Они безнадежно запутались в своем собственном прошлом, попались в паутину, самими же ими сплетенную по законам их извращенной морали и логики. Они все виновны, но не в том, в чем сами себя обвиняют. У них не было пути назад.
Артур Кестлер. «Слепящая тьма»
Пролог
Москва
В первом часу ночи к парадному входу жилого дома из желтого кирпича на улице Алексея Толстого медленно подкатила роскошная черная «Чайка». Припарковав машину, шофер выскочил из нее и поспешил открыть дверцу перед своим пассажиром — одним из наиболее влиятельных членов ЦК КПСС. Тот вылез из машины и небрежно кивнул в знак благодарности. Зная, что шеф неравнодушен к всевозможным знакам внимания, шофер слегка поклонился, затем сел обратно в машину и… поблагодарил Бога за то, что тревога в его глазах осталась незамеченной.
Отъехав от желтого дома на достаточное расстояние, он вставил в магнитофон кассету с записью Брюса Спрингстина, купленную его женой Верой на черном рынке, и включил на полную мощность. Хриплый голос певца сотрясал приборную панель лимузина, бухающие звуки низких частот были слышны даже через бронированную толщу «Чайки». Мощные аккорды успокаивали его нервы.
Он вел машину и думал о своей Верушке, о том, что, когда он вернется домой, она уже будет спать в теплой постели, об ее распухшем бюсте, обтянутом шелковой ночной сорочкой, о заметно увеличившемся животе, в котором рос их ребенок. Она будет спать, как всегда, крепко и безмятежно, ничего не зная о тайне своего мужа. Он скользнет под одеяло, она проснется, и, окутанные тонким ароматом духов «Подмосковные вечера», которыми жена обычно пользовалась в те дни, когда он работал допоздна, они займутся любовью…
По наклонному скату он въехал в подземный гараж, где на точно определенных местах стояли «Чайки» и «Волги», принадлежащие другим обитателям желтого дома на улице Алексея Толстого — представителям советской правящей элиты всех рангов. Внутри помещение было неярко освещено прожекторами, и он с удовлетворением отметил, что, кроме него, в гараже никого нет. Это была удача.
Он поставил машину на место и еще раз хорошенько осмотрелся, нервно и несколько не в такт отстукивая пальцами музыкальный ритм. Он выключил мотор, но дослушал песню до конца; затем в полной тишине, нарушаемой лишь стуком его сердца, прислушался. Ему было страшно. В какой-то момент ему показалось, что он заметил на дальней стене силуэт какого-то человека, но это оказалась всего лишь искаженная тень одной из «Волг».
Он вышел из машины и открыл заднюю левую дверцу. Изнутри пахнуло дымом любимого шефом «Данхила», которым пару часов назад был заполнен весь салон «Чайки».
Вместе со своим товарищем член ЦК возвращался из пригорода Москвы с секретного задания, и они, желая поговорить с глазу на глаз, подняли в машине стеклянную панель, отделяющую заднее сиденье от водительского. Шофер внимательно вел машину, делая вид, что не осознает важности происходящего. Но он отлично понимал, что его шеф втянут во что-то очень опасное, во что-то действительно страшное, в такое, что он должен был скрывать от всех остальных членов ЦК. Явно происходило нечто поистине ужасное.
В течение нескольких последних недель шоферу приходилось возить своего шефа на секретные встречи с другими влиятельными людьми, всегда поздно вечером и всегда окольными путями.
Он знал, что ему доверяли беспрекословно. Его считали самым рассудительным из шоферов этого гаража, человеком, на которого можно положиться. Люди на заднем сиденье верили ему безгранично.
Он опустил стекла и начал пылесосить сиденья маленьким портативным пылесосом. Шеф был заядлым курильщиком, но очень злился, если утром в машине пахло окурками. Эта обычная, повседневная работа подействовала на его нервы расслабляюще.
Покончив с уборкой, он еще раз внимательно осмотрелся, чтобы убедиться опять, что в гараже никого нет, кроме него. Сердце его забилось учащенно — наступил решающий момент.
Он склонился к мягкому кожаному сиденью, подсунул руку под обивку и начал ощупывать стальные пружины. Наконец он нащупал и вытащил из углубления холодный металлический брусочек. Любого другого человека этот предмет вряд ли заинтересовал бы — какая-то черная железная штучка, возможно, деталь механизма, расположенного под сиденьем. Но это было совсем не так. Он нажал на крошечную кнопочку сбоку, и на ладонь выскочила микрокассета.
Быстро спрятав ее в карман, он опять установил микромагнитофон западного производства под сиденьем, вылез из машины, запер ее и, тихонько насвистывая какую-то мелодию, направился к выходу.
Система связи была достаточно проста: днем, когда его шеф обычно заседал в здании ЦК на Старой площади, он должен был заходить в винно-водочный магазин на Черкасском бульваре и спрашивать у лысого продавца бутылку водки. Если ему давали перцовку вместо простой белой водки, это означало, что надо было быть особо осторожным. Но сегодня он купил обычную русскую, значит, повода для беспокойства не было.
На улице было темно, пусто и мокро от прошедшего недавно дождя. Он вышел на Садовое кольцо и пошагал на юг, по направлению к площади Восстания.
Несколько весело хохочущих девушек, наверное, студенток, затихли, проходя мимо него, — их, видимо, смутил его аккуратный мундир сотрудника восьмого управления КГБ с голубыми милицейскими погонами. Оказавшись за его спиной, они опять захихикали.
Несколько минут спустя он начал спускаться по бетонной лестнице в один из московских общественных туалетов.
С каждым шагом запах мочи становился все сильнее. Гранитно-бетонное помещение было залито тусклым светом грязных ламп, и в желтоватом свечении были видны расколотые фарфоровые писсуары, умывальники и ободранные деревянные перегородки.
Гулко прозвучали его шаги. В туалете никого не было — кто, кроме пьяного или какого-нибудь бродяги, пойдет в это ужасное место в час ночи? Он вошел в одну из кабинок и заперся на задвижку. Внутри жутко воняло, и он закрыл нос платком. Проклятые вонючие москвичи! Сдерживая дыхание, он нашел на исписанной разными надписями стене место, где кирпичная кладка была особенно неровной, и начал вытаскивать один из кирпичей. Тот поддался медленно, осколки застывшего строительного раствора посыпались на цементный пол. Он ненавидел этот тайник гораздо сильнее всех остальных — сильнее, чем булочную, обувную мастерскую или почту. Но он понимал, что в выборе этого мерзкого грязного места была определенная логика.
Небольшой, обернутый газетой сверток лежал в углублении за кирпичом — они, как всегда, были пунктуальны. Он вытащил его и быстро распаковал. Кроме пачки денег (он даже не стал их пересчитывать, так как они никогда не обманывали его), там лежала еще и новенькая кассета в целлофановой обертке.
Дрожащими руками он положил все это в карман, засунул в тайник записанную кассету и заставил его кирпичом.
