Алёшина Тамара Филипповна : другие произведения.

Письмо от Рокуэлла Кента

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    - Тебе письмо, - сказал кто-то, - из Америки! Щас почтальонку встретила, идёт к тебе. Общежитская девчонка-оторва глядела на в меня с уважением. И я дрожащей рукой расписалась за конверт, обклеенный иностранными марками. Это было похоже на фокус или розыгрыш. Но это было правдой.

  - Тебе письмо, - сказал кто-то, - из Америки! Щас почтальонку встретила, идёт к тебе.
  Общежитская девчонка-оторва глядела на в меня с уважением. И я дрожащей рукой расписалась за конверт, обклеенный иностранными марками. Это было похоже на фокус или розыгрыш. Но это было правдой.
  Непривычно маленький конвертик был ослепительно бел, чист и красив, словно голубь в клюве принёс. Латинскими буквами на нём: ROCKWELL KENT! Меня затрясло, неужели Сам Кент, который год назад, там, на Сахалине...
  
  Жизнь постоянно заботилась о том, чтобы я, не дай Бог, не скучала, не благоденствовала. Мир внезапно изменялся прямо до слёз как! Меня вдруг выбросили, как Робинзона Крузо, в одночасье поздним вечером 17 ноября со сверкающей огнями плавбазы на хлипкий таможенный катерок и поволокли к какому-то берегу, где я сроду не была и никого у меня там не было, а денег в кармане - копейки, и впереди зима. Сказали, у меня паспорт испорчен, с таким в рейс нельзя. Причём, паспорта хранятся в сейфе у помощника капитана... Катер переваливался по морским грядкам к тусклым далёким огонькам, и тут его тряхнуло, и я взлетела, и в этот миг невесомости ощутила, как я мала и как равнодушен мир.
  Сахалинский город Невельск того времени оказался небольшой деревней с Морской конторой, к которой были приписаны суперсовременные плавбазы и рыбодобывающий флот. Пока не выпал снег, по береговой полосе можно было обойти весь остров. А начинался путь от доски у горкома КПСС, где каждый день вывешивали объявления об устройстве на работу. Впервые в жизни переночевав в гостинице, я пошла искать два святых места - столовую и библиотеку. В столовой взяла кашу за семь копеек, хлеб бесплатный, спасибо Хрущёву, запила водой из крана. У закутанной в пуховый платок библиотекарши спросила Джека Лондона, а она принесла мне какого-то Кента, "Плавание к югу от Магелланова пролива", ладно, пойдёт. На доске объявлений требовались крановщики, сварщики, матросы, шофёры, грузчики и судовые повара. Увы, это не я! В гостинице было холодно, да и в долг там не держали, не знаю, что бы я делала, если б однажды какой-то парень вдруг не взял меня за руку и не привёл к своим старикам в избушку на сопке. "Она будет ждать меня", - сказал и, обливаясь пьяными слезами, отбыл в неизвестные края. Там, сидя у печки, я и раскрыла, наконец, книжку. Высокий бокал, стоящий на волне моря, был настолько полон, что вытекающее вино смешивалось с водой. Улыбающийся человек на берегу океана вывернул карманы, чтобы показать их пустоту. Вид палубы корабля сверху был похож на глаз существа, глядящего прямо на тебя из пучин моря или космоса.
  Наконец-то я вырос и отправился бродяжничать, иногда мои странствия заводили меня за тридевять земель... - Я прочитала это как своё, только что мной написанное. - Гонимый страстью колесить по свету, я рвался в худшие места земли. Я обнаружил, что моё воображение беднее, чем жизнь...
  - Схожу за дровами,- сказала я старушке-хозяйке и выбежала во двор. Всё было, как у Кента, - сверкающее от снега и звёзд, я уже не думала, выживу ли я в долгой сахалинской зиме, мне было жарко, дрова пахли весной, кругом было счастье. Пусть старушка просекла, что никакая я не невеста, а невесть что, но старик дядя Вася выше этого. Я ночевала в неотапливаемом зале их избы, и он ночью осторожно укрыл меня огромным тулупом. Старушка, этот древний молчаливый божок, освещённый огнём из печки, утром кормит меня борщом, но никогда не разговаривает со мной, а дядя Вася отговорил меня идти в торговлю, сказал:
  - Они спишут на тебя всё своё воровство.
