|
|
||
| КАК ОНА? Он сошёл с поезда в семь утра. Вокзал маленький, провинциальный, с одной платформой и зданием из жёлтого кирпича. На перроне никого, только бабка с тележкой и два парня в спортивных костюмах у ларька. Моросит дождь. Лужи на асфальте, пузыри. Пятнадцать лет. Если сложить все дни, когда он мог приехать и не приехал, - сколько будет? Он попытался умножить, но числа путались, и он перестал. Брат сидел на скамейке у входа. Увидел его, встал, пошатнулся. Подошёл. От него пахло перегаром, сырой курткой, дешёвым табаком. Щетина седая, глаза красные, опухшие. - Приехал. А я думал, не приедешь. - Приехал. - Пошли. Тут недалеко. Но автобус не скоро. Пошли через площадь. Брат шёл, покачиваясь, задел плечом какого-то мужика, тот выругался вслед. Брат не обернулся. - Как она? - Вчера умерла. Я звонил тебе, но ты не брал. - В поезде был. - Ага. И вдруг он понял, что не знает, зачем спросил. "Как она?" - она умерла. Он знал это, когда садился в поезд. Знал, когда покупал билет. Знал, когда ехал. Но спросил. Как будто надеялся, что брат скажет: Да ничего, оклемалась. Представил это - мать сидит на кухне, пьёт чай, смотрит телевизор, и брат говорит: Оклемалась. От этого внутри дёрнулось, коротко, как током, и отпустило. Дождь усиливался. Он поднял воротник куртки. Брат шёл, не прячась, вода текла по лицу, не вытирал. Свернули во дворы, пошли мимо гаражей, мимо мусорных баков, мимо деревьев, обрезанных наполовину. - Ты надолго? - Не знаю. - Похороны завтра. Надо в морг съездить, документы. - Съездим. Надо спросить, пил ли он вчера. Или позавчера. Или всегда. Не спросил. Вместо этого посмотрел на свои ботинки. На них уже грязь. Откуда? Он только сошёл с поезда. Но грязь была. Липкая, серая. Попытался стереть о край тротуара - размазалась. Брат остановился, достал мятую пачку, закурил, пряча огонь в ладонях. Руки тряслись. - Она тебя ждала. Всё спрашивала, когда приедешь. А ты не ехал. Он молчал. Смотрел на руки брата. Трясутся. С похмелья или от всего сразу? Или всегда тряслись, просто он не замечал раньше? Пятнадцать лет назад не тряслись. Или тряслись? Не помнил. Вообще мало что помнил. Лицо матери - не помнил. Голос - не помнил. Только запах щей и клеёнку в цветочек. И ещё - как капает кран. Брат выдохнул дым, кашлянул, бросил окурок в лужу. Окурок зашипел и погас. - Ладно, пошли. Замёрзнешь тут. Пошли дальше. Он шёл и думал: кто этот человек? Брат шёл рядом, но это был не брат. Это кто-то чужой, в чужой куртке, с чужим запахом, с чужими трясущимися руками. А брат остался там, пятнадцать лет назад, на вокзале, когда он уезжал в Москву. Тогда брат был трезвый, молодой, махал рукой вслед. Того брата больше нет. И матери нет. А он сам - есть? Остановился на секунду, потрогал лицо. Щетина колется. Лицо мокрое от дождя. Значит, есть. - Ты чего? - Ничего. Идём. Дождь не кончался. *** Он считал ступеньки. Первый пролёт - девять, второй - девять, третий - девять. Всегда девять. Он это знал, хотя не был здесь пятнадцать лет. Ноги сами считали, а он смотрел на свои ботинки и видел, что грязь с них так и не сошла, хотя он вытирал их о половик на вокзале. Грязь была на месте, серая, липкая. Брат полез в карман, долго искал ключи, нашёл, открыл дверь. - Заходи. Он перешагнул порог. В прихожей было темно, пахло так же, как в подъезде, только гуще - кислым, старым, жилым. Брат прошёл в комнату, упал на диван, завозился, затих. Он стоял в прихожей. Снял куртку, повесить некуда - вешалка забита старыми тряпками, какими-то пальто, пакетами. На гвозде, вбитом криво в стену, висел халат матери. Синтетический, в цветочек, с поясом, завязанным узлом. Она всегда так завязывала - бантом, а не узлом. Или не всегда? Он не помнил. Рука сама потянулась к халату. Дотронулся. Ткань была жёсткая, старая, пахла не матерью, а пылью, чем-то чужим. Он отдёрнул руку. Из комнаты донёсся храп - брат уже спал. Он стоял и слушал. Где-то капало. В туалете, наверное. Капало ритмично, как метроном. Он насчитал: раз, два, три, четыре, пять... На двадцати трёх сбился. Надо войти в комнату. Посмотреть, что там. Или не надо. Он не знал, зачем вошёл вообще. Вместо этого он опять посмотрел на халат. Узел. Почему узлом? Она всегда бантом завязывала. Всегда. Он помнил это точно: утром, когда она провожала его в школу, халат был завязан бантом. Хвостики торчали в стороны. Он помнил эти хвостики. Значит, не всё забыл. Он потрогал узел. Он был тугой, затянутый намертво. Кто затянул? Брат? Она сама? Может, она перестала завязывать бантом, когда он уехал. Может, всё изменилось. В туалете капало. Или это не в туалете? Он прислушался. Звук шёл отовсюду. Из стен, из пола, из халата. Глупость, конечно. Но он слышал - капает из халата. Он отдёрнул руку, отступил на шаг. В прихожей было темно, только из комнаты шёл серый свет от окна. Халат висел, не двигался. Узел торчал, как горб. Он подумал: Надо снять его. Убрать. Не снял. Вместо этого сел на табурет, стоявший у стены. Табурет скрипнул. Он сидел, смотрел на свои ботинки. Грязь на них подсохла, стала серой коркой. Хорошо бы счистить, но щётки нет. В доме никогда не было щётки. Мать чистила обувь тряпкой, старой, из простыни. Тряпка лежала где-то здесь, под ванной. Он знал это, но не пошёл. Брат уже храпел в комнате. И вдруг он понял: он боится войти в комнату. Не потому, что там мать умерла. А потому, что там всё так же, как было. Клеёнка на столе, её чашка с отбитой ручкой, её очки на подоконнике. И если он войдёт, всё это станет вещами мёртвого человека. А пока он здесь, в прихожей, это ещё просто вещи. Он посидел ещё. Потом встал, повесил куртку на гвоздь рядом с халатом. Куртка прижалась