя, Егор Кузьмич, могут в лицо знать, если готовились заранее. Ты, Пётр Михалыч, мало похож на путника дорожного.
   Всем стало ясно, кого участковый прочил в разведчики. Городской костюм и плащ фасонистый меньше всего вызовут подозрений у просолов.
   - Постучишься, водички спросишься, разговор затеешь и присмотришься, кто есть, сколько их, - поучал Пашка райкомовца, не ведая, что перед ним большое районное начальство.
   Пестряков хмурился, молчал, не решил ещё - согласиться ли. Может, пора напомнить, кто он есть. Но как-то не ко времени - всю дорогу пассивно молчал, а теперь.... Ещё в трусости заподозрят.
   Павел Иванович кивнул и пошёл к дороге, хоронясь от окон дома за плетнём. С тракта шёл не таясь. Постучал в ворота, не услышав собаки, толкнул калитку.
   Три пары настороженных глаз наблюдали за ним из-за плетня.
   Пестряков шёл двором, направляясь к крыльцу - ни дать, ни взять, пассажир авто, оставленного на дороге, с какою-то нуждой. Потом вдруг остановился, боком, боком потянулся в поднавес, прильнул к запертым на замок воротам коровника. Сорвался с места и, развевая полами плаща, побежал через двор в огород, размахивая руками и крича:
   - Здесь они, здесь лошадки!
   - Тьфу, дурень! - Пашка сплюнул в сердцах. - Всё разведал! Глупей собаки, честное слово.
   На крыльце открылась дверь, и чернота сверкнула белым пламенем. Слышно было, как сыпанула дробь по плащовке, разрывая ткань. Следом прилетел гром ружейного выстрела.
   Пестряков ткнулся носом в навозную грядку и затих.
   - Сволочи! - Мотылёв выстрелил два раза, в осколки разметал два окна. - Эй, конокрады! Сдавайтесь! Дом окружён, сопротивление бесполезно. Не усугубляйте свою вину убийствами.
   - За подмогой надо, - предложил Егор. - В Ключи сбегать, народ кликнуть, властям сообщить.
   - Погоди, - отмахнулся участковый. - Эй, в дому! Спалю усадьбу к чёртовой матери.
   И Федякину:
   - Поджигай.
   - Что?
   - Забор, говорю, поджигай.
   Старый охотник хмыкнул, покачал головой, а потом вдруг засуетился - раздобыл где-то пук соломы, бересту, сунул в сухой плетень, чиркнул спичкой. Огонь занялся сразу и потянулся в обе стороны.
   Осаждающие отступили, не спуская глаз с усадьбы и неподвижного Пестрякова.
   - Никуда не денутся, - убеждал сам себя Мотылёв. - Там дорога, там село, да и усадьбу, поди, жалко.
   В подтверждение его слов из дома выскочил невысокий и толстый старик с седой бородой до пояса и топором в руках. Сиганув через Пестрякова, бросился рубить плетень, преграждая путь огня к усадьбе.
   Пашка подошёл к нему поближе и, демонстрируя пистолет, приказал поднять руки.
   Старик разметал пролёт плетня, выкинул топор, плюнул и поднял руки.
   - Ты один что ли? Ну-ка зови остальных.
   Старик повернул широкое лицо к дому:
   - Ванька, Родька, ну-ка геть суды!
   Во двор спустились четверо - два коротконогих крепыша, колодками в отца, и два худосочных цыгана. Даже издали было видно, как хмель у них боролся с испугом.
   - Где пятый, дед? - Пашка ткнул просолу стволом в затылок. - Или сам на старости лет...?
   - Непьюшый он - домой ушёл.
   - Ружьё где? - крикнул Пашка стоящим во дворе.
   Вынесли берданку Митрича.
   - Всем лечь рылом в землю. Дед неси верёвку. Егор Кузьмич, вяжи супостатов, пока на мушке держу.
   Но вязал конокрадов Федякин - Агапов поспешил к раненому. Пестряков сел на грядку, когда бандиты начали сдаваться.
   - Зацепило?
   - Ранили.
   - Сымай одёжку, посмотрим.
   Крови было - тоненькая струйка. Несколько дробинок пробили кожу и отливали из-под неё синевой. Егор сходил в дом, принёс самогон в бутылке, чистый рушник. Обтёр лопатку Пестрякову, обмотал.
   Подошёл Мотылёв с берданкой:
   - Постереги, Егор Кузьмич, крестничков своих, мы в Ключи за пятым, да и позвонить надо, куда следует.
   Егор с берданкой на коленях и Пестряков сели на крыльцо. Связанные конокрады, матерясь, просились по нужде.
   - Шмальни по ним, чтоб заткнулись, - попросил Пестряков.
   - Болит? Ты выпей - боль приглушит.
   Пестряков понюхал горлышко сосуда, поморщился:
   - Не привык к такому пойлу.
   Однако хлебнул, поморщился, занюхал рукавом - гадость!
   - Щас, - Егор оставил ружьё, прошёл в дом.
   Там и хозяйка нашлась - спряталась в подполье, когда полетели со звоном стёкла и штукатурка от стены, засвистели пули в избе. Агапов быстро растолковал ей, чего хотел, и появился перед завотделом со стаканами и закуской в тарелочках - грибочки, сальцо, капустка и хлеб-самопёк. Разлил по стаканам адово пойло, чокнулись, захрустели, закусывая.
   - Фашисты, - подал голос один из связанных.
   - Ты языком-то ни того.... А то щас задницу в клочья порву, - сказал Егор и тронул ладонью ствол ружья.
   - Да шмальни уж, - убеждал Пестряков - Чего мне одному страдать. Ну, сволочи, сознавайтесь, кто в меня стрелял?
  
   Когда вернулись участковый с Федякиным, стражники приговорили бутылочку и закуску всю подмели - полдень близился. Хозяин засуетился - стол вынесли во двор, накрыли, не забыли и собаку.
   - Разбой его порвал, - кивнул Пашка на пятого, которого привёли, упаковали верёвками и толкнули в штабель к связанным. - А не собака, застрелил бы на хрен. У меня грамота по стрельбе, а он бежать вздумал.
   Егор и лица конокрада рассмотреть не успел, но видел окровавленные и разорванные в клочья рукав и спинку пиджака.
   Хозяин суетился, угождая незваным гостям, подтаскивал закуски, выставлял бутылочки, пополнял жбан с квасом. Егор гадал, заберёт его Пашка или простит.
  
   Забрал. Подъехали одна за другой две машины. В грузовик загрузили арестованных, в "неотложку" - Пестрякова. Прощаясь, он напутствовал:
   - На выборы один пойдёшь, смотри, Егор Кузьмич, чтоб всё было по-нашему....
   Пашка Мотылёв:
   - С конями-то управишься?
   Машины тронулись. Заголосила хозяйка. Под её вой, реквизировав найденное снаряжение, Егор с Федякиным оседлали двух коней, остальных взяли в повода и тронулись в Кабанку.
  
   Анна была на ферме. Наталью Тимофеевну разморило на солнышке - прикемарила она. Антошка играл на травке у её ног. Потом нашёл прутик и пошёл в атаку на гусей. Обошёл лужу.
   Коварные птицы отступали с достоинством, меж собой поругивая настырного мальчишку. И вдруг гусак и предводитель стаи, вытянув шею, кинулся на ребёнка. От неожиданности Антошка сел на попу. Жёсткий клюв ткнулся ему в грудь, больно щипнул за руку выше локтя.
   - Ма-ма! Ма-ма! - закричал мальчик.
   Он и говорить-то умел только три слова - мама, баба, дай.
   Мальчик поднялся на ножки и побежал, но гусак мигом догнал, ущипнул за шею и ягодицу.
   - Ма-ма! Ма-ма!
   Мальчик бросился через лужу напрямик. Запнулся и упал, хлебнул воды. Он ещё сумел подняться.
   - Ба-ба! Ба-ба!
   Гусак настиг его и здесь, сбил крылом и вскочил на спину. Шансов у ребёнка больше не осталось.
  
   Наталья Тимофеевна вздрогнула, отходя от дрёмы. Антошка кричит! Она подслеповато осмотрелась - рядом нет, бросила взгляд вдоль улицы - вправо, влево.
   Господи, где ж ребёнок?
   За лужей беспокоились гуси. Уж не там ли? Старуха соскочила с завалинки и трусцой, подволакивая отечные ноги, затрусила вокруг лужи. И вдруг увидела....
   Господи, не может быть! Господи, только не это! Белый свитерочек в воде.... Это что? Это Антошина спинка?
   - Господи-и! - на отчаянный вопль старухи откликнулись собаки всей улицы.
  
   Наталья Тимофеевна подняла внучка на руки. Из носа, раскрытого ротика, ушей текла грязная жижа. Глазки были закрыты, а по щекам полыхал румянец. Жив! Жив!
   - Антоша.... Антоша, - укачивала старуха остывающее тельце. Толкнулась домой, вспомнила - одна. Постучала к соседке Дарье Ланских:
   - Унучек утоп.
   - Да ты что?
   Дарья, нестарая, проворная баба, взяла на себя роль спасительницы.
   - Его надо откачать.
   Взяв с Натальей Тимофеевной ребёнка за ручки и ножки личиком вверх, стали раскачивать его будто качели. Жижа булькала в груди, пузырилась на губах.
   - Всё. Утоп, - сдалась соседка.
  
   Прибежала оповещённая Анна. Схватила Антошку на руки, прижала головку к плечу и принялась бегать по дому, как оглашённая.
   - Сыночка, сыночка мой.
   По белой кофточке на спине сбежала чёрная струйка.
  
   Егор вернулся в закатный час.
   Антошка лежал на столе, умытый, в белом белье. Никаких смертных признаков не выдавало чистенькое личико, только румянец стёк со щёк.
   С Анной отваживалась Наталья Тимофеевна.
   Все соседи разошлись - ушли на выборное собрание.
   Егор Кузьмич поцеловал сына в лобик, скрипнул зубами, застонал и, уткнув лицо в согнутую в локте руку, застыл за этим же столом.
   Дом сдавила ледяная тишина.
  
   Поздно вечером постучался подвыпивший бригадир Ланских. Егор проводил его на веранду, налил в стаканы из прихваченной бутылки.
   - Всё, Ягор, прокатили тебя. Другой теперь у нас председатель.
   - Кто?
   - Тимофей Бородин.
   - Пусть будет.
   Ланских покосился на него, выпил и сменил тему.
   - А и дуры ж бабы - взялись топлого откачивать, а повернуть ума не хватило. Был у меня по молодости такой случай. Заехал в озеро коня поить, спрыгнул искупаться, чувствую - под ногами топлый. Подымаю - сосед. Спьяну дурень на мелкоте захлебнулся. Кинул через коня, сам в седло и домой. Стучу в ставень кнутовищем:
   - Аксинья, мужик твой утоп.
   А он прыг с лошадки:
   - Хто утоп?
   Пока брюхом на коне трясся, вся жижа с него вытекла, и сердце к жизни подтолкнулось. Во как! Долго ишо потом жил, правда, умом тронулся.
   Егор молчал, не пил, рассказу не внимал. Ланских засуетился.
   - Здесь парнишку хоронить будешь?
   - Здесь.
   - А сам как? Останешься?
   - Не знаю.
   Пошёл Ланских, от двери оглянулся:
   - Ты, Ягор, лучше уезжай - много у тебя здеся врагов поднакопилось. Да и Тимофей не успокоится, пока не сживёт. Тебе спокойней будет.
   - Уеду.
  
   Так трагично закончилось второе хождение во власть Егора Кузьмича Агапова. Больше он не рисковал судьбой.
  
   Пионеры
  
   Умирала Наталья Тимофеевна. После недельного поста в тело пришла необыкновенная лёгкость, а голода совсем не ощущалось.
   - Мама, да поешь ты, - ворчала Аннушка. - Нельзя же так.
   Была она на последнем месяце и ходила утицей по землянке.
   - И пить совсем не хочется, - шелестели старческие губы. - Чистой на небеса уйду.
   - А? Что? - Аннушка досадливо отмахнулась.
   Во дворе грохнул ружейный выстрел. Трёхлетняя Люся, игравшая с куклами на земляном полу, подняла тёмноволосую головку. Аннушка не обратила внимания. Наталья Тимофеевна вздрогнула:
   - Егорка упал.
   - С чего ты взяла? - удивилась сноха. - Уток стреляет - болото-то рядом.
   Вошёл Егор Кузьмич, пригибая голову в низких дверях, с подстреленным селезнем. Показал трофей дочери, отдал жене. Та тут же пристроилась у печи щипать.
   - Что с картошкой-то тянешь - а как дожди пристигнут? Выходила, на горизонт смотрела - вроде как насовыват.
   - Да что я, разорвусь - и на дому один, и в огороде.
   - Ты лешку вскопай да иди, колотись, а я повыбираю.
   - Егор, - позвала с кровати Наталья Тимофеевна. - Посиди со мной.
   Егор Кузьмич оглянулся на мать, кинул взор на двери, потоптался в нерешительности.
   - Посиди. Помираю.
   - Ну, что ты, мама, - Агапов сел на табурет у изголовья, пригладил матери седые волосы. - Вот, погоди, дом дострою, переселимся, и встанешь ты на ноги и побежишь с внучкой наперегонки.
   - Када ты его достроишь, меня уже не будет.
   - Потерпи - должны до холодов перебраться.
   - Ты, Егорушка, двужильный, - Наталья Тимофеевна легко, одними пальцами погладили мускулистую руку сына. - Весь в отца. Такой был Кузьма Василич - спорый, сильный, мастеровитый. Любую работу правил, никогда в помощь не звал. Сколь уж в земле лежит - не упомню. Теперь мне свиданью назначат....
   - Ты, мама, как скажешь, - откликнулась у печи Аннушка. - Он погиб едва сорок перевалил, а тебе уж восьмой десяток - кака вы пара.
   Наталья Тимофеевна обиженно поджала губы:
   - Ты думаешь, там, на небесах, года не идут? Идут.
   Анна Егоровна опустила с колен утку:
   - Так это... Люся наша первая, должно быть, в школу пошла... небесную.
   Она склонила голову к плечу, задумалась. Внимая её словам, примолкли все, углубились в память. Только маленькая Люся бубнила что-то, тихонько выговаривая своей тряпичной воспитаннице.
   Наталья Тимофеевна опять погладила руку сына.
   - Ты с Нюркой-то помирись, на похороны позовешь, и помирись - хватит вам собачиться: не чужие.
   Егор промолчал, накрыв своей широкой ладонью материну иссохшую руку.
   - Матрёне сообщи.
   Сын покосился на неё и легонько покачал головой.
   - Умерла Матрёна. Как Леночку схоронила, жить не захотела и уморила себя.
   - А что с Ленкой случилось?
   - Проглядели девку - от аборта померла.
   - Таньку с Егором позови.
   - Нету Таньки - в войну всем семейством угорели. Егор уж с другой живёт - поди, не откликнется.
   - Федосья?
   - Вряд ли. Не в уме она - совсем блажная. А Илья родни чурается - думаю, не приедут.
   - Лизка приедет.
   - Лизка приедет, - как эхо повторил Егор.
   - Вот кому повезло в жизни. И сколь же у меня детей было - одиннадцать? двенадцать? - всех не упомню. Любил Кузьма Василич мой ребятишек, до смерти любил. Особенно сынов. Оно и понятно - кому-то род продолжать. Тебе досталось. Фёдора корень пресёкся. Антон по молодости помер. Ты один Агаповым остался. Василич так и сказал, на фронт отъезжая, пуще всех береги последыша - он тебе и кормилец и поилец будет на старости лет. Так и вышло, по его.
   Устала, глубоко вздохнула всей грудью, прикрыла глаза. Егор покосился на дверь, встал на цыпочки, осторожно потянул свою руку из-под материнской. Наталья Тимофеевна встрепенулась:
   - Егор....
   Поймала его взгляд.
   - Сыночка, прости меня за Антошу - не досмотрела, не уберегла - моя вина.
   Пришло время Егора до отказа наполнить грудь воздухом и тяжело выдохнуть.
   - Век себя казнить буду, - продолжала Наталья Тимофеевна.
   Поманила пальцем сына. Тот наклонился к её лицу.
   - У Нюрки пупок вверх торчит - парнишку жди - верная примета.
   - Дай Бог, - Егор потянулся перстами ко лбу, вспомнил, что неверующий и почесал его.
  
   Егор Кузьмич вскопал несколько рядов картофельных кустов, посмотрел на землянку - над трубою вился дымок. Должно быть, Анна утку палит. Сейчас варить поставит и выйдет картошку выбирать. Это в её-то положении! А что поделаешь? Нет других помощников - один как перст бьётся - и дом надо до холодов закончить, и с огородом управиться.
   Егор взобрался на крышу, заскрипел шлак под ногами. Кинул взор на округу - ни кола, ни двора - с него начинается улица. В исполкоме так и сказали - стройся "пионер". До болота рукой подать - дичь не пугана, на берег выходит. Егор покосился на ружьё с патронташем, лежавшие рядом с плотницким инструментом. Стрелял с крыши в пролетавших уток, стрелял метко, не для баловства. Ещё вот задумка - плоскодонку сколотить, сетей навязать - только ленивый здесь не прокормится.
   Вздохнул - сначала дом.
   Стропила поставлены, обрешётку закончить и можно толь раскатывать. Крышу закроет, окна вставит - рамы смастрячены, застеклены, ждут в сарае своего часа - и можно печку разжигать: новоселье. Внутри и по зиме копаться не зябко. Успеть бы до дождей: кончается бабье лето - двадцать третье сентября.
   Егор пристроил доску к общему ряду, тремя ударами молотка пришил её гвоздём к стропилу. Работа закипела, увлекла - руки делают, а мысли опережают. Как толь без помощника стелить? Что-нибудь придумаю. Так думай!
   Ложатся доски в ряд, ниже, ниже, скоро уж весь скат покроют. Показалось, крикнул кто-то. Егор наклонился, за стропила держась, кинул взгляд вниз, на подслеповатую - с одним оконцем - землянку. Потом посмотрел на огород.
   Аннушка уж три ведра картошки набрала - стоят вряд, его дожидаясь: ей-то не унести. Сама откинулась назад, на руку опёрлась, другой машет ему.
   Как матрос по трапу, мигом спустился по приставной лестнице лицом вперёд.
   - Ой, Егор, началось.
   - Подожди, потерпи.
   Кинулся во двор, выкатил из сарая мотоцикл, топнул по рукоятке - завёлся. Бывает, что и не уговоришь, дёргаешь, дёргаешь - надо бы зажигание проверить, да где время взять. Побежал за женой. Привёл, осторожно придерживая за плечи.
   - Садись.
   - Егор, да разве ж можно так? Не доеду ведь...
   - Ты ноги на одну сторону ставь и коленки прижми. Держись руками крепко, а я тихонько поеду.
   Устроились, поехали.
   - Ты бы маме сказал - потеряет ведь.
   - Не потеряет. Тебя отвезу и вернусь - в больнице я на что.
   - Брось, сегодня не работай. Картошку собери и отдохни. Утку довари, Люсю покорми. Мама, вот беда, совсем есть перестала - ты уж уговори, постарайся. Ой!
   - Ничего, ничего, потерпи - подъезжаем.
   Иж-49 без дороги, целиной катил в райбольницу.
  
   - Ну, ты, папаша, и удумал - разве ж можно роженицу на мотоцикле везти. Потерял бы вместе с ребёнком.
   - Ничего, ничего, - суетился Егор, провожая жену в приёмный покой. - Доехали и, слава Богу.
   - Ждите.
   Егор присел на стул, откинул голову к стене, прикрыл глаза. Почувствовал, как неимоверно устал за эти годы мытарств на чужбине, если считать Петровку родиной.
   Прав ли он? Туда ли идёт и семью за собой тащит?
   Не проще было бы пойти к Пестрякову Пал Иванычу (он теперь первый в райкоме) и попросить какую-нибудь должностёнку. Можно и в райцентре. Может, и квартиру б дали. К чему кажилиться пупком, когда головой можно все проблемы решить?
  
   И приснился Егору сон - голые задницы, нахально целясь в него, пихаются, друг дружку оттирают. Что за чертовщина!
   Обошёл этот диковинный строй и удивился ещё больше - мужики, как свиньи, стоя на четвереньках, хватают ртами из корыта куски, хлебают бурду, торопятся набить брюхо и всё никак не могут.
   Ба, знакомые все лица! Назаров Василий Ермолаевич, петровский председатель - а как же без него в таком деле! Серафим Иванович Босой давится и ест, торопится, косится на соседей зло - брюхо друзей не терпит. Предисполкома здесь, районный прокурор. Эк, вас понагнало-то к кормушке! Вон Бородин кабановский суёт голову меж рук у Пестрякова - кореша. Давно ли стали?
   - Место присматриваешь, брат?
   Егор вздрогнул и оглянулся. Фёдор? Нет, не Фёдор - солдат, как исполин-памятник, в плащ-палатке, каске, с автоматом на груди. Лица не видно, а голос вроде братов.
   - Фёдор? Ты? Живой?
   - Жив, покуда помнят.
   - Не знаешь, почему мужики-то голые?
   - Народ их такими видит.
   - Да, нет, люди кланяются им - они власть, они сила.
   - Люди кланяются, а народ презирает. Народ - это память, это истина, это История. Хочешь, чтоб тебя таким запомнили?
   - Что ты! - испугался Егор. - Хочу пинка дать под зад.
   - Ну и дай.
   Отпинать-то их всех не мешало, но начать стоило с Босого или Василия Ермолаевича, подумал Егор. Так, Назаров или Серафим Иваныч?
   Зашёл в тылы чавкающей компании. Чёрт, забыл, кто каким с какого края.... Ну, тогда, на кого бог пошлёт!
   Разбежался, размахнулся крепкою ногой в яловом сапоге....
  
   - Мужчина! Вы чегой-то распинались? Примите одежду....
   Егор вздрогнул и проснулся. Немолодая пухленькая сестричка подала свёрток.
   - Роды начались у вашей супруги - ждите, скоро результат будет.
   - Не могу - ребёнок дома без присмотра.
   - Ну, так поезжайте - своё дело вы уже сделали, теперь мы как-нибудь без вас.
  
   Небо затянуло серой мглой. Когда Егор спрятал с крыши инструмент, собрал вскопанный картофель, закрапал дождь - недаром покойник во сне привиделся.
   - Говорю, Фёдора во сне видал, пока в больнице сидел, - повторил Егор и окинул взором домочадцев.
   Люся наигралась своими куклами и просила есть. Наталья Тимофеевна лежала с закрытыми глазами и открытым ртом. Так уж был сотворён её дыхательный процесс - вдыхала носом, а выдыхала ртом. Зато никогда не маялась горлом.
   Егор тревожить её не стал, но на всякий случай поднёс к губам пёрышко из подушки - оно затрепетало. Достал утку, расщипал её на кусочки в тарелку, поставил перед Люсей. В бульон сыпанул две горсти домашней лапши и необжаренный лук - так любил. Подкинул в печь.
   За окном стало темней - дождь усилился. Егор зажёг керосиновую лампу. Люся поела и заклевала носом. Он сел на стул у изголовья кровати, позвал дочь. Та пристроилась на коленях, согрелась и засопела, уснув. Отец её тоже сомлел. Дважды вскидывал голову, отгоняя дремоту, а потом, не в силах бороться, пристроил её на дужку кровати.
   Вздрогнул, проснувшись от Люсиного голоса:
   - Баба. Баба.
   Дочка одной ручкой тормошила его подбородок, пальчиком другой указывала на покойную. Почему покойную? Она жива. Она только что была жива.
   Но первый взгляд, просыпаясь, Егор бросил на лампу. Пламя колыхнулось - кто-то вышел ли, вошёл - хлопнув дверью. Дверь была на месте и недвижима. Душа отлетела, подумал Егор, и тогда назвал мать покойной.
   Наталья Тимофеевна лежала всё в той же позе, но у открытого рта уже не трепетало пёрышко. Егор поднёс зеркальце для бритья, и оно не затуманилось. Он взял её за руку.
   - Мама, мама....
   Потряс за плечо.
   Егор поднял дочку на руки:
   - Ты не боишься?
   - Бабушка умерла, да?
   - Да.
  
   Белый больничный потолок отразил крик новорожденного, и Аннушка улыбнулась обескровленными губами.
   - Вот мы какие голосистые, полюбуйтесь, мамочка, на сынка своего. Как назовёшь-то?
   - Антоша... второй.
   - Первый дома что ль? Папаша?
   - Утонул.
   - Ну, этот не утонет - вон, как бровки хмурит - сердится.
   Завязав и обрезав пуповину, акушерка продемонстрировала ребёнка мамаше. Женщины улыбались.
   А мне было зябко в этом лучшем из миров, больно от их процедур - я сучил конечностями и вопил во всю силу своих маленьких лёгких.
  
   Последние короли Увелки
  
   Это случилось в последний день хмурого февраля. Низкое небо вдруг задымилось, понеслось куда-то с бешеной скоростью, повалил снег, и на улицы нежданно-негаданно ворвался буран. Пешеходы быстро пересекали улицы, скрывались в магазинах и подъездах жилых домов, и вслед за ними в двери ломился ветер.
   Мело весь день. К вечеру ветер ещё задувал, но как будто бы приустал и гонялся за прохожими уже без прежней ярости, хотя и разогнал всех по домам. С наступлением темноты на улицах совсем обезлюдело.
   Я не страдаю ни манией подозрительности, ни избытком робости, но уж очень необычно выглядела группа молодых людей на автобусной остановке как раз перед моим двором. Что их держит тут в такую дохлую погоду да ещё без выпивки? Насколько позволяет судить мой жизненный опыт, такие компашки обычно делятся на две категории, исходя из того, как они реагируют на случайных прохожих. Если они остановят меня, то это хулиганы, и наоборот.
   - Эй, Антоха, куда плетёшься?
   Я остановился.
   И всё-таки это были нарушители порядка. Нельзя сказать, что их предложение ошарашило меня, но всё же потребовался минутный тайм-аут для размышлений.
   - Ледовое побоище? Ладно, но при условии, что вы тут же не драпанёте в разные стороны, бросив меня, хромоного.
   - Мы-то как раз побежим, но смотри сюда...
   Я заглянул в свой двор и обалдел - сотня, а может и поболее парней, вооружённых кольями, цепями, дубинками и ещё черте чем, томились в молчаливом ожидании, будто засадный полк Александра Невского.
   Знакомый, окликнувший меня, со всей откровенностью обрисовал ситуацию, в эпицентр которой я попал. Вкратце это звучало так. В последнее время южноуральские парни стали пошаливать у нас на танцах, и местные ребята дружно собрались посчитать им рёбра.
   - Прямо чикагские будни, - подивился я. - Хоть и не хожу на танцы, но как патриот и мужчина, готов биться за правое дело - укажите моё место. Впрочем, больше пользы от меня будет ни как от участника сражения, а как от его очевидца - ведь кто-то ж должен описать нашу славную победу над зарвавшимися горожанами.
   Со мной немедленно согласились.
   После летней травмы на футбольном поле, я действительно сильно хромал, зато меня охотно печатала местная газета. Неплохо было бы нацепить на рукав белую повязку и брать интервью у противоборствующих сторон прямо на месте сражения. Но, поразмыслив, решил, что, вряд ли молодёжь знакома с международным этикетом ведения боевых действий, и, возможно, ни у одной буйной головушки возникнет желание не интервью мне дать, а дубиной по голове. Поэтому вместо белой повязки на рукав я выдернул ремень из тренчиков брюк и намотал его на кулак. Конечно, это совсем не то, что было у меня во флоте. В лучшем случае он мог бы отпугнуть не особо кровожадных противников, в худшем - на нём можно повеситься.
   Время шло. Ноги мои замёрзли и настойчиво просились в тепло. Оптимизм улетучился.
   - Я, пожалуй, пойду, перекушу - дом-то вон он, - указал я на светящиеся окна.
   Мне никто не возражал.
   Чтобы мой уход не походил на бегство, решил поворчать.
   - Драться не хорошо. Толпой тем более. Раньше все споры решали поединщики - честно и благородно на виду у всех. И вообще, я знал парней, которые втроём весь Южноуральск на уши ставили.
   - Ну-ка, ну-ка, расскажи...
   Меня завлекали от скуки, но озябшие ноги не располагали к красноречию.
   - Расскажу, но не здесь и не сейчас. Читайте прессу, друзья, - прорекламировав районную газету, ушёл домой и за несколько вечеров "накатал" эту повестушку.
   А побоище, кстати, не состоялось. Южноуральские парни, получив вызов, ничуть не испугались. Они оккупировали два автобуса, и смело ринулись усмирять Увелку. Только в пути эскорт перехватили стражи порядка и повернули домой.
  
   Тот солнечный первоапрельский день был чертовски щедр на сюрпризы. Сначала в конюшне трёхгодовалый жеребчик Буран укусил хозяина за плечо, а едва Тимофей Гулиев вышел в огород, как его окликнули. Какая-то молодая особа, закутанная в шаль, сидела на заборе. Тимофей замер удивлённый, чувствуя, как подступает к сердцу необъяснимая тревога - ведь неспроста оседлала его забор эта крашеная девица. Была она белокурой, но без той томной бледности, которая присуща русским женщинам - блондинкам.
   Тимофей подошёл ближе, прислушиваясь и приглядываясь. Светло-синие глаза гостьи были слегка прищурены, уголки губ чуть приподняты улыбкой.
   - Я - Маша Иванова, - сообщила она.
   - Хорошее имя, - согласился Тимофей. - Что тебе нужно на моём заборе?
   - Разве Султанчик не сказал вам, что я приду?
   - Нет, - удивился Тимофей. Пустую болтовню он не любил, но шутку ценил и ждал, чем продолжит незнакомка. Как бы в ответ на его мысли, девица рассмеялась весело.
   - Я вам радость принесла, - так просто и сказала. - Я от Султанчика беременна. Так что с внуком вас, дядя Тимофей.
   Девушка опять рассмеялась, беспечно запрокинув голову.
   Тимофей в эту минуту почувствовал, что жизнь его замерла на мгновение, качнулась и приняла какое-то новое направление. Он всегда был спокойным и дружелюбным человеком и не мог теперь примириться с тем, как захлёстывали его поочерёдно волны гнева, ненависти и отвращения. Вот что особенно противно - грязь и убожество ситуации: не смотря на внешнюю привлекательность, девица была явно умственно недоразвитой. Как мог Султан соблазниться такой.
   "Запорю! - скрипнул зубами Тимофей, отыскав в мыслях образ сына. - А потом женю!" Что ещё делать? Злоба, клокочущая в горле, чего-то требовала. Тимофей даже испугался самого себя, своей внезапно вспыхнувшей ненависти к сыну. А эта русская девица бесстыже улыбалась ему прямо в глаза. "Ну и мерзкая же особа, - подумал Тимофей. - Как такую в снохи?"
   - Та-ак, - сказал, собравшись с духом. - Нагрешили, стало быть.
   - Так ведь, - игриво ответила девица, - не грешит, кто в земле лежит.
   - Что-то ты не очень убиваешься.
   - А что уж больно-то убиваться: не мать велела - сама терпела. Не он, так другой бы околдовал.
   Тимофей вдруг пожалел сына - спасать парня надо от такой напасти. Маша же Иванова глядела на него развесёлыми глазами, то и дело встряхивая головой. И совсем ей не страшно, что живот нагуляла. Сказано, человек стоит того, чего стоят его тревоги.
   - Ну, я пойду, - девица спрыгнула с забора. - Позже с мамкой придём - готовьтесь.
   Тимофей смотрел ей вслед, и вид у него был до того жалкий и растерянный, что казалось, что не мужчина стоит, подбитый сединой, а мальчишка, одураченный и околпаченный со всех сторон.
   - Аллах всемогущий! Вот беда! Вот несчастье! - бормотал он вперемешку с молитвой. Наконец принял решение и ринулся в дом с рыком. - Запорю!
   Увидев отца с дико перекошенным от злобы лицом и конским кнутом в руках, шестнадцатилетний Султан Гулиев немо испугался и, вдавливаясь спиной в печь, а затем в стену, словно отыскивая спасительную дыру, допятился до угла, где защитно вскинул руки над головой и закрыл глаза.
   - Откуда? Откуда ты её выкопал? Где ты нашёл эту девку в блажном уме?
   - А, что, отец? Что я сделал? - удивился Султан из-под руки.
   - Я хоть и сам грешен, - сказал Тимофей, силясь овладеть собой и провести экзекуцию умом, а не сердцем. - Но до такого не опускался. Ты бы лучше сучке соседской щенят заделал.
   - Ты, отец, часом не спятил? - страх покинул Султана: он быстро смекнул, что в углу ему кнут совсем и не страшен. - Ты скажи, чего взбеленился?
   - Отпирается и не краснеет, - Тимофей воззрился на сына, будто отыскивая на лице его признаки подозрительного румянца. - Ты дуру эту русскую зачем брюхатил? Если женилка покоя не даёт, так я тебе её вмиг укорочу.
   Тимофей пошарил вокруг взглядом, будто подыскивая инструмент для хирургической операции, и в этот момент Султан метнулся к двери.
   - Ай, шайтан! - старший Гулиев кинулся следом, не догнав, кричал на всю улицу. - Домой не вздумай возвращаться. Живи там, где нагрешил.
   Голос его срывался на петушиный крик.
  
   Репейники цеплялись за штанины. Голые стебли одуванчиков утратили уже свои пуховые береты. Травы побурели, не выдержав палящих лучей, но лето уже переломилось. Солнце хотя и поднималось высоко в голубом небе, но уже не припекало - косить будет не жарко. Всё приуныло в ожидании осени. Лишь тополя безмятежно шелестели зелёными листьями, словно не чувствуя, что лето на исходе.
   Показался табор.
   У костра рядом с Тимофеем Гулиевым сидел старый его приятель - Иван Степанович Кылосов, заведующий клубом имени Володарского и заядлый рыбак. Он вертел в руках папиросу и, поглядывая в костёр, приценивался к уголькам.
   - Выспался, Иван Степанович? - иронично, но с уважением спросил Тимофей, помешивая варево в закопченном котле.
   Широкие густые брови Кылосова дрогнули, губы раскрылись, обнажив ровные крепкие зубы:
   - Такое привиделось! И сказать смешно... Чудный сон!
   Тимофей присел на корточки, хлебнул из ложки, сдувая пар и щурясь:
   - Какой, Степаныч?
   Кылосов расплылся блаженной улыбкой.
   - Какой? - допытывался Гулиев.
   Завклубом немного поколебался - рассказывать иль нет? - и сказал:
   - Бабёнка голая да развесёлая...
   - Худой сон, Степаныч, - с огорчением отметил Тимофей.
   - Э, - Кылосов беспечно махнул рукой. - Это вам Аллах запрещает, а лично мне голые да развесёлые шибко по душе. Несчастную бабу любить - вред для обоих. Верно, сынки?
   Он обернулся к подходящим парням:
   - Иль только в мечтах с девкой миловались?
   - Ну, да уж, конечно, - насупился Султан.
   - По-моему, Вовка - весьма ловкий молодчик, - сказал Тимофей. - Из него артист бы вышел - народный. Мы супротив него - ослы длинноухие, доверчивые.
   Приятель Султана, голубоглазый и белобрысый паренёк, молча присел к костру, глаза его невинно следили за игрой пламени.
   - А-а, - махнул рукой Кылосов. - Жалкие последователи Станиславского? Разве в нашей глубинке сыщешь настоящий талант?
   - Ну-ну, - согласился Тимофей. - А всё-таки ловок, шайтан. Вот если б он с тобой такую штуку выкинул...
   - А что такого он сделал?
   Старший Гулиев сунул ложку в карман пиджака, хлопнул себя кулаком по коленке и после этого с удовольствием расхохотался. Потом высморкался, достал носовой платок и утёр глаза. Махнул рукой:
   - Ту первоапрельскую шутку, что Вовка со мной выкинул, всю жизнь не забуду.
   В костре зашипело, затрещало, щёлкнуло - рассыпались искры. Одна из них прилетела Тимофею на сапог. Он сбил её щелчком в огонь.
   Кылосов курил с серьёзным видом, не отрывая взгляда от приятеля, ожидая смешного рассказа.
   - Проделки молодых? Это интересно. А, ну-ка, расскажи.
   - Ну, хорошо, хорошо, раз ты хочешь, - ясно было, что Гулиева не пришлось бы просить дважды. - Слушай же...
   Кылосов слушал, слушал и вдруг стал медленно оседать, потом скорчился и упал в траву. Вцепившись зубами себе в ладонь, он принялся кататься по земле. Из его горла вырывались клокочущие звуки - то ли рыдания, то ли непонятные, неведомые возгласы. Его ноги в резиновых сапогах нелепо торчали в разные стороны, чуть не задевая костра. Так Кылосов хохотал, когда услышал всю эту историю с переодеванием Вовки Евдокимова в беременную девушку.
   - Да ладно вам, - проворчал Султан, кривясь недовольно. - Кто старое помянит...
   - Цыц! Кто старое забудет.... Вот то-то.
   В грубоватом обращении Тимофея к сыну сквозила и давнишняя вина перед ним, безвинно обвинённым. И приятелю:
   - Надо иметь талант, чтобы так провести стреляного воробья.
   Рыбак не сразу успокоился.
   - М-да, - сказал он. - Придётся тебе сознаться, дорогой - опростоволосился ты с этими парнями. Меня-то на мякине не проведёшь. Я повидал и собак, летающих по воздуху. Да-да, удивить меня ничем нельзя. И они против меня, - Кылосов ткнул поочерёдно пальцем в Султана и Вовку. - Шан - тро - па.
   Евдокимов вздохнул, всем своим видом показывая, что подобные речи ему слышать не впервой. Кстати, так оно и было. А Султан обиженно покосился на отца - чегой-то гость того...
   И Гулиев вступился за ребят.
   - Э - э, брось! Не зарекайся наперёд. Вот этот парень, - он кивнул на Максимова. - Смолит табаку в день раза в два больше тебя. Эх, не я его отец...
   - Да ну тебя, - отмахнулся Кылосов, заядлый курильщик. - Пить, курить, ходить и материться я начал в один день.
   - Спорим? - Вовка Евдокимов по-взрослому протянул руку завклубом ладонь.
   - Да ну тебя, - Иван Степанович досадливо отмахнулся. А потом вдруг заиграло в нём что-то. Вышиб ногтём папироску из пачки. - Кури, сопляк.
   Вовка выкурил и получил новую.
   - Кури, кури - хвастунов, знаешь, как учат, - папироса за папиросой Кылосов опорожнял свою пачку.
   Пока парень курил, Иван Степанович катал меж пальцев очередную папиросу. Поглядывая друг на друга, будто петухи перед дракой, они оба не по-доброму усмехались.
   Когда пачка кончилась, Иван Степанович растерянно огляделся. Тимофей Гулиев хмурился и осуждающе качал головой. Султан безучастно смотрел на огонь. Победитель пари отчаянно плевался и важничал, поглядывая на Кылосова осоловелыми глазами.
   И вот за эту минуту сомнительного торжества расплатился Вовка Евдокимов затмением в лёгких и хроническим кашлем на всю свою жизнь.
   - Ты чей будешь? - завклубом будто теперь спохватился, что по должности своей является наставником молодёжи, и пари его с пацаном бросает тень на профессиональную репутацию. - Как зовут?
   - Ева, - вскинул Вовка отяжелевшую голову.
   - Так ты что ль, правда, девица?
   - Да нет, - усмехнулся Тимофей Гулиев. - Какая ж это девка, коль в мужскую баню ходит? Это у него инициалы такие - Евдокимов Владимир Андреевич.
  
   Наступила распутица, и с нею началась головная боль заведующего клубом имени Володарского. Вернулась в город учащаяся молодёжь от бабок из деревень, из далёких "гостей", с разнообразных практик, из лагерей и домов отдыха, а с нею возобновились, прерванные на лето, танцевальные вечера. Для борьбы с "грязеносцами" Иван Степанович поставил у входа ёмкости с водой для мытья обуви, удвоил пропускающий заслон у дверей. Но это были лишь "цветочки". "Ягодки" жили неподалёку в строительном вагончике.
   То были калымщики, невесть откуда приехавшие и всё лето восстанавливающие что-то на золотодобывающей шахте. Танцы их не интересовали, но скучно было каждый вечер пить водку после работы в кругу одних и тех же небритых лиц. Сверкающий огнями клуб манил искателей приключений под пьяную руку. Здесь можно было сыграть в бильярд, заглянуть в буфет, без опаски покуролесить среди нарядных девчонок и сопливых пацанов.
   Серьёзных столкновений не было, но испорченные вечера от нашествия немытых, небритых и пьяных мужиков камнем ложились на сердце Кылосова и вызывали головную боль, ещё не начавшись. По натуре своей нескандальный, даже трусоватый, Иван Степанович насмерть боялся этих подвыпивших верзил, и только профессиональный долг и отеческая любовь к молодёжи заставляли его преграждать хулиганам путь.
   Обычно это начиналось телефонным звонком снизу:
   - Пришли, Иван Степанович.
   И Кылосов, проглотив холодный комок, подступивший к горлу, сунув трясущиеся руки в карманы пиджака, спускался вниз.
   Пришельцы, числом пять человек, стояли кружком, курили и сплёвывали под ноги.
   Молодёжь растянулась широкой и плотной цепью на высоком крыльце клуба. Туда-сюда сновали девчонки, подбивая ребят к решительным действиям.
   - Эй, сопленосы, чего распетушились? Мы же по-хорошему. А могём и по-плохому.
   - Не пужай! Не боимся, - звонко отозвалась курносая девица в короткой плиссированной юбке. Подхватив свою юбочку двумя пальцами, манерно растянув её в стороны, притоптывая высокими ботами, прошлась кругом по ступенькам:
   - Меня батюшка пужал, а я не боялася,
   Меня миленький прижал, а я рассмеялася.
   Девчонки звонкими смешками поддержали её. Парни стояли сурово, плечом к плечу, прикидывая шансы возможного побоища. Пришлые не обиделись.
   - Эй, коза, ну-ка, поди сюда. Поймаю - задницу надеру.
   - Валите отсюда, - откликнулась девица. - Кто вас звал?
   - А мы не звамши.... Слышь, лысый, - это уже к подошедшему Кылосову. - Чё твой клуб только для избранных?
   - Мы пьяных не пускаем, - сказал Иван Степанович нетвёрдым голосом.
   - А кто пьян? Кто пьян? Ты, мужик, ещё и не видел пьяных.
   - У нас молодёжные вечера...
   - А мы чё, старые? Это тебе, мужик, пора баиньки. Вообщем, так - либо мы заходим по-хорошему, либо, как получится.
   - Я сейчас милицию вызову.
   - А без милиции никак? Вот и видно, что ты не мужик, а баба лысая. Хочешь, спор решим один на один. Выбирай любого....
   - Я не гладиатор с вами драться.
   - Оно и видно. А вы, петушки, не хотите ли размяться, что за девок спрятались?
   Султан Гулиев, протиснувшись сквозь толпу, сбежал вниз по ступенькам:
   - Я могу попробовать.
   Невысокий, жилистый, спортивный он хорошо смотрелся рядом с вихлявыми пришельцами. Возможно, его твёрдый взгляд и уверенный голос немного поколебали самого разговорчивого из калымщиков. Он оглянулся на молчаливого здоровяка:
   - Может попробуешь, Стёпа - у тебя удар послабже.
   - Не-а. Я за так не дерусь. Ставь пузырь.
   - Я поставлю. За тебя поставлю, если этот малёк тебе накостыляет...
   - Мне таких с десяток надо. Что, лысый, ставишь бутылку, если я этого татарчонка умою?
   - Уходите немедленно, не то я пошёл звонить в милицию - заберут вас прямо из вагончика: бежать-то некуда.
   - А кто сказал, что мы побежим? Теперь тем более... Стёпа, бери этого бабайчика подмышку вместо билета. Ты, лысый зря ерепенишься: ну, шары покатаем, ну, пивка возьмём в буфете - не нужны нам ваши танцы и вся эта сопливая молодёжь. Никого не тронем.
   Верзила Степан подошёл к Султану вплотную, но, заглянув ему в глаза, брать подмышку не решился. Вместо этого он сдёрнул с головы Гулиева кепку, бросил в грязь под ноги и с удовольствием придавил носком сапога, будто окурок.
   - Господи! - прошептал одними губами Кылосов, зная, что драки теперь не избежать.
   Два года назад в городок приехал известный в прошлом всей стране спортсмен и для мальчишек открыл в клубном спортзале секцию бокса. Султан Гулиев был его лучшим учеником. Не раз опытный тренер говаривал:
   - Поверьте моему слову, этот парень будет олимпийским чемпионом - у него природные задатки.
   Султан взглянул на свою кепку, потом на верзилу, у которого шрам на скуле от улыбки преобразился в глубокую рытвину, потом на его соломенную шляпу, сбитую на самый затылок. Отказавшись от мысли дотянуться до неё, прочистил носоглотку и всем, что сумел собрать на язык, плюнул калымщику в лицо. В следующее мгновение, нырнув под яростный кулак, ударил верзилу дважды - в солнечное сплетение и шрам на скуле.
   Степан, согнувшись и уронив руки, слепо пошёл вперёд, уменьшаясь в росте, пока совсем не распластался на сыром асфальте. В кругу калымщиков ахнули:
   - Стёпа, держись!
   Молодёжь с крыльца клуба подалась вперёд и выросла стеной за спиной Гулиева. Между двумя, готовыми сомкнуться в рукопашной, сторонами суетился Кылосов.
   - Ну, всё, всё, кончайте. Расходитесь - на сегодня хватит драк.
   Между тем, поверженный Степан поднялся на полусогнутых дрожащих ногах и некоторое время оставался на месте, как цирковой борец на арене перед притихшей толпой. Но едва он сделал шаг, как, не удержав равновесия, опрокинулся на спину, тяжко ухнув массивным телом об асфальт.
   Его конфуз клубная молодёжь приветствовала дружными радостными криками. Султан вмял каблуком ботинка упавшую соломенную шляпу, сунул руки в карманы и, сутулясь, будто от холода, вбежал по ступенькам на крыльцо и скрылся за входными дверями.
   Кылосов, раскинув руки в стороны, двинулся на молодёжь:
   - Ну, всё. Ну, всё. Заходите - вон девчонки как замёрзли.
   Калымщики подняли своего приятеля, оттряхнули, подхватили подмышки и поволокли прочь - двигаться без посторонней помощи он ещё не мог.
   Вовка Евдокимов поднял, отряхнул Султанову кепку, крикнул в спину удаляющимся:
   - Что, мужики, за пузырём помчались? Уговор дороже денег.
  
   Из шахтёрского городка Пласт автобус уходил в областной центр дважды в день - утром и вечером. Утром в выходной день уезжать никому не хотелось, а вечером автобус был переполнен, да и билет, даже для студентов, обходился в полную цену. Другой путь - на местном автобусе до Увелки, а оттуда в Челябинск на электричке, на которую билеты покупали только девчонки, да и то за полцены.
   Автобус подруливал к самому вокзалу за полчаса до прихода электрички, и эти тридцать минут ожидания были для пластовской молодёжи Дантовым кругом ада. Вся Увельская шпана - любители побить толпой одного - будто цирк Шапито, ожидали жёлтый "ЛиАЗ" воскресными вечерами на привокзальной площади.
   Если не было поблизости стражей порядка, пластовчан вытаскивали из салона в только что раскрытые двери и "метелили" прямо у колёс автобуса. С некоторых пор встречать злополучный автобус, охранять на вокзале и провожать до электрички приезжую молодёжь обязали наряд милиции. Тем с большим остервенением и жестокостью измывалась шпана над пластовчанами, когда люди в погонах отсутствовали. Впрочем, "наезды" продолжались и в электричке - учащихся в Челябинске увельчан было значительно больше, чем из шахтёрского городка Пласт.
   Всё изменилось, когда район вокзала объявили своей территорией братья Прокоповы, а самый шустрый из них - Василий - назвался королём Увелки. Для всего густонаселённого рабочего посёлка это заявление звучало более чем амбициозно, но для транзитных пассажиров, не высовывавших носа с вокзала, вполне годилось. Васька Прокоп запретил бессмысленные избиения приезжих, более того, его дружки встречали на площади автобус и следили, чтобы кто из местных не затеял с пассажирами потасовку. За устроенный порядок самозваный "король" требовал немногого - по рублику с пацана, по полтиннику с девчонки.
   Платили, потому что выбор-то невелик - плати или отлупят. Впрочем, Васька, учащийся челябинского ПТУ, сам ездил на электричке воскресными вечерами и придумал такую штуку. Вся отъезжающая с Увельского вокзала молодёжь сбивалась в один вагон, и чтобы попасть в этот вагон, надо было заплатить Прокопу. Но уж потом, под защитой его дружков, можно было безбоязненно ехать до самого Челябинска.
   А бояться беззащитному пассажиру в двухчасовой поездке до конечной остановки было кого. Молодёжь садилась в электричку на каждом полустанке, но в Еманжелинске и Томино в вагоны врывались организованные банды, подобно Увельской. И тогда начинались побоища.
   Васькины дружки, заклинив переходные двери, держали оборону своего вагона, сбрасывая на перрон всех, пытающихся проникнуть в широко раскрытые пневматические створки по крутым и скользким ступеням. Доставалось и взрослым.
   Впрочем, неслучайные пассажиры знали - в какие вагоны можно садиться, а куда не стоит. Молодёжь, наоборот, садилась именно в те вагоны, в которых, заплатив рублик-полтинник, можно чувствовать себя в относительной безопасности. Здесь курили и матерились от души, чтобы отбить охоту у случайно забредших взрослых пассажиров желание остаться. После Еманжелинска без сотрудников милиции контроль не рисковал бродить по вагонам в поисках "зайцев".
   Тасуя колоду карт, Васька Прокоп ораторствовал:
   - Вот ведь есть в Америке такой порядок: "Места только для белых" или "Цветным вход воспрещён". И народ понимает. А здесь каждому приходится объяснять. Баланда, ну-ка объясни гражданочке, что вагон только для белых.
   Белокурый паренёк с лицом былинного героя кивнул, поднимаясь с места.
   Женщина промёрзла на платформе, рада была тёплому месту, отогреваясь, с удивлением приглядывалась к беспокойной публике, сбившейся в вагон.
   Валерка Баландин склонился к её ушку под замысловатой шапочкой:
   - Гражданочка, простите, это место проиграно в карты.
   Быстрый испуганный взгляд из-под огромных ресниц с капельками растаявшего инея.
   - Ой! - женщина подхватилась с места, прижимая к груди сверкающий чёрный ридикюль, заспешила проходом прочь из вагона.
   - Чем ты её так достал? - подивился Васька Прокоп.
   - Штуковину свою показал, - предположили в компании.
   - Покажи вон кызымочке, - предложил Миша Кондратенко, давно поглядывающий на Гулю Гулиеву, сидевшую наискосок через проход, вместе с подругой Надей, братом и его приятелем.
   - Сидеть! - Прокоп поймал суетливого Баланду за локоть. - После Борисовки обилечивать будем.
   - Да я только познакомиться, - Баландин подсел к незнакомой компании. - Меня зовут Валера, а вас?
   Он сдёрнул шапку, мотнул головой, расплескав по плечам длинные русые кудри. Правильное скуластое лицо его с большими широко поставленными глазами смотрелось неплохо.
   - Гуля, - улыбнулась Гуля. - А это Надя, Вова, Султан...
   - Время падишахов кончилось, - заявил Баланда, закинув ногу на ногу, а руку на спинку сидения за Надиной головой.
   Девушка осторожно отодвинулась, вжимаясь в подругу.
   - Султан мой брат, - сообщила Гуля.
   - А-а, будущий шурин, - Валера протянул Султану руку. - Баланда.
   Султан сурово посмотрел на протянутую руку, в лицо парню и отвернулся к окну с безучастным видом. Валера проглотил обиду, но, уже напрягаясь, протянул руку Евдокимову:
   - Баланда.
   - Оно заметно, - сказал Вова, глядя ему в глаза, игнорируя руку.
   - Что ты хочешь этим сказать? - Валера выпятил массивную челюсть.
   - Парни, ну, хватит вам, - попросила Гуля.
   - Наглецы, - Баланда покрутил головой. - Ей-бо, наглецы. Придётся воспитать. А вы, девчонки, пересядьте, а то скоро здесь чертям жарко станет.
   - Ой, не надо, - испугалась Гуля, вспомнив рассказы о страшных увельских хулиганах.
   - Надо, Гуля, надо, - Валера затеял какой-то трёп, развлекая девчат, искоса поглядывая то на Прокопа, то на неприветливых парней.
   Динамик вагона сообщил:
   - Следующая остановка - станция Еманжелинск.
   Будто по команде в разных концах вагона поднялись со своих мест десятка два парней.
   - Граждане пассажиры, приобретаем билетики.
   Началась придуманная Прокопом оплата проезда.
   Баланда преобразился:
   - Ну, что, голубчики, слыхали? Девушек я без денег обилечу, а с вас, орёлики, по рублику.
   - Ты что, контролёр или кассир? - спросил Султан. - Покажи удостоверение.
   - А вот оно, - Баланда встал на ноги и сунул Гулиеву кулак под нос.
   - Ну, тогда у меня проездной, - сказал, поднимаясь, Султан.
   Он расстегнул куртку и предъявил значок на груди - "Кандидат в мастера спорта СССР".
   - Дай сюда, - Баланда попытался сорвать значок.
   - На! - хорошо поставленный апперкот опрокинул Валеру на спину. По инерции он ещё проехал немного по полу, собирая на свою куртку шелуху и окурки, и голова его скрылась под лавочкой.
   Оцепенение в вагоне длилось несколько мгновений, потом его потряс дружный вопль негодования и топот множества ног. Девчонки, попавшие в эпицентр событий, своими визгами подняли общий шумовой фон на запредельную высоту.
   Встав спиной к спине в проходе электрички, Султан и Вова Евдокимов отбивались от нападавших с двух сторон увельских ребят. Причём, Гулиев делал это довольно профессионально - умело защищался от бестолково напирающей толпы, уклонялся от беспорядочно метающихся кулаков, а сам бил редко и прицельно, и после каждого его удара, противников становилось на одного меньше.
   Его соратник, что говорится, "держал удар" - не защищался и не уворачивался, и в первые же минуты потасовки его лицо превратилось в одну кровоточащую рану. Но он тоже не махал руками, а поймав одной рукой ближайшего противника, бил его другой до полной отключки. Силёнка у парня была, и порой, после его удачного удара, проход, усеянный кучей барахтающихся тел, освобождался до самых дверей.
   В какой-то момент этот проход заполнился новой группой парней, хлынувших из тамбура - то еманжелинцы ворвались через оставленные без присмотра двери. Крики в вагоне достигли своего предела, девчонки визжали без устали - извечные враги увельчан, ворвавшись в секцию, лупили всех подряд, загоняя несопротивляющихся под лавки. Две волны нападавших хлынули от обеих дверей и чуть было не сомкнулись в центре вагона. Но не сомкнулись. На пути осталась прежняя преграда.
   Султан возможно, а Евдокимов точно и не заметили смены противников. Используя прежнюю тактику, они выстояли под новым напором, сбили энтузиазм нападавших и постепенно, шаг за шагом, начали их теснить от центра к дверям.
   Увельские ребята, опомнившись от неожиданного удара в спину, размётанные с прохода, прыгали теперь через спинки сидений, забирались в тыл извечным врагам своим, били и теснили их прочь. Пример двух пластовчан, удесятерял силы, и вскоре вагон был очищен.
   Не повезло попавшим в плен - над ними измывались до самого Челябинска. Но на то и война. Как говорится, кто с кулаками к нам придёт - без тапочек уйдёт.
   Отношение к двум строптивым пластовчанам изменилось на противоположное. Сам Васька Прокоп протянул руку примирения Гулиеву, а когда Султан проигнорировал её, ловко нашёлся.
   - Здорово! - заявил он, оттопырив большой палец.
   Баланда приласкал свежий рубец на скуле:
   - Как ты меня...
   Но Султану было не до знакомств и поздравлений - Вова Евдокимов никак не мог унять потоки крови из носа. Порвав Гулин носовой платок, он заткнул другу ноздри:
   - Дыши ртом.
   Тот запрокинул голову на спинку сидения и не видел, что показал Султан, сопроводив словами:
   - Тренировать надо.
   А Гулиев надавил пальцем на маленький и приплюснутый носик свой, легко вдавил его почти полностью.
   Гуля остатками платка, смоченного слюной, смывала кровь с Вовкиного лица и разбитых пальцев.
  
