файл на 4 - Форсированным маршем (главы из книги) [= «Долгий путь»; ориг.:«The Long Walk»] (пер. Вера Наумова) 1924K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Славомир Равич
Славомир Равич
ФОРСИРОВАННЫМ МАРШЕМ
Пешком от Полярного круга до Гималаев
(Главы из книги)
ОТ ИЗДАТЕЛЯ
О жизни Славомира Равича до его приключения известно только то, что он пишет в своей книге: родился в 1915 г. в Польше..., учеба, которая должна была обеспечить ему карьеру почтенного инженера (электричество, радио)..., затем участие в войне в составе кавалерийской части. Арестованный в ноябре 1939 г. русскими, он избегает — без сомнения, по ошибке — участи, уготованной Сталиным для всех польских офицеров: пуля в затылок и братская могила в лесах Хатыни. Он попадает в Москву, заключенный в Лубянку, предстает перед судом (если его можно так назвать) и в середине зимы 40-41гг. его отправляют в Сибирь вместе с 4 тысячами других каторжников. Не многие из них вернутся.
Он вернулся. Живой. Книга, которую мы собираемся прочитать, рассказывает, почему и как. То, что он рассказывает, кажется до того невероятным, что сначала были сомнения в правдивости автора, дискуссии по этому поводу далеко не завершены. Но, признаемся, простого читателя это мало заботит.
Что стало с Равичем после его безумного, нечеловеческого странствия, он никому не говорит. Известно только то, что он жив и проживает в Лондоне. И что он больше не желает говорить об этом. С него достаточно и того, что каждый год он раскрывает несколько сотен конвертов, получаемых до сих пор от читателей со всего мира (его книга была переведена, по последним данным, на 18 языков). А что касается остального, он считает, что его произведение говорит за него. Воздадим ему должное.
Несколько лет назад Николя Бувье обратил внимание издательства «Фебус» на существование этой книги (опубликованной в 1956г. и переведенной на следующий год Альбеном Мишелем). Его захватило это повествование. Издатель, которого, в свою очередь, тоже горячо тронуло произведение, с первых же страниц стал думать о переиздании. «Это не литературный текст, — предупредил Бувье, — может быть, это даже лучше, чем просто литературный текст... Некоторые книги бывают достаточно сильны, чтобы не нуждаться в помощи стиля. И все же ты должен будешь заказать новый перевод, книга того стоит. И если тебе нужно предисловие, я к твоим услугам».
Николя больше нет. Мы не прочитаем его предисловие. А новый перевод готов и новому поколению читателей потребуется отказаться всего лишь от одной или двух ночей сна, чтобы на одном дыхании прочитать эти страницы.
Так как здесь мы с самого начала оказываемся в невозможном, в той наиболее удивительной категории невозможного, у которой бесспорный вкус истины. И это происходит прямо на глазах у читателя (этого бессердечного чудовища). Вначале направление Москва — Иркутск: три тысячи километров и пыль запломбированного вагона — преисподняя... Затем в середине зимы около тысячи километров пешком, с закованными в цепи ногами, прямо на север до лагеря, расположенного на подступах к Полярному кругу. Можно назвать это адом, и это не будет преувеличением.
Равич как раз из той категории людей, которые, насильно помещенные в ад, начинают говорить себе, что всегда можно уладить проблемы, обустроить место, что должен быть способ..., затем, когда они обнаруживают, что нет никаких способов, включая и способа сбежать, решают все-таки улизнуть.
Итак, их будет семеро вместе с ним, наделавших хлопот однажды морозной весной — трое поляков, литовец, латыш, югослав и... один американец(!). Они не очень сильны в географии. Они «просто» мечтают добраться пешком до Китая или английской Индии и знают, что солнце им укажет, по крайней мере, путь к югу. Ни один из них не способен на протяжении тысяч километров, которые им нужно пройти (понадобилось для этого два года), даже определить местонахождение пустыни Гоби..., тем не менее, они смогут преодолеть ее без запасов воды. Иногда наивность помогает...
Впрочем, она присутствует и в «манере» этого повествования. Равич, который прибег в свое время к помощи одного молодого английского журналиста, чтобы тот рассказал его историю читателям, был достаточно здравомыслящим человеком и не принуждал Доунинга писать совершенным литературным слогом. Он хотел, чтобы мастер пера пользовался его собственными, обыденными словами, и был чертовски прав. Николя Бувье, тонкий знаток в подобных вопросах, говорил нам: порой случается так, что литература выигрывает, когда обходится без помощи литературы.
Ж.П.С.
Форсированным маршем
Славомир Равич выражает свою признательность Рональду Доунингу, который помог ему написать эту книгу.
