Крашенинников Александр Николаевич : другие произведения.

Русское чудовище

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Главы из романа. Полная версия на моем сайте: http://www.krashen.narod.ru

 

Александр Крашенинников

 

Русское чудовище

 

Роман

 

 

Глава первая

Герой романа покидает малую родину, чтобы найти большую. Первые открытия

    

Донат, сын почтового служащего Аверьяна Калинушкина, родился чудесным майским утром на дороге из Тобольска в Тюмень. Анастасия, жена Аверьяна, беременная на десятом месяце, сбежала от самодурства мужа, и, не сумев вовремя добраться до повивальной бабки, разрешилась под ласковым весенним солнцем прямо на обочине. Цвела черемуха, сладковато-сырой запах смешивался с запахом нагретой хвои, мирно прыгала в воздухе бабочка. Поляну пронизывало напряжение покоя и умиротворенности, и казалось, его невидимые нити никогда не отпустят тебя. Обессиленная Анастасия, лежа под черемуховым облаком, испытывала одно-единственное желание: остаться здесь навсегда. Но пыльная дорога, жадная и неумолимая, ждала своих путников, просека, образованная ею на таежном холме, ежесекундно напоминала о том, что пора трогаться в путь.

Нужен был минимальный отдых. Выехали на следующий день. Когда садились в тарантас, случилось странное происшествие. Младенец, которого держал на руках извозчик Николай, вдруг с необыкновенным беспокойством завозился и выпал на дорогу в свежее конское говно. Николай, Анастасия и ее попутчица торговка Анна в изумлении не могли сдвинуться с места. Малец лежал в смрадных испарениях, приоткрыв рот и покойно глядя в небо. Беззубая гримаса выражала безмятежность и удовлетворение.

Анна подхватила его и прижала к груди. Всю дорогу их сопровождал текущий от пеленок запах конского навоза. Тарантас падал в ухабы, лошади дергали, верхушки елей качались, младенец спал.

Проснулся он лишь в доме дальних родственников Анастасии, где она остановилась на первое время. Тотчас зашелся криком и орал до тех пор, пока его не вынесли на двор и не уложили в тарантас. Всю ночь двоюродный дядя Анастасии катал тарантас по двору. Ржали лошади, пахло сыромятной сбруей, тележной мазью и конской мочой.

В последующем Аверьян Калинушкин регулярно раз в полгода наезжал к своей законной жене. Это был огромный чернобородый мужик с руками, похожими на тюленьи ласты. Оставалось неясным, как мог он при заполнении почтовых бумаг держать ими перо. Раздев жену, он избивал ее до кровоподтеков, опускал на четвереньки и насиловал. У него вошло в привычку своими чудовищными пальцами сдавливать ей перемычку между половым отверстием и задним проходом с такой силой, что она кричала от боли.

Не разжимая зубов, она кричала от боли, Аверьян, пьяный и обезумевший, мочился ей на спину, чувствуя, как его охватывает восторг умиротворения и безмятежности. Он выпивал кружку самогона и долго, топая своими чугунными сапогами, ходил по единственной комнате, которую Анастасия снимала у известного в городе часового мастера.

Пол сотрясался, запах мочи и пота проникал через тонкую занавеску кроватки, где лежал Донат. Донату снилась дорога, покой и удовлетворение отражались на бледном личике.

Полугодовые перерывы Анастасия использовала для каторжной работы в переплетной мастерской. Ей нужно было не только обеспечить существование себе и сыну, но и заработать денег на подарок мужу. Чаще всего она покупала ему косоворотки с расшитой блестящими змейками грудью. В этих косоворотках он и брал ее, не трудясь даже снять до конца штаны. Какое-то время спустя она, вступив в случайную связь, со страхом поняла, что не в состоянии кончить, не испытав боли. Но не могла же она сказать малознакомому человеку, чтобы он избил ее. Побои перед еблей наносил ей только Аверьян. Ей стало ясно, что, уйдя от мужа, она приковала себя к нему крепче всякий цепей.

Сынок подрастал, мучая ее своей внешностью, - до того он был похож на Аверьяна. Когда ему исполнилось три года, Анастасия заметила некоторую особенность, отличающую его от других детей. Все указывало на то, что растущая на нем бабья радость будет исключительных размеров. Это отнюдь не наполнило ее ликованием. Она знала, что длиннохуими восторгаются только мужики. Подобные отклонения вызывают в них гордость за всю мужскую половину.

Неясным было, в кого он такой уродился, - ведь Аверьян в этом отношении ничем не выделялся. В ближайший визит мужа она осторожно указала ему на несоответствие. Аверьян взял пальцами гуттаперчевый отросток сына, оттянул и отпустил. Выслушав яркий шлепок, повернулся и больше к Донату не подходил.

С самого раннего детства Донат рос в контрастных переплетениях безудержного материнского обожания и тревоги и столь же безграничного отцовского равнодушия. Единственной твердью в окружающем его мире безбрежности была дорога - движение сразу и во времени и в пространстве, движение, приносящее чувство определенности, чувство полного удовлетворения. Все равно простиралась ли перед ним ухабистая полоса, заключенная в кривые рамки грязных обочин, тяжелая рябь сглаженных колесами булыжников мостовой или невесомая лесная тропа, отороченная кружевами дикого хмеля, покрытая листьями подорожника и как бы парящая над землей.

Первый раз он сбежал из дома в три года. Была зима, за окраиной города простиралось белое ровное поле. Однако если ступить на эту ровную белизну, то нога порой проваливалась в яму, и сотрясение тела при этом ничуть не отличалось от ударов, вызываемых колдобинами летней дороги. Едва удерживая в маленькой груди плач восторга, Донат поковылял к ближнему лесу. Бил в глаза режущий отблеск солнца, пахло мороженым молоком и соплями. Он заблудился, и темнота застала его в лесу. Благо, снег был еще неглубок, он продолжал идти и в конце концов выбрел к какой-то бревенчатой постройке с одним-единственным крохотным окошком. Низенькая дверь поддалась не сразу, но все же он справился с ней. Пахнуло приятным теплым духом навоза, мочи, гнилой соломы. Он перевалился через порожек и почти сразу уснул.

Первым в скованное сном сознание постучался полуслепой солнечный луч, пробившийся через загаженное окошко. Но еще лежа с закрытыми глазами, маленький Донат различил странные звуки, как бы радостные стенания двух трущихся друг о друга деревьев. Окончательно проснувшись, он увидел, что лежит в хлеву, перегороженном на две половины хлипкой дощатой стенкой. Звуки доносились из-за стенки. Он прильнул к узкой щели меж досками.

То, что он там увидел, обескуражило его. В углу, уткнувшись пятачком в бревно стены, стояла гладкая бледно-розовая свинья. Другая, с тощим задом и грязным от говна хвостом, взобравшись на нее передними ногами, просовывала ей меж задних ног тонкий красный отросток. Обе самозабвенно хрюкали. До этого ему и в голову не приходило, что животные могут соединяться друг с другом, да еще таким нелепым способом. Впрочем, поразило его не это. Его потрясло, с какой лаской и нежностью верхняя свинья обходилась с нижней. Она отнюдь не стояла на ней копытами, она и коленями-то не стояла - она ее обнимала ими.

Так первое же самостоятельное путешествие привело его к открытию, которого он мог бы вообще никогда не сделать. Человек вовсе не единственное существо, которое умеет любить, - так сформулировал бы он позднее. Более того, человеческая любовь настолько загажена психическими и прочими наслоениями, что превратилась в нечто противоестественное. Любовь животных, напротив, осталась в своей первозданной чистоте.

С этого дня он стал уходить из дома регулярно. Дорога была прекрасна. Пьяные ямщики, теряющие тяжелые почтовые пакеты, ледяная, насквозь прозрачная луна над пространствами тайги, словно скованной ее светом, мороженая рыба, радостно и беспечно выпрыгивающая из-под полога на темные скользкие зеркальные полосы от саней, моря половодья с белыми провалами облаков меж отражениями елей, знойная пыль, сладко забивающая рот, пахнущая свежевымытым полом, бесшабашные этапные каторжане, угрюмые хитрые бродяги с сумками, полными объедков, топот копыт, треск колес, ветер, синева, дали без конца и края.

Волшебней же всего было столкнуть под обрыв распряженную телегу или сбросить в реку бочку с медом, а за ней и купца. Следя, как с оглушительным веселым хрустом ломаются борта телеги, тележные оси, отскочив, намертво вонзаются в землю, а колеса летят, выскакивая на противоположный склон, Донат чувствовал, как ледяные дали его родины вливаются ему в душу, усмиряя тревогу и бесконечный зов дороги.

В пятнадцать лет он был сильней любого мужика. Нестриженый, черноволосый, квадратный - что в ширину, что в высоту - он выходил на ночную дорогу с дубиной вместо посоха, и мало кто отваживался в одиночку попадаться ему навстречу. Он не был разбойником, он никогда ничего не брал. Никто не знал, зачем он озорует, да он и сам не знал. Пару раз его пытались проучить, но он уходил лесами и никогда не мстил.

В его душе, такой же темной, как его смоляная грива, часто вдруг начинало теплиться что-то кроткое, детски мечтательное и тогда он часами лежал на лесной поляне, глядя в небо. Потом в нем принималось вибрировать беспокойство, переходило в тревогу, и он чувствовал себя так, будто внутри него пересыпают раскаленный песок. Он не выдерживал неподвижности, неподвижность была для него синонимом душевного смятения, и он не хотел подчиняться ей.

К восемнадцати годам он уже ходил пешком из Тюмени в Екатеринбург и обратно, а это около трехсот верст в один конец.

В те времена,  в конце девятнадцатого века, пешие путники на русских дорогах были не в редкость. Но за исключением самых отчаянных бродяг они сбивались в небольшие группы. Донат всегда ходил один. Одиночные путешествия предпочитала и знаменитая гадалка Дарья, семидесятилетняя старуха, потрясавшая Сибирь самыми невероятными и страшными пророчествами. Это она годами позднее наших событий накликала тунгусскую катастрофу, после которой небо над Сибирью несколько суток днем и ночью плавилось и колыхалось, простирая над землей немыслимо яркие цвета, так что невозможно было спать. Укутанная в платки и шали вместо зипуна, она бродила от селения к селению, угрожая душераздирающими предсказаниями. Ее боялись, перед ней заискивали и откупались от нее не торгуясь. Поговаривали, будто она собрала уже денег столько, что купила за Волгой, в большой России, мельницу и кирпичный завод.

В ее нечистом происхождении никто не сомневался. Наиболее наблюдательные замечали, как в стороне от дороги она, прыгая через пень, перекидывается то лисой, то кукушкой. Кто-то из сорвиголов срубил однажды тот пень через минуту после того, как кукушка улетела. Дарьи не было видно около месяца и вернулась она на дорогу вся избитая, в кровоподтеках, - знать, несладко далось ей перевернуться обратно.

Большая дорога в Сибири одна: Сибирский тракт - на восток, он же Московский - на запад.

Донат и Дарья не могли не встретиться. Миновав однажды Екатеринбург, Донат вышел к Уральскому хребту. Дорога через увалы ошеломила его. Виляющая на равнине то вправо, то влево, здесь она поднималась к небу, падала ниже земли, снова поднималась. И всякий раз, когда она выходила на верхнюю точку горы, у Доната кружилась голова от восторга и перед необозримым пространством лесов, и перед тем, что еще сегодня возможно дойти до горизонта.

Примерно в одном световом дне ходьбы от Екатеринбурга старый Московский тракт пересекает крохотную речушку Черемшу, почти ручей. Пыльная, усеянная щебенкой, а в те времена галькой и песчаником дорога спускается здесь в таинственную сырую лощину, где одна лишь скрытая ольхой речушка точит вечернюю тишину. Груженые мукой или кожами подводы остались в недальних Гробове и Билимбае, пеший же человек развел ночной костер на Чусовой.

Солнце склонилось за лес, когда Донат, переждав день на той же Чусовой, вышел к Черемше. Как и всегда, он не знал, куда и зачем идет, уже давно ночная дорога, ночное передвижение по ней сами по себе составляли смысл его существования. Зачарованный качелями Московского тракта, оглушенный запахами молодых трав и влажного лесного перегноя, он шел не замечая времени и наступающей темноты. Сладкое чувство покоя и свободы смешивалось в его душе с ощущением текучего пространства, какое происходило от волшебного покалывания дороги, впивающейся в его босые загрубелые ступни. Он был счастлив подобно человеку, после неимоверной людской толчеи вдруг вкусившему одиночества.

Неясное серое пятно, появившееся в поле его зрения слева, сначала показалось неприятной помехой. Он остановился, чтобы выяснить, что это такое, и освободиться от поднимающейся внутри него дрожи беспокойства. Пятно за ольховыми ветками и молодой листвой качнулась, поплыло, встало на прежнее место. Он подошел ближе.

Дарья, раздевшись до исподней рубахи, входила в воду речушки, чтобы искупаться. Он по рассказам и описаниям сразу узнал ее, хотя прежде никогда не видел. Высокая, прямая, величественная даже в этом нелепом мешке с отверстиями для шеи и рук, она походила на мятежницу перед восхождением на последний в ее жизни помост.

Донат через ольховую рощицу вышел на берег. Душа у него вибрировала, внутри нее колотили барабанные палочки. Тревога с силой, еще им неизведанной, заледенила ему мозг, и он с ясностью понял, что даже дорога не в состоянии будет освободить его от этого смятения.

Дарья обернулась, и в ее колдовских пронизывающих черных глазах мелькнула ненависть. Донат понял, что и она узнала его. Должно быть, с минуту они стояли, глядя друг на друга.
     - Что тебе нужно? - сказала она вслед за тем высоким властным голосом и вышла на берег.

Он не понял, что она сказала, но звуки ее голоса присоединились к барабанным палочкам у него внутри, и ему показалось, что, если она произнесет что-то еще, он упадет, обессилев от разрывающего его волнения.

Тонкая ткань рубахи не могла скрыть ее широких бедер и все еще крепких плеч.

Внезапно поднявшаяся в нем неимоверная, чудовищная сила, преодолевающая силу ее взгляда, принудила Доната сделать еще шаг вперед. Он не понимал, что с ним происходит, осознавал только, что происходит нечто такое, чего никогда не может быть с обыкновенными людьми.

Глаза Дарьи сверкнули зло и таинственно, как у волка, встретившего в ночном поле собаку. Резко наклонившись, она схватила лежавшую возле котомки можжевеловую ветку.

- Прочь! - опять выпрямившись во весь рост, сказала она тихо и отчетливо. - Тебе меня не одолеть. У меня шесть сил, а у тебя всего четыре.

К моменту встречи Дарьи и Доната христианству на Руси было 900 лет. Но нечисть гуляла, как хотела, по окраинам великих русских просторов, и не находилось на нее ни креста, ни священника. В поле бес да брат его беглый каторжник наводили ужас на обывателя, и не было средства от этого злосчастия. От храма до храма простиралось по двести верст мерзейшего безбожия. На этих пространствах богом была колдовская сила да сила прорицателей, из рядов которых годами позже поднялась звезда Гришки Распутина.

Среди сонмища ведьм и колдуний Дарья была ведьмой выдающейся. Отвадить недруга, присушить девушку, так чтобы любовь вошла во все ее 70 жил и любовную кость, умели многие, умели и последние идиотки. Она этим и не промышляла. В ее власти были вещи совершенно необоримые: засуха, мор, голод, сама смерть.

Но Донат, в полном одиночестве и оторванности от людей меривший леса Сибири, об этом не знал. Не знал он и том, что можжевеловая ветвь своим могуществом уступает только сору из муравьиной кучи. Да и знал бы, ничего бы не смог уже поделать с переполнявшей его лавиной тревоги, которую надо было усмирить во что бы то ни стало, - пока она его не погребла.

Он сделал еще один шаг по направлению к Дарье. Внезапно она исчезла, и только можжевеловая ветвь, как чей-то нелепый хвост, парила над тем местом, где она только что стояла. Есть несметное число способов, как выявить ведьму. Взять ли в руку первое яйцо начавшей нестись курицы, прочитать ли над острием ножа воскресную молитву, зажечь ли специально приготовленную свечу - спадают невидимые покровы, и ведьма предстает во всей своей отвратительной сущности и самом похабном виде.

Донат ни сном ни духом не ведал о тех способах. Дарья ошибалась, сил у него было даже не четыре, а всего две: гонящая его по миру грубая сила дороги и железная сила его мускулов.

Справа, метрах в пяти, росла рябина, дерево в тайге более редкое, чем ведьма. Донат, оступившись, ухватился рукой за одну из ее ветвей и обломил ее. Обернувшись, он увидел, что можжевельник висит на суку, а Дарья стоит под ним, со страхом глядя на рябиновую ветвь в его руке. Откуда происходит власть рябины над царством ведьм, не скажет, пожалуй, никто, но то был решающий удар. Дарья стояла, как зачарованная. Донат, отбросив ветку, подошел к ней и взял в руки ее маленькие легкие груди.

Но в тот момент, когда он коснулся ее тела, дрожь против ожидания усилилась в нем до трепета. Каждая жилка, каждая крохотная мышца вибрировали и напрягались, будто он, очутившись на зимнем ветру, промерз до последней степени. Это не был привычный озноб беспокойства, устраняемый движением по каменистой и пыльной дороге, это была ярость физической силы, не знающей, что делать со своей мощью.

Околдованная своим внезапным поражением, Дарья не двигалась с места, лишь откинула назад голову, чуть прикрыв веками глаза. Донат рывком потянул рубашку вверх, и она, спеша, стала помогать ему.

Донат сбросил штаны и толкнул ее на траву. Падая, она оперлась локтями о землю и посмотрела на него. Ужас исказил ее дряблое морщинистое лицо. Меж ног одолевшего ее чудовища выпирал багровый подрагивающий сук величиной в локоть.

Здесь, как это ни трудно, следует остановиться, глубоко вдохнуть, выравнивая дыхание, и слегка описать феноменальную принадлежность нашего героя. Ошеломляющие размеры были замечательной, даже принципиальной особенностью этого экземпляра, но главное заключалось в его невероятной твердости и прочности, причем на всем протяжении от основания до самого кончика. Давайте возьмем хорошо сохранившуюся кость мамонта (мамонта, а не слона, дабы не травмировать защитников природы) и тщательно, может быть в течение года, вырежем этот орган со всеми подробностями вплоть до мельчайших жилок и легких, не до конца расправившихся морщинок. Это будет точнейшая - и по форме и по фактуре - копия Донатова побега. Может быть, лучше даже взять сталь.

Вот такое это было чудо природы.

Донат наклонился над Дарьей, обдавая смрадом лука, немытых волос и прокисших от пота подмышек холщовой рубахи. Она закрыла глаза, чтобы не видеть его. Донат ухватил ее за костлявые колени, раздвигая их так, что в суставах таза у нее что-то хрустнуло. Из промежности дохнула на него затхлая старческая вонь.

Его напор был так силен, что тело Дарьи проехало по земле, но все же с первого раза он не сумел войти. Его гигантский член явно не помещался в ссохшейся старушечьей норе. Он ухватил ее за ягодицы и рывком продвинулся внутрь. Дарья застонала и вдруг, вырывая с корнем траву, начала судорожно запихивать ее в рот. Тело ее сотрясалось. Донат почувствовал, что ее влагалище оросилось кровью.

Тело старухи, раскачивая его, извивалось от боли, член ходил внутри нее, как тяжелый, хорошо смазанный поршень, и восторг полнейшего удовлетворения собой и собственной жизнью рвался из его груди. Он впервые соединился с женщиной, и это оказалось сильней и действенней, чем даже соединение с дорогой. Дорога приносила покой, женщина указывала цель, ради которой была дорога. Она давала надежду, обозначала смысл его длительных путешествий.

Его лицо, похожее на лицо вурдалака, кривилось в улыбке облегчения, Дарья стонала набитым землей ртом, член с хлюпаньем продирался через влагалище, вызывая потоки крови. Душа Доната ликовала.

Может быть, это любовь, подумалось ему в какой-то момент. Он чувствовал, что в то время как его мышцы радостно работают, в его сознании разливается тяжелое, как ртуть, море умиротворения и тишины.

Он кончил с рыком, от какого приседают лошади и съезжает по крыше черепица.

Дарья затихла. Она больше не интересовала его.

Но когда он шел к реке, вновь ощутил в себе легкую дрожь, еще не понимая, от усталости она или от тоски по дороге и женщине.
     - Знай, что у тебя будет слава великого мерзавца, - слабым, еле слышным голосом сказала Дарья. - Но это не принесет тебе, чего ты хочешь. В говне родился, в говне и сдохнешь.

Он по-прежнему не обращал на нее внимания и, кажется, даже не слушал ее. Перетянув свой мускулистый живот лыковым пояском, - в дорогу он одевался попроще - Донат вышел на тракт и, не оборачиваясь, зашагал дальше на запад, в сторону все более тускнеющей зари. Но, отойдя саженей сто в гору, остановился, будто слова Дарьи только сейчас дошли до его сознания. Мгновение постояв, он внезапно захохотал так, что плечи его затряслись, а длинные черные волосы упали на лоб, закрыв глаза.

С этого дня Дарья исчезла с Сибирского тракта.

Положение ведьм и колдуний на великой Руси было невероятным, совершенно особым. Их боялись до дрожи в коленях, их почитали, как языческих богинь, к ним и только к ним обращались в самых тяжелых, неразрешимых ситуациях. Но стоило обнаружиться, что ведьма потеряла силу или побеждена более могущественным противником, ее с той же страстью начинали травить и преследовать. У ведьмы не было никаких прав ни в сельской общине, ни на большой дороге, ни в полицейском участке. Ее сущность была поистине сущностью нечистой, и защитить ее мог только дьявол.