   У магазина "Спорттовары" Миша Кондратенко попытался "тряхнуть" одного молодчика и напоролся на трёх молодцов.
   Сильный удар вмял его в стену.
   - За что бьёте, мужики? - Кондрат попытался улыбнуться приветливо и получил пинок в живот.
   Когда приступ тошноты миновал, Миша воскликнул:
   - Чёрт возьми, так вы же немтыри!
   Это звучало, как констатация факта, отнюдь ни как оскорбление. Но ему не поверили. Удары посыпались градом, и Кондратенко застонал - беззвучно, для себя.
   Избиение прекратилось, как только Кондрат упал. Но он поднялся, ухмыльнулся разбитыми губами:
   - На моём лице изъяны вашего воспитания, парни.
   Какое там воспитание! Его ухмылку приняли за издевку над убогими, и вновь били и терзали до тех пор, покуда он снова не упал.
   Час спустя, он добрался до общежития ПТУ. В комнате ребята пили пиво и играли в карты. Кондрат подхватил трёхлитровую банку трясущимися руками, приложился разбитыми губами и, морщась, с трудом глотнул. Потом пересёк комнату неверным шагом, как слепой, и рухнул в кровать.
   За столом сидели уютно, беспокоиться не хотели, лишь неторопливо сменили тему разговора.
   - Ох, и тяжко жить в Союзе без нагана!
   - Да-а, будь у Кондрата пистолет, разве приходил бы он домой в синяках?
   - Дурачьё! - буркнул Кондратенко из-под подушки. - Как говорят классики - сегодня я, а завтра вы.
   - Ну, так ты скажи какую улицу обходить стороной, чтоб фонарь носить в руке, а не под глазом.
   - На, полюбуйся, - Баланда протянул карманное зеркальце.
   Кондрат схватил его и брякнул о стену. Минуту было тихо.
   - Ну вот, разбил моё зеркальце, - посетовал Валерка.
   Настроение за столом испортилось. Прокоп бросил карты:
   - Рассказывай.
   - Немтыри, - скупо буркнул Кондратенко.
   - Запомнил? Где теперь их искать?
   - А я знаю, - сказал Кондрат. - У них в Мебельном посёлке общага. Они там работают, учатся, живут и плодятся - целая колония убогих.
   Баланда подсел на кровать к пострадавшему, потрепал по плечу:
   - Немтырей отметелим, ты успокоишься и на радостях купишь мне карманный трельяж.
   - Немтырей бить - не в носу ковыряться, - заметил Прокоп.
   - Надо всех ребят поднимать, Еве в общагу позвонить.
   - Да что Евка, надо всё ЧМЗ подымать. Давай, мальчики, за дело.
   Троллейбусы пятого маршрута останавливались на остановке "Мебельная фабрика" через каждые пять минут. Из них выходили группами по десять-двадцать и более человек молодые люди и присоединялись к быстрорастущей толпе. Вскоре она, числом более двухсот, двинулась вглубь квартала и остановилась перед общежитием "Всесоюзного общества глухонемых".
   Не было общего руководства у этого воинства, не был предусмотрен план ведения боевых действий, забыли и о разведке. Эти промахи свели на нет задуманное. Когда мстители толкнули двери общежития, они оказались запёртыми и подпёртыми изнутри. В окнах верхних этажей маячили напряжённые лица. Окна первого этажа были пусты, чтобы не провоцировать стеклобоя.
   Приехавшие подраться заскучали. Покидали в окна снежки из последнего сугроба и стали приставать к случайным прохожим.
   - Эй, мужик, скажи "...ля".
   Если мужик не мог или отказывался, его поднимали на руки и швыряли в широкую лужу перед подъездом общежития Общества глухонемых.
   В окне третьего этажа жилого дома напротив долго и истерично кричала женщина, потом вызвала милицию. Стражи порядка приехали на двух уазиках и "автозаке". Увидев число нарушителей общественного порядка, как-то сразу поскучнели, пообщались с кем-то по рации и остались наблюдать у своих авто. Правда, "автозак" развернули, распахнули двери, нацелив его чрево на разгулявшуюся молодёжь.
   Всё изменилось, когда во двор вошла группа мужчин. Среди них Кондрат узнал одного из своих обидчиков:
   - Ой, родной, сейчас ты мне за всё заплатишь.
   Но глухонемой не признал родства и встретил Мишу кулаком. Толпа взвыла, радуясь появившейся, наконец, возможности проявить своё численное превосходство над убогими. И никто не заметил, как распахнулись двери общежития, и его обитатели, вооружённые кроватными дужками, напали на пришельцев сзади.
   Володя Евдокимов, не любитель метелить толпой одного, стоял безучастным в сторонке, сунув руки в карманы.
   - Евка, бойся! - раздался крик за спиной.
   Вова инстинктивно втянул голову в плечи. Спасла его мерлушковая зимняя шапка, с которой, не имея длинных волос и спортивного "колпачка", он не спешил расставаться в многоликом апреле.
   Удар стальной трубы сбил его немодный головной убор. Ева обернулся, и второй удар обрушился на плечо, превратив его левую руку в безжизненную плеть.
   Незнакомое лицо, перекошенное злобой, крупные кривые зубы ощеренного рта и толстый язык, пытающийся то ли выдавить какие-то звуки, то ли выскочить наружу, будто вспышкой юпитера осветились на мгновение и отложились в сознании.
   Весь мир яркий и орущий, барахтающийся толпой и сцепившийся в единоборствах, пропал куда-то, и было на всем белом свете только одно это лицо, в которое Ева бил и бил одной здоровой рукой.
   Нападавший потерял свою трубу, упав на спину, брыкался длинными ногами, но никак не мог отбиться от яростно наседавшего врага. Он вскакивал и снова падал, и этот опрокидывающий его кулак стал казаться ему живым, никому не принадлежащим существом, спасения от которого быть не может.
   Друзья пытались ему помочь, но разъярённого Еву трудно было остановить - сметая всё на своём пути, он продолжал преследовать и бить своего обидчика, а спину ему прикрывал Вовка Попов.
   Утратив остатки твёрдости, глухонемой кинулся в паническое бегство. Подгонял доносившийся за спиной топот, а образ Безжалостного Кулака доводил сознание до исступления. Увидев перед собой людей в форме, беглец, мгновенно оценив обстановку, прыгнул в "автозак". Ева следом - гнала вперёд злоба, а мир ещё не обрёл своих реалий в его сознании. Последним запрыгнул верный Попич. Милиционер ловко захлопнул за ним дверь и выдернул рукоятку.
   - Заводи, Петро. Всех не взять, так хоть этих голубчиков доставим.
   Молоденький сержант замялся:
   - Так, это... Они ж поубивают дружка дружку.
   - Да хрен с ними. Поехали, поехали, а то, как бы бежать не пришлось, бросив машину.
   Увидев своего безжалостного преследователя, вместе с ним запёртого в "автозаке", глухонемой прикрыл голову скрещенными руками, приподнял ногу, согнутую в колене, прикрывая пах и живот. Кривые зубы его были красны от крови, разбитые губы припухши, глазницы лиловы. Толстый, малоповоротливый язык выделывал замысловатые кульбиты, выдавливая из гортани звуки:
   - Н-на-а-а!
   Жалкий вид убого противника остановил Еву. Он сплюнул под ноги. Потрогав неподвижную руку и предплечье, поморщился от боли и выругался.
   - Слушай, мы ведь в "воронке", - заметил Попич.
   - А ты зачем сюда полез?
   - Так за тобой - мы ведь, Вовочка, друзья до гроба.
   Ева смерил Попова строгим взглядом:
   - Сильно прозвучало. Может, придушим немтыря?
   - Как скажешь.
   Ева сел на грязный пол:
   - Наверное, в шарагу сообщат.
   - Как пить дать.
   - Может, за первый раз не отчислят.
   - Может.
   - Есть закурить?
   - Есть, - Попич присел рядом.
   Друзья закурили, отвернувшись от глухонемого, застывшего в позе цапли.
  
   - Жизнь - театр, и все мы в ней актёры, - разглагольствовал Евдокимов, вышагивая во главе капеллы практикантов. Именно, капеллы - ни на шайку, ни на банду ребята были не согласны. Именно, капелла, а Ева в ней капельмейстер.
   - Главное, - поднял он вверх указательный палец, - хорошо сыграть свою роль.
   Роль капельмейстера ему удавалась. Ввалившись в столовую, практиканты мигом оттеснили от "амбразуры" всех прочих стоявших в очереди.
   - Привет, сестрёнка! Покорми, - Ева забарабанил пальцами обеих рук по жести прилавка. Заискрились, засверкали цветными камешками бесчисленные "трофейные" перстни.
   - Подари, братик, перстенёк, - улыбнулась молоденькая раздатчица.
   - Вместе с сердцем.
   - На кой оно мне?
   - В шкапчик положишь.
   В конце очереди зашумели:
   - Какие прыткие! Ух, наглюки! Зачем пускаете?
   Ева оглянулся, вытянув шею:
   - У кого там зубы жмут?
   Он стоял у "амбразуры", сдерживая очередь, перемигиваясь с молоденькой подавальщицей, а друзья его, таская разносы, накрывали столы для всей капеллы.
   - Да, ладно, товарищи, - сказал убелённый цементом рабочий. - Молодым везде у нас дорога.
   - Правильно, - сказал Ева рассчитываясь талонами за обед. - А старикам везде у нас в почёт.
   Капелла дружно трапезничала, когда в дверях столовой появился новый посетитель - высокий, худой, тонкорукий, тонконогий, с непривлекательным вытянутым лицом, но умными и добрыми глазами.
   - Глядите-ка, мастак! - хихикнули за столом. - Гена, кто не успел - тот опоздал.
   Увидев своих практикантов, руководитель группы хлопнул себя по тощим ляжкам - когда успели? Но, приглядевшись к столам и не обнаружив готового для него комплексного обеда на разносе, покачал головой и стал в конец очереди.
   Ева, кроша ложкой котлету, манерно пропел:
   - Граждане, я родом из Баку
   Дайте ж попитаться мастаку.
   Гена, хрен, куда ты прёшься?
   Что ж ты дома не нажрёшься?
   В капелле недружно хихикнули - Гену уважали, а больше жалели за доброту и непрактичность.
   Пообедав, ребята по одному и группами покидали помещение, а Гена по-прежнему сутулился в хвосте очереди - все вновь входящие обнаруживали знакомых и тут же к ним пристраивались. У крыльца столовой закурили, поджидая всех отставших.
   - Зря ты так с мастаком, - поморщился долговязый Вовка Фирсов.
   - А ну его, - отмахнулся Ева. - Для меня мастак не личность, а должность, и кем бы он ни был - Геной или поленой - один чёрт угнетатель. И пусть себе торчит...
   Фирс глубоко вздохнул, покачал головой и, передав кому-то недокуренную сигарету, вернулся в столовую.
   Ну, не умел он так ловко, как Евдокимов, обращаться с толпой и девушками по ту сторону амбразуры - не дано было. И не задумываясь о последствиях, просто подошёл и, упёршись рукой в грудь впередистоящему, потеснил всю очередь:
   - Ген, иди сюда.
   Очередь заволновалась:
   - Это что за клоун? Вы приборзели, петушки. А ну, свали...
   Несколько человек, покинув свои места в очереди, окружили Фирса. А тот понял, что провалил задуманное бездарно и томился этим - и Гене не помог, и в конфликт вляпался. Скромный мастак теперь ни за что не полезет поперёк толпы. Эх, надо было взять разнос, а потом его кликать. Ну, не дал Бог ума, зато силёнкой не обидел. Фирс оглядел с высоты своего роста окруживших его рабочих.
   - Ну, что, пролетарии, торец чешется? Пойдём поскребу.
   - Нет, ну, совсем эти челябинцы обнаглели. Всыпьте ему, ребята, по первое число, - увещевали из очереди пятерых добровольцев, вызвавшихся проводить Фирса до дверей и дальше.
   Капеллы перед входом не было. Злясь на себя за провал у амбразуры, Володька подумал, к чему лишние разговоры - сгрёб за шиворот двух ближайших работяг, стукнул лбами и швырнул в разные стороны. Те послушно полетели на землю.
   Острая боль в руке выше локтя заставила Фирса вздрогнуть. Обернувшись, перед лицом увидел рассекающую воздух сверкающую сталь. Шлепок по уху могучей пятерни прозвучал, как выстрел. Нападавший обронил своё оружие и кувыркнулся в пыль.
   Именно, кувыркнулся, потому что в следующее мгновение был уже на ногах и, пока Фирс сгибал свои сто девяносто два сантиметра к отточенному лезвию, успел его дважды пнуть по ноге, а потом обратиться в бегство. Ещё раньше сбежали с поля боя те двое, что ещё не пострадали в потасовке.
   Подняв холодное оружие, Володька устремился вдогонку за обидчиком, не замечая, как пузырится располосованный рукав пиджака, и брызжет кровь во все стороны.
  
   После двухчасового безрезультатного обыска, простукивания стен и прощупывания миноискателем половиц, часть криминалистов уехали, а двое остались и пригласили ребят вместе с мастером в комнату.
   - Где нож, Фирсов?
   - Какой нож? Не было ножа, - пожал Володька плечами.
   Капитан сидел за столом и писал протокол, а нервный лейтенант всё никак не мог успокоиться - ходил по комнате, заглядывал в сотый раз в тумбочки, щупал вещи, висевшие в шкафах, тряс подушки и матрасы на кроватях.
   - Распустили подопечных, - это уже капитан сказал мастеру Гене. - С оружием шпанят.
   Гена беспокойно и виновато огляделся.
   - Странно вы дела ведёте, товарищ капитан, - Евдокимов ткнул пальцем в повязку на руке Фирса. - Его полосонули, его же и подозреваем?
   - Никакого дела не будет, - пообещал капитан. - Отдайте нож, и всё замнём на первый раз.
   - Не было ножа, не было. Бритва была, опасная, - Фирс осторожно потрогал пальцами бинт выше локтя. - Я её отнял, а потом выкинул.
   - Ну, не поверю, не поверю! - лейтенант подскочил к столу и постучал себя кулаком в лоб. - Чтоб один пятерых разогнал голыми руками.
   - У нас заявление есть от пострадавшего, - подтвердил капитан. - Ты с ножом на них кинулся.
   - Не было ножа, - упорствовал Фирс. - Бритва была.
   - Ну, хорошо, - согласился капитан. - Где эта бритва?
   - Выкинул.
   - Где выкинул?
   - А я помню? Чуть пальцы не порезал и выкинул, - Фирс вытянул ладонь и осмотрел её, пытаясь найти следы порезов, потом на другой пятерне. Ничего не обнаружив, тяжко вздохнул и отвернулся от капитана.
   - Надо бы очную ставку сделать, - предложил Евдокимов. - Послушать, что эти орёлики плести будут.
   - Сделаем, сделаем, - пообещал капитан. - Всё сделаем и будем делать до тех пор, пока нож не всплывёт.
   Лейтенант, присмотревшись к Еве, сказал:
   - Где-то я тебя раньше видел, молодчик.
   - А мы с вами вместе по двести шестой парились.
   Капитан улыбнулся. Ему Володина шутка понравилась. Лейтенант нахмурился.
   - Может, чайку, - предложил Ева. - Или у вас очередь в молочный?
   - Ты позубоскаль, - покачал головой лейтенант.
   - Хорошие люди, - расчувствовался Евдокимов. - Был бы нож, ей Богу отдал бы. Может, сходить - попросить у кого?
   - Сходи, пройдись, собери оружие по всей общаге, заодно объясни, что иметь нож, кастет, дубинку аморально и противозаконно, - предложил капитан.
   - А впятером на одного - морально?
   - Тренируй ноги, а лучше - не задирайся.
   Фирс хмыкнул на эти слова. Ева подмигнул Попичу тайком, покрутил пальцем у виска. И только мастер Гена согласно закивал головой.
   Капитан, вздохнув, повёл профилактическую беседу, которую заготовил на прощание:
   - То, что добро и зло существуют в мире в осязаемых материальных проявлениях, мне объяснять вам не надо. За вами, думаю, накопилось так много зла, что страшно подумать, хоть вы и считаете всё это детскими шалостями. Я понимаю: человек формируется в сопротивлении среде, но закон он есть - его не перепрыгнешь. В твоём поступке, Фирсов, я усматривал только состав преступления, но не заметил отягчающих обстоятельств, если бы ты добровольно сдал нож, а не скрывал следы преступления. Как профессионал, могу сказать тебе: нет ножа - нет преступления, то есть, с точки зрения следствия, ты совершил почти нераскрываемое преступление, прибавил единичку в нашей отрицательной статистике. Есть и смягчающие обстоятельства - с точки зрения объективной реальности, тебя можно оправдать. Но над всем над этим стоит Уголовный Кодекс, хотя, если бы я был прокурором, просил бы для тебя минимальный срок.
   - Вот это здорово! - вклинился Ева. - Мальчики отдайте нож и пожалуёте на скамью подсудимых. Нет ножа - позвольте вам выйти вон. Товарищ капитан, за дураков нас держите?
   - Отнюдь. За разумных парней. Ведь сейчас вы стоите на перепутье - куда пойти, кем стать? Сдадите нож, получите судимость и условный срок - задумаетесь: так ли жизнь правим? А уклонитесь сейчас от ответственности, сойдёт малое дело с рук, за большее без опаски примитесь. Банальная воровская философия: мол, жизнь - сплошной фарт, а вы её счастливчики. Кажется вам, что оседлали вы судьбу, а не думаете о том, что, возможно, это она взяла вас в оборот и тащит от решётки до решётки сквозь позор к скорой смерти....
   Капитан перевёл дыхание, любуясь произведённым впечатлением. Ева и Фирс приуныли, Попич всё оглядывался на лейтенанта, примостившегося за его спиной, будто ожидая от него какого-то подвоха или неожиданного нападения. Гена, открыв рот, распахнув глаза, забыв обо всём на свете, внимал милиционеру, как вещателю своей собственной судьбы.
   - Вся ваша короткая биография, - продолжил капитан после паузы, - это бесконечные петушиные бои за лидерство. Доказать себе и окружающим, что вы - исключительная личность, которой сам чёрт за брата. Ну, и перед кем, с позволения сказать, эта личность герой? Перед своими дружками. Потому что обществу претят такие герои, оно их запирают далеко и надолго. Хочешь настоящей славы? Ищи её на футбольном поле, на ринге, у станка. Конечно, там нож в ход не пустишь - надо напрягать те силы, что Бог дал, да ещё голову и нервы. Проще пырнуть соперника ножом и ходить гоголем, пока не посадили...
   - Вот перед кем ты теперь герой? - перебил сам себя капитан, повернувшись к Фирсу. - Перед своими дружками? Если они настоящие друзья, они уважают тебя и без ложного геройства. Перед государством? Для государства ты преступник, ловко заметающий следы. Знаешь что, Фирсов, отдай мне нож и уезжай в свой Челябинск - задерживать не буду. С руководителями практики, я думаю, договорюсь. Заканчивай ПТУ, сходи в армию, поступи на работу. А когда женишься и станешь отцом, приезжай ко мне - вот тогда мы с тобой оценим вместе: дело я сейчас говорю или так, служебную болтовню осуществляю.
   Оперативник замолчал и долго безмолвствовал, вытягивая из Фирса ответ на своё предложение. Виновник его внимания растерянно оглядел присутствующих:
   - Не было ножа, товарищ капитан. Лопни мои глаза - не было ножа. Бритва и та не моя.
   Оперативники переглянулись, и, кажется, лейтенант усмехнулся - выкусил?
   - Я думал, ты проще, - сказал капитан, поднимаясь. - А ты, оказывается, конченый продукт преступного мира.
   Фирс угрюмо пожал плечами - думай, что хочешь, Фома Неверующий.
   В дверь постучали.
   - Кто? - спросил капитан.
   - Милиция, - последовали лаконичный ответ и топот удирающих ног.
   - Шалят, - усмехнулся лейтенант.
   - Среда, - осудил капитан и Фирсу. - Ты можешь пожалеть о своём запирательстве ещё до конца практики - подрежут тебя в тёмном переулке, как пить дать.
   - Но... - Гена подхватился со своего места.
   - Такая участь грозит любому из ваших пацанов, - повернулся к нему капитан. - Зло не наказано и может породить другое зло. А в результате: мне лишние хлопоты и испорченная отчётность, вам - кровь, и дай Бог, малая.
  
   Из кабинета начальника цеха Люся Решетникова выбежала сама не своя. Этот старый козёл чуть до кондрашки её не довёл! Задорный цокот кованых каблучков по металлическим ступеням лестницы словно подгонял проворные Люсины ножки. Её гнал вперёд, сломя голову, стыд и ужас пережитого.
   Его нездоровое мясистое лицо перекосила гримаса похоти. Он яростно стиснул её запястье, словно собирался сломать ей руку. А другой рукой... нет, этого ей не пережить! Второй рукой полез к ней под юбку, царапая бёдра сбитыми ногтями.
   Она влепила ему пощёчину, а он лишь затрясся от похоти.
   - Целый год я терпел, страдал и унижался ради этого, - прохрипел он. - Что могут значить для меня твои девичьи страхи?
   Он жёстко дёрнул девушку за руку и бросил к своим ногам. Люся больно стукнулась коленками о кафель пола и ткнулась носом в его ширинку. На миг мужчина отрешился от роли насильника. Ему показалось, что это девушка, воспылав страстью, бросилась к нему и сейчас, освободив из заточения, возьмёт в рот его плоть, алчущую ласки. Он запрокинул голову и застонал от вожделения.
   Люся ударила его в ширинку кулаком, маленьким, но крепким. Насильник, охнув, согнулся вдвое, зажав пах, побежал спиной вперёд и сел мимо стула, высоко взбрыкнув ногами. Люся кинулась прочь из кабинета.
   Начальник механосборочного цеха пятидесятишестилетний Николай Фёдорович Чугунов поднялся не сразу, полежал грудью на столе, пережидая боль в паху, и. наконец, исполненный лютой ненавистью, поплёлся к двери. Изрыгая проклятия, он ступил на металлическую лестницу и сверху оглядел весь цеховой пролёт от будки охранника до противоположной стены. Взгляд его не смог отыскать быструю фигурку девушки среди многих десятков людей снующих по цеху, охваченных производственными заботами. Чугунов сплюнул под ноги и вернулся в кабинет, пригрозив про себя: "Уволю, сучку!".
   Люся в это время пряталась за будкой и разглядывала направленный на неё палец охранника, словно в нём таилась смертельная опасность. Пропуск её был у мастера - в рабочее время выходить из цеха не разрешалось.
   - Понимаете, мне надо.... Очень надо!
   Охранник решил сменить декорации к диалогу и, согнув палец, показал фигу:
   - Вот без пропуска вернёшься.
   - Дяденька, я вам сигарет принесу.
   Охранник глубоко вздохнул, любуясь на свой шиш, словно расставаться с ним было невмочь, поднял глаза на просительницу. Девушка была как школьница - юной, красивой и беззащитной. Заметив любопытство в глазах охранника, Люся откинула со лба густую чёлку и тут же одёрнула себя - с одним козлом дококетничала...
   День был полон неприятностей, и вечер не пролил бальзама на душу.
   После звонка в дверях возник Володька Попов, какой-то весь взъерошенный, не то пьяный. Подозревая последнее, Люся ледяным тоном осведомилась:
   - Я кому говорила, чтоб таким мой дом десятой дорогой обходил?
   Попич виновато улыбнулся, и Люся сцепила руки, чтобы, не сдержавшись, не заехать ему по физии: его так ждали, столько боли и обиды накопилось за день - а он пришёл пьяный.
   - Понимаешь, я бы до общаги дошёл, но она бежит проклятая - боюсь, вся кончится. Там ребята внизу ждут, а я зашёл - перевяжешь?
   Он шагнул в прихожую, прикрыв входную дверь, скинул куртку, потом пиджак и свитер. Майка была сыра от крови.
   - Что, испугалась? - Попич начал стягивать прилипающее к телу бельё.
   Люся поняла: он не пьян, он только что подрался и нуждается в помощи.
   Мускулистый торс парня и широкие плечи были испещрены ссадинами и царапинами. Из пореза на плече сочилась кровь.
   Тряхнув головой, отгоняя прочь свои собственные горести и обиды, Люся захлопотала над ранами любимого.
   - Господи, тебя ж могли убить. Чуть поглубже и....
   - Ерунда: нож в лопатку попал - дальше хода не было. А я ему все зубы в пасть вмял - что-то выплюнул, что-то проглотил.
   - Ты скажи: когда это кончится? Когда ты повзрослеешь?
   - Да уж недолго ждать. Вот схожу в армию, отслужу и сразу за ум возьмусь. Поженимся, если дождёшься, детишек заведём.
   - С кем подрался, муженёк?
   - А-а, пусть не лезут.
   Когда Люся дезинфицировала йодом рану, Попич, должно быть, испытывал сильную боль, но его лицо оставалось спокойным. Девушке вдруг захотелось разбередить рану, заставить парня вскрикнуть, чтобы он почувствовал, что кроме его драк и друзей есть ещё она. И ей нужны его внимание, любовь и защита.
   - Слушай, шрам останется - зашивать я не умею. Тебе в больницу надо.
   - Мужчину шрамы украшают, - он попытался привлечь её к себе.
   - Сидеть! - она смазала порез, прикрыла ватой и забинтовала. Закончив процедуры, Люся ещё раз всё хорошенько осмотрела и лишь после этого отступила в сторону.
   Попич осторожно согнул руку, стянутую повязкой, отчего мышцы на его спине напряглись. Люся смотрела на него строго и с осуждением. Сейчас она всем сердцем желала своему парню тысячу болезненных ран, которые можно было бы перевязывать безжалостными руками, чтобы наказать его холодное высокомерие. Однако в душе-то она понимала, что друг её более полон достоинств, чем недостатков. Его сдержанность в словах и чувствах, скорее скромность, а не бездушие. И ещё, в нём иногда проглядывало нечто угрюмое, но не злое, скорее - какая-то терпеливая, задумчивая грусть.
   Люся знала, что Володька - сирота, и воспитывался в детском доме. Был он, несомненно, хорош собой. Чёрные волосы обрамляли широкий лоб и волнами спадали до самых плеч. Он часто хмурил густые брови или надменно выгибал их, что с презрительным прикусом губ являло миру подозрение на его дворянское происхождение. Его глаза, цвета янтаря, отливали золотом. Когда лицо Попича было спокойным, в его правильных и привлекательных очертаниях таилась добрая улыбка. И зачем только он так часто и насмешливо кривит рот или обидчиво поджимает губы?
   Люся вздохнула. Пожалуй, он красив, но девчонки замечают его в последнюю очередь: ведь всегда впереди его друзья - наглые, болтливые, приставучие. Да это и хорошо - уж больно она ревнива. Этот недостаток Люся за собой признавала.
   - Слушай, что ты сюда ходишь? - вопреки своим мыслям насупилась она.
   - А ты в зеркало давно на себя смотрела? Так погляди, погляди, - усмехнулся Попич, с нежностью разглядывая подругу. - Может, и поймёшь - "зачем".
   В дверь позвонили, и на пороге выросли Ева с Фирсом.
   - Жив, Ромео? А мы уж засохли на морозе.
   - Чаю? - засуетилась Люся.
   - Кто бы отказался, - согласился Ева, стягивая куртку.
Люся вырвала у Попича скомканную окровавленную майку и проследовала на кухню.
   Вскоре неразлучная троица попивала чаёк на уютной кухоньке. Люся, наконец, решила, что пришло время поведать о своих бедах и проблемах.
   - Убью гада, - пообещал Попич. Рысьи глаза его загорелись недобрым огнём, на скулах заиграли желваки, а чашка с чаем заплясала в руке.
   - Проучить следует, - согласился Фирс.
   - Есть план, - Ева поставил свой чай и поманил собеседников в заговорщики.
   Четыре головы склонились над столом...
   На другой день проинструктированная Люся позвонила из будки мастера в кабинет начальника цеха:
   - Вы меня извините, Николай Фёдорович, но я так не могу. Давайте дома у меня встретимся. Мамы вечером не будет - приходите...
   Сунув в портфель букет фиалок, коньяк и шампанское, в назначенное время, волнуясь как мальчик, Чугунов ткнул пальцем в кнопочку звонка.
   Люся открыла дверь:
   - Здрасьте, проходите, раздевайтесь, я на кухне готовлю, - и ушла.
   Николай Фёдорович степенно шагнул в прихожую, поставил на трюмо портфель, снял "москвичку", разулся, глянул на себя в зеркало. Достал расчёску и пригладил редеющие, но лоснящиеся волосы. Подхватив подмышку портфель, прошел коридор и оказался на пороге гостиной.
   За столом в центре комнаты сидели двое парней - невысокий белобрысый и брюнет-громила - без любопытства смотрели на него. Перед ними стояла початая бутылка водки и три стакана. Предчувствуя недоброе, Чугунов с беспокойством оглянулся. За его спиной в коридоре возник ещё один парень - откуда взялся? - и буравил его рысьим взглядом.
   - Проходи, дорогой, - позвали из-за стола, - гостем будешь.
   Машинально повинуясь, Николай Фёдорович прошествовал к столу и сел на предложенный стул. Парень из коридора вошёл следом, забрал у Чугунова портфель, извлёк на стол коньяк и шампанское, фиалки бросил обратно и вернул портфель владельцу.
   Молодые люди были не из церемонных - коньяк разлили по стаканам, а перед начальником цеха поставили фужер с маслянисто-мутноватой жидкостью:
   - Пей, любовничек, бес в ребро.
   Николай Фёдорович понюхал и поставил на место - водкой не пахло.
   - Отравить хотите?
   - Пей - или перо в бок.
   - Люся! - крикнул Чугунов. - Решетникова!
   - Блин! Вот не подумали, - воскликнул белобрысый. - Куда труп-то девать?
   - Я его на куски порву, - скрипнул зубами желтоглазый. - И бабкам на базар снесу.
   Угрюмый детина хлопнул полстакана коньяку и почти дружески потрепал Чугунова по кисти:
   - Пей, хуже не будет.
   - Хотели ещё кастрировать, - объяснял белобрысый. - Но если слово дашь, девчонок больше не обижать - не тронем твои причиндалы.
   У Чугунова от сердца отлегло - не отравят. Снова взял фужер, понюхал, пригубил.
   - Не верю я ему, - сказал желтоглазый. - Дайте хоть одно яйцо на стуле каблуком раздавлю.
   Чугунов поставил на стол пустой фужер.
   - Лапушка, - похвалил детина. - Иди до хаты.
   Николай Фёдорович, торопясь, шмыгнул в коридор, сунул ноги в бурки, а руки в рукава "москвички", нахлобучил шапку.
   - Постой, мужик, одну вещь забыл, - две пары крепких рук схватили его у самой двери и просунули в рукава "москвички" какую-то палку. - Теперь иди. Покедова.
   За ними захлопнулась дверь. Начальник механосборочного цеха Николай Фёдорович Чугунов остался один на лестничной площадке, распятый, как Иисус, палкой в собственной "москвичке". Портфель в одной руке перевешивал, подгоняя фигуру под славянский крест.
   Николай Фёдорович несколько раз глубоко и медленно вздохнул, удивляясь, что ещё жив, один и почти свободный. Давила слюна, подступала тошнота от пережитого страха и выпитого пойла. С трудом протиснувшись в подъездную дверь, Чугунов ступил на тротуар и огляделся.
   Но прежде, чем он успел окликнуть ближайшего прохожего, в животе его взбух вулкан и тут же опал - желудок очистился в брюки. Николай Фёдорович пробежал вперёд несколько шагов, ещё надеясь, что конфуза не было - показалось ему. Он даже оглянулся на то место, где стоял только что, - там и должно было всё остаться. Но не осталось.
   - Помогите! - хотел крикнуть Чугунов, но лишь какой-то сип выдавил.
   Он пошёл, осторожно ступая на широко расставленные ноги, неся в брюках нечаянный груз, словно хрупкий глиняный сосуд. На него оглядывались, от него шарахались. А живот с планомерной периодичностью вздувался вулканом и опадал, опорожняясь.
   Потеряв надежду на помощь, Николай Фёдорович бросился бежать, нелепо взбрыкивая ногами.
   - Помогите! - звериный рев, наконец, вызрел где-то в груди и вырвался наружу.
   Молодые люди, шедшие впереди, оглянулись и бросились наутёк, взявшись за руки. Убогая старушка села в сугроб, истово крестясь.
  
   Повестки им выдали в один день, но служить, вместе не пришлось.
   Евдокимов попал на ракетный полигон в Капустин Яр - унылое место в волгоградских степях, но на скуку времени не оставалось. Подъём, зарядка, туалет - строем, по команде. Матчасть в классах и на полигоне. Муштра на плацу: де-лай - раз! Словом - служба.
   В казарме - дембеля, деды, черпаки, салаги. Впрочем, лопоухий от короткой стрижки, в зелёной, мятой, не по росту форме Ева оставался самим собой. Двухмесячный курс молодого бойца он прошёл за две недели. А произошло это так.
   В солдатской столовой всегда неразбериха - то бачков не хватает, то чашек, то ложек, то в хлеборезке проблемы. Ругает рота недоумков-бачковых, просиживая своё личное послеобеденное время за столами в ожидании пищи. И бывает, голодной уходит, если ждут машины на полигон, а накрывальщик застрял у "амбразуры".
   Расторопный, бойкий на язык рядовой Евдокимов, однажды успешно накрыв столы для роты, стал её бессменным бачковым, и ни разу не подводил товарищей. Вот и сегодня - до прихода роты есть ещё время, а у Евы всё на местах, всё разложено, бачки парят во главе столов. Дело за чаем.
   У "амбразуры" встретились земляки - "старик" из автороты, судя по застиранной добела форме и въевшемуся в трещины на ладонях мазуту, и хлеборез в коротенькой белой сатиновой курточке. Вели неторопливую беседу о службе, о письмах с родины и общих друзьях, а между ними парили носами два коричневых чайника.
   - Славяне, если не торопитесь, я заберу?
   Собеседники и ухом не повели, будто не к ним обращался этот "молодой", будто нет его на свете вообще, а кто-то - может, муха? - прожужжал над ухом. Ева подождал немного, пожал плечами и подхватил оба чайника. За спиной:
   - Стой, салага.
   Он обернулся. "Старики" смотрели на него с любопытством.
   - Борзеешь, сморчок? Поставь на место.
   - Да они у вас уже остыли, - Ева поставил чайники на место и пошёл прочь, не желая связываться.
   - Остыли, говоришь...
   Чайник вместе с содержимым обрушился на голову первогодку. Кипяток хлынул на лицо и за ворот гимнастёрки, обжигая кожу. Страшная боль кинула его на ближайший стол, согнула в калач. Парню хотелось забиться в уголок, лежать и не двигаться, переждать эти муки ошпаренной кожи. Но откуда-то снизу, наверное, от подстилок сапог, начала подниматься ярость, заполняя всё тело, вытесняя боль.
   Когда она достигла головы и поменяла прежние планы, Ева выпрямился и опустил ладони от лица. Видеть он мог одним только глазом, но этого было достаточно. Его обидчик стоял в прежней позе, облокотясь локтём на прилавок, и с любопытством смотрел на него.
   Рядовой Евдокимов ударил в эти удивлённые глаза, а когда авторотчик повис на амбразуре, стал бить его под локти, круша рёбра и почки. Хлеборез, пытаясь помочь земляку, вытянул руку, целясь "салажонку" в неповреждённый глаз. Володька поймал "клешню", подтянул её хозяина поближе и врезал так, что хлеборез пробежал спиной вперёд до самой плиты и, падая, обрушил на себя кастрюлю с кипятком. Его ошалелый рёв заполнил кухонный зал и отразился от потолочного свода.
   Авторотчик всё ещё стоял на ногах, цепляясь за "амбразуру". Ева отступил назад и ударил обидчика ногой в живот. Тот упал и по-пластунски пополз под стол. "Салага" пинал "старика", пока тот лез под лавочкой, а потом и стол опрокинул на него.
   В столовую входила рота.
   - Смотрите, парни, как меня, - Ева развёл руки, выставляя на обозрение ошпаренную половину лица, и тут же получил сильный удар по закрывшемуся глазу - рота оказалась автомобильной.
   Володя не стал выяснять причину столь нелюбезной реакции на его обращение. Схватив скамейку, он начал орудовать ею, как былинный герой палицей, и быстро повернул авторотчиков вспять. Застрявших в дверях таранил тою же скамейкой, а потом бросил её вниз лестничного пролёта на головы убегающих.
   Солдаты выскакивали из дверей столовой на плац и в панике разбегались в разные стороны. Наблюдателю со стороны такая картина наверняка показалась более чем странной....
   В палату вошли двое - военврач и ротный.
   - Ожоги и рану мы обработали и перевязали - ничего опасного. Вот что с глазом, пока сказать не могу: глазница - сплошной волдырь. Кожа как затянется - заглянем внутрь. Бог даст - обойдётся. Он может сам принимать пищу, ну, и говорить, конечно.
   Врач ушёл. Ротный присел на стул:
   - Рассказывай.
   Евдокимов помотал забинтованной головой.
   - Запираться будешь? А если я тебя, как зачинщика драки, в штрафбат определю?
   - За что?
   - Было бы за что - определил бы. Мне неприятности через тебя не нужны. Вернёшься в роту, и они начнутся - шутка ли, на старослужащего руку поднял да ещё целую роту из столовой прогнал.
   Но ротный ошибся. В казарме Еву встретили триумфатором - долго хвалили, а потом предложили пойти в автороту и до конца разобраться с обидчиком. Тот закрылся в каптёрке и никак не хотел выходить на честный поединок.
   - Может, из вас кто хочет один на один? Может, кто обиду затаил? - пытал Ева хозяев казармы.
   Оказалось, никто не хочет - все его простили.
   - А может, всё-таки кто-то хочет? - настаивал "салажонок" и, чтобы раззадорить скромников, пнул и проломил дверцу тумбочки. Вторая тумбочка нырнула под кровать. Третья, теряя внутренности, взлетела на второй ярус кроватей.
   Сослуживцы-ракетчики с трудом успокоили Еву и уговорили покинуть чужую казарму. Напоследок Володька попытался отнять штык-нож у дневального, но тот спрятался в туалете.
   На том и расстались.
  
   К ночи собралась гроза. Небо затянули чёрные тучи, укравшие закат, но ему на смену заиграли зарницы, сначала беззвучные, потом с отдалёнными раскатами грома. Под эту музыку казарма отошла ко сну.
   - Рота подъём! - разорвал тишину истошный крик. - По машинам!
   Тревожные всполохи света метались по стенам, проникая сквозь плотные шторы. Впрочем, их тут же сорвали, и небо над крышами казарм приобрело зловещий багровый оттенок.
   Ракетчики спрыгивали с кроватей, мигом одевались и выскакивали на плац перед казармой. Урчали двигателями, готовые сорваться с места автофургоны. И тронулись, не спеша, лишь только ротный сел в кабину. Солдаты на ходу запрыгивали в кузова. Многие отстали.
   Горели цистерны с горючим, врытые в землю, горела сама земля, пропитанная маслами, бензином и жидким ракетным топливом. Оранжевыми дугами разбегался огонь по траве. Удушливый, едкий дым щипал глаза, забивал дыхание. Жар будто воздушной волной отбрасывал прочь. Гудело пламя, проглатывая тугие хлысты воды из пожарных машин. Причудливые красно-чёрные тени плясали на касках пожарников, на истоптанной, покрытой радужными подтёками земле.
   Подбежал караульный с автоматом за спиной.
   - Молния... Молнией как шандарахнет.... И всё разом вспыхнуло.
   Ротный отмахнулся от него, кричал осипшим голосом:
   - Рвём траву.... Все встали в цепь... Цепью.... Рвём траву, мать вашу...
   Бойцы, развернувшись в цепь, принялись рвать жёсткую, пожухлую траву, по которой огонь легко мог перебежать от склада ГСМ к ракетным установкам.
   Подгонять их не надо. Немели изодранные в кровь руки, ныли спины, болели колени, а лёгкие переполнены дымом, но никто не роптал. Каторжный труд на пределе человеческих возможностей. Сейчас бы упасть, уткнуться носом в эту проклятую траву и хоть чуток отдохнуть.
   Рядовой Евдокимов задрал голову, переводя дыхание. Низкие тучи, смешиваясь с чёрным дымом, подсвеченные снизу отблесками огня, клубились, тужились и всё никак не могли пролиться дождём.
   И в этот момент что-то ухнуло в земной утробе, снопы яркого огня взмыли над цистернами. Вздрогнула под ногами почва.
   - Ложись! - рявкнул ротный.
   - Сейчас ещё рванёт, - крикнул кто-то, и десятки глоток подхватили единый рёв. - Бежим!
   Евдокимов упал на живот и прикрыл руками голову. Кто-то запнулся об него, прокатился кубарем, поднялся и побежал дальше. Кто-то наступил на ногу.
   - Пожарные горят!
   Эта весть ускорила панику. Солдаты бросились прочь от огня, сыпавшегося на них с неба светящимся градом, прикрывая головы руками, прыгая через канавы и упавших. У пылающих цистерн горели пожарные машины, занялся огнём брезент на автофургонах у дороги. Евдокимову на спину упал комок горящей земли. Он перевернулся, прижав к земной прохладе обожженное место. В воздухе витал запах раскалённого металла и горящей нефти.
   Второй, ещё более мощный взрыв потряс землю. Спустя несколько мгновений, небо низвергло целое полчище пылающих стрел - то возвращались, заброшенные вверх чудовищной силой горящие металлические осколки и комья земли. Точно пляшущие светляки летели они из чёрного неба - фосфоресцирующие, зелёные и радужно-фиолетовые, зловещего медно-жёлтого оттенка, с отблесками белого пепла. Огни колебались, падая, кололись, мельчились, распадались.
   Круг света - вернее полусфера - от горящих цистерн стремительно расширился. Сначала туманные очертания его стали резко отчётливыми, а потом стали пропадать и уменьшаться, оставляя за границею тьмы мириады светящихся точек, усеявших чёрную землю вокруг тёмных силуэтов ракетных установок на позициях. Град сияющих звёзд, дождём падающих на землю, иссяк. Но выпал так густо, что теперь земля показалась перевёрнутым небом. И среди этого пекла, будто сказочный звездочёт, лежал рядовой Евдокимов, отрешённый от страха, да и любопытства тоже.
   - Жив, Андреич? Что с тобой? Ходить можешь? А что не убежал-то? - над ним возник ротный, обгорелый, с шальными глазами.
   - Команды не было, - Евдокимов поднялся, закашлялся - вокруг клубился густой дым, а грохот последнего взрыва пробками застрял в ушах.
   - Пойдём, родной, пойдём к ракетам. Что ж теперь бегать, - ротный потянул рядового за рукав, увлекая за собой.
   Они пошли, а потом побежали к тёмным силуэтам, хищно целившимся в чёрное небо.
   Позиции и ракетные установки на них были усеяны тлеющими угольками, местами уже занимался огонь. Стянув через голову гимнастёрку, Евдокимов, по примеру командира, стал сбивать ею языки пламени, тушить их сапогами.
   Дым врывался в лёгкие, едкий и густой. Володя остервенело хлестал гимнастёркой и дышал громко и тяжело, словно старец на смертном одре. А от бесчисленных светлячков в траве и на стальных морщинах грозного оружия рябило в глазах, и не хотелось думать, что, если рванёт снаряженная ракета, то тошно будет далеко за полигоном - это тебе не бочка с бензином.
   По мокрой от пота спине, будто холодным бичом хлестануло. Евдокимов выпрямился, перевёл дыхание, огляделся. Тугие струи дождя гулко забарабанили по стальным бокам ракет, по траве и брустверу.
   - Ну, вот и помощник, - сказал ротный, подходя, ткнул бойца кулаком в плечо, сел на землю и закрыл глаза.
   Володя сел рядом, спиной к спине. Его бил озноб. По голым плечам бежали грязные ручьи, но огоньки гасли, и мрак стремительно подступал со всех сторон.
  
   Степь раскинулась окрест без конца и края. Солнце полыхало в небе у самого зенита, но земле ещё хватало влаги парить до горизонта и дарить жизнь яркому цветному разнотравью.
   Лучшие из лучших, отличники БП и ПП выбивали пыль из просёлка и тут же её глотали, распевая походные марши. Скатки через плечо, сухой паёк в вещмешках по замыслу организаторов марш-броска по местам боевой славы должны были максимально приблизить ракетчиков к той обстановке, в которой сражались их отцы в далёком 1942-м.
   На крутом волжском берегу остановились. Подъехал "бобик".
   Седой полковник, Герой Советского Союза, рассказал, как насмерть билась его рота на этой высотке, как погибали её остатки в этих, теперь заросших и осыпавшихся, траншеях, вызвав огонь "катюш" с того берега на себя.
   Строй сам собой распался - ракетчики окружили рассказчика, внимая каждому слову. Забылись пыль и зной дороги. Не трёт больше шею скатка, и банки концентратов в походных мешках не долбят в спину.
   Потом спустились к воде, искупались, перекусили, отдохнули, и снова пыль дороги, зной палящего неба, гомон и ароматы благоухающей степи.
   Село открылось внезапно за крутояром, в тени садов, огромных тополей. Строй грянул песню. Из калиток выходили селяне, босоногие мальчишки бежали перед строем и рассыпались по сторонам на площади.
   - Благословенна дорога ваша, сынки дорогие, - статный мужчина сдёрнул с головы кепку и поклонился в пояс, потом пожал руку ротному и троекратно расцеловался с ним. - Милости просим в наше село.
   Румяная девица в нарядном сарафане поднесла хлеб-соль. Ротный и её поцеловал. Потом был митинг.
   В сельской столовой ракетчикам накрыли столы. Наваристый борщец и огромная, в полтарелки котлета оправдали и пыль дороги, и солнцепёк. А папиросы "Беломорканал", входящие в меню, растрогали солдат - какая забота!
   Потом были концерт художественной самодеятельности и танцы. Подпортили настроение автофургоны, подкатившие к самому крыльцу Дома культуры, как напоминание о том, что всё хорошее когда-нибудь кончается, и разгулявшимся бойцам пора в часть.
   Курившего на крыльце сержанта Евдокимова разыскал ротный. От него попахивало спиртным, а взгляд был подёрнут романтической поволокой - обедал комсостав отдельно.
   - Что не с девушкой? Почему не в кругу?
   - Душу травить?
   - Всему своё время: завтра - служба, нынче - танцы.
   - Послезавтра - домой, - вздохнул Евдокимов, пуская длинную струю дыма.
   - Кстати, о доме. Хочу рекомендовать тебя на сверхсрочную. А что? Служишь ты нормально - медальку получил, ребята на тебя ровняются. Лучшего старшины в роту мне не надо.
   - Нет, товарищ капитан, домой поеду.
   - А я разве против? Поезжай, конечно. Рапорт напишешь и поезжай. Двухмесячный отпуск тебе положен. Отдохнёшь, родных попроведаешь и назад: каптёрка - твоя. Женатым вернёшься - о жилье похлопочем. На вокзале не оставим. Ну?
   - Друзья не поймут.
   - Знаю я этих друзей. На письмо благодарственное с твоего завода ответ получили - рады за тебя, благодарят армию и командиров, что человеком сделали. Видать, не на доске почёта ты красовался там. Ты, Володя, пойми, такими, какими мы есть, делает нас среда, так сказать, обитания. Можно удаль свою проявить на воинской службе, орденов, медалей нахватать, почёт и уважение. А можно в тёмном подъезде загнуться от ножа бандитского. Или того хуже - загреметь на нары. Характер-то он проявится - применение ему найди. Ведь ты внук героя Гражданской войны. Можно сказать, потомственный защитник Родины. Кому, как ни тебе, молодёжь необстрелянную воспитывать? Ну, а случись какая заваруха - знаю: не подведёшь, явишь всему миру стойкость и неустрашимость русского солдата. Да что говорить, чтоб завтра рапорт был на столе - до приказа сто дней. Пока изучат да согласуют - домой поедешь с вакансией.
   Упоминание о деде, красно-казачьем атамане орденоносце Константине Богатырёве, тронуло Евдокимова за душу - засвербело в носу, влагой подёрнулись глаза. Однако после недолгой паузы ухмылкой прогнал с лица умиление:
   - Ладно, товарищ капитан, поеду домой папку с мамкой спрошу, деда. Отпустят - вернусь.
   - Поезжай, - ротный потрепал сержанта по бритой по традиции за сто дней до приказа голове. - Поезжай, "папка с мамкой"...
  
   Два письма получил Владимир.
   "Привет из далёкой Кушки!
   Здорово, Евка!
   Во-первых строках моего письма спешу сообщить, что я жив и здоров, чего и тебе желаю. А далее хочу поругать тебя по поводу последнего твоего письма. Что это ты удумал, друг хреновый, в "куски" записаться? Друзей и Родину забыл? На "сопли" променял?
   Честное слово, не узнаю тебя. Лично я всю эту сверхсрочную сволоту люто ненавижу: живут по принципу - одних душить, другим лизать. А в сути своей - все воры: тащат до дому всё, что плохо лежит или хреново стоит. И никак не могу разглядеть тебя среди этой шалупени. Вообщем, ты меня знаешь - я половинок не люблю. Вернёшься домой, ты мне - брат родной, останешься куском - лучше не пиши, не переводи бумагу - не отвечу.
   Прости, если тон моего письма покажется тебе грубым. Скучаю по тебе, по Попичу, по всем остальным ребятам и нашим проказам, дни считаю до приказа, а тут ты со своим дурацким вопросом. Может, ты нашёл в армии друзей лучше нас? Может, ты теперь не тот стал, а, Ева?
   Немного о себе. Служба моя проходит нормально. Хоть и служу на самом юге нашей Родины, но чаще мёрзну, чем потею - высокогорье. На РЛС привезли молодёжь - наша смена. Сейчас обучаем. Ребята толковые, всё - нормалёк. Думаю, после приказа не задержат - буду дома ещё до ноябрьских праздников. Надеюсь, тебя увидеть. Всё. Пока.
   Твой друг, Фирс".
   И другое:
   " Вовочка здравствуй, Попов беспокоит!
   В тот час, когда ты будешь читать это письмо, я, наверное, далеко буду от наших берегов. Твой ответ, а может, и письмо от Фирса получу только через полгода. Вот такая у меня служба. Но я не жалуюсь, нет, конечно - кому-то надо и во флоте служить.
   По поводу твоего вопроса хочу сказать следующее. Думаю, время пацанства прошло, а пришло время задуматься - что же дальше? Как дальше жить и чем заниматься? Фирс письмо прислал, ругает тебя, на чём свет стоит. А я, Вовочка, думаю - пора взрослеть, не век же с рогаткой по улицам бегать. Сверхсрочная? А почему бы и нет. Тоже занятие. И раз "сундукам" платят зарплату (а в наших краях - не малую), значит, они нужны и флоту, и государству. Мне ещё служить и служить, а вот придёт время дембеля, и предложат мне на сверхсрочную - честно скажу: не знаю, что ответить. Может, и соглашусь. Поэтому считаю, что решать ты всё должен сам. А я всегда любил и уважал тебя таким, какой ты есть, и ничто не омрачит нашей дружбы.
   Думаю, Фирс, он вгорячах на сверхсрочную службу нападает: достали его "сундуки" - вот и ерепенится. И сварщиком ты будешь или старшиной - всегда ты будешь нашим другом и братом. А расстояние для настоящей дружбы - не проблема. Вот мы скоро нырнём под лёд и всплывём разве только на Кубе. И если б не добрые ребята в кубрики, знаешь, как тоскливо текло бы время. И нет на свете ничего дороже мужской дружбы. Так что, ничуть не сомневайся в нас (уверен, Фирс, как всегда, только выпендривается для виду, а в душе он, конечно, на твоей стороне) и поступай, как считаешь нужным.
   Твой брат, Владимир Попов".
  