ЖИЗНЬ В ЛАГЕРЕ №303
Легкий утренний туман рассеялся, и при морозном и ясном свете дня я рассмотрел место, где, по решению суда, должен был провести двадцать пять лет своей жизни. Лагерь №303, находившийся в 450-600 километрах к югу от Полярного круга, представлял собой прямоугольник в восемьсот метров в длину и четыреста в ширину. По углам его на крепких деревянных сваях возвышались сторожевые вышки с пулеметами. Главный вход был обращен на запад, с каждой стороны от него находились гарнизонные бараки, кухни, хранилища и административные помещения. Примерно в центре ограды простиралась нейтральная территория, разделяющая солдат и заключенных.
Между нами и близлежащим лесом были воздвигнуты заградительные рубежи, какие бывают в лагерях для заключенных. Если выйти наружу, первым препятствием на пути к свободе был непрерывающийся круг из рулона колючей проволоки. Потом шла глубокая двухметровая траншея, одна стенка которой была вырыта под углом в тридцать градусов, а другая — совершенно вертикально. Затем возвышалась первая из двух бревенчатых изгородей высотой в четыре метра, с внутренней поверхностью без шероховатостей. Внешнее основание этих двух изгородей было укреплено сетью колючей проволоки. Совершенно открытая полоса земли, которая разделяла их, заменяла дозорный путь и соединяла караульное помещение, расположенное у главного входа лагеря, с четырьмя дозорными вышками. Там постоянно патрулировали часовые, по ночам — в сопровождении немецких овчарок. Эти волкодавы содержались в одной псарне вместе со сворой упряжных собак.
Тысяча людей застенчиво присоединилась к нам в то первое утро, большей частью финны, которые уже были тут к прибытию нашей оборванной толпы в четыре тысячи пятьсот душ. Они вышли из четырех бараков, стоявших в восточном конце ограды. Эти жилища, построенные из бревен, имели восемьдесят метров в длину и десять в ширину. Они были расположены соответственно основной схеме лагеря. Двери выходили на запад, и эта сторона была защищена от ветра и снега узким крытым проходом. Для нас, новоприбывших, явно никакого жилья не было предусмотрено.
Солдаты приказали построиться для еды. Мы стали проходить колонной перед окнами кухни — одного из зданий, расположенных слева от главного входа. Как обычно, нам раздали по кружке кофе и куску хлеба. Каждый как можно быстрее пил и протягивал свою жестяную кружку в проём следующего окна. Нам обильно наливали бурды, но не хватало посуды. Этот дефицит продолжался все то время, что я провел в лагере, и доходило до того, что для супа использовали деревянные миски.
Солдаты принесли некий помост в центр плаца, и по приказу младших офицеров и унтер-офицеров расположились вокруг него. После чего нас построили в форме широкого круга. Два полковника в сопровождении небольшого отряда прошли сквозь толпу, и один из них поднялся на упомянутый помост. Я находился в первом ряду и спокойно рассмотрел его. Высокий, худой мужчина элегантного вида с изможденным лицом, с седеющими висками был образцом кадрового военного. Его маленькие седые усы были безукоризненно пострижены, две сильно заметные складки соединяли упругий рот с энергичным подбородком. Он держал голову, слегка наклоняясь вперед, и я был поражен его безразличным видом, этим необъяснимым видом природной уверенности в себе, которую всякий, кто служил, замечал у некоторых из своих командиров. Он не показал никаких эмоций перед враждебной публикой, толпой горемык, охваченных глубокой и почти осязаемой ненавистью ко всему русскому. Он держался перед нами неподвижно и совершенно спокойно. Раздавались комментарии. Офицер медленно обвел нас взглядом. Установилась абсолютная тишина.
Четким и повелительным тоном он произнес нам свою речь на русском языке:
— Я — полковник Ушаков, начальник этого лагеря. Вы здесь находитесь, чтобы работать и я ожидаю от вас тяжелого труда и дисциплины. Я не буду вам говорить о наказаниях: вы, конечно же, знаете, что вас ожидает в случае неподчинения.
Первая задача — это обеспечить вас крышей. Значит, ваше первое задание будет заключаться в построении бараков для себя. Чем быстрее они будут построены, тем быстрее вы спасетесь от ненастья. Смотрите сами. В любом обществе есть люди, которые устраиваются так, что за них работают другие. Распущенность такого рода здесь будет недопустима, и ради всеобщего блага мы проследим за тем, чтобы каждый выполнял свою часть работы.
Я надеюсь, что вы не будете создавать трудностей. Если вы хотите высказать свою жалобу, я всегда готов их выслушать и сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам. Здесь нет ни одного врача, но есть солдаты, которые прошли курсы спасателей. Те из вас, кто не в состоянии работать, будут размещены в существующих зданиях, пока другие не построят новые бараки. Я все сказал.