  Божок не даёт мне "жечь электричество", и я читаю только на работе, когда объявляют перекур, а дядя Вася иногда оставляет мне свет в зале. Он не сказал мне ни слова, когда я не пошла на выборы в Верховный Совет СССР, протестовала против своей безработицы и голода, а божок смотрит на меня так, что вот-вот выставит мой чемодан и не откроет дверь. Они приехали, у них был адрес, поставили на кухонный стол рядом с кастрюлями голосовательную урну с гербом, уговаривали, обещали...
  Насильно засунутая в штукатурно-малярную бригаду, я шла в прохудившихся ботинках на работу, прятала голые красные руки в карманы телогрейки, выданной на стройке. В бригаде зимний застой, я целыми днями растираю с олифой засохшие масляные краски под нескончаемые матерщинные анекдоты своей начальницы Галки, в принципе не признающей ни одного чувства со знаком минус, вдохновляют её все, кто носит брюки, от сторожа до главного инженера. Бригадиром её сестра, полная анти-Галка. Я ни разу её не видела без телогрейки, шапки-ушанки, кирзовых сапог и папиросы "Север" в добрейшем губошлёпистом рту. Казалось, она осталась от времён Чехова или Соньки - золотой ручки, времён каторжного Сахалина. Зарплата зимой мизерная, и она, чтобы удержать лучших мастеров бригады, бегает ищет наряды на ремонт квартир, остальные перебиваются с хлеба на квас. В получку все тянутся на корейский базар купить кочанчик вкуснейшей капусты - чимчи. Корейцев на острове 80%, они не бедствуют, румяные, весёлые.
  Зато у меня теперь есть Кент! Он всегда со мной, я не одна. Говорю ему: - Ты рвёшься в "худшие места земли", у нас такого навалом - и Магадан, и Чукотка, и Сахалин, и Курилы, и Сибирь, вся страна из "худших мест", они же и лучшие! Ты наш, Кент! Это твой снег, твои горы, море, ветер, холод, простой народ среди грубого настоящего мира. Видишь, как ощетинили деревья свои оледеневшие конечности в виде крестов, скрещённых мечей, серпов, рогатин и дубин. И что-то мелькнуло за окном - медведь, олень, волки?
  Кент - американец, а думает как я, Америка дальше космоса. А вообще он похож на дядю Васю, добрый, умный, не пьёт. Растирая краски, я мечтала, улыбалась, а вокруг смеялись, ругались, трёхэтажно матерились, пили водку. Я не материлась, не пила, и они любили меня за это, подкармливали, подарили старые, но крепкие ботинки, подкидывали нянчить своих разновозрастных детей. Галкин сын в свои четыре с половиной матерился не хуже мамы.
  Я боялась её, а она - меня. Это сейчас так думается, а тогда шла и молила, чтобы дядя Вася был уже дома. Старушка всегда молчала, вся в сполохах огня на замкнувшемся морщинистом личике, кормила огонь углём и дровами, ждала своего Васю. А я просто не умела по молодости лет разговаривать с людьми, могла только отвечать на вопросы, но она ни о чём не спрашивала. Я тихо прокрадывалась в ледяную комнатку-зал, закутывалась в тулуп и раскрывала Кента. Он был давно прочитан, пропущены все сроки возврата, теперь я переписывала и перерисовывала его в тетрадку. Вот про неё: Она бегала по узкому кругу своей судьбы - печка, стол, погреб, сусек... Сидит в позе стоического терпения и безучастной созерцательности. Про дядю Васю: Истинное достоинство даруется Богом тем, кто уважает себя, почитает Неведомое и достиг духовной зрелости. Про их сына: Я проницательно заглянул за рубежи мужественности и отваги, там я увидел нетронутую целину наивности. И про всех нас: Вечером огонь камина и наши собственные тела-планеты превращались во Вселенную, такую же необъятную, как звёздные просторы за дверьми.
  Недавно дядя Вася принёс мне тусклую настольную лампу, чтобы старушка не ругалась, но всё равно в десять отбой, на улице ни одного огонька. Дописываю: Я играю на флейте, закрыв глаза, чтобы тьма казалась ещё черней. В диких снах я начала шататься по круглому земному шару, перепрыгивала босыми ногами с острова на остров, перелетала материки без самолётов...