   Поставив точку в повествовании, понёс на рассмотрение редактору районки.
   За неделю осилив чтиво, он вернул рукопись:
   - Ну и что? Что ты этим хотел сказать?
   - Рассказать, - поправил я. - О том, что "были люди в наше время - могучее, лихое племя". С натуры писано-то - ни слова вымысла.
   - А если б помыслил, - настаивал он, - возможно, получилось интересней. Где концовка?
   - Будет концовка. Хотел на критику вам....
   - Критика такая - безыдейщина.
   - Ну и пусть! - взбеленился я. - В Интернете выложу. Пусть люди узнают, что жили на свете такие парни, истинные Короли.
   Вернулся в расстроенных чувствах и сел за продолжение, опустив всердцах временной отрезок без малого в двадцать лет.
  
   Мысли Корсака, обгоняя поезд, мчались на Южный Урал, где он не был вот уже более десяти лет. Теперь он ехал туда ни на короткий роздых перед очередной отсидкой, ни на заслуженный отдых пенсионера преступного мира, а по заданию Движения, и проведёт он в молодом городке Южноуральске, возможно, весь остаток дней, отмеренных ему судьбой. Как она пойдёт - жизнь не по лагерному распорядку, без "скачков" и кутежей? Сумеет ли он, наконец, короноваться на вора в законе? Возраст-то и здоровье на покой тянут, и средства позволяют, а вот честолюбие не даёт. Новые заботы уже тревожили душу.
   Столбы мелькают и мелькают, нескончаемую песню отстукивают вагонные колёса, и когда состав начал притормаживать у незнакомого Увельского перрона, ветеран преступного мира Николай Аркадьевич Кузьмин по кличке Корсак, задохнувшись от волнения, вдруг пожалел о прежней жизни - бездумной и романтичной, с которой прощался отныне навсегда.
   Снова была осень. Как тридцать лет назад, когда он впервые побывал в этом посёлке, встречая с зоны одного из лагерных дружков. Где он теперь? Жив ли? Давно дорожки разошлись. В пасмурный день, когда серая пелена то наплывала холодным дождём, то отступала к горизонту, шёл он незнакомыми улицами, отыскивая указанный в записке адрес. Волновался - слишком необычной была его новая роль.
   С острым любопытством и долей недоумения смотрел на невысокого худощавого мужика, тёмнолицего, курносого. Как сделать из него помощника? Как задавить своим авторитетом? Что сказать? С чего начать? Впрочем, помолчим - заяц трепаться не любит.
   - Кондрат, - мужчина протянул руку для пожатия. Глаза его тоже ощупывали гостя.
   Старикашка, божий одуванчик! Вот глаза молодые - буравят словно рентген.
   - Меня зовут Николаем Аркадичем.
   - Ну, а меня Михал Михалычем. Какие новости от Хозяина?
   - Хочу от тебя услышать.
   - Новости говорит пришедший, - возразил Кондрат, присел, поудобнее устраиваясь на штабеле дров, сложенных у забора. - Сорока с весточкой - прокурор с повесточкой.
   Корсак усмехнулся - "сявка": реальный пацан перед стариком не выпендривается. Отошёл к калитке, присел на лавочку, поманил хозяина пальцем. Тот, поколебавшись, тяжело вздохнул, поднялся и подошёл. Знакомство состоялось.
   Дорожный чемоданчик Корсака нашёл себе пристанище, а новые знакомцы отправились в Южноуральск, в единственный на всю округу ресторан с неподходящим для ночных пирушек названием "Солнечный".
   По внушительному залу, синий потолок которого украшали замысловатые люстры, перекатывался гул. Разрисованные стены, набившие оскомину глаз завсегдатаям, привлекали взгляд непосвящённого. Музыканты играли громко и фальшиво, пялились на дам, в особо привлекательных тыкали пальцами и обсуждали, не прерывая основного занятия. На столах густо мерцало стекло - бутылки, графины, стаканы, фужеры, рюмки.
   Свободные места нашлись в дальнем углу зала, но за столиком уже сидела молодая парочка. Съев и выпив всё заказанное, они тянули пиво из фужеров и выскакивали на круг при первых же аккордах. Танцевали и любовались друг другом без устали.
   Николай Аркадьевич, не скупясь, сделал заказ. Выпив и закусив, не без любопытства наблюдал, как, забыв о повседневных треволнениях, недобрых слухах, тоскливом ожидании счастья, люди веселились во всю широту хмельной души. Тут и там раскаты хохота встречали чью-нибудь немудрёную шутку. Официанты шныряли между столами, ловко уводя подносы от столкновений.
   В разгар веселья в зале вспыхнула потасовка. Взвизгнули женские голоса. Трезвея, вскакивали из-за столов мужчины. Ансамбль смолк, последним охнул барабан. Ему откликнулись нарастающий рокот из зала, грохот падающих столов. Замелькали в воздухе тупые ресторанные ножи. Бутылки вдруг обрели крылатость. Тарелки отмечали в воздухе свои трассы остатками пищи. Когда одна из них раскололась о стену совсем рядом, соседка по столику пронзительно взвизгнула. Приятель обнял её и, прикрывая своим телом, повёл прочь.
   - Ну, сволочи, - Кондрат подхватился из-за стола и кинулся в гущу событий. Николай Аркадьевич остался наблюдателем, чувствуя себя, как рыба в воде.
   Пронзительно закричал какой-то тип, схватив Кондрата за грудки. Михал Михалыч крепким ударом сбил его с ног, но и сам упал, потеряв равновесие. Подняться сразу ему не удалось. Сначала хорошо упитанная женщина, запнувшись, обрушилась на него своими телесами. Потом какой-то доходяга прыгнул на грудь, успел немножко поплясать, прежде, чем его штиблеты мелькнули в воздухе.
   Помятый, тяжело дыша, Кондрат вернулся к столу. Николай Аркадьевич налил ему водки.
   - Отвёл душу?
   - Пусть не лезут.
   - Частенько здесь такое?
   Кондрат махнул рукой:
   - Да почти каждый день - место-то лобное, вот и не могут поделить его боксёры Макса с пацанами Большака.
   - Давно?
   - Да уж годик свара тянется.
   - Пора кончать.
   - Займитесь.
   - Займусь. За тем и прибыл. Забьёшь мне стрелку?
   - С Фирсом - легко, с Максом - не знаю.
   - Будешь делать, что скажу - в "сявках" не задержишься.
   - Да я вроде и так... - обиделся Кондрат.
   Но приезжий его уже не слушал. Вихрь криков и беготни, звон посуды, от которых гудел зал, настроили душу Корсака на патетический лад. Я верну Риму спокойствие, думал новоявленный Цезарь.
  
   В октябре ещё бывают погожие деньки, когда небо чисто и бездонно, солнце ясно и приветливо, гонит листву тёплый ветерок, и лишь от земли веет сырой прохладой. В садовой беседке у Кондратенко собрались высокие гости. Николай Аркадьевич и на этот раз не поскупился - было, что выпить и чем закусить. Но разговор не заладился.
   - Оно нам надо? - Фирс простёр над столом длинную руку. - За угощение спасибо, а в остальном... Пустые твои слова, дедок. Тебе, наверное, уже за семьдесят, а ты ещё бодришься, чего-то затеваешь. Не пора ли на покой?
   - Не говори про ворона, пока он не закаркает, - Николай Аркадьевич с любопытством разглядывал долговязого собеседника. - А я надеюсь ещё многих пережить.
   - Э, брось, не зарекайся. Вот таких, далеко заглядывающих и глубоко задумывающихся, в одночасье скручивает болезнь, - заметил Ева.
   Корсак обернулся к нему:
   - Сил, бывает, хоть отбавляй, но срок пришёл и - кердык! - уноси готовенького. А другой чахнет и год, и два, и много-много лет - износу нет. А на вид - ну, в чём душа теплится?
   - Бесконечный разговор, - вмешался Попич. - Каждый кулик своё яйцо хвалит. Ты, дедок, спросил, тебе сказали. Что ещё?
   - Ещё? - Николай Аркадьевич встрепенулся, будто кончилось пустословие, и пришёл час серьёзного разговора. - Ещё надо брать быка за рога, а не пятиться от него. Весь город у ваших ног, а проку никакого.
   - Повторяешься, дед, - поморщился Ева. - Ты с этой байкой к максимятам иди - они до чужого добра жадные. А мне хватает того, что на работе получаю. Тебя разве не учили, что красть и отбирать нехорошо?
   - Вот за что не люблю шпану вашу лагерную - никаких моральных тормозов: мать родную изнасилуют. А уж гонору-то, - Фирсов покосился на молчаливо сидевшего Кондрата - и тот под взглядом зримо поёжился - Не успел откинуться, а уж пальцы веером: мол, я не я и свадьба у меня. На зоне распоследним петушком был, а на свободе в паханы метит. Пока в торец не дашь - не успокоится.
   - Дерьма везде хватает, - согласился Корсак и тоже почему-то покосился на Кондрата.
   Тот совсем стушевался от этих подозрений.
   - Ни хрена, - Ева выпил водки и припал губами к банке с огурцами, громко глотал рассол, с трудом перевёл дыхание. - Ни хрена, дедок, у тебя не получится. Езжай-ка ты обратно да передай тем, кто послал - вольный град Южноуральск жил и жить будет по своим законам. Нам новых правил не надо - мы чужаков плохо переносим.
   Корсак вздохнул и поковырял прозрачным ногтём пятнышко на клеёнке.
   - Заблуждение. Нельзя игнорировать законы развития общества, как и законы природы. Система вас раздавит.
   - Тебе что за печаль, пророк?
   - Я свою миссию выполняю. С вами ли, с Максом, порядок в городе наведу. Новый порядок. И если для этого придётся бросить под дорожный каток ваши косточки, то хрустнут, как сухой камыш.
   Попич поднялся, подошёл, наклонился к самому лицу Корсака, сунул руки в карманы от греха.
   - А ты смелый, дедок. Тело цыплячье, а душа ястреба. Только душонку эту из тебя щелчком можно выбить.
   - Смотри сюда, плесень лагерная, - Фирсов выбрал со стола крупное зелёное яблоко, кинул Евдокимову. - Андреич, изобрази.
   Ева будто без труда сжал ладонь, и громко хрустнул в ней расколовшийся фрукт.
   - Я в авторитете у таких людей..., - скрипнул зубами Корсак.
   - И тебе, конечно, место в шишкарях, - подсказал Попич.
   - Не исключено, - согласился Николай Аркадьевич, успокаиваясь. - Значит, вы выбираете бузу? Что ж вольному воля, спасённому - рай. Движение...
   - Движение, Движение, сволгибрёвна, - перебил Ева. - Где оно, твоё движение? Покажи, дай пощупать. Приехал и сразу в дамки метит. А если я тебе сейчас в жопу пинка дам, откроешь носом калитку?
   - Не надо в жопу, - Николай Аркадьевич резко поднялся. - Я калитку руками открою. Словом, пойду я. Вы тут ешьте, пейте. Миша, угощай.
   Корсак вышел из беседки, у калитки обернулся:
   - Вы сами выбрали свою судьбу. Совсем скоро за ваши никчемные жизни я и гроша ломаного не дам.
   - Нет, он всё-таки наскрёб на свой хребёт. Ну, поганый дед, щас догоню, - Попич затопал ногами, имитируя бег и погоню. - Не догоню, Кондрашка, тебе всыплю.
   - А я что? - засуетился хозяин. - Вот пейте, угощайтесь.
   - Ты, вошь лагерная, кого к нам подгоняешь?
   - А что, братцы, - подхватил Ева не откупоренную бутылку коньяка, - не пропить ли нам только что отвергнутую безбедную старость дорогим напитком? Глупцы ищут мудрость в вине, а мудрецы находят истину.
   - А могли бы каждый день, - прицокнул языком Попич, ловя через рюмку солнечный луч. - Твоё здоровье, Владимир Андреевич.
   - И твоё, Владимир Васильевич.
   - И твоё, Владимир Константинович.
   - Кондрашка, тащи гитару, будем песни грустные петь.
   Чуть позже потомки Флинта распевали хором:
   - И в бою, и в радости, и в горе только чуточку прищурь глаза...
  
   Южноуральск и Увелка по сути были одним мегаполисом - там, где значилась граница города, начинался рабочий посёлок. Рейсовый автобус курсировал с пятнадцатиминутным интервалом. Многие увельчане работали на южноуральских заводах, и наоборот, немало горожан трудились в учреждениях посёлка.
   Снискавшие славу королей Увелки в бурные годы своей юности Владимир Константинович Фирсов и Владимир Васильевич Попов жили в Южноуральске, а Владимир Андреевич Евдокимов, женившись первым, получил квартиру в Увелке, да там и застрял под градом бесконечных упрёков супруги, завидовавшей прописке его более удачливых друзей. Работали они в одной строительно-монтажной конторе и, по большому счёту, были вполне довольны своей судьбой, уезжая в командировки ровно настолько, чтобы по возвращении видеть в глазах домочадцев неподдельную радость встречи.
   Достаточно прослыть королём в Увелке, чтобы южноуральская шпана уступала тебе дорогу. Но город есть город - в его необъятном чреве плодились и вызревали новые непокорные силы, не признающие прежние авторитеты.
   Тренер спортивной школы Станислав Валерьевич Максимов воспитал не одно успешное поколение боксёров. Много громких титулов и медалей привозили в город его ученики. А однажды Макс привёл их на танцы в ДК "Энергетик" и дал бой городской шпане.
   Потом были побоища в ресторане "Солнечный" и на городских массовых гуляниях. Везде его тренированные, короткостриженные парни одерживали верх и теснили разношёрстное хулиганьё.
   Победы окрыляют. Станислав Валерьевич уже мнил себя отцом и спасителем города, в мыслях примерял мундир мэра - а чем чёрт не шутит? - когда появился этот старик, вечный зэк.
   Какое Движение? Какое объединение? Ишь, как много всяких желающих к готовому пирогу! Что? Пирог не готов? Осталось одно только движение, чуть-чуть поднажать, и полетят эти короли кубарем из города до самой Увелки.
   Вот тогда, в канун Седьмого ноября, раззадоренный Корсаком, Макс бросил вызов увельским королям. Суть послания, если опустить матерщину и прочие словесные выкрутасы, сводилась к следующему:
   "- Если вы того стоите, что о себе мните, то неугодно ли пожаловать на званый ужин, который состоится в вашу честь такого-то числа текущего месяца на колхозном рынке в 20-00.
   Спортсмены города".
   - Вот и добренько, - сказал Фирс. - Не надо по квартирам смутьянов выискивать. Сразу все вопросы зададим и ответы получим.
   - Судя по тону, - заметил Попич. - Они сами собираются задавать вопросы.
   - Ответим, - лаконично заявил Фирс.
   Ева отмолчался, но задумался основательно, пытаясь постигнуть, что "максимята" затевают.
   Итак, без лишних слов и сомнений короли отправились в назначенное время по указанному адресу.
   Бомж Ханифка ковырялся в урне, увидел троицу, узнал, спросил, поприветствовав:
   - Куда путь держите, господа товарищи?
   - На пирушку пригласили.
   - Вот бы меня кто пригласил, - посетовал бродяга. - Со вчерашнего дня во рту ни маковой росинки.
   - Жалко, что ль? Валяй с нами.
   Ханиф засеменил следом, не решаясь пристроиться в ряд шагавшим королям.
   Однако Фирс приостановился:
   - Ты что как бедный родственник? Скоро мы все будем гордиться знакомством с тобой.
  
   Полная луна, как огромный белый глаз между ресницами чёрных облаков, видела четырёх мужчин вошедших на пустынный рынок. Впрочем, безлюдным он только показался. В центре под фонарём на столбе, там, где теснились столы овощного ряда, мёрзли три человека. Однако и это утверждение при более внимательном рассмотрении оказалось поспешным. Перед ними на столе громоздились два ящика водки, между огромными противнями остывал столь же внушительный пирог, а на массивном серебряном подносе краснели бутерброды с икрой. Три стакана стояли вряд, а ещё три - напротив пользователей. Макс и два его последних чемпиона заедали водку бутербродами.
   - А вот и наши Вовы! - приветствовал спортивный тренер пришедших. - Вова малый, Вова средний и Вова большой. Привет, Большак.
   Королей приветствовали вполне дружелюбно, но напряжение витало в воздухе почти зримо. Настолько, что Макс не сразу признал в четвёртом бомжа со свалки. А признав, достал носовой платок, отёр ладонь и брезгливо выкинул.
   - Угощайтесь.
   - Угощай.
   Сразу две бутылки лишились пробок и звякнули горлышками о края стаканов. Ханифка умел считать до шести и потому занялся пирогом. Впрочем, набив рот, он завладел полупорожней бутылкой и стал, давясь, отхлёбывать.
   - Какие проблемы, Макс? - короли выпили по второй и закурили.
   Удачливый тренер и самозваный кандидат в мэры всё никак не мог проплеваться в душе от рукопожатия с заразным бомжом, тяготился теперь его участием в застолье. Стоял он, чуть отстранившись, сунув руки в карманы распахнутой дублёнки, а желваки перекатывались по его скулам.
   - Да, какие проблемы? У меня, собственно, никаких. Проблемы могут быть у вас, если мы сейчас не договоримся.
   Фирсов с сожалением взглянул на водку и закуску, вздохнул и прищурил глаза будто бы от дыма.
   - Ну-ну, попугай, пацан, дедушку.
   Макс облизал пересохшие губы.
   - Хочу спросить, не пора ли вам, дедушки, на покой, заслуженный отдых, так сказать. Тяжковато, наверное, королевством править? Годы не те - слабость в ногах, отдышка, то да сё. А мы бы вам торжественные проводы устроили. Здесь, - он простёр руку над столом, - аванс. Ну, а в подарок - каждому по "жучке". Знаю - заслужили: столько лет такое бремя. Но сейчас другие времена, другие люди требуются, другой подход к теме...
   Макс зачастил словами, глотая окончания, торопясь высказаться, надеясь быть услышанным и понятым - от королей всего можно ожидать.
   - Вас все знают, уважают, никто никогда не тронет. А мы наведём в городе новый порядок - согласно требованиям времени...
   Макс ещё говорил, а Ева повернулся к Фирсу:
   - Что-то слышится родное в долгой песне ямщика...
   Тот кивнул:
   - Старый пострел и тут успел.
   - Думаю, рановато нам на пенсию, - каким-то изящным и неуловимым движением Попич извлёк из ящика бутылку и ударил Макса в лоб.
   Тот, как стоял, так и упал столбом, не вынув рук из карманов. Край белоснежного кашне закрыл его лицо. Оба чемпиона разом прыгнули через столы: причём, один кинулся бежать прочь, а второй - на Попича. Ближе стоял Ева, он и остановил боксёра пинком в пах. Паренёк согнулся вдвое и ткнулся под стол. Ханифка понял, что торжественная часть ужина закончилась и засуетился над пирогом.
   - Никто не будет?
   Он сунул его вместе с противнями за пазуху и заправил край в штаны. Увидев бегущих со всех сторон множество чёрных фигур - засадный полк Станислава Максимова - он с криком: "Шайтан-мама!" полез под стол. Но панцирь из противней очень мешал.
   - Не дадут, сволочи, допить, - посетовал Фирсов, отрывая доску от стола.
   Попич был предусмотрительнее - сунул один из ящиков Ханифке под стол и приказал:
   - Брюхом накрой.
   Топот множества ног, скрип снега, хриплые дыхания накатывали со всех сторон и вдруг разом оборвались, взвились воплями, матом, глухими ударами падающих тел - то Фирс приложился шестиметровой доской.
   - Полегче, Константиныч, - крикнул Ева, увернувшись от его нового замаха, запрыгнул на стол.
   Попич сбросил с подноса деликатесы и огрел им первого же подвернувшегося, потом, прикрываясь им, как щитом, умело орудуя ногами, стал тиснить нападавших, с опаской оглядываясь на Фирса с доской. Тот скоро устал махать ею слева направо и наоборот, а стал опускать её сверху вниз, но результат был прежним - после глухого удара два-три человека падали в снег и не торопились подниматься. Переводя дыхание и перекладывая доску с руки на руку, увещевал:
   - Мальчики, как будет, хватит - скажите, не стесняйтесь.
   Ева скакал по столу, сбивал кулаками всех взобравшихся и ногами пытающихся. Посочувствовал одному, закрутившемуся волчком с проломленной косицей:
   - Извини, пацан, перчатки дома забыл...
   Когда его сбили со стола, падая, он сгрёб двоих подмышки. Кто-то пытался оторвать Еву, кто-то пинал клубок сцепившихся тел, и не все удары доставались ему.
   - Константиныч! - крикнул Попов. - Вовчика завалили.
   Фирс только раз провёл шестиметровой доской, и все тут же приняли горизонтальное положение. Потом из кучи-малы поднялся Ева. Вдвоём они поспешили на выручку Попича.
   Из четырёх десятков нападавших на ногах остались единицы. И на них с трёх сторон надвигались короли: Фирс (известный в городе как Большак) с шестиметровой доской, Попич с серебряным подносом, о который не один кулак утратил твёрдость, а голова овальность, и Ева, без куртки, но с горячим желанием сокрушить всё, что сопротивляется.
   Настолько жалок был вид парнишек, вчерашних и сегодняшних школьников, что Фирс бросил доску, а Попич поднос и с голыми кулаками бросились в бой. И это была ошибка. Ведь перед ними были не бегуны и прыгуны, а боксёры, пусть молодые, но достаточно тренированные для кулачных боёв парни. Они это скоро доказали.
   Фирса несколько раз сбивали с ног, терзали лежащего на земле, но он каждый раз вставал, расшвыривал нападавших в разные стороны, как вцепившихся в полы собак.
   Крепко досталось Попичу. В клочья превратилась его одежда. Но он стоял и держал удар, и сам бил, бил, бил без конца в эти хрипящие, кричащие, перекошенные болью, страхом и злобой морды.
   Ева работал кулаками, как сорвавшаяся с шестерён мельница. И в какой-то момент он почувствовал, что нет больше сил сопротивляться. Дышал он сипло и прерывисто, сердце бешено колотилось, гоняя кровь, но она не успевала избавлять мышцы от молочной кислоты, и смертельная усталость непереносимым грузом навалилась на плечи.
   - Всё, хватит, не могу больше, - Макс прислонился спиной к киоску и опустился на корточки к немому изумлению нападавших.
   - Вы, пацаны, вот что, - сказал он очень спокойно. - Бегите отсюда. У вас есть пара минут, а потом я вас буду убивать.
   Он несколько раз вздохнул глубоко, восстанавливая дыхание, достал из кармана брюк финку, нажал кнопку и извлёк из рукояти лезвие. Потом подскочил, будто пружиной подброшенный.
   - Запорю, гады!
   Его истошный вопль и финка, сверкнувшая в тусклом свете фонаря, произвели магическое действие на юнцов - они бросились врассыпную.
   - Запорю!
   С рынка бросились бежать все, кто это мог.
   - Запорю!
   Поднимались и ковыляли прочь те, кто бегать уже не мог.
   - Запорю!
   Фирс и Попич перехватили Еву, не для острастки уже намеревавшегося пустить в ход нож.
   - Вова! Евка! Да уймись ты, Андреич!
   - Эй, Ханифка, уснул ты под столом что ли? Собирай посуду, накрывай на стол - пировать будем.
   - С вами уснёшь, как же! Орёте на весь город - как ещё менты не проснулись.
   - Константиныч, помоги пальцы разжать, - Попич пытался избавить Еву от ножа. - Вот вцепился, клещ. Отпусти, слышишь, отпусти. А то я тебе руку сломаю.
   - Что, хреново, братан? - Фирс участливо заглянул другу в лицо.
   Ханифка шарил по карманам безмолвно лежащего Макса и напутствовал:
   - Дурак ты и не лечишься. На кого батон крошишь? Тебе до нас ещё далеко.
   Белоснежное кашне, часы и бумажник тренера исчезли в бездонных Ханифкиных карманах.
   - Живой? - поинтересовался Фирс, откусывая пробку у бутылки.
   - Да вроде тёпленький.
  
   В канун Нового года приехал Султан Гулиев. В дорожном чемоданчике боксёрские перчатки и мокрая от пота майка.
   - Чемпион области по прыжкам в сторону среди безногих ветеранов, - заявил гость и подмигнул хозяйке.
   Из всех друзей мужа Султана Людмила уважала более других - он редко появлялся, мало пил и знал всего Есенина. И в предпраздничный вечер, помогая лепить пельмени, читал стихи. К вечеру следующего дня, несмотря на все уговоры хозяев, засобирался домой.
   Владимир Андреевич пошёл провожать его на вокзал к пластовскому автобусу. Но тот, что бывало нередко, не пришёл. Друзья поехали в Южноуральск, проводили два переполненных "ПАЗика", отчаялись купить билет на транзитные рейсы, решили заглянуть к Фирсу с Попичем, жившим в одной многоэтажке неподалёку. Напрасно давили звонки у закрытых дверей, а потом отправились в ДК "Энергетик" Но и здесь друзей не нашли.
   Новогодний карнавал был в самом разгаре. Работали два буфета, сияла ёлка, играла музыка, танцевали пары. Всем было весело. А друзья, набрав пива, сидели в курилке на подоконнике и посматривали на часы. На полу искрилось и похрустывало битое стекло.
   Из зала грянуло громкое "Ура!". Хлопушки затеяли перестрелку с шампанским.
   - Чёрт! - Произнёс Ева своё первое слово в Новом году. - Вот благоверная ругаться будет.
   Он допил пиво и запустил бутылку в противоположную стену. Вслед за звоном стекла распахнулась дверь. Вошли Стас Максимов и какой-то круглолицый молоденький лейтенант ВВС. Смерив Еву презрительным взглядом, предводитель южноуральских боксёров угостил лётчика сигаретой. После событий Седьмого ноября спортивный тренер исчез из города и вернулся под Новый год.
   - Слышь, Макс, - сказал Ева вполне дружелюбно - Принеси шипучки, друга угощу.
   Станислав Валерьевич выставил вперёд средний палец.
   - Наглеешь, пернатый. По клюву хочешь?
   Макс разом весь преобразился.
   - Ну, айда! Давай, давай смахнёмся. Иди сюда. Или саблю дома забыл - поджилки затряслись.
   Он встал в стойку и умело провентилировал воздух кулаками.
   - Иди, не бойся. Я тебя не сильно отметелю. Жив будешь...
   По профессиональным движениям Султан почувствовал в незнакомце мастера ринга, придержал за локоть друга.
   - Мне можно?
   - Тебе, кыргыз, зубы жмут?
   - А тебе, вижу, язык.
   Мастера спорта Союза ССР закружили в спортивном танце, скрипя битым стеклом, нанося и отражая удары.
   Ева спрыгнул с подоконника. Круглолицый лейтенант бросился к нему, пытаясь схватить за руку, сорвал запонку с рубашки.
   - Ты...! - Макс задохнулся от возмущения. - Ты оторвал мой любимый брюлик.
   Он ударил лётчика поддых левой рукой, а правой схватил сзади за шею и пригнул его лицом к самому полу:
   - Ищи, Шарик! След! След!
   Офицер хрипел, пыхтел, широко открытым ртом ловил воздух и никак не мог поймать.
   Макс "провалил" удар и ткнулся подбородком в стальной кулак противника. Жалобно клацнули зубы, едва заметно дёрнулась голова, и Станислав Валерьевич "поплыл" - вопреки законом физики падал не назад, по ходу удара, а вперёд, ему навстречу. Ещё одним ударом Султан сбил ему дыхание. Поймал за шиворот, обернул к другу:
   - Макнуть в очко?
   - Пусть, падлы, запонку мою найдут.
   Ева уже оседлал стоящего на четвереньках лейтенанта и понукал:
   - Ищи, Шарик, след, след...
   Султан ещё двумя точными ударами поставил Воробья в стойку жеребца и перекинул ногу.
   - В зал поедем?
   - Сначала запонку. Ищите, твари - меня жена домой не пустит.
  
   До Рождества Христова Макс не находил себе места. Он то впадал в бешенство, скрипел зубами, готовый вцепиться в горло любому подвернувшемуся, то лежал в депрессии, вперив неподвижный взгляд в потолок. И всё время пил.
   - Тебе ещё повезло, - ворчал Корсак. - Макнули б головой в очко и кердык твоему авторитету.
   Но, столкнувшись с исполненным ненавистью взглядом, предпочёл умолкнуть. А потом сменил тему.
   - Я подарю тебе его голову. Так смывают обиды сыны Аллаха.
  
   В звёздном небе яркая сверкала луна, снег скрипел, и морозный воздух дрожал блёсками. Был тот час ночи, когда на улице пустынно - ни машин, ни пешеходов. Коротким лёгким шагом Султан возвращался домой. Коротким - потому что гололёд.
   Через дорогу напротив дома стояла чёрная "Волга". Может, кто в гости приехал? Задние двери автомобиля распахнулись в обе стороны. Точно гости - дожидаются. Султан свернул к машине. Навстречу шагнул незнакомый мужчина, в его руках тускло блеснул ствол ружья.
   "Не убежать", - мелькнула мысль.
   - Привет, - Султан протянул руку. - А я думал, когда приедешь...
   Уловка не удалась. Выстрел раздался прежде, чем Гулиев подошёл на расстояние прыжка. Дробь с сухим треском прорвалась сквозь одежду. Султан от удара в живот поскользнулся и упал лицом в снег. Боли не почувствовал. Жив? Жив! Он напрягся и замер, ожидая дальнейшего развития событий.
   - Добей, - приказал от машины скрипучий голос. - Контрольный в голову.
   Скрип снега под ногами замер совсем близко, ствол упёрся в затылок. В тот же миг Султан схватил ружьё и ногами подсёк незнакомца. Горящим порохом обожгло щёку, столб снега вздыбился у самого виска. Нападавший упал, но тут же вскочил и бросился бежать.
   - Дурак, ружьё! - крикнул старший от машины.
   Султан попытался встать и не смог - странное онемение сковало ноги. Он их совсем не чувствовал, а в животе разгорался адский огонь боли. Чёрт! Он попытался удержать ружьё, но подбежавший двумя рывками овладел им и замахнулся прикладом в голову. Во дворе бесновалась собака. Вдруг калитка распахнулась, и Тимофей Гулиев крикнул:
   - Рагдай, взять!
   Огромная лохматая собака вырвалась со двора в вихре снега.
   - Аттас! - крикнул старший и прыгнул в машину.
   Второму повезло меньше - в тот миг, когда он нырнул во чрево авто, собачьи челюсти сомкнулись на его ботинке. "Волга" рванула с места и тащила пса до поворота. Там ботинок слетел с ноги и остался в собачьих зубах.
  
   Четвёртую операцию Султану делали в областной больнице. В выходной день в Челябинск приехали короли. В палату их не пустили, а в фойе встретился Тимофей Гулиев. Старик отирался в клинике уже который день.
   - Ополовинили сынка моего, совсем зарезали - живот, говорят, гниёт. Целый казан кишок выкинули.
   Никто не утешал - короли стояли хмурые. Никто не клялся отомстить - все слова были лишними.
   - Как он теперь?
   - Остаётся только ждать и терпеть, - криво усмехнулся дед Тимофей. - Тупо и покорно терпеть. Как слепая кляча, обречённая до конца дней крутить скрипучий рудничный ворот. Как баран, которого предназначили в шерпу. Терпеть и надеяться.
  
   Большинство живущих на Земле уверены - всё, что происходит с нами, запрограммировано на небесах. Никому не избежать судьбы своей. И дело вовсе не в девушке, хотя она была чертовски хороша и, как никто, подходила для роковой роли. Дело было в одном звонке Корсака, после которого счёт жизни Владимира Фирсова пошёл на дни, потом на часы...
   Константиныч был не в духе, когда под руку подвернулся этот вихлявый парень. Кажется, он щёлкнул зажигалкой, пытаясь угодить королю. Но после выстрела в Султана, Фирс с предубеждением относился к незнакомым людям, непредугаданным движениям, нераспознанным предметам в чужих руках.
   Были проводы зимы. Народу на площади - водоворот. Фирс, сунув сигаретку в рот, вертел головой, кого-то отыскивая глазами в толпе. Паренёк хотел "прогнуться" - щёлкнул зажигалкой и сунулся к Константинычу. Реакция была неожиданной. Шлепок затрещины, и подхалим-неудачник полетел на мокрый от тающего снега асфальт.
   - Эй, дядя, ты что творишь? - яркая лицом и нарядами девушка шагнула вперёд. - Кто меня теперь мороженым угощать будет?
   Была она совсем молоденькой и чертовски красивой. Фирс растерялся, залюбовался и ляпнул невпопад:
   - Слушай, а ты часом не ведьмочка?
   - Вообще-то да, но сегодня взяла выходной.
   Ответ Фирсу понравился. Он только пальцами щёлкнул, и многочисленная челядь кинулась опустошать прилавки, угождая новой фаворитке Вике. Так её звали. А жила она в районе частных домов, в, так называемой, Череповке.
   Вика захлопнула калиточку перед самым его носом.
   - Сюда нельзя. Пока нельзя.
   - Но, мы увидимся?
   - Непременно.
   Она пробежала мощёной дорожкой, потопала сапожками на низеньком крылечке, взялась за дверную ручку и помахала Фирсу. Тот поднял руку прощаясь, повернулся, пошёл прочь.
   У проходящей мимо иномарки опустилось тонированное стекло. Из тёмного салона часто-часто засверкал белый огонь. "Автомат" - механически отметил бывший пограничник. Он хотел убедиться, что Вика забежала в дом, что предназначенные ему пули, не настигнут её, но не смог оглянуться. В грудь сильно толкнуло, и ещё раз, и ещё. Он упал ничком. Машина остановилась. Пули второй очереди рикошетили от стылой земли, а несколько застряли в теле, наискось вспоров драп пальто. Наконец, третья очередь сбила с головы кубанку. Взревел иноземный мотор, и машина скрылась.
  
   Организация создаётся на крови, - поучал Корсак. - Замажь их кровью, и они пойдут за тобой до гробовой доски.
   - Моей? - усмехнулся Макс.
   - А это, как получится, как соображалка работать будет, - сказал Николай Аркадьевич и подумал: тебя-то, дружок, точно кровушкой измазать надо.
   - Глянь на этого оранжевого цыганёнка, - Корсак кивнул на сидящего с гитарой Кондрата - Это он твоему обидчику дроби в брюхо насыпал. А перекрасился со страху - вдруг кто видел, вдруг узнают. Боится и от того опасней самого дьявола. Я эту породу знаю.
   В день похорон Владимира Фирсова Макс с десятком доверенных людей, Корсак с Кондратом отдыхали в сауне спортшколы. В кругу спортсменов эти двое выглядели, как белые вороны - Корсак с худым и дряблым старческим телом в седых волосах и застарелых шрамах, и Кондрат, синий от наколок. Бросая на них взгляды искоса, Макс кривил губы и эту гримасу отвращения прикрывал фужером пива. Было время, когда жизнь казалась простой, а будущее ясным. С кем связался? Рецидивисты, уголовники, лагерные авторитеты. Но как они с Большаком! А ведь могут и его однажды....
   - Не надо бояться чужой крови, - поучал Корсак. - Нет в ней ничего рокового.
   Он подарил Максу изящную финку с цветной рукояткой из органического стекла - работа лагерного умельца. Потайная пружина выбрасывала лезвие с мелодичным звоном.
   Макс сидел и игрался. А потом поймал на себе насмешливый взгляд Корсака и сунул подарок в спортивную сумку.
  
   Небо, с утра такое ясное, затянуло тучами. Подул холодный ветер и принёс запах студёного севера. Посыпались хлопья снега. Они падали крупные, весомые на обнажённые головы мужчин, на платки и женские шляпки. На стылую землю скорбного холмика, в недрах которого упокоилось тело Увельского короля Владимира Константиновича Фирсова.
  
   После горячего стола расходиться не спешили.
   - Акция! - потребовал Василий Прокопов.
   Ева отмахнулся. Но Прокоп не успокоился. С полусотней горячих голов он захватил городскую площадь и куражился там несколько часов. Задирались и избивали прохожих за любое слово и за молчание. Отбирали деньги и пили водку, угощали всех и били тех, кто отказывался. Это была акция возмездия или тризна, или ещё что-то, что невозможно было объяснить, но требовала изболевшаяся душа.
   Эти бесчинства, конечно же, не остались без внимания властей, но, боясь раззадорить подвыпившую толпу на столкновение с милицией, вызвали подмогу из ближайшей воинской части. Солдаты без оружия, но плотной шеренгой, потеснили хулиганов с площади, а в тёмных дворах они сами рассеялись.
   Вернувшись из Южноуральска, Прокоп зашёл к Владимиру Евдокимову. Тот сидел на диване, низко-низко опустив голову, будто молясь на початую бутылку водки меж голых ступней.
   - Что, Евка, нехорошо?
   - Как видишь. Будто жирную точку поставил в жизни.
   Василий Иванович присел рядом, прижал плечо к плечу приятеля.
   - Горе, поделённое пополам, оставляет пустоту, которую нечем заполнить.
   Ева молча протянул ему бутылку.
  
   Когда Султана выписали из больницы, Евдокимов приехал навестить.
   - Знаешь, бывают дни, когда всё по фигу, как говорится, море по колено. А бывают критические - когда так не хочется умирать, что хоть плач. И, похоже, у меня эти дни затянулись.
   Султан ударом кулака взбил подушку, осторожно повернулся на бок. Он сильно похудел, а живот стягивали бинты.
   - Сыт я по горло, до подбородка
   Даже от песен стал уставать.
   Лечь бы на дно, как подводная лодка
   Чтоб не могли запеленговать.
   - Есенин?
   - Высоцкий.
   - Меняешь привязанности.
   - Стареем, брат.
  
   По субботам в сауне спортшколы собирались одни и те же лица.
   Перебирая струны жилистыми руками, Кондрат поучал спортивную молодёжь:
   - Первая камера, как первая любовь - память на всю жизнь.
   У руководителей свои разговоры.
   - Ты, Николай Аркадич, какой-то скользкий стал - и нашим, и вашим.
   - Дело, Макс, дело, прежде всего. Ради дела готов поганых в баньке парить и спинку тереть. Скажу больше и откровенно - не тебя на трон возвожу, город под Движение забираю. Станешь Смотрящим - тебе служить буду.
   - Зачем тогда Большака мочил - его бы и ставил.
   - Этого пса на цепь не посадишь.
   - А меня, значит, посадишь?
   - Ты, Стасик, давно на привязи: кто власти пожелал - свободу потерял.
  
   Под жёстким взглядом Корсака они обменялись рукопожатием.
   - Привет.
   - Привет.
   - Для уличного хулигана со стажем ты неплохо выглядишь - ни одной царапины, - Макс критически осмотрел обнажённую фигуру Прокопа.
   - Шрамы бывают не только на теле, - хохотнул Баланда и прыгнул в бассейн, вынырнул и закончил, - но и в душе.
   - Для души есть хорошее средство, - Макс взболтнул пиво в бутылке.
   - Все средства ведут в могилу, - вздохнул Прокоп, присел и опустил ноги в бассейн.
   - Ты шутишь, - сказал Корсак, - и нравишься мне уже больше. Ещё могу сказать, что вреднее огурцов нет ничего на свете - все, кто их ел, рано или поздно умирают.
   - Оба-на, - сказал Баланда, отплёвываясь. - А я и не знал. Век живи, век учись - дураком помрёшь.
   - Это пройдёт, - утешил Корсак. - Голову почаще нагружай и пройдёт - поумнеешь. В наше неспокойное время больше пристало головой работать, а не кулаками. Это я вам с высоты своего возраста авторитетно заявляю.
   За столом Корсак продолжил тему:
   - В ваших раздорах не вижу смысла. Обстановка требует максимальной концентрации сил, единого руководства, общей казны. Вместе мы - сила.
   Хитрый старикашка, подумал Прокоп, под себя гнёт, а вслух сказал:
   - Я согласен: жили дружно - что делить.
   Тихим сапом, но лезет, плесень, лезет в дамки - посмотрим, что ты сейчас запоёшь, подумал Макс, а вслух сказал:
   - Да я тоже, если тему Большака замнём.
   Несколько мгновений над столом витала гнетущая тишина. Потом захрустел в руке Прокопа пластиковый стакан, по пальцам водка потекла.
   Корсак вздрогнул и посмотрел на Макса, потом повернулся к Прокопу.
   - Ты куда?
   - С убийцами моего друга пить не буду.
   Баланда беспокойно заёрзал на месте, завертел головой.
   - Ты что остался?
   - Дак, это, живым-то вы отсюда не выпустите.
   - Правильно понимаешь.
   Макс взял бейсбольную биту и пошёл в раздевалку. Через минуту коридором протащили бездыханное тело Василия Прокопова. Вернулся Макс, поставил биту.
   - Один удар, и нет короля.
   - С почином, Стасик.
   Непонятная улыбка блуждала по тонким губам Корсака.
   Баланда втянул голову в плечи.
   - Что со мной будет?
   - А это, как поведёшь себя...
  
   Сознание возвращалось вместе с болью, толчками, как пульсирует сердце. Сначала пришло ощущение самого себя, потом пространство расширилось до пределов полутёмной комнаты. Прокоп шевельнулся и почувствовал, что в сгустках крови волосы прилипли к полу. От боли мутило, и тошнота подступала к самому горлу комками, затрудняя дыхание.
   Потом появились мысли. Хотели убить, значит, добьют. Живым его отсюда не выпустят. Рассчитывать на снисхождение не приходится. Надо выбираться.
   Прокоп осмотрелся. Две двери напротив. Какую выбрать? Василий сделал усилие и сел. Голова пошла кругом, а стены побежали наперегонки сначала в одну сторону, а потом наоборот. Встанешь - и пол полезет на потолок.
   Не стал рисковать, на четвереньках пополз к двери. В щель пробивалась полоска света, слышны голоса, плеск воды, музыка. Сюда хода нет. Обогнув пятно крови на полу, пробрался к противоположной двери. Толкнул - запёрто, подёргал ручку - бесполезно. В щель разглядел язык замка. Обшарил комнату взглядом, зацепился за строительный мастерок в ведре гипса (извести?).
   Опираясь на дверную ручку, встал на ноги, сунул мастерок в щель, надавил, приналёг грудью. Замок щёлкнул, дверь распахнулась.
  
   Окутанные туманом улицы будто вымерли. Можно подумать, что ночь сулит какое-то бедствие, и жители города предусмотрительно отсиживаются в своих домах, пережидая неведомую опасность. Кое-где сквозь мутную влажную пелену тускло светились огни. У самых окон туман был озарён их багровым светом. Во мгле этой тихой и печальной ночи они производили зловещие впечатление. Казалось, будто случайному прохожему представилась возможность взглянуть украдкой за серые колеблющиеся драпировки и увидеть своё последнее пристанище - неведомую пещеру, залитую кроваво-красным светом.
   Прокоп тыльной стороной ладони вытер сочившуюся по лбу кровь и тихо сказал:
   - Эх, вы, сволочи...
   И умер, уронив голову на крутую спинку скамьи у незнакомого подъезда.
  
   Каждый год в канун Родительского дня сестра с мужем и я с лопатой и граблями отправляемся на кладбище. Это стало традицией. Причём задолго до того дня, как появились там родные нам могилы - отца и матери.
   - Давно это было...
   Зять больше не хотел говорить, но всё прошло, и нельзя обмануть время. Пусть мёртвые остаются мёртвыми. Но всегда ли они были мертвы?
   Под впечатлением рассказа, я представлял их зримо. Ощущал присутствие, глядя на овалы фотографий.
   - Дальше, - попросил я.
   - А дальше всё - приплыли...
   - Ну, а этот как сюда перебрался?
   - Обычным путём. После смерти Фирса пил много - сначала семью потерял, потом и человеческий облик. Нашли его, как Атоса, в куче мусора на базаре.
   - Замёрз? Перепил?
   - Забили насмерть.
   - Мафия?
   - Да вряд ли. Такой он был ей не страшен. А он и вправду был нашим Атосом - честный, умный, благородный. Воспитывался в детдоме, а скромен, как лицеист.
   - Прокоп-то, где покоится?
   - Там, - мой собеседник махнул рукой. - Поближе к родственникам.
   - Тебе здесь места уже нет.
   - А я не тороплюсь.
   - Хочешь выпить?
   - Нет.
   - А будешь?
   - Давай.
   Он налил водку в два пластиковых стаканчика, поставил у надгробий двух соседствующих могил. Сам хлебнул из горлышка.
   - Будешь?
   Я, понятно, отказался. Пошёл убирать мусор, сметённый из оградки.
   Пусть посидит с братишками. Им есть, что вспомнить....
  
   Упала скворечня
  
   Смерч налетел внезапно. Вот было ясно, и вдруг разом - завыла, загрохотала буря. Ветер свирепствовал беспощадный. Густая пыль закрыла солнце, во мрак погрузилась земля. Тревожно сжимались сердца в предчувствии беды. Разом вспомнились пророчества о конце света.
   Но, наконец, ветер стал стихать. Со всех сторон горизонта поползли тучи. Скоро они заволокли всё небо, пошёл дождь. Он усиливался с каждым часом, лил более суток, но ветер совсем прекратился.
   Впрочем, его внезапный порыв больше напугал, чем бед наделал. Кое-где шифер с крыш покидал, одну-две антенны пополам сложил. У Чирковой Катерины, что уборщицей работала в сельской конторе, сверзилась скворечня на широкий двор. Домишко-то птичий вроде как и не пострадал, а семейство скворчиное, по всему видать, расшиблось. Когда Катерина, сунув шест в прореху банной крыши, кое-как вознесла скворечню в прежнее стояние, ещё будто покружились вокруг неё расстроенные скворцы, а потом улетели. И с тех пор никто из пернатых в тот домик ни ногой. Даже суетливые воробушки, которым до всего есть дело, облетали Чирковскую скворечню дальней стороной.
  
   А дни стояли превосходные, ясные, первые дни начавшегося лета, когда ещё нет томительной жары, нет душных ночей, когда солнце долго-долго сияет в небе, будто совсем не хочет уходить, а весело и нежно улыбается своими всюду проникающими лучами и вызывает к жизни каждую былинку, выбирает из земли все её силы.
   В одну из таких не душных ночей в селе убили сторожа и ограбили кассу правления. А ясным утром приехала милиция. Собака от порога взяла след да на поводке своём притащила прямо к Чирковскому дому, на пологую крышу бани прыгнула, повертелась и заскулила. Проводник ввиду ветхости строения за ней не последовал, а в сердцах сдёрнул вниз своего помощника.
   - Ну, правда, - призналась Чиркова Катерина. - Я, как убралась, с Митричем попрощалась, домой пошла - корову подоила, воды в баню натаскала, но на неё не лазила...
   Была она женщиной словоохотливой и не терпела конкурентов даже в лице следователя. А в деле считала себя и пострадавшей.
   - Это хорошо, что я не задержалась - один этаж только помыла. Митричу сказала - утром до работы приду, домою. А так бы они и меня.... рядышком....
   - Так, так, - милицейский начальник попытался перехватить инициативу в допросе. - Стало быть, в любой час ночи вы могли постучать, назваться, и убитый сторож непременно вам открыл бы дверь.
   - И-и-ишь, куда завернул, - вскинулась Катерина, - в убивцы прочишь. Не было меня в конторе опосля. Никто не видел, и ты не докажешь.
   Потом завернула концы платка к отсыревшим глазам и запричитала:
   - Меня, вдову хворую.... Скажи, лень тебе искать, начальник.
   Правление агрофирмы характеризовало Е. Н. Чиркову, как человека с несамостоятельным характером, тяжёлыми семейными обстоятельствами и слабой дисциплиной. К раскрытию преступления эта характеристика возможно отношения не имела, но всё же была приобщена к делу.
   Уезжая, закончив все необходимые оперативно-розыскные мероприятия, следователь районной прокуратуры Сальников заявил пострадавшей стороне, представителю фирмы "Ариант-Агро":
   - Все тайны, поверьте мне, имеют весьма обыденное объяснение. Время покажет...
   На том, кажется, и успокоились.
  
   В соседях у Катерины Чирковой жил Лука Фатеич Лукьянов, человек миросозерцательный, спокойный и тихий, многие годы перед пенсией проработавший освобождённым секретарём совхозного парткома. Но не так работа повлияла на его характер, как давнишняя война. Имел он от неё орден, несколько медалей, да ещё контузию и ранения. И хотя злые языки шипели за спиной - мол, инвалид умственного труда, имел Лука Фатеич удостоверение инвалида Великой Отечественной войны и с гордостью предъявлял его при случае.
   Долго мечтал Лукьянов о пенсии, об отдыхе, который виделся ему золотым солнцем на исходе лета, обилием плодов и звонким птичьим гомоном в ухоженном саду. День хвали вечером, любил повторять Лука Фатеич. Прожив честно жизнь, очень он надеялся на спокойную старость в ладах со своей совестью и старухой.
   Вставал рано, выходил в сад и долго, до самой жары, ковырялся там, выпалывая сорняки, подрезая ветки, рыхля землю, поливая грядки. Да мало ли ещё какой уход нужен доброму саду, иль какую ещё найдут себе работу заботливые руки. Разговором сыт не будешь, если хлеба не добудешь, внушал он жене-старухе, ощущая после таких трудов прилив бодрости и здоровья. Быть может, не бывшему партработнику говорить такое, но говорилось.
   А уж сад у него - загляденье: всё разумно, всё спланировано и ухожено. Чистота идеальная - ни листочка опавшего, ни травинки лишней. Глянешь - глаз радуется и отдыхает.
   И вот однажды - что такое? - на грядке чеснока, что притулилась к Катерининому забору, трухлявость какая-то понабросана. Будто гнездо кто потерял - здесь и пух, и помёт, вот и желторотики дохлые, и солома.
   Налево посмотрел Лука Фатеич, направо, вверх голову задрал. Кто же ещё, кроме Катьки Чирковой? Вон и воробьи опять у скворечни вьются. Почистила, пакостница, птичий дом, а мусор сюда бросила.
   Не стал спешить Лукьянов грядку убирать, стоял, думал, как с соседкой разобраться, а сам на воробьёв смотрел: то-то "жидам" праздник - новоселье!
   Пёстроголовый воробышек сунулся в дырку скворечни, упёрся лапками, машет крылышками - насилу вытащил. Полетел, обронил - или бросил? - и, печальным листом кружась, к ногам удивлённого Фатеича упала смятая пятидесятирублёвка.
   Все любят добро, да не всех любит оно. У Луки Лукьянова в жизни по-разному было, но он сразу теперь почувствовал - фарт опять идёт к нему в руки! Не упустить бы!
   Гадать-то много не приходится, откуда деньги взялись. Вспомнились убийство сторожа, ограбление кассы и милицейская собака, что нежданно к бане привела, к которой притулилась эта самая скворечня. Собачий нюх не проведёшь! А мильтоны-дурачки ничего понять-то не смогли.
   Пока Лука Фатеич удивлялся и раздумывал, хлопотливый новоселец уже второй дензнак по ветру пустил. Старик вслед ему, упавшему на Катеринин огород, посмотрел так, будто мечту проводил.
   - Долгим будет день, - сказал сам себе Лукьянов и задумался.
   Лезть среди бела дня в чужой огород не отважился.
   Всё, что делал он дальше, было вроде продуманным, логичным, но привычные хлопоты исполнялись скорее машинально, ибо все его помыслы были обращены к скворечне.
   Увидел он Катерину, дорожкою через огород просеменившую в сортир, но ни слова не сказал ей. С грядки мусор убрал и ни слова не сказал. Подумал, сама себя наказала соседка за свой поганый характер: хотела Луке мусором досадить, а у самой денежки - тю-тю, вот только ночь придёт.
   Катерина справила нужду и нашла время окликнуть соседа:
   - Что, Фатеич, на работе дурака провалял, так на пенсии покоя нет - мозоли перед страшным судом набиваешь?
   Лукьянов надвинул потёртую кепочку на самый лоб, из-под козырька глянул на соседку:
   - Боже мой, как жизнь коротка и неинтересна, когда всё о ней наперёд знаешь....
   Куда ей, неграмотной поломойке тягаться с бывшим парторгом.
   Ничего не поняв из слов Лукьянова, Катерина махнула рукой, как на пропащего, и засеменила домой. Фатеич проводил её взглядом и снова на небо - скоро ли вечер?
   Было утро, без единого облачка, без ветерка. Пустельга, часто мельтеша крыльями, зависла над садом, высматривая добычу, и спугнула воробьёв. Потом чёрной стаей прошелестели над головой скворцы и уселись на антенну. Снова "жидам" не до гнездования. А без них, бьющихся у скворечни, было так обычно, так мирно, что всё случившееся казалось сном, если бы не смятая бумажка в кармане.
   Далеко, ох, как далеко ещё до темноты! Чтобы отвлечься, задавить снедавшее его нетерпение, стал Лукьянов думать о постороннем, о том, как был молодым, как торопился жить. Ему казалось, что в сорок он будет старым, потому что в двадцать он уже был мудрым.
   Избави Бог нас от друзей, говорил он сам себе, а от врагов я уж как-нибудь отобьюсь. И опять же это казалось странным в словах замполитрука танковой роты младшего лейтенанта Лукьянова. Кстати, тогда-то, в сорок пятом, подвалил ему первый фарт.
  