Начальник лагеря спустился, чтобы уступить место другому полковнику. Тот скорее вскочил, чем поднялся на помост, такой он был кипучий. В этом человеке не было ничего спокойного. Если от Ушакова исходило ощущение сдержанной властности, то этот тип демонстрировал свою власть наподобие орифламмы, развевающейся на ветру. Одетый лучше, чем его коллега, он носил куртку из овчины, и на ногах у него были элегантные, до блеска навощенные сапоги из мягкой кожи. Что касается возраста, то Ушакову он годился в сыновья.
Если я когда-либо и знал его фамилию, то забыл ее. Он был политическим комиссаром, и мы звали его только «политруком», а не иначе (это аббревиатура должности, занимаемой подобными ему функционерами). Целую минуту он с усмешкой, пренебрежительно разглядывал нас, самодовольный и высокомерный. Заключенным было не по себе, они переминались с ноги на ногу и не проронили ни слова.
Наконец, он заговорил. Он выражался как главный сержант, грубо и презрительно.
— Посмотрите на себя, — бросил он нам, выгибая плечи и кладя руки в перчатках на бедра. — Настоящее скопище животных! Нет, ну на что вы похожи? Вас считают людьми высоко цивилизованными, которые заявляют, что руководят планетой. Вы осознаете теперь, до какой степени нелепо все то, что напичкали в вашу голову?
Один смельчак из этой беспокойной толпы отважился ответить ему. Его голос прорезал тишину, когда политрук после своей вступительной нападки ненадолго замолк для пущего эффекта:
— На что мы можем быть похожи? Вы не даете нам бриться, у нас нет ни мыла, не сменной одежды!
Политрук повернулся в ту сторону, откуда доносился голос.
— Еще одна реплика, и я лишу вас рациона. — Его больше не прерывали. — За проведенное здесь время, — продолжил он, — и под руководством товарища Сталина мы сделаем из вас полезных граждан. Кто не работает, тот не ест. Моя задача — помочь вам исправиться. Здесь вы будете не только работать. Вы можете ходить на занятия, чтобы исправить свой взгляд на вещи. У нас отличная библиотека, куда у вас будет доступ после работы.
Он продолжил в таком же духе, затем резко произнес:
— Вопросы?
— А когда здесь наступает весна? — спросил один заключенный.
— Не задавайте глупых вопросов, — ответил ему политрук.
И на этом нас заставили разойтись.
Первые дни строительства бараков были несколько хаотичные. Все были относительно пылко настроены на то, чтобы самим приняться за работу, и возложить на более способных людей подходящие им задачи оказалось нелегко. Система организовалась потихоньку по прошествии двух или трех дней. Образовались бригады архитекторов и землеустроителей для того, чтобы начертить на земле план каждого барака и отметить их вехами, бригады рабочих, отобранных среди самых молодых, которые рыли мерзлую землю, чтобы выкопать глубокие ямы для столбов и, наконец, бригада плотников, людей, умеющих пользоваться теслом, чтобы обрабатывать деловую древесину. Большая часть работников выходила через ворота лагеря каждое утро в восемь часов под охраной вооруженных солдат.
Я был в бригаде лесорубов. Труба будила в пять часов, и почти сразу шествие заспанных людей отправлялось в отхожее место, к траншее, вырытой за расположением будущих бараков. Затем вставали в очередь за завтраком. Инструменты — объект скрупулезного учета каждое утро и в конце дня, когда мы их возвращали — вручались в хранилище, находящемся слева от входа. Когда мы выходили из лагеря, табельщик отмечал наши фамилии в своих списках.
Лес состоял, в основном, из елей, но были также березы и лиственницы в большом количестве. Я работал в бригаде лесорубов, орудуя большой двуручной пилой. Иногда менял занятие и рубил сучья. Я еще в детстве научился пользоваться топором в нашем имении в Пинске, и эта работа мне нравилась. Постепенно я набирался сил. Погружаясь в кипучую деятельность, испытывал чувство гордости и удовлетворения от того, что снова работал руками. В час дня мы возвращались в лагерь, чтобы доставить плотникам древесину. Нам выдавали суп, затем мы снова шли в лес и работали до наступления ночи. Ряд бараков с каждым днем становился длиннее.
Через две недели после нашего прибытия жилища были построены: два ряда из десяти строений разделялись широкой «улицей». Мне предоставили койку в одной из последних построек, и я совершенно отчетливо помню то чудесное чувство безопасности, удобства и тепла, которое я испытал, когда впервые морозной ночью вошел в свое новое жилище. Приятно пахло свежесрубленной елью. Вдоль бревенчатой стены были расположены пятьдесят коек по три яруса, сделанные просто из досок, положенных на прямоугольный каркас. Три жестяные печки, расположенные на одинаковом расстоянии друг от друга по длине помещения, пламенели в темноте, подтапливаемые обрезками древесины, которые мы приносили каждый день из леса. По примеру тех, кто уже жил в бараках, мы собирали как можно больше мха в наши фуфайки, чтобы расстелить их на досках коек. У нас не было вытяжной трубы, дым выходил через узкую трубу в отверстие, сделанное в крыше. Запах от дыма дров перемешивался с еловым запахом. В тот самый вечер я лежал на своей высокой койке, скрестив руки за головой, и слушал разговоры окружающих меня людей.