Именно в этот момент послышались шаги. В туалет кто-то вошел. Он на мгновение замер и прислушался. Звук шагов был какой-то странный, как будто вошел кто-то в валенках. Но это полнейшая чушь, ведь их уже почти никто не носит, кроме стариков или нищих.
Он начал себя успокаивать тем, что это общественное место, и нет ничего странного в том, что сюда заходят люди; что это, конечно, не кагебист и ему ничего не угрожает. Он попытался слить воду и чуть не выругался вслух — бачок был поломан. Затаив дыхание и дрожа от страха, он опять прислушался. Шаги затихли.
Медленно и осторожно он отодвинул задвижку, выглянул из кабинки и увидел напугавшего его человека. Это был пьяный старик. Жалкий старый пьяница в валенках, залатанных штанах и дешевом синтетическом свитере, бородатый, лохматый и грязный, стоял, съежившись, в углу у умывальника.
Шофер облегченно вздохнул. Через четверть часа он окажется в Верушкиных объятьях. Постепенно выпуская воздух из легких, он бесцеремонно кивнул старику. Тот взглянул на него и прошепелявил:
— Дай рубль.
— Иди отсюда, старик, — ответил шофер и направился к выходу.
Бродяга зашаркал за ним, воняя перегаром, потом и табаком. Они вместе поднялись по лестнице и вышли на улицу.
— Дай рубль, — повторил старик.
Шоферу показалась странной настойчивость в глазах пьяницы, которая явно не вязалась со всем его рассеянным видом. Он повернулся к бродяге и сказал:
— Пошел вон, ста…
Но закончить фразу он не успел. Безумная боль пронзила мозг, тонкая проволока — должно быть, удавка — впилась в горло, и последним, что он услышал, было слово «предатель», которое прошипел ему в лицо совершенно трезвый старик.
Лицо шофера налилось багровой краской, глаза вылезли из орбит, язык вывалился изо рта; но в последние секунды своей жизни, уже в бреду из-за нехватки кислорода, он почувствовал какую-то непонятную, дикую радость, что он хорошо замаскировал тайник, что последняя миссия выполнена безукоризненно: удивительное, чудесное ощущение странной победы. После этого все потемнело и свет померк для него навсегда.
Часть первая
Завещание
В Москве мы поехали в Кремль, в его кабинет… Молча, сложив руки за спиной, Ленин ходил по комнате, как бы прощаясь с местом, откуда он вершил судьбы людей и России. Это первая версия. Согласно второй, Ленин достал из ящика стола какой-то документ и положил его в карман. Существует и третья, отличная от второй, версия: он поискал документ и, не найдя его, разразился яростными криками.
Дэвид Шаб. «Ленин» (1948)
1
Адирондаки, Нью-Йорк
Первые сто футов подъема были совсем легкими: ряд пологих уступов, поросших мхом. Но последние пятьдесят футов скалы были почти отвесными, еще и с длинной, зигзагообразной вертикальной трещиной посередине. На одном из плоских выступов Чарльз Стоун немного задержался передохнуть.
Он размеренно и глубоко дышал, время от времени поглядывая на вершину горы, заслоняясь рукой от слепящих лучей.
Такие удачные подъемы попадаются совсем не часто. Как прекрасна эта граничащая с экстазом безмятежность, которую чувствуешь, подтягиваясь на руках и отталкиваясь ногами; как приятна эта боль от долгого физического напряжения, прелесть ничем не ограниченной свободы и ощущение предельной собранности! И в довершение всего — удивительное чувство близости к природе!
Только настоящие альпинисты понимают значение этих слов и не считают их банальными и старомодными.
Чарльзу Стоуну было около сорока. Это был высокий, сухощавый мужчина с немного выдающейся нижней челюстью и прямым носом. Темные кудрявые волосы выбивались из-под яркой вязаной шапочки, смуглое лицо покраснело на холодном ветру.
Стоун отлично знал, что восхождение в одиночку очень опасно. Но со всеми этими веревками, карабинами, крюками и другими средствами страховки было бы немного искусственно, не ощущалось бы такой близости к природе. А так — только ты и горы, и тебе не на кого надеяться, кроме как на самого себя. Тут уж будь начеку, иначе покалечишься, или случится кое-что еще похуже.
Кроме того, тут, в горах, не было времени думать о работе, и Стоун считал это лучшим отдыхом. А он был, слава Богу, настолько ценным работником, что его начальство хоть и нехотя, но предоставляло ему возможность уезжать в горы практически каждый раз, когда ему этого хотелось. Стоун прекрасно понимал, что вторым Рейнхольдом Месснером, суперальпинистом, совершившим одиночное восхождение на Эверест без запаса кислорода, ему не стать. Но были минуты, когда это не имело ни малейшего значения. Он просто был частью этих гор, как, например, сейчас, в данный момент.
Он отрешенно ткнул ногой в кучу мелких камешков. Здесь, на этой высоте, деревьев не было, лишь сухие, чахлые кусты торчали то тут, то там из серого, негостеприимного гранита. Дул холодный, колючий ветер, у Стоуна закоченели руки. Время от времени ему приходилось согревать их дыханием. От ледяного воздуха у него запершило в горле.
Он вскочил на ноги, подошел к трещине и увидел, что ее ширина чуть больше дюйма. При ближайшем рассмотрении скала оказалась намного опаснее, чем он ожидал: она была почти отвесная и практически без уступов. Стоун уцепился пальцами за края трещины, уперся носками ботинок и, найдя точку опоры, начал восхождение. Он полз в основном при помощи пальцев, очень медленно и ритмично, дюйм за дюймом, в полной уверенности, что так он достигнет самой вершины.
И вдруг эта идиллия была прервана странным механическим звуком, которого Стоун никак не ожидал тут услышать. Ему показалось, что его кто-то позвал по имени. Но это было, конечно, совершенно невозможно, он был здесь один. Но…
Звук повторился, теперь уже абсолютно отчетливо. Секундой позже он услышал рокот вертолета, а затем опять: «Чарли!»
— Черт, — выругался он, взглянул вверх и увидел белый с оранжевым «Джет-Рейнджер 206-В», парящий прямо над вершиной скалы, выбирая место для посадки.
— Чарли! «Мама» хочет, чтобы ты вернулся домой, — голос пилота звучал через усилитель, заглушая даже рев мотора.
— Очень вовремя, — сердито пробормотал Стоун, опять начиная ползти вверх по скале. — Что за дурацкий юмор!
Он поднялся еще метров на десять: ничего, подождут немного. В конце концов, это его законный день в Адирондаках.
Через несколько минут Стоун достиг вершины и, немного пригнувшись под лопастями пропеллера, подбежал к вертолету.
— Извини за вторжение, Чарли, — сказал пилот, стараясь перекричать рев мотора.
Усаживаясь на переднее сиденье, Стоун одобряюще улыбнулся, покачал головой, надел наушники с голосовым усилителем и ответил:
— Ну, это не твоя вина, Дейв, — он пристегнулся ремнем.
— Только что, приземляясь здесь, я нарушил несколько пунктов «Правил полета», — раздался в наушниках тонкий металлический голос пилота. Вертолет начал взлетать. — Мне кажется, это нельзя назвать даже «приземлением вне посадочной зоны». Никогда не думал, что я на это способен.