 

 

Глава вторая

Донат осваивает искусство кузнеца. Новое потрясение

 

Вернувшись домой, Донат затаился, оберегая свою тайну от всех. Он сделал то, что обычный, заурядный человек никогда не сделает, и сознание этого заставляло его сердце биться возбужденно и радостно.

Месяц спустя в кузнице Емельяна Сысоева в слободке на окраине Тюмени кастрировали жеребца. Гнедой сухопарый жеребец был заведен в станок, стоящий рядом с кузницей, привязан за ноги, так что не мог шевельнуться. Емельян, пригнувшись, одним движением отмахнул яйца, бросил в таз. Жеребец затих, его крупные фиолетовые глаза налились слезами. Емельян повернулся, чтобы набрать из ведра золы и присыпать рану. В этот момент его взгляд встретился со взглядом приземистого, чуть одутловатого парня, неотрывно следящего за ним от угла кузницы. Глаза парня горели таким сумасшедшим огнем, что даже грубая неразвитая душа  Емельяна вздрогнула. Этот опьянелый алчущий взгляд Емельян встречал у неисправимых воров, внезапно покоренных какой-нибудь дорогой безделкой.

Глаза парня перешли на таз, потом вопросительно остановились на Емельяне. Емельян кивнул головой. Парень медленно подошел к тазу и взял в руки тяжелые серые яблоки. Они легли на его ладонь, слегка расплывшись. Парень втянул в себя их сырой кровяной запах, и счастливая улыбка внезапно преобразовала мертвую маску его лица в нечто живое и одухотворенное.

В те времена самыми популярными, самыми издаваемыми у русских были сказки: "Лиса крадет рыбу с воза", "Кто съел просвирку" и цикл "О хитрых и ловких людях". Емельян не ведал этого, он и читать-то умел едва ли не одни только марки поставляемого ему железа. Но он знал воровской характер окружающих его людей. Так и в безумном взгляде парня он поначалу прочитал восторг клептомании. Однако его простодушная улыбка покорила Емельяна. Это был кто угодно, но отнюдь не вор. Перед ним стоял дурак, и дурак, вопреки всему сознающий свою дурость. Тонкие губы Емельяна тоже расползлись, обнажая редкие короткие зубы.

Ему нужен был молотобоец, к тому же Емельян страсть как не любил кастрировать лошадей, - и жаль их было, и занятие это считалось непочетным. Однако холостить приходилось, дабы не отпугнуть клиентов.

Он протянул парню ведро с золой, и тот, положив яйца жеребца обратно в таз, осторожно присыпал животному раненое место.
     - Как тебя зовут? - спросил Емельян.
     - Донат, - сказал парень, и его лицо опять стало страдальчески воровским.
     - Пойдешь ко мне робить? - без предисловий предложил Емельян.

На следующий день Донат уже стоял у наковальни.

Нет в мире другого ремесла, где двое людей, работающих в паре, должны так понимать друг друга. Путник, в мах летящий от Атлантического океана до Тихого, как музыку, как благовест, как разговор сокровенных колоколов, слушал яркие звоны кузнечного молотка и между ними пудовый, грозный стон молота. Это и был благовест - во славу единения, во славу полного и окончательного слияния двух душ. Искусство молотобойца не в его мускулах, а в его музыкальном слухе. Его удар должен быть усиленной, увеличенной копией удара кузнеца, в руке которого отнюдь не грубый молоток, указывающий, куда ударить молоту, а инструмент искусного настройщика.

Донат оказался великим музыкантом с абсолютным слухом и точнейшим пониманием чужой души. Молоток Емельяна еще летел в воздухе, а он уже знал, куда и с какой силой должен ударить, когда молоток подскочит на раскаленной поковке и уйдет в сторону.

За лето полторы тысячи телег поставлялось в Тюмень из окрестных селений, и многим из них нужна была оковка колес. Другие тысячи повозок, уже эксплуатируемых, нуждались в железном ремонте. Емельян и Донат делали свою работу так искусно и быстро, что за месяц перетянули к себе половину клиентов из соседних кузниц. Промысел Емельяна процветал, Донату он платил столько, что Анастасия Калинушкина только таращила глаза и плакала от дурных предчувствий.

Одиночество грызло Доната. Он почти не видел женщин, а единственным его путешествием теперь была ежедневная тропка от дома до кузницы и обратно. Мягкая дорожная пыль, обнимающая босые пальцы, трепет ночных звезд, колыхание зари, встающей в объятиях перистых облаков, - все осталось в счастливом прошлом. И это неслыханное, беспримерное путешествие в окровавленную плоть на берегу таежной речки! Все было отобрано у Доната старцем с запеченным лицом в кожаном фартуке и с музыкальным молотком в руке.

Емельян мрачнел и угрюмился, наблюдая за Донатом. Несмотря на искусную и преданную службу своего молотобойца, он не доверял ему. От всей его фигуры несло духом насилия и порока. Эти одутловатые щеки то ли педераста, то ли разжиревшего сводника, эта жесткая проволока волос, будто пересаженных с конского хвоста, этот взгляд исподтишка, словно через замочную скважину. И даже когда Донат просто шел по тротуару, казалось, что он идет поджигать слободку.

Однажды утром, перекидывая уголь, Донат обнаружил лежащий почти наверху полотняный мешочек, туго набитый ассигнациями. Побагровев, он бросил его на верстак Емельяна. Подлый старик решил испытать его! Но Донат никогда не был ничтожным вором, это занятие для нулей, но не для единиц.

Они не сказали друг другу ни слова, но Донат стал замечать страх в глазах Емельяна. Душа Доната ненавидела и тосковала. "Берегись, старик, - думалось ему. - Берегись! Ты научил меня мастерству. Но я люблю дорогу. И я хочу любить женщин. Я хочу их так любить, чтобы они никогда не смогли забыть меня. Этого нельзя делать в кузнице. Здесь нет дороги и нет женщин. Берегись, ты многое отнял у меня. Берегись и не испытывай то, что нельзя испытывать".

Посреди кузницы, черной, прокопченной до самых дальних углов, пламенело оранжевым подрагивающим светом рваное отверстие - будто огненный ход на другую планету или, по крайней мере, в другую жизнь. Душа Доната теперь неотрывно была прикована к этому отверстию. Оно казалось ему гигантским влагалищем гигантской женщины, подземной ведьмы, трансформировавшейся в кузнечный горн. Его мучило бешеное желание превратиться в равное ей существо и двинуться по этому огненному ходу в путешествие столь длинное и дивное, каким никогда не бывает человеческая жизнь. Его исключительный слух стал изменять ему, и он порой расплющивал поковки до такой степени, что их приходилось выбрасывать.

Душа Доната исходила нетерпением, и он к своему ужасу и восторгу знал, как его унять.

В конце лета ковали обручи для пивной бочки в трактир Ерохина. Работа была тонкая, ювелирная - бочка предназначалась на трактирную стойку. Ковали попеременно, кувалду брал в руки то один, то другой. Вытащив из огня очередную заготовку, Емельян склонился над ней, слегка простукивая молотком. В какой-то момент его голова в черном суконном колпаке оказалась вершках в десяти от наковальни, так что на лицо лег красноватый отсвет поковки, а борода отбросила на горло продырявленную тень.

Донат мгновенно и бесшумно взмахнул кувалдой и опустил ее на затылок мастера. От удара голова Емельяна с глухим сочным треском лопнула, легкие влажные кусочки мозга упали на раскаленную заготовку, тут же превратившись в черные горелые комочки, похожие на окалину. Кузнец рухнул рядом с наковальней, загремев зажатыми в руке щипцами. Заготовка свалилась ему на ногу, прожигая сапог.

Мастер Емельян получил причитающуюся ему благодарность.

 

 

Глава третья

Число жертв увеличивается. Неожиданное поражение

 

Месяц спустя в отдаленной сторожке у горы Змеевой была найдена изнасилованной дочь местного лесника, еще через две недели возле речки Кислянки - вдова ямщика. Влагалища обеих были разорваны.

В начале сентября число жертв подошло к полудюжине. Все чаще насильник совершал свои мерзкие дела вдоль Сибирского тракта на огромном его протяжении. Две женщины умерли от большой потери крови. Три месяца подряд жители великой дороги не отпускали своих женщин в одиночку даже на двор.

Нормальное сообщение между Россией и Сибирью было прервано, поскольку прошел слух, что злодей не щадит и мужчин. Ни одна подвода, ни один тележный поезд не отваживались в путь без охраны. Были парализованы уборка хлебов и промысел углежогов, доставка почты и стирка белья.

Не первый раз насильник овладевал Россией, но впервые никто не знал ни его имени, ни его происхождения, ни его точного местопребывания, ни даже того, как он выглядит. Сведущие люди указывали только на сиплый голос, на отсутствие правого уха и на синий цвет лица из-за того, что кровь у него синяя.

Глубокой осенью, перед снегом, двое казаков на мощных откормленных жеребцах объезжали одну из окраинных слободок городка Камышлова в восточной части Пермской губернии. Было темно, слякотно, дул тяжелый сырой ветер. Внезапно из ближнего перелеска раздалось хриплое рычание, похожее на медвежий рев. Лошади прянули в сторону. Рычание стихло так же неожиданно, как возникло. Казаки в галоп бросились прочь, не помня себя от страха и стыда за этот страх.

Наутро в перелеске обнаружили очередную жертву, с развороченным влагалищем, в луже крови.

В тот же день население городка вышло на демонстрацию, направленную против бездействия и трусости властей. То была первая демонстрация в этом гигантском промышленном крае России, предшествующая бесконечной череде пролетарских, революционных, советских и постсоветских. Всего лишь за одну осень вурдалак заставил содрогаться миллионное население двух губерний.

Опорный край державы был поднят на дыбы. Требовали, ждали и надеялись на экстраординарные меры.

Неожиданно злодеяния прекратились.

Произошло же вот что.

На западных отрогах Уральского хребта с давних времен стоит деревня Старица. На ее северной околице вдоль речки Каменки тянутся огороды. Эти же огороды были там и сто лет назад. Той осенью, четвертого ноября в ночь на воскресенье в бане, стоящей в одном из огородов, мылась молодая приживалка из дома зажиточного крестьянина Исцелемова. Звали ее Ульяна. Взятая в дом десятилетней сиротой, она была и служанкой, и няней, и девочкой на побегушках, и ключницей одновременно. Сейчас ей исполнилось уже восемнадцать.

После третьей перемены в деревенской бане на Руси не мылся никто, разве что самые бездумные, пустые головы. Четвертая перемена, четвертый пар отдан банникам, овинникам, лешим и другой нежити, слишком часто враждебной человеку. Зашпарить кипятком, забросать раскаленными камнями из каменки или попросту наслать обморок - разъяренная нарушением установленного порядка нечисть готова на все. Семья Исцелемова насчитывала одиннадцать человек: он, жена и девять парней. У Ульяны было три выбора: не мыться совсем, мыться с парнями или ходить в баню после всех, в полночь.

 В тот раз она попала в баню уже после полуночи и, еще набрасывая на дверь крючок, кое-как двигала руками от страха. Стояла безбрежная, яркая, сияющая лунным туманом ночь, крохотное окошко заливал густой голубой свет. Ульяна опустила занавеску и осталась в полной темноте, не прерываемой ни мерцанием углей, ни самым тонким лучиком. Эта темнота жила, дышала, насылая на Ульяну тепло остывающей каменки. За стеклом и тонкой занавеской шуршал на меже засохший от заморозков бурьян, и Ульяне казалось, что вся нечистая сила, живущая во дворе, в овине, в конюшне, пробирается к бане, как ей и назначено в этот час.

Скованная ужасом, она едва сумела налить в таз воды и взобралась с ним на полок. Ей представлялось, как таинственный, чудовищно бородатый голый банник сидит под полком на теплой прелой покрытой размокшим березовым листом земле и, багровея от злости, ждет случая ухватить ее за руку или за ногу. Тело у нее превратилось в одно сплошное бухающее сердце, а голову пронзал насквозь самый малый, едва слышный звук. Совсем недавно на другом конце деревни банник насмерть забил веником молодого мужика, вздумавшего вот так же ночью в одиночку шутить с ним. Вспоминая посинелое лицо мужика, Ульяна готова была сейчас же, неодетой, выскочить наружу и мчаться в дом.

И в тот момент, когда она, казалось, вот-вот потеряет сознание от охвативших ее кошмарных фантазий, снаружи раздался шорох. Ульяна обеими руками схватилась за тазик, словно за последнее свое оружие. Кто-то дернул за дверь, и петля крючка, кованая "ершом", вылетела из досок, будто обычный гвоздь. Дверь открылась и тут же захлопнулась.

Пахнуло морозной одеждой, тяжелым кисловатым дыханием. В кромешной темноте бани сразу стало невыносимо тесно. Холод, запах, объем вытесненного чьим-то телом воздуха сузили пространство вокруг Ульяны до пределов полка, так что уже ее ноги, стоящие на нижней ступеньке, казались ей чужими и лишними. А прямо перед Ульяной высилась жуткая стена молчания и недвижности.

"Кто тут?" - хотела сказать Ульяна, но страх, что ее слова разрушат эту стену, заморозил ей гортань.

Темнота шевельнулась, жесткая широкая ладонь дотронулась до ее колена...

 

Свыше двух месяцев подряд Донат раз за разом испытывал величайшее наслаждение. Сознание мерзости своих поступков, своего запредельного падения приводило его в состояние беспрерывной экзальтации, счастливая сумасшедшая улыбка не сходила с его широкого красного лица. За осень он покрыл колоссальные расстояния, - от Тюмени до Верхотурья, от Екатеринбурга до Кунгура, - по пятьсот верст, если считать туда и обратно. Ему казалось, что он нашел наконец сказочное, невыразимое счастье, счастье именно такого рода, какого всегда страстно желал. Очарованный дерзостью своих злодейств, воодушевленный своей неуловимостью, он парил над сибирскими лесами, как злой ангел, как ядовитый гений, не знающий предела своим силам.

Проходя после нового надругательства каким-нибудь селом, он встречал пустые улицы, настороженные взгляды из окон, и душа его цвела. Половина России трепетала перед тем, что он делал в сторожках, сараях, хижинах углежогов и просто в стогах, и наблюдать за ужасом безмолвных улиц было почти то же, что любить кричащих от боли или полумертвых, парализованных страхом женщин.

Он не сомневался теперь, что нашел то, что люди называют любовью. Его любовь была совсем не похожа на ту, которая описывалась в дешевых народных книжках, не похожа на ту, которую он наблюдал в слободках Тюмени, не похожа даже на ту, какой в свое время его отец любил его мать. Его любовь была совсем особой, и то, что он сумел придумать, сотворить, осуществить ее, полнило его безбрежным тщеславием и гордостью.

Осторожные женственно-мягкие шатенки, прямолинейно-властные рыжие, упрямые самолюбивые брюнетки, беззаботно-игривые блондинки - все попадали в поле его зрения. А какую великолепную коллекцию бархатных шелковистых зверушек, нежно-влекущих сладчайших бутонов, полураспахнутых таинственных розочек он мог бы собрать и сберечь в памяти, если бы захотел. Однако все, что он оставлял - обмякшие полумертвые телесные оболочки, в промежностях которых зияли рваные истекающие кровью раны. Все его жертвы теперь походили одна на другую, как травы и цветы, со всеми их листиками, лепестками и соцветиями превращенные в силосную массу. Из восхитительных неповторимых созданий они становились почти безжизненной материей, потерявшей всякую индивидуальность. О, это было невероятное блаженство - превратить их в заурядность, в серую обыкновенность, в ничтожество! Это преображало всю его жизнь в любовь.

Он оставался неуловим, поскольку его тактика была простой и безупречно выверенной. Выследив свою жертву, он нападал на нее в непроглядной тьме осенних вечеров, когда корова кажется лошадью, а лошадь превращается в грозного дворового. Являясь в облике непобедимой нечисти, он был поистине неуловим. Да и кто отважится идти против таинственных, непостижимых человеческому разуму духов, кто восстанет или хотя бы что-то скажет против них! Иди-ка, если ты не последний самоубийца.

Образованные уездные власти - образованные материализмом вкупе с православием - напрасно теряли время, посылая к выжившим женщинам сыщиков, приставов и старост. Бороться с нечистью и нежитью государство не умело и раз за разом переживало поражения. Никто ничего не видел, никто ничего не знал, никто ничего не чувствовал, кроме ужаса, невыносимой боли и горчайшего счастья избавления.

Кошмар с невероятной скоростью распространился по Сибири и овладел душами ее жителей.

Немногие среди этого кошмара сохранили чарующее легкомыслие. Как показалось Донату, это удалось Ульяне. Беззаботность, ветреность, они - как заграничное вино в сказочно красивой агатового цвета с золотом бутылке, которого он однажды попробовал, выкрав с подводы, двигавшейся из Перми в Омск. Он сторожил Ульяну два дня. Беленькая, в веснушках, со вздернутым носиком, она казалась ожившим мотивчиком какой-то бесшабашно-дурашливой частушки. Напевая, подпрыгивая, она бегала по двору от конюшни к амбару, от амбара к погребу, словно играя, словно не принимая всерьез и то, что она делает, и вообще саму жизнь. Зная, каково девушкам ее положения в таких огромных семьях, как у Исцелемова, Донат поражался ее душевному здоровью и ее поведению. О, ее любовь должна быть невыразимой, ослепительной, ни на что не похожей! Ее любовь, которую он заберет себе, никому не оставит, никому не даст насладиться!

Вы знаете, как ошеломляюще пахнет только что сорванный яблоневый цвет? Его лебединая песня, его пронзительный предсмертный аромат впивается в ноздри так, что заполняет все поры и вы, кроме этого аромата, ничего не можете обонять в течение нескольких часов. Или как сияет бутон шиповника на ранней заре того дня, когда он начинает увядать? Отойдя уже на приличное расстояние, вы вернетесь и будете зачарованно стоять не в силах оторвать глаз.

И вот этот цвет заберет какой-нибудь балбес, только и способный, что через прорези карманов катать в ладонях яйца? Этого не будет никогда и абсолютно никогда!

Забравшись на сеновал над конюшней, - причем лошади и в другом отделении корова с двумя молодыми телками не проявили совершенно никакой тревоги, как, впрочем, и дворовый пес, - Донат долго наблюдал, а больше слушал, как идут в баню, а потом оттуда группа за группой молодые и совсем юные кретины. Один из них, наколов на конец ивовой ветки подобранную на отдыхающем уже огороде картофелину, размахнулся и всадил эту картофелину в доски сеновала с такой силой, что брызги сквозь щель усеяли лицо Доната и он долго плевался. Другой, обхватив шею младшего брата, поднял его и так донес до самой бани. "Мерзавцы, - шептал Донат. - Мерзавцы!" Они не понимали счастья жить рядом с белокурой частушкой.

Он, хотя и ждал этого, но был потрясен и от изумления не мог шевельнуться, когда в середине ночи дверь сеней отворилась и оттуда с бельем под мышкой вышла сама властительница.

Неисчислимые и невидимые силы окружают ночью всякого деревенского человека. Живет-пребывает в сенях и доме заветный домовой-доможил, нескорый на ноги, но имеющий привычку хандрить и тоскующий так, что неосторожного может насмерть задавить своими деревянными руками. Пробежал уже сумеречным часом и дворовушко - не он ли забросил лошадь в ясли вверх ногами, так что до утра не бить ей крепкими копытами по нетленному кедровому полу. А вон и тень незримого водяного ковыляет из речки ночевать в колодце. Луна постарела, и он теперь - как старый похабный пес, а давно ли на молодике, перевернувшись в крепкого мужа, 

Георгием-победоносцем глядел из ледяной воды.

Белокурая обольстительница, казалось, и не желала знать об этих грозных, хотя несчастных духах. Словно объятое лунным светом облако, скользнула она через темноту двора в огород, а затем к бане. Выждав несколько минут, Донат спустился с сеновала. Злобный пес Исцелемовых, звякнув цепью, заполз в угол, будто чувствуя силу, против которой он и его злоба - ничто.

Душа Доната дрожала от ужаса перед тем, что ему предстояло. Этот ужас окрылял его, превращая постоянно жившее в нем темное беспокойство в теплый свет одухотворенности. О, как вкусно, как аппетитно хрустнут ее косточки, когда он навалится на нее, какая музыка коснется его ушей, когда ее алый рот закричит от объявших ее боли и отчаяния! А эта нежная влага ее растерзанной плоти, это слабеющее, изумительно мягкое тело, эти последние, невозможно сладкие колебания молодого шелковистого листочка!

Потом, уйдя в  лес, ночуя в стогу или в случайной охотничьей избушке, он будет вспоминать эти мгновения, как вершину всего, что довелось ему испытать, как прорыв к любви, о которой, кроме него, никто ничего не знает. Он накрепко запомнит, сбережет в себе медовый запах ее кожи, легчайшие прикосновения ее волос, ее стон, как стон двух обнявшихся под ветром берез. Он сбережет ее слезы, ее полудетские рыдания, как признаки мук и страданий, причиной которых был он и только он. Что значит отчаяние, которое приносит любая другая любовь, по сравнению с этими слезами?!

Луна сияла так, что казалось, небосвод вокруг нее дымится. Любой смельчак, вышедший в этот час из дома, обнаружил бы нового духа, открыто пробирающегося по огороду Исцелемовых. Донат преодолел расстояние до бани в десять больших прыжков. В предбаннике было темно и пахло сухими березовыми вениками. Он остановился, взявшись за ручку и прислушиваясь.

Внезапное осознание глубины своей мерзости охватило его волшебными цепями, их бархатные узы сжали ему горло, не давая дышать. В глазах мгновенно скопились слезы восторга. Он открыл дверь и шагнул в горячую пряную прелую темноту бани.

Ни шорохом, ни слабым вскриком, ни малейшим движением не ответила эта темнота на грубое и внезапное проникновение в нее. Перед Донатом, в пяти вершках от него, стояла бесплотная и непроницаемая стена, так что ему вдруг стало тесно и душно. Баня казалась наполненной присутствием невидимого, но грозного существа, никак не похожего на слабую беззащитную девочку.

