Все вокруг было другим - не чужим, а именно другим. Такие чувства, должно быть, испытывает человек, встретивший своего давнего знакомого после многих лет разлуки. Вроде бы он все тот же, но и не тот, каким мы его помним. Артем заметил про себя, что на всем окружающем теперь лежал доселе незнакомый ему налет какой-то торжествующей порочности, которая не прячется за углами, не уходит подальше от глаз в темные подворотни и подвалы, а наоборот, будто с неким вызовом смотрит на тебя и влечет к себе, не таясь, зовет к себе не стыдливым шепотом, а кричит вслед и хватает за руки. Во всем остальном окружающий его город казался прежним, как, пожалуй, и любой другой город на этой земле - равнодушным и слепым к живущему в нем человеку. Все эти новые незнакомые черты, сливаясь со знакомой ему сущностью человеческого каменного муравейника, только усиливали его и без того глубокое чувство одиночества. Обычно в таких случаях человек сосредотачивается на себе самом, и мысли его внутри ворочаются медленно и грузно, как огромные бревна в водовороте большой сибирской реки во время лесосплава. Но Артем был сыт собой по горло. Ему не хватало бы мира даже тогда, когда мир мог показаться ему пустым, пресным и отталкивающим. И в этом состоянии даже грязная смердящая помойка вызвала бы в нем живейшее внимание. Он стал приглядываться к мелким деталям окружающего его мира, от которых успел отвыкнуть в заключении. Тюрьма сейчас казалась ему лишенным всяких деталей воспоминанием: единым серым куском, застрявшем в мозге навсегда, как раскаленный железный метеорит в глубине промерзлой насквозь почвы. Единственная вещь, которую он отчетливо отделял от этой единой слипшейся массы - это голуби, прилетавшие к зарешеченным окнам, чтобы покормиться малой долей арестантского пайка. Именно они, их птичий трепет и воркование, их свобода и беззаботность были деталью, отказывающейся встраиваться в один механический строй со всем остальным. Он любил подкармливать их, кроша хлеб и бросая его на серые кирпичи карниза. Надзиратель ворчал, что голуби только гадят на окно, а пользы от них никакой нет.
- Гадят? - переспрашивал Артем. - Ну и что, что гадят. Это у них такая форма благодарности. Как у некоторых людей.
Надзиратель, почему-то считая, что эти слова относятся к нему, мгновенно умолкал и, насупившись, хлопал дверцей дверного окошка. Артем не очень-то обращал на это внимание, так как его такой странный поворот настроения надзирателя даже забавил. В самом деле, с чего это он решил, что это может относится к нему? Чем это он может быть мне благодарен, и отчего это я могу рассчитывать на его благодарность? Может, мне это просто показалось, но все равно выходит смешно и глупо. Он посмеивался, а в ответ у решетки, выходившей на улицу, ворковали голуби и дрались друг с другом за мелкие остатки крошек да по-старчески шаркали по коридору сапоги невесть на что обиженного надзирателя. Потом голуби улетали, и он долго смотрел на квадратный кусок неба, то перечеркиваемый инверсионным следом пролетавшего самолета, то показывающий бесконечный театр ветра и облаков, корячившихся там наверху в своей вечной причудливой пантомиме с ее тысячами форм и оттенков. Все это стало с некоторых пор напоминать ему безуспешные попытки небес начать разговор с живущими внизу людьми посредством природного иероглифического письма. Люди изредка запрокидывали головы вверх, мгновения созерцая образцы этой небесной письменности, ничего не понимая, пожимали плечами и шли дальше. Так проходили тысячелетия. Небо что-то немо бормотало, а люди только молчали в ответ и удивлялись перистым и кучевым причудам природы, даже не подозревая, что это не просто скопление пара, а священный алфавит, непонятный, впрочем, никому. Возможно, что даже его составителю и вечному писцу, а все письмо его - всего лишь бессмысленное и бесцельное младенческое агуканье или запутанный бред умалишенного.
За углом, прячась и озираясь вокруг, курили две худосочные чернявые школьницы. Заметив Артема, они занервничали и побросали сигареты, сделав вид, что просто болтают. У него не было никакого желания подходить к ним и читать нотации, такого он и раньше не делал, а сейчас и подавно. Он просто наблюдал, как продрогшие на ветру любопытные птицы сквозь стекло смотрят на странное и непонятное для них течение жизни в теплых человеческих обиталищах.
В шагах в ста по улице он заметил небольшую забегаловку, где можно было немного перекусить и пошел туда. Это оказалась чебуречная, снаружи больше походившая на овощной ларек. Внутри располагались три маленьких высоких металлических столика и стойка в углу, за которой стояла неопрятная остроносая женщина в синем фартуке с темными пятнами жира. Пухлой рукой с тяжелыми длинными и толстыми пальцами она постоянно поправляла опадавшую прядь волос. За одним из столиков стоял худой небритый и опухший от пьянства мужик в кожаной кепке и, уплетая беляш, вытирал засаленные руки о поношенную черную замшевую куртку. Артем заказал сладкий чай и два чебурека, они оказались холодными и отдавали прогорклым постным маслом. Однако Артем не обратил на это особого внимания. Он отвык от пищи, как от средства получения вкусовых ощущений. За время пребывания в тюрьме он довольно быстро усвоил, что еда существует на этом свете только для двух целей: человек должен утолять неприятное чувство голода и пища существует для того, чтобы поддерживать функционирование организма. Какие-либо иные представления о процессе еды и назначении пищи довольно быстро выветрились из его головы. Он настолько привык к этому некогда новому для него отношению к такой обыденной процедуре, что сейчас даже не представлял себе, что может быть как-то иначе. Он ел не спеша, и удивлялся про себя как же все быстро так изменилось. Прежний привычный мир слинял в два дня и сейчас после их вынужденной разлуки это бросалось ему в глаза как никому, кто все это время пребывал в середине метаморфоз, наблюдая все изменения постепенно, изо дня в день, свыкаясь с ними и учась их не замечать. В то же время послевкусие тюремного существования еще давало знать о себе и вот эта мнимость, пленка недавних впечатлений покрывала все вокруг и казалась реальнее, чем сама реальность, чем эта продавщица чебуреков и мужик, жующий беляш в похмельной задумчивости, навеянной его утренним страданием. "Боже, как все изменилось", - постоянно крутилось у него в голове, как заевшая пленка. - Но остаются и вечные, неизменные ценности", - подумалось ему, когда мужик за соседним столом, доев беляш, смачно рыгнул и искоса посмотрел на Артема, желая удостовериться, что сосед после этого не рухнул в обморок. В его взгляде была насмешка и довольство собой, будто сейчас он повторил все подвиги Геракла. Мужик деланно потянулся, зевнул, еще раз вытер руки о куртку и вышел вон. Артем отхлебнул чай, огляделся вокруг и вдруг тесная чебуречная, доселе не вызывавшая никаких чувств показалась ему невыносимо отвратительной, словно гнилой дурно пахнущий овощ, покрытый налетом плесени. Он не стал допивать чай и немедленно вышел на улицу.
Артем дошел до автовокзала, взял билет и, немного подождав автобус, сел на свое место. Ехать в автобусе было неудобно, но купе поезда и лежаки слишком уж напоминали ему камеру, чтобы он мог чувствовать себя в пути достаточно комфортно. Автобус, несмотря на неудобство и дороговизну проезда, казался ему одним из атрибутов свободы, которой ему еще долго предстояло причащаться. Он сел у окна, подышал на стекло и стер серую наледь. Несмотря на усталость, он не хотел засыпать, откинувшись в кресле. Наоборот ему хотелось смотреть и смотреть на мир, движущийся и меняющийся, ставший таким необычным и странным. Мир, в огромном пространстве которого свободно летали те тюремные голуби, ни словом ни полусловом не способные передать каждый день виденное ими с высоты небес. Теперь он сам желал быть птицей, лететь через пространства и наслаждаться одним лишь фактом своего существования, не задумываясь больше ни о чем. Дыхание, сердцебиение и движение должны были заменить собой все. И никаких мыслей - одно лишь только внутреннее созерцание полета. Он заметил, что маленькое окошко во льду по ходу движения автобуса не замерзает, а начинает таять, расширяясь и роняя вниз по стеклу потоки дрожащих слез. Этот мелкий факт, говоривший о приходе тепла и весны, так обрадовал его, что он на время забыл откуда и куда он едет. Назойливый запах бензина, треск и сонное бормотание радио, неравномерный, с надрывами гуд двигателя, посапывание и разговоры пассажиров исчезли, стерлись, а на их месте осталась одна эта маленькая большая радость. В это мгновение он, наконец, отчетливо понял, что свободен и чувство это казалось ему чудным и как бы не совсем уместным, будто он ждал того, что оно проснется еще не скоро и не так неожиданно для него самого.
Ночью он почти не спал и находился в состоянии тревожной полудремоты, когда иногда с трудом отличаешь сон от яви. Спасть сидя он не мог, но в то же время ночь прошла для него на удивление быстро и не слишком его утомила. Ожидание приезда домой настолько напрягло его внутренние силы, что он, казалось, мог не спать хоть три ночи подряд и чувствовать себя при этом вполне сносно. Вскоре за окном появились знакомые места. Автобус проезжал поселки и леса, которые он видел уже сотни раз и за время его отсутствия практически не изменились. Однако это отсутствие изменений сочеталось у него с чувством какой-то неясной отчужденности. Окружающее его казалось таким знакомым и в то же время совершенно чужим. "Ничего, ничего страшного. Просто отвык. Такое бывает", - успокаивал он себя. Наконец автобус въехал в город и тут он заметил те же изменения, которые отметил в окружающем после выхода из тюрьмы.
Автобус подъехал к старой, ветшавшей от времени и отсутствия ремонта автостанции. Он достал с полки чемодан и вышел на улицу. День был пасмурным, но во всем уже виделся теплый весенний блеск, который отличает пасмурный мартовский день от такого же зимнего дня. Он провел рукой по своему исхудавшему и заросшему густой бородой лицу, как бы удостоверяясь в наличии себя самого, и направился к лавочке, стоявшей справа от платформы. Жена узнала его сразу, а повзрослевшая дочь некоторое время стояла в нерешительности, гадая - кто это перед ней, зато подслеповатый тесть не узнал Артема совсем, и удивленно вытаращился на него, не понимая, что этому незнакомому человеку от них нужно.
- Я... - сказал Артем, на слух проверяя свой подсевший голос. Он поднял глаза и, будто удивляясь самому себе, сказал уже отчетливей: Это я.
Болотово
1
В Болотово было всего две улицы - узенькие, грязные и раскисшие от осенних дождей. Впервые попавшему сюда человеку поселок мог показаться больше, чем он есть на самом деле. А все потому, что две улицы, как ходы лабиринта, то пересекали друг друга, то закручивались спиралью, словно панцирь улитки. С высоты близлежащей сопки поселок именно так и выглядел, тем самым как бы подчеркивая всю улиточность местной жизни: полусонную неспешность, замкнутость, склизкозть и какую-то особенную нелепость, которую всегда отмечает человеческий глаз в образе мелкого медленного моллюска с домиком на спине. Болотовцы так же как бесформенное тело улитки были запечатаны в этом панцире, состоящем из сереньких деревянных изб с неизменной печатью ветхости во внешнем облике. И во всех жителях поселка - спецпоселенцах, преступивших закон и работавших на обступивших поселок торфяниках, стерегущих их вохровцах - была та же улиточная беззащитность, безкостная, безхребетная склизкость жизни, которую можно было шутя раздавить, размазать одним пальцем. И неизвестно, кто из них более был наказан - ссыльные или охрана, так как над всеми довлела общая судьба, и всех их покрывал один на всех тюремный панцирь, означавший и для заключенных и для надсмотрщиков каторжную глухоту и слепоту ко всему внешнему.
На вершине сопки, возвышающейся к югу от Болотова, стоял и задумчиво смотрел сверху на поселок человек в черном кашемировом пальто и невзрачной серой шляпе. Вопросительное и как бы недоуменное выражение его низкого и широкого лица не нарушал ни ветер, ни гортанная перекличка ворон на ветвях темного и низкого ельника, покрывавшего сопку. Лишь изредка он поеживался, но не столько от холода, сколько от внутреннего мысленного зуда и лез в карман за очередной сигаретой.