— А что, «мама» не могла подождать до вечера? — мрачно спросил Стоун.
— Я только выполняю приказ, Чарли.
— Как, черт возьми, им удалось меня найти в горах?
— Не знаю, Чарли. Мое дело — только забрать тебя отсюда.
Стоун улыбнулся. Он не переставал удивляться изобретательности своего начальства. Откинувшись на спинку, он расслабился и приготовился получать удовольствие от полета. Судя по всему, отсюда до вертолетной площадки в Манхэттене около часа лета.
Вдруг он резко выпрямился:
— Эй, а моя машина? Я оставил ее там, внизу…
— О ней уже позаботились, — с готовностью ответил пилот. — Знаешь, Чарли, произошло что-то действительно очень важное.
— Они удивительно предусмотрительны, — с оттенком зависти и восхищения сказал Стоун, ни к кому особенно не обращаясь. Затем он откинулся на спинку и прикрыл глаза.
2
Нью-Йорк
Стоун поднялся по ступенькам красивого дома из красного кирпича в тихом квартале Ист-Сайда.
День близился к концу, но солнце еще заливало все вокруг янтарным чувственным светом, характерным для Нью-Йорка в эти предвечерние часы. Он вошел в фойе с высоким потолком и мраморным полом и нажал кнопку у единственной двери.
Переминаясь с ноги на ногу, он подождал, пока с помощью камеры, предусмотрительно установленной на стене, будет идентифицирована его личность. Стоуна всегда раздражали все эти изощренные меры предосторожности в Фонде, но, один раз увидев дешевые серые паласы и бесконечные коридоры учреждения в Лэнгли, он возлюбил это место и теперь был готов упасть на колени и славить его.
Фонд, названный каким-то бездельником из ЦРУ, помешанным на греческой мифологии, «Фондом Парнаса», являлся секретным отделом Центрального разведывательного управления. В обязанности Фонда входил анализ наиболее засекреченных дел управления. По ряду причин, а больше всего потому, что бывший директор ЦРУ счел нерациональным помещать все службы управления в Лэнгли, штат Вирджиния, «Фонд Парнаса» расположился в красивом пятиэтажном доме на 66-й улице в Нью-Йорк Сити. Здание было оснащено специальными приборами, делающими невозможным любой способ подслушивания.
Программа Фонда финансировалась очень щедро. Она была начата под руководством Уильяма Колби после того, как Сенатский Комитет по разведке в результате слушаний 1970 года вынес решение о разделе ЦРУ. Колби признавал необходимость привлечения новых сил с целью усовершенствования разведывательной системы, традиционно считавшейся ахиллесовой пятой ЦРУ. Много воды утекло с тех пор, когда Колби руководил Фондом, и на его развитие было выделено всего несколько миллионов долларов. Колби сменил Уильям Кейзи, за ним пришел Уильям Уэбстер, да и стоит Фонд теперь намного дороже, в сотни раз дороже.
Были наняты двадцать пять специалистов экстракласса, которым платили огромные деньги. Это был цвет американской разведки. Они работали в Пекине, Латинской Америке, НАТО.
Предметом работы Чарли Стоуна был Советский Союз. Он был специалистом по Кремлю, хотя сам считал свое занятие столь же научным, как гадание на кофейной гуще. Руководитель его программы Сол Энсбэч часто говорил, что Стоун гений, но Чарли этого мнения не разделял. Он вовсе не был гением, ему просто нравилось решать запутанные задачи, нравилось складывать вместе крупицы информации, казавшиеся на первый взгляд абсолютно несопоставимыми, и рассматривать их, пока не вырисовывалась ясная картина событий.
Но, несомненно, специалистом он был отличным. Как лучшие бейсболисты чувствуют биту, так Стоун почти интуитивно понимал стиль работы Кремля, что само по себе было загадкой природы.
Именно Чарльз Стоун в 1984 году предсказал выход на политическую арену никому неизвестного кандидата в члены Политбюро по имени М. С. Горбачев в то время, как все остальные специалисты американской разведки делали ставку на других, более влиятельных людей и старших по возрасту. Это была легендарная операция АОП № 121. АОП было аббревиатурой «Аналитической оценки Парнаса». Эта работа Стоуна была очень высоко оценена теми четырьмя-пятью людьми, которые о ней знали.
Как-то раз Стоун, между делом, в сносках к своему донесению высказал предположение о возможном расположении Генсека к Горбачеву, возникшем при встрече. Этот вывод был сделан на основе высказываний Леонида Ильича Брежнева, по обыкновению не скрывавшего своих эмоций. Стоун чувствовал, что это может стать решающим для политической карьеры Горбачева, который был намного больше ориентирован на Запад, чем все его предшественники. Намного позже Стоун с удовольствием наблюдал сцену, подтвердившую его мысль, — на Красной площади Рейган дружески приобнял Горбачева. Ерунда, конечно, но на таких мелочах основывается международная дипломатия.
Разрушение Берлинской стены явилось неожиданностью для всех в ЦРУ, и Стоун не был исключением. Но, фактически, по сообщениям из Москвы, которые ему приходилось анализировать, и перехваченной управлением информацией, он теоретически предсказывал возможность такого поворота событий.
Это была, конечно, всего лишь догадка. Но когда все произошло так, как говорил Стоун, за ним окончательно укрепилась репутация одного из самых ценных сотрудников управления.
Все удачи Чарли были, разумеется, результатом не только его сверхъестественной интуиции, но и кропотливой работы. Стоуну приходилось оценивать и взвешивать любой слух, любую сплетню, переданную из Москвы. Нельзя было игнорировать даже самую незначительную информацию.
Вот, например, вчера утром он получил сведения о том, что один из членов Политбюро, давая интервью французской газете «Монд», намекнул, что ожидается смена партийного руководства; определенный партсекретарь оставит пост, что будет означать взлет другого, приверженца гораздо более жесткой линии и ярого врага всего американского. Так вот, Стоун узнал, что изображение дававшего интервью члена Политбюро незадолго до этого было вырезано из групповой фотографии, помещенной в «Правде». Это могло означать только одно: он явно мешал кому-то из его коллег. На этом основании Стоун сделал вывод, что, вернее всего, бедолага просто делает из мухи слона. Точность прогнозов Стоуна не была абсолютной, но в девяти случаях из десяти он оказывался прав, а это было чертовски хорошим результатом. Чарли считал свою работу невероятно увлекательной и обладал настоящим талантом сосредоточиваться, когда это было необходимо.
Наконец раздалось легкое жужжание, он сделал шаг вперед и распахнул внутреннюю дверь.
Пройдя через вестибюль с выложенным черно-белым кафелем полом и поднявшись по широкой лестнице, Стоун увидел секретаршу, ожидающую его.