к халату, они висели вместе. Он пошёл на кухню. Надо было поставить чайник. Или не надо. Он пошёл, потому что не знал, куда ещё идти. В кухне было грязно. Немытая посуда, крошки, присохшее пятно на столе. Он открыл кран - вода побежала, сначала ржавая, потом чистая. Он закрыл. Капать не перестало. Кран тек, хотя был закрыт. Он стоял, смотрел на струйку. Тонкая, блестящая, бежит в раковину, разбивается, шумит чуть слышно. Он подумал: "В Москве у меня тоже кран течёт. Второй год. Всё собираюсь починить". И вдруг засмеялся. Коротко, хрипло, сам испугался этого смеха. Зачем он вспомнил про свой кран? Сейчас, здесь? Он перестал смеяться. Прислушался - брат храпит, значит, не слышал. Налил воды в чайник, поставил на плиту. Чиркнул спичкой, зажёг газ. Газ горел жёлтым, коптил. Он смотрел на огонь. Чайник закипел, засвистел тонко, надсадно. Он снял его, заварил чай в кружке. Кружка была материна, с цветочками, ручка отбита. Он пил, стоя у окна, смотрел во двор. Там сохло бельё на верёвках, хотя шёл дождь. Он допил, вымыл кружку, поставил в сушку. Потом вернулся в прихожую, снял с гвоздя халат, сложил его аккуратно и положил на полку в шкафу. Халат лежал, узел торчал вбок. Он пошёл в комнату, где спал брат, и сел на стул у окна. За окном - дождь, гаражи, собака под навесом. В комнате - шкаф, комод, её очки на подоконнике. Он сидел и смотрел на очки. Стекла в пыли. Она плохо видела последнее время, но очки не носила, говорила - всё вижу. Очки лежали здесь год, два, может, три. Она протирала их иногда, просто так, по привычке. Теперь некому. Он потянулся, взял очки, протёр стекла пальцем, надел. Всё расплылось, закружилось. Он снял, положил обратно. В комнате пахло пылью, старым бельём, и ещё чем-то, что он не мог определить. Может, так пахнет смерть. А может, просто брат не мылся. Он сидел, смотрел в окно. Дождь не кончался. За стеной капало. Он подумал: "Я не помню, когда в последний раз ей звонил. Месяц назад? Два? Может, полгода". Но звонил. Он попытался вспомнить, что говорил в тот раз. Не помнил. Совсем. Он опять взял очки, посмотрел на свет. Стекла были чистые, прозрачные. Ничего особенного. Положил очки на место и закрыл глаза. В темноте капало громче. *** В автобусе ехали старухи, соседки, две или три. Они переговаривались вполголоса, поглядывали на них. Одна, в чёрном платке, перекрестилась. Он отвернулся к окну. На кладбище было сыро, глина под ногами хлюпала, прилипала к подошвам. Гроб стоял на табуретках, открытый. Мать лежала маленькая, жёлтая, руки сложены на груди. Кто-то положил ей в руки иконку, маленькую, тёмную. Он подошёл, встал рядом. Смотреть на лицо не мог. Смотрел на руки. Пальцы тонкие, узловатые, кожа сухая, в пятнах. Когда-то эти руки пахли луком. Он вспомнил это - она режет лук, трёт глаза тыльной стороной ладони, говорит: Вот гад, щиплет. И руки пахнут луком, долго, до вечера. Он вдохнул, пытался уловить запах. Не пахло ничем. Только сыростью, ладаном, ещё чем-то сладковатым, тошным. Брат стоял сзади, дышал тяжело, переминался с ноги на ногу. Потом шагнул вперёд, встал рядом, глянул в гроб и вдруг заплакал. В голос, навзрыд, как баба. Старухи заохали, подхватили его под руки, увели в сторону. Он остался один. Стоял, смотрел на руки матери. Пальцы сложены крест-накрест. Иконка чуть съехала, висит криво. Поправить? Он не знал, можно ли. Не тронул. Мимо прошёл священник, что-то забормотал, покадил. Запахло ладаном гуще, противно. Священник отошёл. Он стоял. Мимо проходили старухи, глядели на него, шептались. Одна тронула за локоть: Прощайся, сынок. Он кивнул, но не пошевелился. Прощайся. С кем? Он смотрел на руки. Пальцы сложены крест-накрест. Иконка съехала. Он не поправил. Попробовал: "Мама". Слово не зацепилось ни за что. Повисло в воздухе и растворилось. Он сказал его тихо, почти беззвучно, и ничего не случилось. Земля не качнулась, в груди не дёрнулось. Просто слово. Он подумал: может, надо громче. Или по-другому. Или взять за руку. Взял. Рука была холодная и лёгкая, как перчатка без руки внутри. Он сразу отпустил. Вот и всё, что осталось. Лук и клеёнка в цветочек. Хвостики пояса. Кран. Пятнадцать лет - и он не набрал больше, не сумел. Кто-то тронул за плечо - батюшка, молодой, с рыжей бородой, смотрит вопросительно. Он отошёл в сторону, дал закрыть гроб. Забивали крышку. Молоток стучал глухо, и каждый удар отдавался в груди. Он стоял, смотрел, как забивают. Брата не было, увели куда-то. Потом опускали в яму. Глина мокрая, скользкая, верёвки скользили, гроб качнулся, стукнулся о край, накренился, но удержали, опустили. Комья глины застучали по крышке - глухо, тяжело. Он стоял у края, смотрел вниз. Гроб уже не видно, только мокрая земля, комья, цветы сверху бросили - красные гвоздики, сразу стали грязными. Старухи затянули "Со святыми упокой". Тонко, нестройно, противно. Он постоял ещё, потом отошёл в сторону, к дереву, прислонился спиной к стволу. Кора мокрая, холодная, пахнет прелью. Мимо прошёл брат, его вели под руки, он шатался, плакал уже тише, всхлипывал. Он смотрел на брата и думал: "А я? Я почему не плачу?". Попытался выдавить из себя слезу - не вышло. Даже стыдно не было. Только пусто. Старухи стали расходиться, пошли к автобусу. Брат сидел на скамейке у ворот, курил, руки тряслись. Подошёл к нему, сел рядом. - Пойдём, - сказал. - Надо помянуть. Брат кивнул, встал, пошатнулся. Пошли к автобусу. В автобусе было тепло, накурено. Он сел на то же место, у окна. Смотрел, как кладбище уходит назад, деревья, кресты, забор. Потом повернулся, посмотрел на свои ботинки. Глина налипла толстым слоем, серая, мокрая, с травинками. Он попытался сковырнуть её пальцем - не поддалась. Так и поехал. Брат рядом закурил в форточку, молчал. Старухи сзади перешёптывались, но он не слушал. Он смотрел в окно и думал: "Я не помню, когда в последний раз видел её живой. Пятнадцать лет назад, на вокзале. Она плакала, я не обернулся. Я думал - потом приеду. Потом не приехал. А теперь - руки, сложенные крестом, и запах ладана". Он закрыл глаза. В темноте опять капало. Или стучали зубы. Он не разбирал звуки. *** Он прошёл на кухню, помыл руки. Вода ледяная, руки сразу покраснели, стали чужими. Вытерся полотенцем - старым, жёстким, с дырой. Повесил обратно. В комнате уже сидели. Старухи чинно, руки на коленях. Брат - с краю, на табуретке, курит в форточку. Кто-то кашлянул, кто-то перекрестился на угол. Он сел за стол, напротив брата. Место матери пустовало, там стояла рюмка с водкой, накрытая куском хлеба. Он смотрел на эту рюмку, думал: "Зачем хлеб? Чтобы мухи не лезли? Или так положено?" Не знал. Спросить?... Одна из старух, в чёрном платке, поднялась, сказала: Ну, царствие небесное, вечная память. Помянем, люди добрые. Перекрестилась, выпила. Все задвигались, зачокались, заговорили вполголоса. Он выпил, заел кутьёй. Кутья сладкая, рис с изюмом, приторно, во рту противно. Запил компотом. Брат пил жадно, опрокинул рюмку, налил сразу вторую, выпил, не закусывая. Закурил опять. Руки тряслись, пепел сыпался на скатерть. Старуха напротив заговорила, обращаясь к нему: - А ты, милок, в Москве, слышала, живёшь? Хорошо там? Небось, богато? - Нормально, - ответил он. - А чего ж не приезжал-то? Мать-то ждала, всё ждала. Бывало, выйдет на лавочку, сидит, смотрит в ту сторону, где остановка. Думает, может, сын приехал. А ты не ехал. Он молчал. Смотрел в тарелку. Вилка лежала рядом, с кривым зубцом. Брат вдруг заговорил громко, заплетаясь: - А он не приезжал! У него жизнь, Москва, дела. А мы тут - быдло, можно не приезжать. Мать - она что? Она подождёт. Она ж никуда не денется. Вот и дождалась. Он поднял глаза на брата. Тот смотрел зло, но в глазах - мутно, пьяно, не разобрать. - Помолчи, - сказал он тихо. Брат дёрнулся, хотел встать, но старухи зашумели, замахали руками: Тише вы, тише, не место тут скандалить. Брат махнул рукой, опять налил, выпил. За окном темнело. Дождь всё шёл, стучал по подоконнику. В комнате было душно, накурено, пахло едой, ладаном, мокрой одеждой. Он сидел, почти не ел, только пил чай, когда наливали. Чай горячий, крепкий, мать всегда такой заваривала. Или не всегда? Он не помнил. Вкус был знакомый, но от этого только хуже. Старухи заговорили о своём, о болезнях, о пенсиях, о детях. Брат уронил голову на стол, засопел, потом захрапел. Его не будили. Он сидел, смотрел в окно. Сквозь мокрое стекло ничего не видно, только свет фонаря расплывается жёлтым пятном. И вдруг подумал: "А ведь я не спросил, как она умерла". Ночью? Утром? Во сне? Или мучилась? Никто не сказал. Он не спросил. Вроде бы надо спросить, а язык не повернулся. И сейчас уже поздно. Он посмотрел на брата. Тот спал, уткнувшись лицом в скатерть. Рука свесилась, пальцы касаются пола. Он встал, подошёл к окну. Прислонился лбом к холодному стеклу. Запотело сразу. Он провёл пальцем по стеклу, осталась полоса, чистая, тёмная. В эту полосу увидел двор, мусорные баки, чью-то машину, забытую. Подумал: "Надо звонить в Москву. Сказать, что задержусь". Не позвонил. Телефон лежал в кармане куртки, в прихожей. Идти лень. Вернулся за стол. Старухи засобирались, зашушукались, стали прощаться. Он кивал, пожимал сухие руки, провожал до двери. Потом вернулся, сел напротив спящего брата. В комнате тихо, только дождь и храп. И где-то капает. Он прислушался - точно, кран. Или не кран? Может, вода в трубах. Здесь всегда что-то капало, он вспомнил. Мать говорила: Дом старый, всё течёт. И смеялась. Он встал, пошёл на кухню. Кран тек. Тонкая струйка, блестит под лампочкой. Он закрутил до упора. Перестало. Постоял, подождал. Не капает. Вернулся в комнату, сел на табуретку у окна. Смотрел на брата. Брат спал, лицо смятое, красное, слюна течёт на скатерть. Рука всё так же висит. Он подумал: "Завтра надо ехать в морг, за документами. Потом в собес, наверное. Или куда там?" Он не знал, куда. Надо было спросить у старух, но они ушли. Захотелось курить. Он не курил десять лет. Встал, нашёл на столе пачку брата, смятую, почти пустую. Вытащил одну, кривую, зажигалку взял. Вышел на лестницу. Там пахло кошками, сыростью, холодом. Он прикурил, закашлялся с первой затяжки. Голова закружилась, к горлу подступило. Докурил через силу, бросил окурок в банку из-под огурцов, стоящую на подоконнике. Вошёл в квартиру. Брат не проснулся. Он постоял в прихожей, посмотрел на халат - теперь в шкафу, дверца прикрыта. Потом прошёл в свою комнату (бывшую матери), лёг на раскладушку, не раздеваясь. Смотрел в потолок. Там трещина, от угла к лампочке. Давняя, ещё с детства. Он смотрел на неё и думал: "В этой комнате я вырос. За этим столом делал уроки. Мать сидела рядом, шила что-нибудь, напевала". Он попытался вспомнить, что напевала. Не вспомнил. Закрыл глаза. В темноте - капает. Он открыл - тихо. Закрыл - опять капает. Плюнул, повернулся на бок, уткнулся лицом в стену. Стена холодная, шершавая. В ней что ли тоже капает? Он уснул. *** На кухне пахло вчерашним, кислым, горелым. На столе - немытая посуда, остатки еды, крошки. Окно запотело. Он открыл форточку - с улицы потянуло сыростью, холодом, бензином. Сел за стол. Клеёнка в цветочек, старая, протёртая до дыр. В дырах дерево, тёмное, жирное. Мать всегда говорила: Новую куплю, вот соберусь. Не купила. Посмотрел на кран. Капало. Тонкая струйка блестела под лампочкой, разбивалась о мойку. Он