Верно ли, что из дома вышла именно Ульяна? А если то была она, то верно ли, что она направилась в баню? Баня источала непостижимость и тайну. Там не было женщины, из темноты исходили жесткость и властная сила.

И Донат Калинушкин, который никогда прежде не обращал внимания на грозную нежить, заколебался. Баня не обещала любви и удовольствий.

Преодолевая свою постыдную нерешительность, Донат сделал шаг вперед и протянул руку в темноту. Его ладонь коснулась худеньких крепко прижатых друг к другу колен. Колени дрогнули и, будто в ответ на это, звякнул тазик, плеснулась вода, под полком взахлеб забормотало. Кто-то отчаянно пытался проглотить пролившуюся на него воду, грузно шлепал тяжелыми ногами по мокрой земле, шумно возился в тесной своей конуре.

Дух нелюбви и неприязни, поселившийся здесь, не хотел признавать за Донатом прав на девушку. Она же молчала - ни крика о помощи, ни возгласа отчаяния, ни брани и проклятий, которые засвидетельствовали бы какое-то отношение к нему, были бы первым шагом любви. Полное молчание - только плеск воды, звуки глотания и враждебная, воинственная возня под полком.

Внезапно выставленную вперед правую ногу Доната дернуло вниз, доска под ней треснула, и его сапог провалился под пол. Донат дико рванул ногу и, не помня себя, выскочил из бани.

И вот тут, в предбаннике, случилось с ним судьбоносное, переломное происшествие. Тяжелая теплая сырость заполнила ему штаны и победно поползла вниз.

О этот дар богов, лишающий нас безграничной любви и безудержной ненависти, бесконечного страха и беспредельной храбрости, необъятного великодушия и безмерного эгоизма, лишающий всех побуждений, намерений и чувств, кроме знойного, огненного стыда! О превратная разверстость не самого почитаемого человеческого органа, эта завораживающая своей внезапностью слабость сфинктера! Понос в момент злодейства, в преддверии любовной измены, при встрече с инопланетянами, во время перемещения в астральное пространство - весть судьбы, перст небес, отметина рока. Сколько ошибок, драм и трагедий было и еще будет предотвращено!

Донат бежал с арены любви униженный, уничтоженный, сам собой презираемый. Тяжелое влажное рубище хлопало его по ляжкам, несчастная каша сползала в сапоги. Остановился он только за деревней на берегу реки и еще долго вглядывался в даль огородов, то ли чего-то оттуда ожидая, то ли грозя испепеляющим взглядом.

 

 

 

Глава пятая

Ошеломительная встреча. Боговдохновенная "Ветвь Аввакумова". Казнь Доната

 

Серое невнятное утро как бы прорастало сквозь июньскую ночь, когда Донат подошел к деревне. Из села в село, из города в город, а по сути, из одного пункта своей жизни в другой он теперь переходил ночами. Дневное время было всего лишь продолжительным криком природы и не годилось для таких важных дел.

Он иногда думал о том, что было бы, если бы на земле стоял сплошной незаходящий день. Солнце с утра до вечера и с вечера до утра! Свет всегда сигнал к общению, призыв к деятельности. Превратись такой сигнал в непрерывный, люди сошли бы с ума, их головы не выдержали бы столь требовательного к ним отношения.

Не то ночь. Она успокаивает, усмиряет людей, делает их похожими на овец. Сон придуман природой не для отдыха, он придуман для того, чтобы люди на время становились овцами. Овцы не сходят с ума, поскольку его у них нет. Главное же, ночь разъединяет, приносит одиночество, уже изначально заключенное в ее тишине и темени. Нет ничего уместнее, как путешествовать в бесконечном одиночестве ночи сквозь мириады летних звезд или сиреневый свет стелющихся над горизонтом облаков.

Донат, настороженно оглядывая окрестность, миновал лощину, поднялся на косогор. Все вокруг было привычным и привычно внушало тревогу: и тихая озимь вдали, и мрачная толпа елей вдоль дороги, и черные жерди поскотины, и тяжелые дощатые крыши за ней. Чувство угрюмого беспокойства, всегда дрожавшее в нем на одной струне, превратилось в нервное возбуждение, когда он различил у реки кузницу, похожую на птицу с распластанным по земле крылом.

На лугу перед деревней чернели свежепоставленные стога. Под одним из них  расположилась деревенская молодежь. Было утро Петрова дня, когда солнце на восходе играет невозможными во все другие дни цветами и красками. Должно быть, парни и девки по обычаю пришли сюда еще с вечера - чтобы дождаться солнца в поле.

Донат увидел их, поднимаясь на холм, и остановился. Они мало интересовали его, но ему казалось невежливым пройти мимо, не засвидетельствовав хотя бы, что они замечены им.

Парни и девки сидели разбившись на пары, кроме двух-трех человек, должно быть, по причине иных предпочтений оставшихся незанятыми. Как во всех других деревнях, парни были низкорослы, широкоплечи и мускулисты, девки - крутобедры, статны и безобразны. Лишь одна, в рогатой старомодной кичке, сидящая на коленях мощного звероподобного молодца, отличалась недеревенской утонченностью черт и осмысленностью взгляда.

По лицам парней, искаженным напрасным ожиданием и нереализованной надеждой, угадывалось, что хуй у каждого напряжен до предела, а яйца превратились в камни и болят так, что приходится стискивать зубы, Только парень с красавицей на коленях улыбался сонной, уже усталой, послепраздничной улыбкой - вероятно, ему удалось выстрелить в штаны. Другой же, на противоположном конце сцены, почти за стогом, засунув руку в недра юбок своей подруги, с отчаянным напряжением добивался, чтобы она приплыла к пристани.

Табу, наложенное в деревне на девственность, всегда изумляло Доната. Потеря девственности - знак примирения женщины с жизнью. Почему момент этого примирения так страшит людей? Соитие не обязательно означает беременность. Любой знает, как избежать нежелательных последствий. Почему же странное табу настолько беспощадно, что молодежь вынуждена испытывать невероятные мучения?

Донат мог бы пожалеть несчастных, но он избегал чувства жалости. Всякое табу состоит на службе у заурядности. Люди, неспособные  переступить заурядность, вызывают разве что равнодушие.

Некоторое время он серьезно и внимательно наблюдал, как парень безуспешно пытается извлечь из сонмища юбок искру оргазма. Ничего не пошевелилось в душе Доната. Он не чувствовал ни капли полового возбуждения. Его сердце билось ровно и спокойно. Уже много дней его хуй бездействовал, но и сейчас он не шевельнулся.

Девка закрыла глаза, и в истоме раздвинула ноги. На мгновение обнажился сияющий кусочек крепкого белого бедра. Парень, только сейчас заметив Доната, в растерянности остановил руку. Донат направился дальше по широкой глинистой дороге навстречу густой медно-красной заре.

Он шел широким твердым шагом хорошо отдохнувшего тяжеловоза, и висящая на трости сумка, холщова, с провизией и бельем перекатывалась по его мощной спине, словно протестуя.

С холма открылась деревня: свободное скопление амбаров, черных бань и жилых домов, срубленных из огромных, в два обхвата сосен. Избы стояли на высоком подклете и, надменно возвышаясь над другими постройками, выглядели некими громадными доисторическими тварями, за свое высокомерие внезапно превращенными в неживую материю. В низине черной холодной рябью блестела река.

Деревня была укутана щемящей дымкой тумана, за каждым углом таилась волшебная мгла. Но жадно и настороженно оглядывая свое новое пристанище, Донат чувствовал, как в нем поднимается неверие в доброжелательность этого покоя. Любое новое место прекрасно тем, что ты ничего о нем не знаешь. Однако стоит только с кем-нибудь поздороваться или войти в дом или просто опереться об изгородь, как люди и предметы начинают требовать от тебя соучастия в их жизни, узнавания при каждой следующей встрече, проникновения в их заботы, нужды и обстоятельства, в которых они находятся. Зачем тебе знать, что изгородь, возле которой ты остановился, разделяет огороды двух враждующих крестьян? Между тем ты уже втянут в распрю, которая вполне может закончиться если не убийством, то колдовской порчей, оборачивающей одного из них в свинью или утку.

В окне дальней избы, оснащенном для оберега крапивой, качнулся огонек лучины, будто водяной в глубине реки моргнул своим подслеповатым глазом. Деревня готовилась вставать, чтобы Петровым днем, последним днем купальских гуляний, доесть пироги, допить остатки самогона из холодных погребов и свежую водянистую брагу с печей.

Внезапно Донат остановился. Справа в глубине обширного выгона паслась вороная кобылица. Упругий холеный круп и, точно распущенные волосы цыганки, бархатистая великолепная грива уютно и в то же время горделиво отсвечивали в растущем свете зари. Пораженный тем, что в забытой всеми глуши может обитать столь благородное существо, Донат медленной неверной походкой подошел к выгону. Вряд ли ей было больше двух лет. Донат взялся рукой за изгородь. Кобылица подняла голову. Нечеловечески роскошные дымчатые глаза глянули на него как бы из потусторонней дали, из каких-то полузабытых мечтаний и снов. Он почувствовал, что дрожит. Это не была дрожь от утреннего холода и поднимающейся от реки сырости. Это была дрожь пламени, озноб болезни, необоримой, как любая взаимная тяга или взаимоотталкивание двух существ. С этим обоюдонаправленным (не)желанием можно примириться, его можно придавить, не замечать, заковать в узы хорошо разыгранного страха или равнодушия, но устранить его нельзя. Все равно, идет ли речь о любви или ненависти, тяге к убийству или самоубийству, о заурядной похоти или захватывающей перверсии.

Кобылица вздрогнула, переступила с ноги на ногу, приподняв хвост. Ее задние ноги слегка подогнулись и напряглись, будто она намеревалась взять в карьер. Точеное тело застыло в ожидании, и лишь учащенное дыхание и подрагивание ноздрей выдавали возбуждение, ее охватившее. Донат почувствовал, что кровь бросается ему в пах и мощная ветвь натягивает штаны. Издав стон, похожий на крик о помощи, он схватился второй рукой за легонький столбик, торчащий рядом с изгородью. Холщова, перебросив трость через плечо, упала сзади ему под ноги.

Кобылица, всхрапнув, мощно оттолкнулась и полетела вдоль изгороди, победно развевая гриву. Искусно изваянная ее голова, сейчас слегка отогнутая влево, промчалась вдоль багряного занавеса зари, как управляемая неведомой силой марионетка, уже отыгравшая первый акт.

Донат как бы против своей воли перевел глаза на столбик, который сжимала его рука. В возбуждении сладкой боли он рванул его на себя, выворачивая из земли. И только в этот момент его помутневший, пьяный от любострастия взгляд заметил меж пальцев резное изображение Христа. Но дорогая мама, его голова, голова Иисуса Христа, сына Давидова, по форме своей была точной копией Донатова побега - мучителя, убийцы и гения! Он перехватил столбик другой рукой, внимательно его рассматривая.

 

Антон Комов, учитель широко известной общины "Ветвь Аввакумова", поднялся тем утром рано как никогда. То ли его разбудил мара, сумрачный дух болот, занавесивший окна избы серебряным туманом, то ли пропотела перина и стало чересчур жестко спать, то ли выгнали сон из его большой и светлой головы предстоящие Петровым днем заботы. Находясь еще в ночном тревожно-дремотном состоянии, он выбрел в огород и, подняв длинную холщовую рубаху, сладко помочился на подрагивающие под янтарной пахучей струей листья крапивы. Деревня едва-едва просыпалась - два-три окна брезжили глубинным сонным светом только что разожженных печей.

Боговдохновенная  "Ветвь Аввакумова" села здесь в конце XVIII века, то есть за сто лет до описываемых событий. Эту Христову миссию продвинул сюда, на крайний восток христианства, на передний край борьбы, может быть, самый яркий последователь огненного крещения знаменитый учитель Аввакум Сиротин. В 33 года, в возрасте Христа, оскопивший себя раскаленным серпом в алтаре Богоявленского собора, Аввакум навсегда порвал с миром греховным, предавшись всецело духовному подвижничеству. В экстазе помутнения он сделал больше, нежели обычные сторонники чрезвычайно влиятельного в России скопчества: миновав сразу и первое убеление (малую печать), и второе убеление (большую печать), он произвел, как сам говорил, убеление третье (великую печать) - вместе с хранилищем генетического материала отрезал и сам нечестивый орган.

В последовавших затем реформаторских движениях и расколе, как это часто бывает, победили новые поколения верующих: огненное крещение было отвергнуто, хотя духовность и память Аввакумова торжествовали и дальше.

Свежий сладкий воздух, текущий от реки, напомнил учителю Антону Комову о нерастраченных еще силах, а также о мощи и влиятельности его учения. Учитель был удовлетворен течением дел, его идеологический бизнес процветал. Христианство, несомое "Ветвью Аввакумовой", прорастало в язычество, как корень пробивается в почву, беря внизу соки и вынося наверх урожай. Святыни варварства и святыни христианства! Соположения больше в вас или противоположения?

Учитель Антон Комов был человеком грамотным и для тех непроходимых лесов образованным. Он старался обогатить и развить христианское вероучение, приспособить его к нуждам подвластного ему населения. Нигде, ни в одной главе Священного писания, например, не говорится, что нельзя сожительствовать с духами и что они не могут быть добрыми помощниками и даже проповедниками Христовой веры. Или чем икона, изображающая Христа, отличается от поставленного в лесной глуши деревянного идола? Истинно ничем.

Больше того, учителю Антону Комову пришла в голову спорная, может быть, идея совместить в одной и той же культовой стеле три символа: языческий, христианский и Аввакумов. Так на околице деревни появился резной идол, изображающий голову Христа в виде казненного при третьем убелении органа. Произошло это тридцать два года назад. За сей срок идол стал такой же святыней, как "Послания апостолов", выпущенные в 1703 году и хранящиеся в доме учителя Антона Комова на серебряной полочке. Кроме руки изготовившего его мастера, ничья рука не прикасалась к идолу.

Учитель Антон Комов, вдохнув слегка знобящего воздуха, повернулся, чтобы идти в избу. В этот момент ему почудилась тень, в утренних сумерках летящая над травой недальнего выгона. Он вгляделся. Кобылица Мария, собственноручно выпущенная им с вечера на выгон возле святого столба, неслась вдоль изгороди, будто в весенней лихорадке, будто лишь минуту назад покинула опостылевшее за зиму стойло.

Двухлетка Мария была отрадой и гордостью учителя Антона Комова. Дарованная год назад купцом из родственной скопческой общины, она жила, как малое дитя, резвясь и ни в чем не нуждаясь. Утонченностью форм, грацией телодвижений, влажным блеском фиолетовых глаз она утешала старческие фантазии учителя Антона Комова, не лишенного эстетических притязаний. Он берег ее, как некогда собственных младенцев, сам кормил, сам чистил ее теплый, покрытый шелковистой шерстью круп.

Этот полный тревожной радости, полный нетерпения и беспокойства ее бег он воспринял как семейное происшествие и, не стыдясь своего безобразия, прямо в длинной мятой ночной рубахе, в опорках на босу ногу побежал к выгону. Но то, что он увидел, миновав угол соседней избы, показалось ему карой небесной.

На священном пригорке возле выгона стоял похожий на широкий пень приземистый незнакомец с грубым толстым лицом. И в его руке - о учитель Аввакум! - был выдернутый из земли сакральный столб. Святой, сокровенный образ, воплощение самого духа общины, посягнуть на который не отваживались даже дикие звери, то и дело забредавшие в деревню! Учитель Антон Комов встал, будто приклеенный.

Но от недальнего стога, оставив подруг, с кольями наперевес уже мчались молодые крепкие ребята, следившие за чужаком. Они бежали в полном молчании, будто онемев от святотатства, и их глаза походили на глаза божьего посланника, сошедшего наконец с креста и на миг отбросившего лицемерие смирения. Их глаза были глазами роботов, сконструированных для убийств.

Незнакомец повернулся к ним, будто медведь, захваченный врасплох сборщиками малины. Но уже в следующее мгновение ярость преобразила его в кровавого разбойника, не жалеющего собственной жизни, чтобы противостоять противнику. Устрашали не его огромные руки с плоскими, похожими на ласты ладонями, не тяжелые колоды его плеч - ужас наводила сверкавшая в его глазах гордыня, надменность властителя, для которого не существует потребности выше потребности утвердить свою волю.

Нападение на секунду смешалось, атака грозила превратиться в словесную схватку, где обе стороны были не сильны. Незнакомец, однако, сделал телодвижение, полное неприличия, им самим, впрочем, кажется, неосознанного: он схватил столбик с идолом за нижний конец, направив другой конец - со священным утолщением - в сторону нападавших. Однозначно истолкованный ими как жест активного педераста, он помутил им рассудок. Будто молоты отца небесного, вскинулись колья и опустились на незнакомца с разных сторон. Пожалуй, и медведь рухнул бы под этими ударами, мало отличавшимися от удара о землю упавшего дерева. Незнакомец, однако, лишь выронил из рук идола и устоял. В какой-то момент он внезапно прыгнул вперед и ударом головы свалил наземь стоявшего перед ним бойца. Толпа на секунду замерла. Незнакомец схватил упавшего за руку, уперев ногу в подмышку этой руки. Глядя на гигантские клешни, обхватившие локоть несчастного, нельзя было сомневаться, что в следующий миг они вырвут ему руку из плеча.

Так бы и случилось, но какая-то тайная мысль остановила вдруг незнакомца. Он поднял голову, глядя на окруживших его людей и будто о чем-то их спрашивая. Как бы некое сомнение или надежда мелькнули в его глазах. Надеялся ли он на прощение, желал пощады или считал глупым и бессмысленным продолжать схватку? Грубое сознание молодых аввакумовцев поняло этот взгляд как проявление страха, и они бросились на него, будто стая оборотней на поверженного вурдалака.

Разбойник вмиг был связан, и аввакумовцы, подсунув под веревки крепкую березовую жердь, с воплями и свистом потащили его, как забитого кабана.

Гостеприимство тех времен даже в сектантских деревнях не знало пределов. Любой путник, если только он не врывался в дом с оружием, мог получить и ночлег и пищу. В раскольничьих избах даже держали отдельную посуду, дабы не было искуса отказать и последним нечестивцам, пользоваться одной утварью с которыми раскольнику совершенно невозможно.

Аввакумовцы, связавшие святотатца, вряд сознавали, что сейчас делают. Нечто темное, неопределимое отяжелило им головы. Мощная, почти материальная энергия, истекавшая от пойманного ими чудовища, заставила их забыть правила, заветы и традиции. От этого человекоподобного духа за десять саженей несло густой тяжелой спермой, злым вожделением и насилием. Он не только совершил беспримерное злодеяние - он угрожал им самим, их молодому благополучию, их мужской силе, самой их жизни. Никто не сказал бы, чем именно он им ужасен, но он был непереносим, они едва удерживались, чтобы не бросить его в ближайшее болото и бежать не оглядываясь.

Они, однако, приготовили ему другую, жуткую, казнь, в старые времена весьма популярную на разбойничьей Руси.

Быстро, так быстро, как могли, помчали они его к лесу, темнеющему в полуверсте от деревни. Странный ужас подгонял их так, что никому и в голову не пришло оповестить старших. Впрочем, учитель Антон Комов, онемевший и одеревеневший от неслыханной непочтительности чужака, издалека наблюдал за происходящим, ничего не выпуская из виду.

На опушке леса была выбрана столетняя береза, вся в безобразных наростах, с корой, похожей на почву, разодранную землетрясением. Малый лет пятнадцати, стриженый, как овца, принес топор. Топором подрубили корни с одной стороны и подсунули под них ваги. Береза накренилась, вся затрепетав и роняя наземь сухие ветки. Человекоподобное чудовище затолкали под корни и выдернули ваги. Дерево встало на место. Жуткая тишина опустилась на лес.

Так же быстро и не оглядываясь пошли назад.

 

 

Глава шестая

Чудесное спасение. Жизнь в окружении духов. Донат исцеляет Марию

 

Под землей не было ни сыро, ни холодно, ни темно. Земля сдавливала насмерть, она сдавливала так, что Доната заливало жаром и ослепительным светом. Он находился в небывало узком влагалище и впервые не мог продвинуться ни вперед, ни назад. Это влагалище не было тесным изначально, но оно было варварски мускулистым и его колоссальные мышцы сжимали член, в которой превратился Донат, на всем его протяжении. Если бы он мог кончить! Он покрылся бы теплой мыльной слизью, он купался бы в ней, он скользнул бы, как внутри эластичной кишки, дальше в мягкую горячую утробу, перевернулся бы там, обследовал бы все темные, невыразимо уютные закоулки, напился бы досыта сладких соков, слизывая их с трепещущих стенок, а потом, ликуя, выскочил бы на белый свет, сразу обнятый нежной прохладой летнего воздуха. Он, кузнец Донат, которого считают чудовищем, но который хочет лишь
одного - любви. Он хочет любви так, как не хотело до него ни одного существо, он хочет ее больше собственной жизни. Разбиться на мелкие брызги, упасть в ее океан, каждой содрогающейся клеточкой чувствуя бесконечно ласковые прикосновения, качаться, качаться в мягком тишайшем лоне от горизонта до горизонта...

Донат, как заваленный в пещере дракон, рванулся, расталкивая землю головой и одновременно ногами. После двух-трех безумных попыток ему удалось дотянуться до ножа, спрятанного в сапоге. Сознание почти оставляло его, блистающие оранжевые полосы проскакивали перед глазами. Вытащив нож, он на минуту затих. Сберегая, как последнюю драгоценность, искры мертвеющего сознания, он разрезал веревки и начал прокапывать ход наружу. Полчаса спустя он выполз наверх и обессилено затих на теплой июльской траве. На его измазанном жирной землей лице появилась слабая дрожащая улыбка. Он чувствовал себя червяком, попавшим под тележное колесо, но выжившим. Он победил, сделал то, чего не удавалось ни одному разбойнику. Да, он чудовище, звериное отродье. Улыбка становилась все шире, превращая его лицо в маску хохочущего идола.