— Уже вернулся, лапуля? — спросила Кони, сухо покашливая, и тотчас же разразилась надсадным бронхиальным кашлем. Это была крашеная блондинка лет пятидесяти с жалкой потугой сойти за двадцатипятилетнюю хотя бы по манере одеваться. Она была разведена, непрерывно курила ментоловые сигареты «Кул» и всех мужчин «Парнаса» называла «лапулями». У нее был вид женщины, каких обычно видишь сидящими у стойки бара. Работа у нее была не слишком сложная: обычно она сидела за своим столом и принимала документы, которые приносили секретные посыльные из управления, или болтала по телефону с друзьями. Но, как ни странно, она была очень осмотрительна и осторожна и железно выполняла свои обязанности, обеспечивая связь «Парнаса» с Лэнгли.
— Не смог пережить разлуки, — на ходу ответил Стоун.
— Неплохой прикид, — Кони широким взмахом указала на его грязные джинсы, измазанный свитер и ярко-зеленые альпинистские ботинки фирмы «Скарпа».
— Это же маскировка, Кони. Разве тебя не предупредили? — ответил Стоун, проходя мимо нее по длинному восточному ковру, который тянулся по всему коридору к кабинету Сола Энсбэча.
Он прошел мимо своего собственного кабинета, у двери которого сидела его личная секретарша Шерри. Она родилась и большую часть жизни прожила в Южной Каролине, но, проведя десять лет назад лето в Лондоне, умудрилась каким-то образом приобрести настоящий британский акцент. Увидев Чарли, она удивленно подняла брови. Он жестом выразил обреченность.
— Долг требует.
— Понятно, — ответила она тоном западной официантки.
Глава «Фонда Парнаса» Сол Энсбэч сидел за большим столом красного дерева. Когда вошел Стоун, он быстро поднялся и подал ему руку.
— Сожалею, что пришлось прервать твой отдых, Чарли.
Это был крупный, мускулистый мужчина лет шестидесяти с «ежиком» волос стального цвета и в очках в толстой оправе. О таких обычно говорят, что они растяпы.
— Ты же отлично знаешь, что я бы этого никогда не сделал, если бы не действительно экстренные обстоятельства, — Сол жестом пригласил Стоуна присесть на черное деревянное кресло «Нотр-Дам», стоящее у стола.
Когда-то Энсбэч был защитником команды «Нотр-Дам», и он всегда сильно отличался от добропорядочных и осторожных типов, которыми кишела ЦРУ, настоящих представителей интеллектуальной элиты.
Очевидно, именно поэтому они отослали его в Нью-Йорк управлять «Парнасом». Но, как у большинства служащих ЦРУ его поколения, одежда Энсбэча была гораздо больше в стиле выпускника старейшего американского университета, чем одежда ректора Гарварда: голубая рубашка, застегнутая на все пуговицы, репсовый галстук и темный костюм, должно быть, от Дж. Пресса.
Вошедшему в кабинет Сола в первую очередь бросался в глаза большой мраморный камин высотой более полуметра. Сейчас комната была залита желтыми лучами заходящего солнца, проникающими через двойные звуконепроницаемые стекла окон.
Они встретились впервые, когда Стоун был студентом последнего курса Йельского университета.
Он тогда посещал семинары по советской политике. Их проводила крупная шумная женщина, которая эмигрировала из России после второй мировой войны. Чарли был гордостью своей группы. На этих семинарах, изучая то, что когда-то погубило его отца, он был действительно на своем месте. Это был первый предмет в университете, который сильно заинтересовал его, юный Чарли делал большие успехи.
Однажды после уроков преподавательница попросила Стоуна пообедать с ней в частном клубе «У Моли» на Йорк-стрит, в котором профессора обычно ели свои гренки с сыром и жаловались друг другу на задержки выплат гагенгеймовских дотаций. Она хотела, чтобы он встретился и поговорил с одним из ее друзей. Смущенный Чарли явился в клуб в синем костюме и рубашке с галстуком студента Йельского университета, грозившем вот-вот удушить его.
Рядом с преподавательницей за низким деревянным столом сидел высокий, стриженный под «ежик» мужчина в больших темных очках. Он представился как Сол Энсбэч. Большую часть вечера Стоун никак не мог понять, для чего его пригласили. Они болтали о России, о советском правительстве, о международном коммунизме и т. д. и т. п. И только потом он понял, что это была не пустая болтовня, что Энсбэч, который сначала представился служащим госдепартамента, просто проверял его знания.
Когда подали кофе, преподавательница извинилась и ушла. Вот тут-то Энсбэч и сделал первую попытку завербовать Стоуна на разведывательную работу, пока не давая никаких разъяснений о ее характере. Энсбэч знал, что Чарли был сыном печально знаменитого Элфрида Стоуна, обвиненного в измене родине во времена маккартизма. Но ему было наплевать на это, так как перед ним сидел блестящий молодой человек, обладающий поистине сверхъестественными способностями к оценке современной внешней политики многих стран и особенно Советского Союза. И, кроме того, этот юноша был крестником легендарного Уинтропа Лемана.
Чарли, который интуитивно считал ЦРУ чем-то зловещим, отказался.
Пока он учился в университете, Энсбэч звонил ему несколько раз с тем же предложением, но неизменно встречал вежливый отказ. И только спустя несколько лет, уже когда Чарльз Стоун сделал блестящую карьеру советолога и преподавал в университете Джорджтауна, Сол позвонил опять. На этот раз Чарли сдался и согласился. Дело в том, что времена изменились, и ЦРУ уже не казалось таким уж одиозным учреждением, как несколько лет назад. Кроме того, разведывательная служба привлекала Стоуна все больше; и он знал, что теперь, с его незапятнанной репутацией, ему уже можно заняться этим делом.
Стоун изложил свои требования и условия: он оставлял за собой право работать, сколько захочет (и уходить в горы, как только пожелает), и не переезжать в Вашингтон, а остаться в Нью-Йорке. Столица, с ее правительственными зданиями и невероятно скучными белыми торговыми центрами, вызывала у Чарли содрогание, не говоря уж о мрачных, старых зданиях ЦРУ в Лэнгли. Кроме того, Стоун потребовал очень высокую зарплату, так как терял все гарантии академической должности.
Но то, чем ему предстояло заниматься, нравилось Чарли настолько, что он был готов работать и даром.
Позже он часто думал о том, что зачастую человек и не подозревает, как своевременное решение может изменить его жизнь.
Сол подошел к массивным двустворчатым дверям красного дерева и прикрыл их поплотнее, подчеркнув этим важность предстоящего разговора.
— Для тебя будет лучше, если дело действительно окажется очень важным, — с деланной угрозой сказал Стоун. Он сначала хотел поразглагольствовать, что снять альпиниста со скалы — то же самое, что прервать половой акт в самый неподходящий момент. Но он вовремя понял, что после этого замечания Сол может поинтересоваться, когда Чарли в последний раз виделся со своей женой Шарлоттой, с которой они жили врозь. А Стоуну совсем не хотелось сейчас думать и говорить о ней.
Но стоит только приказать себе не думать о чем-то или о ком-то, начинаешь сразу вспоминать.