   Они были молоды и рвались в бой. Никто из них не был на западном фронте, они спешили нахватать свою долю наград в скоротечной японской кампании. И вот какая досада - не в бою, на марше вышел из строя двигатель родной тридцатьчетвёрки. Они остались, бригада ушла вперёд. Ночью вдалеке где-то грохотало - наши брали Мудадзян. А они работали при свете фонаря, рискуя посадить аккумуляторы.
   Пришло утро.
   Перед очередной попыткой завести двигатель механик-водитель Егор Агапов вылез на броню, сунул в рот мазутными пальцами папироску, закурил. Вид у него был неважный.
   - Бедолага, - посочувствовал заряжающий Сычёв. - Угрёбся? Глаза б мои на это чрево не смотрели.
   Он кивнул на открытый моторный отсек.
   - Невесёлая работа ещё не повод для вечной скорби, - белозубо улыбнулся командир танка Лукьянов, земляк-односельчанин Агапова. - И вообще, это дело вкуса, сказала кошка, когда её спросили, зачем она облизывает свои лапы.
   Егор промолчал, только рукой махнул, что означало - у меня, мол, дел по горло, и мне не до кадрилей.
   Всю ночь дождь тужился, но так и не собрался с силами. К рассвету погода улучшилась. Небо немного прояснилось, по нему побежали порванные на серые клочки облака, и в положенное время в просвете между ними показалось солнце.
   Если добавить, что двигатель, наконец, завёлся, то можно сказать, что настроение у экипажа разом поднялось.
  
   Упомянутый офицер, как вы уже догадались, был нынешний колхозный пенсионер Лука Фатеич Лукьянов, очень интересный человек, с точки зрения подчинённых, и, между прочим, превосходный командир. У него талант, он просто виртуоз в стрельбе из башенного орудия. И очень милый человек, если исключить то, что всегда курит чужой табачок, доставая свой портсигар с папиросами - атрибут офицерского довольствия - в исключительных случаях.
   Вот и теперь очередная самокрутка Сычёва у него во рту, и он красноречиво посматривает на ефрейтора. Этот человек не только приберегал свои папиросы, но и трофейную зажигалку - подарок ветерана-фронтовика, из тех, что пополнили бригаду перед наступлением - никогда не доставал из кармана гимнастёрки. Заряжающий вздыхает, протягивает командиру самодельную зажигалку, а сам снова крутит бумажку трубочкой.
   Лукьянов с удовольствием затягивается и вместо благодарности рычит на Сычёва:
   - Вояки, мать вашу. Простояли ночь, прозагарали. Где теперь часть искать? Я ещё вчера должен быть в бою.
   - Меня там тоже не было, - насупился Сычёв.
   - Отлично! Отлично, ефрейтор! Поздравляю с боевым крещением! Сколько убито комаров вашей могучей пятернёй?
   Лукьянов жадно обсасывает самокрутку и добавляет:
   - Вояки, мать вашу...
   Ход у танка плавный, похожий на морскую качку, действует на экипаж успокаивающе.
   Когда едешь, и мысли движутся вместе с тобой. А какие могут быть мысли у двадцатичетырёхлетнего парня? Вот кончится война, что их всех ждёт? Женщины, пьянки, гулянки? А дальше?.. Вообщем, есть о чём подумать.
   Через час пути снова вынужденная остановка. Впереди дорога вся запружена лошадьми, людьми, подводами - какая-то наступающая пехотная часть. Тридцатьчетвёрка грозно урчит, сигналит - посторонись, дай дорогу! Но тщетно. В бесконечно растянувшемся потоке нет просвета, и никто не обращает внимания на подкативший танк. Бойцы на подводах, идущие пешком имеют одинаковые угрюмо сосредоточенные лица.
   Агапов высунулся из люка, достал кисет.
   - Что стал, Кузьмич? - свирепеет младший лейтенант. - Вперёд! Потесни пехтуру. Дави, коль нас не признают.
   - Оставьте это, - возражает Агапов, занимаясь самокруткой через чур сосредоточенно. Сосредоточенность - это у него профессиональное, и вызвана тем, что взгляд его постоянно нацелен в смотровую щель. В остальном лицо добродушное, есть даже что-то детское в его выражении, несмотря на рыжие усы и вертикальные складки между бровями.
   Окутавшись дымом, поднимает взгляд на командира, голос усталый, с трещинкой:
   - Власовцы это, чумные люди, серобушлатники...
   Лукьянов опять, внимательнее, посмотрел на запруженную дорогу, упёршись в чей-то недоброжелательный взгляд, отвернулся, как вздрогнул, в сторону. Через чур внимательно стал озирать окрестность.
   Природа здесь была почти девственной - заросшие травой холмы, лощины в кустарниках, густых, колючих. В этих кустах, вполне возможно, прячутся недобитые самураи и целятся сейчас в него из своих дурацких карабинов.
   Снизу стал толкаться Сычёв. Лукьянов уступил ему люк.
   - Чего стоим? - покрутил он головой.
   - Штрафники, - кивнул младший лейтенант на дорогу. - Конца и краю нет, запрудили, мать иху.... А в остальном всё как всегда, как сказал один знакомый лётчик, покидая горящую машину без парашюта...
   Сычёв спрыгнул на землю, прошёлся, разминая кривые ноги. Он невысок, крепко сбит, широк в плечах. Лицо краснощёкое, тёмные, воспалённые бессонной ночью глаза смотрят на пехотинцев в упор, не мигая, словно они - пустое место:
   - Штрафники? Наслышан, как они сюда добирались - вокзалы штурмом брали. Узнала Сибирь-матушка, что такое оккупация.
   - Им, говорят, оружие только перед боем выдают.
   - Да нет, глядите-ка, приклады вон торчат...
   - Сдаётся и мне, что они сейчас сами топают, без конвоя. Должно, поблажка вышла...
   Агапов не принимал участия в диалоге, слушал только, поглядывая на нескончаемый поток солдат. Наконец, приняв какое-то решение, застегнул шлемофон и, махнув рукой Сычёву, - Петька, садись! - нырнул в люк, опустил его крышку. Заряжающий пролез на своё место. Лишь Лукьянов остался торчать по пояс из башни. Танк взревел двигателем и покатился вдоль дороги навстречу потоку, всё ближе и ближе прижимаясь к обочине.
   Дико-бешено заржала лошадь, шарахнулась, вставая на дыбы. С телеги посыпались перепуганные бойцы. Агапов развернул машину и устремил в образовавшуюся на дороге брешь. Не смотря на всю виртуозность манёвра, гусеницей шкрабнуло по задку передней телеги. Она, деревянно охнув, осела на подломившиеся колёса. В спину бронированного чудовища полетели остервенелые ругательства:
   - В кишки - душу - бога - рога - мать...!
   Каким-то невероятным чутьём, даже не оглянувшись, Лукьянов почувствовал, что произойдёт в следующее мгновение. Он ухнул в утробу танка, и вслед за тем будто свинцовыми хлыстами щёлкнули по крышке люка две автоматные очереди.
   Запоздалый холодок облизал спину младшего лейтенанта. Впервые в жизни в него стреляли, и это чудо, что он ещё жив и даже не пострадал. Он не стал скрывать свою растерянность, заглянув в лицо Сычёву - вот, мол, брат, как бывает. Ефрейтор выставил вперёд большой палец - порядок, командир!
   Т-34, вздымая облака пыли, бездорожьем, напрямик рванул в Мудадзян.
  
   Бригада расквартировалась на северной окраине города. Едва успели доложиться и позавтракать, пришёл приказ: по одному человеку с экипажа в патруль - город прочёсывать. Лукьянов оглядел своих орлов. Агапов ничего не сказал, только отрицательно качнул головой и отвёл глаза. Сычёв, тот наоборот, даже скуксился и заканючил:
   - Товарищ младший лейтенант, у вас и так свободный выход, а я в кои веки ещё раз попаду.
   - Чудак человек, - для порядка осадил его Лукьянов. - В город-то с оружием пойдёте, не в театр - там япошек полно недобитых, да и наших-то, штрафников, в штабе говорили, поубегло не мало.
   - Ну и что, посмотреть охота. Домой вернусь и рассказать нечего: слева броня, справа броня, а сверху - простите - ваша задница.
   - Иди, - махнул рукой Лукьянов. - Что с тебя возьмёшь?
   Сычёв ушёл, переодевшись, почистившись, прихватив автомат. Агапов для приличия повозился с железяками, поурчал двигателем и завалился спать. Лукьянов остался один и загрустил.
  
   Был полдень. Чем заняться? Пойти послушать, как друзья-командиры о бое балаболят? Нет уж, только не это - быть посмешищем! Может и правда в город смотаться? Машины с патрульными уже ушли, да тут и пешком рукой подать.
   Чуть побаливала голова. Он подумал, что ко всем неприятностям последних суток не хватает только простуды. Решил - пойду, пройдусь немного, а потом завалюсь спать. Шёл и убеждался: никакой экзотики в прифронтовом городе нет - грязь и мерзость сплошь и рядом.
   Первой повстречалась ему китаянка в самом странном, какое когда-либо видел Лукьянов, одеянии. Желтолицая, неопределённого возраста. Младший лейтенант подметил, что он гораздо больше уделил ей внимания, чем она ему. Отметил на будущее: надо сдерживать своё любопытство и не разевать рот, как Ивашка-дурачок в тридевятом царстве.
   За типично китайскими домами с островерхими крышами окраины потянулись многоэтажки, на улицах - асфальт и тротуары. Улицы пахли нагретой за утро пылью. Машин на дорогах не было, повсюду играли дети, а наблюдавшие за ними родители вышли подышать свежим воздухом и расселись на стульях прямо на тротуаре. Перед ними на лотках всякая всячина - от еды до побрякушек - за одно и торговали. Переговаривались меж собой, громко зазывали прохожих взглянуть на их товар. На русского офицера обращали внимания не больше, чем на других.
   Было очень тепло. Лукьянов снял фуражку и нёс её в руках, как горожанин на воскресной прогулке. Издалека доносились звуки аккордеона. На одном балконе целовалась парочка. И вообще, трудно было поверить, что ночью за этот город шёл жестокий бой - не видно следов разрушений, и жители были не очень-то напуганы на вид.
   Лукьянов свернул в какую-то арку и оказался во внутреннем дворе. Он показался уютным. Между плитами кое-где даже пробивалась травка. Солнце ярко освещало жёлтую штукатурку фасада. В глубине двора в открытой двери низенького сарайчика-мастерской столяр строгал доски. Они пахли свежестью, а рядом в самодельной коляске спал ребёнок, за которым смотрела мать, выглядывая время от времени из окна второго этажа.
   "Ходовой товар - доски на гроб, - с напускной злобой подумал Лукьянов, чтоб вконец не рассиропиться и не оторваться в мыслях от войны. - А может, они не хоронят покойников, а сжигают? Или это индусы? Чёрт их разберёт!"
   Он пересёк двор и вновь оказался на душной от асфальтовых паров улице, многолюдной и чужой. Ему, сельскому уроженцу, более по сердцу были маленькие дома окраины, островерхие, с газонами под окнами и огородами на задах. Разноцветные - коричневые, розовые, жёлтые - они кокетливо выглядели под яркими лучами солнца и, наверное, блекли в ненастье.
   Лукьянову захотелось пить. Вот уже полчаса его мучила жажда. Ему было слишком жарко, и он чувствовал себя неловко среди людей не говорящих по-русски - они-то все были здесь у себя дома, знали, где попить, где, при случае, нужду справить.
   От жажды у него пересохло горло. С тротуара в окнах квартир он порой видел маленькие чашки в руках пьющих, графины и цветочные вазы с водой, а на улице, как на зло, никто не пил, не торговал напитками, не было и намёка на колодец или водоразборную колонку.
   Никак не мог он насмелиться войти к кому-нибудь и попросить воды. Эта робость приводила Лукьянова в бешенство. Разве не его товарищи освободили этот город? Где же должное почтение к победителям?
   Ему казалось, что китайцы смотрят на него пренебрежительно, чуть ли не с усмешками. Небось, перед самураями ниц падали?
   От этих мыслей неожиданно, без всякой определённой причины вдруг потерял веру в себя. Это случалось с ним и раньше. Но теперь было обиднее всего. Его личное покорение Мудадзяна не состоялось. В конце концов, что ему здесь надо? Ровным счётом ничего. Не пора ли вернуться и отдохнуть после бессонной ночи?
   Свернув на перекрёстке, чтобы не поворачивать на месте, Лукьянов вдруг понял, что не знает дороги назад. Пошёл наобум, стараясь держать солнце за спиной. На душе его кошки скреблись. Он испытывал то чувство раздражения, которое бывает у людей после долгих дней предгрозовой жары, когда они становятся похожими на рыб выловленных из воды. Разница заключалась в том, что здесь он был единственным в таком состоянии.
   В воздухе не чувствовалось даже намёка на грозу, небо над Мудадзяном было безоблачным, красивого голубого цвета, без малейшего лилового оттенка, и только изредка на нём появлялось лёгкое белое облачко, напоминающее пушинку, вылетевшую из перины.
   Минутами Лукьянов ловил себя на том, что с ненавистью смотрит на проходящих мимо китайцев. А затем его вновь охватывало чувство собственной немощности, которое камнем давило на желудок и придавало ему вид испуганного и подозрительного человека.
   Люди, встречавшиеся ему, казались слишком благополучными и уверенными в себе, чтобы быть вчера подневольными и только нынче освобождёнными. И, кажется, они его жалели - одинокого молодого офицера, заплутавшего в чужом большом городе. Ему хотелось спать. Ему было жарко. Он умирал от жажды.
   - Дикари! - ворчал он себе под нос, свирепо вглядываясь в лица встречных людей. Он стал думать о том, что они едят лягушек, червей и прочую мерзость. Чтобы запугать жажду, убеждал себя в том, что и воду они пьют тухлую, болотную, а может - просто ополоски. Такую воду он не стал бы пить, несмотря ни на что. Лукьянов так увлёкся своими мыслями, что теперь и воздух, ему казалось, имел тошнотворный привкус. Ничего не попишешь - заграница.
   Отношение толпы к нему заметно изменилось. Под его злобными взглядами прохожие съёживались, как испуганные животные, и тем тревожнее звучала за его спиной их сухая чёткая речь, как хорошо смазанный пулемёт. И он уже не мог смотреть на них дружелюбно. В душе его заклинилась ненависть. Какое-то непередаваемое чувство вызрело в нём, словно Лукьянов угодил в огромную сеть, сплетённую пауком-великаном, и эта сеть начинает медленно его душить, и всё больше ему казалось, что он уже начал в ней задыхаться.
  
   Лука знал, что ярости надо давать выход, иначе она захлестнёт всё сознание до беспамятства. И кто знает, что могло бы случиться с ним, возбуждённым до крайности, заблудившимся в чужом равнодушном городе, если бы не встретился ему этот солдат-пехотинец. Был он невысок, худ, с заострённым, как у лисы, лицом и подозрительным взглядом маленьких мутных глаз, в донельзя заношенной форме рядового.
   - Земеля! - он поймал в воздухе Лукьяновскую пятерню и крепко сжал её - Порасти травой на веки вечные могильный холмик мой! Наконец-то, хоть одно человечье лицо среди этих узкоглазых морд. А я уж думал - куда попал, и как отсюда выбраться? Хожу словно немтырь среди мумий - не я ни слова, ни мне полслова в ответ. Да и как их с япошками различать-то: что те, что эти - один хрен. Я уж думал рвать отсюда без оглядки - лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь трупом, да тут ты нарисовался.
   Говорил он быстро и много, совсем не оставляя Луке возможность вставить словечко. Наконец выпустил Лукьяновскую руку и ткнул пальцем в кобуру:
   - Ты при пугаче? А я гол, как сокол.
   Младший лейтенант и сам был несказанно рад встрече с русским человеком, но панибратство солдата его коробило. Сказал довольно холодно, прищурив глаза:
   - Будьте любезны сообщить свою фамилию и номер части.
   Конечно, сказал это лишь ради порядка, но уже начал подозревать, что солдат - это ещё тот фрукт. Он был настолько верченый, нахрапистый, что на язык само просилось - "блатной". Лукьянов сразу почувствовал - с таким человеком в любое время может что-нибудь произойти и, вероятно, ещё произойдёт. Во всяком случае, Лука так полагал. Чем больше младший лейтенант в бойца вглядывался, тем больше он его настораживал.
   - Да Колька я, Корсак, - солдат и не обратил внимания на отчуждённость офицера. - В штурмовом батальоне меня каждый знает.
   Он не сказал в "штрафном", но Лукьянов и без того уже знал, с кем имеет дело. А солдат всё тормошил и тянул его куда-то, всё говорил и говорил:
   - Брось, мамлей, в роте будешь командиром, а теперь мы - двое наших, среди своры ненаших, этих ходячих жмуриков, которых грех не пощипать. Бегут самураи - войне конец и скоро домой! Что же мы, с голым брюхом и пустыми карманами вернёмся что ли? Жене иль невесте своей стреляные гильзы повезёшь? Соображай, мамлей.
   Он с нетерпением ждал ответа и вглядывался в Лукьянова. А тот, смущённый, не знал, что и ответить. На что же это его подбивают, на мародерство? Так надо взять эту штрафную суку на мушку и доставить куда следует. А куда следует? Он и дороги-то к своим не знает. Должно быть, очень растерянный и жалкий имел вид - то бледнел, то краснел и никак не мог на что-нибудь решиться.
   - Брось ломаться, пошли, - Корсак потянул Лукьянова за собой и на ходу тараторил. - Ты, наверное, сюда на машине добирался? А мы пешкодралом. Потом патруль зашухерел - кто куда, и я один остался. А один без пушки куда сунешься?
   С блатными нужен особый тон, думал Лукьянов.
   - Ты из штрафников что ль? - сквозь зубы процедил он, считая, что такая манера разговаривать свидетельствует о силе и внушает страх.
   - Для тебя я - Колька Корсак, русский солдат, и этого вполне достаточно, я думаю, чтоб держаться здесь друг за друга. Стоп! Смотри, как это делается.
   Он отпустил рукав гимнастёрки, за который волок младшего лейтенанта и ловко вырвал у идущей навстречу женщины большую чёрную плетёную сумку. Китаянка не произнесла ни звука, не сделала ни малейшего движения, только испуганно смотрела, как русский солдат копался в её вещах. Ничего заинтересовавшего Корсака в сумке не нашлось, и он вернул китаянке её имущество. Она пошла дальше, искоса бросив на младшего лейтенанта мимолётный взгляд.
   Она могла бы вызвать жалость у Лукьянова - когда у женщины выхватывают сумку и разглядывают её содержимое, а владелица её при этом только беспомощно глазеет на грабителя, она, конечно, вызывает сочувствие. Но её плоское желтокожее лицо вызывало лишь брезгливость. И в душе Луки не возникло ни капли жалости, в ней завихрились другие чувства. Головокружительный восторг вседозволенности, всемогущества над этими неприветливыми людьми, вмиг овладел Лукьяновым. Он мог бы сейчас обнять эту женщину, поцеловать её в губы, стиснуть ей груди, и она всё также бы стояла и безропотно сносила любые его действия. Да, мог бы, если бы она была хоть чуточку привлекательнее.
   - Ну, ты понял, командир - мы искали у неё оружие и ничего более.
   Ни в словах Корсака, ни в его тоне, резко сменившемся, ни в манерах, которые неожиданно построжали, не было и намёка на блатняжество.
   - Короче, мы с тобой на задании - ищем недобитых самураев и их пособников. Не бойся ничего и доверься мне.
  
   И Лукьянов пошёл вслед за новым знакомцем, повинуясь безотчётно, кляня себя за это и волнуясь предстоящим приключениям. Откуда только свалился на него этот штрафник Колька Корсак, уголовник и мародёр? Видно, судьба, от которой, говорят, не уйдёшь.
   - По улицам ходить опасно, - сказал рядовой. - Народ косится - ха-ха! - косой народ косится, да, неровен час, на патруль напоремся. Зайдём сюда.
   Он повлёк младшего лейтенанта в подъезд приличного дома и забарабанил в ближайшую дверь. Когда она открылась, перед ними возник старик в длиннополом жёлтом шёлковом халате, с широкими подвёрнутыми рукавами, в клетчатом платке на голове, подвязанным на особый манер. Стоял, не шевелясь, гладко выбритое лицо его с маленькими чёрными глазками всё напряглось тревогой. Он не улыбался и не кланялся, как принято у китайцев.
   Корсак отстранил его и, пропустив Лукьянова вперёд, вошёл следом, закрыв дверь. В чужой квартире он хозяйничал, как в своей, при этом обнаружив большие навыки.
   Лукьянов, ещё робея, огляделся.
   Квартира принадлежала не простым людям. На ней лежала печать незнакомой красоты, изысканной и недешёвой. Мебель и прочая аранжировка комнат была подобрана по цветам, выполнены добротно и со вкусом.
   Корсак рылся по шкафам, буфетам и всё, что находил съестного, сносил на низкий столик в центре большой комнаты:
   - Гулять будем!
   Ах, что-то теперь будет, что-то будет - ныло сердце у младшего лейтенанта. Полный тревожных предчувствий, с чувством крайней неловкости уселся он за стол.
   Сухонькая старушка с маленьким жёлтым обвислым личиком, в причудливых буклях на голове, в нелепом национальном одеянии, подбитом кружевами, появилась в дверях комнаты. Увидев Лукьянова, остановилась и невольно отшатнулась - кто это, и как он сюда попал? Изумление было написано на её дряблом лице.
   - Глянь, мамлей, что за шмара!
   В других дверях появился Корсак, подталкивающий перед собой молодую китаянку, черноглазую, с красивым азиатским лицом, изящной фигурой, облачённой в экзотическое кимоно.
   Лука невольно поднялся навстречу и протянул руку для пожатия, представился. Девушка часто-часто закивала головой, улыбнулась, заговорила чистым, звонким, как у ребёнка, голоском.
   - Эх, знать бы, что она сейчас сказала, - посетовал Лука.
   - Наверное, благодарит, что япошек прогнали, - предположил Корсак, садясь за стол, пристраивая молодую китаянку у себя на коленях.
   Старики, стоя в сторонке, с тревогой поглядывали на незваных гостей и тихонько переговаривались.
   Колька кивнул на них:
   - Ишь, расщебетались - клянут гостей незваных...
   На удивлённый взгляд Лукьянова пояснил:
   - Это они дочери советуют не связываться с русскими, говорят - залапают тебя грязными руками.
   Лука невольно взглянул на свои руки - красные, обветренные, но достаточно чистые, чтобы приласкать китайскую девушку.
   Корсак пил рисовую водку, быстро хмелея, откровенно шарил руками по чудному платью китаянки и всё никак не мог найти застёжки или завязки, чтобы добраться до её тела.
   - О - хо - хох! Грехи наши тяжкие! - вздыхал он при этом.
   Он то притянет её к себе, обнимет, поцелует в маленький ротик или скулу, да тут же и отпустит, потянувшись к чашке с водкой. Бубнил невесть кому, заплетающимся языком:
   - Знаешь ли, голуба, какая жисть моя дрянь. А с тобой бы я всё забыл...
   Она улыбалась ему вымучено и, должно быть, ей и в голову не приходило, что говорил он с ней о любви.
   Лукьянов случайно встретился с её взглядом и прочёл в её глазах тоску, муку, мольбу, к нему обращённую. Вот слёзы заблестели на её ресницах. Плакали, глядя на неё, старики.
   У младшего лейтенанта от выпитого закружилась голова.
   - Не бойтесь, не бойтесь, - сказал он старикам. - Я не позволю бесчестить вашу дочь.
   Он весь даже изменился, говоря это, в голосе зазвучали командирские нотки, которые так ловко и быстро сумел из него вытравить Колька-штрафник.
  
   Старик, хозяин дома, вышел куда-то и через минуту вернулся. Осторожно положил на спинку дивана чёрный футляр, вынул из него скрипку и смычок, бережно обтёр их клетчатым носовым платком, стал в позу и провёл смычком по струнам.
   - Это что? - почти даже с испугом встрепенулся Корсак, оглянулся, да так и застыл от изумления.
   Между тем, комната заполнилась медленно плывущими один за другим чудными звуками, то почти замиравшими, то поднимавшимися густой полной волной.
   Лука слушал и никак не мог понять, что они говорят, эти звуки. Но они говорили что-то, назойливо и властно, возбуждали его внимание, проникали в самое сердце. Наконец, мало-помалу всё яснее и яснее становилось молодому танкисту, что такое говорят эти звуки. Они захватили его воображение и унесли далеко-далеко отсюда, в мир детских грёз и мечтаний.
   Перед ним расстилались родные тучные поля, берёзовые колки увидел он, как наяву. Белокаменная церковь упёрлась высоким шпилем колокольни в голубое-голубое небо. Он вспомнил, как с Егором Агаповым и другими трактористами Петровской МТС, пытался свалить эту колокольню. Как гуськом пыхтели, напрягаясь, трактора. Как гудели и лопались канаты, а колокольня выстояла.
   И теперь вот вспомнилась под впечатлением виртуозной игры престарелого китайского скрипача, вспомнилась, как символ далёкой Родины...
   Замер старик, умолкла скрипка, оборвались звуки. Лука молчал, заворожённый, и понимал, что это молчание лучшая похвала старику-музыканту.
  
   Корсак, тем временем, тоже растравив себе душу чудной музыкой, самоуглубился, сидел молча с потемневшим лицом и отрешённым взглядом. Но когда китаянка сделала слабое движение высвободиться, он не отпустил, придержал её рукой. Она сразу перестала сопротивляться. Пауза надолго затянулась.
   Наконец, что-то решив для себя, Корсак встрепенулся:
   - Знаешь, мамлей, я, наверное, не буду, не хочется сейчас. Бери её себе...
   Он приподнял девушку за плечи и толкнул её Лукьянову на колени. Ещё миг и головка её уже была на его груди. Лука, всё на свете позабыв, целовал китаянку жадно и торопливо, касаясь губами её щёк, маленьких полураскрытых и влажных губ, ароматной шеи.
   Она была удивительно пропорционально сложена - маленькое тело имело все женские стати, где не коснись. Но особенно привлекательно личико. Её затуманенные слезами чёрные глаза с длинными ресницами и выведенными в тонкие дужки бровями делали её похожими на сказочную куколку. Хорош был ротик, безукоризненно очерченный и в то же время имевший в своём рисунке что-то детское, невинное, обиженное. Выражение лица говорило о покорности, хотя время от времени тонкие брови сдвигались, и гримаса отвращения пробегала по нему.
   Эта гримаса и отрезвила Лукьянова. Он взял себя в руки, но китаянку из рук не выпустил.
   - Интересно, как её зовут? Как тебя зовут? Я - Лука, - младший лейтенант ткнул пальцем себя в грудь, потом нацелил её на девушку. - А ты?
   Китаянка испуганно замотала головой, отрицая что-то, её многочисленные косички разлетелись веером.
   - Какая тебе разница, как её зовут, - Корсак вскинул клонившуюся на бок голову. - Тащи в спальню, да пугач оставь - я посторожу.
   - Не бойся, не плачь, - Лукьянов старался успокоить девушку, гладя её широкой ладонью по волосам.
   Китаянка, кажется, понимала его и делала над собою усилия, чтобы успокоиться. Наконец ей это удалось. Из складок чудного своего платья она достала носовой платок, смятый в комочек, промокнула глаза и постаралась улыбнуться русскому офицеру.
   Она была чудо как хороша в эту минуту. И Лука не удержался - поцеловал её в лоб отеческим поцелуем и поправил волосы. И всё это он сделал, как старый рассудительный человек, успокаивающий ребёнка.
   И сказал он будто дедушка внучке:
   - Ну вот, так-то лучше. Зачем даром плакать.
   Китаянка поняла его по-своему. Она схватила широкую ладонь Луки и стала осыпать её поцелуями, а он, глядя на неё, совсем растерялся, широко раскрыв глаза и нервно раздувая ноздри. Его обветренные щёки побледнели, а по взмокшей от пота спине пробежал холодок.
   - Чёрт их поймёт.... Вот чего она хочет? - он растерянно взглянул на власовца, вытянувшего ноги по полу и пристроившего отяжелевшую голову на согнутую в локте руку.
   - Да оно тебе надо - всех понимать? Тащи в спальню и делай, что сам хочешь - ей понравится.
   Китаянка, кажется, совсем успокоилась. Она подняла голову, глаза её сверкнули, она даже кокетливо закусила свою прехорошенькую губку.
   - Ишь ты, - удивился Корсак. - Она никак замуж за тебя собралась, мамлей? Ну-ка, проверим...
   Он через стол протянул руку и пошарил ею у девушки на груди. Реакция была неожиданной. Китаянка вскочила на ноги, спряталась за спиной Луки. При этом она что-то щебетала, гневно сдвинув брови, и даже топнула ножкой в избытке чувств.
   - Ха! - Корсак сел удивлённый и даже протрезвевший. - Как быстро бабы просекают, кто в деле начальник. Ну-ка, дай её сюда, мамлей. Я ей сейчас задницу надеру, чтоб место своё знала, перепёлка Муда... дзянская.
   Корсак качнулся вперёд всем телом и уткнулся лбом в воронёный ствол пистолета.
   - Встать! - приказ младшего лейтенанта прозвучал, как выстрел.
   Корсак проворно вскочил на ноги, округлив глаза:
   - Ты что, земеля?
   - Кругом! Шагом марш! Пристрелю, сволочь блатная, глазом не моргну, так что...
   - Вот ты как, дружбан, ну-ну, - Корсак поплёлся к двери, втянув голову в плечи.
  
   На улице злоба и решимость оставили Лукьянова. Нелепо было русскому офицеру вести под стволом русского солдата по китайскому городу. Да и идти-то куда, в какую сторону, он толком не знал. Может, дать пинка под зад этому власовцу, а самому вернуться в дом: уж больно хороша собой китайская девушка - до сих пор руки ходуном ходят от возбуждения.
   Почувствовав колебания Лукьянова, Корсак обернулся:
   - Убери пушку, командир, лучше глянь, чего я надыбал.
   В руке его сверкнул желтизной маленький китайский божок. Лука взвесил в ладони - тяжёлый.
   - Золото, - подсказал Корсак и подмигнул заговорщески.
   - Украл? - осудил Лука.
   - Военный трофей, - передёрнул плечами штрафник.
   - В штаб сдашь?
   - Чушь городишь - поделим.
   - Для чего тебе?
   - Дурак ты, мамлей, это ж золото... Деньги. Понимаешь - много денег. С деньгами всегда веселей живётся. Гуляй, шпана, Одесса-мама!
   Лука вдруг подумал - пристрелить мародёра и все дела, и повод есть и желание. Он сунул божка в карман и поймал Колькин взгляд.
   Корсак, кажется, прочёл себе приговор в глазах танкиста. Он весь напрягся и попятился, заворожено глядя в дуло пистолета. Прохожие, с тревогой поглядывая на пистолет в руке офицера, по широкой дуге обходили русских. Лука огляделся, повёл стволом пистолета в ближайший двор, бросил короткое:
   - Шагай.
   Корсак послушно пошёл в указанном направлении.
   И вдруг за спиной:
   - В чём дело, товарищи военные? Ваши документы.
   Патруль - капитан из пехоты и два солдата с ним.
   - С этим всё ясно - взять!
   Дуло автомата ткнулось Корсаку между лопаток. Он завертел головой, оглядываясь:
   - Мамлей, скажи, что я с тобой. Мы вместе, мамлей...
   - Отвали! - отрезал Лука.
   - Вы что делаете в городе? - спросил старший патруля, возвращая Лукьянову документы. - За углом машина, но мы сейчас в комендатуру, а танки ваши там.
   Он махнул рукой и козырнул. Лука застегнул карман гимнастёрки, спрятав документы, поднял ладонь к виску:
   - Найду.
   Издали Корсак сыпал угрозами:
   - Ещё увидимся. Попомни моё слово.
   Шагая прочь под пронзительным взглядом офицера патруля, Лука ощутил запоздалый страх. Как близко он был на краю пропасти! Вот если б старик-китаец шум поднял, а тут патруль.... Арестовали бы их, как мародёров, а там трибунал и расстрел. Ну, может не расстрел, но мало что приятного. Вместо наград - бушлат арестанта, и это в самом конце войны.
  
   Золотой китайский божок жёг ему бедро. Скрывшись с глаз патруля, Лука стал приглядывать место, где можно от него избавиться. И тут в глубине двора заметил дымящийся асфальтовый котёл. Рядом курили двое перепачканных рабочих. Лукьянову пришла в голову другая мысль.
   Достав пистолет, он понятым жестом отправил китайцев прочь. Черпаком на длиной ручке достал из котла кипящий гудрон, поставил на землю и воровато огляделся.
   Наверное, во все окна домов, окружавших двор, пялятся зеваки, подумал Лука. Ну, да чёрт с ними! Поди, не разглядят, что он делает. А то за идолёнка своего и на пистолет попрут - не побоятся. Всё может быть.
   Лукьянов торопливо сунул руку в карман и бултыхнул золотую статуэтку в черпак с гудроном. Помедлив, вылил содержимое на доску. Потом курил, не торопясь, поглядывая на свой почерневший трофей. Раз-другой рабочие выглядывали из-за угла, но подойти не решались. Когда Лука двинулся дальше, божок в прямом смысле жёг ему бедро, но терпеть было можно.
  
   В одном из дворов Лукьянов увидел десятка два молодых парней, по виду - студентов, игравших в волейбол. Эту игру Лука любил, и сам играл неплохо. Влекомый азартом, подошёл и стал наблюдать.
   Соревновались несколько команд по одной партии - на вылет: проигравшие уступали место болельщикам.
   Лука стоял у кромки с надеждой - пригласят, но на него никто не обращал внимания. Он пальцы начал разминать, всем видом показывая, что тоже не прочь сыграть. Результат - тот же. Лукьянов начал злиться. Дешёвый народец! Только б за лоточком сидеть день-деньской с щепоткой кукурузы. Чего от них милости ждать?
   При очередной смене команд Лука шагнул на площадку и занял место под сеткой.
   - Играем, играем, - сказал он и помахал рукой, требуя подачи.
   После минутного замешательства, его приняли в команду, и игра началась.
   Преступный путь всегда ведёт вниз. Катишься под гору с тяжёлым грузом, увеличивая скорость и цепляя по дороге всё новые грехи. Если бы утром младший лейтенант с тогда ещё целомудренной совестью набрёл бы на этих студентов, нашлись бы у него и улыбка, и приветливые жесты для них, и, возможно, эти молодые люди, его сверстники, заинтересовались бы им. Возможно, они бы подружились. А теперь Лука спиной, затылком чувствовал их недобрые взгляды, их отношение к нему, как распоясавшемуся победителю. Его терпели и только.
   Игра не заладилась. Не только кобура с пистолетом и тяжёлый болван в кармане сковывали его движения. Хмель, бродивший в крови, расстроил координацию движений. И потому мяч чаще попадал в лицо, а не в руки, зажигая насмешливые искры в узких и раскосых глазах.
   Лука проиграл три партии, менялись игроки, но он упорно не уходил с площадки, надеясь - вот-вот появится кураж. Наконец, отчаявшись, после редкого удачного удара, принёсшего очко, махнул рукой и пошёл прочь.
   "Гнусь пресмыкающаяся, - свербело в голове. - Только и веселья, когда кто-нибудь оступится".
  
   До сумерек оставалось совсем немного времени. Надо было спешить. Лука шёл, а город менялся. Дома пошли пониже, улицы - поуже. Всё реже попадались прохожие. Один проулок оказался совершенно пустым.
   Лука дошёл уже до его середины, когда вдруг под ногами увидел свою тень и инстинктивно вскинул голову. Слуховое окно на крыше ближайшего дома часто-часто мигало белым огнём. У Лукьянова даже в глазах замельтешило. И только потом, многократно отражаясь от стен домов и булыжной мостовой, на Луку, на улицу, на весь мир обрушилась пулемётная очередь.
   Он замер в почти мистическом испуге. Волна мерзкого животного страха рванулась криком из глотки, но тут же оборвалась. Что-то стегануло Луку в бок, опрокинуло на землю. Он, даже не пытаясь встать, откатился к стене подольше от искривших и пыливших фонтанчиков.
   Стрельба прекратилась. На улице по-прежнему ни души. Лукьянов пошевелился, пытаясь определить, куда ему угодило.
   Болью отозвалось в голове. Пощупал правой рукой - волосы липкие, от крови, должно быть. Ага, левой руке тоже досталось - обшлаг гимнастёрки порван, и рукав бухнет кровью. В кисть попала пуля, но пальцы, кажется, шевелятся. С ногой что-то неладное. Лука пощупал - чуть выше сапога дырочка в галифе, и боль тут как тут, отозвалась на прикосновение.
   Всё, подумал Лука, не убежишь, сейчас спустятся с чердака и добьют. Твари узкоглазые!
   Правой, неповреждённой рукой он расстегнул кобуру, достал пистолет и, прицелившись, выстрелил в край крыши. Сбитая пулей черепица раскололась, упала на булыжник, засыпала Луке глаза пылью. Чёрт!
   Не туда надо стрелять, а в дом напротив, за дорогой. А стрелять надо. Эти жёлторожие крысы трусливы до неприличия: услышат - жив, и побоятся подойти. А то, глядишь, случится наш патруль поблизости - спасут, не бросят своего.
   Нет, врёшь, безносая, рано ты Луке Лукьянову в лицо заглядываешь - мы ещё повоюем! Он прицелился и выстрелил в окно второго этажа дома напротив. Зазвенело разбитое стекло. Ха! Не спите жмурики? А это я тут балуюсь, и помирать не собираюсь. Эх, вот только кровь бежит - не остановишь. Так и жизнь вся выбежит на китайский булыжник. Прощай, брат Лукьянов.
   Лука прицелился и выстрелил в другое окно, и снова звон разбитого стекла.
   На середине улицы было как будто теплее, чем у отсыревшей стены. Луку начало знобить. А может это от недостатка крови? Чёрт, где же наши?
   Лукьянов выстрелил в окно, но звона не последовало. Промахнулся или пуля пробила маленькое отверстие? Выстрелил туда ещё раз, зазвенев, посыпалось стекло.
   Поживём ещё немного, успокоился Лука, взглянул на небо. Был тот особый час, когда лёгкие, ещё почти неощутимые сумерки, подобно волшебной паутине, скрадывают каменные морщины зданий. Лука оглядел улицу из конца в конец, заметил то, на что раньше не обратил внимания. Булыжник в некоторых местах был покрыт пёстрым узором листьев, живописным следом летней жары и первых осенних ветров.
   Наверное, стоит поберечь патроны, подумал Лука, а последний - для себя. Он попытался сосчитать сколько их осталось в обойме, но не смог сосредоточиться. Несмотря на боль в ранах, сильно клонило ко сну. Всё, слабею, подумал Лука, отсчёт пошёл на минуты.
   Стемнело.
   Показалось или нет? Лука приложил ухо к мостовой. Казалось, двигатель где-то урчал, а сейчас ничего не слышно. Ага, вот ясно зазвенели подковы сапог по булыжнику. Чиркнул, отражаясь от стёкол, свет фонаря по окнам. Луч запрыгал по мостовой, упёрся в Лукьянова. Наши!
   - Что здесь происходит? Ты стрелял? - всё тот же капитан-пехотинец. - А-а, танкист. Ты так и не дошёл до своих? Куда тебя? Откуда стреляли? Взяли, бойцы.
   Красноармейцы подхватили Луку на руки. Боли такой раньше не было, а тут как схватило. Лукьянов застонал, скрипнул зубами и прохрипел сквозь них:
   - С чердака...
   - Проверим, - сказал капитан. - Несите в машину. Двое за мной.
   Уже в патрульной машине один из бойцов, с трудом разжав Лукьянову пальцы, забрал пистолет и сунул его в кобуру:
   - Ещё пальнёшь ненароком...
  
   Как долго тянется день! Лука Фатеич слонялся по саду, не находя себе места. Дома тоже не мог успокоиться. С кувшином кваса прилёг в беседке - может, уснуть удастся. Память вновь вернула пережитое...
  
   Санитарный эшелон формировали в Хабаровске. В купе на двоих Луку приветливо встретил лейтенант-артиллерист, молодой человек лет двадцати с обгоревшими по локти руками.
   - Добро пожаловать! Чем могу быть полезен? - улыбнулся он, выставляя свои забинтованные культяпки.
   - Я бы номер у вас снял, - в тон ему ответил Лукьянов. - Нет ли свободных мест?
   У него одной пулемётной очередью были перебиты рука, нога и голова - всё с левой стороны, а в вагон его внесли бойцы комендантской роты, помогавшие санитарам.
   Юмор Луки был понят и оценен артиллеристом:
   - Устраивайся - расчёт по приезду.
   Звали его Петя Романчук. У него был особый дар завязывать знакомства, располагать к себе с первого взгляда. Через день-другой они подружились и время проводили в бесконечных разговорах. Лука поведал о своих злоключениях в Мудадзяне, кое-что, правда, утаив. Романчук слушал его внимательно, с горестной миной. Его округлое лицо делалось всё задумчивее, а глаза всё нежнее и ласковее.
   - От судьбы не уйдёшь. И пытаться не стоит, - подытожил он рассказ Лукьянова.
   Лейтенант был высоким, хотя про лежачего правильнее сказать - длинным или долговязым. На его голове в мелких курчавых волосах отчётливо обозначились залысины, отчего лоб казался высоким. "Философ", - с уважением думал Лука. И будто в подтверждение этой мысли Петя Романчук, взглянув в окно на убегающие назад сопки, сказал проникновенно:
   - Люди в течение необозримого времени жили среди могучих гор и непроходимых лесов прежде, чем обнаружили, что это может восприниматься поэтически.
   Лука подозревал, что Петя тайком пишет стихи, только не признаётся, стесняется. Впрочем, писал, наверное, так как своими культяпками даже есть сам не мог. Кормил его санитар, постоянно дежуривший в вагоне. Коротконогий, кряжистый, с изрытым оспой лицом и приплюснутым носом, он сразу не понравился Луке. В его голосе звучало такое презрение к раненым, что у младшего лейтенанта чесались руки влепить ему увесистую затрещину. Тяготясь его присутствием, Лукьянов сам вызвался ухаживать за Петей.
   На что артиллерист заметил:
   - Должен предупредить, однако, будь с ним начеку. Он, как бы это сказать, не слишком жалует офицерскую братию.
   - Что же это, мне санитара бояться? - возмутился Лука. - Нельзя сказать, что общение с ним доставляет мне удовольствие, но я с ним всё-таки поговорю - собью с него спесь-то.
   - Зря ты, - не одобрил его горячность Романчук. - Не связывайся. Это ещё тот тип. У него по морде видно, что честные пути ему заказаны. Склонность к пороку, похоже, главная черта его характера. А наше дело раненое - лежи да постанывай. Как говорится, назвался груздем... Вообщем, мой тебе совет - не рыпайся.
  
   Санитар появился как-то в подпитии.
   - Веселитесь? Я тут с утра до вечера и ночью, кстати, засранки ваши таскаю и никакой благодарности не вижу.
   - Нет, ты посмотри, Петро, как санитары нынче обнаглели, - сказал Лука. - Чем дальше от фронта, тем морда наглей.
   Санитар вперил в него исполненный злобы взгляд.
   - Или у меня голова не в порядке или у тебя, приятель? - прошипел он. - Ты, наверное, сказал и не подумал о том, какую я тебе развесёлую жизнь могу устроить?
   - Ты представляешь, - Лука говорил, обращаясь к Романчуку, напрочь игнорируя санитара. - В последние время судьба только и делает, что сталкивает меня с нехорошими людьми. Просто наваждение какое-то - подонок на подонке.
   - Считай, что ты договорился, - усмехнулся криво санитар. - Ну, да хватит болтать. Что тут у тебя?
   Он схватил со средней полки вещмешок Луки и вытряхнул содержимое на столик.
   - Что за шутки, санитар? - Лукьянов задохнулся от возмущения, кровь прихлынула ему к лицу.
   - Да кто сказал, что я шучу, - санитар не торопливо перебирал личные вещи танкиста.
   - Вон отсюда! - рявкнул Лука, грохнув в сердцах здоровой рукой в стенку вагона. - И без своего начальства сюда ни ногой.
   Никогда в жизни у него не было такого ощущения беспомощности, униженной, оплеванной гордости.
   Санитар оторвался от созерцания его вещей и уставился на него тяжёлым взглядом.
   - Недаром я порой бываю суров с вашими благородиями - слишком много вы о себе мните. Лежите тут, как на курорте - одно купе на двоих. А солдатня - дружка на дружке, сверху донизу, вдоль и поперёк. Вы на фронте за их спины прятались и сейчас себе привилегий требуете. Советую не испытывать моего терпения. Запомни, мне лично наплевать на твои погоны. Ты такой же попугай, как и вся ваша братия, - сказал он медленно и внятно, только что не по слогам.
   Он навис над лежащим Лукой, близко-близко было его лицо, изрытое чёрными оспинами, изо рта шёл неприятный запах.
   - Ты, крыса, за всё ответишь, - сказал Лукьянов, из последних сил сдерживая себя.
   - Ну и рожа, чёрт побери, ну и рожа, - медработник криво усмехнулся. - Взглянешь на такую - повеситься захочешь.
   Лука поморщился, как от зубной боли, откинулся на подушку, закрыл глаза, потом открыл и молча уставился в потолок.
   - Затих? - медработник вернулся к досмотру чужих вещей.
   Последовала тягостная, хотя и короткая пауза.
   - Что это? - санитар сунул Луке под нос смоляного китайского божка.
   Лукьянов молчал, не желая общаться с наглецом.
   Похоже, санитар привык добиваться своего, не миндальничая, то есть буквально кулаками. И в самом деле, не успел Лука увернуться (хотя - в его-то положении!), как медработник заехал ему кулаком прямо в зубы, которые жалобно и протестующее клацнули. Потом схватил за ворот и дёрнул вверх, разбудив боль во всём теле. Для такого коротышки он оказался невероятно силён.
   Лука увидел прямо перед собой налитые ненавистью глаза:
   - Слушай ты, недостреленный, вбей в свою продырявленную башку - здесь я хозяин, я. Я спрашиваю - ты отвечаешь. Если вздумаешь упрямиться, я научу тебя по-свойски хорошим манерам.
   Он пихнул Луку на подушку, кипя от ярости.
   Младший лейтенант потрогал языком зубы - один шатался. Этот кривоногий медработник бьёт, как боксёр-профессионал. Лука подтянул край простыни к разбитой губе.
   Санитар присел на столик, вытянув короткие ножки:
   - Ну? Молчишь? Думаешь, я тебя не расколю?
   Петя Романчук, до сих пор молчавший, подал голос:
   - Марк, кончай - человек после контузии. Бери, что хочешь, разве возражаем.
   Санитар недоумённо и брезгливо взглянул на него, как на грязного, шелудивого пса. В руке, опиравшейся на полку, он держал злополучного божка. Глядя на Петра, он разжал пальцы, и золотой болван всей своей тяжестью угодил Лукьянову в лицо. Тот дернулся, но увернуться не сумел и застонал.
   - Не трожь его! - крикнул Петя и тут же согнулся от удара по печени.
   Лука здоровой рукой схватил санитара за ремень, а тот обеими - его за горло. Лукьянов, что было сил, ударил кулаком в живот противнику и услыхал его сдавленный стон. Руки, душившие его, разжались. Лука ударил ещё раз, и санитар упал на колени. Потеряв дыхание, он ловил воздух широко раскрытым ртом, как выброшенная на берег рыба. Теперь он был беззащитен. Кулак Лукьянова обрушился на его голову с такой силой, что кожа на костяшках у Луки лопнула, а Марка отбросило к Пете, от которого он получил ещё один мощный удар ногой в лицо.
   Санитар упал и некоторое время лежал неподвижным, а потом пополз к двери купе, ломая ногти, цепляясь неведомо за что. Петя двумя, а Лука одной здоровой топтали его ногами, но Марк дополз, открыл дверь и истерически закричал. Несколько ходячих раненых офицеров, куривших в коридоре, кинулись его поднимать.
   Драка утихла сама собой.
   Марка подняли, но ушёл он сам, прикрывая разбитое лицо.
   В купе к драчунам набилось с десяток офицеров. По общему мнению, молодые лейтенанты совершили глупость.
   - С Марком всегда можно договориться, - сказал пограничник с повязкой на глазах. - Он и за водкой сбегает - попросишь, и берёт недорого. Подарили бы чего - и делу конец.
   От этих слов горько стало на душе Луки. Вчерашние герои лихих атак так бесстрастно и обыденно говорят о своей зависимости от какого-то санитара, с которым не стоит связываться и стоит угождать! Лукьянов сглотнул слюну, поперхнулся, замолчал, закрыл глаза и больше не участвовал в разговоре. Петя Романчук ещё немного поддерживал беседу, а потом все разошлись.
  
   За окном стемнело. Пробежала череда фонарей полустанка, и темно стало в купе. Лежа по своим местам Лука с Петей не спеша переговаривались. И этот тихий разговор ни о чём грел и баюкал душу, притупляя беспокойство неизвестности.
   Лука, кажется, задремал и вздрогнул от визгливого скрипа открываемой двери. В освещённом проёме показалась мерзкая физиономия Марка, а за его спиной ещё двое молодцов в белых халатах. От неожиданности Лука вздрогнул и буквально остолбенел, лишь глаза часто моргали и щурились на яркий свет.
   - Кого надо? - наконец выдавил он, и сам не узнал свой голос: вместо густого чувственного баритона - мышиный писк.
   - Тебя, соплячок, - презрительная усмешка на лице Марка сделала его похожим на крысу.
   Один из дружков его шагнул вперёд.
   - Эге, жмурики, да у вас тут роскошные апартаменты, - он стал сбрасывать на пол всё, что попадалось под руку. - Только вот захламлено не в меру. Приборочка нужна. Что? У нас ручек нет и ножка прострелена? Не беда. Безногий сядет на безрукого, и быстро подметёте. Ясно?
   Он был в восторге от собственного остроумия.
   Сунув руку под подушку, Лука нащупал золотого болвана, сжал его в кулак - хоть какое-то оружие. Но удастся ли его применить? Ему и встать не позволят - придушат лежачего подушкой. Лука не обманывался на счёт своего отчаянного положения - приговор читался в пьяно поблёскивающих глазах Марка.
   Совсем иначе повёл себя Петя Романчук. Лицо его напряглось, глаза забегали, как у дворняги, загнанной в угол, голос задрожал:
   - Марк, не надо этого делать.... Клянусь, честное слово, я...
   Марк неожиданно пришёл в ярость, наклонился вперёд к несчастному артиллеристу:
   - Заткнись, ублюдок! Говорить будешь, когда спросят. Рук нет - я тебе и ноги поотрываю. Я тебе устрою курорт на колёсах. Перед тобой кто стоит, а? Встать! Ты с кем разговариваешь, лёжа на боку?
   Петя, как мог, спешно поднялся.
   - Вот так, - удовлетворенно хмыкнул санитар. - Заруби себе это на носу...
   - Хорошо, Марк, зарублю себе это на носу, - как эхо откликнулся Романчук.
   - Ухмылочку-то попридержи - твою мерзопакостную физиономию она не красит. Что у тебя на уме?
   Петя рукавом вытер пот со лба. В глазах его застыл страх, а нервная гримаса растянула губы в непонятную улыбку. Его глубокий вздох вышел всхлипом и побудил Луку к активным действиям - не унижаться, не умирать без борьбы он не собирался.
   Он попытался сесть, но опёрся на раненую руку и застонал от внезапно прихлынувшей боли. Марк дёрнулся, словно укушенный, и без замаха, но достаточно сильно ударил Петю в лицо. Тот упал на спину и застонал.
   Лука издал какой-то звериный рык и бросился в бой со своего ложа. Будь он здоровым, то и тогда вряд ли совладал бы с тремя не мелкими мужиками, но оставаться безучастным и ждать своей печальной участи он тоже не мог. Болванчиком, зажатым в кулаке, он ударил Марка по голове. Санитар упал без звука, но и Лука, потеряв опору, повалился со своего ложа на пол. Сверху на него навалились Марковы дружки. Лукьянов успел лягнуть одного в лицо, а потом боль, гранатой разорвавшись во всём теле, лишила его памяти.
  
   Когда дружки унесли недвижимого Марка, Петя Романчук созвал помощь. Луку подняли, уложили в постель. Потом состоялся военный совет, и Марка приговорили. Исполнить его вызвался раненый в грудь минёр-тихоокеанец. Выслали разведчика, который доложил - санитар спит один в своём закутке.
  
   Марк вздрогнул, проснувшись. Голова его была забинтована, в стакане на столике плескался недопитый спирт. В дверном проёме стоял верзила в тельняшке и целил ему в лицо пистолетом:
   - Я дам тебе шанс, Марк - сейчас ты сойдёшь с поезда. Останешься жив - твоё счастье, переломаешься - туда тебе и дорога. Ну а дёрнешься - убью, глазом не моргнув. Вставай.
   Марк не торопился, с трудом припоминая события этой ночи, прикидывая свои шансы, ища пути спасения. Здорово саданул его танкист - Марк чувств лишился и пришёл в себя только здесь, не сразу и не без помощи друзей. Ему забинтовали разбитую голову, уговорили отлежаться, отложив расправу над строптивыми лейтенантами - куда они денутся. Потом выпили спирту, и друзья ушли. Ага. Потом, видимо, в вагоне состоялся заговор, его осудили и приговорили, и сейчас перед ним - народом выбранный палач.
   - Постой. Ты что чокнулся? - сон слетел с его чела.
   - А болтать-то я с тобой не буду, сосчитаю до пяти и пристрелю. Раз...
   - Постой, - Марк начал натягивать сапоги.
   Минёр сделал шаг назад, освобождая проход. Марк выглянул в проход. Ближайшая дверь в тамбур была открыта, и там курили два офицера. В конце вагона маячили три фигуры - все пути были перекрыты.
   - Вперёд, - ствол пистолета упёрся ему в затылок.
   Зыркнув в тамбуре по лицам раненых, Марк не нашёл в них ничего для себя утешительного. Слабеющими ногами протопал к двери, повернул замок и распахнул её. В тамбур ворвались свежий воздух и грохот летящей навстречу непроглядной ночи.
   Держась за скобу, Марк повернулся:
   - Братцы...
   - Поищи их там, - сказал минёр, поведя стволам пистолета.
   - Пощадите, - санитар упал на колени.
   - Два, - сказал минёр, закрыв один глаз.
   - Я всё понял, я... - Марк заплакал, уронив голову на грудь.
   У одного из стоявших в тамбуре офицеров не выдержали нервы. Шагнув к санитару, ударом ноги в грудь он сбросил его с поезда:
   - У, тварь!
   Истошный вопль Марка проглотили ночь и грохот колёс.
  