смотрел, как капли падают, считал про себя. Раз, два, три, четыре. На десятом сбился. Надо завернуть. Не встал. Сидел, смотрел. Потом всё-таки встал, закрутил до упора. Перестало. Постоял, подождал. Не капает. Налил воды в чайник, поставил на плиту, зажёг газ. Газ горел жёлтым, коптил. Пламя неровное, прыгает. Он смотрел на огонь и думал: "Надо позвонить в Москву, сказать, что задержусь". Телефон в куртке, в прихожей. Идти надо. Не пошёл. Чайник закипел, засвистел тонко, противно. Он снял, заварил чай в кружке. Кружка материна, с цветочками, ручка отбита. Чай горячий, он обжёг губы, поставил, остывает. Из комнаты - шаги. Брат вышел, помятый, с опухшим лицом. Сел напротив, закурил прямо на кухне, не спрашивая. - Чай есть? - Есть. Брат налил себе, пил, обхватив кружку руками. Руки тряслись. Молчали. За окном рассветало. Серо, мокро, двор пустой. Собака под навесом лежит, голову на лапы положила. Брат докурил, затушил окурок в тарелку с остатками котлеты. Спросил: - Ты когда в Москву? Он посмотрел на брата. Брат смотрел в окно, не на него. - Не знаю. Брат кивнул, будто так и надо. Помолчал, потом встал, пошёл в туалет. Лязгнул цепочкой, дверь закрылась. Он остался один. Смотрел на свою кружку. Чай остыл, на поверхности плёнка. Отодвинул. Встал, подошёл к окну. Дождь начался опять, мелкий, нудный. По стеклу стекают капли, одна быстрее, другая медленнее, догоняют друг друга, сливаются. Он подумал: "Надо ехать на вокзал, билет брать". И не поехал. Постоял, потом пошёл в прихожую, надел куртку, вышел на лестницу. Пахло кошками, щи из-под дверей, на площадке окурок валялся, размокший. Он спустился на один пролёт, постоял у окна. Посмотрел на мусорные баки. Потом вернулся в квартиру. Брат из туалета вышел, встретил его в прихожей: - Ты куда ходил? - Никуда. Брат посмотрел странно, но ничего не сказал. Прошёл на кухню. Он сел на табурет в прихожей. Снял куртку, повесил на гвоздь. Гвоздь шатался, в стене дыра, спичкой забита. Мать всегда говорила: "Вбей нормально". Он не вбил. И сейчас не вобьёт. Не зачем. Сидел, смотрел на свои ботинки. Грязь с кладбища подсохла, стала серой коркой, с травинками. Надо бы счистить. Но щётки нет. И не будет. Из кухни брат крикнул: - Есть будешь? - Не хочу. Он посидел ещё, потом встал, пошёл в комнату матери. Дверь открыл, вошёл. В комнате всё так же, как вчера. Кровать заправлена? Нет, не заправлена, одеяло скомкано, подушка лежит на полу. Он поднял подушку, положил на место. Простыня смятая, серая. На тумбочке - очки, пузырьки с лекарствами, книга в мягкой обложке, закладка торчит. Он взял книгу. Детектив, старый, страницы пожелтели. Открыл там, где закладка. Фраза: Он вошёл в комнату и понял, что здесь кто-то был. Закрыл, положил обратно. Сел на стул у окна. За окном - дождь, гаражи, собака. Собака встала, отряхнулась, побрела куда-то. Он сидел и думал: "Зачем я здесь?" Не про город, не про квартиру. Про эту комнату, про этот стул, про это окно. Зачем он сюда вошёл? Посидел, вышел. На кухне брат жарил яичницу, скворчало, пахло горелым маслом. Он прошёл мимо, лёг на раскладушку, закрыл глаза. В голове пусто. Только капает. Или не капает. Он уже не знал. Наверно не выспался. *** Он зашёл в комнату матери, опять сел у окна. Взгляд упал на стены. Обои старые, в крупный цветок, местами отклеились, пузырями, на потолке жёлтое пятно от протечки. Мать говорила: Надо бы переклеить, да всё руки не доходят. Руки не дошли. Он встал, подошёл к стене, потрогал обои. Бумага шершавая, пыльная, под пальцами отходит. Дёрнул - кусок оторвался легко, с хрустом. Под ним - старая газета, 2005 год, заголовок про выборы. Он оторвал ещё, потом ещё. Пошло легко, как заразное. Он драл обои, и с каждым рывком внутри что-то отпускало. Драл, пока не содрал всю стену до середины. Остановился, посмотрел на руки. Пальцы в пыли, под ногтями грязь. Дышал тяжело, будто мешки грузил. Из прихожей донёсся звук - брат вернулся. Прошёл на кухню, загремел посудой. Потом крикнул: - Ты чего там? - Ничего. Он вышел в коридор. Брат стоял на кухне, смотрел на него, бутылка в руке. - Ты чего? - повторил брат, глядя на его перепачканные руки. - Обои деру. - Зачем? Он помолчал, потом сказал: - Переклеить надо. Брат уставился на него, как на сумасшедшего. Хотел что-то сказать, но махнул рукой, налил водки в стакан, выпил, заел огурцом. Спросил: - На хрена? - Мать хотела. Брат крякнул, полез за куревом. Закурил прямо на кухне, выпустил дым в форточку. - Хотела, - сказал он. - Много чего хотела. Чтоб ты приехал, например. Не приехал. А обои - на тебе, переклеивать. Он не ответил. Вернулся в комнату, встал посреди, смотрел на ободранную стену. Газета торчала клочьями, пятна клея, штукатурка серая, в буграх. Брат подошёл сзади, встал в дверях: - С ума сошёл? Похороны вчера были, а он обои дерёт. - Сказал же: переклеить надо. - Кому надо? Матери? Ей уже всё равно. Он повернулся к брату. Брат стоял, щурился от дыма, глаза красные, мутные. - Тебе не всё равно? - спросил он. Брат дёрнул плечом, отвернулся, пошёл на кухню. Оттуда донеслось: - Делай что хочешь. Только не мешай. Он остался один. Посмотрел на руки, на стену. Надо ехать в магазин, за обоями, за клеем. Или сначала вынести мусор, который он надрал. Обои валялись на полу кусками, серыми, пыльными. Он вышел в прихожую, надел куртку. Взял ключи. Потом увидел своё отражение в зеркале - чужое, усталое лицо, в пыли, под глазами тени. Отвернулся. Вышел на улицу. Дождь кончился, но сыро, холодно. Лужи, небо низкое, серое. Он пошёл к остановке, сел в автобус, поехал в сторону рынка. В автобусе было пусто, только бабка с сумками и парень в наушниках. Он смотрел в