Он видел ее в последний раз…
…Она стоит в прихожей. Рядом навалены сумки и чемоданы: она едет в Москву. У нее странные глаза: слишком сильно накрашенные, как будто обычное чувство меры изменило ей на этот раз. Она только что плакала. Стоун стоит рядом тоже со слезами на глазах. Он протягивает к ней руки, он хочет обнять ее, уговорить изменить свое решение, поцеловать ее на прощанье.
— А теперь-то ты хочешь меня поцеловать, — говорит она печально, отвернувшись от него. — Теперь-то ты не против меня поцеловать, не против…
Сол опустился в кресло, глубоко вздохнул, достал из ящика стола темно-синюю папку, помахал ею и сказал:
— Мы только что получили кое-что из Москвы.
— Очередная ерунда?
Информация, получаемая ЦРУ из Москвы, состояла в основном из сплетен и необоснованных слухов, советологи управления проводили большую часть рабочего времени, детально анализируя общедоступные сведения.
Энсбэч таинственно улыбнулся.
— Допустим, я тебе скажу, что эту папку видели до сих пор только три человека: тот, кто записал информацию, директор и я. Ну как, впечатляет?
Стоун кивком показал, что по достоинству оценил высокое доверие начальства.
— Я понимаю, что ты далеко не все знаешь о том, каким образом мы получаем информацию, — откинувшись на спинку кресла, произнес Сол. — Я считаю, что сбор и анализ должны проводиться изолированно друг от друга.
— Я согласен.
— Но я уверен, что ты отлично знаешь о том, что после Говарда дела с Россией у нас совсем плохи. — Энсбэч говорил об Эдварде Ли Говарде, сотруднике советского отдела ЦРУ, в 1983 году перешедшем на сторону Москвы и сдавшем при этом практически всю агентурную сеть ЦРУ в Советском Союзе. Управление до сих пор не могло справиться с последствиями этого сокрушительного удара.
— Но ведь мы набрали новых агентов, — заметил Стоун.
— Нет… Одного из них мы оставили, он работал в гараже 9 управления КГБ под кодовым именем «Еж». Он был отличным шофером одного из членов ЦК. Мы давно завербовали его и удерживали хорошими деньгами. В рублях, так как платить ему валютой было слишком рискованно.
— И он за это подслушивал разговоры своих пассажиров.
— У него был магнитофон. Он прятал его под задним сиденьем.
— Парень не промах.
— Ну вот… Как-то раз он заметил, что ему слишком часто приходится ездить поздно вечером за город, возить своего шефа на встречи с другими высокопоставленными чиновниками. Он насторожился. Но, к сожалению, этот растяпа не знал, как пользоваться магнитофоном. Он постоянно настраивал звук на низкие частоты, поэтому качество записей было отвратительным. Мы пытались воспроизвести запись через усилители, но грохот был ужасен. Все же нам удалось разобрать почти все, что они там говорили; но мы не имеем ни малейшего представления, чья это была беседа, кто замешан в этом деле…
— И вы хотите это узнать, — закончил за Энсбэча Стоун, глядя поверх его головы на картинки в красивых рамках с изображениями диких уток и цветы, развешанные по обшитым панелями стенам. Его всегда умиляли попытки Сола сделать свой служебный кабинет похожим на баронское поместье.
— Но, Сол, почему я? Ты ведь мог задействовать кого-нибудь другого, кто был в городе, — он демонстративно закинул ногу за ногу.
Энсбэч вместо ответа подал ему синюю папку. Стоун открыл ее, нахмурился и начал читать.
Несколько минут спустя он взглянул на Сола.
— Я вижу, ты тут подчеркнул места, на которые мне следует обратить особое внимание. Итак, это диалог, — и он начал читать вслух подряд выделенные желтым фломастером фразы, опуская все остальные реплики.
— …Вы уверены?…Ленинское завещание… Один экземпляр был у Уинтропа Лемана… Старый кретин получил его от самого Ленина… Маленький божок… Это невозможно остановить…
Стоун откашлялся и уже от себя сказал:
— Уинтроп Леман… Я думаю, они говорят о моем крестном отце.
— А ты знаешь какого-нибудь другого? — Энсбэч развел руками. — Да, Чарли, это твой Уинтроп Леман.
— Да, — тихо произнес Стоун, — теперь я понимаю, почему ты вызвал именно меня…
Уинтроп Леман, впоследствии ставший его крестным отцом, был советником Франклина Рузвельта, а позже — Гарри Трумэна по вопросам национальной безопасности США. В 1950 году он нанял на работу Элфрида Стоуна, одаренного молодого ученого Гарвардского университета. Отец Чарли стал помощником Лемана. И никогда, даже в позорный период расследований по так называемому «делу Элфрида Стоуна», когда сенатор Джозеф Маккарти выдвинул против него обвинение в предательстве и передаче государственных секретов США Советскому Союзу и дал этому делу широкую огласку, Леман не отказывал Стоуну-старшему в своем покровительстве. Уинтропу Леману, в прошлом государственному деятелю, аристократу, окрещенному средствами массовой информации «филантропом» (что означало просто, что он, невероятно богатый человек, был чрезвычайно щедр), было сейчас 89 лет. Стоун отлично понимал, что, если бы не Леман с его огромным влиянием в кулуарах власти, его бы ни за что не приняли на работу в ЦРУ.
Сол Энсбэч сложил свои крупные, с большими костяшками руки ладонями вместе, как будто собирался произнести молитву, и спросил:
— Ну что, ты понял, о чем они говорили, Чарли?
— Да, — отрешенно ответил Стоун. — О завещании Ленина упоминалось во время слушания дела моего отца в Комитете по расследованию антиамериканской деятельности в палате представителей. Никто никогда не объяснил, что это означает. С тех пор я никогда не слышал об этом завещании, — сам того не желая, Стоун повысил голос. — Должен признаться, что я всегда считал, что…
— Ты всегда считал это какой-то ошибкой, верно? — спокойно спросил Сол. — Очередной уткой, состряпанной каким-нибудь молокососом из Комитета?
— Нет. В том ленинском завещании, о котором я знаю, нет ровным счетом ничего таинственного. Это просто документ, написанный Лениным незадолго до его смерти. В нем он, кроме всего прочего, предупреждал своих коллег об опасности давать слишком большую власть Сталину. Сталин сделал все возможное, чтобы утаить это завещание, но через несколько лет после смерти Ленина о нем каким-то образом всем стало известно. — Стоун заметил, что Сол улыбнулся. — Ты считаешь, они говорят о чем-то совсем другом?
— А ты?
— Вообще-то я тоже так думаю, — согласился Чарли. — Но почему бы вам не запросить дополнительную информацию у этого вашего «Ежа»?
— Потому что два дня назад он был убит.
— Бедный парень… Что, КГБ что-то пронюхал?
— Мы так предполагаем, — Сол дернул плечом. — Во всяком случае, удар был профессиональный. А вот при каких обстоятельствах его убрали — это уже совсем другой вопрос. Об этом мы ничего не знаем.
— И вы хотите, чтобы я при возможности разузнал, что они имели в виду, говоря об этом завещании Ленина? Я правильно тебя понял? Вы хотите, чтобы я поговорил об этом со своим отцом и постарался выведать у него сведения обо всем этом? Нет, Сол, мне ваша идея совсем не нравится.