Когда он входил в деревню, столбик с членохристом опять стоял на старом месте, нацеливаясь в бледно-синее небо. Пять или шесть стариков, почти неодетых, окружали божка.

Донат никогда не слышал о фаллическом культе, он и о Христе имел только то понятие, что это существо некоторым образом священное. Одно было для него несомненным: человек должен, нет, человек обязан чему-то поклоняться - точно так же, как он, Донат, поклоняется своей мечте о любви. Посему при первом взгляде на взбудораженную толпу возле культового столбика в его темном сознании начал пробиваться смысл совершенного им поступка.

Именно в этот момент он понял, что если захочет, будет иметь в деревне власть, ограниченную разве что влиянием религиозного руководителя. Он, святотатец, благодаря своей драконовской силе избежавший неминуемой смерти, он, пожалевший неразумных мальцов, напавших на него, он, обладатель любовной мощи, какой не имеет ни здешняя предводительница ведьм, ни здешний племенной жеребец.

Но ему не нужна эта власть, ему нужна другая.

Он двинулся к старикам прямиком через луг поступью динозавра, не ведающего страха перед людьми.

 

Кобылица переступала своими точеными ногами, будто девочка из дома, где жил начальник горного управления. В ее грациозности была обескураживающая наивность и простодушие, как у той девочки, когда она, вдруг спустив розовые штанишки, на глазах Доната присела под кустом пописать. Кобылица легко, чуть играя, шла по выгону и из-под приподнятого хвоста один за другим вылетали поблескивающие на солнце зеленоватые катыши. Дымясь, они падали на короткую плотную траву, а кобылица, подняв голову и будто гордясь совершенным ею актом, шла все более быстрым шагом и наконец полетела изящной воздушной рысью, причем ее роскошный дымчато-вороной хвост постепенно опускался, закрывая голубоватый сфинктер, но еще оставив на виду мощные тропические цветы половых губ.

Вот к этим-то цветам и было приковано внимание Доната, когда он, пройдя мимо ошеломленных стариков, направился вдоль выгона в деревню. Эти пышные широкие складки в уютных, но опять же протяженных, больших морщинах, слегка свисающие мясистые припухлости и, наконец, чарующая смуглая расщелина, внутри которой, можно было угадать, что-то двигалось, какие-то потаенные соцветия и лепестки - это была она, многократно увеличенная пипка той розовой девочки. Донату захотелось, чтобы кобылица помочилась, чтобы сказочный ход раскрылся, чтобы вылетела шафранная струя, будто золотая стрела бога любви. Но кобылица все дальше парила над лугом, почти не касаясь земли, и ее голова плыла вровень с остроконечными коронами елей и туманным солнечным диском, стоящим за ними.

Дворцы любви! Их возможно построить только из влажной, теплой плоти, наполненной тоскующей кровью, из нежной ласковой слизи, матерински обнимающей вас, из горячего скольжения одного тела внутри другого, из судорог и полета в сладкую, бесконечно сладкую пустоту.

Родство душ, общность интересов? Они обнаруживаются только в момент сопряжения двух тел, только тогда и никогда больше. Можно совместно любить науку, литературу, космические полеты, блюда из термитов, снега Новой Земли, французские автомобили, пляски маори, но это любовь к науке и пляскам маори, а не друг к другу. Соединившись, вы можете обнаружить, что дальше один от другого, нежели Гренландия от Австралии. И, наоборот, у вас нет ничего общего, кроме уникального, редкостного сочетания двух великих органов да еще неуемного желания любить именно эти органы, и душевный, духовный - какой угодно - пожар неизбежен.

Остановясь возле изгороди, Донат все более пьянеющим взглядом следил за кобылицей. Дрожь, крупная, как удары июльского града, начала бить его, и он снял с плеча холщову, которая теперь опять была с ним. У него дрожали руки, ноги, живот, задница, плечи - дрожало все, что могло дрожать. Он взялся рукой за изгородь, чтобы немного унять трепет своего разом ослабевшего тела. Цветные фантазии проносились в его сознании, нос ощущал запахи половой слизи, перемешанные с запахами мочи, под ладонью руки, лежащей на изгороди, была гладкая шерсть кобылицы, в глазах стоял красный туман светящего сквозь легкие облака солнца.

Крепко зажмурясь, он вытер лицо рукой и поднял холщову. Старики за его спиной направлялись в деревню. Он подошел к ним и спросил, нет ли кузнечной работы.

В деревне уже месяц не было кузнеца, а был только неумелый молотобоец, кое-как удовлетворявший самые неотложные нужды. Донату отдали в пользование кузницу и пустовавшую неподалеку избу на два окна. За харчи и месячное жалованье в рубль серебром он должен был делать все железные работы, какие потребуются от него.

Аввакумовцы, перенявшие у горнозаводских многие обычаи и привычки, укрепляли на своих жилищах дощатые таблички - одну на воротах, с годом постройки, другую над окнами, с фамилией хозяина. На табличках Доната стояло: "1775" и "Аввакум Сиротин". Он жил в избе основателя общины. Изба плохо годилась даже под лесную сторожку: широкие деревянные лавки вдоль стен покосились и припадали, кажется, сразу на все свои дряхлые ноги, дверь до конца не закрывалась, а пол был оплетен грибком. Крашеный символ у выгона берегся куда более тщательно.

Но Донату это запустение не мешало. Он жил как схимник. Поглощенный истинно духовными созиданиями, он почти не обращал внимания на материальное обустройство своей жизни. Дворцы, которые он собирался возвести и частично уже начал строить в своей душе, были так велики и прекрасны, что в виду их говорить о дырявой крыше и сгнивших половицах выглядело бы просто смешным.

Днем он работал в кузнице, стоявшей, как все кузницы, на отшибе и, поскольку работы было немного, управлялся с ней за два-три часа. Остальное время спал, ел черный хлеб с луком, пукал, чесался, смотрел в окно и для развлечения, вытащив своего почти забытого героя, крестил его большим пальцем левой руки.

Его час, как у всех колдунов-чародеев, начинался после захода солнца. Он надевал зипун, подпирал дверь еловой палкой и неслышным, невидимым демоном обходил деревню по огородам и выпасам.

О, то была вовсе не деревня, то была благородная великолепная королевская конюшня, располагавшаяся на обширных задах его души. О драгоценной звезде этой конюшни будет сказано несколько ниже. Но в полутемных пахучих помещениях обитали и другие кораллы, хотя, увы, не слишком его интересующие.

Однажды, только ступив от избы, вряд ли пройдя тридцать саженей вдоль глинистого, поросшего серебряно-изумрудной мать-мачехой берега, Донат заметил гибкую фигурку в голубом сарафане, бегущую межой соседнего огорода к дому.

 Что сказать о девушках? Они прекрасны, как невинные ночные мотыльки, пыльца с крыльев которых усеивает вселенную. Это она искрится над землей в ночь свиданий, это она лежит на смеющихся церковных куполах, это она звенит в сокровенном животе гитары, это она благоухает в подмышках любимой. Но она превращается в серую мерзкую грязь, едва притронешься к ней. Таковы девушки. Донат теперь не хотел даже думать о них, в том числе и об этой, которую звали не иначе как Степанида.

Степанида была внучкой учителя Антона Комова. В блаженном мире христианства, где мы имеем удачу жить, нет предания о том, что Христос родился от кобылицы. Он будто бы родился от гулящей, которую употребляли святые духи. Но Христос, по мнению учителя Антона Комова, родился от кобылицы. Полностью и всецело следует согласиться, что это безумная точка зрения, но в соответствии с ней учитель Антон Комов не уделял Степаниде столько же внимания, как кобылице Марии. Степанида, рано потеряв родителей, росла, будто василек на хлебной меже, где бесы имеют привычку укрываться от стрел Ильи-пророка. Как всякий дичок она была красива несколько, может быть, недооформленной, но необыкновенно притягательной красотой.

В несколько невозможных тигриных прыжков Донат догнал Степаниду. Что почудилось ему в мягких покатостях ее плеч, в строптивой посадке маленькой головки, в княжеском изгибе тонкой и сильной талии? Может быть, ему вдруг страстно захотелось узнать в ней ведьму с берегов Пышмы? Может быть, неожиданный взрыв фантазии превратил девушку в существо,
равноценное ему, ведь он так давно даже не прикасался к женщине?

Остановясь, она бесстрашно глянула на него кроткими наивными глазами, и он понял, что любовь к женщине погибла в нем окончательно и бесповоротно. Она превратилась в недоумение перед этой беззащитной хрупкостью, перед этой бесполезной утонченностью женского тела. Эта болезненная женская красота издевалась над ним, она ничего не могла ему дать, она обманывала его и знала, что обманывает.

И монстр Донат Калинушкин, стиснув кулачищи с грязными обломанными ногтями, пошел прочь, ставя ноги в продранных порыжелых сапогах осторожно и внимательно, чтобы не упасть в картофельную ботву.

Ночная деревня жила скрытно, бесшумно, но беспокойно. На галечнике у мостика через речку мелькали тени, тихий свет небес в том месте непрестанно прерывался, и ветви прибрежной ольхи качались при полном безветрии. Каждую полночь туда слетались бесы просить работы у колдуна Ермолая. Ермолай задавал им одно дело скучней другого, но это не отвращало веселую бесовскую силу - проклятые пересчитывали прибрежную гальку с тем же азартом, как взвешивали облака.

Кроме Доната, в деревне жило еще семь колдунов разной силы и власти. Но ни один, разумеется, ни один не вставал на пути великого угрюмца. Как дыхание осени, входил он в теплый покой ночи, и по дворам замирали собаки. Еженощные его обходы все более сужались вокруг памятного выгона, где по-прежнему в тревожном уединении скользила сквозь изумрудную полутьму неприступная красавица.

Выгон был огорожен кривыми тонкими жердочками с жалкими суставчиками обрубленных сучков, с потемневшими ссохшимися лодочками не до конца очищенной коры. Столбики же из двух связанных осиновых кольев, на которых держались жердочки, и вовсе казались чем-то нематериальным, некой бесплотной, сгущенной в две полоски тенью.

Однако то была каменная, в четыре ладони толщиной, в три сажени высотой стена! И за ней в высоком терему, в высоком терему жила его отрада - достать ее нельзя ни на скаку, ни ужом пробравшись. В высоком терему его фантазий она парила над изумрудно-малиновым закатом, теплая, тихая и более телесная, чем он сам, Донат, пропахший пресным духом угля, с ресницами, подпаленными жаром металла.

Он решил не искушать судьбу и не торопиться. В ясную теплую погоду он приходил к выгону под утро и два раза даже, как вор, пробирался под жердочками, чтобы осмотреть те места, где кобылица наследила. О, этот яблочный, терпкий, гниловатый запах мочи, радужные пузырьки на лужице, прицепившиеся к стеблям травинок, щетина клевера, будто серпом срезанного крепкими зубами, ямки от копыт - поверх одной крепкий блестящий волос, выпавший из хвоста.

Дорогая мама, незабвенный папа, как подступиться?! Робость, будто гневный окрик городового, всякий раз парализовала его, как только она приближалась. Он уползал обратно под жердочку и уже издали, в безопасности, следил, как она, выбирая наиболее сочные островки травы, медленно перемещается по выгону. О, эта шелковая, эластичная светлеющая при каждом шаге перемычка между холкой и животом!

Однажды будто электрический разряд проскочил в его мозгу - он заметил на левом копыте трещину. В тот же день вечером он принес камень-солонец и встал у изгороди. Ему недолго пришлось ждать. Пугливая, как белочка, гордая, как небесный сокол, кобылица кругами приблизилась к нему. Волоокая княгиня, твоя преступная красота, словно кара восставших духов! Она глянула на него так, будто презирала до глубины души за эту жалкую попытку купить ее внимание.

Но он и не собирался подкупать ее. У него были другие цели. Положив солонец на траву, он отскочил в сторону, глядя со страхом и умилением, как ее большие шероховатые губы ощупывают тающий под слюной невыразимо вкусный комочек с сеточкой трещинок. Теперь ее, околдованную царской кухней, можно брать голыми руками. Но никогда, ни за что и даже под угрозой полного запрета на эти свидания он не сделал бы этого!

Тот бесплотный и всемогущий образ любви, живший в сознании Доната, предполагал в качестве постулата взаимность. Да, несравненный, с таким трудом воздвигаемый дворец покоился на взаимности, ее он положил в фундамент.

Взаимность! В ее теплом баюкающем лоне гаснут ураганы насилия. Но, порождая любовь, она опять вызывает к жизни эти ураганы, ураганы эгоизма и деспотии, которые все превращают в ненависть и равнодушие. И все же только на этой неверной субстанции, на этой исчезающей черте между безразличием и страстью можно возвести здание, вбирающее две души. Великий моральный слепец, безнадежный урод Донат Калинушкин прекрасно понимал это.

Между тем кобылица без памяти отдалась своему занятию. Соленый комочек неотвратимо таял под ее языком. Донат вытащил из кармана заготовленную острую березовую щепку и, подбежав, вонзил ее в трещину копыта. Кобылица, спеша прикончить лакомство, даже не обратила на него внимания. Солонец внезапно исчез, оставив на кончиках длинных упругих волосков под ее нижней губой мутноватые белые капельки. Она оперлась на левую ногу, со щепкой, и тут же подогнула ее, лишь касаясь земли копытом. В ее глазах медленно качнулось недоумение.

Некоторое время спустя она, прихрамывая, двинулась по выгону. Душа Доната пылала жалостью и ликованием.

Он вернулся в избу и сел у окна, перебирая в памяти мгновения только что минувшего события и расчерчивая план будущего дворца. О нет, он не начнет строительство с крыши, не начнет с сияющего, летящего к небесам купола, он не начнет с золотого шпиля, пронзающего сознание болезненным, невыносимым уколом счастья. Этим он завершит его и унесется в край любви, где он еще не был, но где непременно побывает. Ни одна женщина не способна дать ему этого счастья, ибо природа, слепившая его организм, не предназначила его для женщин. Покойно, сладостно, благостно ему будет лишь в другом лоне, в другом, в другом, в другом! В другом лоне.

Взгляды, прикосновения, ароматы, знаки внимания - любовь нужно складывать из кусочков, нужно слепить ее, вдохнуть в нее жизнь, кормить из соски, подтирать попку, ласкать ее и подвешивать перед ней погремушки.

Донат связал бант из подобранного на выгоне волоса и повесил его на гвоздь в переднем углу над треугольной полочкой из начищенной до красного жара меди. Блестки, звоны, благоухания стыда, благодарности, умиления, печали, надежды, радости попеременно менялись в его душе, когда он смотрел на этот жалостный бантик. Бантик, принадлежащий существу, связь с которым для Доната невозможна через насилие.

Донат не думал о грехе. В мире чувств и ощущений нет греха, а другого мира и не существует. Загадочная вселенная взаимопритяжений, где внезапно открывшаяся розовость значит больше, чем любая религиозная конфессия, эта вселенная несет в себе свет истины и правды. Единственной, добавим, истины и правды.

На другое утро учитель Антон Комов привел свою любимицу к Донату. Щепка из копыта была уже вынута, но кобылица по-прежнему прихрамывала.

Мамы и папы, бабушки и дедушки, дети и внуки! Никто из вас не в состоянии понять, что творилось в душе Доната. Он впервые увидел ее при белом свете, при резких, резвых, остроглазых лучах июльского солнца, выхватывающих всякую складку, всякий изгиб, всякий изъян, всякий неверный поворот линий. Она была невероятно прекрасна! Тому, кто никогда не видел кляч с медвежьей или коровьей постановкой ног, на каждом шагу засекающихся и щелкающих, с отвалившейся нижней губой, с тусклой сухой шерстью, а то и с лишаями,  - и если кто видел, так только таких и видел, - так вот этому человеку никогда не оценить уничтожающей красоты, ума, живости, чистых ясных очертаний представшей перед Донатом богини.

О нет, она ни за что и ни при каких обстоятельствах не станет шлепать губами, высовывать язык, расчесывать глаза и хвост, глодать стены, кусать собственные ногти, опираться одним копытом о другое, рыть пол, есть землю и кал, разбрасывать овес, лежать по-коровьи - она никогда не будет предаваться этим порокам, свойственным и людям. Никогда - о святые угодники! - она не станет, подняв хвост, тереться об изгородь своим священным местом - а ну-ка, кто отважится сказать, что ни разу не занимался онанизмом?!

Сиренево-карминная острокрылая птица, на заре выхваченная восходящим солнцем, тихие струения скрипки над вечереющим лугом, воздушная тающая земляничная пастила, воровски засунутая в страждущий мальчишеский рот, опаловый кружевной замок посреди серебряно-кроваво-золотого миража, феерическое, полное несказанных конвульсий избавление и переход в невесомость - вот что такое была эта кобылица. Эта Мария, как сказал вышедшему навстречу Донату учитель Антон Комов.

Душа, вознесясь в чистоты рая, совокуплялась с ангелом, освобождаясь от скверны воздержания, полнясь восхищением перед жизнью и отвергая мрачные узилища, в которых добровольно мучалось несметное христианское население. О, эти ласки маслянистых волн, эта тяжелая упругость прибоя, этот невероятный полет на пенном гребне, это яркое громовое погружение в пучину, вылет под шафранный вой солнца, глоток, вопль, взмах, глоток, гибель!.. О Мария!.. О!..

 

Зацепясь пяточкой, мизинцем, какой-то волосинкой, Донат повис над пропастью, когда уколы зарвавшейся фантазии разбудили его. В тусклых окнах избы зеленовато отражалось чуть тронутое светом зари небо. Он повернул голову к стене над лавкой, на которой спал, как обычно накрывшись вытертым почти до прозрачности шерстяным одеялом, сшитым из двух зимних шалей. Стрелки часов, пробираясь меж ржавых пятен и разводьев циферблата, показывали половину четвертого. Он встал и, одевшись, вышел в неясной тревоге.

Тихая уютная ночь встретила его за порогом. Но что-то в этой легкой дымке, в этом чутком безветрии было порочное, какая-то грязная тайна. Вдруг за поворотом уходящей в лес дороги раздался еле слышный костяной звук, всхрапнула лошадь, тут же замолкшая. Донат кинулся к пристрою, где стояла Мария. Он был пуст. Воздух еще дышал теплом ее тела, ее можжевеловый запах еще струился над дощатым полом.

Донат бросился прочь и в несколько секунд вымахнул на пригорок, успев зацепить взглядом трех летящих по лесной дороге всадников без седел. Под одним из них была Мария - он узнал ее веером рассыпавшийся дымчато-фиолетовый хвост с белой полосой вдоль репицы. Мгновение - и мягкий цокот стих за поворотом, сомкнулась завесь тумана, рассеялся над дорогой тихий прах.

 

 

 

Глава девятая

Пришествие в город колдуна. Сказочное представление и мнимая победа

 

После Оспожинок, замечательного праздника, нагло украденного православными у язычества и тут же по беспамятству и бесстыдству забытого, из сельца Некрасова приехал в Екатеринбург знахарь-шептун Колокольников. Этот-то Колокольников, темноглазый старичок с желтыми острыми, подтянутыми почти к вискам скулами, в зипуне, белеющем вытертыми нитями, убранном медными бляхами, ремешками, колечками, треугольными сумочками, и взялся прекратить роковые бесчинства.

Нельзя описать искристый блеск остроумия, тяжелый галоп сарказма, завораживающую иноходь иронии, электрический гнев учености, сопровождавших это заявление, сделанное на трезвую абсолютно голову в харчевне Селетихина и распространенное, кроме прочих, и образованными людьми, в частности из той же "Екатеринбургской недели". В истерии неприятия - едва ли не самыми тонкими были слова "дикость", "варварство", "Африка" - чудилось что-то ярмарочное, разухабистое, но и болезненно-пророческое.

Обряд заговора Колокольников назначил на Воздвиженье, четырнадцатое сентября, на Хлебном рынке. Власти не решились запретить вакханалию язычества.

Осень стояла сухая, пыльная, теплая, листва, еще не успев пожелтеть, свертывалась и падала на землю бурыми свитками, с хрустом сминаемыми ногами прохожих. На Воздвиженье  листопад пошел уже настоящий: чиркая пространство кривыми черешками, подныривая друг под друга, временами радостно делая кульбиты, полетело красное, янтарное, пурпурное оперенье. В полдень, когда разгуливался ветер, деревья шумно гомонили, в последней надежде еще обсуждая, лететь или оставаться.

Хлебный рынок поверх всегдашнего навоза покрылся ярким живым слоем, слегка подрагивающим при колебаниях резкого сухого воздуха, несущего запахи салотопен, боен и мыловарен. Напротив мучной лавки Брусницкого укрепили помост, составленный из деревянных поддонов, на него поднялся увешанный своей обычной сбруей Колокольников и тяжелыми глазами гипнотизера оглядел праздничную толпу христиан, многие из которых тотчас застыли, блестя мокрыми от подсолнечных семечек губами. Рынок на всякий случай был оцеплен конной полицией, а с чердака соляной лавки графа Строганова, сидя в плетеном кресле и прикладываясь близоруким глазом к подзорной трубе, наблюдал за порядком полицмейстер Турчинский.

Публика, почтенная только местами, в основном возле зерновых лавок, ждала какого-нибудь объявления, но его не последовало. Колокольников, наклонив голову с крючковатым носом, по-ястребиному смотрел на стайку белоперых кружевных дамочек прямо перед ним. Дамочки, бледнея, розовея, утопали в его бездонном взгляде и, напрягаясь, чтобы не упустить момент волшебства, потели не только под мышками, но и гораздо ниже - погода была теплая.
     - Господа, - сказал отошедший от дел адвокат Припорошенко и вкрутил палец в сияющее бронзовое небо, - извольте видеть, мы выставляем город на позор, внимая невежественному волхву, не умеющему даже читать...