окно, мелькали дома, магазины, лужи. И вдруг понял: он не помнит, какие обои были у матери сначала. В детстве. Когда он жил здесь. Какие? В цветочек? В полоску? Серые? Он напрягся, пытаясь вспомнить, - провал. Ничего. Будто и не жил. Вышел на остановке, пошёл на рынок. Купил обои - самые дешёвые, бумажные, в мелкий цветочек. Похожие на те, что содрал. Или не похожие. Он уже не понимал. Купил клей, кисть, валик. Всё в пакет, назад в автобус. Вернулся, брат спал на диване, бутылка пустая стояла на полу. Он прошёл в комнату, вынес мусор, обои старые в пакет, выкинул. Потом начал клеить. Развёл клей в ведре, вода холодная, руки замёрзли. Намазывал обои, прикладывал к стене, разглаживал тряпкой. Обои пузырились, отваливались по краям. Он давил сильнее, мазал ещё клеем. Стена была неровная, обои ложились криво, один кусок наполз на другой. Он рвал, переклеивал заново. Работал до вечера. Когда стемнело, включил свет - старая люстра с одним плафоном, тускло. Оклеил одну стену и половину второй. Обои торчали кое-где, пузырились, швы разошлись. Руки в клее, в обойной бумаге, спина болит. Он отступил, посмотрел. Комната стала ещё хуже, чем была. Пёстрая, драная, старая стена рядом с новой, новая - кривая. Он стоял и смотрел, и внутри было пусто. Брат проснулся, заглянул. Посмотрел, покачал головой: - Уродство. Мать бы сказала: "На кой ляд ты это сделал?" - Сказала бы, - ответил он. Брат почесал затылок, пошёл на кухню. Через минуту крикнул: - Жрать будешь? - Не хочу. Он постоял ещё, потом подошёл к стене, провёл рукой по новой бумаге. Она была шершавая, пахла клеем и типографской краской. Под пальцами - пузырь, он надавил, пузырь не лопнул, расползся в сторону. Он убрал руку. Посмотрел на свои ботинки. Грязь с кладбища всё ещё была, присохла, но не отвалилась. Он нагнулся, попытался отковырнуть ногтем - нет, держится. Выпрямился. В комнате тихо, только с кухни радио, что-то про погоду. И капает. Опять капает. Он пошёл на кухню. Кран тёк. Он завернул до упора - не помогло. Капает. Покрутил туда-сюда, брызнуло водой, стало капать ещё сильнее. Он выругался, вытер руки о штаны. Брат сидел за столом, ел яичницу прямо со сковородки. Смотрел на него, жевал. - Не лечится, - сказал брат. - Я уж и так и эдак. Надо сантехника звать, а денег нет. Он молчал. Стоял, смотрел на струйку. - Ладно, - сказал наконец. - Завтра позвоню. Брат хмыкнул, отвернулся к окну. Он вышел из кухни, прошёл в свою комнату, лёг на раскладушку. Смотрел в потолок. Трещина была на месте. Он подумал: Стены новые, а трещина осталась. Никуда не делась. Закрыл глаза. В темноте капало. Теперь точно капало, не показалось. Или показалось? Он уже не знал. Открыл глаза - тихо. Закрыл - опять капает. Он сел на раскладушке, прислушался. Из кухни доносился звон посуды, брат мыл сковородку? Не похоже. Капало отовсюду. Из стен, из потолка, из-под пола. Он лёг, накрыл голову подушкой. Стало глуше, но капало. *** Встал, вышел в коридор. Брат возился у плиты, что-то варил. Увидел его, сказал: - Кашу сварил. Будешь? - Потом. Он прошёл в комнату матери. Остановился в дверях. Осталось - полкомнаты. Обои в цветочек, местами отклеились, углы завернулись. Она хотела переклеить, всё говорила: "Руки не доходят". Теперь дошли. Он подошёл к стене, взялся за угол обоев, потянул. Обои отстали с сухим треском, длинная полоса повисла. Он потянул дальше - пошло легко, как кожура. Под обоями - газеты старые, пожелтевшие, с заголовками про пятилетку. Он отодрал ещё кусок. Газеты сыпались трухой, пыль стояла столбом. Брат заглянул с кухни: - Ты чего? - Обои переклею. Говорил же. Брат постоял, пожал плечами, ушёл обратно. Не его дело. Он отдирал полосу за полосой. Работал молча, только треск обоев и шелест газет. Пыль оседала на плечах, на руках, щекотала в носу. Он чихнул, вытер нос рукой, на руке белая известка. Часа через два комната наполовину ободрана. Стены голые, в пятнах, в дырах от гвоздей. На одной стене - след от ковра, который висел всегда. Ковёр он помнил, зелёный, с оленями. Где он сейчас? В шкафу, наверное, или брат продал. Неважно. Он сел на пол, прислонился спиной к батарее. Руки дрожали от усталости. Смотрел на ободранную стену. В одном месте из-под штукатурки проступало что-то тёмное, похожее на пятно. Он потрогал - сыро. Труба? Может, протечка. Раньше не замечал. Или не было. Брат принёс кружку с чаем, поставил рядом на пол. - Пей. Он взял кружку, руки тряслись, чай расплескался. Отпил - сладкий, горячий. Брат сел на корточки, закурил. - Ты это кончай. Ни к чему это. Она уже всё равно ну, в общем. - Не твоё дело. Брат пыхнул дымом, покачал головой, но спорить не стал. Ушёл. Он допил чай, поставил кружку на подоконник. Встал, взял шпатель, начал соскребать остатки обоев. Шпатель скрёб по стене с визгом, противно, но он не останавливался. Надо было содрать всё до конца. Всё, что было при ней. До бетона. До кирпича. До ничего. Работал до вечера. За окном стемнело, в комнате он включил лампочку без абажура - голую, висящую на проводе. Свет жёлтый, тусклый, тени прыгали по стенам. Брат приходил, звал ужинать. Он отмахнулся. Брат ушёл, потом захрапел в своей комнате. Он остался один. Стены ободраны почти полностью. В углах кучи мусора - обрывки обоев, газетная труха, штукатурка. Комната стала чужой. Не узнать. Он стоял посреди комнаты, держал шпатель. Рука опустилась, шпатель выпал, звякнул об пол. Он посмотрел на свои руки. Они были в пыли, в белой известке, в каких-то разводах. Пальцы стёрты, на одном кровь - заноза, наверное. Больно? Нет, не чувствует. Осмотрелся. Кучи мусора, голые стены, лампа под потолком. В комнате пусто, холодно. Пахнет