  
  Теперь я живу у Людки из нашей бригады. У неё появился моряк срочной службы, и ей не до Юрки, трёх лет от роду. Как у матери-одиночки, детсад круглосуточный, только в воскресенье я должна забрать его и нянчить до утра понедельника. Спим мы в его кроватке, но приходится стелить на табуретке отдельную кровать для ног. Юрик совершенно не капризный, заторможенный, неговорящий, мне его жалко, я читаю ему Кента, когда замолкаю, он шепчет: "ещё, ещё!" На своём языке, но я понимаю. Тулупа у нас нет, мёрзнем, постель для ног сваливается на пол, поджимаю ноги. Людка, наконец, покупает машину угля, и мы с ней после работы до полночи перетаскиваем три тонны от подножия до середины сопки к Людкиной избе. Долго гордилась этим, как подвигом Геракла, ведь я - городская. Однажды утром, опаздывая на работу, распахнули дверь, а за ней стена снега без единого просвета. К обеду откопались и увидели вместо города снежную пустыню с торчащими трубами и дымком над ними. В валенках, полных снега, пешком добрались до стройки, а день оказался актированным по метеоусловиям. Бригада на радостях устроила застолье. Конечно, я не сказала никому, что сегодня мой день рождения. До встречи с будущим мужем, который первый из людей научит меня отмечать этот праздник хоть с размахом, хоть на последний рубль, осталось четыре года. Бригада бегала в магазин, собирала на стол, я же, как всегда покраснев от стыда за свою отчуждённость, поплелась домой, но не дошла. Увидела объявление о курсах радистов на клубе ДОСААФ, робко зашла, лысый дядька-преподаватель сказал, что я опоздала, они уже месяц занимаются, я пообещала, что догоню. "Ну, давай", - засмеялся он и записал меня в группу. Это мозги мои кричали: Учиться! учиться! Я была Никто настолько ясно, что из кино вскакивала и убегала, надо было делать свою жизнь, а не смотреть на чужую. Точка-тире-точка, тире-точка-тире, точка-тире-тире, знать морзянку важнее, чем латинский язык, ею можно спасти. В мысленном кино я в ослепительной форме, в изящных наушниках поднимаюсь по белому трапу на свою плавбазу в качестве начальника радиостанции, капитан и старпом отдают мне честь.
  
  Книгу Кента я продлевала, сдавала и снова брала, я списывала и срисовывала, училась у него. Кент очеловечивал всё: скалы с фигурами титанов всматривались в даль, деревья-люди с развевающимися волосами брели против ветра, кустарник под горой крался ягуаром, склон берега выползал из моря в виде зверя, глаза - отблески света на камнях, раскрытая пасть - пещера. Лодка с парусом и человеком нарисованы так, словно человек - это и есть парус. И у всего, всюду - мышцы, мускулы, постоянный напряг, движение, сопротивление, борьба за жизнь... Красота земли властвовала над моей душой... Высокие, как горы, чёрные, как ночь, вздымались волны и подымал их не ветер, а какая-то иная сила... Перед величием Бога всё кажется незначительным... Надо же - Бог... странно... мы все атеисты, с 1917-го.
  Как-то я проснулась от никогда не слышанных звуков с моря, кто-то взывал мощным ритмичным страданием, назойливым и страстным. Голубь размером со слона? Осторожно перекатив детскую головку со своей руки на подушку, с привычной ловкостью акробата вылезла из кроватки и пробралась в Людкину комнату с окнами на залив.
  - Это сивучи, у них течка, иди спи, - голос Людки был неспящим. Неужели весна?..
  
  Я опять плетусь куда-то со своим чемоданом, чувствую себя одиноким волком, перешедшим по льду Татарский пролив и попавшим в качестве экспоната в Сахалинский музей с загнутыми краями крыш, словно на японской гравюре. Уже март, сквозь развевающиеся снежные одежды просвечивает весна, сырая вьюга. Мимо проносятся лёгкие алюминиевые саночки с детьми, горящие глаза, красные щёки. Зиму можно прожить только с огнём в крови и в доме. Я уже вижу огни окон на втором этаже, куда я иду и где меня совсем не ждут, Опять я в чужом тепле и опять на каких-то вечеринках.