   За окном занимался рассвет, когда Лука пришёл в себя. Его возвращение в реальный мир началось с видения. Неподвижная фигура, укрытая с пят до подбородка простынёй - неужто это он? Наверное, помер. Потом чей-то знакомый голос:
   - Смотрите, глаза открыл.
   Чей же это голос? Лука хотел повернуть голову, но острая боль от темени пронеслась по всему телу до прострелянной лодыжки. И тогда он окончательно пришёл в себя.
   Голова болела так, будто её раскололи надвое и содержимое выколупывали ложками. Его мутило. Он попросил приоткрыть окно, и кто-то тут же исполнил его желание. Прохладный ветерок немного ободрил.
   - Где Марк? - спросил Лука, припоминая события минувшей ночи.
   - И не спрашивай, - махнул рукой гость купе, верзила в тельняшке. - Засобирался, засобирался и вдруг сошёл с эшелона, не дождавшись остановки.
   Лукьянов перевёл взгляд на Петю Романчука, и тот утвердительно кивнул головой. Лука, пересиливая боль, глубоко вздохнул всей грудью.
   Поезд мчался на запад. Светлеющее небо затянули облака. Только там, думал Лука, рядом с близкими и родными ждут его мир и покой...
  
   Золотого болвана он продал много позже после войны. Осторожно, не торопясь, собирал информацию о скупщиках и цене. Когда, наконец, получил деньги, с гордостью считал себя подпольным миллионером.
   Но прошли годы, сквозь пальцы просочились денежки - теперь и не вспомнить, на что потратил. А вот такое из памяти не вытравишь...
  
   Узбекский Самарканд понравился Луке ещё меньше, чем китайский Мудадзян. Всё казалось чужим в этом городе - и дома, и мечети с высокими минаретами, и люди в длинных грязных халатах, и небо над головой. Здесь оно было белое, чуть затемнённое тучами у горизонта. А может, то были далёкие горы...
   Позавтракав и покурив, раненые лежали в кроватях, ожидая обхода. За окном, за больничным забором маршировали не в ногу ополченцы трудармии, а чей то голос надрывался:
   - Левой! Левой!
   По-узбекски сидя на кровати, лейтенант Скворцов рассказывал о вчерашней самоволке в кино.
   Опоздал. Захожу - темно. Постоял, пригляделся, вижу, девушка одна сидит. Стрижена коротко, как студентка. Я к ней.
   - Не помешаю? - говорю.
   Поворачивает головку свою - мать чесная! Ну и рожа! Но отступать поздно.
   - Вообще-то зал полупустой, - говорит. - Но, если не на колени, то садитесь.
   Шутит. С такой-то рожей лучше дома сидеть. Ладно. Сидим, молчим, смотрим. Я ей руку на коленку - шасть. Она поворачивает ко мне своё лошадиное мурло:
   - А по физии?
   Нет, честное слово, лучшее оружие для девичьего целомудрия - вот такая рожа. Мне интересно стало, что дальше будет, да и в зале одиноких женщин больше не было.
   - По физии нельзя, - говорю. - Я раненый из госпиталя - со мной надо осторожно, то есть, деликатно.
   - Понятно - контуженый.
   А язычок-то у неё ничего - отбрить может. Мне такие нравятся. Сидим, молчим, смотрим, моя рука на её коленке. Коленка так себе - костлявая, встречал я и лучше. Но, сами понимаете, коленка - это не главное, интереснее то, что повыше.
   Кино кончилось.
   Я:
   - Провожу?
   Она:
   - Если не боитесь.
   Я:
   - У меня в тумбочке медаль "За отвагу"
   Она:
   - Надо было прихватить... тумбочку.
   Нет, честное слово, интересная бабца. Ах, если бы не рожа!
   Зашли в какие-то закоулки. Шпана местная кучкуется - аборигены косорылые. Скучают. Нас увидели - смешки пошли. Тут у меня план созрел. Думаю, если выпить, то и спутница может понравиться. Я к шпане:
   - Что, крысы узкоглазые, над русским офицером глумиться?
   Они молчат. Она за руку тянет:
   - Не связывайся: ты уйдёшь, мне - здесь жить.
   Зашли в подъезд, я тюльку погнал:
   - Чёрт! Зря я так со шпаной - сейчас дождутся и прикончат одного.
   Она поверила, а может, нет, но говорит:
   - Оставайся у меня, утром уйдёшь.
   Ключом дверь открыла. Крадёмся тёмным коридором, я таз зацепил - упал: грохот по всей квартире.
   Она шепчет:
   - Экий ты неловкий. Сейчас хозяйка проснётся.
   Добрались до её комнаты...
   В коридоре послушались шаги и разговор - шёл обход раненых.
   Скворцов юркнул под простыню, торопливо заканчивая:
   - Вообщем, Рита её зовут. Она эвакуированная из Ленинграда, консерваторка и еврейка. Выпить у неё не оказалось, а попец такой же костлявый, как и коленки...
   - Ну, дела! - восхитился рассказу юный лейтенант Устьянцев.
   Лука высказал своё мнение:
   - О женщине скверно может говорить либо законченный трепач, либо неудачник в любви.
   Обрусевший кавказец Скворцов повернул к нему возмущённое лицо, сказал, раздувая ноздри длинного крючковатого носа:
   - Это кто там провякал?
   - Верно мамлей сказал, - вмешался капитан Коробов. - Ты руками в туалете всё сделал, а консерваторку свою придумал.
   Скворцов откинулся на подушку с обиженным лицом. С командиром разведроты Коробовым спорить никто не решался - он прошёл западный фронт, орденов и шрамов у него было поровну.
  
   Лечащего врача звали Галина Александровна. Это была женщина тридцати с небольшим лет, с очень красивым, грустным лицом. Раненого в голову и конечности Луку она заставила задрать нательную рубашку, старинной трубочкой приставленной к уху, прослушала его дыхание. При этом её золотистые локоны касались его щеки, и ему было приятно и неловко.
   - Богатырь! - сказала она и мягко пошлёпала Луку по мускулистой груди. У неё были усталые, чуть продолговатые зелёные глаза и волосы до плеч. Её улыбка в одно мгновение лишила Лукьянова сна и покоя.
   Закончив осмотр, она окинула палату весёлым взглядом:
   - Ну что, самовольщики, кто вчера в клубе с местными подрался?
   Она была не замужем, её боготворили все мужчины госпиталя. Галина Александровна знала это, но успешнее справлялась с ролью мамы для своих подопечных, чем кокетливой красавицы.
   Всё-таки хорошо, что весна. Можно было спускаться во двор и ходить в клуб без больничного халата. В клубе Лука обязательно познакомится с девушкой, похожей на Галину Александровну, пойдёт её провожать и останется ночевать. Только жаль, что он не такой бойкий, как Скворцов - не умеет врать и целовать женщинам руки. Но ему, может быть, повезёт, и в него влюбятся в такого, как он есть. Вон ведь Галина Александровна улыбается, когда поглядывает на него. Впрочем, сколько ей лет - тридцать, тридцать пять? Не девица уже, а красивая.
   - Драться не надо, - сказала она. - А гулять надо - рекомендую. Впрочем, у нас тут по вечерам и во дворе весело - гармошка играет, девчонки приходят.
   - Ага, - подхватил Скворцов, - приходят. Расфуфыренные, гордые, неприступные, как вражеская крепость Кенигсберг.
   Лука видел в окно, как в беседке вокруг гармониста собираются раненые, медсёстры и девчонки из города действительно приходят. Танцевали, и по их лицам казалось, что ушедшая война - это лишь сон, который не вспомнить, не забыть. Лука им завидовал, но не мог преодолеть смущения своей искалеченностью.
   - Но раз приходят, значит, интересуются, - сказала врач.
   - Они в беседку приходят, нет, чтоб в палаты, - печально сказал неходячий Устьянцев.
   Галина Александровна задумалась. В зелёных её, чуть разбавленных синью, глазах запрыгали искринки.
   Лука подумал, что она всё-таки моложе: лет двадцать восемь - не более.
   Врач тряхнула кудрями, и заговорщески подмигнула Устьянцеву:
   - А что? Это идея. Вот я поговорю с начальником госпиталя.
   - Ну, Аксакала ещё можно уговорить, а коменданта корпуса разве уговоришь? Это же кондовая личность, - махнул рукой Скворцов.
   - Вон вы как о нас...- удивилась и будто бы обрадовалась Галина Александровна.
  
   После её ухода, Скворцов подсел к Устьянцеву на кровать и вполголоса, косясь на Луку, стал рассказывать очередную любовную байку. Капитан Коробов подошёл к окну. Был он невысок, худ и жилист, с совершенно белой от седых волос головой. Лицо было изрезано глубокими морщинами и старило значительно больше его сорока лет.
   - Не спишь, пацан? - спросил он.
   - Нет, не сплю, - сказал Лука, не открывая глаз, боясь спугнуть видение прекрасных лодыжек только что ушедшей женщины.
   - А что делаешь?
   - Думаю.
   - Ты большой русский мыслитель? Да?
   Лука с сожалением открыл глаза, и повернул голову к капитану. Что ему надо? Приколоться? Повоспитывать? По словам и голосу - не понять. Таким задавленным голосом, подумал Лукьянов, где-нибудь в старом замке пугает людей призрак убийцы: "За что я его? За что?" Подумал и развеселился.
   Коробов продолжал:
   - Скажи мне, мыслитель, откуда ты родом. Женат? Кадровый? Впрочем, вижу, что нет...
   К чему все эти расспросы, ломал голову Лука, да ещё от немногословного, всегда сдержанного капитана Коробова? Тон ещё такой. Чем ему Лука не угодил? Первый раз он видел Коробова таким.
   - Заметил, пацан, какая врачиха у нас принципиальная? В каждой складке халата по принципу. Но, в конечном итоге, и она баба, то есть, вид и запах мужика будет в ней беса. Для хохлатки, видишь ли, даже если она с образованием, не важно, что внутри петуха, лишь бы хвост и гребень поярче. Я ведь сразу приметил, как она на тебя смотрит. Другие для неё - больные с дырками, язвами, переломами. А тебя всего норовит ощупать и осмотреть, будто вырезку на базаре...
  
   Позднее Скворцов ему прояснил, покрутив пальцем у виска:
   - Ты что, дурак? Да любит он её. А она в палате только тебя и видит, только возле тебя и вьётся. Вот он бесится и ревнует.
   - Не замечал, - густо покраснев, сказал Лука.
   - Я и говорю - дурак.
  
   В следующий обход Галина Александровна пришла с главным хирургом госпиталя. Они заставили Луку встать, походить по палате с костылём, потом без. Снова заставили лечь и щупали сквозь бинты неправильно сросшуюся после ранения лодыжку. Рассматривали рентгеновский снимок и спорили.
   Лука не слушал, а смущённый и взволнованный следил за её пальчиками, поднявшимися с повязки на голую кожу бедра и нежно трепетавшими там. Он не знал, как избавиться от последствий прихлынувшего желания, а врачи всё спорили, не обращая на него внимания.
   Потом хирург-старичок ушёл, а Галина взглянула на него, сразу поняла его состояние и очень весело улыбнулась. Глаза просто искрились лукавой радостью.
   - Ну, что, богатырь, будем делать операцию? Не оставаться же калекой на всю жизнь такому красивому парню.
  
   Луке долбили сросшиеся криво кости, и он снова обездвижил на целый месяц. А когда смог с помощью костылей покинуть палату, первым делом проковылял в беседку, где по вечерам кучковался народ. Уж больно знакомым казался ему раненый гармонист. Ждать пришлось не долго.
   - Командир!
   Лука вскинул голову - Егор Агапов. Вот так встреча!
   - Рассказывай.
   - Да что рассказывать: домой завтра еду - документы в кармане. Вчистую, командир, на дембель.
   - Давно здесь.
   - Давненько. Сначала в Хабаровске лежал, потом здесь в солдатском корпусе. Я через недельку вслед за вами на койку угодил.
   - Где тебя?
   - Да под Харбином. Погнали в лоб, без разведки, ну, и увязли в болоте. Застряли танки-то. Те, что с запада пришли - с рациями, с радистами. Они приказ получили: отступить, если нет другой возможности, броню бросать - экипаж спасать. А мы сидим - глухие, немые. Приказа нет, а отступ без приказа знаете, чем кончается - командира к стенке, экипаж в штрафники. Ночь настигла. Самураи в темноте поползли - забросают машину бутылками, подожгут и добивают экипаж, кто высунется. Сидим, смотрим, как соседи горят, и ничего не можем сделать. Я предложил: вылезем на броню да из автоматов пощёлкаем япошек, если подберутся. Командир орёт - сидеть! Дурак! Вот и досиделись! Подожгли нас. Командир орёт - машину покинуть, вступить в бой. Да уж поздно было. Выскочил я из люка, меня тут же подстрелили. Я так думаю - свои, из соседнего танка. Они, как увидели огонь у нас, начали палить из пулемёта по тёмным фигурам. Думали - япошки. Впрочем, самураев они, видимо, тоже накрыли - упал я раненый, а добить некому. Утром санитары вытащили. Вот так жив остался, а Сыч сгорел - не смог выбраться из люка.
   Помолчали, скорбя и поминая.
   - Значит, домой? - спросил Лука. - А я слышал, ты здесь у сестёр самый популярный, в любимчиках ходишь. Герой, медаль вон на груди. Неужто кралю не присмотрел?
   - Все они хороши, да родина милее. Вот послушай. Вчера у кастеляна форму получал. Старик, белорус ссыльный, спрашивает:
   - Чей ты, хлопче? До дому сбирався?
   А я с дуру:
   - Да нет, тут останусь - узбечку присмотрел.
   - Надо быть последним дурнем, чтоб мать на кралю променять. Тикай до хаты - ждуть тебя там, все глаза проглядели. Вот когда мать схоронишь, тогда ты хлопец вольный.
   Судьба над дедом поизмывалась в полное своё удовольствие. В сорок первом отступающие красноармейцы уснули в его хате и попали немцам в лапы. Партизаны не поверили его оправданиям и хату спалили за пособничество оккупантам. Хотели расстрелять да не решились - два сына у него дрались в Красной Армии. Разобиженный дед отказался партизанам помогать, его и осудили, как немцев прогнали. Сослали сюда на поселение, и домой не разрешают вернуться. Вот как бывает!
   - Наверное, и я скоро. Вот гипс сниму, - Лука постучал костылём по ноге, - и вдогонку за тобой. Скажи моим, как дома будешь - скоро ждите.
  
   Уехал Егор.
   С Луки сняли гипс. Дни стали душными от жары. Сердце рвалось из груди от радости скорых встреч. Перед ужином его вызвали к лечащему врачу.
   Он постучался и осторожно открыл дверь в ординаторскую. Галина Александровна была одна. Увидев Луку, резко встала, отвернувшись, отошла к окну. Стояла к нему спиной и молчала. Молчал Лукьянов, не зная о чём говорить.
   В открытую форточку ветер вносил тёплый воздух и ароматы цветущего сада, будоражащие душу, словно хмелящее вино. А у окна стояла она с гордой спиной, изящной шеей, прикрытой густыми золотистыми кудрями, такая стройная, желанная и недоступная.
   Луке ещё казалось, что независимо от неё существовали её ноги в капроне, выдержанные в каких-то Богом данных пропорциях, похожие на стволы молодых деревьев. Каждый ствол не тонкий и не толстый, сильный, пружинистый, живой, облитый гладкой корой.
   Господи, как хочется прижать к губам эти лодыжки! Щемящее чувство тоски и радости охватили его душу, и робость за откровенные и смелые собственные мысли. У него ещё не было в жизни близости с женщиной, и он не тяготился, как другие, недостатком их общества в армии. А вот теперь томился отсутствием опыта - ведь от него явно чего-то ждут. Чего? Господи, подскажи - что сделать, что сказать?
   - Уезжаете? - голос её вдруг стал незнакомым, грудным, ломающимся от волнения. - Домой? Когда поезд?
   - В шесть утра, - сказал Лука и облизал пересохшие от волнения губы. - Домой - меня мама ждёт.
   - Мама - это хорошо. Я закончила дежурство - проводите меня? - она обернулась, совладав с собой, и голос её стал прежним - мягким и строгим, глаза излучали грусть и нежность. - Идите, ужинайте, прощайтесь с друзьями. Через час я жду вас у ворот. Кстати, я живу, совсем, близко от вокзала.
   Лука ушёл возбуждённый и смущённый, не веря предстоящему счастью, боясь сделать что-нибудь не так и опозориться.
  
   Лука ушёл, а она, присев на кушетку думала о нём и о себе.
   Его нельзя было не полюбить. Он был красив, этот младший лейтенант - русоволос, голубоглаз, выше среднего роста, с хорошо развитой мускулатурой. Им нельзя было не любоваться, когда он по пояс раздетый, умывался под краном. Под краснеющей кожей туго перекатывались, играли и подрагивали жгуты мышц, просили работы. Он был очень похож на её мужа.
   Она вспомнила своего мужа, офицера-моряка, погибшего в блокадном Ленинграде. До и после него у неё не было других мужчин. Он навсегда остался для неё первооткрывателем огромного и удивительного мира любви, о котором она так много слышала и так мало знала до встречи с ним.
   Галина Александровна сама не знала, что она хочет от Луки и чего боится.
   Она хотела, чтобы с этим юношей всё было так же, как с мужем, когда она забывала себя от одного его ласкового прикосновения. Она боялась, что ласки Луки так сильно напомнят ей мужа, что боль этого воспоминания будет такой сильной, что её сердце не выдержит и разорвётся на мелкие кусочки.
   В то же время ей казалось, что достаточно Лукьянову сделать одно неверное движение, сказать одно неуместное слово, не так вздохнуть или поцеловать её, и всё, о чём мечталось, полетит к чёрту - не будет волшебной ночи. Будет простое соитие мужчины и женщины, исполняющих свой природный долг, удовлетворяющих свои инстинкты. И это, конечно, будет жуткая драма для её ранимой души.
   Но был и другой внутренний голос, который нашёптывал ей: "Всё-то ты выдумываешь, подруга". И действительно, её неудовлетворенная щедрость на ласку была столь огромной и пронзительной, что ей казалось иногда, и не могла никогда быть удовлетворенной. И это тоже сковывало. Красивый и сильный Лука казался ей беззащитным, с хрупкой душой, нуждающимся в утешении и мудром совете существом. И это тоже останавливало...
  
   Она жила в коммунальной квартире, занимала маленькую, почти пустую комнатку - стол, два стула, старая тахта. Они пили чай, и Луке эта церемония давалась с большим трудом - руки ходуном ходили. Он и разговор поддерживал короткими, с трудом рождающимися фразами. Говорила она, на правах хозяйки, на правах старшей по возрасту и жизненному опыту.
   Между прочим, сказала:
   - Ты не думай обо мне плохо: я - не развратная бабёнка. Просто запал ты мне в душу, вот и хочу проститься по-человечески. Ты уедешь - мне память останется, а может, и ребёночек. Вот такой кучерявенький...
   Она ласково потрепала его шевелюру, встала и легла на кушетку, согнув ноги в коленях. Подол платья сполз на живот, обнажив кружевные каёмки трусиков и стройные, нестерпимой для мужского взгляда белизны, ноги.
   - Иди сюда.
   Лука встал на колени у кушетки и уткнулся губами в её руку, чтобы не видеть ноги, влекущие, сводящие с ума, вгоняющие тело в лихорадочную дрожь. Она притянула его голову и поцеловала в губы. Целоваться он тоже не умел - ему катастрофически не хватало воздуху. Чтобы не задохнуться и не оттолкнуть её, он скользнул рукой вниз между её бёдер.
   Она вздрогнула всем телом, взяла в ладони его лицо, долго пристально смотрела в его глаза, будто отыскивая в них что-то или ожидая чего-то, наконец, сказала:
   - Ну, что же ты? Разденься - разве можно одетым?
   Непослушными пальцами он стал расстегивать гимнастёрку.
   Она встала и потребовала:
   - Отвернись.
   Лука отвернулся к окну, за которым уже властвовала ночь, но на стекле увидел её отражение. Она торопливо сняла с себя всё, потом серёжки из ушей и юркнула под плед на тахту. Она жалобно скрипнула.
   А к Луке вдруг пришла решимость. Посмотрим, как ты заскулишь, когда лягу я, подумал он о тахте, потушил свет и разделся.
  
   Проснулся он от тихого позвякивания чашки о блюдце. Галина, облачённая в домашний халат, сидела на тахте, по-узбекски поджав ноги, и пила чай. Увидев его открытые глаза, она улыбнулась и подмигнула:
   - Знаешь, сколько времени?
   Лука закрыл глаза. Всё ясно - она готова к расставанию. У неё было время к этому подготовиться. А он ещё нет. Он ещё во власти волшебной ночи. На его губах вкус её губ, в носу - запах тела, а в ушах восторженный шёпот:
   - Господи, как хорошо!
   А теперь ночная чаровница уступила место врачу Галине Александровне:
   - Вставай - опоздаешь, завтрак на столе.
   Она заметила его обиду и растерянность, немного смягчилась:
   - Хочешь, провожу?
   Он не захотел. Оделся, молча попил чаю с бутербродами.
   - Хорошо держишься, - сказала она с упрёком, прищурив глаза.
   Он кивнул, прощаясь, подхватил вещмешок и шагнул к дверям.
   - Лука!
   Он застыл у двери и обернулся, лишь когда услышал шлепки по полу её босых ног. Она бросилась к нему на шею.
   - Господи, вы, мужики, словно дети малые: не посулишь вам конфетку - ухом не поведёте. Так ведь и уйдёшь, не попрощавшись, - она вжималась в него всем телом и шептала на ухо. - Разве я этого заслужила?
   - Поедим со мной, - сказал он.
   - Поедим, - согласилась она.
   - Насовсем, на Урал.
   - Поехали насовсем, - она ткнулась лбом в его грудь, дрожь прошла по её телу, будто задавленный всхлип. - Намучаешься ты со мной. Плохо тебе будет и без меня, Лукьянов. Я знаю. А нам ведь было хорошо - не обошли нас стороной минутки счастья. Коротенькие они были, но до чего сладкие! Да и то: не количеством вместе прожитых лет меряют счастье - высотой пережитых чувств освещает оно жизнь. Если ты, Лука, меня действительно любишь, то можешь гордиться - ты возбудил сильное ответное чувство. А теперь уходи. Стой. Поцелуй меня.
   Лука стал мужчиной этой ночью, но целоваться ещё не научился.
   - Иди, - усмехнулась она, отстраняясь.
   Она склонила голову на бок, лукавая улыбка коснулась её губ:
   - У меня есть твой адрес.
   - Напишешь? - спросил Лука, поправляя вещмешок на плече.
   - Напишу, если родится малыш - как же ребёнку без отца. Ну, всё-всё, иди....
  
   На вокзале неожиданная встреча - на перроне стоял, сутулясь, капитан Коробов. Его лицо было серей обычного.
   - Отойдём, - глухо сказал он.
   Они отошли в конец перрона, где никого не было. Коробов достал из кармана пистолет "Вальтер", повертел в руках, протянул Луке:
   - Трофейный. Дарю.
   - Спасибо, но зачем?
   - От греха - пристрелить тебя хотел, пацан. Я ведь знаю, где ты ночевал - вот злость и ударила в голову. Думал, встречу вас на вокзале - тебя шлёпну, потом себя - пусть знает. Потом подумал: причём тут ты - всегда женщины нас выбирают, а не наоборот. Ну, а раз она осталась - у меня снова появился шанс. Так что, бери подарок и ... удачи тебе на гражданке!
   Минуту помедлив, они обнялись, крепко, по-мужски.
  
   Наконец стемнело. Лука Фатеич вышел в сад и затаился у колодца, прислушиваясь. Звуки гасли над селом, загорались звёзды. Летний день долог. Утомлённые труженики, не мешкая особо, укладывались спать, гасили огни. Лишь кое-где голубели окна телеполуношников. Магнитофоны перекликнулись по улицам с гитарами, собрались в одну капеллу и удалились за околицу. Собаки, отбрехавшись, умолкли. Тишина.
   Какой-то звук, назойливый и настойчивый, донёсся до слуха Лукьянова. Отчётливое металлическое постукивание, словно удары молота по наковальне - в нём была та же звонкость. Лука Фатеич напряг слух, пытаясь определить, что это за звук и откуда он исходит. Он одновременно казался бесконечно далёким и очень близким. Удары раздавались через равные промежутки времени, что-то очень знакомое, но забытое слышалось в них. Они словно ножом резали ухо. Наконец, он понял и едва удержался от ругательства. То, что он слышал, было тиканье его ручных часов.
   Оказывается, не так-то это просто - заделаться вором. Не задумываясь, можно перелезть через забор или войти в чужую калитку, чтобы выгнать курицу. А если за морковкой, то сразу руки затрясутся. Как же должен чувствовать себя человек, забираясь в чужой огород за кладом, судя по всему, немалым?
   Мозг Луки Фатеича работал лихорадочно, мысли приобрели быстроту молнии. Он перебирал в уме все возможные варианты операции, взвешивал все "за" и "против". Можно было пройти, мало таясь, достать и уйти с трофеем, водрузив скворечню на место. Но слишком велик риск много потерять от такой нахрапистости - не за огурцами лезешь. Лукьянов решил проводить операцию по всем правилам военного искусства.
   Он подполз к забору, используя как прикрытие каждый куст, каждое деревцо. Глаза его подмечали всё, уши улавливали малейший звук. Он старался дышать как можно тише. И стоило над ним качнуться веточке, он прижимался к земле и надолго замирал. Путь к забору соседки оказался долгим, но отнюдь не скучным - риск и азарт волновали душу. Нервы Луки были натянуты как струна, руки ходуном ходили, но операция шла по задуманному плану.
   Самый ответственный момент - преодоление забора. Не сразу Лука Фатеич перешёл сей Рубикон - долго томился и заставлял себя решиться. И уже будучи на другой его стороне, всё не верил своей удаче, не решался продолжить путь. Но Высшая Сила, распоряжающаяся тем, чтобы события происходили согласно предначертанному, позволила Лукьянову беспрепятственно подобраться к Катькиной бане.
   Здесь он, наконец, совладал со своим волнением - дрожь унялась, тело стало послушным, голова предельно ясной. Теперь он преступник, и назад ему пути нет.
   Прежде, чем опустить скворечню, он долго сидел в темноте, прислушиваясь. Наконец решился. Без единого шороха вынул шест и опустил птичий домик на землю. Слабо чиркнул воробей спросонья и упорхнул в темноту. Крыша скворечни оказалась крышкой на шарнирах, и вскоре пачки банковских билетов перекочевали к Луке за пазуху.
   И вот тогда опять пришёл страх. Да такой, что тело, чувства выходили из повиновения, а сердце схватила леденящая боль. Как назло, разыгралось воображение.
   Тому, кому забраться в чужой сад ночью дело привычное, нет нужды рассказывать, что зловещий союз мрака, безмолвия и одиночества порождает диковинный мир, в котором самые обычные и знакомые предметы обретают совершенно иной облик. Деревья смыкаются теснее, точно прижимаются друг к другу в страхе. Даже тишина и та не похожа на дневную тишину. Она полна каких-то едва слышных, леденящих кровь шёпотов - призраков давно умерших звуков. Захваченный этими ощущениями, Лука потерял контроль над собой и временем.
   Внезапно Лукьянов почувствовал боль в правой руке. Оказалось, он так сильно сжимал шест скворечни, что больно стало ладони. Лука Фатеич заметил также, что давно сидит на корточках в напряжённой, неестественной позе. Он тяжело дышал, стиснув зубы, и странное онемение сковывало мышцы. Эта боль вернула его в реальность, а душе - чувство юмора - надо же, до чего докатился парторг на пенсии.
   Водрузив скворечню на прежнее место, он без приключений выбрался из Катькиного огорода.
  
   Парень был крепко сбит, широкоплеч, с могучей шеей, поддерживающей небольшую, подвижную, короткостриженую голову. Перед ним стояла кружка с пивом, но на неё он обращал внимания гораздо меньше, чем на посетителей пивной. Казалось, он поджидал кого-то или высматривал, а может, следил за кем, потому что кампания подвыпивших мужчин за одним из столиков очень часто привлекала его внимание.
   - Адам! - крикнули оттуда, как только за стойкой появился тщедушный человек. - Где ты так долго был? Наверное, опять прятал от жены заначку? Водки нам!
   Парень огляделся и поманил пальцем бича, шатавшегося между столами в поисках пустых бутылок и недопитых кружек.
   - Выпить хочешь?
   - Даром?
   - Глоток даром, а там посмотрим.
   - Понюхать и то хорошо, - обрадовался оборванец с круглолицей татарской физиономией.
   - Сходи купи, - парень протянул смятую купюру. - Сдачу себе возьмёшь.
   Когда посыльный вернулся с бутылкой водки, парень хлебнул пива, остатки выплеснул под стол и налил в кружку водки. Бич стоя выпил, крякнул и утёрся.
   Парень кивнул на стул:
   - Садись, разговор есть.
   Татарин сел и завладел кружкой - ему было жаль напрасно вылитых остатков пива, и он теперь с напряжением и опаской смотрел на водку в руках незнакомца. Тот усмехнулся, плеснул водки на дно кружки и сказал:
   - Промочи горло да расскажи мне, что знаешь вон про ту компанию.
   - Мг-мм, - промычал бич, опрокидывая пойло в щербатый рот. - Легко. Всё, что знаю. Как на духу. Меня зовут Ханиф Шамратов, и я завсегда готов помочь нашим доблестным органам.
   - С чего ты взял? - парень смутился.
   - По всему видать - одеты скромно, не пьёте.
   Парень без улыбки рассмеялся:
   - Ну, мент, так мент. Давай, колись.
   - Ага, ну так вот, - Ханиф начал свой рассказ с кивка на кружку, и тут же получил порцию водки. - Тот, что с широкой мордой сидит прямо сюда - это Яша Дымоход, безработный вышибала. Слева дылда - Али Мустафа, справа доходяга - Миша Кондрат, а спиной к нам - Чинарик.
   - Чем знамениты? - парень не забывал подливать в кружку, и оборванец стремительно пьянел.
   - Мустафа - ничем, дурак большой, а толку никакого: не украсть, не посторожить. Кондрат, тот наркоман, был в фаворе у Хозяина, но теперь хода ему нет - должно быть, за пристрастия. Чинарик - пустой человечишка. Сейчас на "химии" досиживает. Так, мелкий воришка, мечтает у настоящих воров седалище лизать.
   - А кто у вас Смотрящий в городе?
   - Дедок один из воров, но крутой, упаси Бог не угодить: порвёт в клочки - в гроб собрать будет неча.
   - Правит по понятиям?
   - А то...
   - Всё понятно, - усмехнулся парень, протянул бичу ещё непустую бутылку. - Иди, а то не дойдёшь. Про меня забудь.
   Ханиф спрятал на груди подарок, встал, качнулся, подмигнул, приложив палец к губам и, выписывая круги между столами, поплёлся к выходу.
   Парень проводил его взглядом, помахал рукой, привлекая внимания бармена, и жестом потребовал пива. Получил, отхлебнул и стал наблюдать за интересовавшей его компанией.
  
   В компании Дымохода ругали хозяина заведения.
   - Нормальный был жид, сидел где-то бухгалтером, но с тех пор, как стал заправлять этой тошниловкой, ссучился - настоящий живоглот.
   - А я вот сейчас ему это дело растолкую - на ком наживаться, а с кем дружить надо. Адам!
   Владелец заведения был ещё не старым по виду, но, наверное, немало пережившим человеком. У него было типичная еврейская внешность - внушительный нос и кучерявые, с проседью, волосы; его худые волосатые руки беспрерывно сновали над стойкой, а колючие глаза постоянно держали зал под прицелом и подмечали всё и всех.
   - Чего тебе? - откликнулся он со своего места.
   - Мир плох.
   - А ты пьян.
   - Угости ещё.
   - Смеёшься, приятель, а тут не до смеха: день-деньской крутишься, а в кассе - мышка плачет. Да и то сказать, публика-то - голь перекатная, самый приличный клиент - ты.
   - Вот видишь - с тебя причитается.
   - Запиши на мой счёт.
   - Я знаю, о чём ты мечтаешь, Адам.
   - Просвети.
   - О пятизвёздочной ночнушке где-нибудь у моря в Израиле.
   - Может и так.
   - Не патриот ты, Адам - не любишь ты наш город, наш народ, морда у тебя прохиндейская... и вообще, давно ты её не штопал у костоправа.
   - Давно, Яша, давно, - усмехнулся Адам. - С того самого дня, как Николай Аркадьевич стал Смотрящим за городом и навёл порядок в этом захолустье.
   Упоминание о Хозяине пришлось не по вкусу всей компании - Дымоход скривился, Мустафа передёрнул плечами, Чинарик испуганно оглянулся и втянул голову. Лишь Кондрат, усмехнувшись, покачал головой.
   Чёрт возьми! - громко сказал Мустафа, после продолжительного молчания за столом честной компании. - Этого жида давно следовало бы проучить.
   - Рискни, - усмехнулся Кондрат. - Тебе Корсак одну руку оторвёт, а второй будешь пол мыть в этой тошниловке.
   - Корсак, Корсак, - Мустафа выругался. - Спекулянтов крышует, а нормальному человеку жить не на что.
   - А ты, Али, на завод иди, к станочку, - Дымоход похлопал приятеля по плечу.
   - Только и осталось...
  
   За окнами стемнело. Посетителей набилось полный зал. Запах сивухи, табачного дыма, бесконечный гул разговоров. За стойкой появилась барменша, в зале - две официантки.
   Дымоход вытащил из кармана колоду карт.
   - Эй, Адам! - крикнул он и помахал рукой. - Сыграем на выпивку?
   - Я занят, - ответил хозяин заведения, но оставил свои дела и придвинулся ближе, готовый поддаться уговорам.
   Судя по тому, как засверкали его глаза и затряслись беспокойные руки, жадность и расчётливость были не единственными пороками тощего еврея.
   - Ерунда. По кружечке на брата и литровку белой прицепом. А я тебе, Адам, свой перстень попытаюсь проиграть.
   - Подделку свою выкинь, Яша.
   - Я за базар отвечаю, а вот ты нарываешься - честного человека оскорбить норовишь. Садись, Адам, садись. Если ты со своей Соней в раздоре, то тебе сегодня должно повезти.
   - Шулер ты, Яша, не игрок. Так не может быть, чтоб всегда в одни ворота.
   - Ну, конечно, же. Был, есть и буду таковым, но, как говорится: не пойман - не вор. Вот когда за руку схватишь - перстень твой, а меня хоть на базар к "положенцу". Садись, в горле пересохло.
   Бармен скривился, но не мог более противиться искушению. Игра началась и быстро закончилась.
   - Иди, иди, Адам, а то, не ровен час, Соня заявится.
   Хозяин заведения с мрачным видом вернулся за стойку, а на столе приятелей появились пиво, водка и закуска. Они налили в стаканы, чокнулись, выпили, запили пивом.
   - Разминай извилины, Адам, через часик повторим! - крикнул Дымоход.
   - Я кому-то сейчас повторю! - за стойкой появилась тучная женщина.
   Она столь решительно несла свои необъятные телеса, что Адам испуганно юркнул в зал и вернулся к стойке с пустыми кружками в руках.
   - Сонечка, какие карты? - Адам недоумённо пожимал плечами. - Я просто угостил друзей.
   - Каких друзей? Эту шпану безработную? - хозяйка заведения кивнула в зал.
   - Ну, блин! - Мустафа повертел бритой головой на широких плечах. - Онаглел народ. Совсем страх потеряли.
   - Ну-ну, - Дымоход пошлёпал его по сжатому кулаку и к женщине. - Здравствуй, Софочка! И всё-та она в делах, и вся-то она в заботах. Когда отдыхать будешь, хозяюшка? Повезло тебе, Адам - должна была появиться на свет твоя жена, чтобы ты стал тем, кем ты стал. Скажи, Софочка, который час?
   Женщина взглянула на него и презрительно скривила губы, кивнув на круглый циферблат за спиной:
   - И сам не слепой, смотри!
   - А я и не знал, спасибо за совет.
   - Ну, успокойся, успокойся, моя любимая гадюка, - Адам, видимо, знал, как успокоить свою жену. Он прилип губами к её уху, и она закивала головой, подобрев взглядом.
  
   Тут Чинарик, которого совсем развезло, влез не к месту, буркнув Мустафе:
   - Так базаришь, косорылый, будто тебя кто-то и раньше боялся.
   - Что? - Мустафа не замедлил с ответом, и от его затрещины Чинарик ткнулся носом в тарелку с селёдочными останками, приправленными окурками.
   Он так и подскочил - с рыбьей костью во лбу и с прилипшим к подбородку окурком, вооружившись пустой бутылкой, бросился на верзилу. Но тот, даже не оторвав седалища от стула, завернул нападавшему руку, обезоружил и принялся душить, примостив буйную голову у себя на коленях. Чинарик хрипел и брыкался тощим телом, выпучив глаза.
   - Совсем обалдели, - сказал Дымоход, устраиваясь поудобнее, наблюдая за дерущимися.
   Наверное, Чинарик отдал бы концы в лапах рассвирепевшего татарина, но
   провидение в облике незнакомого спортивного парня вмешалось в потасовку и спасла ему жизнь.
   - Ну-ка, отпустил его.
   - Что? - Мустафа от изумления разжал пальцы, и Чинарик свалился на пол, завертелся ужом, закашлялся, вцепившись в своё горло. - Что ты сказал?
   - Кто ты, дружок? - спросил Дымоход.
   - Я - Гарик, - парень сел на стул Чинарика и кивнул на него, уже стоящего на коленях и блеющего через рот и ноздри. - Кент вот этого бедолаги. Мы с ним в одном почтовом ящике парились.
   - Значит, откинулся? С освобожденьицем! За это следовало бы выпить, - Дымоход пошарил взглядом по столу. - Может, угостишь?
   Гарик достал пухлый бумажник, раскрыл.
   - Кто бы мог подумать - парень с зоны и при бабках. Эй, Адам! - Дымоход помахал рукой. - Убери здесь всё да накрой по новой - мы платим.
   Мустафа ногой придвинул свободный стул от соседнего столика, поднял за шиворот и усадил полуживого Чинарика:
   - Садись, брюнет крашеный, и кента своего благодари. Слышь, брат, продаю эту тварь за пару масеньких.
   - Идёт, - Гарик кивнул головой и подошедшему Адаму. - Литр белой, на всех пива и закуски.
   - Ха! - Дымоход оживился, хлопнул в ладоши и потёр их. - Заседание продолжается.
   Безучастным оставался лишь Кондрат, однако, принимая поднесённое пиво, буркнул:
   - Дикий Запад.
   Разлили водку, чокнулись, выпили. Немного оживший Чинарик заявил, глядя на своего спасителя:
   - Я тебя не знаю.
   - Не важно, - усмехнулся Гарик. - В Калачовке парился?
   - Ну.
   - А я вчера оттуда, привет тебе привёз, от Боба покойного.
   Чинарик поёжился и беспокойно заёрзал на стуле.
   - От Боба, не от Боба..., - рассуждал Дымоход. - Мир как тесен - всегда найдётся хороший человек, готовый угостить правильных пацанов.
   - Ну, вот и хорошо, - Гарик поднялся. - Вы тут угощайтесь, а нам пора. Пойдём?
   Испуганный взгляд Чинарика забегал по лицам, даже отыскал Адама за стойкой, а одурманенный мозг лихорадочно работал, соображая, что безопасней - уйти с незнакомцем или остаться с друзьями, вдруг ставшими такими не дружелюбными.
   - Иди, иди, - сказал Мустафа. - Братан тебя честно выкупил, а то б головёшку я тебе завернул.
   Дымоход развёл руками с видом - "а что поделаешь?".
   Кондрат буркнул, мотнув головой:
   - Дикий Запад.
   Адам, всё слышавший, энергично тёр стакан за стойкой и на Чинарика даже не взглянул.
   Чинарик поднялся и поплёлся вслед за незнакомцем.
   Лишь только за ними закрылась дверь, поредевшая компания мигом подхватилась с места и устремилась вслед. Адам, проводив их взглядом, покачал головой.
  
   Минут десять спустя, если б кто-нибудь заглянул в скверик напротив Адамова заведения, то увидел такую картину. Двое лежали в траве, а трое стояли кучкой и торопливо делили деньги из чужого бумажника.
   - Ты поровну дели, - шипел Кондрат.
   - Нет, Миша, по-честному, - Дымоход держал в руках бумажник, извлекал купюры и рассовывал в протянутые ладони, не забывая свой карман. - Твоё участие какое? Свидетель ты, лишний... Лучше тебя совсем убрать.
   - Припомню я тебе эти слова, - злился Кондрат, но протянутую ладонь не убирал, а быстро и ловко схватывал с неё банкноты другой рукой. - Впрочем, парень если настучит, сам прибежишь...
   Делёж закончился. Дымоход взглянул на неподвижного Гарика:
   - Слышь, Сашок, добить бы надо - к чему лишние проблемы.
   - Сам мочи, - огрызнулся верзила.
   - Корсак не простит мочилова, - буркнул Кондрат и пошёл прочь, остановился, оглянулся. - Весь город на уши поставит, а найдёт весельчаков.
   - Ладно, - махнул рукой Дымоход, - пошли отсюда. Кильку эту прихвати.
   Мустафа легко перекинул через плечо недвижимое тело Чинарика, и троица удалилась.
  
   Адам, провожая последних посетителей, не стал закрывать дверь, а распахнул её, чтобы проветрить помещение. Подождав, пока звук шагов растворится в темноте, осторожный еврей окинул взглядом улицу и просеменил в сквер.
   Вернулся он с Гариком, опиравшимся на его плечо, уже пришедшим в себя, но всё ещё слабым, чтобы двигаться самостоятельно.
   - Соня, ласточка моя, - крикнул Адам, усадив Гарика на стул, - помоги - человека надо перевязать.
   Короткие волосы Гарика поблёскивали от крови, и её потёки алели на щеке и шее.
   - Надо бы в травмпункт, - Соня осторожными движениями смыла кровь и перебинтовала парня. - С головой шутки плохи.
   - Врачи в ментовку позвонят, - сказал Адам и заглянул парню в лицо. - А нам с органами альянс заказан?
   - Чёрт! - выругался Гарик. - Как же я подставился!
   - Такой народ - сторонится надо, - сказала Соня и поставила перед парнем рюмку водки. - Выпей - обезболивающее.
   Гарик даже не взглянул на водку, думая о своём, и тем понравился Адаму. Он присел рядом и возразил жене:
   - Не сторонится, а наказывать, чтоб неповадно было.
   - Щас! - возмутилась Соня. - Хватайте ружья и бегите догонять. И ты туда же, Илья Муромец.
   Адам махнул рукой, поморщившись, с видом - на глупости не отвечаю, и Гарику:
   - Тебе к "положенцу" надо, к "смотрящему" за городом - он и деньги вернёт, и бригаду эту, "восьмую", накажет. Тебя ведь из-за денег?
   Гарик похлопал себя по карману, из которого прежде доставал портмоне, а теперь пустому, и кивнул головой.
   - Я тебе телефончик дам, - суетился еврей. - Николай Аркадьевич беспредел не одобряет.
   Он ушёл, вернулся с бумажкой, которую сунул Гарику в нагрудный карман:
   - Будь осторожен в словах, говори только по делу и без эмоций - там пустословия не любят. За меня не бойся: спросят, откуда телефон - так и скажи: Адам из "Радуги" дал. Николай Аркадьевич поощряет борьбу за порядок в городе - глядишь, и мне зачтётся доброе дело. А этих ханыг я не боюсь.
   Гарик молчал и думал о своём, но постепенно до него стало доходить - еврей дело говорит. Уезжать из города, не окончив дело с Чинариком, ему не хотелось, а жить без денег не умел.
   Адам, будто читая его мысли, положил на стол пятисотенную купюру:
   - Разбогатеешь - вернёшь. Есть где ночевать?
   Гарик одним кивком ответил на оба вопроса, забрал деньги и ушёл в ночь через распахнутую дверь, пожав Адаму руку.
  
   Все дороги в ночном городе ведут на вокзал - это Гарик знал по опыту прожитых лет. Но сколько он не бродил по незнакомым улицам, ничто не выдавало его близости. Все звуки шли из-за высоких заборов заводов. Поблукав между ними, Гарик вернулся в спальный район, где были сплошь двухэтажки и скверы со скамейками. На одной из них он и примостился.
   Среди ночи на соседней улице зверем в джунглях взвыла сирена. Вой перешёл в животный стон и стих, удаляясь.
   Менты поганые, подумал Гарик и поёжился то ли от холода, то ли от прихлынувшей ненависти.
  
   Утро пришло и выманило людей на улицу. Когда схлынул поток, спешащих на работу, Гарик нашёл какую-то забегаловку. Позавтракал, побродил ещё немного и, наконец, решил - пора. Найдя телефон-автомат, опустил монету и набрал предложенный Адамом номер.
   После двух гудков раздался мужской голос:
   - Алё.
   - Мне нужен Николай Аркадьевич.
   - Вы кто?
   - Я приезжий. Дело в том, что меня вчера ограбили в вашем городе, и я остался без гроша в кармане. Прошу защиты и справедливости.
   - Ваше имя?
   - Гарик.
   - Откуда знаете наш телефон?
   - Мне дал его Адам из "Радуги", там меня вчера и бомбанули.
   - Вы где?
   - А чёрт его знает - я второй день в вашем городе.
   - Почитайте вывески.
   - Ага. Ну, вон вижу: "Эдельвейс", " Сильвер", игровой клуб...
   - Достаточно. Стойте там. Как вас узнать?
   - У меня башка в бинтах.
   - Понятно. Ждите.
  
   Гарик правильно решил, что за ним подъедут на машине. Он подошёл к обочине, и через пятнадцать минут перед ним тормознула серебристая иномарка. Опустилось тонированное стекло. Сняв тёмные очки, мужчина лет тридцати пяти с минуту очень внимательно разглядывал Гарика. Надев очки, спросил:
   - Гарик?
   Тот шагнул вперёд и кивнул головой.
   - Садись.
   Машина легко развернулась на узкой улице и помчалась в ту сторону, откуда появилась.
  
   Одна из квартир многоэтажного жилого дома имела собственный вход с вывеской у стеклянной двери в стиле "Евро", гласившей: "Общественная приёмная депутата областного собрания". За дверью - кабинет в том же стиле, с креслами вдоль трёх стен, а у одной длинный стол со стульями. Во главе его сидел мужчина в зелёной спортивной футболке и с красиво уложенными волнистыми волосами пепельного цвета. За его спиной - Российский флаг величаво оформлял стену, а над ним герб с орлами. Другой мужчина спортивного сложения сидел за столом, облокотясь на него рельефными руками. Внимательно рассматривая Гарика, говорить не торопились. После продолжительной паузы кивком предложили сесть.
   - Садись, - сказал провожатый, и сам плюхнулся в кресло, вытянув ноги.
   - Гарик, - представился Гарик.
   Присутствующие кивнули.
   - Рассказывай, - приказал мужчина в зелёной майке.
   Гарик говорил, а сидевшие за столом слушали, не перебивая, изредка перекидываясь взглядами и короткими фразами. Гарик закончил.
   - Всех знаешь, Валёк? - спросил пепельноволосый провожатого.
   Тот вскочил на ноги, кивнул.
   - Вези.
   Валёк обернулся у двери:
   - Адама?
   - Да пока нет.
   Водитель серебристой иномарки уехал, а оставшиеся продолжали расспрашивать Гарика - кого из авторитетных он знает по Калачовке, какое дело у него к Чинарику.
   На этом вопросе Гарик запнулся, а его собеседники переглянулись.
  
   Через полчаса на пороге выросли Мустафа с Дымоходом, прошлись по кабинету, здороваясь за руку со всеми, в том числе и Гариком, как ни в чём не бывало.
   - Твоих рук дело? - спросил сидевший под флагом.
   Дымоход плюхнулся в кресло и горестно покачал головой.
   - Жить не на что, Макс. Брюхо подвело - на людей кидаюсь. Замолви словечко, братан - я же свой, буржуинский.
   - Крыса ты Дымоход, и за крысятничество наказан. Мужиковать будешь столько, сколько Николай Аркадьевич сказал, потом посмотрим. Деньги где?
   - Да мы что, мы ни что, - засуетился Дымоход, поднялся к столу и стал выкладывать на него смятые купюры из карманов. Рядом встал и Мустафа, длинные руки которого заметно тряслись.
   - Все?
   Друзья-грабители кивнули положительно, Гарик отрицательно.
   - А сколько было?
   - Десять штук - стандартный Калачовский дембельский набор, - сказал Гарик.
   - Где остальные?
   - У Кондрата, - сказал Дымоход.
   Макс кивнул приятелю за столом, и тот добавил несколько американских купюр из своего портмоне.
   - Чинарик где?
   - Да, поди, в Челябу укатил - химик он.
   - Здесь где ошивается?
   - У шмары одной.
   - Знаешь адрес?
   - Али знает, - Дымоход кивнул на Мустафу.
   Макс кивком отправил за Чинариком Валька с Мустафой.
   - Наказать тебя придётся, Яша.
   - Наказывай, - уныло махнул рукой Дымоход. - Сколько я просил у Аркадича хоть деревеньку на прокорм - я бы там навёл порядок.
   - Это верно - взять-то с тебя нечего. Ну, Николай Аркадьевич что-нибудь придумает. Ты этого бабая, зачем за собой таскаешь?
   - Сам вяжется.
   - А я подумал, Дымоход свою тему затевает.
   - Какая тема, Макс? Весь город на Аркадьича молится: у пацана жвачку не отымешь - у всех свои права вдруг появились.
   - Плохо разве? Демократы Россию развалили-продали - мы порядок навели.
   - Я что, я разве против порядка? Да только кушать шибко хочется.
   - Был ты, Яша, при делах - сорвался: зачем же у своих красть.
   - Так ведь не доказано.
   - А-а, брось, - махнул рукой Макс. - Будь рад, не удавили - Аркадич крови не любит.
   И к Гарику:
   - Так что у тебя за тема к Чинарику?
   Гарик опять смутился:
   - Да так, тюремный должок.
   - Расскажи - у тебя сегодня день удач и покаяний...
   Под колючим взглядом Макса Гарик почувствовал себя неуютно.
  
   Вернулись Валёк с Мустафой, а между ними Чинарик - взъерошенный, запуганный, будто воробей после птичьей драки. Вошедшие сели, Чинарик стоял.
   - Прогуливаешь? - строго сказал Макс. - Неделя-то рабочая.
   - У меня вертухай на привязи.
   - С трудом верится, - Макс с презрением осмотрел его жалкую фигуру. - Что Гарику задолжал?
   - А? Этому? - Чинарик оглянулся на Гарика. - Ничего. Ему ничего. Был разговор с другим кентом, а этот прицепился, сел на хвост.
   - О чём разговор?
   Чинарик глубоко вздохнул, выдохнул и начал рассказывать:
   - Задумали мы на зоне дельце одно. Мамка у меня в деревенскую контору в любое время вхожа. Рассказывала: там, в сейфе иногда такие суммы ночуют - на всю жисть хватит. Главное, мамка у меня с понятиями - и подскажет, и поможет, если в долю взять.
   - Красть не хорошо, - сказал Макс укоризненно и повернулся в кресле к Гарику.
   Чинарик замолчал удивлённый, а хмурый Гарик отвернулся.
   - Как, говоришь, деревня твоя обзывается?
   - Рождественка.
   - Я к Аркадичу, - негромко сказал Макс своему приятелю, всё время молча сидевшему за столом, и остальным. - Поскучайте часок.
   Вышли вместе с Вальком.
  
   Всякий раз, когда Колька Чирков, известный в определённых кругах под кличкой Чинарик, появлялся дома, мать начинала его ругать:
   - Дурак ты, дурак: воруй да не попадайся, зазря не сиди - ума в тюрьме набирайся.
   Чинарик не пререкался.
   Катерина Петровна была человеком очень сложным и трудным. Испытания, выпавшие на её долю в детстве и юности, незарубцевавшиеся раны ревности в недолгом замужестве изломали её характер, сделали раздражительной, нетерпимой, капризной и даже жестокой. Она была вся соткана из противоречий, вела нескончаемые войны с соседями, с начальством, и по неуживчивости характера одна только работа и была ей доступна - поломойки: не с кем было конфликтовать.
   Колька жалел свою мать, но больше одного дня в гостях у неё не выдерживал - мать на радостях немедленно напивалась, и все "достоинства" её характера выпирали острыми углами. Схватиться за кухонный нож, кочергу или полено на любое возражение для неё было плёвым делом. В таком состоянии Чинарик боялся свою мать вполне обоснованно.
  