Напротив меня, повернувшись на бок, лежал мужчина лет пятидесяти. Сначала мы поговорили о бараках, отметили мастерство плотников, великодушно похвалили русских за теплопроводную тягу. Затем мой сосед стал вспоминать свою жизнь. Он был учителем в Брест-Литовске и сержантом запаса польской армии. Внезапно пришли русские и отдали его место одному коммунисту, который за двухнедельную «срочную переподготовку» изучил советские педагогические методы. Матери продолжали приводить к нему своих детей, но вследствие одного доноса он был арестован, допрошен и осужден на десять лет принудительных работ. Я вслух пожалел его, подумав про себя: «Десять лет...тебе повезло, старик». Он все еще говорил, хотя я уже засыпал, и это была первая ночь за многие месяцы, когда я спал по-настоящему.
После шести вечера каждый заключенный должен был вернуться в свое жилище. Допускались хождения из барака в барак при условии, если не образовывались большие скопления людей. За двумя рядами зданий велось строгое наблюдение с вышек с восточного края ограды, но если соблюдался категорический запрет подходить к колючей проволоке, охранники не вмешивались. Внутри помещений заняться было нечем. Нам нечего было читать, и освещения не было тоже. Единственными разрешенными занятиями после шести вечера были присутствие на организуемой политруком лекции по средам или же в другие дни — посещение библиотеки, которая находилась в подчинении того же политрука. В конце концов я подумал, что перелистывать страницы книг ни к чему не обязывает и отчасти займет эти длинные вечера. Я решил срочно попросить разрешения ходить в эту библиотеку. Мне охотно дали согласие.
Библиотека занимала половину одного из административных зданий, расположенных слева от входа в лагерь, и наиболее отдаленных, в двадцати метрах от колючей проволоки на южной стороне. Около двухсот книг были расставлены в ряд в глубине комнаты на не отшлифованных деревянных досках, и я вытащил из них несколько наугад. Было определенное количество произведений некоего Маяковского. А также имелось приблизительно пятьдесят томов серии «Русская Азбука» — иллюстрированных учебников по чтению для детей. В тот вечер и в последующие тоже я провел некоторое время, просматривая тома «Азбуки». Это оказались буквари, тексты которых были написаны в форме виршей, восхваляющих мощь советских самолетов и доблесть их пилотов, советские танки и танкистов, Красную Армию, советских героев, таких как Ворошилов, советских государственных деятелей, навроде Ленина и Сталина, трактористов и советских колхозников, всех знаменитостей СССР.
А наиболее ценными считались «История великой коммунистической партии большевиков» в двух томах и полная версия Российской Конституции. Проведя поучительные часы над этими двумя трудами, я сделал вывод, что если даже я проторчу здесь двадцать пять лет, маловероятно, что превращусь в коммуниста, русского или кого-нибудь еще.
Веселый и циничный чех, который «проживал» на койке рядом со мной, уговорил меня сходить с ним на одну из обязательных для всех солдат, свободных от дежурства, лекций, проводимых в среду вечером политруком. Политрук не стал скрывать своей радости, увидев нас и, прежде чем посвятить свое время солдатской аудитории, похвалил нас. Он говорил о мощи России, об ее господстве в мире (как бы мимоходом, специально для нас — о разложении пагубной капиталистической системы). Когда солдаты задавали ему вопросы, он приводил им марксистскую догматику и цитаты из речей и сочинений Ленина — Сталина. Когда мы уходили, он улыбался.
Он бы не улыбался так, если бы видел, как спустя несколько минут чех показывал перед нашими товарищами уморительный номер о его способе обучения солдат Красной Армии. Я был не единственным, кто катался от смеха. Этот парень был прирожденным артистом и имитатором. В заключение он спросил у своей публики: «Есть ли вопросы?» и тут же отвечал на них, искусно-язвительно искажая марксистско-ленинско-сталинскую теорию построения коммунизма. Все признали, что наше присутствие на лекции было очень полезно.