  - Погуляй с Аллочкой, она ещё сегодня не гуляла, - говорит хозяйка. Аллочка вцепляется в меня, может, детям нравится, что я всегда трезвая и сказку придумать могу? Эти весёлые тётки со своими матросами передают меня друг другу как бесплатную няньку. Зато ночью на кухне расстелена раскладушка, а под яркой лампочкой - любимая книжка... Забегая в будущее скажу, что и Сахалин, и мои полгода там постепенно превращались в лучшее воспоминание, почти в рай, не встретилось там ни одного плохого человека, не сказали мне ни одного грубого слова, помогали и нянчили, кормили и укрывали} заботились, как о заблудившемся ребенке, даже не думая о какой-то благодарности. Мне хотелось сделать что-нибудь для дяди Васи, не сделала ничего.
  Таял тот снег, что как пух, оседал тот, что как наждак, и разваливался на куски тот, что как кирпич, и со снежного потолка больше не мело, и панцирь на море треснул. Бригадирша поставила меня на самостоятельную отделку квартиры. Неужели я получу зарплату после ученических копеек? Домой я хожу пешком, потому что весна! По железной дороге, сверкающим рельсам, чёрным шпалам, угольным кучам, оттаявшему собачьему и человеческому дерьму. Мимо изб с рыбачьими сетями в качестве заборов, дымящихся кочегарок, островного народа в сапогах и телогрейках. Море безмятежно и прекрасно до нереальности, воздух холодноватый, отдаёт сыростью растаявших снегов и талой земли, сиреневые сопки освещены закатом, не отвести взгляд! Как у Кента: Самые далёкие вершины всегда кажутся самыми прекрасными. Уехать бы куда-нибудь ещё дальше, чем этот остров. Кто-то зовёт, кто-то ждёт меня далеко-далеко отсюда... А ведь действительно называют моё имя, здороваются, смотрят с каким-то болезненным, как мне кажется, вниманием. Тогда я тоже всмотрелась - щёголь-старпом, томная красавица - судовой врач, накрашенная, разодетая буфетчица Марта, ещё кто-то. Я смотрела на них, как на привидения, они тоже были обескуражены: штукатур-маляр идёт с работы, грызёт завалявшуюся в кармане корочку хлеба и блаженно улыбается весне. Нет, решительно у нас не было ничего общего. Оказывается, белая громада, что маячит на дальнем рейде, - это наша плавбаза. Я застеснялась, прошептала "до свидания" и пошла дальше. Но потом обернулась удостовериться, что это не призраки, рождённые испарениями весенней земли. Они стояли кучкой на резком весеннем ветру среди жалких домишек и первых "хрущёвок", среди рабочего люда в замасленных ватниках и непритязательных женщин с бойкими детьми - как инопланетяне. Даже жаль их стало, таких нарядных и неприкаянных... Спасибо вам за Сахалин! От всей моей будущей жизни! За этот рай одиночества, за голод, холод, мечты, за Рокуэлла Кента, за всю эту густую, полную, честную, настоящую жизнь на краю России, на дрейфующем в Тихий океан острове.
  
  Потом я много раз убеждалась, как плохое и тяжёлое вдруг оборачивалось своим прекрасным улыбчивым лицом, а удачное и благополучное - свиной харей.
  И на Сахалине зима кончается! Прощаясь, я брела по белому песку берега, закиданного ракушками и седыми, перезимовавшими прядями морской капусты, никуда уже не надо было спешить в этот апрельский вечер, я оглядывала все четыре стороны света, чтобы запомнить, и вдруг заметила бегущую детскую фигурку. Алка! Вчера ей исполнилось шесть лет, сроду ко мне никто так не бежал! Подбежала и застеснялась, такой и осталась в памяти навсегда.
  
  Я почти бежала с Сахалина. Ничего мне тут не светило. Книгу Кевта украла из такой доброй ко мне библиотеки, сказала, что потеряла, и заплатила три рубля. Таким же образом потом прижала к сердцу "Моби Дика", "Гренландский дневник", "В диком краю". В книжных магазинах их не продавали. Дефицит! "Это я, Господи" удалось только прочитать, она, наверно, была да и осталась одна на весь Владивосток.
  Под тёплым весенним дождем я уплывала с острова-рыбы на материк-медведь, 6-летняя Алка всё ещё бежала ко мне в моих глазах, кильватерная струя за кормой теплохода была, как толстый канат, связывающий уплывающих с остающимися на берегу...