Стоявший рядом мастеровой в фартуке и продранных рыжих сапогах скрутил бороду в хвост и прочистил ею нос, с недоумением глядя на Припорошенко. Повернулся в сторону адвоката и Колокольников и, по-прежнему не говоря ни слова, окутал его облаком неприязни, слегка переходящей в тихий гнев.

Припорошенко вдруг почувствовал, что широкий пояс его панталон ослаб, и сделал руками некий пируэт, еще не решаясь проверить свои предположения и только наудачу прихватив локтем полу пальто. Панталоны, однако, поползли вниз, живот Припорошенко вполголоса зарычал, раздулся, напрягся, и адвокат, прикусив свое красноречие, встал за бородатого гигиениста.
     - Нужник налево, за скобяными лавками, - сказал тот и, сам не зная зачем, добавил: - Наедятся редьки с квасом и думают, что умные.

Подбородок Колокольникова резко приподнялся, будто вздернутый невидимой уздой, чугунный взгляд побежал куда-то на другой край города, и внезапно в ответ, словно полоумный, завыл гудок Верх-Исетского завода. Рука полицмейстера на чердаке Строганова дрогнула, складная подзорная труба вмиг слетелась к основанию и хлопнула его по глазу. Полицмейстер выхватил из кармана часы. Было без пяти одиннадцать. Полтора века день за днем гудок подавали ровно в двенадцать. Он с силой, так что заломило в суставах, потряс часы, затем, сведя глаза к переносице, напряженно приложил их к уху. Тотчас в другом ухе заверещали бронзовые колокольцы Ивановской церкви, их прервал гнусавый окрик колокола церкви Вознесенской, вступила звонница Кафедрального собора, и в минуту пустобрех занялся над всем городом.

Православные на Хлебном рынке вскинулись, будто их застали голыми, иные, как срам, прикрыли рукой рот, и сборище тупо и просяще уставилось на колдуна, как бы умоляя его не совершать больше столь непонятных и никому не нужных чудес. Колокольников опустил глаза, шабаш церковных звонниц унялся, и дамы в первом ряду порывисто, со страданием на лицах подались к помосту. Их спутники: офицер в шинели и черных перчатках и толстый господин в вишневом галстуке, похожий на писателя Дмитрия Мамина, причем на Мамина был парадоксальным образом похож галстук, а физиономия господина скорей напоминала морду каторжника, - эти спутники пытались удержать дам, мягко насылая им в спину возгласы предупреждения. Почтари этих предупреждений секунды спустя превратились в кречетов, дамы, однако, стояли уже у помоста и Колокольников подавал им руку. Развязался небольшой Сталинград, руку захватила высокая белая Ярославна, в ту же секунду приближаясь к ней алыми пышными слюнявыми губами.

Но не нужна была Колокольникову яркая мокрая щель на прекрасном тугом бело-розовом лице Ярославны. Пепельно-коричневый остов его руки с напружиненными свинцовыми венами, почти разрывающими тонкую сухую пленку кожи, остов его руки просунулся вниз, ухватил правую ладонь Ярославны в грязненькой залоснившейся белой нитяной перчатке и потянул благородную даму наверх, так что она по пути едва успевала перебирать носками уютнейших башмачков по деревянным ребрам поддонов, как по ступеням.

Поставив королевну рядом с собой, Колокольников исподлобья звенящим быстрым взглядом окинул примолкшую площадь и опять повернулся к избраннице. Помедлив под безмолвным приказом колдуна, дама обещающе прикрыла роскошными ресницами глаза и сняла пелерину. Некое мистическое выражение, выражение одновременно тайны, веселости и печали появилось на ее лице, она развязала пояс платья, и Колокольников протянул к ней свои костяные руки, чтобы помочь.

Толпа, впрочем, негустая, покрытая значительными проплешинами, колыхнулась, но смолчала. Господин в фартуке ощутил змейку страха и восторга, метнувшуюся с третьего позвонка, на миг заморозившую спину и скользнувшую в задний проход, где она, предварительно обратясь в кольцо, скончалась, задушенная сфинктером.
     - Графиня, что вы делаете! - опомнившись наконец, крикнул офицер с тугой, как барабан, шинельной грудью, на что уже почти раздетая Колокольниковым графиня тряхнула головой и фыркнула, будто играющая на лужайке молодая овчарка.
     - Не волнуйтесь, - не оборачиваясь, промычал офицеру Колокольников, - графиня будет молчать, граф ничего не узнает.

"По крайней мере о тебе, бычий отросток", - уже под ноги добавил он.

Пронеслось несколько ошеломительных секунд - кто-то успел свистнуть в два пальца, кто-то всего лишь раскрыть рот, кто-то пукнуть, - а красноречивые прелести графини от пояса и ниже были представлены мягкому осеннему солнцу. Она стояла в тех же башмачках, в том же светло-сиреневом платье, но без панталон и с закинутым кверху подолом, который Колокольников искусно завязал на талии. Лиловый бутон синяка пламенел на правой ляжке, сопровождаемый багровым узором чьих-то зубов, собачьих или офицерских. На бутон тотчас села фиолетовая муха, через мгновение убитая колдовской рукой Колокольникова.

Графиня с сомнабулической улыбкой слегка раздвинула ноги, увлекая сонмища глаз за своими телодвижениями. Она принадлежала к великому клану альбиносов, заветный вымпел, улетающий длинным концом в веселое межножье, отчаянно серебрился в широком свете полдня.

В щели ставня скобяной лавки блестел чей-то глаз, почти невидимый с улицы. Внезапно этот глаз пропал, человечек, которому он принадлежал, опрокинулся на пол, выгнул спину, опираясь на пятки и левую руку, правой же рукой выкачивая восторг из своего пылающего члена. "О богиня, о мать моя, о богородица!" - шептали безумные губы с угольничками засохшей желтой пены с краев.

На площади же поднялось движение. Из переулков спешили казаки. Полицмейстер, зажав подзорную трубу в руке, спускался по лестнице, задевая мягким задом крутые ступени.

Колокольников, однако, упредил нашествие властей. С невероятной для его возраста проворностью он наклонился и лишил серебряную корону трех звонких волосков. Мгновенно связав их в узел и шепча что-то серыми шаманскими губами, пустил их по ветру. Крылатый узелок, подхваченный восходящим потоком, взмыл, коротко исполнил менуэт, которому позавидовала бы бабочка, и сгинул за полуоткрытым ставнем скобяной лавки.

Толпа, очарованная сокровищами графини, впервые столь щедро явленными миру, больше наблюдала ее, нежели Колокольникова. Дам растрогало само восхитительное бесстыдство, с каким держалась графиня. Господа же, сбитые с толку, пребывали в шоке, не понимая, что должны предпринять в виду разоблаченной женщины. Минута священного молчания простерлась над Хлебным рынком...

Это невероятное событие происходило 14 сентября 1896 года в зараженном идеологией мире, посреди больной православием России. Монотеизм уже несколько столетий ковылял языческими просторами Сибири. Под штанами и юбками, будто феноменальные клады, береглись детородные органы, а отнюдь не сказочные игрушки природы, самой судьбой назначенные для человеческого счастья. Первые вскрики марксизма, учения замечательно свежего, но недоношенного, тотчас объединили мужчин и женщин в один пол проклятьем заклейменных. Куда ни кинь, со всех сторон человеческое естество было окружено заклинаниями о истине и духовности. О истине, высиженной импотентами (кто из философов в сорок лет не импотент), о духовности, понимаемой как целование креста, но отнюдь не детородного органа.

Совершаемый заезжим шаманом на Хлебном рынке акт был первым бунтом изнасилованной природы против насильников в рясах, мундирах, должностях и ученых званиях, бунтом, значение которого оценить оказывалось невозможным. Образованная часть публики томилась в недоумении. Тяжело, будто загнанные, дышали остальные, взгляды, направленные на нежнейшее алое обнажение под серебряным венчиком, не выдерживали и двух секунд, тут же обращаясь за помощью к сверкающим неподалеку крестам. Лишь пара завсегдатаев ночных заведений сладко плавала в масле сладострастия.

Однако в толпе копился ропот, вызревали брань и буйства. Колокольников мастерским движением сбросил вниз подол графини. Его жуткие непроглядные глаза прирожденного экстрасенса обошли площадь, замораживая ротозейские души. В то самое мгновение, как под его взглядом остановился кравшийся к толпе карманник, жест пергаментной руки указал на скобяную лавку. И еще до прибытия полицейских в лавку бросились люди, среди них хозяин заведения Егор Тупоглазов, тотчас обнаружили лежащего на полу приказчика Медведева с покрытым лилейной слизью червячком члена в раскрытой ширинке, обыскали боковые помещения и в деревянной, почти черной от времени шкатулке нашли жалостное колечко засохшей девичьей пипки. Шкатулка принадлежала Медведеву, пипка же девице Туляковой - в тот же день ее по некой складке опознала мать потерпевшей.

Злодеяния прекратились, как по приказу. За весь последующий месяц не произошло ни одного покушения на женщин. Екатеринбург сошел с ума от радости. В честь шамана звонили колокола всех соборов и церквей, помост из поддонов, по неосторожности разобранный, восстановили в память об очищении города от дьявола, влиятельнейшие силы - горные и полицейские - дали бал, совпавший с очередной, сто семьдесят третьей годовщиной со дня основания Екатеринбурга.

Кудесник же Колокольников так взмыл, что стал вровень с девяностопятилетней актрисой Евдокией Алексеевной Ивановой, популярнейшей исполнительницей роли пьяной и развратной тетки Фишер в мелодраме "Парижские нищие". Его жизнь сопровождали теперь поздравления, рукопожатия, слезы, улыбки, цветы и денежные подношения. Ему купили новую сбрую с такими же сумочками, бляхами и заклепками, поселили в меблированных комнатах "Пале-Рояль" и приставили слугу. Он сделал доклад на собрании Уральского Общества Любителей Естествознания (УОЛЕ) в здании бывшей лютеранской церкви. Большая часть материалистически, разумеется, настроенных членов Общества устроила обструкцию, назвав доклад "торжествующими выкриками мухобоя". Издевки, однако, сильно поутихли, когда были оглашены результаты следовательской работы по делу приказчика Медведева. Следственная группа, исходя из физических и химических опытов, основываясь на английском методе, в быту неточно называемом дедуктивным, стопроцентно доказала вину Медведева. Приказчик, худой сутулый тип с грязными волосами и усиками скобкой, был даже подвергнут электрическому эксперименту, некоему прототипу тех, что позднее стали проводиться с помощью детекторов лжи. При появлении в кабинете следователя белой, как смерть, девицы Туляковой Медведев вздрогнул и сделал отрицающий жест, отчего автоматически получил удар электрическим током и на пять минут потерял сознание. Его увели в камеру. Было решено дознание не продолжать, поскольку новейший электрический метод с блеском подтвердил итоги предыдущих расследований. Дело передали  в суд.

На другой день после судебного заседания у полированных дверей номера в "Пале-Рояле" стояли дамы во главе с супругой профессора Остуженко, надушенной так, что попрятались гостиничные тараканы. Лихая пролетка, слегка накренясь оттого что на подножке стоял забористый малый в картузе, дежурила у подъезда. Поодаль виднелось еще несколько попроще.

Колокольников, однако, не вышел, поскольку лежал трупом, надравшись коньяка "Фин-Шампань" (две бутылки с тремя сырыми яйцами и одной луковицей).

В этот день бывшего приказчика скобяной лавки Медведева повесили на Щепной площади при большом стечении православного народа.

А две недели спустя была найдена новая жертва, найдена там, где преступление такого рода казалось немыслимым.

 

До появления Колокольникова он повторил свою оргию еще трижды (один случай остался нераскрытым - он сбросил свою жертву в старые шахтные выработки).

Опьянение этих трагических соитий было тяжелым и острым, лишенное вдохновенного восторга прежних пассажей, оно изматывало, как трудная, хотя совершенно необходимая работа. Выслеживая, выбирая момент и с целеустремленностью прирожденного хищника набрасываясь на жертв, он совершал тернистые восхождения по холмам своей мечты. Мария же отдалялась, скользящим, почти уже неслышным шагом летя в прошлое. Просторная Донатова душа, битком набитая страданием, вожделением, страстью к риску и злодеяниям, отвращением к заурядности и огромными пространствами пустоты, на месте которой должны были быть, но отсутствовали любовь и ненависть, эта душа освобождалась для нового строительства.

Мария, горячий, нервный, будоражащий отзвук, Мария, тихое, теплое, мерцающее скольжение, Мария, эхо, шепот, колокольчик тишины... Мария...

Едва ли не первая в жизни улыбка легла на его лицо, когда он увидел Колокольникова. Низшая раса шаманов, прорицателей, ворожей, кликуш, что она себе позволяет, дерзая обнаружить виновника всех этих происшествий с девушками! По мановению руки шамана он первым кинулся в скобяную лавку. Злосчастный приказчик, слегка прикрывая ладонью серебристый продукт своего праздника, лежал так, будто уже испустил дух. Донат ворвался в боковую комнату, и первое, что остановило его взгляд, была резная старинная шкатулка из кедра. Бросить туда одно из заветных колец, которые он всегда носил с собой, хватило и секунды. Повернувшись навстречу входящим за ним энтузиастам розыска, он посмотрел на них с тайным ликованием, которое скрыл напускной растерянностью.

Остолопы поставили комнату вверх дном, прежде чем добрались до шкатулки.

Рискуя, упиваясь опасностью быть пойманным и разоблаченным, он остался в городе и повел жизнь тихого крепколобого мещанина, оплота государства Российского. В мягких яловых сапогах с твердейшими кожаными подошвами на деревянных гвоздях, в просторных темно-синих штанах с напуском над голенищами, в картузе с плисовым околышем он стоял среди толпы и в тот день, когда казнили Медведева. Когда сломленный, во всем сознавшийся приказчик последний раз дернулся и торжественно повис на веревке, Донат оглядел то радостно, то скорбно, но везде удовлетворенно крестящуюся толпу и презрение к ничтожествам заставило его повернуться и пошагать прочь.

Он отберет у них праздник самодовольства, ликование заурядности, ублюдочную радость победившей справедливости. У этих людишек, чьи пороки слишком многочисленны, чтобы их не замечать, но слишком мелки и незначащи, чтобы относиться к ним с уважением. Он отберет у них этот праздник и отомстит за кражу Марии.

 

 

 

Глава тринадцатая

Император и бастующие

 

Город обмер. Это был предел, за которым начиналось разрушение общества. Если общество не в состоянии защитить своих граждан, то его попросту не существует. Оно - фикция, призрак, выдумка журналистов. Государство со всеми его атрибутами - судами, полицией, армией, иерархией власти - умерло, и никто не заметил, как это случилось.

Но не оградила и церковь - это было вообще за гранью понимания.

Население огромного региона ужаснулось, затихло и, проведя в прострации страха около недели, вдруг начало выползать из своих щелей. Смельчаки сочиняли петиции губернатору и даже Высочайшей Особе в Санкт-Петербург, осторожные собирались на сходки, чтобы освободиться от своих ужасов, спрятавшись в анонимности толпы. В Верх-Исетском заводе образовался кружок сопротивления, на Уктусе - другой. Проскальзывали политические требования, говорилось о вооруженной самозащите, об отрядах самообороны. Купец Самсон Тихонов выпустил в своей типографии брошюру "Как уберечься от насильника". Губернские власти провели специальное заседание, посвященное ситуации в Екатеринбургском уезде.

Морозный воздух ранней сибирской зимы наполнился предреволюционной гарью, душным затишьем кануна социальных потрясений.

Серебряным декабрьским полуднем Донат стоял на углу Главного проспекта и Васенцовской улицы. Он только что вышел от старого конюха Ивана Упорнова, знатока конного дела, служившего многим коннозаводчикам, вышел, увы, все с той же травмой утраты и полного тупика. "Лошадь твоя не ездовая, ясно дело, - пуская в бороду слюну, сказал ему отставной лошадиный
пастырь. - Мужик ее не купит, да и то сказать, не купят и для куражу, безродную-то. Поищи по городу, может, кто в пролетку ее попытал".

Человеки, эти липкие гусеницы, не стоящие волоса из ее гривы, человеки раздавили ему душу, они убили его тихие грезы. Человеки! Донат продырявил взглядом грузную парочку, в валенках и шубах фланирующую по наждаку мороза неспешно, будто в цветущем мае. Человеки!

В воздухе, остро и мелко вспыхивая, сонно играла золотисто-сиреневая пыль. Временами где-то за углом скрипели груженые сани, вырывая из промороженных кочек мостовой тяжелые кованые звуки.

Снизу из-за холма, на который выбегал Главный проспект, показалась голова в бараньей шапке, рядом другая, третья. Минуту спустя проспект заполнила толпа и повалила в направлении Доната, злобная и неудержимая в своем механическом напоре. Сонмище черных рукавов и плеч, сияние разгоряченных лиц, тающие змейки пара. Шли почти одни мастеровые, жен и дочерей которых Донат не трогал, и это изумило его. Передовая часть несуществующего общества, они поднялись на защиту кровососущих, стерегущих и паразитирующих! Ярко горели воинственно вскинутые носы, и в металлических движениях звенела ярость.

Позади, растерянно положив на колени руки в меховых перчатках, ехал в пролетке полицмейстер. Колеса пролетки подскакивали на снеговом накате, и лицо полицмейстера при каждом ударе вздрагивало, будто от внезапных уколов прорывающейся изнутри радости.

Полицмейстер, сопровождающий демонстрацию, вместо того, чтобы мановением руки разогнать ее! Власть ничего не значила, Донат отменил ее учреждения. Он творил чудеса, никому до него не доступные. Гордость наполняла его, гордость лягушки над прахом подавившейся другой лягушкой цапли. Он выгнул грудь, чувствуя, что взлетает.

В ту же секунду благородный инстинкт самосохранения оставил его, инстинкт самосохранения, все годы с блеском заменявший ему разум. Закаменевшие от внезапного возбуждения пальцы кинулись к поясу, вмиг распустили его и выбросили наружу гуттаперчевого бойца, немедленно вставшего в позу.

Колонна сбила шаг, задние наехали на передних, носы уткнулись в спины, и раскаленная толпа встала. Дама, спешившая через перекресток, впоролась в сугроб и села там лицом к фонарному столбу, недвижная, как снеговик.

Искры брызнули в сознании Доната, он повернулся и побежал прочь, на ходу загоняя несчастного уголовника обратно в камеру. Движением гимнаста бросив тело, он перелетел через деревянный забор, промчался вдоль него, прыгнул в чью-то подворотню и выскочил на другую улицу.

Он не понимал, что произошло. Он опустился до подлого, пошлого акта, никак не согласующегося с его целями и намерениями. Он не хотел этого.

Но все волоконца и своды, все донные отложения его темной души сотрясла реакция горожан на это явление воина народу. Его угрюмый зверь парализовал уличное шествие, он привел обывателя в состояние прострации. Всесильный, всемогущий зверь, повелитель королевства любви. А ведь такого эффекта не мог бы произвести и приезд в город царской семьи.

Донат надменно поднял подбородок. Империя страха, поклонения, священного трепета, она была у его ног. Он парил над глубинами человеческого сознания, над скрытыми желаниями и помыслами, как грубый ангел, сознающий преступность своей мощи и не желающий усмирить ее.

Временами, впрочем, ему казалось, что он все та же лягушка, но теперь надутая через соломинку воздухом и плавающая над прохладной мглою болота, не имея возможности нырнуть.

Как бы то ни было, он до смерти ужасал эти мрачные глубины и оттого упивался своим сверхъестественным могуществом, хотя не понимал его сути.

Он шел вдоль заснеженных городских улиц, обсыпанный почестями алмазной пыли. Его императорская поступь разносилась по глухим переулкам, как жесткий голос самой зимы, всевластной и всепроникающей.

 

 

Глава двадцать четвертая

Донат в гробу и недвижен

 

Ненависть раздирала Доната, ненависть мыслящего человека, ненависть, которой не знают животные. Он ненавидел этот поганый мир, посылающий ему одни препятствия, этот город, переполненный недоброжелателями и врагами, но особенно он ненавидел отца и мать, пославших его в эту бессмысленную жизнь, потерявшую все пути к любви. Ненависть переросла в злобу, в истерическую озлобленность, еще когда он приближался к дому матери. Она превратилась в холодное спокойствие душегуба, когда он входил в дом.

Совершенные им убийства не только не отрезвили, но и не удовлетворили его. Тем более что денег в кошельке оказалось мало - только 272 рубля. Истерика ненависти продолжала подгонять его. Выйдя из переулка на дорогу, он повернул налево и пошагал по широкой расчищенной улице без всякой видимой цели.

Погода менялась. Солнце гасло, его жесткий ярко-желтый свет становился мутновато-серым, рассеивался, небо опускалось, превращаясь в рыхлую белесую пелену. Ветер повернул с юго-запада, начало теплеть, пошел снег.

Вскоре полукаменные дома сменились покосившимися избами, протяжный, как утренняя зевота ключницы, проплыл пустырь, затем высунулась из снежного тумана какая-то башня, пропала и вдоль дороги потянулся лес, покрытый снегом. Внезапно из-за леса наплыла белая завесь, накрыла и деревья, и дорогу, и горизонт. Огромные мягкие хлопья налипали на щеки, лоб, закрывали глаза. Снег шел так плотно и густо, что уже в пяти саженях ничего не было видно.

Поначалу то и дело обгоняли его или двигались навстречу подводы, но потом их стало все меньше и наконец они пропали совсем. По всей видимости, Донат шел уже несколько часов.