пылью, сыростью, и чем-то ещё - тем, что было под обоями. Старым, забытым, мёртвым. Он подумал: зачем он это сделал? Ответа не было. Он просто стоял и не помнил, зачем начал. Хотелось сесть, но сесть некуда - пол в мусоре. Он вышел в коридор, сел на табурет. Смотрел на свои ботинки. На них опять грязь. Он её не счищал. Уже и не счистит. На кухне капал кран. Он закрывал его утром, но опять капает. Или он не закрывал? Не помнил. Вставать не хотелось. Он сидел, слушал капли. Каждая отдавалась где-то в груди, глухо, как тот молоток на похоронах. Брат во сне забормотал, потом захрапел громче. Он посидел ещё, потом встал, пошёл в комнату, лёг на раскладушку. Глаза закрыл. Сосчитал капли: раз, два, три Сбился на семи. И уснул. *** Налил воды в таз. Вода холодная, руки сразу замёрзли. Поставил таз на пол, достал тряпку - старую, серую, из простыни. Мать такими всегда мыла. Она резала простыни на тряпки, складывала стопкой под раковиной. Пригодится, - говорила. Пригодилось. Он взял стремянку, раздвинул, поставил к окну. Залез, начал мыть. Сначала раму, потом стекло. Вода стекала по рукаву, холодная, противно. Он не замечал. За окном - тот же двор, гаражи, мусорные баки. Собака под навесом. Дождь перестал, но небо серое, низкое, тяжёлое. Солнца не будет. Он тёр стекло, размазывал грязь, потом смывал, потом опять тёр. Полосы оставались, он тёр снова. Надо, чтобы чисто. Надо, чтобы свет проходил. Какой свет? Солнца нет. Всё равно надо. Брат проснулся, пришёл на кухню, сел за стол. Смотрел, как он моет. - Ты сдурел, что ли? Окна моешь? - Мою. - Зачем? - Грязные. Брат закурил, смотрел в окно, которое он мыл. Молчал долго. Потом встал, ушёл, вернулся с бутылкой водки и двумя рюмками. Поставил на стол. - Давай помянем. Он не обернулся. Продолжал тереть стекло. - Глухой, что ли? Иди помяни. - Не хочу. - А кто хочет? Я тоже не хочу. Надо. Он слез со стремянки, подошёл к столу. Стоял, смотрел на бутылку. Брат уже разлил - полные рюмки, до краёв. - Садись. Он не сел. Взял рюмку, выпил стоя. Водка обожгла горло, в голове помутилось сразу. Закусить нечем. Он поставил рюмку, повернулся к окну, опять полез на стремянку. Брат пил свою, крякнул, закусил огурцом из банки. Сказал в спину: - Она тебя ждала. Ты знаешь? Каждый день на лавочку выходила, смотрела, не идёшь ли. А ты не ехал. Пятнадцать лет, считай. Я тут с ней, а ты там, в Москве своей. А ей не я нужен был. Ты. Он тёр стекло. Рука двигалась ровно, кругами. Запотело стекло от дыхания, он размазал. - Ты хоть звонил? Раз в месяц? А то и реже. Она трубку ждала. Сидела у телефона, смотрела. А он молчит. Или позвонит, скажет: Мама, как дела? Всё нормально? Ну, давай, пока. И всё. Он отжал тряпку в тазу. Вода стала грязная, серая, с разводами. Плеснул свежей, опять полез. - Ты думаешь, я не знаю, что ты обо мне думаешь? Алкаш, мразь, на шее у матери сидел. А ты кто? Ты приехал - и что? Обои содрал. Окна моешь. А ей это надо сейчас? Ей уже ничего не надо. Он обернулся. Брат сидел за столом, налил ещё. Руки тряслись, водка плескалась через край. - Замолчи, - сказал он. - А что замолчи? Правда глаза режет? Я тут с ней был, когда она болела. Я ей уколы делал, я в аптеку бегал, я ночами не спал. А ты где был? В Москве. В командировках. Жену, небось, завёл, детей? Нет? И не заведёшь. Потому что пустой ты. Внутри пустой. Он слез со стремянки. Подошёл к брату. Брат поднял голову, смотрел мутно, но не испугался. - Ты хочешь меня ударить? Давай, ударь. Мать бы порадовалась. Сыночки подрались на поминках. Он постоял, потом отвернулся, пошёл к тазу. Вылил грязную воду, налил свежую. Тряпку прополоскал. Брат сзади засмеялся невесело. - Молчишь? Молчи. Ты всегда молчал. Она говорила: Что он молчит? Хоть бы поругался, хоть бы накричал. А он молчит. Вот и сейчас молчишь. Он вернулся к окну. Стёкла уже чистые, но он тёр их опять. Надо, чтоб совсем чисто. До прозрачности. До пустоты. Брат пил. Наливал и пил, не закусывая. Говорил что-то ещё, но он не слушал. Слова долетали, но не задерживались. Про мать, про долг, про жизнь, про совесть. Он тёр стекло. Потом брат замолчал. Он обернулся - брат сидел, уронив голову на стол. Рука свесилась, пальцы касаются пола. Опять уснул. Он слез, подошёл, посмотрел. Брат дышал тяжело, храпел. На столе разлитая водка, окурок в тарелке с огурцом. Лицо у брата мокрое - то ли пот, то ли слёзы. Он постоял, потом взял свою куртку, накрыл брата. Тот не проснулся. Вернулся к окну. Стёкла чистые. Серый свет идёт с улицы, падает на стол, на брата, на грязную посуду. На подоконнике осталась лужица от тряпки. Он вытер её рукавом. Убрал стремянку, вылил воду. Таз поставил под раковину. Руки замёрзли, кожа покраснела, пальцы не гнулись. Он подышал на них, растёр. На кухне тихо. Только брат храпит. И капает. Кран. Он не закрывал сегодня. Или закрывал? Не помнил. Он подошёл к крану, завернул до упора. Перестало. Постоял, подождал. Не капает. Пошёл в комнату, лёг на раскладушку. Смотрел в потолок. Трещина. Сегодня она точно стала длиннее. Или нет. Он уже не понимал. Глаза закрыл. В темноте опять капало. Он не открывал. Слушал. Капало ритмично, как сердце. Или как молоток по крышке гроба. Он считал: раз, два, три... Сбился быстро. И уснул. *** Он лежал, смотрел в потолок. Трещины не видно, но он знал - она там. Сегодня она точно длиннее. Надо бы встать, проверить. Не встал. Прислушался. Брат дышит во сне, ровно, без храпа. Хорошо. Значит, не умер. А мог бы. Мать умерла - и брат может. Все могут. Он сам может. Лёг и умер. Никто не заметит до утра. Подумал об этом и испугался. Не смерти - того, что она показалась почти желанной. Не вставать, не мыть окна, не драть