  Прямо не верилось, что я опять хожу по улицам большого, красивого, необыкновенного города и на конвертах на родину в Рязань пишу обратный адрес: Владивосток, главпочтамт, до востребования. А вокруг весна и время - оттепель. Это в Москве она, может, кончилась, а здесь она ещё цветёт вовсю! Я работаю уборщицей в гостинице "Золотой Рог", в самом центре города, живу в общежитии здесь же, всё самое интересное - у меня на глазах. Я "отрабатываю" год, как приказала мне кадровичка в Дальневосточном морском пароходстве. Ей не понравилась моя трудовая книжка, исписанная до последней страницы. - Я, - возмущалась она, - 30 лет! вот на этом стуле! Отработаешь год, придёшь с характеристикой.
  Я вышла из отдела кадров счастливой... Подарю тебе год! Зато потом увижу весь мир! Прошла по Алеутской несколько шагов, и - вот оно: Требуются в гостиницу...
  Конец 60-х, оттепель, даже воздух особый, в нём столько всего, протяни руку и лови, "Всё чудесится и чудесится", - как говорила Алиса в стране чудес. Это был карнавал, непрекращающийся праздґник, шум и ярость отвязанной молодости. Я работала, училась, ездила на сессии и лекции, без конца знакомилась, встречалась и расставалась, то читала запоем, то запоем танцевала, ходила на концерты в клуб им. Дзержинского, который тогда играл роль сегоднящнего Феско-холла, часами бродила по, наконец-то, Моему городу, купалась и загорала на набережной, где ещё не было бронзовой, но было полно живых русалок - мода на Марину Влади, денег почти не было, да и в магазинах ничего не купишь, советская лёгкая промышленность словно соревновалась с кем-то - кто больше произведёт самого уродливого. "Я зашёл в обувной магазин и чуть не разрыдался от убожества отечественных бареток", - напишет в "Дневнике" Нагибин. Я сама себе сшила светлый костюм и меняла только блузки под ним. - Опять ты в своей униформе! - говорили соседки по комнате. "Любая юность - воровство, и в этом жизни волшебство", - ободрял любимый Евтушенко. Мы украли нашу чудесную молодость у бедной страны. Недавно по ТВ сын Маленкова назвал хрущёвскую оттепель хрущёвской слякотью. Гад! Я завела общую тетрадь, куда в восторге списывала стихи и прозу, иногда целыми страницами, ведь Ахматова, Цветаева, Эренбург, Хемингуэй, Уолт Уитмен, Солженицын, Пастернак, Гёте, Рильке, Новелла Матвеева, Антокольский, Аксёнов - все были из библиотеки, и их надо быдо отдавать навсегда. Я всё время подшивала новые тетрадки, пока не получился огромный том. Мои соседки по общежитию, собираясь на вечерний разгул, бегали по моей спине в тесной комнате на шестерых, наряжались, причёсывались, залепляли косметикой юные весёлые лица и вылетали, как птички. Я оставалась в одиночестве, как в празднике, лелеяла каждую минуту. Мир из общего становился Моим. Я просто ходила по моей комнате, смотрела в моё окно, за которым мой ветер шевелил листья моего тополя, звенел и скрежетал мой трамвай, поворачивая с Алеутской на Ленинскую. Только приезжие звали Алеутскую улицей 25 Октября, но приезжих во Владивостоке всегда было большинство. Насладившись моей тишиной, я включала моё радио и "бесилась", стояла на голове, танцевала. И вдруг моё веселье мгновенно, как острый нож, резало видение Сахалина, такого нищего, каторжно-серого, заброшенного и дикого, словно его только что нарисовал Кент рукой с кистью, застывающей на морозном ветру. И крошечная Алка бежала там среди титанических скал, волн и облаков, как брошенная сирота, бежала ко мне, а меня уже не было.
  Я не знала, что делать с этими видениями, ни рисовать, ни тем более писать я не умела, надевала свою униформу и опять ехала на трамвае в лучшую библиотеку, имени Горького, которая теперь, сорок лет спустя, стоит на Ленинской-Светланской, как непохороненный мертвец, величественная мумия, источенная временем. А тогда она сверкала лампами даже днём, гудела тысячью голосов, как вокзал, пункт встречи с лучшим, что создал человек на всём земном шаре. Я ловила в отделе каталожных карточек почти наугад, но редко ошибалась, читала до полной потери своего "я". Посмотришь иногда мимо книги, чья-то рука держит её, что это такое - рука? И почему девичья, когда я только что была мужчиной - художником Рокуэллом Кентом и писала книгу про свою жизнь: "Это я, Господи!" Книга была толстая, на дом её не выдавали, а по диагонали читать я ещё не умела (научусь потом на филфаке в ДВГУ) ,поэтому ходила в библиотеку, как на свидания, целый месяц. Так свыклась, будто родственника обрела. Тем более, настоящие родственники все за десять тысяч км отсюда, а здесь только Валька Козлова, таких в моей Рязани называют "беспутная", маленькая, симпатичная, рот от удивления всегда открыт, последнее отдаст, напоит и накормит, а после того, как "залетела", вообще выглядит, как зачем-то сорванный и забытый на обочине полевой цветок, сорняк. Еще одна соседка по общаге в институт опять провалилась, плачет, другая, наоборот, замуж выходит, белое платье шьёт, двое уволились - надоела нищенская зарплата, новенькие пришли, в общем, сумасшедший дом. А библиотека - санаторий для души, сижу там до закрытия и... однажды пишу письмо Кенту.