Дорога не облегчила ему душу, но жжение злобы и ненависти стало утихать. Дорога! Великая спасительница, мать всех радостей, начало всех надежд, дорога в никуда, просто дорога без конца и края, просто дорога, просто сотрясение живота и гудение в пятках, просто белая завесь, просто выколи глаз, просто шаг за шагом в никуда без конца и края.

Как жаль, что хуй, этот страстотерпец и гений, не участвует в мерном передвижении Донатова тела. Как порадовался бы он, опираясь о припорошенную твердь дороги, как весело было бы ему ощущать мелкие выбоины, бороздки и гладкие снеговые кочки!

Сгустилась темнота. Была середина зимы, пора святок, световой день кончался, едва начавшись. Донат шел наугад, ориентируясь на снеговые валы, окаймляющие дорогу. Он не боялся заблудиться - такие просторные тракты, как этот не заканчиваются в глухом лесу.

Как приятна, как отрадна была дорога! Невеста, жена, вечная спутница. Вечная спутница его изнемогшей души.

Снегопад продолжался, невидимые влажные хлопья облепляли нос и щеки, Донат смахивал их, как бык, тряся головой, и по временам оглушительно сморкался в темноту, с силой выдавливая сопли толстыми красными пальцами. На расстоянии сажени уже ничего нельзя было различить, Донат, как зверь, держал путь на слух, по звуку своих шагов, слабое эхо которых отражалось от бровки. Куда он идет, зачем, он сам не понимал.

Куда отправляется охуевший от неудач русский человек? К близким, к друзьям, к жене под бок? В церковь, в кабак, в "Макдональдс"? Он едет за туманом, едет в Сибирь, на Подкаменную Тунгуску, на Чукотку. Он просто идет за город, в никуда, в пустоту, в неизвестность.

Донат не был потрясен, он ошалел от невезения. Он ошалел и пребывал в печали.

Прекрасная Мария, на кого косишь ты выпуклым глазом, кого даришь бесценным вниманием? Ступают твои осторожные ноги по гладким доскам или тонут в дерьме? Собака Тяжельников, такая собака, каких мало во всей России.

Пугая, как свисток околоточного, блеснули в серой каше окна избы. Донат, секунду помедлив, свернул на свет.

Визг и хохот, похожий на плач, едва не оборвали ему уши, когда он вошел. Мелькнула перед ним девка в красном сарафане, кто-то с треском ударил ей лопатой по заднице, пробежал парень в синей рубахе навыпуск, делая лицо бурлака с картины Репина (крайнего слева), и вдруг все стихло. Донат стоял посредине избы, наполненной тупыми красными рожами, большей частью молодыми. Взгляды: вопросительные, неприязненные, любопытные, но в большинстве своем бессмысленные, - вмиг направились на него. Парень в синей рубахе подскочил к нему, по обычаю требуя с чужака водки. Донат молча прошел мимо него и сел на лавку. Молодой мужик с лопатой в руках, сурово оскалясь, продолжил "печь блины", по святочному же обычаю отхаживая девичьи зады. Парень в синем наступал на Доната и в какое-то из мгновений получил то, чего добивался: Донат, равнодушно глядя ему в побитое оспой лицо, равнодушно же пнул его в яйца. Тело парня согнулось в поклоне, он сел на пол, раскрыв рот и не дыша.

Тотчас два молодца схватили Доната за руки справа и слева, он их отбросил, но подбежало еще полдюжины разгоряченных, смердящих водкой и псиной волкодавов, мужик ударил его по голове хлебной лопатой, лопата раскололась, обнажив на разломе светло-желтую полосу посередине и две темно-желтых от впитавшегося жира по краям.

Очнулся Донат в сосновом, пахнущем камфарой гробу, связанный по рукам и ногам. Штаны у него были приспущены, и вывалившийся на волю толстяк склонился вправо, будто пытаясь уползти.
     - Хоша ему и стыдно, а ничего не поделает, - отвечая кому-то, сказал рядом грубый голос, гроб подняли и понесли.

Качнулись над Донатом тесаная топором матица, крюк для зыбки, щелястые полати. Кто-то открыл двери, пронесся, заворачивая к потолку, белый морозный воздух, и Доната с гвалтом и песнями выперли на улицу.

Снегопад кончился, небо расчистилось, колючие звезды плотно проступили на нем от горизонта до горизонта. Было, впрочем, тепло, пожалуй, лишь немного ниже нуля. Донатов герой, однако, замерз, съежился и превратился в банального червяка, уместного в штанах любого персонажа, даже и такого, о котором и упоминать не стоит.

На счастье, путь оказался недолог. Гроб, кренясь и качаясь, проплыл одну избу, другую и повернул к третьей, без ворот и без двора. Крепкие кулаки идиотов затарабанили по доскам двери, звякнул крючок, дверь открылась, и Доната осторожно, будто священную мумию, внесли в избу. В избе стоял запах навоза, сена и помойного ведра. Круглое желтое пятно от керосиновой лампы ярко расположилось посреди закопченного потолка.
     - Здорово, баушка! - крикнул кто-то. - Вот нашли на ваших могилках. Не твой ли дедка, в рот ему хуй?

За головой Доната пискнуло, охнуло, послышались молитвенные бормотания.

Началось обычное для тех времен святочное игрище.

В избу вошел псеводпоп в рогожной ризе, в камилавке из синей сахарной бумаги, с кадилом из рукомойника, в котором едко тлело сухое куриное говно. Поп этот, впрочем, своими комическими ужимками гораздо больше подходил бы настоящему отпеванию, юмористическая природа которого всегда незаслуженно скрывается скорбностью момента. За попом на середину избы выскочил переодетый плакальщицей оглоед и оторвал, крича изо всех сил: "Мы ебались первый раз, а ты взяла обосралась. Как неспособно было мне ебать тебя в сплошном говне!" Едва плакальщик приутих, по кругу пошел мужик в сарафане, раздавая из корзины козьи орехи и шаньги из конских катышей.
     - Пиздоверту попутного хуя в сраку! - напутствовали наконец покойника.

Гроб поставили на стол, ногами к дверям.

С полатей высунулась растрепанная голова молодки. Ее прозрачно-синие глаза уставились на Доната, рассматривая его с необыкновенной прилежностью. Чарующий гений Доната помимо всякой его воли завозился, будто пришедший в сознание раненый герой, попробовал встать, рухнул и, внезапным толчком опять поднявшись, атаковал тесное пространство избы. Предчувствие тяжелой победительной спермы охватило святочных придурков, ее маслянистый острый дух, еще не явившись в действительности, уже леденил и завораживал. Такой гигантский, никем не виданный хуй, - поднявшись, он лишь немного не доставал до полатей - способен выстрелить плевком с коровью лепешку.

Смутились все, смутился даже главный хуеплет, кричавший про могилки. Смутились и отступили, понемногу покидая избу. И лишь прекрасные васильковые глаза, будто глаза ангела, сияя с полатей, продолжали ласкать расположенное в гробу великое мужество. Вскоре изба опустела, осталось лишь трое: старуха с молитвой, молодка с глазами и Донат с хуем.

 

 

Глава двадцать пятая

Чудесный праздник святок

 

Святочные празднества между тем продолжались. Под сияющим острым морозным небом великой империи в двухаршинном льду больших и малых рек вырубали "ердань". Богобоязненные мастера, вооружась топорами, с усердием могильщиков выдалбливали кресты, подсвечники, лестницы, голубей, полукруглое сияние и вокруг всей этой невыносимой херни - желобчатое углубление для притока воды в "чашу". Знающий человек, сделав зверское лицо, как при забое скота, особым ударом пробивал дно чаши, вода фонтаном била из реки, заполняя углубление и сумасшедше блестя под луной.

Точно такой же знающий человек в драном тулупе, с огромным ломом в руках стоял на речке близ деревни, где в гробу все еще валялся Донат. Толпа народа в две сотни человек во главе с попом собралась вокруг него, так что толстенный лед трещал и гнулся. Причт уже молол ектенью. Крестьяне готовились умыть лица, а те из них, кто лишь полчаса назад по обычаю носил хари свиней, чертей и быков, раздевались, собираясь искупаться в проруби и смыть грех. Человек в тулупе размахнулся, лом скользнул по кромке, и он полетел в чашу, сбивая поперечины креста и пьяно ворочаясь на самом дне. К нему бросились, вытащили и поставили с другой стороны. Запнувшийся было причт продолжил. Но судьба наняла в ту ночь комедиографа: лом промахнулся еще дважды и срезал нижние поперечины и с другой стороны креста, бесповоротно оскопив его. Перепившего особого человека отпихнули, вырвали у него лом и, с бестолковой силой потыкав в чашу, пробили все-таки ее, но пудовая стальная пика, не вытерпев свинства, вырвалась, пошла в отверстие и скрылась из глаз с ловкостью сказочной щуки. Причт опять онемел и больше читать не решился.

Вода рванула из-подо льда, колыша на тупом округлом кончике фонтана белый свет полнолуния. Желоб, чаша, "сияние" заполнились холодной маслянистой ртутью. Над отверстием в чаше несколько времени колебался еще бугорок, постепенно уменьшаясь, и наконец вода стала. Будто всплыв над нею, матово светились зеленоватые ледяные голуби и подсвечники со свечами, у которых искусно было вырублено даже веселое пламя, очень похожее на залупу.

Момент красоты и благочестия! Крестьяне, торжествуя, склонились для омовения, кое-кто стоял уже в одних портках. Внезапно причт заметил, что не только свечи имеют сходство с залупой, но и оскопленный крест превратился в огромный человеческий хуй.

О метаморфозы фаллического культа! Как неожиданны, как чудесны, но и неотвратимы ваши сюжеты! Разве кресты рисуют художники всех времен и народов на стене и заборе? Разве пасхальную свечу вставляют люди в пизду и задницу, чтобы соприкоснуться с небесами? Разве осененный крестным знаменем лоб прежде всего берегут люди как святой уголок организма?

Привет "Ветви Аввакумовой" и персонально Антону Комову! Они понимают это лучше всех.

Секунду спустя уже и сообразительный поп вслед за причтом обнаружил непорядок и жестом остановил омовение, едва не превратившееся в полное богохульство. Толпа встала в недоумении. Поп замялся, не зная, как объяснить ситуацию. Но русский народ догадлив. Толпа подняла глаза к небу, безмолвно спрашивая, как могло случиться такое кощунство.
     - Августа! - сказал кто-то.
     - У-у-у, ведьма! - завыла молодежь, и негодуя и предвкушая. - Чертово отродье!

В наши дни мало кто знает, откуда берется нечистая сила. В старой России это было известно каждому деревенскому дураку. Если баба связалась с чертом, жди лешачонка. Если баба имела случай утонуть, она производит от водяного русалку. Если бабы одной семьи из поколения в поколение рожают только девок, рано или поздно будет среди них ведьма. И нет на свете поганого дела, на которое не пустились бы лешаки и ведьмы.

Августа была ведьма пришлая, занесенная одним из чудовищных пожаров, ежегодно опустошавших бесконечные леса России. Поселилась она в нежилой избе, хозяин которой незадолго до этого повесился на крюке, вбитом в матицу. Тем же годом случился недород, а сына старосты затоптал жеребец. Осенью сгорело несколько бань. Мужики решили проверить, нет ли у Августы поросячьего хвоста, верного ведьмовского признака. Они поймали ее, и один уже, кажется, схватил за хвост, но Августа вырвалась. Через неделю у смельчака, который обнаружил хвост, выросла кила. С тех пор к Августе и прикасаться боялись. Тем сильней была ненависть.

Толпа двинулась вверх по склону от реки к деревне, причем поп отступил в сторону, сделав вид, что он тут как бы ни при чем. Особый человек, оставшись один, быстро скинул тулуп, рубаху, порты и бросился в чашу, гогоча и фыркая.

Деревня состояла из одной улицы, растянувшейся по склону вдоль реки на две версты. Пока поднимались в гору, мужики и бабы постарше кто отстал, кто свернул к своему дому. Но дюжины две крепконогих клешнястых ребят неудержимо понесло дальше.

Подхватив кто бревно, лежащее у бани, кто жердь с изгороди, кто чурбан из кучи дров, они потащили их к избе, куда раньше приперли гроб с Донатом. Несколько человек скатали громадный снежный ком и завалили им двери. Бревна, жерди поставили торчком, прислонив их к стенам и подзору крыши. В какие-то полчаса дом стал похож на гигантскую дровяную кучу, выбраться из которой, казалось, было невозможно.

Это развеселило молодцов необыкновенно. Замуровав ведьму, они бросились к соседним домам уже без разбору, ведьма там живет, колдун или человек самой что ни на есть добропорядочности и честности. Фролу Самохину, плотнику, разбили окно и высунувшегося на улицу хозяина вымазали собачьим дерьмом. У крестьянина Еремеева разобрали крышу и учинили на потолке шум и шуршание, каких не могут произвести и тысяча леших. Другому крестьянину, Лепехину, долго били в стену бревном, расколотили божницу и посбрасывали на пол иконы. Набожный Лепехин выскочил на улицу с топором в ночной рубахе, кальсонах и одном сапоге. Оставляя в снегу немыслимые сапожно-босые следы, он догнал самого огромного из весельчаков и одним ударом слева направо отмахнул ему левую руку. Рука выкатилась на скользкую блестящую дорогу, грозно сжимая желтые, быстро белеющие пальцы.

Но разошедшихся воинов не могло бы остановить и землетрясение. Святочные гуляния летели, как камень, пущенный с горы.

 

О Россия-страна! Какого хера спрятала ты свое горячее тело под попоной христианства? Какого хера, утаивая могучую стать, прикидываешься немощной? Разве можно обуздать неукротимую кровь? Да и зачем пытаться обуздывать? Что делал на твоей земле хилый крестоносец Владимир, зачем приходил слабоумный Петр, чему научила тебя ханжа-немка? Все равно разбойничаешь, как никто не разбойничает, все равно воруешь, как никто не ворует, все равно ебешься, как никто не ебется. Что тебе узда, что тебе кнут, что тебе капканы, расставленные на твоем пути! Все равно живешь, как жить никто не может. Все равно слушаешь одного лишь волхва, сидящего у тебя в груди. Все равно поешь, рыдаешь, вопишь и бредишь от века до сего дня. Пьяная, расхристанная, разъебанная, обосранная Россия-страна, Россия-мать, Россия-блядь.

 

У Егора Кузьмина, крепкого хозяина, залегшего в тот вечер спать в восемь, утащили сани и воткнули их в снег оглоблями вверх в двух верстах от деревни. В соседнем дворе разобрали поленницу и поленьями вымостили дорогу. У вдовы Дресвяниной до дна вычерпали колодец и залили водой двор. Разобрали трубы на четырех избах, раскатали два новых сруба и набили навозом две бани.

Поп, как полоумный, бегал от одной группы к другой, пытаясь унять прихожан. В конце концов его схватили, разжали зубы щепкой и в кричащую, хрипящую дыру влили косушку самогона. Поп сел на снег и затих.

На большой площадке позади дома старосты справляли между тем скотский праздник, посвященный святым мученикам Фролу и Лавру. Два молодых бычка в парах крови со стонами и хрипами бились в предсмертных судорогах, дергая ногами и елозя по снегу. Над широкими ранами в горле того и другого вздувалась пузырями и вновь лопалась красная пена. При выдохах мокрое хлюпанье сливалось с протяжным замирающим ревом, от которого схватывало сердце. Снег протаял от крови на вершок, головы бычков провалились вниз, забитые кровавым месивом ноздри покрыла алая пленка. Жемчужина праздника была в том, чтобы убить животное не сразу, а постепенно, в течение получаса, а то и больше.

К заснеженной поляне вели уже третьего быка. С криками и ревом на него со всех сторон бросилась толпа, вмиг повалила и прижала к утоптанному уже до наста снегу. Пришел мужик с огромным, специально к празднику притупленным ножом. Быку вывернули голову, и мужик принялся пилить ему горло, передыхая и оберегаясь от крови. Другой мужик, гололицый малый в крытом полушубке, вспорол между тем брюхо, обнявшее всех вонью и густым паром. К тому времени, когда перерезали наконец горло, была уже содрана шкура и отрезаны ноги.

В стороне запалили костры, быков насадили на вертела. Шел второй час ночи, но праздник только разгорался.

Молодые витязи, оставив мужиков постарше у костров, повалили опять к реке - биться на льду с соседней деревней.

Луна светила косо. Она уже падала за лес. Острые длинные тени ползли по снежным полям. Мороз крепчал. Мороз крепчал, луна светила косо, и бледно-синие искры вспыхивали по всему пространству поймы, криво и бугристо лежащей меж угрюмых черных лесов. В ямы и впадины натекала фиолетовая темнота, пока еще разбавленная сиреневым свечением.

От нижнего течения, уминая снег, поднялась по реке темная толпа и встала стеной напротив деревни. По склону от деревни скатилась другая толпа, по пути сбрасывая в снег шапки, рукавицы, армяки. Пару минут спустя обе черные массы превратились  в сплошное  шевелящееся месиво. Стоны, крики и вой распугали зверей во всей округе, пар поднялся столбом над местом увеселения, эхо глухих ударов и воплей катилось вдоль поймы. Великолепные узоры разбрызганной крови расцвели на пышном снегу. Через полчаса дерущаяся орава стала похожей на кашу из червей и гусениц. Порты и рубахи были разорваны в клочья, тугие крестьянские торсы молочно светились на фоне лилового снега.

Праздник во славу святых и битва по мордам и рожам были, однако, не последним развлечением в ту волшебную ночь. Еще не подкарауливали колдунов, под утро всегда вползающих в окна главных на селе ведьм, девки еще не вставляли голый зад в приоткрытую дверь бани в ожидании, погладят ли их или дадут пинка. Между тем двое утомившихся в побоище воинов сели в снег на пригорке возле бани. Отдышавшись, они обнаружили, что покойник из дома ведьмы Августы заканчивает разбирать дровяной завал вокруг стен. Отбросив последнее бревно, он победно помочился в сторону реки и ушел в избу.

Огненный змей, сыпля искрами, взвился вскоре над трубой Августы, сделал круг над крышей и упал обратно в черный прокопченный зев, откуда тотчас повалил густой серый дым. Ребята возле бани, дрожа от холода и внезапно подступившего постыдного страха, поспешно застегнули полушубки. Августа и ее дочь Агафья были зверскими ведьмами. Давно ли околдованный Агафьей лесоруб заблудился, выбрел в тридцати верстах от деревни на только что построенную железную дорогу и попал под первый пущенный по ней поезд.

Старший из них, уже начавший отпускать бороду коренастый детина встал и отворил баню. Чугунный кубовый бак был полон. Они зачерпнули из него по ведру и, одолевая тяжелую дрожь, идущую откуда-то из толстой кишки, что есть мочи понеслись к дому Августы. Желтая тишина стояла в окнах, желтая тишина бегающих по стенам отсветов из печи.

Мягкий, еще не промороженный снег не хрустел и глушил шаги. Молодые кретины приставили к стене грубую березовую лестницу с шаткими, подвязанными лыком ступенями. Один из них поднял ведра с водой на крышу, другой с поленом в руке встал возле дверей. Ведра одно за другим были вылиты в печную трубу, взметнулось облачко копоти и тут же осело. Мгновения спустя из дверей выскочило косматое чудовище и подставило затылок точно под полено идиота. Сила удара была такой, что его сбросило с крыльца. Зачем-то потрогав недвижное тело, бойцы опять бросились к реке.

 

 

Глава двадцать шестая

Жизнь просторов российских. Донат грезит

 

Августа и Агафья перетащили Доната в дом. Глаза его были открыты, временами он делал мелкие телодвижения, шевеля то рукой, то ногой, но не отзывался ни на свет, ни на звук. За неимением кровати его опять положили в гроб. Августа, ощупав его одежду, нашла кошелек и переложила в сундук.

Вызванный назавтра лекарь осмотрел Доната, сказал: "Не жилец!" - и отбыл. Донат к тому времени уже не производил шевелений, и глаза его были закрыты. Лишь сердце медленно и глухо билось, удары через спину уходили в доски гроба, слабые, как толчки мышиных лап. Чуткий, почти лошадиный слух Августы однако улавливал их, и она трижды в день, беспокоясь, прикладывала ухо к гробу.

Полиция, обещанная старостой, так и не прибыла.

Дни шли, а Донат не умирал. Он даже слегка порозовел в покое и при полном пансионе - добросердечная молодка Агафья кормила его супом из бродячих собак. Приходилось, однако, еще и мыть его, и убирать испражнения, и стирать портки. Поэтому Августа после некоторых колебаний - честность ведьмы невероятна! - отсчитала из кошелька пять трехрублевых казначейских билетов, каждый с двумя красивыми подписями на зеленом фоне (управляющего банком и кассира) и занесла сумму на клочок бумаги. Туда же для верности переписала серию и номера: ГЛ 635755, ГЛ 635756, ГЛ 635757, ГЛ 635758, ГЛ 635759, а также особое примечание: "Государственный Банк разменивает кредитные билеты на золотую монету без ограничения суммы (1 рубль =  1/15 империала, содержит 17,424 долей чистого золота). Труд переписывания занял у нее полдня.

Теперь обе были слегка вознаграждены и могли ходить за чужаком, как-никак заступившимся за них, и с полным сознанием исполненного долга, и с ощущением честно сделанной работы.

Донат не умирал, он и не собирался умирать. Это не был летаргический сон, это не была кома. Это была спячка, в какую впадают сурки или черепахи. Его сознание парило над жизнью, над смертью, над бытом, над грезами и мечтами.