Несколькими днями позднее у нас появилось занятие другого рода. С нами жил один из нескольких заключенных в лагере священников, в большинстве своем католиков, но также русских и православных греческих. В тот вечер кто-то лежал, кто-то сидел, когда наш церковный служитель католического вероисповедания медленно прошел между койками и спросил, не возражает ли кто-нибудь против того, чтобы он совершил богослужение. Кто-то, может, воздержался от ответа, но никто не возразил. Он устроился в середине комнаты и провел очень простую службу, и латинские слова очень странно раздавались в таком месте. Я рассматривал его при слабом отблеске печей и этот кюре с длинной черной бородой показался мне необычным. Затем он помолился за наше освобождение, и я слез с кровати, чтобы пасть на колени. Многие проделали то же самое. Держа в руке посеребренное распятие из березы, он благословил нас. Он был высокий, худой, слегка сутулый, волосы с проседью, хотя, без сомнения, ему было не больше тридцати пяти лет. Я так и не узнал, почему он был депортирован в Сибирь. Он никогда не говорил о себе. Его фамилия была Горич, что на польском языке означает «горечь». Хуже не могло быть фамилии.
В конце этого первого месяца в лагере установился ритм размеренной жизни, и у каждого было чувство, что каким бы тяжелым ни было существование в этом отдаленном месте во власти бесконечной зимы, условия могли бы быть гораздо хуже. Все работающие заключенные получали по четыреста грамм хлеба в день, а те, кто был слишком болен, чтобы впрягаться в работу — по 300 грамм. Хлеб раздавали одновременно с утренним кофе, часть съедали немедленно, другую часть ели с полуденным супом и остаток — вместе с горячим напитком, подаваемым в конце дня. Иногда по воскресеньям нам давали сушеную рыбу, но хлеб оставался основным продуктом и самым важным элементом нашего существования. Табак тоже был решающим моментом, но в меньшей степени. Раз в неделю происходила раздача грубых «корешков» в достаточно большом количестве вместе с листочком очень старой газеты в качестве папиросной бумаги. Хлеб и табак были в лагере единственно ценными товарами. Они составляли нашу разменную монету и единственное средство для оплаты услуг.
Смертность была высокой в течение этого первого месяца. Многие среди уцелевших в столь смертоносном марше чувствовали себя в состоянии крайнего изнеможения, как морального, так и физического. Они не могли работать. По прибытии им были выделены койки в бараках, и они, совершенно истощенные, лежали там, пока не переставали цепляться за жизнь. И тогда добровольцы из числа их друзей переносили трупы на поляну, находившуюся в четырехстах метрах от лагеря, рыли в мерзлой земле могилу и оставляли их на месте вечного покоя.
Мне приходилось два раза сопровождать такую группу могильщиков. Тогда я и узнал, что начальник лагеря имел в своем распоряжении самолет. Мы прошли мимо, как мне показалось, простого открытого аэродрома посреди леса. Аэроплан, покрытый брезентом, стоял под деревьями. Это был небольшой тренировочный «Tiger Moth». Один из охранников сказал, что Ушаков управлял им сам, чтобы отправляться на общие квартальные совещания местного масштаба, проводимые в Якутске.
Во внерабочее время русские крайне редко вмешивались в наше существование. Инспекционные проверки проводились нечасто и поверхностно. Заключенные, занятые на рубке леса, заводили новых друзей и сразу же начинали добиваться разрешения переселиться в другой барак, чтобы жить рядом со своими товарищами по бригаде. Власти лагеря не возражали и давали знать, что такие переселения могут совершаться по взаимному согласию между заключенными. Большинство соглашались обменять свое место на табак, и таким образом, в эти первые недели, по мере того, как люди обзаводились друзьями, не прекращалась суета переездов. Я не знал близко ни одного из моих товарищей, хотя иногда и натыкался на Грешинена, моего товарища по маршу. Кроме него был только веселый чех, чьим чувством юмора я восторгался, но он никогда не был мне близким другом. Различные национальные группы стремились держаться вместе. Мы, поляки, взяли за привычку начинать день с исполнения гимна нашей страны, который называется «Когда появляется утренний свет». Русским не очень нравились наши пения, но они ничего не предпринимали для того, чтобы положить этому конец.