  Через сорок с лишним лет ни одного слова не помню. Наверно, сплошной вопль восторга. Это было письмо от "туземца", живущего на противоположной от Америки стороне и географически, и политически - по-всякому. И адрес, куда послала, не всплывает, может, на издательство, в общем, как чеховский Ванька Жуков, в белый свет. Съездила на главпочтамт, чтобы опустить в самый верный ящик. Воодушевлённая, вернулась в общежитие и сказала Вальке Козловой: - Ладно, пойду с тобой!
  Её парень выглядел так, будто ещё учился в школе, не исключено, и она - такая же, козлёнок за два гроша. После визита во Владивосток Хрущёва и призыва "Построим второй Сан-Франциско", из центральной России вербовали всех подряд, выдавали как "подъёмные" бешеные деньги - 200 рублей, большинство и в руках-то такого никогда не держали. Валька была из каких-то мест, где разговаривали на "о". Вся в косметике, юбка длиной чуть ниже талии, древнерусский говор. Расспросили у местных, как доехать вот по этому адресу, и в жутком смятении двинулись. У парня была только мама. Наверно, Валька мечтала, что она её удочерит.
  Мама пригласила только девушку сына, я маялась во дворе. Минут через пять вышла сильно повзрослевшая Валька, молча поехали домой.
  Незабываемое место было в нашей крошечной общаге: открывали одно окно, спрыгивали с подоконника наружу с нашего четвёртого этажа и гуляли по крышам, как кошки. Ржавое железо гулко отзывалось на каждый шаг, кое-где чернели провалы в какие-то дворы, возмущённые голуби норовили сесть на голову, душа замирала от ужаса и счастья. Плоскости крыш выглядели вздыбленными от ветра с бухты Золотой Рог железными волнами, посреди которых качались и шумели верхушки деревьев из нижнего мира. В мае мы все здесь дружно загорали, визжа от страха скатиться вниз, потом, как по расписанию, начинались дожди - или сиротские, водяная пыль, или бешеные, внахлёст, кручёными верёвками. Однажды остолбенело наблюдали возвращение китобойной флотилии, заполнившей малыми и большими судами весь Золотой Рог, занавесившей полнеба разноцветными флагами, оглушившей город одновременным долгим гудком всех частей своего флота. Тут и стоящие в бухте корабли подключились ответным рёвом, и мы кричали "Ура!" и вытирали слёзы.
  Никто не утешал Вальку, только новенькая из деревни спела частушку: "Ох, горькая я, зачем на свет родилася? Была бы я стеклянная - упала б и разбилася!". Эта мощная 17-летняя девка от сохи тоже куда-то не поступила, упорная, решила снова пройти программу 10 класса в вечерней школе и через год сделать второй заход в институт. Таких как Валька она презирала, хотя подкармливала всех нас картошкой и квашеной капустой. На стене за её койкой был прибит уютный коврик с оленями. Я не умела любить слабых, жалких, глупых, никчёмных, меня восхищали такие вот... несокрушимые, целеустремлённые, которые обязательно добьются... Чего? Нет, не славы, не богатства, не счастья. Чего-то большего!
  Вокруг меня летали вопросительные знаки, я жила в их мутном облаке, развеивались одни, прилетали другие, чего только не было на скатерти-самобранке жизни! "Выкидывают парашют, потом сами в полёте его догоняют" - во! это моё! Жить без правил и без берегов, "смелым Бог володеет". Я давилась слезами, когда по радио или по телевизору несколько тысяч человек в зале пели "Интернационал". Однажды в библиотеке Горького забрела в незнакомый зал и очутилась на диспуте по повести Солженицына "Один день Ивана Денисовича", услышала столько умного, такого, до чего ещё не доросла. Зал был полон, все спорили друг с другом, только что не дрались, мне понравилось!