обои, не слушать брата. Просто лежать и перестать. Он пошевелил пальцами на руке. Шевелятся. Живой. За стеной закапало. Он замер, прислушался. Капает отчётливо, ритмично. Кран. Он же закрывал его вечером. Или нет? Он закрывал после того, как брат заснул. Точно закрывал, помнил, как закручивал до упора. А теперь капает. Встал. Ноги не слушались, как чужие. Пошёл на кухню босиком, холод от пола шёл вверх, до колен, до пояса. На кухне включил свет - лампа под потолком зажглась жёлтым, замигала, потом разгорелась. Подошёл к крану. Кран закрыт. Он тронул вентиль - тугой, закручен намертво. Сухо. Ни капли. Он постоял, слушал. Тишина. Только холодильник гудит, и где-то далеко, на улице, машина проехала. Всё. Капать перестало. Он выключил свет, вернулся в комнату. Лёг. Закрыл глаза. И сразу - кап. Кап. Кап. Он открыл глаза - тихо. Закрыл - капает. Он сел на раскладушке. В темноте прислушался. Звук шёл из стены. Или из головы. Он не мог понять. Пощупал ухо - сухо. Зажал пальцами - капает внутри. Отпустил - капает. Он встал опять. Пошёл на кухню, включил свет. Кран закрыт. Он открыл его, пустил воду - вода побежала, зашумела. Он закрыл. Капать не начало. Постоял, подождал. Нет. Всё сухо. Выключил свет, вернулся. Лёг. И сразу - кап-кап-кап. Из стены. Из головы. Из того света, что за окном. Он зажал уши ладонями. Капало внутри, глухо, как сквозь вату. Он убрал руки. Капало громче. Встал, пошёл в прихожую. Там темно, только халат в шкафу белеет сквозь щель. Он открыл шкаф, потрогал халат. Сухой. Ткань жёсткая, холодная, пахнет пылью. Ничего не капает. Он сел на табурет в прихожей. Руки положил на колени. Сидел, смотрел в темноту. Глаза привыкли - видно дверь в комнату брата, вешалку с его курткой, свои ботинки у порога. Грязь на них засохла, осыпалась на пол серыми крошками. Капало. Он уже не пытался понять, где. Просто слушал. Подумал: "Сколько сейчас времени? Часа три? Четыре?" Часов нет, телефон в куртке, но лезть за ним лень. Да и зачем. Всё равно не уснёт. Встал, пошёл на кухню, сел за стол. В темноте кухня выглядела иначе - окно светилось серым, на столе пустые бутылки, тарелки, крошки. Он сидел, смотрел в окно. Двор пустой. Фонарь горит, под ним скамейка мокрая. Собака под навесом спит, свернувшись клубком. Гаражи, мусорные баки, забор. Всё на месте. Он подумал: "А ведь она выходила на эту скамейку. Сидела, смотрела на остановку. Ждала". Он представил её - маленькую, в платке, с клюкой. Сидит, смотрит. А он не едет. Год, два, десять. Всё сидит. Он закрыл глаза. И сразу увидел руки матери - те, на похоронах, сложенные крестом. Жёлтые, сухие. Пальцы тонкие. Иконка съехала. Он открыл глаза. На столе стояла кружка матери, с отбитой ручкой. Он взял её, повертел в руках. На донышке остатки чая, засохшие, тёмные. Поставил обратно. Капало. Уже громче, настойчивее. Он встал, подошёл к крану. Кран закрыт. Он потрогал трубы под мойкой - сухо. Посмотрел на пол - сухо. Откуда? Он прижался ухом к стене. За стеной - комната брата. Там тихо, только дыхание. Не оттуда. Прижался к другой стене - там улица. Тоже нет. Он отошёл, сел на пол, прислонился спиной к батарее. Батарея холодная, не топят. Он сидел, слушал. Капало внутри. В груди. Или в голове. Он положил руку на грудь - сердце билось ровно, не капало. На голову - тоже нет. Но звук был. Он подумал: "Схожу с ума?" И сразу ответил: "Ну и что". От этого стало спокойно. Если схожу - значит, не надо ничего решать. Ни билетов, ни разговоров, ничего. Сиди и слушай. Он сидел долго. Свет за окном начал меняться - из чёрного стал серым, потом сизым, потом светлым. Запели первые петухи где-то далеко. Собака под навесом встала, потянулась, побрела куда-то. Он поднялся. Ноги затекли, спина болела. Пошёл на кухню, открыл кран - вода побежала, чистая, холодная. Набрал в ладони, умылся. Вода обожгла лицо, стекала за воротник. Он вытерся рукавом. Закрыл кран. Не капало. Постоял, подождал. Не капало. Он пошёл в комнату, лёг. Закрыл глаза. И сразу - кап. Он не открыл. Лежал, слушал. Капало ровно, как метроном. *** Он полежал, глядя в потолок. Трещина. Сегодня при свете дня она точно длиннее, чем была. Или это новая? Он не помнил. Встал, вышел в коридор. Брат сидел на кухне, курил в форточку. На столе - его сумка, собранная. Он вчера собрал, когда вернулся с похорон, или позавчера, или когда - уже не помнил. Сумка стояла, готовая. - Чай будешь? - спросил брат. - Налей. Он сел за стол. Брат налил чай, пододвинул сахарницу - эмалированную, синюю, с отбитым краем. Мать из такой всегда сахар брала. Он насыпал ложку, размешал, пил. Молчали. За окном - утро серое, без дождя, но сырое. На подоконнике воробей сидел, чистил перья, потом улетел. - Поедешь сегодня? - спросил брат. - Да. - На какое время билет? - На двенадцать. Брат кивнул. Посмотрел в окно. Руки на столе лежали, тряслись мелко. Он их не прятал. - Деньги нужны? - спросил брат. - Не надо. - Я мог бы - Не надо. Брат замолчал. Докурил, затушил в консервную банку, стоявшую на подоконнике. Спросил: - Приедешь ещё? Он не ответил. Смотрел в кружку, там чай остывал, плёнка пошла. - Ты это - брат замялся, - если что, я тут. Квартиру продавать будем или как? - Не знаю. - Думать надо. - Надо. Он допил чай, поставил кружку. Встал, пошёл в прихожую. Оделся. Куртка пахла улицей, сыростью, вокзалом. Застегнул молнию. Брат вышел за ним. Стоял, смотрел, как он шнурует ботинки. Шнурки размокли, не завязывались, он затянул узлом. - Грязь счисти, - сказал брат. - А то в поезде замажешь всё. Он посмотрел на ботинки. Грязь ссохлась, потрескалась, местами отвалилась сама. То, что осталось, он сковырнул ногтем. Крошки упали на пол. - Ладно, - сказал