Обычно я проводил эти долгие вечера, лежа на койке, размышляя и созерцая вентиляционное отверстие в пяти метрах над моей головой. Люди негромко разговаривали, некоторые заходили сюда в гости из других бараков. До меня доходили слова, обрывки фраз, названия местностей, тюрем, полков... «Она мне сказала: «Дорогой, не волнуйся, это скоро кончится, и я всегда буду здесь ждать тебя»... Обрывки разговора об одном охраннике, который не успел посторониться, когда дерево сзади упало на него: «Бедняга, здесь его нога вряд ли излечится как надо»... Говорили об одном товарище, у которого были сломаны ребра: «Он хорошо справляется: подметает офицерскую столовую, и какой табак там получает!»... Это постоянно окружало меня, как бы составляло глубинное звуковое сопровождение моих собственных мыслей. А также запах ели, тепло и хождение взад-вперед тех, кто приподнимал крышку печи, чтобы добавить дров. И в это время мои мысли смешивались с образами из лагерной жизни; Ушакова, политрука, солдат (сколько их умерло?) и окружающих меня людей; таких как я молодых, энергичных; сорокалетних, которые, к моему удивлению (для меня в то время), были медлительны, но полны мужества и силы; и тех, кому было за пятьдесят, и боролись за то, чтобы не стареть, работать, жить. Они вели спокойный образ жизни, и вот теперь, что удивительно, у них находились силы с большим мужеством противостоять реалиям такой жестокой, совершенно другой жизни. Сейчас они должны были бы рассказывать сказки своим внукам, а вместо этого они целыми днями надрывались, таская стволы деревьев, работая рядом с людьми, которые чаще всего были вдвое моложе их. Есть что-то вроде скромного мужества, которое проявляется в несчастье. У этих людей оно было развито в наивысшей степени.
Я рассматривал со всех сторон эти мысли, которые толпились у меня в голове. Затем неминуемо (опять же мысленно) боролся со своими собственными проблемами, пока не засыпал. Вот навязчивая мысль, которая не давала мне покоя: «Провести двадцать пять лет в таком месте!..». Большинство тех, кого я знал, умирают год за годом. Прибывают новые. И я старею все больше и больше. Двадцать пять лет... Двадцать пять лет... Столько лет я прожил с моего рождения на свет.
Ну как мне выбраться? Если и пройду через колючую проволоку, ров и крепкие изгороди, куда направиться потом? Я вновь вспомнил о маленьком остяке и его слова относительно «отверженных». Смог ли хоть один из них вырваться из Сибири? Никто не надеялся, что сумеет пройти в одиночку через опасности этого необъятного края. Или же задумав побег, найти людей, решивших попытаться сбежать? Я задавался этими вопросами среди многих других и не находил ответа.
Однажды вечером, пойдя в отхожее место, я наткнулся на Грешинена.
— Грешинен, — осведомился я, — если однажды я смогу осуществить свой план побега, ты пойдешь со мной?
Он наморщил лоб.
— Ты говоришь серьезно?
Я кивнул в знак подтверждения. Он медленно взялся пальцами за бороду.
— Равич, — ответил он, наконец, — я подумаю над этим сегодня вечером и дам тебе ответ завтра.
Осторожный Грешинен. На следующий день я встретил его в открытом пространстве между двумя рядами бараков.
— Нет, — заявил он мне. — Я бы пошел с тобой, если бы был шанс в успехе. Но даже если русские нас не поймают, снег и мороз справятся с нами прежде, чем мы доберемся куда-нибудь.
Я пожал плечами.
— Я все еще не намерен умирать молодым, — добавил он.
Я задал тот же вопрос чеху. Вначале он решил, что я шучу. Затем он уселся на краю койки и предложил мне присесть рядом. Положив руку на мое плечо, он прошептал:
— Да, я охотно пошел бы с тобой. Только тебе нужны крепкие и здоровые товарищи. У меня проблемы с желудком и я думаю, что подохну от этого на днях. Если бы я пошел с тобой, это еще укоротило бы мне жизнь и ты бы пожалел, что взял меня с собой.
Помолчав несколько минут, он уточнил:
— Если представится случай, выбирайся отсюда, сынок. Будь внимателен и с умом выбирай себе товарищей. В любом случае, я желаю тебе успеха.
Мы тяжело работали в течение шести дней и отдыхали на седьмой. Каждое воскресенье начальник лагеря обращался к заключенным. Он объявлял о задачах на следующую неделю, обращал внимание на нарушения установленных в лагере правил. Затем он побуждал нас задавать вопросы и высказывать предложения. Мы провели так уже месяц, когда он вызвал добровольцев на выполнение нового задания: он искал людей, умеющих мастерить лыжи. Видя, что ответа не последовало, он дополнил свое предложение:
— Добровольцам повысят рацион хлеба на сто грамм и больше, если лыжи будут хорошего качества.
Вызвались шестьдесят человек, в их числе и я. Я не претендовал на звание мастера, но ради добавочной пайки хлеба почему бы не попробовать.
Цех устроили в другой половине здания, где находилась библиотека. Среди добровольцев полдюжины были знатоками дела и по общему соглашению они разделили остальных на две бригады: одна должна была помогать им, другая — рубить березы, пилить их и поставлять сырье в цех. Раньше я как-то смастерил две пары лыж, и это помогло мне устроиться работать внутри на просушке и вырезании. В тот же день, еще до того, как была произведена первая пара лыж, каждый получил свой новый рацион хлеба в пятьсот граммов.