  
  Жить в самом центре Владивостока, центрее не бывает, это плавиться в кипящем котле, когда каждый день тысячи человек со всех сторон света проходят мимо и сквозь, задевают, удивляют, привлекают и отталкивают, и все где-то учатся. Стайками студенты по утрам мимо гостиницы - в ДВГУ, в Дальрыбвтуз, в Политехнический, в Институт Искусств. В гостинице полно заочников из других городов, приехавших на сессии. Я мою пол, протираю пыль; а вокруг на столах и кроватях - учебники, тетрадки, конспекты. ДВГУ мне не по зубам, уже отфутболили, а пока, вокзал рядом, съездила в Уссурийск, шутя сдала всё на "пять", стала студенткой Культпросветтехникума, библиотечного отделения. На установочной сессии засекла один странный предмет изучения - "Плакатное дело". Что это? Оказалось, тихо, из-за угла - судьба!
  
  День тот был обыкновенный октябрьский, тихий, серенький, но климат всё же был теплее, о снеге никто не думал до конца ноября, не то что сейчас. После обеда - вообще лето, и я металась по близлежащим улицам, счастливая и несчастная до слёз, письмо было на английском, а меня в школе обучали немецкому. Всеми фибрами души я чувствовала, что письмо очень хорошее, оно излучало тепло. Нет, не так! Письмо было самым настоящим сказочным чудом. Я писала Кенту, даже не думая, что письмо дойдёт. Америка - это другая планета! А Кент - это миф, Титан! Который за двадцать лет до рождения человека, которого нет и неизвестно, будет ли, исходил Землю от Северного полюса до Южного и в своих картинах и книгах дал другим понять, что это такое, прислал этому человеку в далёкую неизвестную страну письмо... Я плыла по главной улице, отражаясь в витринах то смутно, то ярко, и стекло то обезображивало, то приукрашивало меня, без конца меняя мой облик. Отражения текли, как стремительная вода, и всё это была я!
  Наконец, сообразила, где знают английский - в школах! Из учительской, где я показала письмо, меня привели в класс, прямо гордились мной, тут же сели переводить, писали, зачёркивали, советовались, потом устроили перед старшеклассниками целую лекцию с демонстрацией и зачитыванием вслух на двух языках, дети радовались, я краснела, как рак, пряталась за учителей. Перевод письма не улавливала... и только на улице, прочитав его, поняла, почему строгие учительницы запинались, улыбались и переглядывались - там были сплошные объятия, школа 1967-го была строга.
  Улица косыми закатными лучами была нарезана на неровные куски, разноцветно-яркие на свету и тёмно-таинственные в тени. Не оторвать глаз! Я не шла, а летела, как будто мне объяснились в любви. И кто!
  Где-то читала, что писатель Алексей Толстой привёз из Германии после войны вагон всякого добра, а мой отец - две картины, репродукции, наклеенные на картон, небольшие, очень тёмные от времени, на них - зима, ненаши домики с горящими окнами, кузница с огнём и кующим кузнецом, лошадка везла санки, на катке катались немецкие господа, дети играли с собакой, на неправдоподобно красивых деревьях была видна каждая веточка. Одну картину он продал, а на вторую мы смотрели всем своим голодным детством. Отец любил живопись, но надо было кормить детей.
  Прямо как по этой картине я и поехала в январе сдавать сессию в Культпросвете, разве что кузни с кузнецом не было, да песня на перроне звучала не та: "Будет людям счастье, счастье на века, у советской власти сила велика..."
  Экзамены сдала, начались новые предметы. По плакатному делу, кто-то сказал, больше тройки не ждите. Пришёл невысокий, худой, сильно хромающий человечек в строгом костюме, занавесил весь класс плакатами) раздал деревянные ручки со странными перьями, и все, высунув язык, стали учиться писать шрифты. Получалось только у меня. Потом клеили коллажи, аппликации, куски текста - превращали чистый лист в библиотечную наглядную агитацию. Я могла этим заниматься часами, в общем, всю жизнь, что и сбылось потом... Преподаватель с непроницаемым лицом ставил "пятёрки" и вешал мои плакаты на доску, как образцы. Придумав эмблему библиотеки, заслужила от него очень тихое: - Вы художник... Я не поверила, но как здорово было рисовать с натуры барахолку в Находке, возле железной дороги, куда мы с девчонками поехали приодеться к весне. Мартовский день, тысяча оттенков серого цвета, ветер, грязь оттаивающей земли, несущиеся птицами облака над морем с уплывающими льдинами, крики поездов, запах дыма - так странно и тесно соединены с моей бедной одеждой и куском хлеба в кармане. Почему? Я ещё не замужем, жизнь какая-то пустая, ненужная и в то же время полная до краёв неизвестным будущим и драгоценная, как валяющийся в грязи бриллиант.