Чердаков чувствовал некоторую затруднительность ситуации и не знал как ему поступить лучше. Вначале он склонялся к мысли, что лучше просто поговорить с Чудаськиным, рассказать ему все, уговорить помочь, поднажать на чувство ответственности, припугнуть, если начнет отпираться или наоборот пообещать бочки меда и литры нарзана. Но в этом варианте было слишком много поводов для провала. Если Чудаськин не поверит или испугается и откажется ехать с ними, но не скажет о разговоре никому - это еще не самый худший вариант, гораздо хуже - если не промолчит и донесет, что очень опасно, так как для того, чтобы его уговорить, нужно выдать ему все под чистую. Даже то, чего он сам не знал и знать не мог. Это означало серьезные проблемы не только для самого Чердакова, но и для всех, кто находился выше него и с нетерпением ожидал от посланного в глубинку в окрестности спецпоселения человека безусловной и окончательной победы, кто сидел сейчас в кабинете, нервничал, пил коньяк и ждал звонка с тягомотным тяжелым предчувствием, выворачивающим человека наизнанку силой своей неопределенности. Казалось бы, незначительная, мелкая и почти смехотворная причина этой нервозности могла для них решить все.
Другая опасность была в том, что за самим Чудаськиным присматривала охрана и появление Чердакова или кого-нибудь из его людей могло быть замеченным, а это значило, что будут приняты упреждающие меры и тогда все, провал. Кроме того, само появление незнакомого человека на улицах крохотного Болотово не могло не привлечь внимания. В общем, любые попытки завести разговор и достичь согласия содержали в себе неоправданный риск и не гарантировали стопроцентного успеха.
Как бы внутренне Чердаков не сопротивлялся этому, оставался только силовой вариант, хотя и он был не совсем прост, как могло показаться на первый взгляд. Главное, и чего было очень тяжело добиться, провести все незаметно и тихо. Пропажи должны хватиться как можно позже. Тем самым они выиграют время и будут на тот момент уже достаточно далеко, чтобы чувствовать себя в безопасности.
Брать Чудаськина нужно было вечером перед выходным днем, сразу после возвращения того с работы. В таком случае его могут хватиться только в понедельник, да и то не с утра. Впрочем, для того, чтобы быть полностью в этом уверенным, нужно было узнать и проанализировать все контакты Чудаськина. Друзья или соседи могли бы поднять ненужный гвалт гораздо раньше. Впрочем, на все это не было ни времени, ни возможностей и оставалось действовать наобум.
2
Человек - существо воистину удивительное. Совершив ужасную глупость, он может проявить неожиданные чудеса ума и фантазии, чтобы оправдать ее в своих глазах и глазах окружающих, и никому и в голову не придет, что вот этот вот субъект мог поступить или сказать так-то и так-то - совершенно глупо, бессмысленно, дико. Чудаськин сталкивался с подобным множество раз, много раз мысленно осуждающе покачивал головой и иронически улыбался, смеясь над причудливой людской природой. Но, попав в такую ситуацию сам, он уже не имел возможности выкручиваться и пускать пыль в глаза. Оставалось только жалеть о свершившемся и расплачиваться за свои поступки.
Он и в самом деле считал, что сделал глупость, жалел об этом, в уме отматывал пленку событий назад, проводил перестановку мебели в доме своей неудавшейся судьбы и в воображении выстраивал совсем иной вид из окна - привычный, простецкий уют небольшого города, замененный теперь сухим, колышущимся на холодном ветру тростником и черным, бесконечным лесом на горизонте с огромными пространствами гнилых болот. Теперь он мог обманывать только самого себя, для окружающих же все было ясно, как день.
Накрываясь старым потасканным одеялом в серой и холодной комнате с дощатыми стенами и двумя маленькими окнами, выходившими на окраину Болотово, он, часто забывшись в полусне, вдруг ощущал себя находящимся в совсем другом месте - в маленькой, но хорошо обставленной и теплой квартирке, куда то и дело доносятся визги и смех играющих во дворе детей. Эта иллюзия была настолько сильной, что, очнувшись от забытья, он некоторое время не мог прийти в себя и недоуменно оглядывался по сторонам, как бы спрашивая себя, где он находится, как сюда попал и что он тут делает. Это было послевкусие прошлой жизни, постоянно дающее о себе знать, но постепенно, как вода в мелком блюдце, испарявшееся на безжалостном солнце реальности.
Каждое утро буднего дня Чудаськин просыпался под бормотание проводного радио, по которому ничего кроме гимна, прогноза погоды, объявлений и бесконечных музыкальных концертов не передавали. Старое потертое одеяло, провонявшее потом и грязью местного быта, в эту минуту казалось ему его надежным уютным коконом, рождаться из которого не было никакой охоты. В Болотово ежеутреннее рождение было подобием смерти: вылезая из-под одеяла, Чудаськин мгновенно превращался в неприметного, худощавого почти до скелотоподобия ссыльнопоселенца, о котором забыли все на свете, и он забыл обо всех. Он быстро одевался, доедал жалкие остатки ужина - толкаться с утра на общей кухне он не любил - и быстрым шагом топал отмечаться в контрольном пункте. Не менее худой, чем он, будто чахоточный, болезненного вида контролер отмечал его в журнале и выдавал талон на обед, после чего Чудаськин направлял стопы своя на остановку, находящуюся через дорогу от будки контролера, где уже толпились, кто матюгаясь или смеясь, кто мрачно молча и сплевывая под ноги, другие ссыльнопоселенцы и вольные рабочие.
Грань между ссыльными и "вольняшками" была заметна невооруженным глазом. Вольных отличал более устроенный, ладный и сытый быт, а также мало свойственная ссыльным - особенно /"начинающим" - привычка воспринимать болотовскую жизнь как саму собой разумеющуюся, будто не было в мире ничего, кроме этих изб, дряхлых сараюшек и курятников, покосившихся штакетников, необъятного леса и болот. Ссыльные же были этим фактом травмированы, и эта травма читалась в их глазах без особого усилия.
Чудаськину на торфяниках досталась достаточно /"интеллигентная/" по местным меркам работа: он был оператором скребкового конвейера, подающего торф в бункера, а оттуда в машины. Труд не слишком тяжелый - включай да выключай кнопки, следи за работой конвейера и вовремя сообщай о поломках в ремонтную службу. Иногда, конечно, приходилось и лопатой помахать, но в основном это была мелкая работа - то с конвейера немного просыпется, то в него ухнут торфа больше нормы и нужно было срочно расчищать, иначе становилась работа. Впрочем, в этих случаях к нему на помощь посылали ремонтников, которые к этому занятию относились как к акту унижения их достоинства и постоянно зыкали на Чудаськина - мол, это твое занятие, а не наше. Налегали они на лопаты расслабленно, без энтузиазма, зато потом быстро убегали к себе доигрывать партию в домино. И все это время - пока гудел конвейер, пока ошивались туда-сюда ремонтники и водители грузовиков, пока он, уезжая на работу и с работы, вместе со всеми трясся в крытом кузове "Урала" в страшной тесноте, пропитанной запахом соляры и табака - Чудаськин был жив только лишь номинально. Быть живым большую часть дня было такой же формальностью, как поставить роспись в журнале контролера. Каждый раз, вылезая из своего кокона, он как бы падал ничком на землю и мгновенно трупно холодел. Это был привычный способ поддержки своего внутреннего суверенитета - никто не будет покушаться на независимость трупа. Жить, но жить в полусне, полудреме и забывчивости, можно было только в коконе.
Чудаськину здесь было одиноко во всех смыслах: и физически и духовно он переживал одиночество сильнее, чем все эти, казалось бы, унизительные для него работы на торфяниках, в которых он находил для себя даже нечто увлекательное и интересное. Во всяком случае, физическая работа и усталость с ней связанная давали возможность забыться. Как всякий самообман, это воздействие рано или поздно ослабевало, как действие обезболивающего, но, по крайней мере, порядочно съедало время и оставляло совсем немного пространства для осмысления и сопутствующего ему самоедства. Единственным человеком, с которым он более-менее сблизился за все время пребывания в Болотове, был Химчук, попавший на спецпоселение за свое изобретение. Он создал аппарат, с помощью которого извлекал чистый спирт из дешевого одеколона. Нет, Химчук не торговал спиртом и употреблял его исключительно лично и никогда наружно. Впрочем, пьяницей он не был. В самом слове "пьяница" есть нечто жалкое, ничтожное, брюзгливое. Пьяница всегда ищет какой-нибудь драматический повод для оправдания своего пьянства. Его оскорбили, недооценили или он пьет потому, что мир, его окружающий абсолютно несправедлив и несовершенен, и видеть этот мир в трезвом уме и ясной памяти невыносимо и жестоко по отношению к самому себе. В пьянице живет вечный надлом, постоянно дающий о себе знать.
Химчук же пил потому, что ему это нравилось. Нравилось чувство опьянения и особенной душевной свободы с ним связанное. Он сам любил говорить: я не пьяница - я ярыга. Слово это давно забытое и практически неупотребляемое. Встретить его можно разве что на страницах исторических романов, где авторы к месту и не к месту вставляют старые давно издохшие слова, чтобы добиться эффекта присутствия в описываемой эпохе. Так вот в "ярыге", в отличие от "пьяницы", было что-то разбойничье, удалое, кондовое, хулиганское. Ярыга - это молодецкая сила, кабацкая хмельная свобода, размах кистеня, пьяница - это грязные подворотни, бормотуха, синяки под глазами и невыносимая банальность жизни. Химчук был хулиганом, хулиганившим не из-за своей склонности к асоциальному поведению, а из избытка жизненных сил, которым нечего было делать в маленьком, скукоженном советском бытовом мирке, как слону нечего делать в собачьей будке.
Несмотря на то, что с Химчуком Чудаськина почти ничего не связывало, кроме единства нынешнего положения, в нем Чудаськин чувствовал некое свое отдохновение, отдушину, пусть небольшую, но надежную. Поэтому когда Химчук предложил ему в воскресенье пойти на грибную охоту, Чудаськин, не раздумывая, согласился, хотя никогда собиранием грибов не увлекался и не находил в этом для себя ничего интересного и привлекательного, а вид окрестных лесов и сопок уже давно набил ему оскомину.
3
Чудаськин в кирзовых сапогах с налипшими на них огромными комьями грязи еле поспевал за широко и бодро шагающим Химчуком, будто не замечавшим ни усталости, ни грязи, ни унылого низкорослого леса.
- С помощью страха можно управлять человеком. Это уже давно известно. Наверное, еще когда наши предки были полумакаками, они прекрасно это понимали. Важно, чтобы страх возникал не время от времени, а был с тобой всегда и везде. Страшно рассказать политический анекдот, но ведь можно обойтись и без этого, а значит без страха за то, что тебя услышат и донесут куда надо. Я знал одного таксиста, а таксисты - народ болтливый. Так вот вез он однажды двух пассажиров и давай им анекдоты о Брежневе и об Андропове травить и сам смеется, аж заливается. А пассажиры тихонько в рукав посмеиваются и говорят - ты вон сюда езжай, там сверни, нам сюда, ага. А потом берут его под руки и говорят: пройдемте с нами, гражданин таксист. Ты вдоволь посмеялся, а теперь мы посмеемся. Оказывается этот чудик двух "гэбэшников" подобрал и давай им, значит, политические анекдоты рассказывать, а они его прямиком к зданию ГБ и направили. Завели его в подвал: решетки, серые стены, свет тусклый. Таксист от страха в штаны наклал, ни бэ ни мэ сказать не может. Ну сделали ему внушение, так сказать, прочитали длинную лекцию по основам любви к Родине, взяли с него обещание и подписку, что больше он таких анекдотов рассказывать не будет и отпустили. С работы его, конечно, выкинули, и больше он не рассказывал вообще никаких анекдотов. Даже о чукчах. Вдруг в органах чукчи работают да обидятся, да рассердятся, и будет он как олень или ездовая собака сани по тундре гонять. Так вот что я хочу сказать. Запрет рассказывать анекдоты - это ведь мелочь. Их можно не рассказывать и даже не слушать. Заткнул себе уши и все. Но вот запрет выпивать - это уже серьезно. Это что же получается? Пить водку - это не по-нашему, не по-советски, тогда как это всегда по-нашему было. Водка ведь для нашего человека - не просто жидкость крепостью сорок градусов. Это работа, отдых, развлечение. Религия своего рода, наконец. И страх, связанный с запретом на алкоголь, он ведь гораздо чаще в жизни нашего человека появляется, чем страх перед неугодными анекдотами. Поэтому и человек становится податливее, управляемей. Наверное, поэтому алкоголь и запретили. Потом запретят сморкаться или чихать. И человек тогда будет жить в постоянном страхе с утра до ночи, а ночью ему будут кошмары сниться. И станет он как шелковый, куда укажут - туда и пойдет, - Химчук остановился возле старого пня и стал очищать сапоги от налипшей грязи. - А я вот решил для себя, что жить в постоянном страхе просто не могу. Не могу - и все. Неудобно мне. Будто у меня в желудке постоянно сосет или соринка в глазу застряла, а вынуть я ее не могу. Не то, чтобы меня советская власть не устраивала. Плевал я на это все. Я далек от политики. И не потому, что она мне противна. Просто не нахожу в ней ничего интересного. Но что это за жизнь такая получается? Ты не принадлежишь самому себе. Сидишь в своем сраном трамвайном управлении, штаны протираешь и ничего на горизонте, кроме вот этого всего. Постоянного страха, постоянного мертвого порядка. И я тогда решил для себя, что это мне все не нужно и плевал я на страх. И только тогда я почувствовал, что я живу. Я совсем не жалею, что попал сюда. Тут тебе, пожалуйста, природа, тут тебе работа на свежем воздухе и здесь я кажусь себе свободней, чем в своем управлении, будь оно проклято. Такие вот дела.