— Чарли, ведь тебе известна печальная судьба твоего отца. А ты когда-нибудь задавался вопросом, почему это все тогда произошло?
— Я думаю об этом постоянно, Сол…
…Я думаю об этом постоянно.
Элфрид Стоун, специалист по истории Америки двадцатого столетия, был когда-то настоящим светилом в этой области. Но это было давно, очень давно, до 1953 года, когда и произошло то, что перевернуло всю его жизнь. С того времени он уже почти не печатался, а в последнее время еще и начал злоупотреблять спиртным. Он стал — это клише, но в данном случае очень удачное — жалкой тенью самого себя.
Когда-то, еще до рождения сына Чарли, Элфрид Стоун был талантливым молодым преподавателем и одаренным ученым. В 1950 году, когда ему было тридцать лет, его пригласили работать в Белый дом, у президента Трумэна. К тому времени Стоун был уже обладателем Пулицеровской премии за выдающиеся заслуги в изучении истории США послевоенного периода. Джеймс Брайент Конант, ректор Гарвардского университета, предложил ему место декана факультета искусствоведения и естественных наук, но Стоун-старший предпочел уехать в Вашингтон. Сенатор Леман, один из советников Трумэна, переизбранный на новый срок из администрации Франклина Рузвельта, прослышал о восходящей звезде Гарвардского университета и пригласил его работать в Белый дом. Стоун принял приглашение.
Судя по его успехам, он мог бы стать национальной знаменитостью. А он вместо этого вернулся, совершенно уничтоженный, в Гарвард в 1953 году и остался там только благодаря терпимости и либерализму тамошнего руководства. Он так и не сделал ничего сколько-нибудь значительного с этого времени.
Чарли Стоуну было десять лет, когда он впервые узнал о злополучной судьбе своего отца.
Однажды, возвратившись из школы, мальчик обнаружил открытой дверь отцовского кабинета, заставленного книжными шкафами. В комнате никого не было. Он начал выискивать что-нибудь интересное, но ничего не нашел и уже собирался бросить эту затею и уйти, когда обнаружил на письменном столе большой альбом в кожаном переплете с газетными вырезками. Открыв его, маленький Чарли быстро осознал важность своей находки. Сердце его забилось учащенно, и он внимательно, со смешанным чувством вины и удовольствия начал пролистывать статьи.
Это была подборка вырезок из газет пятидесятых годов. Все статьи были посвящены его отцу, то есть той части его жизни, о которой Чарли до сих пор ничего не знал. Одна из заметок из журнала «Лайф» была озаглавлена «Запутанное дело Элфрида Стоуна»; в другой, из нью-йоркской «Дейли ньюс», его отца называли «красным профессором». Поглощенный чтением, мальчик перелистывал пожелтевшие страницы, пахнущие бумажной плесенью и ванилью. В его мозгу начали всплывать и складываться воедино подслушанные мимоходом фразы; то, что он слышал об отце от других людей, — неприятные, мерзкие слова, обрывки родительских ссор в спальне. Однажды кто-то нарисовал красной краской серп и молот на фасаде их дома. Несколько раз какие-то люди разбивали камнями кухонное окно. Только сейчас Чарли понял причину всего этого.
Отец, конечно, вернулся в кабинет совершенно неожиданно для мальчика и застал его читающим вырезки. Взбешенный, он подошел к столу и захлопнул альбом.
На следующий день его мать — стройная, темноволосая Маргарет Стоун — усадила Чарли рядом с собой и дала ему краткий приукрашенный отчет о событиях 1953 года. Она рассказала о существовавшем тогда так называемом «Комитете по расследованию антиамериканской деятельности», очень влиятельной организации, и о жившем в те годы ужасном человеке по имени Джозеф Маккарти, считавшем, что Америка просто кишит коммунистами, и утверждавшем, что они есть везде, даже в Белом доме. Твой отец, сказала она, был очень известным человеком, советником президента Трумэна, и он оказался замешанным в борьбу Маккарти и президента, который просто не мог уследить за всем сам. Маккарти сфабриковал дело, его рассмотрели на Комитете, и Элфрид Стоун был назван коммунистом и обвинен в шпионаже в пользу России.
— Это все ложь, — сказала мать. — Это все ложь, но наша страна тогда переживала трудные времена, и людям хотелось верить, что все их беды закончатся, как только будут истреблены шпионы и коммунисты. Твой отец был невиновен, но у него не было доказательств, понимаешь…
И Чарли задал неопровержимо логичный вопрос десятилетнего мальчишки:
— Но почему он ничего не сказал? Почему он не боролся с ним? Почему?
— А ты когда-нибудь задавал этот вопрос своему отцу?
Энсбэч взял керамическую кружку, стоявшую на куче зеленоватых бумаг, отпечатанных на принтере, и отхлебнул из нее. Стоун был уверен, что в нее налит холодный кофе.
— Только однажды, еще в детстве. Но мне сразу дали понять, что это не моего ума дело. Ты же знаешь, о таком как-то не принято расспрашивать.
— Но позже, когда ты стал уже совсем взрослым… — начал Энсбэч.
— Нет, Сол, я не спрашивал. И не буду.
— Слушай, Чарли, мне очень неловко говорить с тобой об этом. Использовать твои отношения с отцом и Уинтропом Леманом в служебных целях… — Он снял очки в черной оправе и начал протирать их специальной бумагой «Клинекс», которую достал из коробочки, хранившейся в одном из ящиков стола. Он как-то весь съежился и, продолжая сосредоточенно тереть стекла, добавил: — Разумеется, если бы не погиб наш агент, мне бы не пришлось просить тебя ни о чем. И я отлично знаю, что это не входит в обязанности аналитика, для выполнения которых мы тебя наняли. Но ты — наша последняя надежда, и если бы все это не было настолько серьезно…
— Нет, Сол, — твердо сказал Стоун, испытывая непреодолимое желание закурить. Но он бросил курить в тот день, когда уехала Шарлотта. — Кстати, Сол, хочу напомнить тебе, что я не оперативник. Так, на случай, если вам еще что-нибудь придет в голову.
— Черт побери, Чарли, ведь, узнав, что означает это завещание Ленина, ты смог бы, вернее всего, ответить на вопрос, почему в 1953 году твой отец был брошен в тюрьму. — Энсбэч скомкал бумажку и надел очки. — И если ты не хочешь сделать это ради управления, то я подумал, что ты…
— Я и не знал, что вы проявляете такую заботу о личной жизни ваших работников, Сол. — Стоун почувствовал острую обиду на Энсбэча за упоминание о его семейных делах.
Сол не ответил, разглядывая кипы бумаг перед собой и нервно пробегая пальцами по краю старого стола. Минутная пауза показалась Стоуну вечностью.
Затем Энсбэч поднял глаза, и Чарли заметил, что они воспалены и что выглядит Сол очень уставшим. Энсбэч медленно заговорил:
— Я не показал тебе последнюю страницу стенограммы, Чарли. Не потому, что я тебе не доверяю, разумеется… — Он взял листок, лежавший перед ним на столе вниз текстом, и подал его Стоуну.