На второй день мы «выпустили» наши первые пары. Мы их клали поочередно на стойки (одну впереди, другую сзади) и Ушаков проверял их лично. Он вставал на них, и лыжи прогибались в форме буквы U, а центральная часть доходила до пола. После чего двое солдат уносили их, чтобы испытать на пробеге по лесу. Испытания были заключительной проверкой. В конце недели Ушаков пришел и объявил нам, что образцы, отправленные в Якутск, отвечают требованиям Красной Армии и, таким образом, были приняты. Наш рацион хлеба сразу же возрос до одного килограмма в день, то есть стал больше, чем двойной размер основного рациона, и мы теперь получали больше табака. В конце второй недели мы производили по сто шестьдесят пар лыж в день.
Наши новые привилегии были очень плохо приняты бригадами, работающими в лесу. Меня неоднократно спрашивали, как я мог согласиться мастерить лыжи для русских солдат, но я никогда не позволял себе вступать в такие разговоры. По моему личному мнению, любая работа, выполняемая в лагере в Сибири, тем или иным способом приносила пользу Советам. Следовательно, лучше было выбирать более интересное занятие, если представлялась возможность. Интересное и хорошо вознаграждаемое. Учитывая то, что хлеб занимал главное место в нашей жизни, было бы удивительно, если бы менее удачливое большинство не высказывало неприязненных комментариев. Я делился своим табаком, а также давал хлеба больным. И многие другие заключенные, кто занимался производством лыж, поступали так же. Но недовольство продолжалось. Парадоксально, но самые убежденные сторонники бесклассового общества в удивительно кратчайшие сроки смогли создать два класса работников и очень решительно увеличить пропасть между ними, присудив одному из них значительное вознаграждение за труд.
Работая целый день в теплом цехе, где постоянно топилась печь для просушки дров, я чувствовал, что восстанавливаю силы. Я мог бы покориться судьбе, однако, наоборот, все больше и больше стал думать о побеге. Я начал искать способы, как сохранить и спрятать часть моей пайки хлеба. У меня еще не было точного плана, но я был уверен, что какое-либо неожиданное событие ускорит ход вещей.
ПРИГОТОВЛЕНИЕ К ПОБЕГУ
... — Смотри. Это он, вон там.
На следующий день в полуденный перерыв Маковски указал мне на заключенного, который держался немного в стороне от других.
— Подожди немного, — добавил он. — Понаблюдай за ним.
Это был широкоплечий мужчина, и бесформенная одежда не могла скрыть его величественную осанку.
— Ты кавалерист, — вновь начал Маковски через секунду, — ты должен сразу опознать такой тип солдат.
— Кто это?
— Поляк. Сержант кавалерии Антон Палушович. Ему сорок один год, но он крепкий, у него хорошее здоровье, он очень способный и опытный. С ним я пошел бы куда угодно. Хочешь, пойдем, поговорим с ним?
Мы так и сделали. Мне понравился вид этого Палушовича. Он принял наше предложение как солдат, которому дали задание. Он был очень рад, узнав, что я был лейтенантом польской кавалерии.
— Мы сможем, — сказал он. — Это будет нелегко, но мы сможем.
В этот вечер я явился к Колеменосу, хлопнул его по плечу. Он обернулся и улыбнулся мне:
— А, это ты.
— Колеменос, я собираю вещи с несколькими товарищами. Хочешь с нами?
Он положил свою большую руку на мое плечо.
— Ты серьезно говоришь?
— Да. И, может быть, это будет очень скоро.
Светлая борода гиганта просияла от широкой улыбки.
— Я с тобой, — он начал смеяться, похлопывая меня по руке. — Если будет нужно, я понесу тебя на своей спине. Учитывая то, что мы проделали весь этот путь от Иркутска, таща на себе эти мерзкие цепи, мы сможем пройти куда больше без них.
Отныне нас было четверо. Мы начали наши приготовления, чувствуя, что надо торопиться. Март приближался к концу, и я чувствовал, что осталось считанное время. Вначале нужно было сориентироваться. Например, мы заметили, что по ночам каждый выход патруля с немецкими овчарками сопровождался лаем и воем упряжных собак, которые не хотели оставаться в псарне. Это происходило каждые два часа. Мы узнали, что обход совершался всегда против часовой стрелки и неизменно начинался с южной стороны лагеря. Решили, что выйдем из лагеря с этой стороны. Следовательно, мы должны будем устроиться в ближайшем бараке, что мы и сделали с помощью раздачи рационов хлеба и табака.
Палушович предложил нам привлечь к заговору еще одного человека. Эжена Заро родом из Балкан, скорее всего, югослава. Ему было тридцать лет, и до ареста он был конторским служащим.
— Если вы хотите смеяться по дороге, — сказал нам сержант, — Заро тот, кто вам нужен.