В это время в голове Чудаськина всплыло: "Я, Чудаськин Алексей Михайлович, обязуюсь ни при каких обстоятельствах не разглашать подробности своего дела...". Он не знал что ответить Химчуку, кроме ничего не значащего, брошенного невзначай равнодушного "ну, да" и предполагал, что химчуковские тирады рассчитаны на его ответную откровенность. Но он ошибался. Химчук, как всякий порядочный болтун, был исключительно монологичен. Он говорил ради самого говорения, а не ради ответа, сочувствия или порицания со стороны "собеседника", в котором его на самом деле интересовала не его жизненная история или мнение, а исключительно наличие органов слуха. Иногда, завороженный собственным монологом, он вообще забывал, с кем и о чем он говорит. Силы, живущие в "ярыге" и соки, в нем играющие, были направлены или на действие или на речь. Просто отсыпаться где-то там внутри или строить величественные города духа в невообразимых глубинах души они не могли. Они обязательно требовали какого-то внешнего проявления. Поэтому и на охоту он ходил, не из большой любви к процессу, а лишь потому, что его внутренняя жизненная энергия требовала выхода. И он как бы соглашался с этой силой, влекущей его куда-то, как с чем-то неизбежным и куда более сильным, чем он сам: ну что ж, грибная охота так охота, лишь бы не сон, не застой, не оцепенение. Говори, говори, говори, иди, иди, иди.
Они уже четыре часа бродили в приземистом северном лесу, то и дело цепляясь за ветки и останавливаясь, чтобы счистить грязь с обуви. Химчук повернулся к Чудаськину.
- Не устал?
- Немного, - соврал Чудаськин, так как на самом деле устал сильно и с нетерпением ждал той минуты, когда они, наконец, вернуться обратно в Болотово.
Они вышли на дорогу к поселку. Чудаськин, не справившись с усталостью, поохал, сел на поваленное ветром дерево у края дороги. Химчук посмотрел на него и успокаивающе и мечтательно сказал: "Ничего, скоро будем дома. В баньку сходим. Искупаемся, посидим. Лес тут какой-то хилый, будто больной чем-то".
- Ага, в детстве болел, - деланно ухмыльнулся Чудаськин, пытаясь скрыть свою усталость и равнодушие к словоизлияниям товарища, исходившее из той же усталости.
- Сейчас бы в наш, жмыховский лес, вот это лес. Всем лесам лес. А это так, - сплюнув, сказал Химчук и по-деловому упер руки в бока.
- А ты хотел, чтобы тебя в Сочи на спецпоселение сослали? - немного оживился Чудаськин.
- Ну я был бы не против, - хитровато произнес Химчук и добавил уже с некоторой грустинкой и задумчивостью в голосе: "Знал бы прикуп, жил бы в Сочи". В самом деле, его двухметровая и грузная фигура смотрелась в этом приземистом северном лесу как нечто чужеродное. Недаром коренные северные жители невысоки. Они физиологически давно подстроились под окружающую их природу. А таким великанам, как Химчук, здесь явно нечего было делать. Странно, что при такой чужеродности он быстро освоился здесь и вполне сносно переносил все не сказать тяготы - ни работой, ни местным бытом он не тяготился - а ограниченность жизни ссыльнопоселенца.
Тут со стороны торфяников послышался гуд автомобильного двигателя. Через несколько минут на дороге показалась старенькая вишневая "Лада" с местными номерами. Машина с шелестом притормозила рядом с ними. Оттуда вышли два здоровенных лба, с крайней брезгливостью посматривающие на утопающую в грязи дорогу и явно озабоченные состоянием своих брюк и обуви.
- Эй, далеко еще до Болотово? - спросил один из них и, ругнувшись, стал очищать от грязи ботинок щепкой.
- Да нет, километра три-четыре еще, - отозвался Химчук.
Один из амбалов с озабоченным видом полез за пазуху, что-то там выискивая.
- А вы не оттуда будете? - спросил второй, седоватый и с большими залысинами.
- Да оттуда. А вы что, подвезти нас хотите? - ответил Химчук и ухмыльнулся.
- Сам дойдешь, - прошипел первый, вынув из-за пазухи бесшумный пистолет и выстрелив Химчуку прямо в сердце. Тот захрипел и рухнул на спину посреди дороги. Чудаськин от неожиданности и охватившего его ужаса, мгновенно оцепенел. К нему подскочил седоватый и набросил на его лицо тряпку, судя по запаху, пропитанную эфиром. Чудаськина накрыла тошнота, все поплыло перед глазами, и он потерял сознание.
4
Машина уже подъезжала к административной границе области. Голова Чудаськина болталась как пустая тыква на огородном пугале между двумя здоровяками, зажавшими его на заднем сиденье. Чердаков сидел впереди рядом с водителем в состоянии привычной задумчивости. То, как было обставлено похищение Чудаськина, вызывало у него только досаду и сожаление. Тело Химчука они в спешке оттащили в сторону от дороги и оставили в метрах тридцати за небольшим пригорком, слегка забросав землей. Найти его не составляло особого труда. Впрочем, они и не задавались целью скрыть следы этого убийства раз и навсегда.
Чердакова в гораздо большей степени волновало совсем другое. Чудаськин должен был говорить добровольно, а не из-под палки, ибо применение насилия ставило его показания под большое сомнение. Ведь так можно было подобрать любого человека с улицы и заставить его говорить все что угодно - что он Че Гевара и послан в Москву в качестве агента имперской разведки Альдебарана с целью тайной вербовки Генерального секретаря КПСС и всего состава ЦК. Таким образом, всякое насильственное воздействие категорически исключалось.
И тут Чердаков мог только сожалеть о смерти Химчука. Он понял, что этого нельзя было делать ни в коем случае, но было уже слишком поздно что-либо менять. Уловив эту мысль, Чердаков первым делом захотел отчитать Хохлова и Понурова за чрезмерную жестокость, но осекся, понимая, что сам виноват во всем случившемся. Прямых указаний убивать Химчука он не давал и не дал бы ни за что на свете, но его напарники, привыкшие работать совсем в другом стиле, могли понять слово /"лишний" только так, а не иначе. Бесполезно и бессмысленно было их отчитывать, тем более сейчас, когда они еще не достигли пункта назначения. Никаких упреков, никаких разногласий, никаких ссор - в пути они были неуместны и вредны. Черт его знает, с чем им придется столкнуться в дороге. Одно было ясно - для Чудаськина они убийцы Химчука и говорить с ними по душам без пары ощутимых электрических разрядов или отчетливых угроз он уже никогда не станет. Значит, заниматься им будут уже другие.
Они утрут чудаськинские слезы, скажут, что дядя Чердаков очень плохой и злой и уже жестоко наказан, нальют ему коньячку и попросят рассказать добрым дяденькам, за что он попал в богом и Политбюро забытое Болотово. Для наглядности даже приведут ему избитое и стонущее чердаковское тело, которое на коленях покается в своих грехах и, если нужно для дела, поползает с плачем и покаянным воем у тоненьких, как швабра, чудаськинских ножек, целуя и лобызая их, будто это не серенькие ножки серенького жителя серенького городишки, а стопы нового Спасителя. Когда живое воображение Чердакова выстроило себе такую картину, его передернуло, будто он выпил гадкой самопальной водки или самогона, произведенного в какой-нибудь дыре вроде Болотово.
В какой-то степени Чудаськин и в самом деле был спасителем, пусть и с маленькой буквы. Причудливые узоры истории делают из нищих царей и царей из нищих. Почему бы бывшему учителю географии из провинциального городка, раз уж он уже попал в этот странный переплет, не вплестись безымянной ниткой в этот угрожающий орнамент времен и событий.
Водитель включил радио. Покрутив ручку настройки, он поймал грузинский хор, звучавший зычно и раздольно, словно вся Грузия собралась в одном горном ущелье в поисках Сулико, и затянула одну протяжную песню. "Да выключи ты его к черту!",- сказал Чердаков, вздохнул и начал обдумывать, что он скажет в свое оправдание.
ГУРЧЕВСК
1
Бывает, что встретишь знакомое лицо и никак не можешь вспомнить чем же оно тебе знакомо. Чаще это забывается, но иногда насилие над памятью обретает черты назойливости и постоянства. При этом причины этого непонятны до самого того момента, когда, наконец, два образа - увиденный недавно и забытый - не сольются в акте узнавания. Артем знал, что встречал это лицо уже много раз, но где когда и почему его так мучает этот вопрос - он понятия не имел. Где он видел нового главу райкома Лучникова раньше? На улице? В электронной сети имени Ленина? В какой-нибудь книге? Газете?
Смутно он припоминал, что, скорее всего, вряд ли сталкивался с Лучниковым в реальной жизни и его "прототип" - не более чем фотография или картинка. Доски почета и газеты исключались. Лучников в городе до его прибытия на должность известен не был, в партийной жизни вообще ничем примечательным не отличался: такое впечатление, что он родился секретарем районной партийной организации в собственном кабинете с плохо написанным огромным портретом Ленина на стене, оклеенной розовыми обоями.
О своей карьере Лучников не рассказывал, в его официальной биографии, которую хорошо знали все сотрудники городской управы, все было тускло, вяло, неприметно. Родился в какой-то дыре, там же окончил школу, институт, отслужил в армии, был партсеретарем на заводе, а теперь вот его направили в Гурчевск. Впрочем, особо выдающегося в Гурчевск и не послали бы. Этот город был или местом своеобразной ссылки для провинившихся кадров или же на нем "обкатывали" молодежь. Лучников был молод, поэтому версия ссылки была маловероятной.
Личность Лучникова была странноватой не только своей, вполне возможно, кажущейся бесцветностью. Его внешность при вполне русацкой фамилии была явно не славянской. В его чертах можно было угадать цыгана, кавказца, еврея, араба, но только не русского. Хотя мало ли с кем его мама в стогу ночевала. Интересно, что по отношению к своей внешности Лучников был несколько щепетилен. Он стригся исключительно коротко, несмотря на то, что его рыжеватые и жесткие волосы были густыми и могли бы при определенном уходе образовать хорошую шевелюру. Брился Лучников три раза в день. Когда секретарша, желая сделать ему комплимент, сказала: "Гаврила Осипович, а вам бы подошли усы. Очень даже неплохо смотрелись бы. Поверьте мне, как женщине", - глава райкома вдруг поменялся в лице, его глаза то ли испуганно, то ли злобно взглянули на секретаршу и он рявкнул: "Терпеть не могу усов. Никогда их не носил и не буду носить". Через день секретаршу Веру перевели в другой район. Все были уверены, что причиной тому совершенно невинная женская фраза о внешности руководителя. Все сообща решили для себя, что Лучников - тупой самодур и молили небеса, чтобы он задержался в Гурчевске как можно меньше.