О блаженный Донат! Чертоги любви, слегка колышась и меняя очертания, вплывали в его холодный мозг. Соискатель невиданного королевства, эрцгерцог лошадиной впадины, он царственно продвигался галереями вожделений. В ярко-красном кафтане, в атласных турецких штанах и сибирской собольей шапке шел он вдаль зеркальными полами, и слуга тащил за ним агатовую чашу для омовения его победоносного хуя. Гений одиночества, он достигнет последней палаты, он встанет посреди широких ковров. Безмолвные человечишки натрут свои тела горячим душистым мылом, их жопы, бедра и животы, сомкнувшись, образуют чудесную расщелину и эта расщелина примет его раскаленный хуй, будто высшую милость. Человечишки! Это будет, это обязательно будет, все равно обретет ли он свою милочку или нет. Человечишки!

Но, повелевая людьми, великолепный Донат даже в грезах не видел себя властелином остального живого мира. Он, этот мир, по-прежнему существовал отдельно от него, прекрасный и недосягаемый. Там, по ту сторону его ледяного сознания, меж райских кущ, среди нежно-розовых свиней и каменноногих слонов, среди косматых медведей и лакированных тюленей, над тихими конструкциями пауков, богомолов и кузнечиков, над совокупляющимися вторые сутки подряд пурпурными жучками летела его атласная богиня. Ее невесомые ноги отталкивались от травы, от кончиков стеблей и листочков, будто лишь лаская их, ее огненное тело внезапно сжималось и, вдруг распрямляясь, неслось над землей, как перемещаемый ветром огромный цветок. Ни взглядом, ни серебрянокрылой мечтой не догнать было Донату волшебницу.

Лежа в гробу с открытыми глазами, Донат пережидал зиму, а под затуманенным небом России меж бескрайних январских сугробов жизнь не останавливалась ни на секунду. Академия наук ассигновала писателю Герцо-Виноградскому (барону Иксу) ежегодную пенсию в пятьсот рублей. Была введена казенная виноторговля, в результате чего уволили всех приказчиков, служивших у частных виноторговцев или заводчиков, независимо от уровня их честности. Уволенные приказчики мстили своим преемникам со всей силой первобытной ненависти: стреляли, резали, топили в прорубях.

Поздним вечером одиннадцатого января по старому стилю в винную лавку села Большие Шигали близ Екатеринбурга зашел посетитель, спросил полубутылку водки. (Читальни в Екатеринбургском уезде работали до 6 часов вечера, винные лавки до 10 часов.) Приказчик Васильев, молодой коренастый, крестьянского вида мужик, находился в лавке один. Нагнувшись к полке у стены, он тотчас получил крепкий удар топором по затылку. Поливая кровью казенный товар, приказчик боком сунулся на пол, а посетитель не спеша стал обшаривать лавку в поисках денег. Но денег не было. Тогда посетитель - судя по следам от валенок, рослый могучего телосложения мужчина - по деревянной вытертой меж сучков лестнице поднялся на второй этаж, в жилые комнаты. На печи второго этажа лежала жена Васильева с младенцем. Полагая, что вернулся муж, она в течение нескольких минут  что-то говорила ему, но не дождалась ответа. Поздний же посетитель в это время спокойно обыскивал ящики комода. Наконец ему надоело бормотание женщины. Вскочив на печь, он тем же топором рубанул ее меж ног, а для верности отсек голову. Кровь заполнила все углубления и выбоины глинобитной печи и подступила к младенцу, который в ответ запищал. Посетитель же вернулся к поискам денег и наконец нашел их - общей суммой 812 рублей.

Младенец, крича, прерываясь для того, чтобы напиться крови, лежал у трупа матери до утра, пока не был услышан соседями.

Кровавые следы вели в юго-западном направлении.

Паника охватила всех приказчиков Екатеринбургского, Златоустовского и Красноуфимского уездов. Был объявлен розыск злодея. Следователи, а за ними и публика нашли аналогию с летними убийствами барышень. Жуткая весть прокатилась по Уралу и Зауралью: чудовище вернулось.

"Оно и не уходило", - объявил "Деловой корреспондент". Чем, как ни странно, успокоил население.

Докладывали врачи Пермской губернии: "Санитарная обстановка обычна и не превышает вероятия. В Кунгуре в течение зимы лед на реке Сылва, из которой обыватели берут воду, щедро унавожен нечистотами из отхожих и прочих мест. Весной все это распустится в воде, и два месяца обыватели будут пить грязную бурду. То же в Ирбите, Ишиме и других городах: весною вода в реках такова, что чаю меньше идет, в самоваре и без того густой настой".

Граф Л.Н.Толстой, укравший у сочинительницы по фамилии Бренко сюжет драмы "Власть тьмы", делал вид, что ничего не произошло: "Теперь я решительно не помню содержания драмы госпожи Бренко, но во всяком случае могу объяснить себе ее претензию лишь простым недоразумением". Мудаку графу жаль было заплатить отступные. Суды подобными делами не занимались, госпожа Бренко чувствовала себя оплеванной.

Восемнадцатого января по старому стилю в восемь часов вечера у задних ворот здания Екатеринбургской городской больницы случилось кровавое происшествие, окончившееся смертью двух лиц. Прибывшим на выстрелы караульным больницы усмотрено было два трупа, мужчины и женщины, оказавшиеся запасно-отпускным солдатом Балухтиным и женою приказчика Титова. Обе обозначенные личности перед смертью предавались сильному разгулу. Огнестрельные раны у обоих оказались направленными в рот. Смерть была одновременная и моментальная. У следствия есть предположения, что она наступила в результате самоубийства, случившегося из-за того, что Балухтин и жена приказчика Титова сильно любили друг друга, но не имели возможности связать свою судьбу.

"Юридический вестник" поместил статью г.Тарновского, где были приведены данные министерства внутренних  дел. Согласно им наибольшее относительное число жертв убийства встречалось в губерниях Оренбургской
(71 на 100 тыс. жителей) и Пермской (68 на 100 тыс. жителей). Остальные губернии России отстали в полтора-два раза.

Известный владелец золотых приисков и железоделательных заводов, князь Сан-Донато продал пароходовладельцам Каменским свои сибирские прииски за 4 000 000 рублей.

В России переделывали товарные поезда в пассажирские и пускали их в Сибирь. Проезд от Екатеринбурга до Челябинска (около двухсот верст) первым классом стоил 8 р. 22 коп., вторым - 6 р. 57 коп., третьим - 3 р. 33 коп., четвертым - 1 р. 80 коп. В одном из вагонов такого поезда ехал начальник железнодорожного отделения ротмистр Марченко и граф Головин с женой, тремя детьми, свояченицей и кормилицей. Вагон был первого класса и находился в самом конце поезда.

Стояла ясная тихая морозная погода - ночью около 20 градусов, днем около 10 градусов по Цельсию. Окна вагона были затянуты сверкающими узорами, сын графа Александр, крестник покойного государя Императора Александра Александровича разрушал их филигранную чеканку теплым розовым пальчиком, в дырочках мелькали заснеженные деревья, телеграфные столбы, сороки, мягкие бока сугробов и яркие белые дымы печей. На станциях маленького Александра уводили от окна, поскольку жители станций приходили поглазеть на поезд и среди них местные цирцеи. Последних предприимчивые купцы приглашали в купе и, не встречая предела своему нраву, пользовали как заблагорассудится. "Дальше этого идти, кажется, некуда", - громко негодовали ехавшие с женами господа и для приманки тайком бросали веселым дамам гривенники. В остальном все было чудесно. Тучный граф, распустив живот, толкал им детей, семья хохотала, кормилица, смеясь, подставляла ко рту большую крестьянскую ладонь, закрывая ею почти все лицо.

Ночью из топки в проходе между купе и салоном выпал раскаленный уголь, вагон загорелся. Пожар был замечен, когда пламя охватило стены. Граф и ротмистр босиком, в одном белье выскочили на площадку. Но из товарного вагона нельзя пройти в следующий вагон. Сигнальная же веревка отсутствовала. Ротмистр высунулся наружу, с ужасом глядя на мелькающие внизу шпалы, а граф бросился к другой площадке. Там уже собралась вся семья, за исключением свояченицы. Отчаянная кормилица, правой рукой накрепко прижав к себе младенца, бросилась под откос, скатилась по снегу и тут же вскочила, подавая знаки остальным последовать за нею. На площадке разыгралась скверная мелодрама: спорили, кто следующий. Наконец, будто огромный комок теста, вывалился граф.

Уже дымилась крыша, пламя выбивалось наружу. Железные части раскалились так, что нельзя было притронуться. Поезд пошел на подъем и замедлил ход. Еще можно было спастись. Граф, бешено тряся животом и что-то крича, бежал по шпалам в белой ночной рубахе. Участок был прямой, и машинист паровоза не замечал происходящего. Графиня с сыном и дочерью по-прежнему стояла на площадке вагона, прижимая к груди подвешенный на шнурке мешочек с деньгами.

В оцепенении на другой площадке стоял и ротмистр, которому уже поджаривало ноги. Свояченица графа в старомодном капоре и желтом шелковом халате, обняв ротмистра за плечи, что-то быстро шептала ему. Поезд еще сильнее замедлил ход, дернулся, и свояченица графа внезапным толчком выбросила ротмистра из вагона, а следом прыгнула сама.

Граф бежал за вагоном, хватался за грудь и не мог приблизиться. Свояченица присоединилась к нему, обогнала, настигла поезд, взялась за раскаленный поручень, вскрикнула и упала. Вдали под откосом, будто утопающий, выбрасывая руки, барахтался в сугробе ротмистр. Графиня на объятой пламенем площадке, обняв детей, истерически рыдала.

Дважды еще догоняла горящий поезд свояченица графа, дважды хваталась за обугленные доски, за железную скобу, но ничем не сумела помочь ни сестре, ни племянникам, ни жирному графу. Поезд выполз на горку, дорога повернула, и машинист заметил зарево.

Было уже поздно. Графиня обуглилась до неузнаваемости, дети сгорели по грудь.

В семь утра прибыл экстренный поезд с ревизором движения, доктором и фельдшером. Было установлено, что граф и его свояченица бежали босиком более двух верст и отморозили ноги. В мешочке у графини сгорело пять тысяч рублей ассигнациями. Придурок ротмистр не пострадал, но, как и граф, лишился всех вещей. Случившийся тут же адъютант губернского жандармского управления поручик Пилипченко отдельно заметил, что на нужды железной дороги отпущено в этом году более двадцати миллионов рублей, сигнальная же веревка стоит три рубля ровно. Возразить было нечего. Сигнализация отсутствовала и на других сибирских поездах.

Зима была покойной. Коронация еще только планировалась, Ходынки не предполагала ни одна гадалка. Русско-японская война была за пределами видимости. Газеты, как агенты в антиутопии, регулярно докладывали о настроениях, - впрочем, не общества или Большого Человека, а основных хлебных рынков. По пшенице эти настроения большей частью были "тихими" или "слабыми", по овсу - "ровными". Воистину ровные были времена. Семьдесят восемь процентов населения России пробиралось по жизни во тьме невежества - столько людей не умело ни читать, ни писать. В стране, где один экземпляр газеты стоил больше, чем ведро молока, в таком умении не было смысла. Народное здравие оставалось удовлетворительным. Оспа и дизентерия косили людишек нещадно, но тогдашние бабы рожали, как и русская земля, обильно, посему население не уменьшалось, а увеличивалось.

Крестьяне рубили лес для железной дороги, приказчики торговали водкой, ведьмы колдовали, Донат грезил. Донат грезил, и рассердечная милушка не уходила из его видений. Морозным ярким днем она неслась на фоне сугробов, тускловато-алюминиевых в тени и остро горящих на солнце, ее смоляная грива летела, безумно колышась и колыханием своим пропахивая душу...

 

 

Глава двадцать седьмая

В шаге от смерти

 

День за днем скользяще мерила Мария ипподромный овал. Тяжельников распорядился готовить ее для рысистых испытаний. Но, кажется, было поздно - какой-то дурак-наездник сорвал ей ход. На каждом круге она проскакивала и до сих пор на трех верстах не переходила шесть с половиной минут. Это было скверно даже для шестого класса, куда ее назначали.

      Мария была сильной резвой лошадью, поджарой, без капли жира, с крепкими литыми бедрами. К тому же она обладала горячим нравом и не была чрезмерно пугливой и беспокойной. Все указывало, что из нее выйдет героиня Екатеринбургского ипподрома. А может быть... Дурную голову Тяжельникова кружило известие о рысаке "Накате", во второй раз победившем на берлинских бегах и заработавшем своему владельцу более 50 тысяч рублей.

      И вот на тебе.

 В конце концов битюг Тяжельников, почти никогда не менявший своих намерений, решил пробовать ее в скачках. Хотя душа его разрывалась. Вместо благородной рыси - дикие скачки, утеха монголов. Но, не дай бог, еще и в скачках провалится. "Проиграет скачки, пущу на мясо, - сказал Тяжельников наезднику Давыдову. - А тебя выпорю". Давыдов, лысый, большеголовый и длиннорукий, похожий на паука человечек, не мигая смотрел на Тяжельникова, словно стараясь покрепче запомнить угрозу. Его жокейские сапоги антрацитово блестели на солнце.

Мария, выворачивая вниз влажный искрящий глаз, вскидывала перехваченную недоуздком голову, ступала боком вперед, как бы уходя от Давыдова в сторону, и ее упругая грива вздрагивала, шла короткими волнами.

О божественная Мария! О, это шелковое, эластичное, пружинящее при каждом шаге предплечье, этот сказочный, небесный, огненный выгиб шеи, этот гладкий, блестящий, по эталону сформированный скат крупа! О, эти плавные переливы веселых мускулов! О, матовая вороненость крупа, на изгибе вдруг переходящая в золотистое свечение!

 

Лежа вдалеке, Донат переживал будущее свидание с королевной.

Господа боги! Что такое неутоленное желание и что делать с ним? Однажды немец по фамилии Гаусс, измучась желанием, возвращался домой из-под окон безответно любимой женщины. Был теплый летний день, и путь его лежал вдоль песчаного берега реки. Внезапно Гаусс почувствовал приближение смерти. Тяжелый магнетизм земли тянул его книзу. Гаусс спустился к реке и лег на песок, разогретый солнцем. Он долго лежал совершенно неподвижным, пока не заметил, что на живот ему заползла змея. Гаусс вскочил в намерении убить ее. Но у него не было с собой даже трости. Тогда он принялся забрасывать змею песком и вскоре выстроил большой холм. Змея, однако, выползла из-под песка и снова двинулась к Гауссу. Тогда он придавил ей хвост огромным камнем и вновь насыпал песчаный холм, великолепный, как пирамида Хеопса. Но Гаусс знал, что змея жива. Произведя расчеты, он прокопал в песке ров от реки, безупречный, будто Среднегерманский канал. Теперь, когда в десять часов вечера откроют шлюзы, вода подступит к песчаному холму и постепенно, дюйм за дюймом, затопит змею, подойдя к ее голове через двадцать восемь минут... Исполнив свою работу, Гаусс пошел домой. Перед заходом солнца он услышал, как из шлюзов с шумом хлынула вода. Двадцать восемь минут спустя, когда солнце коснулось горизонта, Гаусс совершил молитву и лег спать. С тех пор он навсегда излечился от любви, стал великим математиком и прожил почти девяносто лет.

Безумец Донат, увы, не владел ни искусством смерти, ни искусством убийства. В том мире, где он жил, убивали топором, хуем и отсутствием сигнальной веревки. Ему негде было брать уроки. О, как хотел он вырваться из этого мира, как страдал, как грезил!

Уже семь дней у него был запор. Ни Августа, ни Агафья не знали, как помочь ему, не знал и он сам. Неутоленные желания напрягали его, как струну, душа его слабела.

Господа боги! В ваших силах разрешить любое желание. Змеехвостый демиург Борей ненавидел кентавров и задумал расправиться с их царем Хироном. Но Хирон был бессмертен. Тогда Борей решил заморозить его своим дыханием. Выбрав момент, он вылетел к пещере Хирона на горе Пелион. Вокруг пещеры задом к Борею с поднятыми хвостами стояли двенадцать прекрасных кобылиц. В ярости он по очереди покрыл их. Вскоре родились двенадцать кентавров, которых стали впрягать в квадриги - по три на каждое время года: весну, лето, осень, зиму. Это было лучшее творение демиурга. Теперь Борей каждую весну радостно плачет, умиляясь младшим из них - марту, апрелю и маю. Господа боги, ненависть обращается в любовь, а смерть плодоносит. Господа боги, негодяй и недочеловек Донат Калинушкин не заслуживает сравнений, недостоин ни одной метафоры. Но у каждого должен быть последний шанс.

Донат погибал от несварения желудка. Не помогали ни кислое молоко, ни кашица из собачьего дерьма. Начались колики. Ведьмы, испробовав все, в отчаянии притащили доску с Христом и молились на дурака. Все было напрасно.

 

 

Глава двадцать восьмая

Подвиг Марии

 

Воскресным февральским утром на Екатеринбургском ипподроме начались очередные бега. День был прозрачен и чист, как невеста, сияющее бронзовое солнце заполняло пространство, переместясь в мириады снежных кристаллов. Печные дымы стояли в небе, словно колонны гигантского храма. Последний снегопад был позавчера, блистающие одежды покрывали город.

В ложах, где летом обыкновенно собирались и дамы с клумбами цветов на шляпках, сегодня было пустовато. Зато членская беседка минута от минуты все более наполнялась. Голоса завсегдатаев колыхали воздух, веселый господин в пыжиковом малахае и тулупчике раскуривал сигару, обернув ее программой бегов. Толпились люди и на балконе бегового павильона, где теплыми днями помещался оркестр.

Уже пускающий с клетчатым флажком в руке занял место у призового столба, уже перекрыли воротца ограждения. Павильон, набитый охотниками конского бега, замер. Флажок махнул, лошади пошли, господин с сигарой уронил горящую программу на соседа.

Первый бой был неприлично короток. Кобыла Голубка, принадлежавшая господину Агафонцеву, занервничала, сбилась, наездник не вовремя выслал ее, затем промахнулся еще раз, и сильная, жилистая, выдержанная лошадь с рыси перешла на иноходь, потом понесла такую несуразицу, что поставивший на нее полицмейстер закрыл лицо бобровой шапкой. Ее соперница, гнедая Веточка господина Паршученкова, вынеслась вперед и, подбрасывая зад, ставя ноги далеко в сторону, неистово пошла, будто корова, подгоняемая стаей волков. Клетчатый флажок на финише трех верст отмахнул ей 5 минут 51 секунду. Следующие заезды ничего не изменили, первый приз достался коровьему ходу Веточки, и Тяжельников, сидевший позади полицмейстера, заслал в рот рюмочку и мстительно улыбнулся, матово блеснув поросячьим глазом на поросячьем же розово-жирном лице.
    - Это почти на минуту хуже, чем на последних бегах в Петербурге, - сказал он, ни к кому не обращаясь.
     - Сравнения! - отозвался полицмейстер, убрав наконец шапку от глаз. - Они помогут вернуть мои деньги?
    - В Петербурге вместо живых лошадей давно пускают механических, - сказал сосед Тяжельникова, тощий человечек в котиковом воротнике. - Это ни для кого не секрет.

Пустили тройки. С первых шагов свистнули кнуты, лошади, как огромные зайцы, кинулись в мах, у Тяжельникова задергалась щека, и он встал, чтобы пойти к Давыдову.
     - Позвольте, - сказал скандалист с сигарой, - в программе установлено, что коренные должны идти иноходью или рысью. Это рысь или иноходь?
     - Если это вас успокоит, то иноходь, - не глядя отозвался Тяжельников. - А лучше выпейте - полегчает. Это японская иноходь.

Давыдов и Мария, накрытая красной с желтым попоной, стояли под навесом.
     - Решительно прошу не волновать лошадь, - сказал Давыдов. - Извольте видеть, она нервничает. Лучше вам оставаться поодаль.
     - Она не любит посторонних запахов, - помолчав, неожиданно добавил он.

Тяжельников посмотрел на его кепочку, на желтый морщинистый лоб под ней, на впалые щеки Мефистофеля. Давыдов отводил глаза, будто его в чем-то уличили. Рукоятка хлыста механически постукивала по голенищу.
     - Зачем вам хлыст? - спросил Тяжельников. - Разве она недостаточно горяча?

Давыдов улыбнулся узкой щелястой улыбкой и опять не решился посмотреть на патрона.

Тяжельников молча повернулся и пошел обратно. Давыдов все с той же улыбкой записного засранца перевел взгляд на каблуки его меховых сапог, слегка повернулся и, внезапно сжав кулак и приставив локоть к паху, подергал рукой в направлении Тяжельникова.

Выебав хозяина на расстоянии, он тотчас подобрел, крепко хлопнул Марию по узкой сухощавой шее и вскочил в седло.

В состязании участвовало восемь лошадей, из них только две могли соперничать с Марией: мощный белый жеребец Дунай и приземистая, с необычайно длинным корпусом кобыла Светлая. Проезжая мимо Светлой, Давыдов задел ее шпорой, лошадь дернулась и прыгнула в сторону. Давыдов наклонил голову навстречу оскалившемуся наезднику Светлой Половникову. Дунай с рыжим плоскоголовым наездником Шубиным держался поодаль.

Скачки начались. Прыгнул из-под копыт перемешанный с землей снег, топот горохом откатился от деревянного заборчика возле бегового павильона, по дорожке, окаймляющей ипподром, наперегонки с лошадьми кинулись мальчишки, засвистели, отстали, и группа плотно, грудь в грудь, вошла в первый поворот. Скакали на стременах, прильнув к шеям, только Шубин при его низкой строевой посадке держал туловище почти прямо. Давыдов, однако, знал, что для невероятной длинномерной кобылы Шубина такой способ, пожалуй, лучше всего.

Ко второму кругу вперед вышел Дунай. Давыдов нервничал. Несколько раз он пропустил наилучший момент для посыла, вдавливая шпоры, когда Мария уже начинала вытягиваться. Вслед за Дунаем они отпустили Светлую и еще двух лошадей. Поражение было почти неизбежным: Дунай и Светлая ушли вперед на двадцать саженей. Серое лицо Давыдова сморщилось и почти исчезло под огромным козырьком.
     - Что делает! - стонал Тяжельников. - Он ее совсем остановит. Пропала лошадь, пропала!