   В этот раз, появившись на пороге отчего дома, Колька решил взять "быка за рога", не дожидаясь, когда мать возьмётся за крышку фляги с брагой.
   Катерина Петровна сунула пятерню в рот и опустилась на лавку, удивлённо глядя на сына:
   - Так что ж ты, Коленька, родную мать в тюрьму упечь хочешь? На дом что ль позарился?
   - Дура старая! Кому нужна твоя развалюха? Я дело предлагаю - срубим бабки и в город переберёмся, чего тут хвосты коровам крутить.
   - Так ить поймают - посадят.
   - Никто тебя не поймает - ты вообще не при делах будешь. Брякнешь, когда надо, по этому телефону - подъедут люди специально обученные. А ты тем временем в конторе всю работу не проворь, скажи - позже вернусь. Постучишься ночью, сторож дверь откроет, а тут они, а дальше - дело техники.
   - Убьют сердешного?
   - Да зачем же убивать? Прыснут в лицо, он в беспамятстве проспит до утра.
   - А проснётся, меня и вложит.
   - Тогда убьют.
   - Да как же можно, родимый? Живого-то человека....
   - Мать, хватит причитать. Ты подумай, какая наша доля будет. Это такие бабки! На всю оставшуюся жизнь....
   Катерина, забыв про сына на пороге, задумалась - жуткое дело, но не сама ли она про то Кольке говаривала, и не раз.
   - Только разик, мам, только разик, - уговаривал Чинарик, - как поют бурлаки. А потом мы с тобой всю жисть сыты и пьяны.
   - Люди-то надёжные?
   - А то...
   - Увидеть бы: тебе-то я не шибко верю - дураков и в алтаре бьют.
   - Увидишь, мам, увидишь в деле - зачем лишний раз рисоваться.
   - А ну, как меня убьют? Нынче из-за денег такое творят.
   - Да нет же, говорю. Теперь кровь только дураки проливают, их ловят и сажают. Да и сами деловые их не жалуют - не в понятиях это.
   - А сторожа?
   - Расходный материал. Тут, как говорится, не обойтись.... Или его тоже в долю брать?
   - Нет, что ты.
   - Ну, вот и договорились. Позвонишь, мам, когда деньги в контору завезут?
   - Ой, страшно мне, сынок.
   - А жить вот так: в грязи, в нужде - не страшно?
   Действительно, что хорошего в её жизни? Муж изменял ей налево и направо, перессорил со всеми товарками. Сын в тюрьму угодил, школу не закончив. А потом - ходка за ходкой... Матери позор и унижения по всему селу. Вырваться бы отсюда да зажить по-человечески где-нибудь в другом краю.
   - Вот знала б, что ты такой у меня уродишься, тюремщиком станешь, мать будешь позорить, так во младеченстве за ноги разболтала да об стенку так и тарарахнула насмерть.
  
   Среди ночи в окно легонько постучали. Вот оно, началось! Непослушными ногами Катерина Чиркова прошлёпала к выходу.
   - Кто там?
   - От сына вам привет, Катерина Петровна.
   Через приоткрытую калитку во двор вошёл Гарик:
   - Всё в порядке? Вы одна? Готовы? Пойдём.
   Тёмными улицами спящего села прошли к конторе.
   Гарик затаился, прижавшись к стене, толкнул Катерину в локоть - давай.
   Руки ходуном ходили, по лбу из-под косынки побежала струйка пота. Она затарабанила в дверь:
   - Митрич, открой! Спишь, пень трухлявый.
   Не сразу за дверью раздался скрипучий глас:
   - Ты что ль, Катерина? Чё так поздно припёрлась?
   - А лучше рано?
   - Ты сказала, до свету вернёшься, а ещё ночь не преломилась. А вот не открою - иди домой.
   - Я тебе не открою! Я тебе так не открою, пень трухлявый. Все рёбрышки твои гнилые пересчитаю.
   Она штурмом бросилась на дверь, а та взяла да и открылась. На пороге старичок с весьма добродушной, густо поросшей щетиной физиономией.
   - Заходи, коль не боишься. А то возьму и сотворю над тобой мужскую потребу.
   - И-ии, творильщик, - Катерина ткнула пятернёй ему в пах. - Есть хоть чем?
   Старичок охнул и согнулся.
   - Ты, блин, баба...!
   И тут он увидел Гарика.
   - Это ктой-то с тобой? Стой! Сюда нельзя.
   Гарик ловко прыснул ему в лицо аэрозоль из баллончика, и старик, закинув руки за спину, будто через голову кувыркнулся, затих.
   - Подожди закрывать, - Гарик шмыгнул за дверь.
   Через несколько минут перед конторой притормозила машина, а потом звук её мотора растворился вдали. В дверь протиснулись двое.
   - Показывай мать, - взял на себя руководство операцией Дымоход.
  
   Замок на двери кассы Гарик открыл без труда, с сейфом произошла заминка. Несколько минут он скрежетал отмычками, а потом начал тихо материться.
   - Пили, маэстро, - Дымоход протянул ему ножовку.
  
   Какие красивые и лихие парни, думала Катерина, томясь нетерпением, и живут они красиво. Она чуть не всплакнула, расчувствовавшись, над своей судьбой. Но Бог даст, нынче это кончится - будет и на её улице праздник.
   Спустилась вниз, склонилась над поверженным сторожем. Прислушалась - дышит, нет?
   Что ж они его не убили? Проспится и каюк Катерине Чирковой - менты заметут, в кутузку упрячут. Что ж мне с ними что ль бежать? А возьмут ли?
   Потопала наверх.
  
   Гарик пилил дужку замка - методичный скребущий звук, заполняя комнату, в щель под дверью протекал в коридор. Жалобно звенькнуло полотно, ломаясь.
   - Чёрт! - выругался Гарик. - Металл тяжёлый.
   - Руки кривые, - не согласился Дымоход, протягивая новое полотно. - Держи.
   - Послушай, Яша, Казахстан рукой подать, за рулём Мустафа, берём бабки - и ищи ветра в поле.
   - Корсак найдёт, - усмехнулся Дымоход. - Да и не бабки мне сейчас важны - хочу в Движение вернуться.
   - Продашь?
   - Пили. Забыли.
  
   Вошла Катерина.
   - Слушайте, вы сторожа думаете кончать?
   - А зачем? - откликнулся Дымоход.
   - Как зачем? Очнётся - меня вложит. Ну, а я вас.
   Дымоход направил ей в лицо луч фонаря.
   - А ты нас знаешь? Так может лучше тебя положить - здесь след и оборвётся.
   - Вот вы какие, - Катерина попятилась к двери. - Сейчас побегу, заору, всё село подниму.
   - С тебя, тётка станется, - Дымоход повернул луч фонаря к сейфу. - Пошутил я. Никто тебя не тронет. Шеф наш не любит крови, и за сторожа не пожалует. Так что ты сама. Неужто с беспамятным не совладаешь?
  
   Сволочи, думала Катерина, спускаясь вниз - какие же все сволочи. Только на себя и можно рассчитывать.
   Склонилась над сторожем.
   Митрич, родненький, ты ж сердешный инфаркт перенёс. Так возьми и окочурься - что тебе стоит. Не заставляй грех на душу брать.
   Тем не менее взяла, не доверяя просьбам разума - накрыла рот поверженному ладонью и двумя пальцами ноздри прищемила. Держала долго, пока рука не занемела.
  
   Работа продвигалась медленно - ломались полотна, матерился Гарик. Лишь Дымоход невозмутимо подсвечивал ему фонарём.
   Катерина дважды спускалась на первый этаж, припадала ухом к дряблой стариковской груди. Душила сторожа за горло. Потом открыла пожарный щит.
  
   Поднялась наверх:
   - Что ж долго так, "спецы" - рассвет скоро.
   - Сейчас, сейчас, - сказал Гарик, отложил пилку и сломал замок руками.
   Дверь сейфа распахнулась. Луч фонаря осветил две полки набитые деньгами
   - Это мы хорошо зашли, - присвистнул Дымоход. - Иди сюда, тётка. При тебе считаем и смываемся.
   Вместе с Гариком они опустошили сейф, разложили деньги на столе, пересчитали и отложили несколько пачек на край, одну распечатали.
   - Твоя доля, тётка - точно, как в аптеке. Телефончик верни и про всё забудь. А нам пора.
   Деньги сгребли в пропиленовый мешок, прикрыли сейф, закрыли кассу на замок, спустились вниз.
   - Эк, она его.
   Луч фонаря высветил сторожа с красным топором в черепе и лужу растёкшейся крови.
   - Для верности, - поддакнул Гарик. - Ну, и правильно.
   - Только вот что скажет Аркадич? - покачал головой Дымоход. - Ты, тётка отпечатки-то затёрла?
   - Мать свою учи! - огрызнулась Катерина и, прижимая пачки денег к грудям, засеменила домой
  
   Сидя друг напротив друга за длинным столом, Макс с Вальком играли в нарды, когда в "Общественную приёмную" вошёл Чинарик.
   - Прошу "добро".
   - Получено, - буркнул Макс, не оглядываясь.
   Чинарик прошёл к столу, предложил свою ладонь для пожатий.
   Макс смерил его одним быстрым и цепким взглядом:
   - С чем пришёл? Работы ищешь?
   - Справедливости.
   - На "химии" прессуют?
   - Мать на бабки развели.
   - Кто?
   - Да ваши люди - кто ж ещё.
   - У нас за это карают строго.
   - Ну, а Дымоход - ему что ль в первый раз, или Гарик - личность тёмная.
   Макс достал сотовый телефон и перешёл в кресло под флагом.
   Окончив разговор, поднялся, кивнул Чинарику:
   - Доиграй за меня.
   И Вальку:
   - Ключи. Я к шефу.
  
   В молодости Николай Аркадьевич Кузьмин вёл беспокойную воровскую жизнь и был известен под кличкой Колька Корсак. Прозвали его так за сходство со степной лисицей, и такую же изощрённую хитрость. Не раз "парился у хозяина", а когда остепенился, попал в Движение, которому стал служить верой и правдой. И не прогадал.
   После свержения коммунистов, официальная власть слабела день ото дня, а страну прибирала к рукам организованная преступность. По поручению Движения появился Колька Корсак в небольшом, но перспективном южноуральском городке, где две банды вели нескончаемую борьбу за единоличное влияние. Массовые драки, перестрелки, три-четыре трупа ежедневно приводили жителей в ужас, а милицию в панику.
   Корсак встретился с лидерами банд, предъявил мандат Движения, потребовал прекратить междоусобицу, замириться и служить единой организации. Макс согласился, а Большак нет. Большака убил приезжий киллер. Его сторонники частью покорились, частью разбежались, особо строптивые переселились на кладбище, по соседству со своим лидером.
   В город пришёл Порядок. Заводы работали и платили Движению. Коммерсанты торговали и платили Движению. Прекратились не только драки и убийства, воровство преследовалось и искоренялось твёрдой рукой "Смотрящего". Девчонки потеряли стыд и страх - до утра гуляли уютными аллеями в мини юбочках, а насильников застращали раз и навсегда, отрезав одному из них орудие преступления нестерильным ножом.
   Весь город знал, что настоящая и справедливая власть - за стеклянной дверью "Общественной приёмной". Здесь лишали капиталов недобросовестных бизнесменов, здесь решали, что и где строить, чему в городе быть, а без чего можно обойтись.
   Николай Аркадьевич по праву гордился заслугами, считая бум деловой жизни и процветание города исключительно своей заслугой и главным делом жизни.
   Выстроив за городом двухэтажный дом с великолепной усадьбой, доступ в которую был позволен лишь ограниченному кругу лиц, он большую часть времени проводил у телевизора, интересуясь российскими и международными новостями, которые немедленно обсуждал по телефону с друзьями, осевшими, как и он, по всей стране. Если бы не преклонный возраст, думал Николай Аркадьевич, он мог бы стать Президентом и точно навёл бы должный порядок в России-матушке.
   Жил он одиноко - воровской закон запрещал иметь семью, но детей любил. Иногда он бывал в школах или детских садах, и всегда его визит сопровождался внушительным денежным даром - городской общак соперничал с его бюджетом.
   Администрация города, от Главы до секретарши, страшились Николая Аркадьевича. Не раз он, депутат областного собрания, заявлял:
   - Мне рентген не нужен, я вас, бюрократов, насквозь вижу.
   И казалось, действительно видит. О его проницательности в городе легенды слагали. Никто не решался врать ему в глаза - маленькие, невыразительные, с мутными зрачками, но с цепким и безжалостным взглядом, наводящим цепенящий ужас на собеседника.
   Верша в городе и прилегающих сельских районах суд скорый и правый, Николай Аркадьевич, напрочь исключил смертную казнь для виновных. Пытки, мордобой применялись крайне редко. Обычная мера - денежный штраф, если провинившийся мог платить, работая. В отсутствии таких перспектив, преступившего закон, обирали до нитки и отправляли на зону перевоспитываться, повешав на него всё, что было у ментов нераскрытого к тому времени.
   Как правило, Корсак обращал внимание и вмешивался лишь в дела людей состоятельных, известных в округе. За то снискал симпатии простого населения. "Наш Виссарионыч" - говорили о нём в народе.
  
   Кивнув Максу, что информация получена и понята, Николай Аркадьевич задумался.
   Касса эта проклятая в селе Рождественка вот уже несколько дней отравляла его душевный покой. Верно ли он поступил, что дал добро на операцию? Хотел наказать "Ариант", скупивший там все земли.
   Ох, уж этот "Ариант"! Синдикат самонадеянных выскочек, не признающих Движение, как спрут, буквально за несколько лет щупальцами своими опутал всю область, протянул их далеко за её пределы. Они умели делать то, что не мог Колька Корсак - создавать и развивать новые предприятия. Ариантовцы скупали разорившиеся заводы и вдыхали в них новую жизнь. У них были люди, которых не было в Движении. Они умели рассчитывать и предвидеть, они могли работать и производить, брать кредиты и давать в долг, привозить оборудование из-за кордона и продавать там свои товары. И главное, они умели защищаться - подобраться к ним обычным нахрапом не было возможности.
   Николай Аркадьевич не пустил их в город, выпотрошил бюджет и общак, отстаивая молокозавод, на который позарился "Ариант", и с которым не знал, что теперь делать.
   Чёрт! Нет деловых людей, нет грамотных, думающих инженеров, предпринимателей - одни "гориллы" кругом. Разве с такими далеко упрыгаешь?
   Он покосился на Макса и тяжко вздохнул:
   - Привези-ка мне эту тётку.
  
   Николай Аркадьевич Катерине Чирковой понравился. Был он стар, лыс, мудр. Говорил понятно.
   - В нашей жизни не так уж много тепла было. Да разве женщина - нас война родила.
   За этими словами сразу же зримо вставал живой образ целого поколения твёрдых, как камень, надёжных и честных людей. В отличие от слезливых стариков, этот считал себя счастливчиком. Прошёл тюрьмы - не помер. Перемог войну - не погиб. Не изувечен, не ранен даже. С пятью классами, как говорится, в люди выбился. Вон и кабинет у него какой, и молодцы услужливые. А Колька страх как его боится.
   - Мне всегда всё удаётся, - говорил Николай Аркадьевич, угощая Катерину чаем, и женщина чувствовала - в этих словах нет хвастовства, не зря говорит. В этом невзрачном старике чувствовались и ум, и воля, и несгибаемость характера.
   - Не страшно было первый раз-то за топор взяться?
   Катерина отмахнулась:
   - Аборты делала - слеза не задавила, а тут чужой, ни на что не годный старикашка.
   - Интересное сравнение, - усмехнулся Николай Аркадьевич, ткнул свою чашку с чаем в Катеринину. - Ну, с почином....
   Потом ещё говорили.
   - Не могу судить о человеке, не посмотрев ему в глаза. Тебе верю, и потому ты не пострадаешь, - Корсак кивнул Максу, и на столе перед Чирковой в штабель сложились пачки денег. - На моих хлопцах греха тоже нет. Значит, был ещё кто-то, кто мог знать или видеть. Кто?
   Вид запечатанных в банке купюр заполонил восторгом Катеринину душу.
   - А? Что? Кто-то был? Да, наверное, сосед Лукашка, зловредный старик, и покрал. Больше некому.
   - Сосед?
   - Пенсионер. Вечно за всеми подглядывает, всё что-то вынюхивает. Партию их разогнали, а партийцев-то на свободе оставили, а зря - пересадить-то их не мешало бы.
   - Сосед, - раздумчиво повторил Николай Аркадьевич.
   - Доставить? - встрепенулся Макс.
   Корсак покачал указательным пальцем:
   - Давай, Стасик, прокатимся, проветримся, гостью нашу к дому доставим.
  
   Чёрный Мерседес мягко затормозил у облезлых, покосившихся ворот. Катерина выпорхнула, прижимая к груди целлофановый свёрток.
   - Зайдёте?
   - Конечно, ставь самовар, - Николай Аркадьевич, потоптался на месте, разминая затёкшие ноги, вздохнул полной грудью. - Хорошо в деревне летом!
   - Вот он, тут живёт, - Чиркова ткнула пальцем в соседние, нарядные, с петухами на коньке ворота.
   - Покурите, - приказал Корсак Максу и охраннику.
  
   Его палец не успел коснуться кнопки звонка - калитка распахнулась.
   Опрятная старушка с авоськой в руках с любопытством взглянула на него:
   - Вы к кому?
   - Хозяин дома? Я - депутат областного собрания, - Николай Аркадьевич предъявил удостоверение.
   - Да, да, - старушка охотно закивала головой. - Проходите. Собака в клетушке. Я в магазин.
   Корсак прошёл опрятным двором, поднялся на высокое крыльцо, толкнул дверь. Остановился на пороге комнаты, застеленной половиками.
   Навстречу из глубины дома вышел высокий седой старик его возраста. Приветливая улыбка озарила мужественное лицо:
   - Проходите, проходите, не разуваясь - на улице грязи нет, а дорожки всё равно не сегодня-завтра стирать.
   Николай Аркадьевич прошёл к столу, представился депутатом и сел на стул, с любопытством оглядывая убранство кухни.
   - Не поздно в политики-то? - поинтересовался Лука Фатеич. - С какого вы года?
   - Тяжковато, конечно, на закате жизни, - согласился гость. - Но когда-то надо исправлять ошибки - дров-то наломали не мало.
   - А сейчас не ломаем, значит?
   - Есть, конечно, но всё же не тридцать седьмой год. Запугал этот год русского человека на два поколения вперёд. Схватят тебя ни за что ни про что и в прах изведут, даже не узнать - куда сослан. Только так и делали, чтобы от человека следа не осталось, будто его никогда и не было на белом свете. Коли жена у тебя была - её в одну сторону, детишек в другую. Раскидают семью по разным углам. Сколько же детей от голода мутноглазых бродило по сибирским околицам. "Подайте Христа ради!", - пели они. А родители их в гулагах загибались. Хоронить в тундре копотно - в мешок зашьют и в воду, топь болотную ногами затопчут. Будто и не было человека. Но выживали. Русский народ, слава Богу, в целом свете народ особенный, отличается умом, силою, догадкой.
   Лукьянов реплику бросил, накрывая стол приборами для кофе:
   - Что ж теперь обнищали? На весь мир срамимся.
   - Дураки потому что в правителях - за водой к речке через ручей ходят.
   - Сами говорили, товарищ депутат - шибко умных надолго садят.
   Николай Аркадьевич смерил хозяина долгим изучающим взглядом:
   - Я своё отсидел - закончил все университеты. Теперь эта вся садильня вот здесь, под рукой у меня. Любого раздавлю, только сок брызнет.
   Лукьянов тоже ещё раз внимательно оглядел гостя:
   - А я так думал - депутаты всё больше языком.
   - Давно уж я не вру - нет нужды. Сказывала бабушка - лжа что ржа. Ошибки, признаюсь, бывают. Так на то и человек живой, чтоб проявлять живой интерес.
   - Ваш интерес какой? - Лука почувствовал тревожные симптомы и начал напрягаться.
   - Всяк человек кормится, как может - за всеми не углядишь. Наш депутатский долг присматривать, чтоб на столе человечиной не пахло. Ведь нам, русским людям хлеба не надо - друг друга жрём и тем сыты бываем. А ведь Христос учит - нельзя жить чужим горем. И воровать тоже с оглядкой надо - где взять, у кого взять.
   Лука Фатеич побледнел лицом:
   - К чему вы эти разговоры?
   - А ведь ты не признал меня, мамлей. - Николай Аркадьевич усмехнулся одними губами. - Мудадзян сорок пятого помнишь? Ну же! Божка ты у меня тогда отнял золотого. Стало быть, должок за тобой.
   - Колька? Корсак!
   - Признал, стало быть. Это хорошо. И должок, конечно, помнишь. Или думал, похоронил Кольку-штрафника навеки? Вот я тебе сейчас предъяву сделаю и не одну. Ты деньги из скворечни умыкнул? Вижу, что ты. Сядь и не дёргайся. За воротами люди мои - хулиганить не позволят.
   - Счёт, стало быть, приехал предъявить, - усмехнулся Лука Фатеич и сел, оставив свои хлопоты гостеприимного хозяина.
   - Стало быть, - подтвердил Корсак. - Ведь сколько верёвочке не виться, а ... ответ держать придётся.
   - Отвечу, - пожал плечами Лукьянов.
   Николай Аркадьевич погрозил ему пальцем:
   - Ты на льготы свои ветеранские не рассчитывай. Дом продашь, книжки свои сберегательные выпотрошишь, бабку детишкам сплавишь, а сам - на нары. Таков мой вердикт, мамлей. Ты не бойся, на зоне не страшно - везде можно жить, где люди есть.
   - Что, и суду можешь приказать?
   - Весь твой суд - здесь, - Корсак сжал костлявый кулак и сунул Луке Фатеичу под нос.
   Лукьянов упёр руку локтём в стол, сжал ладонь в увесистый кулак и сунул его Корсаку под нос:
   - Лямки на штанах не порвутся?
   - Поговорили, мамлей, - Корсак поднялся из-за стола и попятился к выходу. - Я думал, встретил старого боевого товарища - попьём чайку-кофейку, вспомним бывальщину. А ты, оказывается, был гнидой и остаёшься. Я таких ногтём давлю.
   Лука тоже поднялся, сверля Кузьмина взглядом:
   - А не рано ты себя хозяином жизни возомнил? Ты, возможно, настоящих мужиков и не встречал ещё.
   - Сейчас один из них будет визжать, как поросёнок под ножом, - сказал Корсак и захлопнул за собой дверь.
   - Посмотрим, - сказал Лука и вышел следом.
  
   За гостем хлопнула калитка, но Лукьянов не стал преследовать. Он прошёл в уютную малуху и достал из тайника "Вальтер", завёрнутый в тряпицу - подарок капитана Коробова.
   Пока осматривал и заряжал пистолет, был сосредоточен, как исполняющий смертельный трюк акробат. Сосредоточен и спокоен. Напрочь отсутствовали мысли и волнения о возможных последствиях задуманного. Он был уверен, что поступает правильно, и только так должен поступать мужчина, защищая свой дом и близких.
   В калитку ввалились двое, сильно торопились, мешая друг другу.
   Из малухи глухо стукнули выстрелы, дважды сверкнуло белым огнём.
   Бывший преступный лидер города, а ныне помощник депутата областного собрания продемонстрировал, как надо умирать. Он тихонько опустился на землю и сложился в комочек, как маленький замёрзший воробей в конце ноября.
   Могучий охранник вздыбился жеребцом на аркане. Пуля угодила ему в горло, перебила артерию, и кровь фонтаном хлестала во все стороны. Его, хрипящего, угасающие силы бросали по всему двору и наконец оставили навсегда на ступеньках крыльца.
   Лука покинул убежище, не торопясь, пересёк двор, покосившись на тела незваных гостей. Стёкла в мерседесе были тонированы, но дверцы не заперты. Корсака в салоне не оказалось. Лукьянов кинул взгляд в оба конца улицы и уверенно зашагал на Катеринино подворье.
   Сокрушительный удар по голове настиг Луку сразу за порогом дома. Лукьянов упал на колени, выронив пистолет, а костлявые пальцы Корсака стиснули ему горло. У Луки потемнело в глазах, всё же он сумел, падая, подмять под себя тщедушного противника.
   Корсак хрипел и задыхался под его тяжестью. Он понял, что не в силах продавить пальцами мускулистое горло и теперь тянулся к нему зубами. У Луки кружилась голова, кровь, вытекающая из проломленного черепа, заливала глаза, силы были на исходе. Он напрягался всем телом, отстраняя горло от оскаленных зубов.
   Под кроватью вдруг увидел испуганную физиономию хозяйки дома.
   - Помоги, Катерина, - прохрипел он.
   Корсак тоже её увидел и приказал:
   - Дай мне нож.
   А Катерина, цепенея от страха, плакала и тихонько подвывала.
  
  
   Случай со студенткой
  
   Зимний вечер. На западе догорал и не мог догореть печальный закат. Наконец стемнело. Нагрянул незваный гость - северный ветер, закружил метель на пустынной улице. Вороха снега полетели вдоль домов, поползли позёмкой по тротуарам, сумасшедшие пляски затеяли под качающимися фонарями. Засыпало крыши и окна, за рекой метель бушевала в стонущем парке.
   По улице шёл человек, подняв ворот длинного пальто и согнувшись навстречу ветру. Тёплый шарф плескался за его спиной, ноги шаркали и скользили, лицо секло снегом. Окна одноэтажных домов, закрытые ставнями, казались нежилыми - нигде не пробивался лучик света. А из этого, старого, добротной кирпичной кладки особняка через лёгкие занавески щедро лился свет на тротуар и заснеженную дорогу.
   К нему и свернул человек.
  
   У стены спинкой к окну стояла кровать. На ней поверх одеяла лежала девушка в опрятном ситцевом платье с книгою в руках. Она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо её не выражало интереса, глаза были равнодушные, синие с поволокой. Она опустила книгу на грудь, завела прядь волнистых волос за ухо и взглянула на подруг.
   Девчата наряжались в театр и весело щебетали.
   - Так то ж не танцы - кто в театрах-то знакомится?
   - Ну и что! Думаешь, туда парни не ходят? Ходят, да ещё какие - интеллигентные.
   - Ну и о чём, Зинуля, ты будешь с ними говорить?
   - А я скажу: здрасьте, мне девятнадцать лет, я - студентка, пою, танцую, играю на гитаре - давайте дружить,
   И запела:
   - Ах, водевиль, водевиль, водевиль...!
   Её подружка Вера, босоногая, в одной шёлковой сорочке, присела в жеманном реверансе перед зеркалом, заговорила в нос и картаво:
   - Театр? Ах, как это несовременно, господа. Там актёры со скукой и отвращением смотрят в зал пустыми глазами и прямо на сцене пьют водку....
   - Кто это сказал?
   - Читала....
   Девчата хохочут, снуют по комнатам, заканчивая сборы. По оконным занавескам мечутся их тени.
   - Ты, Людочка, не скучай - мы скоро придём. Крепко не спи и не забудь лекарство перед сном.
   У девушки с книгой на ресницах выступили слёзы. Она смахнула их украдкой, легла на бок, подперев рукой щёку. Молчала и слушала.
   - Бойкая ты, Зинка, - говорила Вера, зажав шпильки в зубах. - А вдруг нарвёшься на какого-нибудь маньяка-убийцу?
   - Мой час ещё далёк - отметка не сделана. А умирать пора придёт, всё равно не отвертишься: муха крылышком заденет - хлоп и помер.
   Чайник закипел на электроплитке. Люда сняла его и опять легла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за окном. Было так грустно и весело смотреть на девчонок, что не вслушивалась, думала - вьюга. Но тут явственно услышала - скрипнул снег под чьими-то ногами. Девушка быстро откинула угол занавески и прильнула к стеклу. Под перекрещивающимся светом из дома и от уличного фонаря прямо под окном увидела Люда седого большелобого старика, без шапки, в длинном пальто. Он стоял, вытянув шею, и глядел на неё. Она вздрогнула от неожиданности.
   - Вам что здесь надо? - спросила она через стекло.
   Старик ещё вытянул шею, стоял и смотрел на неё. Потом погрозил ей указательным пальцем сухой руки без варежки. Люда отпрянула от окна, задёрнув занавеску. Сердце её отчаянно билось. Заскрипел снег за окном - звук шагов удалялся.
   - Ты что? Ты с кем там? - не отрываясь от своих дел, спросили девчонки.
   - Испугалась, - ответила Люда. - Старик какой-то под окном ходит без шапки, пальцем погрозил. Девчонки, как вы пойдёте? Вдруг он вас заловит.
   - Это не ходить, что старик какой-то пальцем погрозил? - Зинка задиристо вздёрнула брови.
   - На несчастье он погрозил, - тихо сказала Люда.
   - Брось, Людка. Онанист какой-нибудь в окна заглядывает. Вот мы его с Веркой в сугроб толкнём, - сказала Зина, подходя к окну.
   Люда отвернулась, по щекам её текли слёзы. Вера присела к ней на кровать, погладила колено, потом дёрнула занавеску.
   - Видишь, дурёха, никого нет. Фокус-покус - смойся с глаз.
   За окном ветер разорвал снежные облака, в бездомном чёрном небе засверкали звёзды.
  
   Дом номер шестьдесят три по улице Набережной был разделён на две половины кирпичною кладкой в дверном проёме. В одной его части жила хозяйка - высокая, костлявая старуха, с суровым замкнутым лицом, с тонкими плотно сжатыми губами и глубоко запавшими, в тёмных обводах, глазами. Весь её вид говорил - ох, сколько же я пережила на своём веку, и совсем в душе моей не осталось ни мягкости, ни душевности, ни теплоты. Соседи считали старуху злющей и твёрдой, как кремень.
   Другая половина уже много лет сдавалась жильцам. Сейчас там квартировали три девушки - студентки Троицкого зооветеринарного института.
  
   В тот памятный зимний вечер в гостях у хозяйки был некий старик. Его узкое лицо словно вырезано из старого дерева, сухого растрескавшегося, в тёмных провалах глазниц, будто колючки притаились, щёки впалые, глубокие вертикальные морщины бороздили их, редкие седые волосы по краям выпуклого лба едва прикрывали бледные, с синими прожилками виски, на худой, морщинистой шее тоненькая цепочка уходит куда-то под старую фланелевую рубаху.
   За окном свистит и гуляет ветер, за окном ничто не мешает ему разбойничать, а в маленькой кухоньке тепло и уютно. Старики пьют, обжигаясь, душистый чай и ведут неторопливую беседу.
   - Добротно, добротно раньше строили дома, - говорил гость, шумно отхлёбывая с блюдечка. - Сколько уж лет обители вашей?
   - И - и - и, не помню уже, - хозяйка провела тонкой, высохшей, почти прозрачной рукой по лбу. - Много. Вы всегда прямо как снег на голову. А позовёшь, думала, и не дождёшься.
   - Не только по своей воле, братья послали, - старик достал огромный белый платок и трубно высморкался, потом вытер раскрасневшуюся шею и закончил помолодевшим голосом. - Удостовериться.
   Старуха укоризненно посмотрела на него и покачала головой:
   - В наши ли годы безголовым на двор выходить?
   - А я не просто на двор выходил, я соседушек ваших смотрел.
   Они перекинулись понимающими взглядами.
   - Видел, батюшка?
   - Видел, сестрица.
   Хозяйка, сопя, полезла на лавку, из каких-то закутков извлекла старую, рассыпающуюся книжонку, стянутую тонким резиновым колечком. Сняв его, старуха разложила книжонку на столе перед собой. Некоторые из замусолиных страничек приходится даже не перелистывать, а перекладывать. Видно, что пользуются ею с незапамятных времён. На листочках неровными каракулями записаны то ли чьи-то фамилии, то ли стихи, то ли молитвы.
   Старуха нашла меж страниц фотографию, присмотревшись, протянула гостю:
   - Эту?
   Девушка совсем молоденькая, лет восемнадцати не больше. Лицо открытое и славное, вздёрнутый носик, маленький рот с пухлыми губами, большие глаза удивлённо смотрят в объектив.
   - Кажись, она, круглолицая, - кивнул гость.
   И продолжил:
   - Не просто это, сестра, человека порешить. Ножом убить не просто, а уж духом извести - против естества это. Может Ему одному и под силу или первым ученикам его. Ты как совладаешь?
   Старуха молчит, не спешит с ответом, смотрит куда-то в сторону. Потом цедит сквозь зубы:
   - Не подъезжай, батюшка, ничего не скажу. Сам увидишь.
   - А скоро ли?
   За окном хлопает дверь, слышны задорные голоса, смех, весело скрипит снег.
   - Ну вот, ушли, - сказала хозяйка, прислушиваясь. - Допьём чаёк да приступим - чего волынить.
   Они пьют чай молча, сосредоточенно.
   Проходит полчаса.
   Старуха убирает со стола, вытирает насухо. Открывает печную заслонку, ворошит в голландке кочергой, неловко ставит её в угол, и она падает с громким стуком.
   - Руки-крюки, - ругается старуха, - оторвать не жалко.
   Она садится за стол, кладёт перед собой Людмилину фотографию. Меж пальцами зажата большая "цыганская" игла. Лицо хозяйки напряглось, взгляд вонзился в фотографию, руки медленно рисуют круги над столом.
   Проходит некоторое время. Движения рук становятся исступлёнными, мелкие судороги дёргают лицо, до неузнаваемости преображают его гримасы. Губы шелестят, шелестят, старуха что-то шепчет - не разобрать. В уголках рта появляются и лопаются белые пузырьки.
   В фотографию девушки вонзается игла, пригвоздив её к столу.
   Голос старухи прорезается:
   - Сейчас безумная боль гоняет её по комнатам, не даёт места....
   Безумный вид у самой ворожеи: губы трясутся, в распахнутых глазах горят нечеловеческая злоба и каменная решимость. Движения её рук порывистые, энергичные. Судороги беспрерывно дёргают и изменяют её лицо.
   - Она готова разбить себе голову....
   Меж трясущихся пальцев каким-то чудом появляется суконная нить. Петля захлёстывает иглу и затягивается.
   За стеной приглушённо вскрикнули.
   Старик вздрагивает всем телом, привстаёт, пятясь от стола, не отрывая заворожённого взгляда от иглы, петли и крючковатых дрожащих пальцев хозяйки. Неподдельный страх отражается в его глазах. Он зримо чувствует, как затягивается петля на молодой шее и давит, давит, принося освобождение от пронзительной боли.
   - Всё...!
   Старуха откинулась на спинку стула и, кажется, лишилась сознания. Глаза её закрыты, на лице ни кровинки, из-под чёрных запёкшихся губ прорывается стон.
   В доме воцарилась гнетущая тишина. Где-то по соседству завыла собака.
  
   Подружки возвращались поздно. Морозило. Дорога от театра к дому, на окраину, казалась вечностью. Они спотыкались на обледенелых тротуарах, с трудом пробирались на занесённых перекрёстках. Казалось, конца не будет страшным тёмным улицам с глухими заборами, холодными глазницами окон.
   Наконец, когда увидели свой дом, светящий окнами, будто корабль, причаливший к берегу, они побежали, взявшись за руки, оставляя за спиной все свои страхи и радуясь ждущему теплу и бесконечным рассказам о виденном.
   Трель звонка гулко донеслась через запертую дверь. И не сразу, а может после пятого или десятого нажатия на скользкую кнопку, звук его стал казаться незнакомым, странным, раздающимся будто в пустом доме.
   - Люда! Людка! Открой, засоня!
   Девчата молотили в дверь до боли в костяшках пальцах, стучали в стекла и оконные переплёты. Отчаявшись, поскреблись к хозяйке. Старуха им не открыла, а через дверь прокаркала, что нечего шляться по ночам, и она, наверное, им откажет от места.
   - Ой, Зинка, надо милицию вызывать - чует моё сердце, что-то с ней неладное.
   Вера плакала от холода и страха и вытирала варежкой слёзы.
  
   Помощник дежурного по городу старшина Возвышаев был неутомимым оптимистом. На его круглощёком, пышущим здоровьем лице всегда сияла солнечная улыбка, по любому поводу и в любой обстановке он мог искренне расхохотаться. Казалось, в жизни старшины были одни только радости и никаких огорчений и неудач.
   Жёлтый "уазик" ещё не остановился, а Возвышаев уже открыл дверцу, белозубо улыбаясь, восхищённо присвистнул:
   - Та-акие девушки и на морозе!
   Но, приглядевшись, сменил тон:
   - В чём дело? В дом попасть не можете? Это дело поправимое - стоит ли слёзы лить. Зашли б куда, что ж вы, как сиротки, на морозе....
   Был он деятелен, не стоял на месте, никого не слушал.
   - Дверь изнутри заперта? Какие проблемы - сломаем. Не хотите ломать - окно выставим.
   Девчатам показалось, что он сейчас в один миг разберёт дом по кирпичику.
   - Хозяйка там.... Спросить надо.
   - Ага. Понял, - сразу согласился Возвышаев. - Вы пока в машине погрейтесь. Я мигом.
   Старшина обошёл вокруг дома, постучал в дверь, сколоченную из некрашеных досок. Никто не отозвался. Он забарабанил кулаком и решительнее. Наконец звякнула щеколда, на пороге появилась старуха с недовольным и настороженным лицом.
   - Разрешите, бабуля, - Возвышаев проник в дом, грудью оттеснив старуху.
   - Чего надо-то? - заворчала она в спину.
   - Ты чего, Аникеевна, шебаршишь? - навстречу милиционеру поднялся высокий худой старик. - Гостя разве так встречают?
   Пододвинул Возвышаеву стул:
   - Из милиции?
   - Ага. Старшина Возвышаев. - помощник дежурного оседлал стул. - Соседки ваши вызвали - в дом попасть не могут. Вы хозяин будете?
   Старик поклонился:
   - Кличут меня Мефодичем. В гостях я здесь. А хозяйка вот - Баклушина Анна Аникеевна.
   - Другого хода на ту половину нет? - спросил Возвышаев, и на отрицательный кивок хозяйки предложил. - Так я через окно, бабуля? Вы не волнуётесь: всё будет, как в лучшей квартирной краже - фирма гарантирует.
   - Занятная история, - буркнул старик, но как-то невесело.
   Старуха, как встала у печи, так и стояла отрешённо и неприкаянно, голова её тряслась, руки дрожали. После слов Возвышаева вскинула на него выцветшие глаза и оцарапала цепким взглядом:
   - Я тебя, милок, где-то видела - уж больно лицо твоё знакомо.
   - Ну, а я-то вас сразу признал. Вашего зятька по внучке не раз приезжал урезонивать. И сюда, и по новому адресу.... Шебутной мужик.
   - Сейчас, девчата, не тряситесь, - сказал, вернувшись к машине, и шофёру, - Коля, дай-ка отвёртку.
   Аккуратно расковыряв замазку и отогнув гвозди, старшина выставил оконную раму, потом вторую. Скинул форменную дублёнку и удивительно ловко для своей комплекции нырнул в окно. Его тень некоторое время мелькала на занавесках. Девчата уже на крыльце были, когда загремел запор. Помедлив, он не сразу отступил в сторону, пропуская их в дом. И вздрогнул, хотя и был к нему готов, от истошного крика:
   - Лю-удка-а!
  
   На место происшествия члены следственной бригады собрались недружно. Последним на своей машине прибыл следователь прокуратуры Фёдоров. Он вошёл бодро, по-солдатски размахивая руками. Остановился у порога, оглядывая присутствующих, улыбнулся, показывая крепкие зубы под усами, кивнул, приветствуя, и лишь с капитаном угрозыска Саенко обменялся рукопожатием.
   - Здорово, брат.
   Молоденький участковый Логачёв или "лейтенант Дима", как звало его опекаемое население от старушек у колонок до семиклассниц на дискотеках, на миг оторвался от писанины, взглянул на вошедшего и подумал, как мало тот похож на следователя. Другое дело - Яков Александрович, эксперт-криминалист. В словах и движениях старшего лейтенанта спокойствие и мягкая уверенность, чему участковый немало завидовал.
   К слову сказать, Дима и сам мало походил на лейтенанта милиции - остроносый, с бледным безусым лицом, на котором горели, будто испуганные, тёмные глаза, длинный, нескладный, несмотря на изрядные успехи в спорте. Говорил громко, всегда с жаром, и всё время некстати размахивая руками. Но обладал такой добродушной улыбкой, что сразу располагал к себе. И криминалист Зубков ему однажды сказал, разгадав томления молодой души:
   - Ряса ещё не делает монахом....
   Поболтав с приятелем о занесённых сугробами улицах, в которых едва не увяз на своём "москвичонке", о проказах пятилетней дочки Настеньки, Фёдоров глянул через плечо на Димину работу - протокол допроса свидетелей, двух притихших, заплаканных девиц.
   Потом обратился к Зубкову:
   - Ну что у тебя, суицид?
   - Да, но между тем, - старший лейтенант покачал головой. - "Есть много друг, Горацио, такого, что и не снилось нашим мудрецам".
   - Чего такого? - предвидя спор, Фёдоров насупился и сунул руки в карманы.
   Но Зубков, занятый своим делом, промолчал.
   Из комнаты, где ещё висел труп, подал голос капитан Саенко.
   - Ты, Ларионыч, Якова Александровича слушай: он у нас на хорошем счету, ко всему способный. Так и ловит, где что можно. Только не свернул бы шею как-нибудь - уж больно глубоко в корень зрит.
   Зубков и на это промолчал, лишь напряглось его сухое лицо с холодными серыми глазами и большим, как у Щелкунчика, подбородком.
   Фёдоров прошёл в спальню, прикрыл плотно дверь, щёлкнул выключателем:
   - Так всё это было?
   В комнате ненамного стало темнее - белая, светлая ночь глядела в окно.
   Наступила пауза. Ярко вспыхивал огонь сигареты у курившего Саенко
   - Нет, нет, лампы все горели - так старшина докладывал, - капитан зажёг свет, прошелся по комнате, остановился перед следователем, и вдруг улыбнулся удивительно ясной, подкупающей улыбкой, вмиг преобразившей худощавое, не выспавшееся лицо. - Похоже, мне здесь делать нечего. Всё, что нужно я исполнил, а когда хорошо поработаешь, имеешь право и отдохнуть. Не правда ли, товарищ следователь?
   - А что сделал, чего раскопал? - спросил Фёдоров и ласково потрепал его по плечу, но тут же отвернулся и добавил. - Ну, ладно, ладно, Бог с тобой, ничего больше не говори, а то и меня с толку собьёшь.
   - Ох, уж эти мне студенты, - Фёдоров внимательно осмотрел висящий труп - восковое лицо, ровные зубы из-под синих губ, растрёпанные волосы.
   - Ты помнишь, Саня, того, что в прошлом году в самую светлую заутреню в нужнике удавился?
   Саенко пробубнил в ответ:
   - Раньше в полицейских отчётах об этом просто писали: "Лишение себя живота в припадке меланхолии". А впрочем, как говорит Зубков: вспомним поэта - "... надёжней гроба, дома нет".
   - Эй, лейтенант, а ну-ка помоги, - позвал Фёдоров.
   Тут Дима Логачёв поймал себя на том, что внимательно прислушивается к разговору старших товарищей, и совсем оставил своё дело. А девушки, чьи показания он, шевеля губами, тщательно записывал на служебном бланке, довольно долгое время сидят молча и смотрят на него.
   Оставив протокол, он прошёл в спальню. По знаку Фёдорова обхватил неживые ноги девушки, приподнял. Саенко, встав на табурет, освободил голову от петли. Труп понесли на кровать. При этом голова с белым, как воск, лицом заваливалась назад, и Дима поддерживал её широкой ладонью. После этих прикосновений Логачёву стало не по себе, захотелось выйти на морозный воздух.
   Закончив с протоколом, участковый спросил у следователя разрешения допросить хозяйку дома.
   - Сходи, - буркнул Фёдоров, пожав плечами.
  
   Долго стоял на крыльце, долго старуха ругала его через дверь, пока поняла, кто он и зачем пришёл. Загремела засовами, чертыхаясь. Хозяйка ещё не открыла, ещё не показала свою личину, а Дима уж питал к ней полную неприязнь.
   Когда увидел морщинистое лицо, седые космы, выбивающиеся из-под платка, подвязанного узелком на лбу, ещё больше утвердился в первоначальном впечатлении. Сухой и высокий старик ему понравился. "Видать, полным ковшом хлебнул горя в своей жизни", - подумал он, взглянув на глубокие морщины лица.
   Старуха, прильнувшая спиной к печке, заворчала сердито:
   - Прикрой плотнее дверь-то - тут швейцаров нет. Всю домину выстудили - там ходят, тут ходят, а я топи.... Говори, чего пожаловал?
   Щека её так резко дёрнулась нервным тиком, что обнажились редкие жёлтые зубы.
   - Здравствуйте, - сказал Логачёв.
   - Здоров, соколик, - отозвался старик. - Аль кого ищешь?
   - Несчастье тут, у ваших квартиранток. Поговорить нужно, записать - может, слышали чего.
   Всё время, пока участковый писал протокол свидетельских показаний, в маленькой кухоньке между тремя присутствующими в ней людьми витала какая-то мрачная напряжённость. Логачёву опять стало тяжко на душе и душно в помещении. Слушая трескучий голос старухи, он торопился окончить формальности и уйти.
   Когда Дима записывал, его собеседники философствовали:
   - Люди всегда недовольны тем, что имеют, а когда не добьются, чего хотят, - старик кивнул на стену, - вот он выход.
   И хозяйка ворчала:
   - Себя не пожалела.... А родителям-то каково?
  
   Было не очень холодно: с юга накатывал тёплый ветерок. Солнце висело низко, окрашивая снег в мрачный, красноватый цвет, а небо было огромным и серым. Дима Логачёв шёл своими сажеными шагами через привокзальную площадь и мысленно ворчал: "Что тебя тащит сюда? Сострадание? Сострадание - плохой утешитель".
   Узнал он, что приехал отец повесившейся студентки и закатил в горотделе скандал. Его, видите ли, не устраивает официальная версия самоубийства - должно быть, честь фамилии страдает. Ребята разыграли маленький спектакль, в котором майор Филиппов из паспортного стола сыграл роль грозного начальства, и выпроводили шумливого посетителя на вокзал под надзор сотрудников транспортной милиции. А зачем Дима сюда плетётся? Стыдно стало за коллег? Получить свою порцию упрёков и оскорблений?
   В линейном посту в одиночестве скучал сержант Хорьков.
   Лицо Димы просветлело:
   - Уехал?
   Хорьков молча распахнул дверь в зал ожидания и кивнул на одиноко сидевшего мужчину с шапкой на коленях, бледного, с лысиной во всю голову, в сером демисезонном пальто.
   - Ну, помогай Бог, - сказал Дима, направляясь к приезжему.
   Сумрачный взгляд не задержался на участковом - прошил его насквозь.
   Дима представился, поздоровался.
   - Теперь домой? А куда?
   - Увельские мы.
   Голос мужчины был хриплый и невыразительный.
   Накричался, бедолага, подумал Дима, а вслух сказал:
   - Это я вашу дочь в морг отвозил, и из петли вынимал, - Логачёв сел рядом, широко расставив длинные ноги, опустив между ними сцепленные ладони. - Если интересуют какие подробности, я расскажу.
   Приезжий встрепенулся от дремотной отрешённости и с любопытством взглянул на лейтенанта.
   - Я с этим несчастьем словно сам голову потерял.
   - Так всегда бывает, когда уходит из жизни близкий человек, - смущённо сказал Дима. - Как будто частичка нас самих уходит вместе с ним.
   - И всё-таки я не верю, - мужчина стукнул себя кулаком по колену. - Что хотите со мной делайте - не верю.
   Логачёв ответил не сразу, перед глазами зарябили строки предсмертной записки, оставленной покойной: "Мама, папа, меня не вините (последние три слова зачёркнуты) простите меня. Больше так не могу. Люда".
   - Она написала, что хочет умереть.
   - Ты тоже так думаешь? А не думаешь, что она хотела жить несмотря ни на что? Не думаешь? - мужчина на миг распалился, потом махнул безнадёжно рукой, утёр слезу и отвернулся.
   - Не знаю, - растерялся Дима. - Может быть. В жизни всё может быть, и такое, что невозможно понять и объяснить общепринятыми мерками. Как вы считаете?
   - Я никак не считаю. Я знаю свою дочь. Она была нормальным ребёнком, любила жизнь и жила ещё, если б не попала в этот проклятый дом, к этой баптистке. Ты, лейтенант, видел старуху?
   Логачёв молча кивнул. Он отлично помнил злобную хозяйку дома. Её морщинистую, как у черепахи, шею и такие же, без ресниц, веки, и подумал, как несправедлива жизнь - старуха будет коптить небо ещё много лет, а молодой, красивой девушки уже не будет на этом свете никогда.
   Он посмотрел на собеседника не только с сочувствием, но и с пониманием. Ведь он и сам так думает - что-то в этом деле не срастается, нет логической стройности в официальной версии. Как может здоровая, красивая, успешно обучающаяся девушка, лишь немного прихворнувшая, наложить на себя руки, не имея к тому ни повода, ни причин? Или это убийство? Но тогда - кто, за что и как?
   Дима встрепенулся, увидев в трясущейся руке приезжего початую бутылку водки с пробкой из газеты, и почувствовал к незнакомцу что-то вроде жалости. К сердцу подступило саднящая боль, какую ощущает человек, вернувшийся с похорон близкого и уже взявший себя в руки, но вдруг увидел что-то из вещей покойного, и защемило в груди.
   Мужчина хлебнул, заткнул пробку, сунул бутылку в карман пальто.
   - Ничего не помогает, - сказал он с кривой усмешкой, а потом с горечью продолжил. - На вскрытии установили - "девушка честная". И я никак не могу увязать эти два понятия вместе - "девушка честная" и "самоубийство". Не знаю, как умерла моя дочь, но уверен - без посторонней силы здесь не обошлось.
   Он вскинул взгляд на Диму:
   - Заклинаю тебя, лейтенант, найди убийцу моей дочери. Всю жизнь тебе не будет покоя, если сейчас уйдёшь и забудешь мой наказ. Так не должно быть, чтобы мой ребёнок лежал в земле, а его убийца злорадствовал. Слышишь, лейтенант? Найди его обязательно....
  
   Дима Логачёв считал, что милиционерам и журналистам в жизни повезло. Тем, конечно, кто любит свою профессию - можно заниматься любимым делом круглые сутки, и даже за обедом и во время сна. Пообещав родителю несчастной студентки сделать всё, что в его силах, он решил тут же посоветоваться с лучшим другом и наставником.
   Зубков Яков Александрович, суховато-официальный на работе, в домашней обстановке выглядел человеком благодушным, разговорчивым, гостеприимным.
   - Я тебе сразу скажу, что тут дело не простое, ибо в наши дни ни одна разумная девушка не покончит с собой из-за того, что ждёт ребёнка, или её бросил кавалер, если только её не приучили всю жизнь полагаться на кого-нибудь, а этого кого-то не оказалось рядом в критическую минуту. Но в данном случае нет ни ребёнка, ни ухажёра, так, по крайней мере, утверждают её подружки. А что есть? Скажу, как специалист. Заметил ли ты, что стояк - труба отопления, на которой крепилась веревка, была нестерпима горячей, а подставок близко не было. Конечно, если ты под поезд решил, то тебе всё равно - холодные ли рельсы или нет. Но, однако ж, зачем себя истязать? Не проще ли табуретку поставить, а потом ножкой - раз! - и виси на здоровье...
   - Ну, так что ж ты? - встрепенулся Дима.
   - А что я? Я в заключении написал. А спорить бесполезно - Фёдоров, ты же видел, был настроен на суицид, другие версии ему по барабану. Он вообще всегда отмахивается от моих доводов, я уже привык и не высовываюсь. Логика его железная - мол, девушка была не в себе, и в таком состоянии трудно ожидать от неё разумных поступков. И главный козырь - письмо: почерк-то её. Правда писала как-то с выкрутасами.
   Участковый опять встрепенулся, как болельщик на трибуне, но Зубков опередил его вопрос:
   - У Фёдорова и на это есть объяснение, всё то же - девушка не в себе.
   Насладившись Диминым потрясением, Зубков сел поудобней, закурил и продолжил тихим повествовательным тоном:
   - Я сразу почувствовал, что здесь что-то кроется: разбросанные повсюду шпильки, записка, зачёркнутая строчка и, наконец, горячая труба - всё это имеет свой смысл. И я хотел, как можно более тщательно воссоздать для себя то состояние, в котором могла быть девушка в последние свои минуты. Мне нравится упражнять ум. Но когда алгоритм не слагается, это досадой отравляет душу, лишает элементарного покоя и комфорта. Это всё равно, что трогать языком больной зуб. Вот такие, брат, муки.
   - Ты подожди про зуб, - нетерпеливо перебил Дима. - Кого ты подозреваешь?
   Зубков обиженно поджал губы, пустил кольцо дыма, заговорил после паузы:
   - Чтобы изложить все этапы моих размышлений, потребовалось бы исписать горы бумаги. Я пытался найти что-нибудь общее, что-нибудь связывающее эти несколько подмеченных мною алогизмов. Я ставил себя на её место. Шаг за шагом, десятки предположений, и все лишены смысла и логики. В такой же тупик зашёл, когда пытался развить версию умышленного убийства. Как Робинзон Крузо, о плохом и хорошем с ним случившемся, записал, разделив на две графы, все имеющиеся улики - самоубийство или убийство. Ни один день промучился - ничто не перевесило. И в результате - ноль выводов. Тогда разорвал всю писанину и успокоился Фёдоровским - самоубийц не разберёшь.
   - И на чём же ты остановился? - Дима сидел, расставив локти на столе, упёршись подбородком в сцепленные ладони, а взглядом в Зубкова.
   - А ни на чём. Я сам себе поставил вечный "шах" - патовая ситуация.
   - Так я тебе вот что скажу, - рубанул ладонью воздух лейтенант. - Старики эти и грохнули квартирантку. Руки выкрутили, заставили предсмертную записку начеркать, а потом в петлю засунули. Влезли к ней через подвал, так же и ушли. Ты видел, дом какой высокий - у него должен быть подвал. Ведь мы даже под половиками лаз не посмотрели - все Фёдорова слушались. А?
   - Я почти уверен, что именно всё так и было, - Зубков насмешливо посмотрел на приятеля. - Эх, Дима, Дима, бедная, романтическая душа. Тебе детективы писать - то-то были бы бестселлеры!
   Но участковый пропустил это мимо ушей, он загорелся:
   - Послушай, на что Фёдоров упирает? Её записка? Но там прямой намёк на убийство: "меня не вините". Она имела в виду кого-то, виноватого в её смерти. Они поняли её уловку и заставили зачеркнуть. Выхода у неё не было. Фёдоров прав, когда объясняет сбивчивый тон записки эмоциональным напряжением, но это отнюдь не стресс самоубийцы. Мы, Яков Александрович, стоим перед фактом насильственной смерти.
   - Этого, может быть, достаточно, чтобы убедить тебя, но отнюдь не достаточно, чтобы заставить прокурора возбудить дело о насильственном убийстве. Тем более, Фёдоров против меня предубеждён, а тебя вообще слушать не захочет. Поэтому я намерен отложить этот случай у себя в памяти, как шахматный этюд, и на досуге поломать над ним голову. А тебе не советую соваться в полированные двери персональных кабинетов. Так что, не беспокойся, не бесись, не суетись и не вздумай заниматься частным сыском, а допивай своё пиво, и идём смотреть футбол.
   - Как ты можешь так спокойно пить пиво, смотреть телевизор, зная то, что ты знаешь?
   - Жизнь, брат, всему научит.
   - Но я не таков - меня ещё не учила жизнь. Будь уверен, я сидеть не буду. Я сейчас пойду и что-нибудь натворю.
   - Сиди, - сурово сказал Зубков. - Что ты удумал?
   - Пока не знаю. Наверное, пойду к старухе, скажу, так, мол, и так - я тебя подозреваю, давай колись, как ты жиличку замочила.
   - Ну, разумеется, твой приход и решительный натиск собьют старуху с толку - она растеряется и покается. Да она тебя на порог не пустит - скажет, ордер, мильтон, давай. А ордер тебе в прокураторе так и дали. Держи карман. Захотят они, чтобы какой-то лейтенант-выскочка их заслуженного следователя мордой да в дерьмо. Нет, брат, все твои движения заранее обречены на провал. Уж я-то знаю.
   - Забыл - я участковый, вхож во всяк и куда угодно. По крайней мере, отсиживаться на диване и ломать голову не собираюсь.
   Зубков обиженно поджал губы, смерил собеседника взглядом.
   - Участковый детектив, - покачал он головой. - Троицкий Анискин. Вот уж не думал, что доживу до такого дня. У тебя на Ватсона вакансий нет?
   - Нет, - хмуро отозвался Дима.
   - Я так и думал, что моя репутация покажется сомнительной. Что ж, желаю удачи.
   Расстались они холодно.
  