На документе стояла печать «Только для „Дельты“». Это означало, что только некоторые люди из высших кругов американского правительства могли иметь к нему доступ.
Стоун пробежал его глазами, затем начал читать еще раз, медленнее. У него буквально отвисла челюсть от удивления.
Сол заговорил, растягивая слова, как будто это причиняло ему боль:
— Тебе известно, что у Горбачева с того времени, как он стал Генеральным секретарем, были большие проблемы с Политбюро. Ты знаешь это лучше других, ведь ты предсказывал это много лет назад. — Он прижал ладони к уставшим глазам и помассировал их. — Затем все эти беспорядки в Восточной Европе… У него много врагов. А ведь переговоры на высшем уровне — это вопрос уже нескольких недель. Президент США поедет в Москву и я подумал, что это жизненно важно.
Лицо Стоуна пылало, он кивал в знак согласия со всем, что говорил Энсбэч.
— И если бы мы смогли узнать, что означает это ленинское завещание, то мы смогли бы установить, кто участвовал в этом разговоре и каковы их мотивы. — Голос его звучал все тише, он задумался.
Энсбэч пристально, с каким-то лихорадочным напряжением смотрел на Стоуна. Затем он спросил тихо, почти шепотом:
— Ты понял эту стенограмму так же, как я, верно?
— А ее невозможно понять иначе. — Стоун прислушался к слабым звукам печатной машинки, долетающим из холла внизу и невесть как проникшим сквозь массивные двери. Несколько минут он молча рассматривал на стене аккуратный геометрический рисунок из солнечных лучей, прошедших через планки жалюзи. — Эти люди — кто бы они ни были — замышляют в скором времени совершить первый государственный переворот в истории Советского Союза.
— Да, речь на этот раз идет о перевороте в стране, а не в Кремле, — согласился Сол, покачивая головой, как будто он не хотел, не мог поверить в это. — Не просто переворот в Кремле, а нечто неизмеримо более страшное. Ты со мной согласен?
— Слушайте, Сол, — сказал Стоун, не отрывая взгляда от стены, — если эти сведения точны, то речь идет о падении всего правительства. О всеобщем кровавом хаосе. Об опаснейшем перевороте, который может изменить весь мир. — Он перевел взгляд на Сола. — Вы знаете, это даже любопытно, — тихо добавил он. — На протяжении многих лет мы размышляли о том, возможно ли такое вообще. Мы пытались представить себе те ужасные события, которые произошли бы, если бы власть, десятками лет удерживаемая в Кремле, однажды была захвачена другой, более опасной группировкой. Об этом было много разговоров, настолько много, что казалось, мы уже свыклись с этой идеей. А сейчас… вы знаете, одна мысль об этом приводит меня в ужас.
3
Москва
«Дача» — не очень-то подходящее название для роскошного трехэтажного каменного сооружения, спрятавшегося в сосновой роще в городке Жуковка, в двухстах километрах на запад от Москвы. В Жуковке расположены дачи наиболее влиятельных представителей советской элиты, а именно эта принадлежала одной из самых важных персон Советского Союза.
Он сидел за круглым обеденным столом в просторной комнате с низким потолком в компании одиннадцати человек. Стены столовой были сплошь завешаны иконами, тускло мерцающими в неярком янтарном свете. Стол был заставлен хрусталем фирмы «Лолик», лиможским фарфором, икрой и гренками, всевозможными свежайшими овощами, цыплятами табака и французским шампанским. Словом, с первого взгляда можно было понять, что это был стол одного из власть придержащих.
Комната была оснащена подслушивающими приборами с широкодиапазонными анализаторами, способными уловить радиоволны любой частоты. Несколько крошечных громкоговорителей, вмонтированных под потолком, издавали непрерывное тонкое шипенье, которое должно было расстроить любой прибор. Так что ни одно слово, произнесенное тут, не могло быть подслушано.
Каждый из двенадцати человек, сидящих за столом, занимал сейчас или раньше высочайшее положение в советском правительстве — от руководящих постов ЦК до командных должностей в Советской Армии и Главном разведывательном управлении. И все они были членами небольшой группы избранных, названной неожиданно мирным и заурядным словом «Секретариат». Между собой, неофициально, они называли это сообщество «Московским клубом». Их объединял неистовый, но тайный фанатизм: беззаветная преданность советской империи, которая, похоже, с каждым днем разваливалась все больше и больше. И поэтому все они со все возрастающей силой ненавидели нынешнее кремлевское руководство во главе с Горбачевым и тот ужасный путь, по которому страна развивалась в последние годы.
За обедом шел обычный для этого круга разговор. Они говорили об упадке Российской империи, о невообразимом хаосе, в который вверг страну Михаил Горбачев. Все они были обычными московскими бюрократами, рассудительными и солидными. Но тут, в этой комнате, они подогревали друг в друге и без того кипящую ненависть и страх перед будущим. Тем более, что поводов для этого было предостаточно.
Берлинская стена была снесена. От Варшавского договора осталось только название. Восточной Германии больше не существует. Один за другим, подобно карточным домикам, разлетающимся от легкого дуновения, разваливались управляемые Советами прокоммунистические государства социалистического блока. Прага и Будапешт, Вильнюс и Варшава превратились в настоящие сумасшедшие дома. Люди выходят на демонстрации, требуя уничтожения коммунистического диктата. Ленин и Сталин перевернулись бы в гробу, если бы им довелось увидеть, что натворил Михаил Горбачев.
И в самом Советском Союзе республики одна за другой выступают против советских законов.
Огромная империя, созданная Сталиным, когда-то великая и могущественная, распадалась на части. Это был настоящий кошмар.
Ефим Фомин, один из членов «секретариата», экономист, изгнанный из Политбюро за откровенные правые взгляды, был в этот вечер удивительно откровенен. Сейчас он являлся членом ЦК, отвечал за промышленное планирование. Это давало ему право высказываться очень уверенно и резко.
— Экономическая политика Горбачева просто разрушительна, — заметил он. Это был приземистый мужчина с гривой седых волос. Его отличала способность говорить, почти не шевеля губами. — Наша экономика разваливается, это совершенно очевидно. Коммунистическая партия утратила свою руководящую роль. Этот человек разрушает страну изнутри.
Сразу после обеда должен был выступать полковник Геннадий Рязанов, выполняющий в «секретариате» обязанности координатора. Это был бледный и худой человек, начальник отдела ГРУ. Он выглядел очень усталым: последние несколько недель Рязанов практически не отдыхал. Он был женат, имел четырех детей. Все они время от времени задавали ему один и тот же вопрос: когда же он будет меньше работать и проводить больше времени со своей семьей? Его начальнику было отлично известно, что Рязанов часто задерживается на работе, даже тогда, когда в этом не было особой необходимости. Он зачастую задавал себе вопрос: в чем же причина? Может, сложности с супругой? Или заболел ребенок? Но только люди, сидящие за обеденным столом на роскошной даче в Жуковке, знали, во имя какой цели Рязанов тратил столько времени и нервов. Впрочем, это было известно и еще одному, главе «секретариата», отсутствовавшему на этом заседании. А целью его было осуществление плана, который и обсуждался в столовой. Полковник Рязанов был невероятно нервозен и педантичен. Любые ошибки и просчеты вызывали у него ненависть и отвращение. Каждое утро он мучился от несварения желудка, и его обед в этот вечер остался нетронутым.