Как комитет по вербовке, Маковски, Палушович и я издалека наблюдали за Заро, который стоял в очереди за ужином. Хорошо сложенный, ростом ниже среднего. Вокруг него не прекращался смех, черные глаза так и сверкали на лице весельчака.
— Хорошо, — решил я, — берем его.
— Я всегда хотел путешествовать. Это манит меня, — ответил мне Заро, когда я рассказал ему о нашем плане.
— Речь идет не о «легкой прогулке», и это далеко отсюда, — сказал я ему.
— Я знаю. Не мешай, я иду с вами! — Затем, помолчав: — У русских нет никакого чувства юмора. Мне не будет жалко покинуть их.
Теперь нас было пятеро, и мы решили довести наше число до десяти, чтобы, выбравшись из лагеря, разделиться на две группы, которые пойдут каждая по своему маршруту с целью усложнить задачу нашим преследователям.
Но это оказалось не так легко. Двое мужчин, имеющих все физические данные, и кому я раскрыл наши планы, даже слышать не захотели слово «побег». Сам факт того, что мы затронули эту тему, казался им опасным. По их мнению, наш план был равносилен самоубийству. Принимая во внимание новые привилегии, килограмм хлеба ежедневно и дополнительную порцию табака, они были довольны своей участью. Зачем идти на безумство и подвергать себя опасности полного провала и смерти?
— Вы, конечно, правы, — сказал им я. — Это просто неудачная мысль, что приходит в голову ни с того, ни с сего.
Все это время я продолжал сушить каждый день по полфунта хлеба, пополняя запас, спрятанный в глубине цеха за кучей бракованных лыж.
Нашего шестого товарища по побегу привел Колеменос. Это был двадцативосьмилетний литовец, архитектор по профессии, и звали его Захариус Маршинковас. Он был высокий, худой, с черными и живыми глазами. Что поразило меня, так это то, как он, определив факторы, действующие против нас, и находя их чудовищными, заключил, что если есть хоть малейшая надежда преодолеть их, то попытка оправдана. Это был умный и приятный парень.
Когда во время нашего разговора вполголоса Палушович упомянул фамилию Шмидт, я подумал, что речь идет о германо-русском поселенце, который присоединился к нашему поезду в Уфе на Урале. Эти русские с немецкими отчествами были потомками немецких ремесленников, которых привез Петр Великий. Я где-то читал, что они были поселены на берегах Волги.
— Он немец? — спросил я у сержанта.
— Я знаю о нем только то, что его зовут Шмидт, — ответил он мне. — Он в совершенстве знает русский язык. Это человек, который не покоряется судьбе и много размышляет. Он дает мне прекрасные во всех отношениях советы. Я рекомендую его вам.
Маковски и я решили встретиться со Шмидтом на следующий же день.
— Я покажу вам кто это, — сказал сержант, улыбаясь.
Палушович показал мне Шмидта кивком головы, когда тот подошел к окну кухни за своим кофе во время последней дневной раздачи. Маковски и я подошли к нему с ничего не значащим видом. Мое первое впечатление было таково, что я подумал: он, безусловно, слишком стар для того, чтобы бросаться в такую затею. На мой взгляд, ему было лет пятьдесят. Он был хорошо сложен, широкоплеч и маленького роста. Борода и волосы у него были с проседью. Он не выразил никакого удивления, когда я обратился к нему — без сомнения, потому что сержант предупредил его.
— Мы хотели бы поговорить с тобой.
Я говорил по-русски. Он сказал в ответ тоже по-русски:
— Идите в сторону бараков, я догоню вас через минуту.
Он вернулся в очередь, а мы отошли.
С кружкой кофе в руке он нашел нас, и мы подыскали спокойное место. Он, улыбаясь, остановился перед нами.
— Господа, меня зовут Смит. Мне показалось, что вы хотите предложить мне что-то.
— Смит? — повторили мы хором, озадаченные.
— Да, Смит, мистер Смит, американский подданный, — сказал он, радостный от нашего изумления. — Я вижу, вы удивлены, господа.
Мы не верили своим ушам. Он безупречно говорил по-русски. Я не обнаружил ни малейшего следа акцента.
— Извини, — произнес я, наконец, — но в это трудно поверить. Как ты попал сюда?
Он выражал свои мысли непринужденно, терпеливым, почти менторским тоном.
— Как я уже сказал, я — американец. Инженер по профессии, я входил в группу, радушно приглашенную советским правительством для того, чтобы оказать помощь в строительстве Московского метро. Нас было человек пятьдесят. Это было девять или десять лет назад. Я был арестован в 1936 году, обвинен в шпионаже и осужден на двадцать лет.
Он выпил свой кофе. Мы продолжали рассматривать его с все еще глупым видом.