Некоторые из наших высказывали мысль, что он далеко пойдет, ибо самодурство есть первейший признак большого начальника. "Да, очень большого!", - посмеивался в ответ Артем, вспоминая, что макушка "большого начальника" заканчивалась где-то на уровне плеч большинства его подчиненных. А начальнику отдела сельского хозяйства Федорову он вообще дышал в пупок. Может быть, поэтому Лучников предпочитал общаться с Федоровым исключительно письменно или по телефону. Доходило до смешного. Сидя в соседнем кабинете Лучников отправлял к начальнику сельхозотдела секретаршу с записками. Федоров сначала посмеивался, а потом написал письмо в обком, что, мол, вот Лучников задается, ведет себя странно и некорректно по отношению к подчиненным. Через неделю Федорова сняли и отправили руководить отсталым колхозом имени Черненко в дальнем захолустном районе. Через пару месяцев работы Лучников начал внушать страх.
Поскольку Федоров по совместительству значился вторым секретарем, место рядом с начальственным телом освободилось. На это место выдвигали Глущенко, как человека в местной среде очень известного, зарекомендовавшего себя исключительно с положительной стороны и хорошо разбиравшегося в обстановке. Большинство его поддержало и на будущее прочило уже не во вторые секретари, а на место Лучникова. После двух недель обсуждения кандидатуры в курилках и на кухнях, Глущенко обкомом было предписано отправится в бессрочную командировку на Дальний Восток руководить заготовкой леса для шахт куда-то в район Уссурийска.
На его место прислали низкого, мордатого и наглого донельзя Чиклина - давнего знакомца Лучникова и его близкого товарища. После сдержанного, всегда подчеркнуто вежливого Глущенко он казался чудовищем в человеческой плоти. Его не то что невзлюбили, а возненавидели еще больше, чем "большого начальника". Не было, пожалуй, человека в Гурчевске более ненавидимого и презираемого. Даже алкаш - директор завода мягкой игрушки "Пролетарская сила" Шевырев, общавшийся с окружающими исключительно матом, казался Дванову вполне приличным человеком в сравнении с Чиклиным. Слухи приписывали ему разные подлости и гадости, совершенные в догурчевской жизни. Были ли они правдой - не так важно. Главное, что им охотно верили. Уже никто не сомневался, что за Лучниковым стояла "волосатая рука" в области, а, возможно, где-то и повыше.
Другой важной особой, приближенной к начальственному телу, был глава управления экономики Голиков - лучниковский выдвиженец и вполне приличный человек. Тучный, флегматичный и в любой ситуации подчеркнуто вежливый, Голиков служил чем-то вроде компенсатора страха и неприязни, вызываемых Лучниковым. Артем Дванов, возглавлявший районное управление культуры, понимал, что с любым начальством, в независимости от его симпатий и антипатий, нужно ладить. В то же время он никак не мог подступится к новому главе района из-за какого-то необъяснимого страха и всегда держал с ним дистанцию. Голиков был единственным из новоприбывших, с кем можно было общаться непринужденно. Впрочем, когда речь заходила о Лучникове, он обычно отмалчивался или переводил разговор на другую тему.
Как только Лучников появился в городе, неподалеку от дома, где жил Дванов, началось непонятное строительство. Машинами привезли несколько зеленых вагончиков, где денно и нощно жили рабочие. Целыми днями, орудуя лопатами, они углублялись в землю.
2
Артем вышел на улицу. Слепило солнце, и обычный для этих мест летом сухой юго-восточный ветер нес пыль по тротуарам. Артему казалось, что он находится в каком-то состоянии полусна, отстраненности от всего окружающего. И все, что он видел по дороге - пустая эстакада на фоне панельных многоэтажек и раскаленного сухого неба, киоски с мороженным и газированной водой под тенью осунувшихся от жары тополей - казалось чужим, непонятным и бессмысленным сновидением, в которое его втянули помимо его собственной воли.
Дойдя до здания кукольного театра с тонкими белыми колоннами а-ля Парфенон, Артем зашел в боковую дверь и по лестнице поднялся на второй этаж театра в режиссерскую комнату, куда он привык входить без стука. Чепурный - режиссер кукольного - сидевший на низком круглом стульчике, обернулся, поздоровался и поинтересовался у гостя: "Что-то ты невесел сегодня. Случилось что?".
- Да нет. Все нормально. Просто жара эта уже достала.
- Так расслабляться надо. Вам же можно. Это нам не позволено. Только унюхают - так сразу в кутузку и вперед - строить коммунизм в отдельно взятой тайге.
- Знаешь, я стараюсь не злоупотреблять. Особенно в такую жару. Не вижу в этом ни малейшего удовольствия. Для меня эта привилегия не важна. Ты лучше расскажи, что там у вас нового? Все так же хулиганишь? Запомни, что я не могу тебя прикрывать бесконечно. Все эти твои шалости, самогонный аппарат на даче в подвале. Я не могу помочь человеку, если он раз за разом совершает глупые и неоправданные поступки. Взрослый ведь человек и должен сам все прекрасно понимать. Я ж тебе не нянька. А то скоро в меня начальство начнет тыкать, да директор ваш, что я тебя прикрываю. И нужно это мне, я тебя спрашиваю?
- Да не беспокойся - все нормально. Можешь вон к Михалычу зайти, он у себя. Поинтересуешься моей персоной, - ответил Чепурный и полез род стол, где стоял старый кожаный чемодан. Чепурный достал оттуда маленькую бутылку со слегка мутноватой жидкостью и вручил Артему.
- На вот возьми презент. Первачок-с.
Артем отпрянул и оглянулся на дверь: "Да ты что, с ума сошел, что ли. На работу с собой еще таскаешь? Ладно, давай лучше мне. Если у тебя найдут такое - сам знаешь".
- Да ты не бойся. Я этим и Михалыча потихоньку снабжаю. Он, как нормальный человек, только в ночь с субботы на воскресенье выпивает. В понедельник на работу - и никакого тебе перегара. Я тоже так делаю. Правда, когда невмоготу, так выпиваю иногда вечером, а потом постного масла глотаю несколько ложек. Запах хорошо перебивает. И никто не унюхает. Правда, на улицу стараюсь потом не выходить. Но на рабочем месте я ни-ни. Ни в коем случае. Так что будь спокоен. Ну и Михалыч у меня на контроле. Он сдаст меня - я сдам его.
- Интересно получается, однако. А что если вас всех тут накроют - каково мне будет? Я ведь за вас всех отвечаю. Алкоконтроль тогда и мне по шапке надает. Да еще и с работы выкинут куда - нибудь подальше, как Глущенко. Буду коровам хвосты крутить и навоз лопатой кидать. Мне тогда и остается в жизни, что "расслаблятся". А начальник наш новый, наверное, только того и ждет, чтобы меня под зад коленом выпереть. Ой, спасибо вам, добрые люди, - сказал Артем, взял стоявший в углу деревянный табурет и сел напротив Чепурного, - Слушай сюда. Ничего этого, - и он похлопал по внутреннему карману пиджака, где лежала бутылка чепурнинского первача, - здесь быть не должно. Там у себя на даче на Озерках ты можешь творить все, что тебе угодно. Там не моя зона ответственности. Но если я еще раз увижу это здесь, я и с Михалычем поговорю - ты не беспокойся - мне придется сделать то, чего мне, на самом деле, делать не очень хочется. Но поймите сами, вы меня просто вынуждаете так поступить. Или вы, или я. Ясно?
Чепурный кивнул, отвернулся от Артема и промямлил: "Я тебя прошу об одолжении - не говори с директором. Я сам поговорю, ладно?"
Артем согласился, но при условии, что в следующий раз он зайдет к Михалычу и просто поинтересуется невзначай - был разговор или не был. Ему самому не хотелось вести с директором эту неприятную для них беседу, и он с радостью переложил все на Чепурного. Вообще Артем не был жестким человеком, да и с Чепурным его связывало давнее знакомство.
Режиссер кукольного театра слыл куролесом и хохмачем, от чего у него и возникли проблемы, из-за которых его едва не вышвырнули с работы. На спектакле "Петрушка-иностранец", актер забыл реплику и замешкался. Чепурный, недолго думая, подсказал тому по суфлеру фразу "твою мать етить". Растерявшийся актер все повторил без запинки. Взрослые, бывшие на спектакле с детьми, ахнули и после представления пошли нажаловались директору театра Сидорчуку. Тот и рад бы был замять это плевое дело, но слишком много уж было свидетелей оказии, чтобы можно было так все просто замолчать, и ему пришлось накатать бумагу Артему в районное управление культуры. Артему ничего не оставалось делать, как взять Чепурного на поруки и время от времени приходить с проверками, а потом отчитываться о них в органы и в алкоконтроль, который, заподозрив, что дело было сделано в нетрезвом состоянии - действительности это не соответствовало - назначил проверку всем служащим театра. Проверка ни к чему определенному не привела, но Чепурный попал в "черный список" и должен был каждую среду ходить отмечаться в Гурчевском алкоконтрольном управлении.
Артема монотонная и часто натужная веселость Чепурного часто раздражала. Ему это казалось насквозь фальшивым, не говоря уже о том, что чепурнинские шутки вряд ли были остроумны. Каждый пытается вписаться в человеческий муравейник своим путем. Способы эти не отличаются оригинальностью, ибо излишняя оригинальность - либо признак психического заболевания, либо средство уйти от общества, что не соответствует первоначальной цели. Все эти хиппи, панки и прочие - вовсе не асоциальные личности. Их внешний вид, образ жизни и поведение служат вживлению в общество таких же панков и хиппи. Их оригинальность состоит в их неоргинальности. Чепурный еще в школьные годы решил для себя, что лучшего образа, чем маска шута, человечество еще не придумало. Ну, во всяком случае, для таких людей, как он.
Чепурный все ворчал, что лучше бы настоящих алкашей ловили, чем трепали нервы честному работнику культуры, но делать было нечего - работу терять не хотелось, а ведь дело могло принять и куда более жесткий оборот. За самогонный аппарат на даче и регулярное употребление спиртного, пусть и тайное, Чепурного с легкостью могли не то что уволить, но и отправить в места не столь отдаленные на тяжелые работы. От режиссерского пульта до участия в грандиозном строительстве ЯМы - железнодорожной магистрали от Якутска до Магадана - Чепурного отделял один единственный шаг. И делать его ему ой как не хотелось. И дело было даже не в жене и двух детях, сколько в нежелании менять теплое место на возможность примерзнуть к холодному рельсу, в котором поблескивает тусклое северное солнце, а оно, как известно, там в любую пору года светит, но не греет.
Артем встал с табуретки, наклонился к Чепурному и произнес на прощание: "Так что ты подумай и не подставляй ни меня, ни себя", - и вышел вон.
3
Город суетился, работал и жарился на злом июньском солнце, загодя готовясь к торжественному празднованию Дня города. На главной площади рабочие громыхали молотками, собирая трибуну из свежих, отборных досок, поперек улиц уже висели портреты и транспаранты, декорированные пластиковыми красными цветами, а перед городским Дворцом культуры имени. Ленина репетировал самодеятельный духовой оркестр.
Дела у оркестра пока шли из рук вон плохо. Привычной для него работой были похоронные процессии. Несомненно, что траурный марш Шопена музыканты знали досконально, а вот с вальсами, которые нужно было разучить к празднику, дело не клеилось. Выходило все крайне печально и траурно и от праздничных звуков вальсов Штрауса хотелось не танцевать, а пустить слезу или улечься в деревянный ящик. Особенно печально наяривал шестнадцатилетний тромбонист с глупым и веселым лицом жизнерадостного идиотика.
Главный редактор "Гурчевской нови" Упырев околачивался вокруг оркестра, посмеивался, помахивал головой и о чем-то переговаривался с дирижером. Артем, завидев все это из окна кафетерия, расположившейся напротив ДК, доедал свою мятую картошку с тефтелей и досадовал про себя, что вот, лучше было бы пригласить профессиональный музыкальный коллектив из Красноновьска, а этих горе-трубачей отправить дудеть обратно на похоронах. Он обещал красноновьскому руководителю оркестра выбить тому хорошую квартиру в Гурчевске, но тот отказался, сказав, что пусть он в Красноновьске пока обитает в съемной комнате, но областной центр есть областной центр и отправляться за счастьем в районный Гурчевск он не собирается.