   После разговора с Зубковым лейтенант Логачёв ещё несколько дней ходил в сомнениях, не зная, как взяться за задуманное, с какой стороны подкатить к старухе, чтобы выстрелило наверняка, чтобы не случилось осечки. Думал, думал и решил побеседовать с подружками погибшей студентки.
   Искал обеих, но нашёл только Веру, нашёл в институте. Они спустились на лестничную площадку, беседовали, стоя у окна. Вверх, вниз сновали студенты. Девчонки с интересом поглядывали на долговязого лейтенанта, подмигивали Вере. Она краснела и сбивчиво рассказывала:
   - Мы с того вечера у бабки не живём. Мне комнату в общаге дали, а Зинка со мной нелегально. Спим на одной кровати.
   Дима представил, как девушки, обнявшись, спят на узкой кровати. Вспомнил свою, широченную, и спальню вспомнил в родительской трёхкомнатной квартире. Но не сочувствие кольнуло его сердце, а зависть к Зине. Вот бы с кем он махнул, не глядя - скромница Вера ему определённо нравилась.
   - Ой, а вы знаете, - вспомнила Вера и, разволновавшись, взяла лейтенанта за широкую кисть. - На другой день, когда мы свои вещи забирали, бабка на нас смотрела, чтобы мы её не прихватили. Тут прибежал мальчишка - правнук бабкин. Посмотрел на нас и говорит: "Баба, это та тётя, которая умерла, фотографию мне дала". Вот скажите, зачем Людке дарить свою фотку какому-то сопляку?
   Дима не ответил, уселся на подоконник, вытянув длинные ноги.
   - А как вы думаете, зачем старухе убивать своих квартиранток?
   - Не знаю, - пожала плечами Вера. - Это, может быть, случай, что Людка дома осталась, а может быть, подстроено всё. Забыла я сказать - когда мы собирались, старик какой-то в окно заглядывал, Людку напугал. Возможно, их там целая секта.
   - Возможно, - согласился Дима и снова подумал о том, какая Вера красивая, и как он завидует спящей с ней Зинке.
  
   К старухе Баклушиной он пришёл в конце следующего дня.
   Солнце красиво садилось за рекой, отражаясь в заледенелых окнах - будто свет зажёгся.
   Вот и краснокирпичный дом с высоким крыльцом, занесённые снегом ступени сбегают к самому тротуару. Это половина сдаётся квартирантам. К старухиному жилью вход через калитку в заборе, широким, скупо убранным от снега двором и таким же высоким крыльцом к дощатой двери.
   Дима постучал, подождал и толкнул её. Через холодную прихожую и ещё одну дверь, наконец, попал на кухню. За столом сидел мальчик лет восьми и готовил уроки. Хозяйка стояла у печи, спрятав за спиной руки, и, не мигая, смотрела на вошедшего.
   - Ребёнка-то глазами чего сверлишь? - вместо ответа на Димино "здрасьте", проворчала Анна Аникеевна.
   - Баб, ты что? - мальчик вскинул голову. - Ты что такая хмурая? Тебе дядя не нравится?
   - Пиши, пиши, дядя сейчас уйдёт.
   Дима собирался с мыслями, не зная, как начать разговор. Старуха помалкивала, будто знала всё наперёд. Мальчик вновь уткнулся в тетрадь. В трубе гудел огонь, пощёлкивал уголь в печи, теплота разливалась по кухоньке.
   - Вы, по всему видать, люди деловые, да и я не бездельная. Говори, чего пришёл, - старуха произнесла это довольно миролюбиво.
   - Участковый я ваш. Пришёл посмотреть - как житьё-бытьё, не обижает ли кто. Вижу, квартирантки ваши съехали, новых не ищете?
   - Тебе постой что ль нужен?
   - Да нет. Меня всё сомнения гложут на счёт самоубийства жилички вашей. Не верится, чтоб она сама себя того. Может, помог кто? Вы-то по этому вопросу что думаете?
   - А ты наган свой достань, попугай меня, старуху, или вон мальца.
   - Не опер я с убойного, гражданочка, а участковый - к людям без оружия хожу.
   - Хитрый ты, участковый, но хитрость твоя вся снаружи лежит, не глубокая. Ты спрашивал, мы сказали, ты записал - какого рожна ещё-то людей смущать. Выслужиться хочешь?
   - Кто не хочет? У тебя, бабка, где в погреб лаз? Здесь?- Дима каблуком постучал в пол. - А задери-ка половик, хозяйка.
   Хозяйка, проявив нестарческую прыть, вооружилась кочергой и с ней наперевес подступила к Логачёву:
   - Уходи, мильтон, подобру уходи, а то отгвоздакаю.
   - Баба! - испуганно вскрикнул мальчишка.
   Дима попятился, выставив руку для защиты:
   - Ну, ну, гражданочка, зачем такие крайности? Вон мальца напугали. Успокойтесь, я уже ухожу, ухожу.
   Но уходить он и не собирался. Вышел, спустился с крыльца, оглядел двор. Теперь только заметил собачью будку и добродушную лохматую мордочку в ней. Ветхий сарай в глубине двора, но к нему и тропинки нет - девственный снег. Пошёл вдоль дома по чищенной дорожке. Должен, должен быть подвал за этим высоким, литым из природного камня, фундаментом, и вход в него должен быть.
   А вот и он! И окно рядом со ставней на петлях - должно быть, люк для угля. На двери в подвал замок, сверху спускается провод, ныряет в щель. Проследив его путь, Дима встретился со злобным взглядом Анны Аникеевны Баклушиной. Старуха бесновалась у окна и через стекло грозила кулаком. Участковый погрозил ей пальцем.
   "Семь бед - один ответ", - подумал лейтенант, взял в ладони леденящий пальцы замок и рванул. Замок не поддался, но шевельнулась петля в косяке. Ещё один мощный рывок, и она выскочила из гнезда, освободив дверь от запора. Дима распахнул дверь, пригнул голову, сделал шаг и услышал хруст снега за спиной. Мальчишка кубарем скатился с крыльца, на ходу застёгивая шубейку, выскочил в калитку.
   Лейтенант вошёл в подвал, нащупал выключатель, щёлкнул им. Свет загорелся сразу в двух местах.
   Подвал был внушительным, во всю длину большого дома. Прямо у входа под люком короб, сколоченный из досок, наполовину заполненный углём. Всякий хлам тут и там. И, наконец, то, что искалось - две лестницы, упёртые в скобы под люками. Одна близко - это, наверное, на хозяйкину половину. Дима пошёл к дальней. По расчётам здесь должна быть та половина дома, которая сдаётся квартирантам. Испытав лестницу на прочность, участковый медленно поднялся по ней, упёрся спиной в люк. Он легко приподнялся, но дальше шёл с трудом. Наконец что-то грохнулось на пол, люк откинулся, а на Диме повис край половика.
  
   Заложив руки за спину, Логачёв прошёлся по комнатам. Вид их не очень изменился. Должно быть, немного было вещей у студенток. Кровати стояли заправленные, на окнах всё те же занавески, пол застелен самоткаными дорожками - половиками. Вот и злополучный стояк. Дима потрогал - горячий, невтерпёж.
   Ай да Яков Александрович, всё подметил.
   Участковый попытался представить картину преступления. Спустились там, поднялись здесь старик со старухой, придушили спящую девушку до полусознания, чтоб не сопротивлялась, заломили руку, заставили написать записку и совсем укокали, а потом мёртвую или полумёртвую сунули в петлю. С трудом в такое верилось, но могло быть.
   Во что совсем не верилось, так это мотив убийства. Ну, зачем старикам убивать девушку? Сектантское жертвоприношение? Если корысть, то результат-то обратный - квартирантки сбежали, хозяйка потеряла доход. Найдёт ли новых жильцов - не известно.
   Думай, Дима, думай.
   Логачёв остановился перед зеркалом:
   - Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи - ты здесь главный свидетель, всё ты видело, а молчишь. Не хорошо. Надо бы тебя привлечь за укрывательство.
   Однако, сколько не бодрись, а перспектива вызревает безрадостная. "Ну и что? - скажет Фёдоров. - Я об этом подвале и без тебя знал. И про люк не сложно догадаться. Где улики преступления? А главное - мотив?"
   Рассуждая сам с собой, то вслух, то мысленно, Дима блуждал в полумраке комнат. Внезапно почувствовал какое-то странное, необъяснимое волнение. В чём дело? Что это с ним? Прислушался, огляделся. Нигде ничего.
   Включил свет во всех комнатах: он и в тот вечер так горел. Присел к стене на табурет, чтобы не иметь за спиной свободного пространства. Немного вроде успокоился. Посидел, собираясь с мыслями, но необъяснимая тревога вновь шевельнулась в душе. Словно внутренний сторож приметил что-то и предупреждал - опасность, Дима, будь начеку! Участковый даже поёжился от скользнувшего по спине холодка. "Нервишки, - решил он. - Устал, есть хочется, весь день в напряжении, вот и мерещится".
   Сидеть без движения было неудобно, ноги затекли. Дима встал, прошёл к окну. На улице совсем стемнело, зажглись фонари. "Ничего здесь не высидеть, - подумал. - Надо выбираться".
   Показалось, будто ветерок ворвался в комнату - качнулись занавески. Дима обернулся и вздрогнул от увиденного. Здоровенный бородатый мужик стоял, прислонившись к дверному косяку, второй, как две капли воды, похожий на него, вылезал из люка в полу. "Близнецы что ль?" - подумал лейтенант.
   - Что ж вы, ребята, не постучавшись? - Дима хотел улыбнуться, но голос подвёл его, засипел, а улыбка вообще не получилась - гримаса какая-то жалкая.
   Первый молча ждал, с угрюмым любопытством разглядывая лейтенанта. Второй вылез, попутно сдёрнул с крюка полотенце и, встав рядом, крутил из него верёвку.
   "Вот так они и девушку, - подумал участковый. - Но ведь я не девушка. Не повезло вам, ребята".
  
   - А вот и наш герой! - Яков Александрович распахнул дверь квартиры перед смущёнными Димой и Верой. - Линда, встречай гостей.
   Из кухни выглянула жена Зубкова:
   - Здравствуйте. Яша, поухаживай за дамой, только не слишком назойливо - оставь свои ментовские шуточки.
   - А что плохого в дурном вкусе? Когда кругом тугодумы - себя уважаешь, по контрасту. Я лично встречал людей, которые дружат исключительно с теми, кто проще и глупей. Ты тогда - и знать, и талант. Верно, Дмитрий?
   И к Вере:
   - Я только на вас и надеялся. Дима-то, наверное, по грудь обложился книгами по херомантии.
   - Яша! - крикнула из кухни хозяйка. - При девушке-то выбирай слова.
   - Я хотел сказать, большой специалист растёт по всяким там магиям. Намедни мне такое рассказывал.... Слушай, Фёдоров на допросы тебя не приглашает подследственную гипнотизировать? Ну, это он зря, промашку делает.
   - Яша, ну нашёл ты тему, - Линда вышла с дымящимся пирогом на противне. - Помоги лучше порезать.
   Зубков взялся за нож:
   - А что, я ничего. Диме вот завидую - в одночасье стал героем, грозой преступного мира. Тут корпишь, корпишь, а годы всё равно звёзды обгоняют.
   - Не знаю, преступник, по-моему, это дикое, грубое, страшно грязное, одним словом, во всех отношениях неприятное существо, - сказала Вера. - А Баклушина хоть бабка злющая и вредная, но в быту чистюля, правнучонка своего любит и болезни заговаривает. Она Людку от ангины почти что вылечила.
   - Эх, Верочка, образ, который вы создали - это скорее хулиган, бомж, изгой какой-нибудь. А настоящего преступника отличает совсем другой набор качеств - осторожная поступь, затаённый страх в глазах, до предела натянутые нервы, готовые лопнуть в любой момент.
   - Верно, я говорю? - Зубков подмигнул участковому.
   Дима улыбнулся растерянно.
   Линда поспешила ему на помощь. Она была белокурой миловидной латышкой, говорила с лёгким и красивым акцентом. Зубков очень любил свою жену и часто напоминал: "Моя жена родом из Латвии", будто стесняясь своих чувств и оправдывая своё нежное к ней отношение. Её главным достоинством был дружелюбный характер. Те, кто хоть раз побывал у Зубковых в гостях, уносили в душе самые благоприятные впечатления и мечтали повторить визит. Её улыбка была трогательна и наивна, но за красивой внешностью блондинки скрывался проницательный женский ум.
   - Расскажите нам, Дима, как вы управились с этой бандой?
   - Ну ж, лейтенант, попугайте дам, - подзадоривал Зубков. - Начни так: ночью в этом доме из углов доносятся всхлипы. Лейтенант Логачёв, бродя в полумраке комнат, прислушивался к подозрительным шорохам. В них таилась угроза....
   Зубков явно перегибал. Чувствовал сам - не о том говорит, не так говорит. Чувствовали это его жена и Дима. Улыбнулась одна Вера.
   Между тем, хозяйка накрыла стол белой скатертью. Появились рюмки, фужеры, графинчики, столовые приборы. Усаживались торжественные, серьёзные.
   - А хозяйку свою, бабку Баклушину, вы, Верочка, теперь не узнаете. - Зубков, стоя, наклонившись через стол, наполнял рюмки. - Фёдоров её до того спрессовал, что она заикаться начала. Под ногтями у неё теперь чернозём, и роет она ими своё бедро, будто у неё там клад.
   - Страшно, - сказала Вера. - Страшно, когда убивают человека. Страшно, когда опускается человек.
   Зубков стал серьёзным очень, сел, кончив разливать:
   - Я не подросток, но мне тоже страшно. Ведь их там целая организация - какая-то ассоциация колдунов чёрной магии. Мотив, Димон, который ты так тщетно выдумывал, прост до банальности. Выпендриться хотела Анна Аникеевна перед своими коллегами. Чтобы раз - и в ведьмины дамки. Люду придушили её сообщники, а разыграла так, будто силой чёрной души своей загнала девушку в петлю.
   - Что же мы всё о мрачном, - Линда подняла рюмку. - Разве для этого собрались?
   Зубков снова встал, в руке рюмка, вздохнул полной грудью, припоминая тост, а сказал о другом:
   - С Питера к бабке на защиту адвокат прикатил - прощелыга ещё тот. Гляди, чего накапает - преступников выпустят, а Диму на их место.
   - Почему? - округлила глаза Вера.
   - А модно сейчас - улики, добытые незаконным путём, не являются доказательством.
   - Яша, - Линда легонько постучала вилкой о рюмку. - Пирог стынет.
  
   Ночь, кладбище, кошмары.
   Эту историю в разное время рассказали мне незнакомые между собой люди.
   Поставив точку в конце Ханифкиного повествования, я перечитал и обеспокоился - не всё в ней вяжется и стыкуется. Упущен самый драматичный момент - визит на кладбище бравого прапорщика и пальба из пистолета. Хотел было отложить написанное до лучших времён, но пришла мысль - быть может, после публикации ещё кто-нибудь из участников событий откликнется, объявится и расскажет свою версию той кошмарной ночи, иль дополнит уже известное. Итак....
  
   Рассказ Антона Семченко.
   Этого парня я знал давно, но никогда не имел желания сойтись с ним поближе. Раздражали его панибратские замашки, плоский юмор, неуёмное желание выпендриться. Он плохо учился в школе, не служил в армии и, окончив где-то какие-то краткосрочные курсы, работал кем-то на комбинате хлебопродуктов "Злак". Поэтому я относился к нему с настороженным недоверием, когда судьбе стало так угодно, чтобы именно мне первым пришлось искать его общества. Недостаток умственного развития мешал ему постигнуть мою брезгливую отчуждённость. Он принимал меня за интеллигентного хлюпика и с удовольствием брал под своё покровительство. Естественно, я тяготился такими отношениями и мечтал о том дне, когда услуги этого парня мне будут не нужны. Уж тогда я непременно и с великим удовольствием покажу ему, чему обучался в профессиональной школе боевых единоборств. Я мысленно видел его распростёртым на земле и слышал свой саркастический голос:
   - Мне очень жаль, старик, что у тебя по этому поводу могли существовать какие-то иллюзии.
   Насколько сам он был хамоватым парнем, настолько же услуги его для меня носили деликатный характер. Дело в том, что Виктор - его звали Гордеевым Виктором - имел подружку, девицу очень накрашенную, шумливую, нравственность которой вызывала большие сомнения. А эта девица - Люда Карасёва - как соседка и бывшая одноклассница, могла запросто, в любое время войти в заветную для меня дверь. Эта дверь скрывала моё счастье....
  
   Девушку звали Люсей. Аккуратная фигурка, прямые волосы до плеч, чистое личико, ясные глаза, губки бантиком, ямочки на щёчках - она была неизменно свежа и приятна, как свеж и вкусен бывает деревенский воздух в начале лета.
   В городе девушки другие. В городе их красота от нарядов и косметики. В городе короткая юбка на красивых ножках шокирует сердце, не ласкает.
   Мне показалось, вокруг стало тихо, и солнце вздрогнуло за окном, когда, улыбнувшись, она спросила:
   - Ваша фамилия, больной?
   Люся училась в медицинском институте, а летом подрабатывала в регистратуре районной больницы. Я ничем не болел, был тоже на каникулах и тоже гостил в родном доме.
   - А ваша?
   Так мы разговорились. Я пригласил её в кинотеатр.
   - На какой сеанс? - поинтересовалась она.
   - Будет ещё светло.
   - У меня папа очень строгий - бывший военный. Так что живу по режиму - в десять отбой, - сказала она с милой улыбкой и совсем без горечи, а скорее с гордостью за своего сурового родителя. - Дружить с ребятами не разрешает. Говорит, сначала диплом.
   Увидев мою растерянность, тут же добавила лукаво:
   - У меня есть подружка...
   Познакомившись с подружкой, я сошёлся и с Виктором Гордеевым. Мой путь на свидания с любимой девушкой теперь начинался от его дома.
   По дороге к Людке Карасёвой он рассказывал о своих любовных похождениях, отличавшимся чрезвычайным многообразием. Несмотря на свой скудный словарный запас, в разговорах о сексе и женщинах он вдохновлялся настолько, что в его рассказах появлялись поэтические нотки о лунном свете и звёздном небе над головой. Звучало это довольно романтично, если б не сопутствовало пошлости.
  
   Последний луч невидимого уже за горизонтом солнца царапнул низкие облака и скрылся. Его исчезновение следовало отнести, примерно, к двадцати трём часам местного времени. Начало темнеть, кое-где на столбах зажглись редкие фонари. Высоко над посёлком беззвучно пролетел самолёт. Красный сигнальный свет его был похож на раскалённую и бесконечно далёкую планету, совершающую свой космический полёт в чьём-то фантастическом сне.
   Мы шли знакомыми проулками, и Виктор рассказывал, как отец-пропойца учит его жить и копить деньги на жизнь. Остановились у дома с высоким крашеным крыльцом под навесом.
   - Подожди меня здесь, - сказал Виктор и исчез за дверью.
   Я поднялся на крыльцо и присел на перила. Лето уже вступило в ту критическую пору, когда комары не бросаются стаями остервенело на кого попало, а спокойно, присмотревшись, садятся и, не торопясь, принимаются за своё пиршество. Хочешь бей их, хочешь, гони, а хочешь - терпи и наблюдай, как они надуваются кровью и, бывает, лопаются от своей жадности. Я шлёпнул одного на щеке, и звук гулко разлетелся по пустынной улице - на закате слышится далеко.
   Гордеев долго не появлялся, и мне поневоле приходилось думать о нём. Среди местных девушек Виктор, как я понял, слыл философом. Прослыть Сократом в сельском посёлке парню после городских курсов, конечно, не сложно. Но Гордеев действительно любил порассуждать о смысле жизни и превратностях судьбы. И под ногтями у него всегда было чисто, хотя для меня это не было решающим. От таких, как он, считал я, можно ожидать всего. Вслед за разговором об истине в вине, он мог походя оскорбить, схватить в пылу спора за грудки, ударить по голове бутылкой. Меня пока не трогал, на его счастье.
   Открылась дверь, и на крыльцо вышли Люда с Гордеевым. Судя по его нетвёрдой походке, Виктор в гостях времени даром не терял.
   - Однако, вы долгонько, - недовольно буркнул я.
   - Не скими, старик, - он толкнул меня кулаком в плечо. - Никогда ни одной минуты не тратить даром - таково моё правило.
   - Похоже, выпил ты немного больше, чем следует. А ты, Люда, надеюсь, без запашка?
   - Слишком много задаёшь вопросов, студент. И знаешь, почему? - Люда, похоже, тоже была "под мухой".
   - Да?
   - Потому что он по натуре подкаблучник! - хохотнул Гордеев. - А девушки таких не любят.
   - Да, подкаблучник и размазня, - подтвердила его подружка. - Тебе давно бы уже следовало понять, что Люська не про тебя и избавиться от всяких чувств. Таких девушек берут напором и сразу, а ты в глазки заглядываешь, ожидая подачки.
   - Постараюсь, - вздохнул я - очень не люблю спорить с пьяными.
   - Уж сделай такую милость, друг, - Гордеев хлопнул меня по плечу. - Найди себе подружку-дурнушку, которая на тебя клюнет.
   Похоже, эти двое хорошо дополняли друг друга. И уж во всяком случае, оба меня глубоко презирали.
   Плевать!
   Людка ушла за Люсей, а Виктор стал рассказывать, как несколько минут назад мял её голые груди. Я не смог скрыть своего удивления. Этот парень, с тёмными азиатскими глазами, всё время меня поражал своими непредсказуемыми поступками.
   - Ты что, старик, не веришь?
   - Да нет, - с дрожью в голосе сказал я. - Просто успел пообвыкнуть к вам, полюбить даже и теперь удивляюсь, с какой лёгкостью один из вас продаёт другого.
   - Никто никого не продаёт. Девушки, они для того и нужны,... или нет? Впрочем, ты - чокнутый. Хочешь, на сегодняшний вечер бабами махнём - я твою недотрогу вмиг уломаю, а тебя Людка кое-чему научит. Ты думаешь, она почему на тебя нападает? Нравишься ты ей - сама говорила - вот и злится, что ты по Люське сохнешь.
   Если бы не последнее откровение, я, наверное, ударил бы сейчас Гордеева, но сдержался - всегда приятно узнавать, что ты не безразличен девушкам.
   - Влюбляться не пробовал? - с деланным сочувствием спросил я, от греха пряча руки за спину.
   - Одна пробовала семь раз - семерых и родила, - философски ответствовал Гордеев.
   Он обычно разговаривал со мной покровительски или, когда бывал не в духе, резко, нетерпимо. Он считал меня интеллигентом и подкаблучником, что, по его мнению, было одно и тоже, и являлось мало красящим мужчину достоинством.
   Девушки появились.
   - Я сегодня у Людки на дне варенья! На весь вечер! - Люся улыбалась мне навстречу всем своим существом. - Поздравляю, Людочка!
   Девчата обменялись шутливыми поцелуями, и мы тут же расстались, разбившись на пары.
  
   Мы гуляли тёмными улицами, я держал её за руку.
   - Вот странно - Людка говорит, что Витька ей не нравится, а сама с ним гуляет. Я бы так не смогла.
   - Стерпится - слюбится, - осторожно заметил я.
   - Не-а. Людка, говорит - всё из-за меня. Вы с Витькой - друзья, и она жертвует собой, чтобы мы могли встречаться.
   - Стоит подарить ей коробку конфет за вредность производства.
   - А мне?
   - Тебе весь - магазин.
   Она прижалась к глухому, как стена, забору и спрятала руки за спиной.
   - Значит, я тебе нравлюсь?
   - Я терпеть тебя ненавижу, - сказал и поцеловал её.
   - Я так и думала, - Люся обняла меня за шею, и поцелуи стали взаимными, нежными, долгими....
  
   - Теперь пошли.
   - Куда?
   - Брать магазин - ты же обещал.
   В центре посёлка фонарей было больше. Единственный светофор конвульсивно отбивался жёлтым светом от роя комаров и мошек. Ветер шелестел верхушками огромных тополей. Мы остановились возле освещённой витрины.
   - Хорошо знать, что такое есть, - Люся кивнула на наряды за стеклом. - Когда-нибудь их можно будет купить.
   - Когда?
   - Вот институт закончу, начну работать, и....
   - Можно замуж выйти, и....
   - За студента с повышенной стипендией? - Люська поднялась на цыпочки и чмокнула меня в щёку возле уха.
   - Я в стройотряд поеду - знаешь, сколько деньжищ привезу?
   - Когда привезёшь - тогда и посчитаем.
  
   Мы шли обратною дорогой. Луна за спиной обозначила наши тени на асфальте. Улица была пуста.
   Люся вдруг спросила:
   - Как думаешь, покойники с кладбища гуляют по ночам?
   - Конечно. А почему бы и нет.
   Словно в ответ на мои слова, из двора двухэтажки вышел мужчина, увидев нас, остановился и начал наблюдать.
   - Ой! - Люся прильнула ко мне всем телом.
   Мы ушли уже достаточно далеко, а моя спутница всё оглядывалась на злополучную фигуру.
   Чтобы отвлечь её, спросил:
   - О чём ты подумала, когда первый раз увидела меня?
   - А ты?
   - Я подумал, эта девушка создана для меня.
   - А я - вот припёрся откуда-то городской воображала.
   Целый квартал мы прошли молча, целуясь на ходу.
  
   - Ой, Людка идёт! Пойдем, спросим, где они были.
   Я поймал её и держал возле себя в объятиях, покуда не подошли Гордеев с подружкой. В руках у Виктора побулькивала почти пустая бутылка. Он протянул её мне:
   - Выпей, старик, за день рождения самой прекрасной на свете именинницы.
   Игнорируя угощение, я взял Людкину руку и поцеловал её, склонившись:
   - Поздравляю.
   Именинница заметно смутилась.
   Люся щебетала:
   - Антон говорит, покойники ночами с кладбища удирают, по улицам гуляют. Одного мы сейчас видели.
   - Это надо проверить, - заявил Виктор. Он опрокинул остатки из бутылки в рот и, размахнувшись, далеко забросил пустую тару. - Топаем на кладбище.
  
   Ночью на кладбище преобладает один цвет - белый. Может быть потому, что он больше пугает, бросается в глаза. Белый - цвет савана. В каждом венке, в мраморном надгробье чудятся вставшие мертвецы.
   - Шикарно! - Людка примерила на шею шелестящий бумажными цветами венок.
   - Подъём, жмурики! - гулко стучит кулаком по пирамидке Гордеев.
   Кресты, холмики, надгробья, оградки, оградки, оградки....
   Плиткою вымощена площадка, столик, скамейка, мраморный обелиск, по углам ограды чугунные столбики, провисли массивные цепи. Красиво, со вкусом, даже величественно.
   Люся меня за руку - и туда:
   - Это наш дом, приходите в гости.
   Через завалы венков Людка пробралась к кресту, обвила руками перекладину, склонила на бок голову:
   - Я - великомученица. Молитесь на меня.
   Виктор, чиркнув спичкой, прочитал под "Здесь покоится..." и запел, кривляясь и отплясывая на скорбном холмике:
   - Софья, я не стану врать
   Готов полбанки я отдать
   Чтобы тобою обладать....
   Признаться, в первые минуты я остолбенел: святые места - музеи, церкви, кладбища - всегда закрепощают меня, настраивают на благодарно-покаянный мотив, а тут такое кощунство! И всё это из-за Люси. Не ожидал.
   Но она быстро поняла моё состояние и вот уже сидит на скамеечке тихая, повинившаяся - ждёт. И ко мне вернулось чувство реальности. И обида, и злость на этих хулиганов.
   Я мог бы надавать Витьке тумаков и гнать его пинками от этого святого места, но не рискнул наделать ещё большего шума. Вместо этого подошёл к Людке и траурными лентами с венков прихватил её кисти к перекладине. Витькина подружка лишь постанывала сладострастно.
   Я вышел на дорожку:
   - Пойдём отсюда, молиться утром вернёмся.
   Люся шмыгнула мне под руку.
   - А как же я? - первый проблеск страха достиг Людкиного сознания.
   Моя затея понравилась Гордееву, он даже перестал петь и плясать.
   - Не бойся, старуха! Ни черта не бойся - мы придём за тобой обязательно.
   - Вы, идиоты! Что удумали? - Люда кричит, она почти в истерике. - Студент, я задушу тебя! Витька, дурак, отвяжи руки!
   Гордееву нравятся забавы сильного над беззащитным, но то ли ему жалко стало подругу, то ли какая другая мысль пришла в его кудрявую голову. Он возвращается, но развязывать не спешит, целует Люду, шарит руками по её телу.
   Мы с Люсей отворачиваемся и бредём, обнявшись, по дорожке. Я приглядывался к ней, насколько это позволял неверный свет луны. Ничего не отражалось на её милом личике - ни сочувствия, ни любопытства, только грусть.
   - Ты расстроился?
   - Знаешь, кроме наших необузданных страстей, есть ещё незыблемый порядок жизни - что свято, то свято.
   Она заражается моим благочестием и виновато трётся носиком о моё плечо.
   Нас догоняют Витька с подружкой. Люда встала напротив меня:
   - Студент, я тебе сейчас по морде дам.
   Раз сказала, значит, не даст. Говорю как можно убедительнее:
   - Люда, не забудь, мы здесь в гостях, и не надо так громко кричать.
   - У кого в гостях? У этих жмуриков? - Людка срывает с ближайшей могилки венок и бросает мне под ноги. - А ну подними, а то обидятся....
   Это уж слишком! Делаю шаг по направлению к хулиганке, и голос мой снижается до зловещего шёпота:
   - Если сейчас из твоего цветущего организма выпустить кишки и забросать землёй, то, думаю, твоя прекрасная внешность мало чем будет отличаться от внешности тех, кого ты называешь жмуриками, и пахнуть ты будешь....
   - Не трогай мою цветущую внешность! - рычит Людка, разворачивается и уходит прочь. - Витёк, за мной! Люська, бросай своего психа, айда с нами ямки себе мерить.
   Голос её удалился. Виктор ушёл следом. Люся осталась со мной.
   - Пойдём домой.
   - Неудобно без них.
   - Неудобно? - я ещё не остыл. - Неудобно на потолке спать - остальное терпимо.
   Люся молчит. Она ни причём, и мне становится стыдно. Понёс всякую околесицу, лишь бы сгладить свою грубость.
   - ... Вот, говорят, колдун не может умереть и мучается до тех пор, пока искусство своё не передаст. Ему достаточно для этого лишь коснуться человека - и готов новый колдун, а старый преспокойненько в гробу вытягивается. А бывает, что устанет хворать и заснёт летаргическим сном, просыпается уже в гробу на кладбище. Силушка-то чёрная покоя не даёт. Он вылезает ночами и караулит, когда какие-нибудь дураки, вроде нас, забредут сюда....
   Люся боится и прижимается ко мне тесней.
   Луна то спрячется, то вновь расчистит себе проталину в облаках, и пульсирует из её черноты, заливая всю округу мертвенной бледностью.
   Мы брели бездумно кладбищенской аллеей, как вдруг странный посторонний звук привлёк наше внимание. Будто песком по плащовке прошуршало за спиной. Мы с Люсей остановились, с недоумением оглянулись. В полутьме на одном из могильных холмов будто на пружинах поднялась чёрная фигура.
   Я не успел её толком рассмотреть - Люся утопленницей вцепилась в меня, щекой прижалась к подбородку, совсем близко блестели страхом её глаза, волосы закрыли весь мир. С трудом оторвал ёе от себя, чтобы иметь возможность защищаться.
   Казалось, всё вокруг на своих местах. Чего Люся трясётся? Но звякнула калитка, и взор поймал движущийся на нас чёрный силуэт. Без сомнения, это был человек. Не животное, не чертовщина какая-нибудь. Старушка - роста маленького, на голове будто капюшон, на спине горб, и плащ шуршит. Шажки мелкие, шаркающие - несомненно, старушечьи. Но никаких намёков на лицо, руки - всё напрочь задрапировано темнотой.
   Люся молча тряслась, повиснув на моей руке, и колебания её тела достигли невероятной частоты. Хочу успокоить её и говорю, как можно спокойнее, но голос предательски сипит и срывается:
   - Что за шутки? Тут либо по морде бить, либо рвать без оглядки. Начнём с первого....
   Жду, что фигура сейчас бросится на нас с жутким воплем Гордеевского голоса:
   - Ага, попались!
   Но горбатый силуэт вдруг останавливается, качнувшись на месте, поворачивается и также, не спеша, начинает удаляться. Со спины он ещё сильнее похож на старуху, и, слава Богу, что нам не пришлось увидеть её, наверняка, мерзкой рожи.
   Люся, кажется, начала оживать, хотя её по-прежнему бьёт озноб
   - Что? Что это было?
   Фигура уже далеко, за ней надо следить взглядом, чтобы не потерять в темноте.
   - Не смотри и успокойся, - я повернул девушку за плечи и повёл прочь. - Ну, было, было и сплыло - теперь нет. Пошли отсюда.
   Она идёт безропотно, вертит головой, оглядываясь. Дорожка упирается в пролом в заборе. Кажется, все наши страхи позади.
   Но не тут-то было! За спиной вновь слышны шаги, ближе, ближе.... Я заслоняю Люсю собой, готовый к самому худшему. Из темноты выныривает Гордеев, идёт по тому самому месту, где только что шаркала ножками загадочная фигура. Будто столкнул её в сторону и идёт к нам. Идёт, благодушно улыбаясь - издалека видно. И нам с Люсей сразу становится хорошо и спокойно.
   - Что, испугались, голубки?
   - Так это ты был, ты...? - Люся молотит в Гордеевскую грудь кулачками. Для него это вместо щекотки.
   - Здорово я вас?
   Мне непереносимо его глупое торжество.
   - Нет, Виктор, здесь действительно кто-то был. Минутой раньше ты столкнулся бы с ним лбами. Да нет, там старушка была вот такусенькая....
   Гордеев ни с кем не хочет делиться своей славой:
   - Да я это, я, говорю...
   - Может и ты, да вот пиджак твой импортный за версту светит.
   - Да? - Виктор обескуражено посмотрел на его светлые полы, но тут же нашёлся. - А сейчас?
   Он стянул пиджак, вывернул его на изнанку и накинул на плечи:
   - Ну?
   - Похож, - говорю. - Только морда фосфором светится.
   Виктор голову наклонил вперёд цыганскими кудрями, руки за спину заложил - ворот пиджака вздыбился. Ну, точь-в-точь, как та фигура, даже горб на месте. Только великовата, конечно.
   - Он! Он! - Люся запрыгала дошкольницей, в ладоши запрыгала, потом спохватилась. - А Людка где?
   Тут и Карасёва подошла из темноты, схватила нас с Витькой за локти:
   - Пойдёмте, пойдёмте отсюда поскорей!
   Мы выбрались с кладбища и побрели домой, болтая ни о чём. Только Людка напряжённо молчала, к чему-то прислушиваясь и оглядываясь назад. У самого посёлка она вдруг разрыдалась:
   - Хватит вам трепаться! Я там видела такое, такое....
   Все мы принялись её утешать, расспрашивать. Она кое-как успокоилась и, наконец, поведала свои приключения.
   - Пока Витька ходил вас пугать, я присела меж оградок, ну, чтоб не увидели. И кто-то прополз перед моим носом - плащ шуршал, покойником пахло. Я чуть не умерла со страху.
   Вот тебе и на!
   Теперь и мы с Люсей принялись убеждать, что видели кого-то в плаще, правда, не так близко, чтоб унюхать его запах. Витька один ни чему не верил и всё посмеивался. С тем и пришли на знакомую улицу.
  
   Возле дома Карасёвых стоял военный "уазик". Бравый прапорщик при портупее и сапогах шагнул навстречу:
   - Здорово, молодёжь! - и Люде, - слышь, позови сестру.
   Людка прошла в дом, а прапор, пожав Витьке руку, протянул её и мне.
   - Николай, - представился он. - А для знакомства у меня кое-что есть.
   Нырнул в "уазик", вернулся с армейской фляжкой, потряс над гордеевским ухом:
   - Нюхни, Витёк.
   Тот свернул пробку, нюхнул, лизнул, поморщился:
   - Спиртяга.
   - Ага, - Николай вновь побывал в машине и вернулся с кавказским рогом в металлической окантовке с массивной цепью, - Подойдёт стопарь? Я его надраил, держи.
   - Посуда увесистая, - вертя в руках рог, согласился Гордеев. - Хохлы о таких говорят: "Возьмешь в руки - маешь вещь".
   Из дома вышла старшая Людкина сестра Татьяна.
   - Опять ты здесь, - напустилась она на прапорщика. - Что у тебя за мания с пистолетом свататься? Ты в наряде? Вот и валяй отсюда, служи, пока из армии не выгнали.
   - Пойду служить, - согласился прапор. - Прощайте, Татьяна Васильевна.
   - Поезжай, Коленька, служи честно-причестно, а когда медаль получишь - приезжай.
   - Я так и сделаю. Только вот с друзьями выпью на посошок.
   Хлопнула дверь.
   - А вот и я! - Людка выскочила с бутылкой вина. От пережитого страха не осталось и следа. - Забыл, народ? У меня ж сегодня день варенья!
   - Да ты что?! - Николай хлопнул себя по лбу, вырвал у Виктора рог и протянул Людке. - Дарю, красавица. Расти большой, не будь лапшой.
   Девчонки начали пить вино из рога. Прапор протянул фляжку со спиртом Витьке, он мне, но я отказался. Гордеев, с горделивым видом поглядывая на меня, приложился к горлышку, сделал глоток, потом сунул тару Николаю и кинулся под водоразборную колонку. Отдышавшись, предложил прапору:
   - Разбавь.
   Бравый вояка величавым жестом отринул его совет. Выпустил из груди воздух, опрокинул фляжку и сделал несколько больших глотков. Задумался.
   - Эй, ты слышь, живой? - теребил его Гордеев.
   Николай не обращал на него внимания. Восстановив дыхание, словно очнувшись от раздумий, заговорил мечтательно:
   - Сколько тебе, Людочка? Семнадцать? Двадцать? Чудесная пора. Пора смелых надежд и первой любви. Как это у Достоевского? "Ночь,.. туман,.. струна звенит в тумане." Помните? Струна.... туман на озере.... Поехали, девчата купаться. Что может быть прекраснее ночного купания.
   Татьяна Карасёва была не против, но Людка заупрямилась, должно быть, хмель кружил ей голову:
   - Хочу на кладбище! Поехали, мальчики, ведьму ловить.
   - Слово именинницы - закон для окружающих, - прапор распахнул все двери служебного авто. - Полезай, девчата. Ведьму поймаем, а на озере утопим. Вся ночь с нами!
   Люся была не против покататься, но, заметив мою нерешительность, подошла:
   - Там, на кладбище, нехорошо получилось. Лучше я домой пойду. Проводишь?
   И тут же тень пробежала по её лицу - домой ей сейчас меньше всего хотелось.
   - Люська, не дури! - крикнула Людка из машины. - Ты ж у меня на именинах. Другой раз не отпрошу, вот увидишь.
   Тут и я сообразил, что зря кочевряжусь - лучше ехать куда-нибудь с Люсей, чем брести домой одному. Я подхватил её на руки и понёс в машину, шепча на ухо:
   - Ночь, туман, струна звенит в тумане, и звезда с звездою говорит....
   Уселись - я с девчонками сзади, прапор с Витькой впереди. Прежде, чем завести мотор, они снова открыли фляжку.
   - Эй, ребята, - встревожился я. - Не так часто - кто машину поведёт?
   - Вы бы действительно не увлекались, - поддержала меня Таня.
   Машина тронулась. Николай врубил пьяного дурака - нарочито виляя по всей дороге, запел:
   - Ну и пусть, будет нелёгким мой путь....
   Девчонки взвизгнули.
   - Допрыгается, - заглянул я в мрачное будущее.
   Таня с гордостью за кавалера сказала:
   - Он вообще ничего не боится - это даже страшно.
   - Ничего не бояться нормальный человек не может, - заметил я. - Даже если у него ума на мизинец, то и тогда он должен распознать хоть самую примитивную опасность.
   - Ребята, нет проблем, - вклинился Гордеев. - Держу пари - люблю пари - что командир твой, Танька, струсит один на кладбище.
   - Спорь, Таня, - посоветовал прапор, - без штанов юноша останется.
   - Да ну вас, - Таня отмахнулась. - Дефицит нормальных людей хуже дефицита колбасы.
   Она старалась держаться независимо, но видно было, как она любит Николая, всей душой тянется к нему, болеет за него и страдает. Люся сказала мне позднее:
   - Ей хватило одной лишь его фразы: "Знаешь, я так себя люблю, так уважаю, что нашёл тебя".
   - Не, ты скажи, Колёк, скажи, чего ты боишься, - пьяно приставал Гордеев.
   - Чего боюсь? - Николай покосился на него. - В командировках часто бываю, люблю шашлыки на вокзалах есть. Вот и боюсь, что какая-нибудь зараза нерусская накормит меня собачатиной....
   - Шашлык из собачатины..., - Витька передёрнулся от отвращения.
   А Николай продолжил:
   - Вообще-то в жизни и по долгу службы мне пришлось всякое повидать. Иногда такое, что и в кошмарном сне не привидится. Помню, стояли на Памире в летних лагерях. Местные все уши про снежного человека прожужжали, боялись его насмерть. Часовые, понятно, навзводе. Ночью лишний раз из палатки не высунешься. Луна жарит - светло, как днём. Лежу у окна, смотрю на звёзды. Не спится. Вдруг предстаёт неведомое - похожее на человека, лохматое, глаза круглые, светятся в ночи, взгляд наводит цепенящий ужас. Мы с минуту смотрели друг на друга через окно. А в палатке окно, сами знаете, - нет его. Схватил бы меня за глотку мохнатой своей лапой, и тю-тю прапорщика Шлыгина. Не тронул, отошёл, я потом подумал - пригрезился в полудрёме. Следы смотрел, часовых расспрашивал - ничего. На том и успокоился - пригрезилось. А потом повторилось. Я уже здесь служил. В наряде был, при оружии. Посты проверил, иду в караулку. Темень - в двух шагах ничего не видно. Вдруг кто-то из-за кустов скок на дорогу. Хвать меня за грудки. Я за кобуру, он меня за кисть. Чувствую, силища нечеловеческая. Стоим, боремся, вперив взгляд друг в друга. Тут я его признал. Глаза круглые, а белков нет - звериные глаза и в темноте светятся. Рыло, шея, всё тело мохнатое, одежды никакой, а на ногах стоит. Спрашиваю:
   - Ты как здесь оказался?
   Он оскалился, буркнул что-то по-своему, оттолкнул меня и - в кусты. Только его и видел. Я и стрелять не стал: попадешь - не попадёшь, а смеху на всю часть будет.
   Николай умолк. Молчали и мы, заинтригованные рассказом.
   - Жуть, - сказала Таня.
  
   Огни посёлка скрылись. Прапор остановил машину, выключил фары, достал фляжку:
   - Пора горючки долить - мотор не тянет.
   - Дёрни глоточек, старина, - теперь уже вдвоём приставали ко мне.
   Моё упорство начало раздражать Витьку:
   - Вот экземпляр - взгляните, девчонки: не пьёт, не курит, культурно выражается.
   - И правильно делает, - сказала Таня.
   - Да ты может не мужик совсем, а? - Витька зарывался, и терпение моё иссякало.
   - Может, проверишь?
   - А пойдем, разомнёмся.
   Мы спрыгнули на землю. Девчонки наблюдали за нами в открытую дверь, прапор высунул голову в раскрытое окно. Им казалось, мы шутим, но мы-то с Витькой знали, что миром нам не разойтись.
   Он обошёл вокруг машины и встал против меня, руки в карманах, покачиваясь с пяток на носки, меряя меня презрительным взглядом:
   - Ну, что, Светочка, Сонечка, Любочка... в морду тебе дать или по попке хлопнуть?
   - А это, как сумеешь.
   Он отшагнул в сторону и пнул меня, целясь в мягкое место. Ногу я его поймал, мог бы вырубить тут же ударом в пах, но пощадил неразумного и лишь, присев, подсёк вторую, опорную.
   Витька гулко, всей своей массой хряснулся на загривок. Несколько мгновений лежал неподвижно, потом шевельнулся, потом заматерился, с трудом поднялся и ринулся на меня. Он будто действовал по моей подсказке - я уже выбрал такую позицию, что "уазик" оказался в трёх шагах за моей спиной. Витьке я сделал подсечку и чуть-чуть подтолкнул. Он взмыл в воздух и торпедой - головой вперёд - со страшной силой врезался в "уазик". Мне показалось, машина чуть не опрокинулась на бок, по крайней мере, её здорово тряхнуло.
   Девчонки взвизгнули, прапор выскочил, но не к Витьке, сначала осмотрел помятую дверцу, присвистнул:
   - Ни хрена себе!
   Выскочили девчонки. Из бесформенной массы, распростёртой на земле, создали Витькино тело, усадили, прислонили спиной к машине. Голова его всё никак не могла держаться прямо и заваливалась набок. Татьяна, работавшая фельдшером в больнице, профессионально ощупала его.
   - Крови нет, но шишка большущая. И шейный позвонок, возможно, сместился или мышцу защемило. Доигрались, дети малые.
   Витька оказался живуч. Сначала он совладал со своей головой - заставил её более-менее держаться прямо. Потом начал харкаться и плеваться - то ли язык прикусил, то ли губу. Потом с помощью девчонок встал и добрался до своего места в машине.
   - Ну и делов ты мне наделал, парень, - посетовал прапор и ко мне. - Ты самбист что ль?
   - Нет, это из айкидо.
   - Ну, дела! - к бравому вояке вернулось его мажорное настроение. - Нарвешься, где не ожидаешь. А, Витёк? Не ожидал?
   Мой поверженный противник вяло махнул рукой и с трудом отвернул голову. Прапор предложил ему фляжку:
   - Будешь?
   Девчонки уселись в машину. Я остался один и почувствовал себя лишним в компании. Даже Люся не подошла ко мне, а советовала Витьке, что ему надо приложить к шишке на голове. Душевное напряжение, сопутствующее поединку, ещё держало меня в своей власти и подталкивало на какой-нибудь решительный шаг: ну, например, уйти прочь с гордо поднятой головой победителя. Посомневавшись, решил - так и сделаю, если обо мне не вспомнят в "уазике".
   В этот момент слух мой уловил какой-то посторонний звук, и следом возникло саднящее чувство тревоги. Мне почудилось какое-то движение на дороге - кто-то идёт навстречу нам.
   Я тронул Николая за плечо и указал в темноту. Меня поняли все, замерли, вглядываясь. Отчётливо стали слышны звуки шагов и обрывки разговора.
   Неожиданно вспыхнули фары, и в их свете мы увидели трёх парней в ковбойках и тельняшках. Они остолбенели от неожиданности, а Николай не дал им опомниться.
   - Руки в гору! - крик слетел с его губ с внезапностью выстрела. Он выскочил из машины, выхватил пистолет и присел на полусогнутых ногах, как это делают американские полицейские в боевиках.
   - Аттас, менты! - парни бросились врассыпную.
   А Николай, вернувшись в машину, толкнул Виктора в бок:
   - Как я их?
   Гордеев тихонько выругался, приложив ладонь к шее.
   - Может, вернёмся?
   - Только вперёд! - это были его первые слова после лобовой атаки стальной дверцы "уазика".
   Николай тронул настолько стремительно, что машину занесло.
  
   - Кажется, нам лучше подъехать с задов, - сказал он через несколько минут и свернул с дороги. Выключив фары, вёл "уазик" полем, а потом вдоль ограды кладбища, наконец, остановился и выключил мотор. В его руках вновь булькнула фляжка. Виктор - странное дело - отказался.
   - Ты не забыл наш уговор? - кажется, он решил отыграться на Николае, потерпев неудачу со мной. - Коль, да на тебе лица нет. Ладно, поехали купаться.
   Прапор и, правда, как-то весь подобрался, оставил свои шуточки и ухмылки, сосредоточенно хлебнул спирта, помедлил, ожидая прилива энергии, сунул куда-то фляжку, достал из нагрудного кармана зеркальце:
   - Эту вещицу, юноша, найдёшь на столике у обелиска погибших вертолётчиков. Естественно, когда я вернусь. Не скучай, прелесть моя - я мигом.
   Первый раз он потянулся к Тане с поцелуем и чмокнул куда попал.
   Он ушёл, мы остались. Я обнял Люсю - первый раз после драки - она потянулась ко мне. Всё, мир в доме восстановлен. Мы забрались в "уазик" и занялись более приятным делом, чем походы по кладбищу - стали целоваться.
   Вскоре в машину вернулись девчонки.
   - Где Виктор?
   - Ушёл за Николаем.
   - Идиот! Он же на пулю нарвётся.
   Моё беспокойство передалось девчонкам.
   - Антоша, иди, верни его.
   - Хочешь, чтоб было два идиота? Или два свеженьких трупа....
   Нам действительно ничего не оставалось, как пассивно ждать развязки - счастливой или, может быть, роковой. Потянулись томительные минуты ожидания. Все молчали и напряжённо вслушивались в ночную тишину.
   - Счастливая Люська, - тоскливо, по-бабьи сказала Таня. - Мужик словно к юбке пришит, ни на шаг в сторону.
   Комплимент, скажу прямо, довольно сомнительный.
  
   Луна одним краем своим протиснулась сквозь облака и осветила окрестность колдовским светом. Под машиной послышалось шуршание - выкатился игольчатый клубок. Ёжик с кряхтением перебрался через канавку. Мягкий топоток затих за оградой кладбища, и больше ничто не нарушало тишину. Сёстры задремали, привалившись друг к другу. Люся, кажется, спала на моей груди - дышала глубоко и ровно, изредка причмокивая уголками губ.
   Томительное ожидание длится, длится.... И вдруг - бах! - выстрел. Крики где-то на той стороне кладбища.
   Доигрались!
   Девчонки выскочили из машины, суетятся, ахают, но идти в темноту боятся - меня посылают. Я зло в ответ:
   - Хорошие были парни. Теперь одного в могилу, а другого за решётку.
   Снова выстрел, и опять кто-то кричит истошно. Я тащу девчонок за машину:
   - Стойте здесь, а то - не дай Бог! - шальная прилетит
   - Не ходи, - хватает меня за руку Люся.
   - И не собираюсь: куда идти - под ствол придурка? Будем ждать.
  
   Виктор первым вернулся. Перепугал девчонок, но и успокоил:
   - Колька не в меня стрелял, за кем-то погнался. А может, это за ним гнались. Вообщем, на мазарках кто-то есть, и этот кто-то натворил там делов. Не плачь, Танька, живой твой прапор, только штаны замочил. А вот и он, кажется.
   Тёмный силуэт возник над забором, обломив штакетину, упал, выругался, и через минуту к нам подошёл Николай.
   - Поехали! - объявил мрачно, сел, завёл машину и, не дожидаясь, пока мы захлопнем дверцы, рванул с места. Включил фары и полем без дороги помчал к посёлку.
   - Что, что случилось? - наседали девчонки.
   - А я откуда знаю? - отрезал Николай.
   Высадив нас у дома Карасёвых, он тут же укатил на службу, ничего не объяснив.
  
   С того вечера наши отношения с Виктором закончились - да я и не жалел. С Люсей мы встречались всё лето, но на кладбище больше не ходили. Первого сентября разъехались на учёбу по своим городам, поклявшись встретиться на зимних каникулах.
   Вот и вся история. Если интересуют подробности триллера, найдите прапорщика Шлыгина, да и расспросите обо всём.
  