Дунай и Светлая шли почти вровень, и, кажется, Дунай начал уступать. Внезапно Давыдов взметнул хлыст, до этого им неиспользованный. Мария всхрапнула, вытянув голову, ее шаг увеличился на добрых полсажени.
     - Стерва! - крикнул Давыдов. - Запорю стерву!

Хлыст неистово вонзался в лошадиные бока, обильно пошла пена. Через два круга Мария достала Дуная, еще через круг обошла Светлую. Тяжельников смахивал слезы. За круг до финиша Мария была впереди Светлой на два корпуса.

 Внезапно Давыдов начал натягивать поводья, приостанавливая лошадь и оглядываясь на Половникова.
     - Сволочь! - заревел Тяжельников. - Сколько тебе заплатили?! За это нельзя дать цены!

Мария неслась, вывернув голову и капая кровью из разорванной губы. Давыдов ударил ее хлыстом между глаз, потом еще раз и еще. Но Мария неслась не подпуская Светлую.

Тяжельников, отталкивая полицмейстера, кинулся к заборчику.

Призовой столб Мария миновала на полголовы впереди Светлой и на полном скаку остановилась. Давыдов, словно катапультой выброшенный из стремян, перелетел через ее голову, рухнул на беговую дорожку и остался недвижим. Одновременно мощная струя мочи хлынула из Марии, венчая ее яростный поступок.

Беговой павильон взревел, затих и, ломая тощий заборчик, повалил на ипподромное поле.
     - Джемс Филлис, - с хладнокровной назидательностью сказал сосед Тяжельникова, в котике, - не советует брать кобыл: они мочатся под шпорой. И надо садиться в седло, а не стоять на стременах, как на трамплине.

Тяжельников обнимал Марию за шею и оглядывался вокруг кровавыми глазами, готовый вцепиться в каждого, кто приблизится к его любимице.

 

 

Глава двадцать девятая

Фантастический бал и встреча с честнейшим человеком

 

В тот самый день, когда Мария совершила свой подвиг, Донат был уже на последнем пределе. Говно переполнило его так, что подступило к самому сердцу, и казалось, оно вот-вот полезет через кожу. Миллион самых мелких чертей набился Донату в кишки. Схватив друг друга за руки и за ноги, тужась, пердя и сквернословя, они скопом пробивались наружу и не находили выхода. Смердящие газы из их внутренностей надули Доната до размеров самого жирного попа империи.

Уже неделю Донат ничего не ел, щеки провалились, и он при попытках говорить прикусывал их зубами. Живот, однако, распирал доски гроба так, что они трещали. Сверлящая, режущая боль отдавала в большой палец правой ноги, нога дергалась.

Немилосердные муки прервали полуторамесячную спячку. Разбуженное, взбаламученное сознание Доната уносилось за помощью к возлюбленной. В фиолетово-голубых кошмарах, куда временами проваливался этот огненный полет, вставали тяжелые колонны печных дымов, появлялся гигантский овал ипподрома, сиреневая рожа Тяжельникова, скользящая по воздуху грива Марии.

Телепатическая сила любви соединила его с любимой, их астральные субстанции сомкнулись. Мученическое сознание Доната перемешалось с яростными порывами Марии. Удила разодрали его губы, плетка врезалась ему в переносицу. Донат выгнулся, захрапел, гроб покачнулся, охнул, подгнившие доски днища с тяжелым шипением начали прогибаться. Ведьмы кинулись к Донату, думая, что он умирает. Но в тот самый момент, когда Мария разразилась блистающей пенной струей, внезапный снаряд вылетел из Доната, прорвав портки и проломив  гробовые доски. Вопль небывалого облегчения и победы, вопль, подобный разряду грозового неба, сотряс избу. В минуту на полу образовалась могучая кучка высотой с табуретку. Музыка вибрирующего свиста и взрывов сопровождала ее появление. Невероятное крепости амбре зависло в воздухе.

Богиня обоссалась, дьявол обосрался. Один из самых напряженных эпизодов драмы был завершен.

В тот же день солнце, выйдя из-за березы, обогрело избу ведьм. Сначала редко, исподтишка, потом все быстрее полетела первая в году капель. Голубые капли пронзили сугроб до самой земли. Горя прозрачным пламенем, повисли над окнами сосульки.

Но еще два месяца Донат приходил в себя и восстанавливал силы. Чтобы не привлекать к себе внимания, он не появлялся в деревне, а старосту Августа подкупила десятью рублями. Время шло в беседах и бдениях над снадобьями.

Схлынула с полей вода, и в вальпургиеву ночь, накануне праздника плодородия, любви, весны и труда он покинул обходительных ведьм, оставшихся в счастливом заблуждении, что они спасли жизнь невинному агнцу и девственнику.

Ранним росистым утром весенний воздух пел и захлебывался собственной песней. Изумрудные одежды лугов были густо усеяны ярчайшими заклепками мать-и-мачехи. Меховые бутончики еще сидели на вербах, но уже распрямлялась крепкая листва, перегораживая сквозящее меж веток небо. На дне ручья, вобрав в поры частички ила, лежал желтый выеденный водой лед, тени волн, как рыбья мелюзга, бегали по нему. Вдруг взлетала бабочка и с неожиданностью шашечного хода опять исчезала из глаз. Жаворонок, неистово трудясь, протягивал звенящую нить из самого зенита. Сиреневая искра медуницы мелькала вдруг на опушке ольховой рощи меж молодой крапивы, засохшего хмеля и опавшей с сухостоя коры.

Донат то и дело останавливался, щемящий воздух сковывал дыхание, ноги не двигались, от невыносимой голубизны неба и ослепительной зелени лугов кружилась голова. Солнце согрело землю, он разулся, повесив сапоги через плечо, и его белые мягкие ноги ступили на колючую глину дороги. Мерное передвижение вскоре околдовало его, он забылся в автоматической работе мышц.

Одна дорога была всегда и во всем верна ему, лишь в ее текучести и непрестанных переменах было то постоянство, которое приносило успокоение. Тяжелые колеи, ухабы, засохшие комья грязи, падения в овраг и натужные подъемы на горку, серая, желтая, черная, красная пыль, парение взгляда над жирной раскисшей пахотой, над молодым зеленым дымом деревьев, толчки, скольжения, повороты, гудение крови в нагретой солнцем голове - другой музыки он не знал, не понимал, не слышал.

Через несколько часов Донат выбрался на большак, а к вечеру вошел в Екатеринбург.

В конце девятнадцатого века Лондон насчитывал пять миллионов жителей, Москва около миллиона. В Екатеринбурге жило меньше ста тысяч, и это был крупнейший город на всем пространстве от Урала до Аляски, то есть на территории, по площади превышающей любую страну мира. Он выглядел игрушечным: посередине узкая речушка, третьеразрядный приток третьеразрядной сибирской реки, к западу и востоку от нее серые домики с жестяными кепочками крыш, полосатые столбики на центральное улице, которые не могли не быть картонными. Этот кукольный городок окружали и протирались вдаль на тысячи верст первобытные леса, где почти не было людей. Край слишком мало был заселен, необозримость и безлюдье сводили с ума. Можно было идти тайгой месяц, но так и не встретить признаков цивилизации. Такая пустынность не проходит даром для психики. Сумасшедшие со всей Западной Сибири стекались в Екатеринбург. В 1887 году город населяло 37 тысяч человек, а через четверть века уже втрое больше.

Донат Калинушкин любил этот город. Здесь воняло навозом, металлом, сырым камнем, кожами, илом, человеческим и собачьим дерьмом. Город выглядел картонным, но запахи в нем были настоящими. Настоящими были и весенняя грязь на улицах, солома, щепки, вытаявшая из-под снега зола, настоящими были громыхание экипажей, заводские гудки, тяжело дрожащие, будто рев каменных подземелий, настоящими были шевеление фонарей в реке и свист паровоза. Фальшивыми казались только дома и люди, их населяющие. Человеки! Донат ненавидел человеков, но приходилось их терпеть.

Городской дом Тяжельникова стоял почти в центре, на левом берегу Исети. Донат подошел к нему в час, когда солнце только опустилось за желтые колпаки Кафедрального собора. Двухэтажный дом с неким подобием портика и с другими претензиями был широко - от фасада до черного хода - освещен электричеством. Для этого была задействована почти вся мощь местной электростанции. Штукатуренные в розовое стены двусмысленно играли искусственным освещением и затухающими, отраженными от небес лучами заката. В череде заурядных построек дворец Тяжельникова выглядел яркой отчаянной проституткой.

Тяжельников давал костюмированный бал. Такие балы, называемые фантастическими, проводились тогда для сбора средств на всякие благие цели, например, чтобы материально поддержать нищих, которые эти средства и в те времена пропивали.

Приземистый, квадратный швейцар с лоснящейся бородой и пухлой рожей дебила стоял у входа. Подъезжал экипаж или извозчик, швейцар нехотя подходил, кланяясь лицам известным или сурово оглядывая незнакомцев. В момент одного из его поклонов Донат решительным и одновременно праздничным, безмятежным шагом вошел в двери.

Зала толклась, шелестела, бубнила, то там, то здесь внезапно возникал сгусток гомонящих господ и дам, рассасывался, разреженная площадка несколько секунд недоуменно и голо светилась вытертым паркетом и вновь затягивалась ходячим чертополохом. Скользя, пролетела мимо Доната сиреневая незабудка в карнавальной полумаске и с такими широкими красными губами, что хотелось в них плюнуть. Проплыл подсолнух в шляпе из желтой папиросной бумаги, утыканной кусочками еловой коры вместо семечек. Подделка под природу была чудовищной, Донат едва удержался, чтобы не ударить кулаком в еловую невыносимость.

Драпированный под какого-то фантастического маркиза господин уже несколько минут рассматривал Доната. Донат, оглушительно воняя смазными сапогами, поспешно отошел.

Тяжельникова нигде не было. Он пересек залу, миновал псевдоаквариум с магнитными рыбками. Молодая рыбачка, приподняв руку с удочкой, терпеливо перемещала нитяную лесу, кажется, не видя ее. Молодой господин, наклонив белое лицо, услужливо подсказывал ей направление, зверски вдыхая запах подмышки. Невидимый туман похоти наполнял залу, искры вожделения электризовали воздух. У стены за длинным столом артистки местных театров продавали фрукты, шампанское и конфеты, господа, отставив задницы и тряся бумажниками, медлительно делали выбор.

Донат обнаружил его в винном буфете. Тяжельников, одетый мельником, с усилием нагибал красную шею, высматривая коктейль. Спина его слегка колебалась от смеха, вызванного шуткой, которую он только что пустил в очаровательную буфетчицу. Смеялась и буфетчица, придерживая рот рукой, будто в опасении, что он развалится.
     - Дражайший... - подошел к нему Донат, в ужасе обнаруживая, что забыл, как зовут Тяжельникова.

Тяжельников обернулся, и Донат в замешательстве ступил назад: лицо промышленника было обсыпано мукой и походило на свиную харю, впрочем, довольно приятную. Полминуты Тяжельников смотрел на него, пьяно хмурясь и моргая. Внезапно его красный рот хрюкнул, руки схватили Донатову ладонь.
     - Милый, милый! - сказал Тяжельников, задыхаясь. - Как тебе это удалось? Ты в точности как какая-нибудь бродячая сволочь. Постой, ты кто? - он слегка отступил, рассматривая Доната. - Игумной? Смагин? Ну, все равно так приятно, так приятно...
     - Извольте, - Донат пошевелил пальцами, пытаясь пожать ему не ту, так другую руку. - Мне хотелось бы обговорить с вами одно решительно неотложное дело.

Тяжельников разбросил руки в стороны, обнимая ими воздух вокруг Доната:
     - Да ради бога! Что угодно за костюм стервеца! За смелость - трижды спасибо.
     - Видите ли, - сказал Донат. - Я готов вычистить голыми руками ваш двор, готов в карманах перетаскать навоз из конюшни...
     - С удовольствием! - перебил его Тяжельников. - Навоз есть, и двор грязен.
     - Я сделаю вам кованую ограду, и она будет выглядеть как настоящая деревенская изгородь. Станут завидовать все. Подвешу в вашей спальне зеркальный потолок в чугунной раме. Выполню любое поручение...
     - Ты - факир! - сказал Тяжельников. - Похвально.
     - Но не продавайте ее башкирам! - выпалил Донат. - Я слышал, она уступила два розыгрыша и вы хотите ее завтра продать. Не делайте этого, ради всего. И позвольте мне видеть ее хотя бы раз в неделю. Я никогда никого не просил. Вас - первого!
     - Василий! - позвал, подходя сбоку, господин в бакенбардах, и Тяжельников повернулся.
     - Милый! - сказал он, разводя руки. - Я так сегодня всех люблю! Моя сучка наконец-то разродилась. Не жена, не жена, успокойся! - он захохотал так, что загремели стаканы на полке буфета. - Собака!
     - С кем я только  что имел неожиданность? - отходя к буфетчице, спросил Донат.
     - Это Василий Савельевич Тяжельников, брат Дмитрия Савельевича, устроителя нынешнего бала, - сказала буфетчица, слегка выпятив грудь. - Простите, как же вы сюда попали, если не знаете?
     - А где я могу найти самого Дмитрия Савельевича?
     - Вот уж не могу сказать, - ответила буфетчица так, будто в следующий момент собиралась позвать швейцара.

Донат быстро пошел по зале. Навстречу проталкивалось объявленное заранее шествие карликов. Карлики были горбаты, стары, кажется, их подобрали в ближайшей ночлежке. Один протиснулся через толпу так близко от Доната, что на него дохнуло вонью немытой задницы. Красный рукав карликовой блузы был короток, из-под манжеты глянула татуировка.

Вдали на сцене, одетый испанцем, заверещал серенаду артист театра Бобров. Донат, не лишенный слуха, кинулся в угол. Рыбачка возле аквариума что-то наконец поймала, белолицый господин отцеплял улов, норовя локтем задеть ей грудь.

Щебеча и требуя штраф в пользу нищих, к Донату подскочила мадемуазель в полевых цветах и колосьях.
     - С хуя ли? - неожиданно для себя спросил Донат.

Несколько секунд они потрясенно смотрели друг на друга, затем поднос с деньгами выпал из рук Сельскохозяйственной России, а Донат бросился прочь.

Пройдя ползала, он заметил перешептывания и взгляды, направленные на него. Ужас, смешанный с восторгом любопытства, отражался на дамских лицах, особенно на юных невинных рожицах. Донат догадался, что разоблачен. Далеко среди толпы он заметил миловидную харю Александры Золодей. Кажется, она даже приветственно пошевелила пальчиками, поднятыми к щеке.

Теперь, куда бы он ни ступил, толпа вставала перед ним полукругом, рассматривая, выжидая и словно бы поддразнивая. Игра увлекла сборище. Дамы, будто невзначай, обнажали туфельки и даже тонкие нитяные чулки, улыбки обожания и страха летели по залу. Нечаянные слова "убивец" и "злоумышленник" произносились то там, то здесь, но не было в них ненависти и осуждения, а только дрожь восхищения. Глаза бальзаковских дам таяли так, что отражение Доната плавилось в них и ничего нельзя было разобрать, кроме жертвенного огня. Груди выскакивали из лифчиков, белые шейки вытягивались в струнку. Чары великой мерзости победили зал, и это ужаснуло самого злодея.

Донат повернулся и быстро пошагал обратно в угол. Кто-то бросил в него запиской с адресом. Сбоку у стены висела тяжелая фиолетовая штора. Он откинул ее. За ней открылась дверь под небольшой аркой, окрашенная под слоновую кость. Донат бросился в эту дверь, захлопнул и вбил в паз изящную, крохотную, почти игрушечную задвижку.

Это была мужская уборная.

Отхожие места прославили Россию. Дощатые промороженные кабинеты с очком и пирамидкой под ним на протяжении столетий соединяют русского человека со вселенной. Интимнейшие минуты, единственно облегчающие бытие и душу русских, прекрасные мгновения, наполняющие волшебной пустотой мозг и тело, секунды слияния с существом жизни, великий полет над пропастью, победная точка, дающая силы и требующая нового жизненного цикла, - все это даруют именно те деревянные часовенки, а отнюдь не церковные храмы и другие присутственные учреждения, где русский человек всегда проситель, но никак не равноправный соучастник совершаемого там действа. Именно здесь, в присутствии одной лишь бесконечности звездного неба в щелях деревянной будочки происходят самые задушевные движения русского ума. Именно здесь, сидя с голой жопой на сорокаградусном морозе, русские приобретают знаменитую на весь мир стойкость и невероятную терпеливость.

Эти кабинки были и остаются единственным демократическим начинанием России: здесь равны все - от министра, приехавшего на дачу к другу детства, до колхозного сторожа, только что потерявшего в пьяной драке последний зуб. Массовую замену их в ХХ веке на фарфор и кафель сопроводило катастрофическое нашествие коммунизма. Размещение кабинетов для сранья внутри бетонных коробок вызвало мелочность ума и затормозило политическое развитие России. Жители других стран напрасно усмехаются грязи, вони и отчаянным неудобствам русских общественных туалетов. Русский, имеющий то же, что западный человек, становится невыносим и предельно опасен. Он и без того по причине врожденной драчливости, а также из-за нестерпимо больших размеров своей родины болезненно деятелен и склонен на каждом шагу преступать закон. Если же он еще и повсеместно устроит себе возможность срать в комфорте, покоя от него не будет даже в Антарктиде.

Уборная Тяжельникова была устроена по последнему слову тогдашней санитарной техники. Впервые в жизни Донат видел писсуары. Он бросился к одной из прикрепленных к стене сверкающих посудин и вылил туда все свое потрясение, наполнив чашу до краев пеной. Человек, в бочке покоривший Ниагару, вряд ли испытывает более радостное облегчение.

Кроме двух небесно-голубых писсуаров, был здесь и отдельный, задрапированный шелковым занавесом кабинет. Бронзовый водопроводный кран, будто некий нахальный отросток, выпирал из стены над уютной фарфоровой раковиной в виде двух сложенных вместе ладоней. Передняя же стена была сплошь составлена из зеркал, и это серебряно-стеклянное великолепие заворожило Доната так, что он застыл перед ним, забыв и подтянуть штаны.

Пришелец из зеркальной стены был серьезен, как смерть, и бледен. В его тяжелых маслянистых глазах читалось недружелюбие. Казалось, он недоумевал, зачем его сюда вызвали, зачем он был приглашен на эту безмолвную конференцию двоих перед лазурными писсуарами. На его левой руке виднелся шрам, похожий на тот, что еще в кузнице посадил Донату на правую кисть раскаленный осколок. На каких запредельных наковальнях играл этот скиталец и почему он так неприветлив? Он выглядит так, будто его здесь ничего не ждет, кроме предательства. Откуда ты появился, приятель? Донат и сам не ждал тебя.

Но одежда этого паломника из потусторонних стран была не в порядке. Огромный хуй висел над его приспущенными штанами. Тихий шелест смеха должен был бы сопровождать это чудо природы, смеха радости и удивления. Но даже тени улыбки не различалось на лицах молчаливых странников. В бесконечной задумчивости рассматривали они друг друга, словно стараясь что-то понять. Может быть, вот так же смотрели бы одна на другую две готовые к схватке химеры. Еще минута, еще мгновение - и одна исчезнет, проглоченная другой, но какая именно?

За шелковым занавесом неожиданно что-то зашевелилось, заурчало, с шумом хлынула в утробу подполья вода. Донат мгновенно подтянул штаны, на всякий случай одновременно набрасывая на лицо маску почтительности. Он не подумал, что здесь может быть кто-то еще.

Как черт из табакерки, вынырнул из кабинета лысый паукообразный господинчик размером с шимпанзе. На нем был костюм наездника. Его руки доставали до голенищ черных лакированных сапог, его лоб походил на сушеный абрикос.
     - Надеюсь, вы тоже получили удовольствие? - спросил он, запахивая жокейский сюртучок. - Настоящий праздник! Только ради этого стоило прийти сюда.
     - Не сочтите за дурной тон, - овладев собой и вспомнив уроки Котелянского, сказал Донат, - но меня очень волнует, фантастический на вас костюм или вы в самом деле наездник?
     - То и другое, - сладко ответил паук, прищуривая свои подлые глаза. - По чину мне, разумеется, быть здесь не положено, однако зимой я сильно ушибся на ипподроме, долго лечился и в награду получил соизволение присутствовать на балу.
     - Тогда, может быть, вы знаете в конюшне Тяжельникова лошадь с белой полосой  по репице?! - с трепетом воскликнул Донат.
     - Я?! - фыркнул человечек и выпрямился, насколько ему позволяла его кривая осанка. - А как вы думаете?

Сердце Доната прыгнуло к кадыку и перекрыло воздух. Он подошел к человечку вплотную.
     - Я прошу вас уделить мне минуту времени, - сказал он дрожащим голосом.
     - Ага! - расхохотался человечек. - Она вас очень интересует! В чем дело?
     - Понимаете...- Донат остановился.
     - Ага! - опять вскрикнул наездник. - Вы хотите ее иметь! Хотите?
     - Очень хочу, - честно сказал Донат.

Наездник прошелся по кафелю туалета, гремя каблуками.
     - Я готов вам помочь ее заполучить, - сказал он наконец. - И вот почему. Я хороший наездник и честный человек, но меня считают подлецом. И раз они так считают, - он выбросил палец руки куда-то вверх, для чего ему пришлось изогнуться, - я и поступлю подло. Но, знаете ли, подобные дела весьма утомительны для психики. Поэтому я возьму не менее ста рублей.
     - Сто двадцать, - быстро сказал Донат.
     - И двугривенный на извозчика! Ночное время, знаете ли, дороговато...