Перед Артемом лежал свежий номер "Гурчевской нови", открытый на злом и одновременно подобострастном фельетоне "Оцеолов - вождь самогонов", где сообщалось о задержании алкоконтрольщиками в пригороде райцентра Пыльнове самогонщика Оцеолова и его подельников тайных пьяниц. Автор - судя по всему, сам редактор - не жалел льстивых и высокопарных выражений по адресу работников алкоконтроля, тогда как Оцеолова и его товарищей он изображал стоящими на последней стадии деградации человека разумного и сравнивал с макаками, виденными им в заезжем зверинце.
Артем вытер губы салфеткой, бросил ее в тарелку с недоеденной жидкой, как кисель, картошкой, еще раз покосился в окно и вышел из кафетерия, направившись к Упыреву. Ему было неприятно присутствие редактора на репетиции. Еще не хватало, чтобы Упырев пошел к Лучникову и рассказал ему, какая прекрасная музыка будет играть на торжествах. А это он мог. Поговаривали, что снятие и ссылка Глущенко, не в последнюю очередь, была связана с редактором "Гурчевской нови", который незадолго до того, как Глущенко отправили в дальний колхоз, разместил в газете статью под своим именем "Нам с такими не по пути", где распинался, что, вот некоторые метят во вторые секретари, рассказывают, что они, де, честные и опытные, а сын-то попался на связях с алкогольными шайками.
Артем поздоровался с Упыревым, тот протянул руку, а потом полез в карман рубашки за платком, чтобы вытереть пот, выступивший от жары на упитанном оплывшем лице. Пока вождь "Гурчевской нови", фыркая, водил по лицу клетчатым носовым платком, Артем подошел к дирижеру и попросил его дать оркестру немного передохнуть.
- Да, музыканты у нас, Артем Сергеевич, самые что ни есть наши, Гурчевские. Что ни станут играть - слезу вышибает, - сказал, усмехнувшись, Упырев и правой рукой погладил свою коротенькую бороденку. - Или их нужно дрессировать сутки напролет, или искать других музыкантов. А без музыки, нам, понимаешь, никак нельзя. Вы ведь слышали, что у нас намечается?
- Ну, понятное дело, празднование юбилея, - неуверенно сказал Артем, подумав, что Упырев знает кое-что еще, иначе не стал бы вот так спрашивать об очевидной вещи.
- Не только, не только, - важно произнес редактор и хитро сощурился.- А скажите-ка мне, пожалуйста, отчего это в Гурчевске на праздник будет столько гостей? Из Красноновьска, Упырь - Ленинска, Усть-Козьесоветска, Дзержинска, Орджикидзевского, Горбато-Брежневска. И это далеко еще не все. Отчего так? А?
- Да в каждом городе, наверное, так - гости, делегации, - с наигранным равнодушием ответил Артем, предвкушая нечто новенькое.
- Э, нет. Значит, вас еще не поставили в известность. Гурчевск - то наш последние дни доживает, - произнес редактор уверенным тоном всеведающего человека.
- В каком это смысле? - удивился Артем.
- В самом что ни на есть прямом. Не будет больше на карте СССР такого города, - тоном учителя объясняющего урок сообщил редактор.
- Переименуют, что ли?
- Вот-вот, - довольно усмехнулся Упырев. - И я даже знаю новое имя нашего города. - Редактор отступил на шаг от Артема, и, приняв торжественную позу оратора, высоко подняв руку, сказал. - Парточленск.
- Что вы сказали? - сказал Артем и сощурился на редактора, будто тот был не пожилой мужчина под центнер весом, а мелкий комар, чтобы толком разглядеть которого, нужно было сильно напрячь зрение.
- Парточленск. А что?
Артем уже немного пришел в себя и иронично спросил: "А почему не Членпартийск?"
Упырев, казалось, не заметил никакой иронии и деловито ответил: "Верно, верно говорите. Хотели сначала именно Членпартийском и назвать, но потом выяснилось, что есть уже такой город в Ханты-Мансийском автономном округе, ну и решили не повторятся".
Артем все еще приходил в себя от недоумения. Интересно, чья это инициатива? Лучникова? Неужели в его голову не пришло что-нибудь получше? Город нуждался во многих вещах, но вот в переименовании - в последнюю очередь.
- Так что как бы нам не опростоволосится, Артем Сергеевич. Или убрать наш оркестр к чертовой матери, или пригласить другой, - продолжал редактор. - Или же вовсе обойтись без оркестра, но это как-то не будет соответствовать торжеству момента. Так что получше дрессируйте своих подопечных, а то нам и без ни проблем хватает. Вы слышали о Чудаськине?
- Нет. Даже не знаю кто это такой. Фамилия у него какая-то странноватая. Знал бы - запомнил.
- Учитель географии из сорок четвертой школы, заядлый элсетиленщик и разгильдяй. Так, мелкий бес, но все равно неприятная история. А ведь молодой еще, неженатый и глупостями всякими занялся. Неприятностей доискался на свою дурную голову.
- А что случилось-то? - спросил Артем с недоумением.
Упырев покачал головой, огляделся по сторонам и сказал полушепотом: "Антисоветскую литературу на дому держал и в сети еще распространял".
Для Гурчевска, где изредка попадались типы, вроде описанного в фельетоне Оцеолова, антисоветчик был явлением из ряда вон. Артем даже и не знал, что ответить на эту новость. Из затруднения его вывел гимн СССР, раздавшийся из редакторского пиджака. Упырев достал из внутреннего кармана свой новенький ярко-красный ЗИЛ: "Да я слушаю... Да...Сейчас иду". Редактор, прощаясь, быстро сунул Артему свою пухлую барскую руку и пошел прочь. /"Да уж хорошенький у него телефон. Говорят, югославские лучше, но и этот ничего. Когда я уже себе приобрету нормальный?" - с досадой подумал Артем, в этот момент всем телом чувствуя тяжесть грязно-коричневого размером с хороший школьный пенал ЗИЛа устаревшей модели, который то и дело приходилось относить в Дом быта на ремонт.
Обернувшись к дирижеру Артем сказал: /"Павел Васильевич, что вы на жаре печетесь, пойдемте я вам зал в ДК открою. Будете с сегодняшнего дня там репетировать. Там прохладно сейчас". Говоря это, Артем, разумеется, пекся не о здоровье оркестрантов. Уж лучше скрыть этих горе-музыкантов подальше от глаз, подумал он про себя.
4
"Мы приехали в маленький городок Хеменес - Делла - Сьерра на юге Мексики. Здесь, в джунглях, хранящих в себе развалины древних городов майя, хранится и другая грандиозная историческая тайна, в сравнении с которой индейские пирамиды кажутся детскими игрушками. Это тайна происхождения одного из самых известных исторических личностей прошлого - Иосифа Сталина. Но обо всем по порядку.
В 1939 году в Мехико агентом советской секретной службы был убит злейший враг Сталина и его политический оппонент Лев Троцкий. Одну часть оставшегося после него архива хранила его семья, другую - один из его мексиканских поклонников, местный промышленник средней руки из штата Чьяпас Мануэль Фиделио Фернандес. О существовании этой части архива ничего не было известно. Очевидно его хранители справедливо опасались, что русские агенты, прознав о местонахождении ценных документов Троцкого, захотят заполучить их любой ценой. Фернандес хранил молчание до самой смерти (он умер в 1963-м). Этот семейный обет в мае 2010 года нарушил его 78-летний сын Онофрио. К нему в гости мы и приехали, чтобы узнать о том, что же столько лет хранилось в семье Фернандесов и что наделало столько шума в мексиканской прессе.
Хозяин большого дома на краю тихого заштатного городка у самой границы с джунглями, несмотря на свой возраст, выглядит бодро и моложаво, а его обходительность и веселость сразу располагают к общению. Мы начинаем издалека:
- Дон Онофрио, как ваш отец, капиталист, стал близким человеком большевицкого лидера?
- На самом деле они были не так уж близки. Троцкий был умным и многоопытным человеком, умевшим разбираться в людях, и всецело доверял моему отцу и то, что он оставил архив именно ему, было вполне логичным и обдуманным шагом. На его жизнь уже неоднократно покушались и он не хотел, чтобы его записи были захвачены или уничтожены сталинской агентурой. Еще одним аргументом в пользу моего отца было его происхождение, его непринадлежность к ближайшему кругу Троцкого. Никто бы не подумал, что архив может хранится у такого человека. Что касается того, как могли сойтись мексиканский капиталист и матерый большевик, то я не вижу в этом особых противоречий. Коммунистические идеи были тогда в большой моде. Но дело даже не в этом. Мой отец получил строгое религиозное воспитание. В юности он был истовым католиком, но потом разочаровался в религии. Видимо его душа требовала какой-то замены, которую он и нашел в идеях коммунизма. И вообще отец всю жизнь был морально чистым человеком, остро переживавшим несправедливость этого мира. Похоже, склад его ума и характера были таковы, что он не мог пройти мимо Троцкого и большевизма.
- То есть он, владелец двух суконных фабрик, эксплуататор, прямой потомок испанских донов без единой примеси индейской или метисской крови, был искренним коммунистом?
- Да,- говорит дон Онофрио с некоторой грустью в голосе и переводит свой взгляд на висящий на стене фотопортрет дона Мануэля - высокого несколько грузного человека с длинными, чуть завитыми усами. - Он был таким же ярым коммунистом, как раньше - католиком. А потом...
Дон Онофрио замолкает на минуту. Видно, что ему неприятно говорить на эту тему и мы пытаемся перевести разговор в несколько другое русло, но дон, преодолевая внутренне сопротивление, продолжает.
- А потом он разочаровался во всем. Он приходил в себя несколько лет. Это было крайне тяжелое время и для него и для семьи. Мы были тогда совсем юными, но не могли не понимать, что твориться что-то неладное, что изгадило жизнь отцу и отравило атмосферу в доме. Воля отца и его моральная стойкость сделали свое дело. Он вышел из этой схватки победителем, но, кажется, совсем другим человеком.
- Он стал хуже?
- Не то чтобы... Он просто стал другим. Я не могу внятно вам это объяснить. Я чувствовал эти перемены инстинктивно, все это тонкие вещи, которые трудно передать словами.
- Что послужило причиной таких болезненных перемен?
- Ну вы, наверное, уже знаете. Иначе что бы вы здесь делали? - отвечает дон Фернандес с некоторой долей иронии.
- Причиной был архив Троцкого?
- Да. Но если быть точным, некоторая часть архива, посвященная определенному вопросу.
- А именно?
- Происхождению Иосифа Сталина и некоторых фигур в его ближайшем окружении. Я намеренно говорю "фигур", а не "людей", потому что людей там почти не было.
- В каком смысле?
- В самом прямом. Это были не люди. То есть нечеловеческие существа.
Признаться, несмотря на то, что "Мехико Таймс" две недели назад опубликовала большую четырехстраничную статью на эту тему и даже дала многочисленные выдержки из архива Троцкого, что вызало волну обсуждений и споров в СМИ, нам было тяжело принять то, что говорил дон Онофрио без недоумения и недоверия.
- Давайте вернемся немного назад. Как ваш отец познакомился с Троцким?
- Вы будете смеяться, но обстоятельства их знакомства очень напоминают те, при которых Троцкий познакомился с Меркадером (Рамон Меркадер - убийца Троцкого. - прим. ред.).
- То есть вы хотите сказать, что дон Мануэль принес ему свою газетную статью и таким образом они познакомились?
- Совершенно верно. Именно так и началось их знакомство. Но еще раз хочу повторить, что отец никогда не входил в близкое окружение этого человека. И только его личные качества внушили такое большое доверие Троцкому.
- Каким образом Троцкий передал архив вашему отцу?
- Это было за несколько месяцев до его гибели. Отец вспоминал, что перед этим у них был долгий ночной разговор одном из пригородов Мехико. Троцкий опасался слежки (на него уже покушались) и назначил встречу отцу ночью в Кайаване, где и передал архив дону Мануэлю. Троцкий, кроме отца, рассматривал кандидатуру английского троцкиста Терри Джеймса, который обещал вывезти архив за океан, но в последний момент по каким-то причинам передумал.