он. Встал. Они стояли в прихожей. Брат в трусах и майке, босой, худой, рёбра видно. Смотрел в пол. - Ты звони, - сказал брат. - Если что. - Звякну. Он открыл дверь. Вышел на лестницу. Запахло кошками, сыростью, щами. Брат стоял в дверях, смотрел. - Ну, бывай, - сказал он. - Ага. Он пошёл вниз. Брат не закрывал дверь, стоял, смотрел вслед. Он слышал, как скрипнула половица, когда брат переступил с ноги на ногу. Спустился на первый этаж. Вышел из подъезда. Двор - серый, мокрый, гаражи, мусорные баки. Собака под навесом лежала, смотрела на него, хвостом не вильнула. Он пошёл к остановке. Рядом с подъездом - лавочка, на которой мать сидела. Пустая, мокрая, лист клёна прилип к сиденью. Он прошёл мимо, не оглянулся. На остановке никого. Расписание написано от руки, сбито дождём, не разобрать. Он стоял, смотрел в ту сторону, откуда должен прийти автобус. Из подъезда вышел брат. Накинул куртку поверх майки, в шлёпанцах, без носков. Подошёл, встал рядом. - Ты чего? - спросил он. - Провожу. - Замёрзнешь. - Ничего. Они стояли молча. Брат курил, пряча руки в карманы. Шлёпанцы мокрые, ноги красные от холода, но он не уходил. Подошёл автобус. Двери открылись с шипением. Он взял сумку, шагнул в автобус. Обернулся: - Иди домой, замёрзнешь. Брат кивнул, но не ушёл. Стоял, смотрел. Двери закрылись. Автобус тронулся. Он смотрел в окно - брат стоял, маленький, в дурацкой куртке, в шлёпанцах. Потом повернулся и пошёл обратно к подъезду. Он смотрел, как дом удаляется, становится меньше, сливается с другими. Потом скрылся за поворотом. В автобусе было тепло, накурено, пахло мокрой одеждой. Он сидел, смотрел в окно. Мелькали дома, заборы, магазины, остановки. Чужие люди входили и выходили. Он думал о брате. Стоял в шлёпанцах. Простынет ведь. Зачем пришёл? Не надо было. Теперь простынет, заболеет, а лечить некому. Потом подумал о кране. Так и не починил. Течёт там, наверное, опять. Брат не закрутит, ему всё равно. Будет течь, пока вода не кончится. А вода не кончится. Потом подумал о матери. Её лицо на похоронах. Он не смотрел, смотрел на руки. А лицо - какое оно было? Он попытался вспомнить - и не мог. Только руки, жёлтые, сложенные. Он закрыл глаза. Автобус трясло, качало. В голове - капало. Или колёса стучали. Он уже не различал. Впрочем ехать до вокзала недолго. *** Сел на скамейку в зале ожидания. До поезда сорок минут. Сидел, смотрел на людей. Какие-то командировочные с портфелями, солдат с вещмешком, женщина с ребёнком. Ребёнок плакал, женщина качала, не унимался. Он отвернулся. Объявили посадку. Он встал, пошёл к перрону. Поезд стоял зелёный, грязный, вагоны старые. Проводница проверила билет, кивнула. Он залез в вагон, нашёл своё купе. Никого. Сел у окна, положил сумку на верхнюю полку. Смотрел в окно. За окном - перрон, люди, бабка с тележкой, мужик с цветами, бежит, опаздывает. Проводница с флажком. Свисток. Поезд дёрнулся, пошёл. Он смотрел, как уплывает вокзал, потом дома, потом гаражи, потом пустыри. Город уходил назад, медленно, как в тягучем сне. Потом пошли поля - серые, мокрые, без конца и края. Проводница принесла чай, поставила на столик. Он кивнул, но не пил. Чай остывал, плёнка пошла. За окном поля сменялись перелесками, потом опять поля. Провода тянулись вдоль дороги, то поднимались, то опускались. Телеграфные столбы мелькали, считались сами собой, сбивались. Он думал о матери. Нет, не думал - пытался думать "Как она?". Но внутри было пусто и сухо. Как в уже вылитом ведре. Закрыл глаза. Открыл глаза. За окном лес, мокрый, чёрный, голые ветки. Потом подумал о брате. Вспомнил, как тот стоял на остановке в шлёпанцах, мёрз, курил. Зачем пришёл? Простынет ведь. Или уже простыл. Теперь сидит дома один, в пустой квартире, среди грязной посуды, и капает кран. Кран. Он так и не починил. И брат не починит. Будет течь, пока вода не кончится. А вода не кончится никогда. И вдруг он понял, что не помнит имени жены брата. Вообще не помнит. Есть какая-то женщина, была, кажется, у брата. Или нет? Он напрягся, пытаясь вспомнить. Пусто. Только лицо расплывчатое, без черт. Он попытался вспомнить, как её зовут. Света? Таня? Лена? Ни одно имя не подходило, не прилипало. Может, её и не было. Может, брат всё один. Он не знал. И от этого незнания стало легко. Вдруг, ни с того ни с сего, легко. Как будто груз с плеч свалился. Он сидел, смотрел в окно, и внутри было пусто и легко. Ни мыслей, ни боли, ни вины. Только стук колёс и поля за окном. Потом пришёл стыд. Сразу, резко, как пощёчина. Как можно - легко? Мать умерла, брат один, а ему легко. Он мразь, сволочь, пустой человек. Брат прав: пустой внутри. Но лёгкость не уходила. Она была рядом со стыдом, одновременно. И стыд, и легкость, и ещё что-то, чему названия нет. Он сидел, смотрел в окно. Рука лежала на столике. Он пошевелил пальцами - шевелятся. Живой. За окном дождь начался. Мелкий, косой, стучал по стеклу, размывал поля, делал их ещё серее. Он подумал: "Надо было кран починить. Течёт ведь". И удивился своей мысли. О чём он думает? О кране? Сейчас, когда мать в земле, брат один, а он уезжает навсегда? О кране? Но мысль не уходила. Всё течёт, кран, вода, время. И ничего не остановить. Он провёл рукой по стеклу. На стекле остался след, прозрачная полоса. В неё было видно дальше, чище. Поезд шёл. За окном мелькали столбы, деревья, полустанки. Люди стояли на платформах, смотрели на поезд, провожали глазами. Чужие, случайные, навсегда. Потом перестал думать. Просто сидел и смотрел. За окном темнело. Проводница прошла по коридору, включила свет. В купе стало жёлто, уютно, как в чужом доме. За окном мелькали столбы. Он считал - сбился на седьмом.
|
|