Выступая после обеда перед единомышленниками, он время от времени поглядывал в свои аккуратно перепечатанные записи, лежащие перед ним рядом со стаканом воды. Но в основном оратор говорил от себя, импровизируя.
— Общеизвестен факт, что на Западе — да и практически во всем мире — советское правительство считается способным не допустить государственного переворота. — Губы Рязанова искривились в слабой саркастической улыбке. Ораторским талантом он не обладал, и те из присутствующих, кто хорошо знал его, поняли, что он долго готовился к своей речи. — Даже несмотря на то, что сейчас наблюдается укрепление демократических тенденций. Вот, например, Верховный Совет то и дело налагает вето на изданные Кремлем законы. Я считаю, что мы могли бы извлечь из всего этого выгоду.
Он сделал длинную паузу и обвел глазами сидящих за столом, стремясь обеспечить еще большее внимание к своей речи. Затем он продолжил, постукивая легонько карандашом по листку бумаги. Среди слушателей послышался тихий ропот: оратор распространялся уже слишком долго.
— Мои соображения основываются на том, что реальность не всегда соответствует ожиданиям. — Рязанов бросил на него взгляд человека, страдающего от постоянного и мучительного несварения желудка. — Именно это поможет нам. Я думаю, что если я скажу, что больше ждать ни в коем случае нельзя, думаю, со мной согласятся все. Необходимы экстренные меры… Но политическое убийство было бы в данной ситуации нелогичным. Подобный акт вызвал бы ответный удар со стороны правительства. Страна стала бы еще более неуправляемой. Конечно, найдутся люди, которые скажут, что если отрезать голову, то тело погибнет. Но ведь голова это не один Горбачев… Это все поддерживающие его члены Политбюро и руководства. И смерть одного человека не заставит их утихомириться. Боюсь, что совсем наоборот…
Воцарилась тишина, нарушаемая лишь мягким стуком карандаша докладчика по стопке бумаг. Он явно пытался воздействовать на тех, кого еще не полностью убедил в правоте своих слов. В глубине души он больше всего в данный момент хотел оказаться дома, поужинать вместе с семьей, поиграть с младшим сыном Лешей. Хотя в это время мальчик наверняка уже спит… Он почувствовал, как желудочная кислота подошла к самому горлу, но бодро продолжил: — Наш план очень удачен, хотя осуществить его, конечно, будет нелегко. Политические убийства редко удаются, а в «несчастные случаи» сейчас никто не верит. Но весь мир убежден, и убежден твердо, в том, что терроризм существует везде, даже в Москве.
— А все ли присутствующие здесь уверены, что сведения о нашем плане не попадут в руки КГБ или ГРУ? — спросил один из сидящих за столом, тоже сотрудник ГРУ. Его звали Иван Цирков. Это был невысокий человек с маленькими глазами и высоким голосом. Внешне он немного напоминал Ленина, только без бороды.
Рязанов выпучил глаза от безумного желания ответить на заданный вопрос. Но прежде чем он успел что-либо сказать, начальник 8-го отдела Первого главного управления КГБ Игорь Кравченко прочистил горло и негромко произнес:
— В нашей конспиративной системе произошел сбой.
В мертвой тишине комнаты повисло почти осязаемое чувство ужаса. Рязанов внутренне содрогнулся.
— И виновник всего этого — товарищ Морозов, — кагебист пальцем указал на одного из своих единомышленников, члена ЦК Петра Морозова. — Мои люди узнали, что ваш шофер работал на ЦРУ.
— Что?! — в ужасе вскричал тот. Это был простоватый блондин, выходец из крестьянской семьи, о чем он очень любил напоминать окружающим. — Но вы же сами уверяли нас, что все шоферы прошли доскональную проверку!
— Мы, конечно, сделали все, что необходимо в данной ситуации, — резко ответил Кравченко. — Его убрали. Но мне необходимо знать, не обсуждали ли вы при нем чего-нибудь такого…
— Нет-нет-нет. Конечно же, нет. — Морозов протестующе замахал пухлыми руками, которые никогда не выполняли более тяжелой работы, чем перекладывание бумаг из одного ящика стола в другой. — Когда мы с Ефимом Семеновичем разговаривали в машине, — Ефим Семенович, услышав свое имя, поджал губы, — мы всегда поднимали панель. Мы отлично знаем, что доверять нельзя никому, кроме присутствующих в этой комнате.
Полковник Рязанов почувствовал, что кровь прилила к лицу, но сдержал гнев: он знал, что криком многого не достигнешь. Постукивая карандашом по столу, полковник как можно мягче заметил:
— Да, вы убрали этого человека. Но ведь мертвого нельзя допросить!
— Вы, конечно, правы, это большое безобразие, — спокойно ответил Кравченко. — Я согласен, наши люди явно перестарались. Слишком нетерпеливы. Но я же не мог допустить, чтобы его допрашивали на Лубянке. Я считаю, то, что произошло, лучше того, что могло бы произойти, если бы на Лубянке узнали о нашем существовании. Во всяком случае, я удовлетворен тем, что существование «секретариата» осталось в тайне.
— А американцы?! — почти пропищал Цирков. — Если хоть что-нибудь стало им известно, мы в большой опасности!
— Именно наши американские друзья уведомили нас о том, что этот человек работает на них. Они больше, чем кто-либо, заинтересованы в том, чтобы держать в секрете связь с нами, — многозначительно сказал Кравченко.
— Но как мы можем быть уверены, что наши планы уже не стали кому-нибудь известны? — с дальнего конца стола донесся сердитый голос Морозова.
Кравченко был невозмутим.
— Об этом мы позаботились. Думаю, проблем не будет.
— Что, опять «мокрые дела»? — спросил Цирков.
— Только в случае крайней необходимости. Но все будет сделано так, что комар носа не подточит.
— Тогда давайте перейдем непосредственно к обсуждению нашего плана. Итак, что же произойдет 7 ноября? — начал Михаил Тимофеев, энергичный плотный военный. — Наши силы будут приведены в состояние боевой готовности. Но каков же будет предлог для выступления?
Полковник Рязанов нервно вздохнул. Ему хотелось изложить свой тщательно разработанный план не так скомканно. Он вообще не любил говорить просто и обожал длинные предисловия. Кроме того, ему страшно не понравилось, что его гениальный доклад был прерван такими неприятными новостями. Он медленно и с огромным количеством деталей продолжил свою речь. Слушали его очень внимательно. Когда Рязанов закончил, с дальнего конца стола донесся голос Фомина:
— Этот план просто великолепен. Да, он ужасен, но великолепен.