- Он объяснил это?
- Весьма туманно. Он просто сказал, что мой отец его устраивает в большей степени.
- Их разговор касался содержания архива?
- Да. Троцкий считал своим долгом проинформировать отца о содержании своих записей. То, что было там изложено, настолько невероятно, что требовало определенных пояснений.
- Кто-либо из окружения Троцкого знал об этих записях?
- Это мне неизвестно. Кажется, не знал об этом и отец. Во всяком случае, Троцкий ничего ему об этом не говорил.
- Троцкий как-то объяснил то обстоятельство, что эта информация держалась в тайне? Ведь это было мощным орудием политической борьбы.
- Я уже говорил, что он был разумным человеком и опасался того, что ему просто не поверят и осмеют. Он не надеялся на то, что его информацию подтвердит еще кто-либо. Возможно, такие люди нашлись бы в большевистской России, но, скорее всего, они были поголовно истреблены Сталиным и его друзьями еще до убийства самого Троцкого.
- Ваш отец знал русский язык?
- Конечно, но не могу сказать, что очень хорошо. Это я знаю потому, что читал архив он с большим трудом и при помощи словаря. Мои познания в этом языке не ушли далеко от отцовских и мне стоило больших трудов перевести архив на испанский.
- Почему вы решились обнародовать эти записи?
- Признаюсь честно, у меня на это не было особого желания. Меня долго уговаривали жена и сыновья, а их у меня четверо. Так что мне было трудно сопротивляться их напору. Эти разговоры пошли сразу после того как развалился Советский Союз.
- Однако, вы стойкий.
- Не без этого, - смеясь, говорит дон Онофрио.
Перед тем как заехать в дом Фернандесов, мы посетили Мексиканский инстиут криминалистики в Мехико, куда для экспертизы была передана часть архива Троцкого и поговорили с Алонсо Вийей - профессором института и видным экспертом в области графологии и текстологии.
Говорит Алонсо Вийя: "Не знаю что и сказать. Графологический и стилистический анализ текста подтвердили, что записи могли принадлежать Троцкому. Кроме того, дополнительно мы провели анализ химического состава чернил и бумаги, который подтвердил подлинность документа или во всяком случае то, что написан он был в тридцатые годы прошлого века".
- Вы говорите, что записи могли принадлежать Троцкому, то есть все-таки сомневаетесь в их подлинности?
- Как бы вам сказать... Если это подделка, то сделана она гениально. То есть это совершенная подделка, которую я не встречал никогда и сомневаюсь, что встречу еще когда-нибудь. Однако, содержание документа настолько невероятно, что мне легче поверить в существование гениальной подделки, чем в подлинность этого архива.
- Вы хотите сказать, что ваше сомнение в подлинности записей Троцкого не основывается на научных, рациональных доводах?
- Можно сказать и так. Просто это не умещается в моей голове и я должен найти хоть какое-то разумное с моей точки зрения объяснение этому феномену.
Мы возвращаемся к беседе с доном Онофрио и подходим к самому главному.
- Откуда Троцкому стало известно то, что изложено в его архиве?
- Это ему рассказал Ворошилов в 1925 году.
- Но каким образом, если Ворошило был соратником Сталина?
- Дело том, что в то время у Ворошилова со Сталиным была серьезная ссора. Очень серьезная. Ворошилов считал несправедливым свое положение и сам хотел стать вместо Сталина Генеральным секретарем партии. Троцкий пишет, что она даже подрались друг с другом.
- Какие основания были у Ворошилова претендовать на высшую партийную должность?
- Самые веские. Эти, даже не знаю, как их назвать... существа появлялись этом мире, проходя из своего мира через особое место, проход, портал или что-то вроде этого. Управлять этим порталом мог только Ворошилов. Вот этим-то он и шантажировал Сталина, говоря, что сорвет весь их план, если тот не уступит ему пост.
- А где находился этот портал?
- Где-то в городке на юге России Локанске (так тексте. - прим.).
- Вы говорите, что Троцкий был человеком разумным, но как он мог тогда поверить такому?
- У него были основания. Он в начале двадцатых годов как-то столкнулся со Сталиным при очень странных обстоятельствах и то, что рассказал Ворошилов многое подтвердило и объяснило, - говорит до Онофрио и достает из ящика своего стола папку бумаг. - Вот это результат моих трудов - перевод на испанский записей Троцкого. Я думаю, что это место мне лучше зачитать.
Троцкий писал: "Я зашел в комнату к Кобе. Он, показалось мне, в этот момент переодевался и сразу насторожился, будто испугался моего появления. У меня тоже было чувство что что-то не то, но что именно я понял не сразу, пока мой взгляд не упал на его спину. Никогда до этого я такого не видел. Это была не кожа, а что-то вроде древесной коры - твердое, темное, узловатое, бугристое, пронизанное прозрачными то ли трубками, толи венами с мутной зеленоватой жидкостью. Я стоял ошарашенный увиденным, Коба некоторое время тоже пребывал в замешательстве. Когда он повернулся ко мне лицом, от его испуга уже не было и следа. Он тяжело посмотрел на меня и строгим голосом спросил: "Вас не учили стучатся, товарищ Троцкий". Не говоря ни слова, удивленный, я не то что вышел оттуда, я вылетел, не помня себя. С тех пор Коба вызывал у меня не только раздражение, но и чувство гадливости, как какой-то прокаженный. Я много говорил потом с врачами об увиденном (не называя имени Сталина, конечно) об этом и ни один ничего не мог мне объяснить. Я же до последнего считал, что это какая-то страшная кожная болезнь. Я писал об этом записки Ленину, такого человека нельзя было назначать Генеральным секретарем. Но мои письма к Ильичу остались без ответа. Я подозреваю, что их просто перехватывали нужные люди, которыми Сталин окружил больного Ленина".
- Вы хотите сказать, что этот случай нашел объяснения в откровениях Ворошилова?
- Совершенно верно. А ключевая роль Ворошилова заставляла Сталина постоянно держать его при себе. Несмотря на то, что этот человек... простите это существо проявляло редкую некомпетентность (Ворошилов был большевистским министром обороны), Сталин не спешил от него избавляться, хотя мог устроить показательный суд, как это было с другими и расстрелять.
- Что еще рассказал Ворошилов?
- Он говорил, что они пришли с другой планеты, очень далеко отсюда.
- Он говорил точно откуда?
- Нет.
- Каковы были их цели?
- Им были нужны ресурсы. Россия ими располагала. Кроме того во власти царил хаос и было достаточно легко туда затесаться в самые первые ряды.
- Что это были за существа? Они не были похожи на людей?
- Да на людей они не походили. Чтобы принять человеческий облик, им нужно было постоянно принимать какой-то препарат, который находился под постоянным контролем Сталина, что и позволило ему быстро добиться лидирующего положения, не боясь претензий на власть даже со стороны Ворошилова. Ему тоже было чем того шантажировать. Трудно себе представить, что если бы он остался без препарата, какой тогда облик бы принял и как бы посмел появиться в человеческом обществе. Этим, видимо, он опять заставил Ворошилова вновь склониться на его сторону, так что этот разговор с Троцким больше не повторился. Я ничего точно не могу сказать о том как они выглядели на самом деле. Но могу отметить очень важную подробность. Человеческие существа вызывали у них чувство отвращения, как у человека подобные чувства могут вызывать некоторые животные или насекомые. Человеческий облик был им в тягость. Ворошилов говорил об этом достаточно откровенно. Интересный нюанс был с Молотовым. Он по каким-то причинам более, чем остальные, нуждался в приеме препарата, поэтому как никто был зависим от Сталина. Позже, будучи министром иностранных дел, он прославился своими длинными дипломатическими паузами. У него была одна особенность: он никогда не давал сразу конкретного ответа и удалялся с переговоров на некоторое время. Все думали, что это такой дипломатический стиль. На самом деле, чувствуя, что он начинает быстро мутировать в существо, Молотов нуждался в срочном приеме препарата. Именно это и заставляло его часто удаляться с переговоров. Земная жизнь приносила ему массу неудобств.
- Эти существа были смертны?
- Да, смертны так же, как и люди.
- Существовали ли когда-нибудь реальные Сталин, Ворошилов, Молотов и другие, то есть, мы хотим сказать, были ли такие люди?
- Я понял ваш вопрос. Да реальные люди, а не существа с такими именами и биографиями существовали, но они умерли, а на их место стали эти. Реальный Сталин погиб в ссылке. Его зарезал бывший каторжник, приревновавший Сталина к своей жене. Молотов умер от пневмонии, а Ворошилов погиб в несчастном случае, свалившись с лошади и свернув себе шею. Каким-то образом существа смогли это скрыть и заняли место этих людей. Ворошилов признался, что он был первым прибывшим оттуда. Позже их число возрастало. Но сколько их было - точно сказать не могу. Но то, что ближайшее окружение Сталина состояло из не-людей я знаю точно.
- А были ли исключения?
- То есть?
- Были ли среди ближайших соратников Сталина люди?
- Был только один человек. Да и того они оставили, чтобы на нем вымещать все то чувство омерзения по отношению к человеку, которое они постоянно испытывали.
- Кто это был?
- Калинин. Формально именно он являлся главой советского государства, что было, скорее, формой издевательства лично над ним и над человеком вообще. На закрытых заседаниях Политбюро Калинина старались всячески унизить самыми разными способами. На стул ему клали гнилые помидоры и тухлые яйца. Однажды Сталин, расходившись, поджег ему бороду. Ворошилов упомянул еще один случай. Калинин, по своему обыкновению, уснул, сидя за столом в своем кабинете. Сталин с товарищами пробрались туда. К бороде несчастного привязали веревку, а другой его конец к ручке двери. Они знали, что секретарь Калинина имел привычку всегда резко открывать двери и , нажав на кнопку, вызвали его. В кабинет вошел секретарь, а Калинин со страшным криком рухнул на стол под общий хохот существ. Вобщем таких случаев было очень много.
- И Калинин все терпел?
- Наверное, ему ничего не оставалось делать.
- Неужели они ничем не выдавали свое нечеловеческое происхождение?
- Бывало. Но это происходило редко и могло быть воспринято окружающими как чудачество или глупая шутка.
- Например?
- Троцкий вспоминает один случай в кремлевской столовой. Каганович сидит за столом и ест суп. К нему подсаживается Сталин и смачно плюет тому в тарелку. И что вы думаете, сделал Каганович? Он поблагодарил Сталина и посмотрел на него так, будто тот подарил ему все сокровища мира. В его взгляде было столько благодарности и восхищения, что Троцкий подумал, что он либо подлизывается к начальнику, либо просто сошел с ума. Когда он пересказал этот эпизод Ворошилову, тот объяснил, что у этих существ плевок в пищу является знаком высшего расположения начальника к подчиненному. Еще этот жест можно трактовать как эпизод любовных игр...
- Постойте, постойте, вы хотите сказать что Сталин и Каганович...
- Я понял куда вы клоните. Но Троцкий об этом ничего не пишет. С другой стороны и Ворошилов ничего не говорил ему об этом. Хотя кто его знает как они решали проблему пола и была ли она у них вообще. Чего не знаю - того не знаю. Но мне известно о других их странных особенностях. Они смертельно боялись вещей из фаянса. В Кремле не было фаянсовой посуды и предметов сантехники. Посуда могла маскироваться под фаянс и только. Сталин курил только глиняные трубки. На приемах и обедах за границей отсутствие фаянсовой посуды на столе было одним из требований кремлевских гостей. Если же им приходилось все-таки сталкиваться с этим материалом, то они принимали пищу крайне осторожно.
- С чем это связано?