  Кадровичка в Дальневосточном пароходстве сидела там же и на том же стуле, что и год назад. Всё помнившая, внимательная и цепкая, как кагебист.
  - Молодец, и год выдержала, и учиться поступила, пойдёшь на "Моисей Урицкий", пассажирский теплоход, зарабатывай визу и - вперёд! Сейчас "Урицкий" готовится в круиз по морям и землям Дальнего Востока, посмотришь Камчатку, Магадан, Курилы, Сахалин...
  Кругом была такая красота, что мы почувствовали, что судьба становится к нам добрее. Кент был прав, красота заменяет художнику счастье, а красоту он видит везде, её и искать не надо. Рисуя с палубы, где столько неба и моря, я хоть немного сама Кент, и кругом как бы приветы от него - книга "Моби Дик" с иллюстрациями Кента, и в календаре он, и на стене в каюте у морского журналиста Василевского чёрный, грандиозный среди волн и звёзд Кит Кента, и воспоминания художника Верейского о Кенте; "...В 1960-ом привёз свои картины в дар СССР, в Америке объявлен "красным". В Москве праздновали 80-летие Кента, он наклеил бутафорскую седую бороду, чтобы "хоть как-то походить на старика". С этим человеком все с радостью вступали в игру. Ни минуты не стоял на месте, неистовая живость движений, спрыгнул с парома, не дожидаясь трапа. Пригласил советских художников в свой американский дом, у тарелок положил всем ключи от дома". А вот добавляют другие: "Родители его - англичане, поженившиеся вопреки воле родителей, отец играл на серебряной флейте, умер, когда Кенту было пять лет. Преодолевая бедность, они с матерью шили, вязали, расписывали безделушки, Кент освоил все виды художественных промыслов". Какую радость ощущаешь, творя вещи! Потом был рыбаком, плотником, фермером, штурманом, архитектором, мореплавателем, художником, писателем. Сильный, смелый, весёлый работяга, ставший ещё при жизни легендой.
  В 1969-ом его ферму поразила шаровая молния, сгорел дом, библиотека. Почти в 90-летнем возрасте Кент всё отстроил заново.
  В старости рисовал отдельнорастущее мощное дерево, дуб или вяз...
  В США наши "пассажиры" не ходили, наверно, не те были вpeмена, не те суда, не те связи. Не кидали нам разноцветные ленточки - серпантин с американского берега, как в японской Йокогаме, на прощание. Не встретилась я с живым Кентом. А оттепель 60-х годов для меня никогда не кончалась, она была уже в сердце, в голове и в крови. В 69-м я купила транзистор "Сувенир" и спала с ним, включённым, и на разных языках снились сны. И на острове Сегальон, как назвал его француз Лаперуз, побывала и не узнала его, летом он совсем другой, яркий и не каторжный.
  Кто-то из художников сказал: "Главное - создать "правильную" картину и уйти в неё". Может, такие именно картины писал Кент. И такие письма:
  "Дорогая Тамара Алёшина! Перечитывая Ваше прекрасное письмо, которое Вы написали мне три месяца назад и которое я получил в Москве, я могу только сожалеть, что не представляю себе, как через тысячи миль добраться до Владивостока, чтобы обнять вас и поблагодарить. Путешествуя по вашей стране, встречая множество хороших людей, я обнаружил, что невозможно просто сидеть и писать письма, поэтому я умоляю Вас понять и простить меня. Но перечитывая Ваше письмо сейчас, я увидел, какое оно тёплое и дружелюбное, такое же, какое оно пришло ко мне в первый раз в Москву, Я от всей души благодарю Вас за то, что Вы написали мне. И хотя нас разделяют тысячи миль, я мысленно обнимаю Вас и благодарю за Ваши тёплые, сердечные слова ко мне. С нежностью, Рокуэлл Кент."
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"