   Рассказ Евгении Ивановны Соколовой.
   Я и сейчас, только лишь глаза закрою, чутко слышу хрустальный звон колокольчиков её голоса. Сказать по правде, девочка любила меня больше родной мамочки. А я в ней души не чаяла, ревновала даже к письмам с иностранными марками, которые сама ей читала. С содроганием ждала того момента, когда вдруг приедет её беспутная мать и отберёт у меня единственное сокровище.
   Ночами ни однажды вставала я и заглядывала в её спаленку, где Оленька лежала в кроватке и крепко спала. А мне чудилось, будто просила шепотком: "Баба, укрой - мне холодно". Тихонько подходила к ней, поправляла одеяльце и прислушивалась к её ровному дыханию. Потом так же тихонько на цыпочках уходила к себе. О каком другом счастье может мечтать одинокая старуха?
   Что могу сказать о себе? Зовут меня Евгения Ивановна, пенсионерка с семилетним стажем, живу тихо, уединённо и довольно прилично. Жила допрежь одна-одинёшенька, близких родственников растеряла где-то по белу свету, так что племянница со своей просьбой обратилась, как снег на голову, к нечаянной радости. А оказалось, к непоправимо горю. Я даже не успела вскрикнуть - всё было так неожиданно, так страшно, так чудовищно, что в первый момент силы оставили меня, лишив возможности двигаться и говорить.
   Моя Оленька играла с другими детьми, только на полметра сбежала с газона на дорогу за мячиком.... И откуда взялся этот зловещий мотоциклист? Он и в самом деле был такой - в чёрной кожаной куртке, под тёмным стеклом шлема не видно лица.
   Девочку сбило передним колесом, чем-то зацепило, проволокло, кувыркая - только ручки и ножки мелькали в воздухе - несколько метров, и осталась она лежать на асфальте неподвижной, а мотоциклист умчался.
   Готовыми разорваться от ужасами глазами смотрела, как над Оленькой склонились люди, остановилась машина, девочку увезли. А я не могу подняться со скамьи - ноги отказали.
   Помню, мать её говорила:
   - Папуас этот так, мешок с деньгами - для меня нет никого на свете дороже Оленьки. Береги её, теть Жень, смотри за ней - она такая юла....
   А я:
   - О девочке не волнуйся - всё будет хорошо.
   И вот, не уберегла. Что теперь будет? Как теперь жить?
   Всё думаю, этого не могло быть, это не правда, сон кошмарный. Сейчас открою глаза и услышу её звоночек-голосочек, иль увижу, как посапывает она в своей кроватке. Ведь кошмары, бывало, и раньше снились, когда оказываешься в самой безвыходной ситуации, а потом вдруг понимаешь, что всего-навсего сон, и стоит открыть глаза, всё и кончится. Тогда становится интересным - а что же дальше? И порой жалеешь, что проснулась не вовремя. Такого кошмара и во сне не пожелаешь.
  
   Я, наверное, пришла в себя уже дома. Не помню только - сама пришла, иль люди добрые помогли добраться. Только огляделась: всё стоит на своих местах - кресла, стулья, телевизор, шкаф - а чего-то не хватает. Вспомнила голос чей-то там, на улице: "Девочку в больницу увезли, а бесполезно - не дышит". Какую девочку? Где моя Оленька?
   Схватила с комода фотографию - у Оленьки в руках большая кукла с косичками, да и сама она с косичками и очень нарядная - уткнулась в неё лицом и вою от жалости и страха. И всё вздрагиваю, будто на меня этот проклятый мотоциклист наезжает, то с одной стороны, то с другой.
   А потом видения начались. Глаза закрою и ясно вижу последний миг, только по-другому, иначе как-то. Девочка моя, поди, и не увидела смерти - так быстро всё произошло. А мне теперь чудится - Оленька, отпрянув, завизжала. Кукла вдруг в руках у неё оказалась, выпала с глухим стуком - на неё и наехал мотоциклист. Девочка моя лицо ладошками закрыла и кричит, а куклу по асфальту тащит байкер проклятый. Тут я рвусь на помощь и натыкаюсь на мебель, стены, двери.
   Бедная, бедная моя девочка. Может, вы знаете, что чувствует бездетная женщина, когда называет её "мамой" дорогое существо? Однажды Оленька, испугавшись чего-то, протянула ко мне крохотные ручки и тоненьким голоском позвала: "Мама, мамочка...". Я тогда крепко обняла свою внучку, прижала к сердцу и заплакала слезами радости и умиления. А Оленька гладила меня по щеке и утешала.
   Оленька! Как тяжело на сердце. Где-то сейчас твоя невинная душенька? Я представила, как она ждёт свою мамочку, ночами тянет свои крохотные ручки.... Оленька, я иду к тебе!
   Нет, это было уже позднее, после похорон. Телеграмму я никуда не посылала. Не знаю почему. Может, не хотела тревожить племянницу в её жаркой Африке - пусть негритят рожает да нянчит. Может, думала, что и сама долго не протяну - день-два да и в гроб, и никакой ответственности.
   После похорон ночами стал мне чудиться её голосок: "Бабушка, мне холодно - укрой". Будто за окном скребётся. В отчаянии рвану шторы, припаду к стеклу - никого.
   Один раз на луну засмотрелась - она ведь всем светит, и свет её холодный. Может и впрямь Оленьке холодно в могилке? Сейчас же нужно бежать и укрыть её, согреть мою бедную девочку. Казалось, от этого и самой станет легче. Мне, как глоток воздуха, нужны были деятельность, прежняя забота о девочке. Надо было лечь рядом с ней в могилку. Чужие люди увезли с кладбища, а я послушалась. Покорилась. Где было моё сердце?
  
   Это сейчас я рассказываю всё подробно так. А в те дни я ничего не видела и не слышала - была раздавлена, убита, смята. Соседи, заметив, что я мало вменяема, стали подносить продукты из магазина. А я дни напролёт никуда не выходила, всё дремала в своей квартире. А по ночам уходила на кладбище, укрывала холмик, под которым покоилась моя девочка, разговаривала с ней. Она меня утешала: "Не плачь, бабушка. Теперь я на всю жизнь для тебя останусь маленькой. А то б выросла, уехала и забыла про тебя".
   Она являлась ко мне такой, какой лежала в своём гробике в моей комнате - точёное, белое, как мрамор, личико её было прелестно. Синие губки полуоткрыты, словно в удивлении, что жизнь так неожиданно оборвалась. И не было этой противной ваты, затыкающей её носик и ротик - даже на третий день из перемолотого внутри организма выступала сукровица.
  
   В ту ночь я как обычно бодрствовала возле её могилки. Холмик прикрыла атласным одеяльцем. На коленях разложила конфетки и её любимые прянички. Тихонько беседую с Оленькой. А потом будто чьи-то голоса послышались, раз, другой. Шаги совсем рядом раздались. Услышав необычный шум в такой поздний час, я выглянула на дорожку и чуть не ткнулась сослепу в эту парочку.
   Признаться, то была не самая приятная минута, так как парень, видимо перепугавшись, становился агрессивным. Спасаясь бегством, как гонимый дух, забилась куда-то под кустик и затаилась.
   Ко мне впервые за эти дни вернулось чувство реальности. Кто я такая есть? Слабая, больная старуха, забравшаяся в неурочное время чёрте куда. Случись что, никто не придёт на помощь.
   Вместе с этими мыслями подкралась лихорадка. Я дрожала всем телом, жалкая в своём волнении, а голова моя - я это чувствовала - тряслась, как у паралитика. Впрочем, не исключалась мысль и о каком-то наваждении - место-то, сами понимаете, какое.
   Над кладбищем стояла глубокая призрачная тишина. Я всё дрожала и прислушивалась. Может быть, ушли? Может быть, у них свои интересы, и нет им дела до глупой старухи? Не в моём характере за чужой забор заглядывать, стало быть, и им нет повода цепляться.
   Мало-помалу успокоилась. Огляделась. Полная луна выплыла из-за туч, стало светлее. Слёзы облегчения навернулись на глаза. Опустила голову на руки и тихонько заплакала. Подумала, как моей внученьке одной-то здесь, и почувствовала удар в сердце. Я вдруг вся похолодела. Тогда впервые подумала, что однажды мне не хватит сил вернуться домой.
  
   Мистических страхов во мне никогда не было, живых людей я боялась. А теперь вот вспомнила про овраг, из которого, поговаривали, вылазят черти за душами грешников, и жутко стало на душе.
   Когда вновь голоса послышались, сердце моё сорвалось и помчалось вскачь. Стала внимательно прислушиваться, чтобы хоть по словам определить, что за люди ходят по кладбищу ночной порой, какие цели у них. Всматриваюсь во тьму до боли в глазах, и будто бы три тени различила - ищут что-то то ли черти, то ли люди, не разобрать.
   - Бу - бу - бу, - доносятся глухие голоса.
   Вот кто-то прошёл совсем рядом.
   - А вот здесь давай! - мужской голос будто над ухом выстрелил
   - Саня! Чёрт! Да убери ты лопату! Ой! - застонали где-то близко, и я, сжавшись, прильнула к земле.
   Непонятные звуки раздавались совсем рядом и будто шли из-под земли. Не сразу я догадалась - яму копают. А поблизости негромко переговаривались:
   - Саня, давай по очереди - лопата-то одна.
   - На, - торопливый ответ.
   Совсем рядом со мной протопали чьи-то ноги. Мимо лица скользнул профиль штыковой лопаты и почти бесшумно вонзился в рыхлый грунт.
   - Фу, гадость!
   На меня посыпались комья земли. Я умирала со страху в двух шагах от гробокопателей, и ничего другого мне не оставалось. Чиркнула спичка, кто-то прикурил.
   - Гляди, гляди! - испуганно зашептали в темноте.
   В пятне света явилось страшное человеческое с белыми оскаленными зубами. Оно покачивалось в темноте, а зубы целились прямо на меня. Лопата на миг поднялась в воздух, а потом снова с зубовным скрежетом вонзилась в почву. Земля под нею вздрогнула, будто ей было больно.
   - Да ну вас! - раздался весьма спокойный голос. - Нашли, кого пугать.
   Через минуту тот же голос продолжил:
   - Безобразно это, мужики.
   - А, брось. Мертвякам до фени.
   - А вообще-то это дело подсудное. Завтра увидят, ментов пустят по следу, и.... конец твоей карьере, Саня, - третий голос прозвучал в ночи.
   - Запросто может быть, - сказал первый, выбираясь из раскопанной ямы.
   Другой занял его место и взял лопату:
   - Не дрейфь - прорвёмся, зато будет потом, что вспомнить.
   От разговоров этих, вполне обычных, страх мой мистический таял, но перед глазами ещё покачивалось в темноте страшное лицо с оскаленными зубами.
  
   Я как-то не заметила, когда они закончили своё дело. Только вдруг стало тихо, будто и не было никого. Тишина, как тёмная и неподвижная вода разлилась над кладбищем и заложила уши. Сколько я не напрягала слух, ни малейшего звука не уловила.
   Потом вдруг почудились мне причитания, доносившиеся из развёрзнутой могилы: "О, человек, спроси у людей этих, зачем потревожили меня, зачем мне голову отъяли?" Ко мне обращались эти стоны и мольбы. Сердце моё сжалась, слёзы выступили на глазах. Я придвинулась к краю могилы, чтобы заглянуть туда....
   Колющий холодный страх сжал моё сердце, когда рыхлая почва пошла из-под моих колен, и я скатилась вместе с землёй на крышку гроба. Она была пробита, и осколок доски уколол занозами мои руки. Тяжёлый дух с головой накрыл меня.
   Я попыталась выкарабкаться, но тщетно - хоть яма широка, да стенки круты. Потом я кричала, звала на помощь, и, наконец, затихла, вся трясясь от ужаса, жадными глазами всё искала кого-то в звёздно-облачном небе. Никаких движений, никаких посторонних звуков.
  
   Много ли времени прошло - не знаю. Для меня оно будто остановилось. Вдруг слышу быстрые шаги в стороне. Человек. Я уже никого не боюсь - чувствую, ещё немного и задохнусь в этом смраде. Пусть хоть кто будет, хоть гробокопатель, хоть убийца, лишь бы вытащил отсюда на свежий воздух. Лишь бы сам теперь меня не испугался. А то как задаст стрекача, приняв меня за чёрте кого. Сиди тогда, старая, до утра.
   Шаги совсем уже близко. Замерли. Кто-то шёл, увидел разрытую могилу и остановился. Тогда я шевельнулась, показаться чтоб, но говорить ещё боюсь.
   Человек увидел моё лицо и дёрнулся назад. Крик у него непроизвольный вырвался, дикий, гортанный, крик человека, которому перерезают горло. Проглотил он свой крик, поперхнулся.
   Никакого ущерба я в нём не заметила. Видимо, просто испугался человек, потом опомнился, не захотел шуметь. Придвинулся чуть ближе. Мне его хорошо под луной видать. Глаза широко распахнуты, дышит ртом, зубы видны. Лицо молодое.
   - Подождите, - тихо говорю. - Я не причиню вам зла, только вы меня не бойтесь.
   Голос его долго не подавал признаков жизни, только шумное дыхание, потом прерывистый вздох, и, наконец:
   - Ты из могилы? Чего тебе здесь надо?
   - Плохо мне, помоги выбраться.
   - А зачем же раскопалась?
   Шутит или верит?
   - Я случайно сюда упала. Выбраться не могу. Старенькая я.
   Лицо его передёрнулось любопытством, но в глазах ещё присутствовал страх и настороженность. А у меня заныло в груди. Я больше не могла выносить эту загробную вонь.
   - А пахнет-то от тебя... Фу! - голос его был ещё не твёрд, но в словах уже бравадой потянуло. - Ты там одна или с костлявым другом?
   - Вытащи, - говорю. - Не до шуток мне.
   - Боюсь, мать, что физически не смогу это сделать, - он тронул свой затылок. - Шею, понимаешь, подвернул. Но тебя здесь не бросим. Друзья у меня поблизости - сейчас позову, и мигом вытащим.
   - Ну, так зови скорей, - прошу. - Невтерпёж мне здесь сидеть.
   Он чуть придвинулся, разглядывая меня.
   - Ставлю десять против одного, что студент со страху в штаны наложит.
   Чиркнул спичкой, поднёс огонёк к моему лицу.
   Представляю, что он увидел. Вся перепачкана, руки до крови ободраны - ни дать, ни взять, вурдалак из могилы.
   - Я тебе, бабушка, сейчас самого вежливого притащу.
   Звук его быстрых шагов растаял в ночи.
  
   И снова томительно потянулись минуты ожидания, но уже проклюнулась надежда на спасение. Скорей бы! Целую вечность сижу в этой вонючей яме. От дурного запаха кружится голова, чувство реальности притупляется, видения и голоса какие-то вновь подступили. И вдруг...
   - Руки в гору, падла! И стой, где стоишь, если не хочешь лишней дырки, - голос будто над ухом выстрелил. Потом короткая, как блеск молнии, вспышка и гром настоящего выстрела.
   Чьё-то тело сигает на меня из темноты. От удара я, наверное, потеряла сознание. Не знаю, надолго ли, но, когда пришла в себя, топот и крики слышны были где-то вдалеке. Что это было? Кто это был? Что за наваждение! Вспомнила - кто-то ко мне в могилку свалился. Прислушалась - точно рядом кто-то есть: отчётливо слышу сиплое прерывистое дыхание.
   - Парень, - спрашиваю, - ты живой? Где твои друзья?
   В ответ - крик, исступлённый, дикий, можно сказать, на последней ноте бытия, и разом оборвался. Неслышно стало и дыхания, сколько я не вслушивалась.
   Немножечко проползла по шаткой крышке гроба, пошарила рукой и нащупала чью-то ногу в штанах и сапоге. Человек полулежал, прислонившись спиной к стенке могилы, без признаков жизни.
   Тут мне пришёл в голову план спасения. Я ступила на его ногу, потом на плечо и - вот она свобода! Легла животом на край могилы и кое-как выползла наружу.
   Свежий воздух ворвался в грудь, закружил голову. Я и на ноги побоялась встать - всё ползла и ползла подальше, прочь от злосчастной могилы. Хотела присесть, отдохнуть, но вдруг - снова выстрел, крики, топот.
   Я мигом приняла вертикальное положение и припустила с кладбища, насколько хватало сил моим больным ноженькам. Всё боялась, что схожу с ума, что бегу прямиком в сумасшедший дом.... Такие вот дела.
  
   Больницы, как видите, не миновала, хотя доктор уверяет, что это лишь следствие от нервного потрясения на смерть внучки, и что со временем это пройдёт. О том, что произошло со мной на кладбище, никому прежде не рассказывала - ещё засмеют, боялась. Ну, и вы с языком-то построже....
  
   Рассказ Александра Левеева
   Отряд назывался "Ассоль". Командир говорил: "Ассоль - это символ верности, верных наших заработков". И действительно, бабок в это лето хапнули мы не мало. Повезло с БРУ - бетонно-растворным узлом. Отремонтировали старый, брошенный, и погнали бетон с раствором. Нахватали нарядов на строительные работы и разъехались по объектам.
   Мы втроём - Сашка Солдатов, Вовка Неволин и я - делали отмостку какому-то бесконечному, сборно-профильному сооружению.
   С Солдатом у нас было много общего - один возраст, служба во флоте, потом рабфак и учёба на одном потоке. Неволин другой статьи - вчерашний школьник, с мягким пушком под носом вместо усов, был он самым молодым в отряде, но и самым вёртким, битым, отчаянным. Не я один это заметил. Ему говорили: "Добром ты жизнь свою не кончишь". А он: "Умение во время умереть гораздо важнее умения не вовремя родиться".
   Всё ж ему трудно было в отряде. Мы с Сашкой постарше, покрепче, к работе привычные и ему спуску не давали. Руки его не держали посильный нам груз, на полдороге пальчишки Вовкины самопроизвольно разжимались, носилки падали, бетон расплёскивался. Мы, естественно, ругали слабака.
   Тогда он придумал чалку на плечи, за которую цеплял носилки. Трясясь и подламываясь, как былинка на ветру, пёр ношу до самого конца и даже аккуратно вываливал бетон за опалубку.
   В перекурах бурчал: "Потаскаешь так до вечера и, не дождавшись смертного часа, живым в гроб на карачках поползёшь".
   Оживал по окончании рабочего дня.
  
   Неподалёку от объекта для ночлега снимали мы сарайчик у одной пожилой парочки. Старик частенько к нам заглядывал - водочки хлебнуть на дармовщинку, потрещать о том, о сём. После стаканчика-другого, Фёдор Лукич - так его звали - готов был погибнуть за правду. Просто рвался в безвестные герои. Поначалу это смешило, потом надоедать стало.
   - Ты, Лукич, всё про политику. Ты нам про любовь что рассказал....
   И дед охотно начинал:
   - Я был помоложе, тоже спуску женскому полу не давал. Да и сейчас, при счастливом случае, не безгрешен. Но разум-то не зря человеку даден....
   - Молодку бы тебе сейчас, а, Лукич?
   Старик крякнул, поморщился и от полноты чувств чихнул.
   - Будьте здоровы! - вежливо пожелали мы.
   - Благодарствуйте, - так же вежливо отвечал Фёдор Лукич и деликатно высморкался с помощью двух пальцев, изящно оттопырив мизинец.
   - Жена-то ревнует? - донимал его Неволин. - Возьмёт да и бросит тебя на старости лет. А, Лукич?
   - Не бросит - какая ни на есть, а всё же баба. Верно? Всех их из одного ребра для нас сделали. Вот и обращение к ней имей, как положено: когда приласкай, а когда и пожури - вот и не бросит.
   - А когда первый раз с женщиной.... Помнишь?
   Вовку послушать - он на танцы без ножа не ходил, с ментами из обреза перестреливался, а по женской части, видать, приотстал, но интересуется.
   Лукич покряхтел от усердия, пытаясь что-то извлечь из своей намозоленной годами памяти, но тщетно. Рад бы угодить, да нечем. Но всё же посчитал, что трудился не напрасно и безбожно задымил чужою сигаретой.
   Неволин разлил остатки на четыре кружки (Лукич здесь свою персональную имел), перекрестил:
   - С Богом, славяне!
   Лукич был не из бодреньких. Порой казалось, он готов рассыпаться от лёгкого дуновения летнего ветерка. Но это только казалось.
   Выпив, крякнув, отерев несуществующие усы, сказал:
   - Все русские люди - весельчаки.
   - А как же! - Неволин задрал рваный тельник, зашлёпал ладошками по впалому животу. - Знаешь, Лукич, нашу, анархистскую?
   - Мы же их порежем, мы же их побьем
   Последних комиссаров в плен мы заберём!
   - Чудной ты парень, - покачал головой старик. - То в Бога веришь, то в Антихриста. Держись одной веры. Лучше за Бога - понятнее. В народе говорят: "Бог не обидит - бабу отымет, так девку даст".
   - Не ври, Лукич, - погрозил ему пальцем осоловевший Солдат. - Ты же атеист, первый колхозник и поныне - активист и общественник.
   - Избави Бог от вранья! - обиделся старик. - Я за правду держусь, как за подол матери. Меня правде отец учил ещё в отрочестве. Да как! Сколько лет прошло, а учебное то место и по сей день чешется. Как сяду, так тут же о правде и вспоминаю. Так что о вранье ты зря.
   Хмелем закружило голову. Не пьянею быстро, но уже вторая бутылка покатилась в угол.
   Я наблюдал за Неволиным - долго ль он до кондиции доходить будет? Попутно видел в нём черты человека циничного, без идеалов, ни в кого и ни во что не верящего, но и не лишённого своеобразного обаяния....
   От этих мыслей отвлёк меня Лукич:
   - О чём призадумался, Алексаша? Иль загадку какую гадаешь?
   Не хотелось пускаться с ним диалог, и я наставительно изрёк:
   - Если в жизни и бывают загадки, то только потому, что их придумывают.
   - Не трожь его: он пьяный - буйный, - развязно хохотнул Неволин.
   Лукич переключился на другую мысль.
   - Нет, Алексаша не пьяница. С пьяницы какой спрос? Мой кум бывало говорил: "Выпьешь рюмку-другую и не поймёшь, то ли собака рычит, то ли в животе бурчит".
   А я, глядя на старика, подумал: "Прирождённый неудачник с тусклыми глазами старой, всем надоевшей собаки, которая постоянно озирается, пытаясь угадать, кто и с какой стороны пнёт её в очередной раз".
   Вспомнил, как он появился первый раз в сарайчике - сговаривались-то с его старухой. Держался не вызывающе, но с чувством собственного достоинства, как человек хорошо знающий себе цену и не собирающийся продешевить. Мы пили водку каждый вечер, сначала как профилактику от дизентерии, потом по привычке - деньги были. Поднесли старику....
   - Мущинский разговор, он и есть мущинский разговор. Такой разговор мы завсегда понимаем, - сказал хозяин сарая, деликатно почёсывая мизинцем правой руки затылок.
   Он не против был потолковать с "мышлявыми" людьми, коими он нас считал. Его житейская мудрость своей прямолинейностью и увесистостью напоминала железный лом, которого много было при социализме, но не находилось ему места в новом времени. Главное, по мнению Лукича, чтобы каждый находился при общем деле, а "собаки-демократы" всё поломали. Старик ругал нещадно всех подряд. Единственный человек, на которого он не обижался - это он сам. В его маленьких тусклых глазках навсегда застыла грусть. То ли он скорбел о несчастном человечестве, то ли о своей невоплощённой мечте...
   Неволин уже горланил другую песню:
   - Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс! Лукич, а слабо нам царя вернуть, чтоб было кому кланяться?
   Старик не ответил. Кажется, он затеял диалог со своей совестью - шевелил беззвучно губами, устремив взгляд вдаль.
  
   Почали третью бутылку. В самый разгар тайной вечеринки, когда волнам хмельного веселья становилось тесновато в сараюшке, появилась Евдокия Карповна, хозяйка то есть. Втиснулась бочком в дверь, осуждающе покачала головой.
   Из вежливости поднесли ей кружечку с водкой. Судя по разговорам старика, она не пила, но на этот раз, преодолевая отвращение, выпила. От удивления ей налили снова, но она отказалась. Евдокия Карповна поскребла лоб, что, должно быть, свидетельствовало о напряжённой работе мысли и, глядя поверх наших голов, изрекла:
   - Гляжу на вас и убеждаюсь - мир создал не Бог, а злые духи.
   Мы так и опешили! Ожидали всего - брани со стариком, угроз для нас иль осуждения, благодарности за угощение, но только не нравоучений, за наш же счёт.
   Опешили мы с Солдатом, а Неволина трудно чем смутить. Я всё больше убеждаюсь - по этому парню не плачет, а просто рыдает тюрьма.
   - Это всегда так бывает после первой рюмки, - осклабился он. - Ты, бабуля, выпей вторую - хвалить нас начнёшь, а после третьей - в пляс пойдём.
   От улыбки её некрасивое лицо стало ещё более непривлекательным.
   - Отпила уж своё. Да и деда моего не накачивайте - сердцем мучается.
   Неволин перехватил её зоркий взгляд на зелёный лук и огурцы, принесённые Лукичом на закуску, и затараторил:
   - Внукам сказки-загадки сказываешь? Ну-ка разгадай мою - начинка мясная, а пирожок из дерева.
   Вовка, наверное, аппетит ей пытался испортить, но старая так ничего и не поняла. Зато Фёдор Лукич, обладавший завидной способностью быстро переходить от огорчений к радостям, ликующе сказал:
   - Каких ребят в институтах учат, а!
   Неволя изобразил отрицательный жест указательным пальцем, пропел:
   - Хулиганом я родился, хулиганом и помру....
   Узнав ответ Вовкиной загадки, Лукич сказал, обращаясь ко мне:
   - Жизнь прожил, войну перемог, а к мертвякам никак не привыкну. Как гляну на покойника, так неделю ничего в рот не беру. Не то, чтобы не могу, а неохота. Вот беда!
   Лукич говорил неторопливо, не спуская с меня выцветших, занавешенных редкими ресницами, глаз.
   - Да? - спросил я для того, чтобы что-то сказать. Подумав, продолжил. - В жизни всё бывает, даже то, чего не бывает.
   В общей болтовне Сашка Солдатов не принимал участия, сумрачный и задумчивый сидел в углу сарая и курил, сосредоточенно наблюдая, как струйка серого дыма, извиваясь и клубясь, рассасывалась где-то под потолком. По его брезгливому выражению лица было видно, что ему что-то не по нутру. И старики, мне кажется, его немного побаивались. От всего его облика - от походки, жестов, манеры говорить и слушать - исходила уверенность. А мало кто любит людей, слишком уверенно шагающих по жизни.
   На последнюю реплику старика он встрепенулся и меланхолично заметил:
   - Единственное, что люди охотно делают, так это глупости.
   Когда он начинал говорить, его бледное лицо становилось совсем белым, словно вырезанным из бумаги, а синие глаза темнели. Я подозревал в этом последствия специфики службы на атомной субмарине.
   Мы с Лукичом разом уставились на него, ожидая объяснения. И он продолжил:
   - Ты, Фёдор Лукич, наверное, и смерти боишься? А, должно, знаешь, что боятся помирать в срок только скупердяи-стяжатели, которым нажитое жалко оставлять. Ведь в Писании сказано: "Не собирайте себе сокровищ на Земле, но собирайте их на небесах".
   Я знал, Солдат в подпитии и не такое мог выдать. А Лукич так и разинул рот в изумлении. Ненадолго установилась тишина. Только Вовка Неволин не мог примириться с ускользающим от него общим вниманием.
   - Придёт, Лукич, за тобой безносая и... как говорят истинные артисты - каскад под зад и три кульбита.
   - Что-то вы рано, ребятки, о смерти заговорили, - осторожно высказался Фёдор Лукич.
   - Будем жить, пока живётся, - подхватил Неволя. - Ибо жизнь прекрасна, а гонорея омерзительна.
   Вовка ещё трепался о чём-то, пока не допёр, что Лукич и старуха его, как черти ладана, боятся рассказов про покойников и прочие страсти. Тут нашего приятеля понесло, а хозяева сарайчика сидели перед ним загипнотизированные своими страхами, как обезьянки перед удавом.
   - ... до сих пор по ночам кошмары мучают: трупы, стоны, кровь рекой..., - заканчивал Неволя очередную историю, критически осматривал слушателей и начинал новую. - А вот однажды в церкви брошенной я на спор ночевал....
   Я помалкивал в сторонке и лузгал семечки, аккуратно сплёвывая шелуху в кулак. Делал вид, что всё происходящее меня не касается. Но нарастало раздражение на стариков и болтуна. Старикам пора бы закруглиться, а нам принять ещё по одной да на боковую - завтра вставать рано.
   - Чего молчишь? - спросил меня Солдатов, облизнул языком губы и растянул их в улыбке. Улыбка получилась одновременно и добродушной и хитрой.
   - А что можно добавить к этакой брехне?
   - А не послать ли нам Неволю в дом к старикам сказки перед сном рассказывать?
   - Этот вопрос стоит обкашлять.
   - Надоели! - громко сказал Солдат и перестал улыбаться.
   Все, кроме меня, вздрогнули и уставились на него.
   - Надоели, говорю, Неволя, твои басни. Не пора ли переспать?
   Старики охотно повскакали с мест и в двери, Неволя не отставал, досказывая что-то на ходу, играя голосом и гримасничая, вжившись в сюжет очередной своей истории.
  
   Избавившись таким образом от болтуна и его невольных слушателей, Солдатов задремал, прикрыв глаза, а я огляделся. Несмотря на некоторый беспорядок, в сарайчике было даже уютно. На земляном полу настелены доски, три матраса на них, одеяла - отрядное имущество - тут же верстак Лукича, заменявший нам стол. Только серо было от табачного дыма, зато не слышно комаров.
   Когда появился поскучневший Неволя, Солдат открыл глаза и улыбнулся:
   - Куда пропал, капельмейстер?
   Улыбка у него получилась хорошая - широкая, добрая. Улыбались не только губы, но и глаза, и бледневшие при разговоре щёки. Я так никогда не умел улыбаться. А жаль: улыбка человека - память о его детстве.
   Неволин преобразился, разливая по кружкам заныканую от стариков водку, вновь болтал без умолку:
   - Я деду говорю, будешь в наших палестинах, непременно заходи. Что водка, я тебя кое-чем покруче угощу - "поширяемся" всласть.
   Кажется, я зря заподозрил его в сочувствии к назойливым старикам - оно ему было совершенно не свойственно. А мы с Солдатом, не сговариваясь, осуждали беспардонность наших хозяев. Ладно, дед тут каждый вечер торчал - притащит пучок лука и пьёт нахаляву. Сегодня ещё и старуха припёрлась, и ей наливай. Да и неинтересные они люди, уже успевшие переступить тот невидимый порог, который отделяет мудрую старость от умственной дряхлости.
   Неволин тяпнул полкружки, отдышавшись, сказал:
   - Лукич, говорю, не слыхать - мертвяки тут у вас ночами не шалят? По гостям не шляются? А то мы спим, не запираемся. Напугался, перекрестился, через плечо плюёт: "Упаси, Бог!". А что, братва, устроим под дембель старикам "крестный ход" с венками? Можно и пирожок притащить с начинкой....
   Выпитая водка возымела своё действие, и Неволя загорелся немедленно осуществить свои зловещие планы.
   Солдат его остужал:
   - Не советую, салага, судьбу испытывать - сам в штаны наложишь.
   Неволя зыркнул на Сашку полупрезрительно, сунул в рот сигаретку, прикурил:
   - Судьба - баба добрая.
   - Для кого как....
   - Для настоящих моряков, понятно, не для конюхов-подводников. Меня лично навек полюбила, не первый год с ней марьяжу.
   Умел Неволя найти слабую жилку человека, залезть к нему под кожу.
   Тут, отвлекаясь, скажу, почему по Вовке тюрьма рыдает. Может и было в его рассказах не мало трёпа, однако, на его тщедушном теле живого места не было от шрамов. Не врачи ж его резали вдоль и поперёк, отыскивая аппендикс....
   Тут и я, молчавший, вставил своё слово:
   - Странный ты, Неволя, и умом немного грабленый. У меня на памяти точно такой на посудине бедствовал. Алексеем дразнили. Только ты на язык ещё борзее....
   - Серый ты, пехота, в брашпиль твою мать! - ругнулся Неволя.
  
   Всё-таки на кладбище мы в ту ночь пошли - то ли Неволя раззадорил, то ли у самих сон пропал. Я лично, помнится, пошёл проветриться, Солдат - не знаю почему, может, за компанию, а Вовка с собой лопату прихватил.
   До кладбища добрались: дорогу знали - были однажды в овраге за ключевой водой. Я и теперь туда шёл - хотел хлебнуть да умыться. Приятная штука! И ещё купаться люблю по ночам. Но здесь близко негде, вот и чесали немытые тела от бани до бани.
   Неволя присмотрел запущенную могилку без оградки, копать начал. Я думал, он покобенится перед нами, устанет да бросит. Потом думал, Солдат его остановит. Но тот молчал да покуривал. Когда уставший Неволя вылез из начавшей углубляться ямы, Сашка сам туда спрыгнул, долго копал, а потом мне лопату предложил.
   Чёрт! Не знаю, как всё это получилось. Может, пьяные сильно были? Короче, вот и я уже в яме, налегаю на штык ногой, и черенок в руках поскрипывает, а руки от возбуждения ходуном ходят. Ведь никогда ещё не приходилось попадать в подобную историю. От этой лихоманки злость пришла. Сопляк Неволя, как рыба в воде, а я, прошедший Рым и Крым в дальних походах, боюсь чего-то. Боюсь этой легко поддающейся лопате земли, боюсь поднимающимся к плечам краям ямы, боюсь того, кто вот-вот проявится под ногами.
   Лопата с глухим стуком уткнулась во что-то твёрдое. Я замер.
   - Боишься? - Солдат приблизил ко мне своё лицо, пытаясь понять моё состояние.
   Я в ответ скорбно покачал головой, решая для себя - копать дальше или пора заканчивать эту неудачную затянувшуюся шутку. Переступив с ноги на ногу, отчётливо почувствовал под собой колебания почвы: сомнений не осталось - стою на крышке гроба. Пора кончать! Побесились и будет. Что угодно, но осквернителем могил я не буду.
   С этими мыслями положил поперёк ямы лопату и легко сделал выход силой - будто пружинами меня вверх подбросила. Но не успел встать на ноги на твёрдой почве, как Неволя спрыгнул вниз. Убрав из-под ног землю, он начал пробивать лопатой крышку гроба.
   - Не страшно? - хрипло спросил Солдатов.
   - А чего мне бояться в родном отечестве?
   - Вдруг за ногу схватит....
   Неволя запел беспечно:
   - Ходить бывает склизко по камешкам иным....
   - Ладно, Неволя, - решил я вмешаться. - Побаловались и будет - вылазь!
   - Не понял.
   - Слушай, - разозлился я. - Ты дурака-то не валяй. Сам всё прекрасно понимаешь. Вылазь, хватит, говорю. Смотри, нервы у меня не выдержат - худо тебе будет. Ясно?
   В этот момент под лопатой что-то хрустнуло. Все мы невольно замерли, ожидая чего-то неожиданного, сверхъестественного. Но ничего не произошло, только из-под пробитой крышки потянул такой смрадный, зловонный дух, что у меня разом спёрло дыхание. Я отпрянул в сторону, побежал прочь, в темноте натыкаясь на что попало, пока не схватился за штакетник забора. Тут меня вырвало.
   Отплевавшись кое-как, перелез через ограду, спустился пологим склоном на дно оврага к ручью. Прополоскал рот. Немного полегчало, но дышать через нос всё же не смог - будто застряла там какая-то пробка, от которой отламывались крошки, проникали внутрь, отравляя смрадом организм.
   Хлебнул из фляжки, в которую перелил водку из последней бутылки. Прислушался к своему нутру - вроде, принято. Хлебнул ещё. Появились мысли, проявилось мироощущение - ночь, кладбище, овраг, ручей....
   А вон и Солдат скатился к ручью. У него тоже оказалось пищи в избытке - встал на четвереньки и ретивой собакой принялся пугать кого-то.
   Я подпёр щёку ладонью, уперев локоть в землю, лёг, закинув ногу на ногу, и с нескрываемым удовольствием наблюдал за ним.
   Наконец Солдат выдохся, прополоскал рот, умылся, высморкался и, громко икая, уселся рядом.
   - Хлебни - полегчает, - протянул ему фляжку.
   Сашка просто вырвал посудину из моих рук, приложился, громко звякнув зубами, хлебнул раз-другой.
   - Эй, не пролей!
   - Эт-тот варвар отсёк трупу голову. Идиот, скотина, каракатица! Бр-р-р! Пакость! Выгоню из сарая - пусть ночует, где хочет.
   Водка, однако, проникая в кровь, возымела своё успокоительное воздействие - Солдат вскоре перестал заикаться и заговорил вразумительнее:
   - Не понимаю, откуда берутся такие люди. Папа есть, мама есть, а совести или чего ещё там - нет. Ты не знаешь?
   Я не знал. Тревога, зародившаяся во мне с первым нажимом на лопату, не покидала, лишь на время отступила под наплывом других чувств. Теперь, когда преступление свершилось, и я оказался его соучастником, сердце защемило подспудным страхом. Ночь, показалось, ещё не исчерпала свои неведомые и опасные сюрпризы.
   Спустился в овраг и Неволин, плескался в воде немного выше по ручью. Мы уже не по разу приложились к фляжке, запивая водку студёной ключевой водой.
   Вовка подошёл:
   - Саньки, дайте в зубы, чтоб дым пошёл.
   - Щас дам, - Солдат показал ему кулак. - Отойди прочь, вонючка.
   - Ну, почему сразу... Лучше гляньте-ка, - на ладони у Неволи белел и скалился человеческий череп. - Он уже того.... давно лежал, легко отмылся. Только рукой проведёшь, и всё сползает.
   Мы взглянули на череп, потом на ручей, который нёс к нам обмывки эти, потом друг на друга и, не сговариваясь, встали на четвереньки, выворачивая внутренности наизнанку.
   - Вы что, моряки, баланду травите? - Неволин будто теперь только заметил наше состояние. - А я думал, выпьем, покурим.... Слышите, тут что-то есть - хлюпает.
   Он потряс череп возле уха, и там действительно что-то смачно захлюпало.
   Первым оклемался Солдат. Вид у него был мрачный, я бы сказал, нехороший был у него вид. Он был человеком сильных чувств, очень глубоко и серьёзно переживал то, что иные и не замечали даже.
   - Да заткнись ты, наконец, чёрт тебя дери! - заорал он.
   Сашка был вне себя. Его прямо трясло. Неволя спрятал череп за спину и попятился, растерянно глядя на него, не понимая, что он сказал такого, чем вызвал Сашкину ярость.
   - В чём дело, моряки? Паника на судне?
   Солдат, кажется, взял себя в руки - сказал он с угрозой, но более спокойно:
   - Ты, юноша бледный со взором горящим, если ещё раз сунешься ко мне с этой штукой, я тебя по вселенной размажу.
   На что Неволин сказал пафосно:
   - Бей, но выслушай - идущие на смерть, просят выпить и закурить.
   Солдату, кажется, стало стыдно за свой порыв - он взял из моих рук фляжку и протянул Неволе. Тот процитировал вместо тоста:
   - Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю....
   И приложился.
   - Ладно, пошли домой, - хмуро сказал Солдатов и персонально Неволину. - А ты эту штуку выкини.
  
   Мы прошли вдоль забора, подальше от разрытой могилы, через пролом в ограде вновь проникли на кладбище. Оно лежало перед нами пустынное и зловещее. Сколько погребено здесь тайн и несбывшихся надежд, людских чаяний! Сам вид крестов и обелисков наводил тоску. Мы отворачивались от них, пряча взгляды, и вновь натыкались.
   В ночной тьме всё казалось серым. Но вот тучи разошлись, и выглянула луна. Тьма отодвинулась, проступили тени. Очень тихо было вокруг - шум наших шагов далеко раздавался и нагнетал напряжённость в душу. Возможно, это проявлялось раскаяние.
   Луна внезапно скрылась. Чтобы не плутать меж тесных оградок, пошли широкой аллеей и вскоре уткнулись в закрытые ворота. Тут же стоял небольшой кирпичный домик, а в нём горел свет в единственном окне, слышны движения, говор, смех. Сторожка, должно быть.
   Тощий лохматый пёс выбрался из-под крыльца, поджав хвост, испуганно следил за нами, не подавая голоса. Молчали и мы.
   Неволин, правда, не долго. Пошёл к избушке. Пёс юркнул под крыльцо, а оттуда с фырканьем выскочила чёрная кошка, испугав Неволю:
   - Фу, чёрт!
   Тем не менее, он не отказался от задуманного - водрузил на лопату свой трофей и уткнул безносым лицом в стекло.
   - Бывай, Ёрик, - и кинулся нас догонять.
   - Зря ты это, - сказал Солдат, аккуратно притворяя ворота.
   - Да чтоб у меня рога на лбу выросли, если завтра здесь не будет потехи. Вот увидите.
   Где-то на кладбище пугающе заухал филин.
   - Птица несчастья, - заявил Неволин. - К покойнику.
   - После твоих вонючих рук, всё на свете кажется счастьем, - откликнулся я.
   Луна вновь скрылась за тучами, тьма сжалась, чуть заметным стал глянец дороги.
   - Дождика бы, - сказал Солдатов.
   - Думаешь, собаку по следу пустят, - заглянул я в его лицо.
   - Всё может быть, - Сашка глубокомысленно вздохнул. - Ни на что нельзя рассчитывать, пока в мире властвует скрытая сила случая, можно только предполагать.
   - И будем теперь, как преступники дрожать и бояться каждого стука, - продолжил я печальную тему.
   - А мы и есть преступники, - приговор Сашкин был неумолим. - Погоди, ещё кошмарами намаешься, как поносом. Никогда не приходилось тонуть во сне? Когда тело в непроглядной холодной воде опускается на илистое дно, голова работает, руки гребут, а к ногам будто бетонная балка прикована - тянет вниз стремительно, упрямо. Спасенья нет, конец, кровавые пузыри, взрыв лёгких....
   - Бр-р-р, - подивился я Сашкиному красноречию, полез за сигаретами, начал нервно прикуривать.
   Заметил, Неволин, сам болтун хороший, любит слушать красивые и страшные истории. Теперь, забывшись, он терзал зубами свои ногти и смотрел на Солдата просящее, как ребёнок, который готов слушать любую страшную сказку, лишь бы конец в ней был благополучный. Тут я и воспользовался моментом. Чуть приотстав, догнал Вовку сзади да как гаркнул на ухо:
   - Отдай мою голову!
   Он прыгнул вперёд, словно выпущенный из лука, и даже фыркнул, как та кошка. А Солдат сломался от смеха. Он веселился искренне, вытирал глаза, качал головой, не скоро лицо его занемело.
   - Порядочная ты свинья, - как-то по-человечески сказал мне Неволин, и я порадовался за него:
   - Всё просто, как мычание - не надо корчить из себя супермена.
  
   Мы прошли уже половину пути, как вдруг в глаза ударил яркий свет автомобильных фар. Кто-то в форме прыгнул из кабины, в руках пистолет:
   - Руки вверх!
   - Аттас, меты!
   Неволя метнулся в сторону, прочь от яркого света, мы с Солдатом следом. Бежали, сломя голову. Бежали до самого посёлка, хотя никто нас не преследовал, никто в нас не стрелял. Ленивые какие-то меты попались. А может не менты?
   Вообщем, до конца лета мы прожили в постоянном страхе, и немного успокоились, лишь когда закончился трудовой семестр, и мы вернулись в Челябинск.
   Вот, собственно, и всё. Так что, хотите верьте, хотите нет, решайте сами - порядочную я вам вещь рассказал или ерунду какую-нибудь.
  
   Рассказ Ханифа Шамратова
   К лету на свалке нас жило уже шестеро - Шаман, я, три старика, один из которых был старухой и юродивый мальчишка, на вид ему было лет десять-двенадцать, сам он говорил, что двадцать, а судя по рассуждениям - все сорок. Мы питались отбросами, собирали бутылки, иногда находили что-нибудь ценное и обменивали у мусоровозчиков на хлеб, одеколон или бормотушку. Городские бывали здесь, тоже что-то выискивая, но мы их сторонились - у них было жильё.
   Этот мужик появился невесть откуда. Оседлал свежую кучу, а я кружил неподалёку, дожидаясь, когда он набьет свой мешок или карманы. Вдруг он схватил с земли что-то и с жадностью принялся жрать. Городские пищевыми отбросами брезговали, и я понял, что на свалке появился новый бич. С этой новостью поспешил к Шаману, но пришелец окликнул меня и, так как я не остановился, вскоре догнал и, положив мне руку на плечо, повернул к себе:
   - Здесь живёшь?
   Был он бородат и крепок, на широких плечах болтался кургузый пиджачишко, не сходящийся на голой груди, синей от наколок. Смотрел с дружелюбным любопытством, говорил мягко:
   - Один живёшь?
   Я помотал головой.
   - Кто смотрящий?
   - Шаман.
   - Меня не прогонит?
   - Не знаю.
   - Пойдём, спросим.
   Мы прошли на окраину свалки к бетонному доту канализационного колодца.
   - Эй, Шаман! - крикнул я в тёмный люк. - Новенький просится.
   Пыхтя и щурясь на солнце, из люка, опираясь на руки, выползла половина туши Шамана:
   - Который? Откуда? Надолго?
   Они смерили друг друга взглядами.
   Странная метаморфоза случилась с моим спутником. Перед Шаманом стоял не вежливый проситель, обратившийся ко мне десять минут назад - у колодца крепко попирал землю широко расставленными ногами уверенный в своей божественной сущности Князь надменностью равный Шаману, а то и превосходящий его.
   - Ну-ка, выйди дорогой, - со зловещим пришепетыванием сказал он.
   Не могу сказать точно, сколько мгновений или столетий длилась эта иерархическая дуэль, но, в конце концов, Шаман покорился, молча выполз из жилища, с трудом поднялся на отёчные ноги. О чём они говорили, я не помню. Разговор катился мимо меня. Да и был ли это разговор? Шаман лез в бутылку, и Князю оставалось только закупорить её.
   Сильным ударом он сбил с ног моего квартиродателя и приказал:
   - Убирайся и живым на глаза мне не попадайся!
   Маска сонной надменности исчезла с лица Шамана, он ползал в пыли перед колодцем и клянчил, прихныкивая:
   - Отдай одеяло, отдай одеяло - у меня простужены ноги.
   Князь, обшарив углы, высунулся из люка:
   - Ты не заразный? Ну и проваливай, пока я тебе шею не свернул.
   Мне уж тут делать было нечего, да и в эту минуту я заметил, что какая-то тёмная фигура замаячила на гребне свежей куче, той самой, где я встретил Князя. Должно быть, кто-нибудь из стариков решил под шумок попользоваться моим добром. Я подобрал палку и кинулся отгонять.
  
   С этой кучей мне повезло - отбросы были из столовой. Я сам наелся и ещё набрал полное ведро всякой дряни. Пообедать ещё можно, но к вечеру всё это безвозвратно протухнет. Пошёл к юродивому меняться.
   Ирод сидел перед шалашом и что-то чертил палочкой в песке. Рядом лежал Шаман, густая пена стекала из его ощеренного рта. Узнав, что у меня в ведре, стал клянчить.
   - А ночевать пустишь? - издевался я.
   Шаман прохрипел, закатив глаза:
   - Умирать будешь, сука, близко не подойду.
   Ирод постучал куском железа по подвешенному на берёзе рельсу, созывая стариков на торги. А я краем глаза следил за Шаманом, затылком, всей кожей видел его хищное лицо - большое, круглое, с пухлыми щеками и маленькими глазками. Оно нависает сзади, и от него не уйти.
   - Дай мне пожрать, татарская рожа!
   Шаман знает, сейчас соберутся старики и за бутылки, булавки, прочую дребедень купят у меня ведро и сожрут всё без остатка. Превозмогая боль, он встаёт на подламывающиеся слоноподобные ноги и надвигается на меня.
   Мы дерёмся. Он сильный, а я вёрткий. Кровь течёт из разбитой губы Шамана. Вокруг нас волнуются старики и юродивый. Зияющие рты, бешенный огонь глаз, пылающий жар дыханий, хриплые крики:
   - Бей! Бей!
   Шаман остановился, покачнулся и упал. Он бессильно закрыл глаза, капля крови дрожит на подбородке.
   - Сдохни, падла! - крикнул я торжествующе.
   Старики затихли, подозрительно косятся на меня, боятся, что на свалке произошла смена власти - к Шаману-то привыкли. Они ещё не знают о новеньком.
   Богобоязненный старик Егор Иванович встал над поверженным и, как над покойником, стал читать молитву:
   ... - душу вечную, ничтоже сумящуюся...
   Я подошёл сзади и положил руку на его плечо. Старик вздрогнул и отпрыгнул в сторону, испуганно глядя на меня.
   В этот миг я забыл о Князе и вообразил себя владыкой свалки. Я вспомнил, как остался без работы, без квартиры, как скитался по чердакам и подвалам, как оброс бородой, исхудал, и в глазах навсегда прижились пришибленность и лихорадочный блеск. Как однажды чуть не попался на воровстве, и потом брёл на юг лесами, прячась от людей, и наконец добрался до этой свалки. До отвала наелся отбросов, расправил грудь, вздохнул с наслаждением зловонный воздух - здесь не было никого, здесь некого было бояться. Какая тишина, какое раздолье, и как приятно смотреть на горы хлама, таящие в себе несметные сокровища. Душа моя пела. Я открыл собственный Клондайк!
   Накрапывал дождик. Я искал укрытие, когда наткнулся на бетонный колодец, будто лежащий на боку танк. Из люка высунулся опухший мужик и прохрипел:
   - Место занято.
   Я отпрянул испуганный, присел на корточки, с тоской ощутил плети ослабших рук:
   - Простите.
   С трудом ворочая обрюзгшим телом, толстяк высунулся дальше. Сдавленное, давно забытое участие проступило в его глазах сквозь накипь конъюнктивита:
   - Жить негде?
   - Негде, - кивнул я головой.
   Толстяк подумал, шевеля растопыренными пальцами.
   - Оставайся у меня, - сказал, глядя в сторону.
   - Спасибо, - поблагодарил я и полез следом в люк колодца.
   Мы сели на грязное, рваное одеяло.
   - Здесь сплю, - сказал толстяк, махнул рукой на лаз. - Туда есть хожу. Вообщем, место хорошее, спокойное - ни ментов, ни людей. А здешние - старики да пацан чокнутый, лечиться ко мне ходят. Оставайся, живи, будешь хавчик мне таскать.
  
   Из страны грёз меня вернуло в действительность появление Князя. Одним взглядом оценив ситуацию, он сразу же напустился на меня:
   - Дешёвка ты, за три копейки нанятая! Я тебя куда послал? Дань собрать. Собрал? Смотри, день проходит, а я ещё ни разу не съездил по твоей татарской роже.
   Потом набросился на стариков:
   - Чего пялитесь? Ну-ка, вытряхивайте мешки. Татарин, как тебя зовут? Канифкой будешь. Собери барахло. Запомните, граждане бичи, воля ваша кончилась - на меня работать будете. С голоду не подохните, но и жиреть не дам. Таких, - он пнул лежащего Шамана, - в расход, на колбасу....
   Юродивый взбесился и перестал что-либо соображать. Он схватил Князя за ногу, причём обвил её и руками, и ногами и завизжал:
   - Гавно, подонок, трус! Если ты не уберёшься сейчас отсюда, я отгрызу тебе ногу.
   Больше он ничего не успел сказать - Князь ударил его кулаком по голове, а когда мальчишка обмяк, поднял и бросил его на шалаш. Под телом хозяина лёгкое строение обрушилось, всклубив пыль.
   - Послушай, Князь, - сказал я. - Ты калечишь своих подданных. Умные люди так не поступают.
   - Князь? Это ты хорошо, Канифка, придумал. Отныне я ваш князь, и будь я тысячу раз проклят, если, имея такую свору бездельников, сам буду собирать стекляшки, - пришелец захлопал в ладоши. - Все по местам, за работу. Марш, марш! Арбайтен! Канифка проследи - потом доложишь.
   - Дорогой..., - начал было Егор Иванович.
   - Я тебе, падла, сейчас покажу дорогого, - взбеленился Князь. - Ты слышал, как ко мне следует обращаться - Ваша светлость. Ну-ка, повтори.
   И поскольку старик молчал, размышляя, пришелец подскочил к нему и крепко пнул под зад. Егор Иванович сел, как стоял, будто подкошенный.
   Сначала я испугался и силе, и ярости, разом вскипающей в душе этого новоявленного диктатора, но потом вдруг без перехода в глубине души моей что-то хищное оскалилось. Мне захотелось своими руками задушить эту гадину. Я захрипел, затрясся, изо рта потекла слюна. Жажда мщения, жажда крови захлестнули сознание.
   Это был, несомненно, припадок. Впервые в жизни почувствовал себя готовым убить человека, затоптать его ногами. Это был какой-то невероятный всплеск жестокости, насилия, жажды крови.
   - Я тебя сейчас на куски порву! - зарычал я и с перекошенным от ярости лицом пошёл на Князя.
   Он ударил меня ногой в солнечное сплетение. С губ моих брызнула кровавая пена. Я потерял дыхание и упал, корчась, на землю. Память оставила меня.
  
   Очнулся я от тряски. Князь волок меня куда-то - остановился, заметив, что я пришёл в себя.
   - Живой?
   Он опустил меня на землю, присел рядом.
   - А все разбежались. Даже тот, жирный, уполз куда-то, падла, - голос у него был хриплый, но не злой, а скорее жалобный. - Прижились вы тут, как в санатории - пальцем их не тронь. Вам бы чуточку того, что я испытал....
   - Вот, Халиф, - он переиначил моё имя в лучшую сторону. - Девушка становится женщиной - это нормально, мальчик мужчиной - тоже, а вот когда из мужика делают девочку - это что? Приходилось тебе терпеть такое?
   Мне было хорошо лежать и молчать, но я решил поддержать разговор:
   - У нас тут тихо было. Вся эта хренобень с тебя началась.
   Князь мимо ушей пропустил мои слова:
   - Я, как с зоны откинулся, думал, хватит, завяжу, присмотрюсь, может присосусь куда - доживу остаток дней моих спокойненько. Хрена с два! На работу не берут. Куда не сунусь - смотрят, как на обосранного. Своих, ушлых, на улицу гонят, а я для них - зэк. Как говорил один чувак: "Давно пора, ядрёна мать, пером в России добывать". А я, как фраер, на что-то ещё надеялся. Потом во мне всё закипело от ненависти и бессилия. Слепил скачок да сорвался, в бега бросился, и качусь теперь неведомо куда - немытый, небритый, голодный и злой. На зону тоже