- Фаянс имеет свойство почти мгновенно интегрироваться с их плотью, как бы врастать в нее. Давайте я лучше зачитаю вам один отрывок, - говорит дон Онофрио, перелистывает папку со своим переводом и найдя нужное место, начинает читать:
"Клим, давясь от смеха, рассказал мне один дурацкий случай с Кагановичем. На одном из партсобраний, сидевший рядом с ним Лазарь сказал, что отлучится ненадолго в клозет и исчез. Его не было полтора часа. Наконец, Ворошилов пошел вслед за ним. Зайдя в туалет, он услышал стуки и страшные вопли,в которых он узнал Кагановича и окликнул его. Тот дрожащим голосом попросил срочно вызвать слесарей и карету скорой помощи. Каганович врос в унитаз. Слесаря, открутив сей предмет, ставший частью тела члена Политбюро, накрыли Лазаря плащом и поддерживая вросший унитаз, помогли Кагановичу спустится по лестнице к приехавшей за ним скорой. "Это надо было видеть", - хохотал Клим. - Лазарь на полусогнутых, шатаясь и цепляясь в перила спускается по лестнице, а сзади, кряхтя и сдерживая смешки, два грязных слесаря поддерживают новообразованную часть тела. Пока он дошел, то пару раз грохнулся, гремя унитазом по ступенькам". Позже в "Правде" написали, что товарищ Каганович был срочно госпитализирован прямо с заседания ВЦИК с острым приступом аппендицита.
Клим рассказал еще об одном случае с фаянсом. Подравшись с Кобой он решил тому отомстить и вместо глиняной трубки подложил ему фаянсовую. Дело было на заседании, посвященном докладу Пятакова о положении на Украине. Перед началом слушаний Коба, как обычно, закурил. Пятаков приготовился читать и ждал, пока Сталин даст согласие на чтение доклада. Тот неразборчиво, мало того, что с акцентом, но еще и странно шепелявя, сказал: "Ми слющаем вас, тофарич Патакоф". Докладчик насторожился и замешкался, а все остальные начали шикать: "Читайте, читайте". Пятаков начал читать. Коба потянул за трубку, чтобы вынуть ее изо рта, но не смог этого сделать, а только вытянул губы дудочкой и сразу поменялся в лице.Взгляд его стал страшным и полным ненависти. Он всегда имел привычку перебивать докладчика, задавать вопросы, делать замечания, или просил быть покороче, если бывал не в духе. Ноэтот раз он лишь грозно смотрел и молчал, чем очень смущал Пятакова, который через несколько минут чтения покрылся холодной испариной и стал оговариваться и запинаться. Доклад был длинный. Наконец, Коба не выдержал, встал из-за стола и быстрым шагом молча удалился из кабинета. Все посмотрели на Пятакова, который уже не просто запинался, а заикался и каждые полминуты отирал пот со лба галстуком, чего, вероятно, из-за расстройства чувств не замечал.Все, в особенности докладчик, разошлись с заседания настороженными и перепуганными. Все, кроме, разумеется, Клима, который прекрасно знал в чем дело и поспешил успокоить Пятакова, сказав, что постарается все уладить и поговорит с Кобой.Когда Клим пришел в свой кабинет, секретарь протянул ему конверт. Клим вскрыл его, достал оттуда мятый лист бумаги, на котором огромными буквами жирно было написано: "ЭТО ТЫ, СВОЛОЧЬ?!".
- Ворошилов потом рассказал Сталину об этом разговоре с Троцким?
- Скорее всего что нет. Он бы просто побоялся.
- Можно ли объяснить сталинские чистки в партии процессом очищения большевиков от людей с последующей заменой их нечеловеческими существами?
- Троцкий своих записях именно так все и объяснял. Правда, с оговоркой, что это было только предположение, которое лишь частично основывалось на подлинных фактах.
- Что же было дальше? Остались ли эти существа у власти или вернулись к себе домой? Работает ли сейчас этот портал, который доставляет их на Землю?
- Я не могу ответить ни на один из этих вопросов, - говорит дон Онофрио, пожимая плечами. - Как и вы, я могу только лишь предполагать. И мне известно только то, что было изложено в архиве Троцкого. Но не больше.
Эво РОДРИГЕС, Педро ГОНСАЛЕС, Мигель САПАРО".
5
Господи, какая же это несусветная чушь, подумал Копенкин, закончив чтение и положив несколько желтоватых листочков в красную картонную папку, лежавшую на его рабочем столе следователя районного отделения КГБ. Каким законченным идиотом нужно быть, чтобы поверить в это, вообще воспринимать всерьез да еще и делиться с другими, продолжал размышлять Копенкин, вставая из-за стола и направляясь к чайнику на буфете у окна. Он со вздохом достал из буфета пачку краснодарского чая с бергамотом, в сердце своем называя жену наипоследнейшими словами: это надо же, капитан госбезопасности, а пью такую дрянь. Сколько раз ей говорил - не бери эту гадость, а она дефицит, дефицит. Раз дефицит, это не значит, что хорошо, а она этого не понимает. Сексуальные маньяки тоже в дефиците, слава богу, но что в них хорошего?
Скрипя извилинами на жену, Копенкин, тем не менее, чтобы не вступать в лишние пререкания на пустом месте и не обижать супругу, брал этот чай на работу и даже его пил. Самой замечательной особенностью краснодарского чая с бергамотом было то, что в нем не было ни вкуса, ни запаха бергамота. Все это было так по-советски, так знакомо Копенкину по его собственной жизни и жизни многих других, что существование чая с бергамотом без бергамота его не удивляло и даже не смешило. Многие представители его поколения из родившихся в семидесятых - восьмидесятых годах двадцатого столетия, дети детей современников и строителей сталинской цивилизации были подобны этому чаю.
Они были советскими без советскости. Оставаясь советскими людьми, они уже не верили ни в партию, ни в политбюро, ни в Бога, ни в черта. Сами себя они советскими, пожалуй, уже и не считали и казались себе неким неофициальным полуподпольным авангардом впадающей в маразм страны. Все "эсэсэровское" вызывало у них впечатление какой-то дичи и отсталости, тогда как все, что носило на себе печать заграницы, даже зубочистки или неизвестно какими путями привезенный из заграничной командировки крем для анального секса, напротив было объектом если не потребительского восторга и поклонения, то безграничного уважения, замешанного на чувстве неполноценности как собственного, так и страны, в которой выпало провести свой век земной. Странность положения этих живых чаев с бергамотом без бергамота была в том, что внутренне, а часто и внешне отрекаясь от совестскости, они до кончиков волос, до каждой клеточки, атома, электрона оставались советскими. Они этого, конечно, не признавали и не могли признать, но те редкие экземпляры, которые попадали в волшебное забугорье на постоянное место жительства, ощущали это во всей полноте.
Вот и Копенкин стал работать в КГБ не из-за восторга перед белыми буквами лозунгов, выведенными на вездесущем кумаче, а потому, что его отец работал в госбезопасности, потому, что это было хорошее место, дававшее возможности не толкаться в очередях за кульком сахара. В глубине души он даже сочувствовал всякими антисоветчикам и диссидентам, но это длилось мгновения. В его глазах потомственного карьериста взять и вот так просто ради идеи сломать себе жизнь казалось несусветной глупостью, к тому же бесполезной и бессмысленной.
Копенкин прекрасно помнил историю капитана Орехова, считавшегося им образцом неуместной наивности и закоренелого идиотизма. В семидесятые годы Орехова, работавшего в отделе КГБ, курировавшем инакомыслящих, внезапно настигло магическое просветление: он решил, что диссиденты, преследуемые спецслужбой, на самом деле являются умом, честью и совестью нашей эпохи, следовательно, думал Орехов, таким людям нужно всячески помогать. Эти капитан и занимался в течение нескольких лет. Предупреждал диссидентов о готовящихся обысках, облавах, указывал места, где спрятаны отслеживающие устройства - в общем стал добровольным "кротом". "Кротом" идейным, бескорыстным и таким же слепым. Деятельность Орехова была разоблачена, он отсидел восемь лет, а потом был выслан на Запад, где жил на жалкие подаяния различных организаций, пока они не забыли о его существовании и денежная струйка иссякла. Бывший капитан КГБ стал ночным развозчиком пиццы, о чем чуть ли не гордостью сообщал заезжим документалистам одного из американских каналов. Сомнительно, чтобы сам Орехов не осознавал всю идиотичность своей жизни. Перспективную работу в органах безопасности он поменял на восьмилетнее заключение и унизительную для него работу мальчика на побегушках. Его помощь диссидентам на самом деле не имела особых положительных результатов для самих диссидентов. Да и не могла иметь. Его наивное стукачество никому не было нужным: ни инакомыслящим, ни ему самому. Он был просто идиотом с капитанскими звездочками на погонах, и идти вслед за ним не хотелось ни Копенкину, ни многим другим, жившим, как он жизнью банальных советских двоякодышащих, вступивших с государством в брак по расчету, а не по любви.
Допив чай, Копенкин взял со стола папку с бумагами, найденными у Чудаськина, и пошел в кабинет к майору Шматько. Когда он вошел в кабинет, майор в состоянии глубокой задумчивости стоял лицом к окну, заложив руки за спину. Он вяло обернулся на стук двери, его худощавое и строгое лицо казалось лицом больного измученного человека. Шматько поздоровался с Копенкиным и снова уставился в окно.
- Ну что, читал? - спросил майор, не оборачиваясь. Голос его был усталым и сипловатым.
- По-моему, полный бред. Я ко всему привык, но такое... Шизофрения какая-то, честное слово. Понапридумывают там у них всякую чушь, а мы тут разгребаем, - стал разоряться Копенкин тоном дежурного возмущения, который он применял каждый раз, когда чувствовал, что именно этой реакции ждет начальство. - И книжонки его у меня еще лежат дурацкие. Тоже гадость редкая. Правильно, что этих "писунов", с позволения сказать, не пускают в народ. Нечему народу у них учится. (Сам Копенкин с удовольствием таскал эту литературу домой, копировал и давал почитать знакомым). Эту глупую писанину необходимо искоренять, как заразу...
- Но Чудаськин арестован не столько за это и ты прекрасно это знаешь, - прервал его майор. - Разве это не похоже на бред? Но ведь это правда. Правда до единой копейки. Если честно, я его бы в психушку отправил. Так надежнее. Но наверху решили, что лучше будет сослать его на спецпоселение. Может это и верно, может быть, - задумчиво ответил Шматько и, обернувшись к Копенкину, добавил. - Они посчитали, что слишком строгое наказание наведет его на мысль, что главная его провинность состоит вовсе не в этой белиберде, а в чем-то другом, о чем мы с тобой прекрасно знаем. Он даже в мыслях не должен допускать этого. Даже в мыслях. Что ж им там виднее. Может они и правы. Но мне почему-то так не кажется. Как по мне, так лучше бы его в психушку отправили. Там ему самое место. Глупый и неуместный гуманизм. Ну да хрен сними. Им виднее. Наше дело - край.
Майор снова повернулся к окну и сказал: "Ладно, оставляй папку и можешь идти".
Озерки
1
Тестю Артема было под восемьдесят, и он уже пять лет как безвылазно жил на даче, занимаясь хозяйством и наслаждаясь тишиной и покоем. Хозяйство было небольшим и необременительным для пожилого человека: три свиньи, две собаки да несколько кур. Особой его гордостью был жирный щетинистый хряк, которому он за особую важность, выраженную во всем его внушительном виде и деловитой медлительности, предполагавшей в этом животном не только инстинкт, но и некий разум, дал кличку Наполеон. Однако старый боров вызывал в нем умиление не только своим важным и одновременно скотским обликом. Старик выдрессировал его и развлекал гостей тем, что заставлял Наполеона становится на задние лапы. Поскольку гости на даче бывали одни и те же, эти постоянные свинские фокусы уже не вызывали искреннего и неподдельного веселья. Они, бывало, посмеивались или даже просили хозяина повторить трюк, но делали это только для того, чтобы своим равнодушием не задеть самолюбие старика. Тесть же нередко в полном одиночестве постоянно третировал своего любимца, и каждый раз находил это забавным. Ему и в голову не приходило, что боров, стоящий на задних лапах, всем уже порядком надоел. Однажды, пьянствуя с соседом по даче, он напоил Наполеона пивом "Ячменный колос", а потом попытался заставить его выполнить свой коронный трюк. Естественно ничего не вышло. Как боров ни пытался выполнить требования хозяина, оглушенный алкоголем вестибулярный аппарат не давал ему возможности встать на задние лапы. Наполеон только шатался и страшно визжал. Тесть спьяну начал толкать хряка в бок, называя его пьяной свиньей, чем страшно рассмешил соседа. Наполеон почти не реагировал на тычки, а только пошатывался и хрюкал пока не свалился на бок и не уснул. После этого, каждый раз проходя мимо борова, тесть как бы укоризненно и обиженно говорил ему: Эх, свинья ты пьяная. Наполеон настороженно хрюкал, сопел, тут же унавоживал загон, обиженно отворачивался и шел в противоположный угол вольера. Скотина, скотина, а ум имеет, - думал тесть и преисполнялся в этот момент чувством уважения к хряку. Сам Наполеон, видимо, догадывался, что им умиляются, его уважают, но виду не подавал, а только загадочно чавкал и хрюкал. Знал ли боров об отношении к нему хозяина или не знал - в точности неизвестно, но вот то, что он главный в вольере он осознавал точно, ведь даже склочные куры, постоянно дерущиеся между собой за маленькое зернышко, при его появлении успокаивались и почтительно кудахтали.
Артем с женой и дочерью выезжал на дачу почти каждые выходные, но он откровенно тяготился и обществом тестя и пятничными очередями в магазинчике при алкоконтроле, где выдавали недельную норму алкоголя для партийных работников и пенсионеров. Чтобы не обременять родственника, Артем вместе со своей нормой, в которой он, в принципе, и не очень-то нуждался, так как не любил выпивать, по карточке тестя получал пять бутылок пива, одну бутылку водки и отвозил их на дачу. Тесть постоянно порывался зазвать Артема в собутыльники. Иногда приходилось соглашаться и летними вечерами сидеть в беседке, кормить орды злых дачных комаров и выслушивать старика, в сотый раз рассказывающего что-то такое, что зять знал уже наизусть. Положение в некоторой степени скрашивал сосед, тоже пенсионер, чьи пьяные размышления о жизни носили более разнообразный характер. В такие вечера можно было тихо и почти незаметно покинуть общество собутыльников и заняться своими делами.
В общем, каждый раз, когда Артем с семьей приезжал на дачу, у него было чувство будто вместо внутренностей у него большой тяжелый камень. Тяжелеть в душе начинало уже в пятницу, когда он толкался в тесной очереди в магазине алкоконтрольщиков. Чувство усиливалось еще тем, что была возможность потерять полтора часа, так ничего и не получив. Собственно так и происходило пару раз, когда алкоголь заканчивался перед самым его носом. В таких случаях тесть всегда ворчал и подозревал внутрисемейный заговор с целью лишить его маленьких удовольствий советской старости. Спорить с ним или переубеждать было бесполезно. Артем тогда чувствовал, что ему остается только один шаг, чтобы не послать старика куда подальше и еле себя сдерживал. В такие дни он предпочитал куда-нибудь затеряться на вечер. Артем давно мог бы обзавестись своей собственной дачей и избавится от всей этой тягомотины с тестем, давно ему опостылевшей, но жена была против, считая, что им будет вполне достаточно загородного "имения", как она выражалась, ее отца. Артем же думал про себя, что "имение" его уже давно "заимело" и "иметь" он хотел это "имение".
Хочешь - не хочешь, но и в эту субботу утром Артем с семьей выехали на дачу в Озерки, прихватив всегдашнюю тестеву "норму", всю дорогу мерзко тарахтевшую на заднем сиденье. Одно лишь утешало Артема, что на деньги, приготовленные для покупки дачи, он приобрел автомобиль, пусть это и была старенькая "копейка", но она пользовалась большим доверием у автомобилистов, чем новые черепахообразные творения волжского автомобильного завода, ломавшиеся после первых десяти километров пробега. Новые модели, как правило, покупали те, кто желал показать свою продвинутость или просто люди неопытные и неискушенные в автомобильных делах. Первая категория часто закрывала глаза на технические недостатки ради блеска "новья", вторая же нередко воспринимала свое приобретение как проклятие, избавиться от которого стоило больших трудов.
Для расколдовывания новых "Жигулей - Тольятти" существовали особые знахари, гнездившиеся в гаражных кооперативах. Стоили их услуги дорого, но выполняли их, как правило, качественно. Из громыхающей, как пустая бочка и неудобной тольяттинской черепахи они делали вполне сносный советский автомобиль, которым можно было пользоваться. Довольно многие из таких автоколдунов - спасибо ВАЗу - в скором времени стали обладателями целых состояний. Если везло, они умело прятали это от ОБХСС и широкоплечих спортивного вида парней, считавших, что всякий денежный ручеек, бивший в их городе благодаря упущению властей, должен был облагородить и их карманы. Если не везло, народный умелец отправлялся на спецпоселение, а если удавалось купить судью, отделывался условным сроком. Со временем любители спорта и горячих процедур с включенным утюгом, ложившимся на спину обладателя подпольных денежных сбережений, сообразили, что им нужно, в первую очередь, договариваться с властями, чтобы те не столь ретиво понуждали их "клиентов" к исполнению закона. Таким образом, широкоплечая гвардия проходных дворов вскоре стала посредником между властью и подпольными автомастерскими, создав своего рода корпорацию, где все было четко, по-деловому, и по-настоящему взаимовыгодно. В основном такие корпорации возникали в крупных городах. В мелких городишках, таких как Гурчевск, плавно переходящий в Парточленск, для таких образований не было достаточного поля деятельности, и подобные случаи носили крайне редкий, единичный характер, но о существовании этих корпораций в Гурчевске знали все, несмотря на то, что даже в случае разоблачения, об этих делишках предпочитали помалкивать. Вообще советские люди всегда знали больше, чем это было желательно с точки зрения властей, часто даже больше, чем было на самом деле.
Впрочем, Артема все это не касалось - он прекрасно справлялся со своими обязанностями владельца "копейки" и не бегал по гаражам в поисках кустарей-кудесников. Бывало, что машина выручала его, и он избегал общества тестя, ссылаясь на то, что ему нужно провести небольшой ремонт машины у своего хорошего знакомого, жившего в Озерках, и исчезал на целый день. На этот раз он хотел провернуть то же самое и найти временное прибежище на даче Чепурного, куда должен был подойти и его давний знакомец Копенкин.
Утро было слегка омрачено эмоциональными наставлениями матери в адрес девятилетней дочери, променявшей новенький школьный пенал на заграничную жвачку с картинками внутри. Артем хотел было вмешаться, но потом передумал, не желая отягчать ситуацию, тем более что перспектива провести выходные в обществе тестя и без того вызывала раздражение. Вмешайся он нелицеприятный в разговор жены с дочерью, то стал бы на сторону последней, а это уже повод для ссоры. Он вспоминал, как сам выменивал всякие заграничные безделушки на пеналы, линейки и прочую школьную дребедень и не видел в поступке дочери ничего ужасного.
Прибыв в Озерки, Артем буквально промучился до обеда, а потом, сославшись на какие-то дела по работе, ушел на чепурнинскую дачу.
2
Если бы не навязчивость тестя, выходные в Озерках были бы для Артема не испытанием его нервной системы, а обычным спокойным и тихим отдыхом. Гурчевская жара, усиленная раскалившимся асфальтом, бетоном, кирпичом и адской геометрией типовой застройки - часто в эти жаркие дни Артему в голову приходила мысль, что именно такой и должна была бы быть архитектура ада, если бы он существовал - не оставляла надежд на то, что выходные будут проведены так, чтобы в понедельник можно было выйти на работу посвежевшим и отдохнувшим, а не измученным жарой и комарами. Другое дело Озерки, окруженные лесами и множеством естественных и искусственных озер и ручьев, точное число которых, наверное, затруднились бы назвать даже местные жители. Близость озер, подпитывавшихся прохладной и чистой водой из подземных источников, охлаждало знойный летний воздух и насыщало его влагой, отчего ночь, проведенная здесь, никак не шла в сравнение с ночью в Гурчевской квартире, превращающейся в адскую печь. Ночью воздух здесь был чист, прозрачен и нес прохладу и свежесть.
Артем, Копенкин и Чепурный время от времени созванивались и встречались вместе на чепурнинской даче, когда тот был один, а не с семьей. У Чепурного в подвале была целая алкогольная лаборатория, где наряду с самогонным аппаратом был спрятан сконструированный им очиститель, который на выходе давал чистый и без сивушного запаха продукт. Вход в подвал был замаскирован и находился за ковром на стене, который, в свою очередь, закрывался старым и тяжелым платяным шкафом. Копенкин давно намекал Чепурному, что это странное сочетание ковра и шкафа может выдать его внимательному наблюдателю, возбудив вполне обоснованные подозрения. В самом деле - кто же вешает ковер за шкафом. Чепурный соглашался, но в итоге так ничего и не менял, надеясь на авось.
Артем прошел две улицы и оказался возле дома Чепурного. Открыв низенькую калитку, он подошел к двери дощатого дома с мансардой и постучал. Три раза по три - таков был их условный знак. Дверь ему открыл хмурый и чем-то раздосадованный Копенкин. Артем сразу спросил в чем дело.
- А, сам увидишь, - и Копенкин махнул рукой в сторону комнаты, где находился вход в подвал. - Считай, что день испорчен.
Они прошли в комнату, а затем по скрипящим деревянным ступенькам спустились в подвал. Предварительно Копенкин задернул ковер и специальным рычагом придвинул шкаф к стене. В подвале был включен свет, и оттуда раздавалось бормотание двух голосов. Один явно принадлежал Чепурному, а другой - незнакомому человеку.
Когда Артем сошел вниз, то увидел, что товарищ кукловод уже порядочно пьян, а напротив него на топчане сидит такой же нетрезвый дяденька лет пятидесяти с квадратным дряблым лицом и круглым брюшком. Оба уже были на той стадии опьянения, когда ровно держать голову было уже затруднительно и два собеседника сидели друг напротив друга, будто набычившись и собираясь бросится в драку.
Чепурный заметил Артема и, подняв руку в жесте, который можно было трактовать как "смотрите кто пришел", произнес: "О!" Отдача при произношении этого гласного звука была настолько сильной, что Чепурный чуть не завалился набок. Потом он перевел руку на незнакомца и, ткнув него пальцем, сказал: "Это Гриша". Гриша, приоткрыв один глаз, искоса посмотрел на вошедших, кивнул, что-то буркнул и опять погрузился в транс, навеянный крепким чепурнинским напитком.
- Свинья тупая - прошипел за спиной Артема Копенкин. - Ты зачем его привел сюда, дурак?
- Да ты не боись. Гриша хороший. Он в Ивановке живет. Он мне картину подарил. Сам, кстати, нарисовал. Гриша - талант, самородок, - и Чепурный показал пальцем на картину, висящую на стене.
Это была репродукция известной картины "Ленин в Разливе". Горит, дымясь, костер и Ильич, щурясь, смотрит вдаль, прозревая в ней зарево будущей пролетарской революции. За спиной Ильича стоял шалаш, но тут сходство с оригиналом заканчивалось. Из шалаша торчали, перекинутые крест-накрест голые ноги, явно принадлежавшие женщине. На аппетитной ляжке лежала белая рука с тонкими музыкальными пальцами.
- А это кто? - спросил Артем, указывая на шалаш.
- Как кто? - округлив глаза, удивился Чепурный. - Инесса Арманд, кто ж еще?
Копенкин присмотрелся к руке и подумал, что такая рука вполне могла принадлежать субтильному и худощавому Дзержинскому, но он предпочел это не озвучивать, а только прокашлялся, прочищая горло. Пока Артем с Копенкиным изучали творение самородка, Чепурный достал еще две рюмки, наполнил их самогоном и, указав на них товарищам, сказал: "Ну, за искусство!"
Копенкин поморщился, но взял рюмку, свою дозу взял и Артем. Чепурный под столом толкнул ногой Гришу и кивнул головой на стол: "Давай друг". Гриша отверз оба зрительных органа, в которых явно читалось "вижу цель, задание понял". "За искусство и творцов этого искусства!" - повторил Чепурный и выпил. На столе лежало порезанное сало, черный хлеб, свежие огурцы и помидоры. Артема выпил, его передернуло - самогон оказался очень крепким - сразу схватил помидор и целиком съел его.
- А вот у вас в Ивановке такой самогон есть? - поинтересовался Чепурный, обращаясь к Грише.
- Нет у нас самогона, - пробурчал самородок. - В Ивановке ничего нет.
- А водка есть?
- Водка? Не, водки нет. В Ивановке ничего нет.
- А вот такие люди, как ты, есть еще в Ивановке?
- Нет... В Ивановке ничего нет.
Наступила небольшая пауза. Чепурный, кажется, уже не знал что спросить и тут выдал: