Аннотация: Долгожданный триллер одного из самых загадочных авторов жанра. У профессора искусствоведения, доктора Джонатана Хэмлока на редкость дорогие увлечения — коллекционирование картин и альпинизм. Вот и приходится подрабатывать на стороне — заниматься санкционированием предателей по заданию разведки (санкцией на языке профессионалов называется убийство).
Последнее задание самое сложное — ликвидировать предателя, учасника восхождения на Айгер, одной из опаснейших вершин Альп. Агент, которого необходимо санкционировать, находится среди трех альпинистов, готовящихся к восхождению на неприступный северный склон. Кто из них цель — неизвестно. В общем, «пусть он в связке в одной с тобой — там поймешь, кто такой».
Умный и весьма едкий стеб на тему разведки и искусства, с отлично выписанными восхождениями альпинистов.
---------------------------------------------
ТРЕВАНЬЯН
САНКЦИЯ АЙГЕР
(The Eiger Sanction, 1972)
МОНРЕАЛЬ, 16 МАЯ
Ближе к вечеру над бульваром Сен-Лоран прошел дождь, и на стыках плит тротуара еще стояли треугольные лужи. Дождь прекратился, но принесенная им прохлада еще не ушла, и светло-бежевый плащ, в который был облачен Стрихнин, агент ЦИРа, не выглядел вовсе уж неуместным. Вообще-то Стрихнин предпочел бы носить шинель, но зная, что коллеги поднимут его на смех, все не осмеливался. Он нашел компромиссный вариант: ходил в плаще, подняв воротник и засунув руки глубоко в карманы. Одну из рук он сжал в кулак, а в кулаке находился пакетик жевательной резинки, полученный им двадцать минут назад от какого-то вонючего карлика в малосимпатичном садике у ворот больницы святой Жюстины. Карлик появился из кустов внезапно, чем ужасно перепугал агента. Свой естественный жест испуга тот попытался на ходу преобразовать в защитную стойку из области восточных единоборств и совсем было преуспел в этой демонстрации кошачьего проворства, если бы при этом не шлепнулся задом в розовый куст...
Стрихнин бодро шагал по пустеющей улице. Настроение у него было приподнятое. Он ощущал себя не то, чтобы великим, но вполне, так сказать, адекватным. Ведь на этот, раз он наконец-то выполнил задание так, как подобает. Он увидел, как по стеклу темной витрины волной прокатилось его собственное отражение, и отражение это не вызвало у него неприятных чувств: при уверенном взгляде и решительной походке как-то незаметней становились и покатые плечи, и лысеющая голова. Чтобы не так сутулиться, Стрихнин вывернул ладони вперед: кто-то когда-то сказал ему, что так проще всего выработать мужественную осанку. Ходить так было страшно неудобно, походка напоминала пингвинью, и все же он всегда ходил именно так — если только не забывал.
Недавнее столкновение с кустом болезненно напоминало о себе, но Стрихнин обнаружил, что, если двумя пальцами взять брюки сзади за шов и оттянуть от ягодиц, неприятное ощущение ослабевает. Так он время от времени и делал, гордо игнорируя недоуменные взгляды прохожих.
Он был доволен. “Главное, — сказал он сам себе, — не сомневаться в своих силах. Я знал, что все у меня получится — и получилось”. Стрихнин очень ценил теорию, согласно которой ждать беду — беду накликать. И эта теория блистательно подтверждалась результатами нескольких его последних миссий. Надо сказать, что увлечение всякими теориями не приносило Стрихнину особой пользы. Так, к проблеме облысения он подходил с теорией “Чем короче носишь — тем дольше проносишь” и стригся коротко, по-солдатски, отчего выглядел еще менее презентабельно, чем следовало. Волосы при этом упорно продолжали выпадать. Некоторое время он утешался теорией, что раннее облысение — признак выдающихся мужских достоинств. Однако вскоре он на собственном опыте убедился в ошибочности этой теории.
“Уж на сей-то раз я нигде ничего не напортачил и теперь могу спокойно отправляться домой. Завтра, уже в шесть утра, буду в Штатах!”
Он еще плотнее сжал в кулаке пакетик жвачки. Еще один провал — это было бы слишком. И так уже ребята из Центра прозвали его “Ходячий Залив Свиней”.
Он свернул в переулок Лессаж и заметил, как тихо и безлюдно стало вокруг. Когда он снова свернул на юг по Сен-Доминик, тишина стояла такая, что звук его собственных шагов набегал на него, отскакивая от фасадов неосвещенных, мрачных кирпичных зданий. Тишина его не встревожила. Он нарушил ее, беззаботно посвистывая.
“Правильно говорят, что все дело в положительном настрое, — с воодушевлением думал он. — Победители побеждают, и это факт”. Тут на его круглое мальчишеское лицо набежала тень озабоченности: он вдруг подумал, а не следует ли из этого факта, что проигравшие проигрывают. Он попытался припомнить, что это за курс логики он прослушал в колледже. “Нет, — наконец решил он, — вовсе не следует. Проигравшие не всегда проигрывают. Но победители побеждают всегда!” От того, что ему удалось сформулировать эту мысль, настроение его еще улучшилось.
Оставался всего квартал до третьеразрядного отеля, в котором он остановился. На той же стороне улицы уже виднелась красная неоновая вывеска с брачком:
“О ЕЛЬ”.
“Ну вот, почти дома”.
Он вспомнил инструкцию Центра подготовки ЦИРа — к месту назначения всегда следует подходить с противоположной стороны улицы — и немедленно улицу перешел. Он никак не мог взять в толк, в чем смысл этой инструкции — разве только для пущей конспирации. Но он и помыслить не мог испросить объяснения, а уж тем паче ослушаться.
Кованые железные фонари на улице Сен-Доминик еще не были изуродованы сплошными, слепящими ртутными лампами, и поэтому Стрихнину представилась возможность развлечься следующим образом: он смотрел, как собственная его тень выскакивает у него из-под ног и, все увеличиваясь, движется впереди него, пока свет очередного фонаря не перебросит тень ему за спину. Зачарованный этим оптическим феноменом, он шел, глядя через плечо, и неожиданно со всего маху врезался в фонарный столб. Немного опомнившись, он окинул улицу сердитым взглядом, словно мысленно вызывал на поединок всякого, у кого хватит наглости сказать, будто он что-то видел.
Кое-кто видел, но Стрихнин об этом не знал. Смерив испепеляющим взглядом нахальный столб, он расправил плечи, вывернул ладони вперед и зашагал через улицу, направляясь в отель.
Вестибюль встретил его привычным, характерным для захудалых отелей букетом запахов с преобладанием плесени, лизола и мочи. Как впоследствии указывалось в отчетах, Стрихнин вошел в отель между 11.55 и 11.57. Каково бы ни было точное время, можно быть уверенным, что и сам Стрихнин засек его по своим часам, желая лишний раз полюбоваться их светящимся циферблатом. Он слышал, что фосфор, применяемый в таких часах, может вызвать рак кожи, но этот риск вполне, по мнению Стрихнина, уравновешивался тем, что он не курил. Он выработал привычку смотреть на часы всякий раз, когда оказывался в темном месте. А то какой смысл носить часы со светящимся циферблатом? Раздумьям на эту тему он, по всей вероятности, и посвятил время от 11.55 до 11.57.
Поднимаясь по тускло освещенной лестнице, покрытой сырым золотушным ковром, он еще раз напомнил себе, что побеждают победители. Однако стоило ему услышать кашель из соседнего номера, как настроение его резко ухудшилось. Такой это был захлебывающийся, изобилующий болезнью, выворачивающий наизнанку кашель — и приступы продолжались всю ночь напролет. Старика-соседа он никогда не видел, но к этому кашлю, не дававшему ему уснуть, проникся самой лютой ненавистью.
Остановившись возле двери своего номера, он извлек из кармана пакетик и посмотрел на него. “Должно быть, микрофильм. Скорей всего, между оберткой и этикеткой — там, где обычно вкладыши с картинками”.
Он повернул ключ в разболтанном замке. Войдя и закрыв за собой дверь, он облегченно вздохнул. “Ничего тут не поделаешь, — признался он сам себе. — Побеждают...”
Но эта мысль так и осталась недодуманной. В номере он был не один.
Быстрота его реакции удостоилась бы овации в Центре подготовки. Резинку вместе с оберткой он успел кинуть в рот и проглотить в тот самый момент, когда сокрушительной силы удар проломил ему затылок. Боль была ужасной, но еще ужасней был звук. Если, крепко заткнув уши, грызть свежую капусту, получится слабое, безликое подобие того звука.
Он совершенно отчетливо услышал чавкающий мокрый хруст второго удара, не испытав от него, как ни странно, никакой боли.
Потом стало больно. Он ничего не видел, но понял, что ему перерезают горло. Потом принялись за живот. В животе волнами заходило что-то чужое, холодное. В соседней комнате кашлял и задыхался старик. Стрихнин лихорадочно пытался додумать столь грубо прерванную мысль.
“Побеждают победители”, — подумал он и умер.
НЬЮ-ЙОРК, 2 ИЮНЯ
— И за этот семестр вам следовало бы усвоить, по меньшей мере, одно — что между искусством и обществом нет сколько-нибудь значительной связи, вопреки всем тем “истинам в последней инстанции”, которые так любят изрекать разного рода дешевые популяризаторы в сфере массовой культуры и массовой психологии. Они прибегают к подобного рода банальностям, достойным только презрения, всякий раз, когда сталкиваются со значительными явлениями, выходящими за рамки их узенького кругозора. Сами понятия “общество” и “искусство” чужды друг другу, даже антагонистичны. Правила и законы...
Завершая последнюю лекцию своего курса “Искусство и общество”, доктор Джонатан Хэмлок, профессор искусствоведения, тянул время, как только мог. Курс этот был общим, рассчитанным на целый поток, и Хэмлок его от души ненавидел. Но что поделать — вся кафедра держалась исключительно на этом его курсе. Его манера читать лекции отличалась язвительной иронией, даже некоторой оскорбительностью — но студентам это нравилось чрезвычайно: каждый из слушателей мог не без удовольствия представить себе, какие душевные муки испытывает сосед от высокомерного презрения доктора Хэмлока. Его холодное ехидство считали проявлением достойного всякого уважения неприятия бесчувственного и тупого буржуазного мира, формой той “мировой скорби”, которая так близка студенческой душе, склонной к мелодраматическому видению мира.
Популярность Хэмлока среди студентов имела несколько причин, не связанных между собой. Во-первых, в свои тридцать семь лет он был самым молодым среди профессоров факультета искусств. И поэтому студенты считали его либералом. Разумеется, никаким либералом он не был, равно как не был и консерватором, тори, изоляционистом, фабианцем или сторонником свободной продажи алкоголя. Его интересовало только искусство, а такие материи, как политика, права и свободы студентов, война с бедностью, страдания негров, война в Индокитае, экология, его абсолютно не волновали, разве что нагоняли тоску. Но от репутации “студенческого” профессора” деваться было просто некуда. Так, например, проводя занятия сразу после перерыва, вызванного студенческими волнениями, он откровенно высмеял университетскую администрацию за некомпетентность и трусость — еще бы, не сумели пресечь даже такие пустяковые беспорядки. И что же? Студенты немедленно сочли это выступление критикой “системы” и стали после этого относиться к Хэмлоку с еще большим восхищением.
— ...В конечном счете, есть либо искусство, либо неискусство. Никакого “поп-арта”, “соц-арта”, “масс-арта”, никакого “искусства молодых” или “искусства черных” на самом деле не существует. Это лишь бессмысленные ярлыки, единственное назначение которых — путем определения возвести в ранг искусства бездарную пачкотню жлобов, которые...
Студенты мужеского пола, начитавшись о всемирно известных альпинистских подвигах Хэмлока, находились под обаянием образа ученого-атлета, хотя профессор уже несколько лет не ходил в горы. Барышень же привлекала его ледяная отстраненность, за которой им виделась натура загадочная и страстная. Но от физического идеала романтического героя Хэмлок был далек. Худой и невысокий, он проникал в сексуальные грезы студенток лишь благодаря своим четким, пружинистым движениям, да еще зеленовато-серым глазам с поволокой.
Как и следовало ожидать, на преподавательский состав факультета популярность Хэмлока не распространялась. Коллег отталкивали его научный авторитет, категорический отказ состоять в каких-либо комитетах, безразличное отношение к проектам и предложениям других и получившая широкую огласку популярность в студенческой среде. Насчет последнего коллеги высказывались таким тоном, словно это было нечто несовместимое с серьезной и честной научной и преподавательской деятельностью. Однако у Хэмлока имелась надежнейшая защита от их злобы и зависти — слух о том, что он неизмеримо богат и живет в особняке на Лонг-Айленде. Преподаватели, типичные университетские либералы, всегда относились к богатству с подсознательным трепетным почтением, и даже слухов о чьем-либо богатстве было вполне достаточно для охлаждения их пыла. Опровергнуть же эти слухи либо определенно подтвердить их никому из преподавателей не предоставлялось ни малейшей возможности: ни один из них ни разу не получал приглашения побывать у Хэмлока в доме, и было крайне сомнительно, что подобного рода приглашение последует в обозримом будущем.
— ...Нельзя научить понимать искусство. Для этого требуется совершенно особый дар. Естественно, каждый из вас считает, что наделен этим даром — ибо всех вас воспитали в убеждении, что все вы созданы равными. Но вы не понимаете только одного — это означает на самом деле всего лишь то, что вы созданы равными друг другу...
Не переставая говорить, он пробежал взглядом по первому ряду амфитеатра. Как всегда, первый ряд был заполнен улыбающимися, кивающими, безмозглыми девицами. Юбки у всех были слишком коротки, а колени — слишком разведены в стороны. Ему показалось, что от идиотских улыбочек с приподнятыми уголками ртов и от круглых бессмысленных глаз весь первый ряд превратился в строчку немецких умляутов — U Ь Ь... Интимных дел со студентками он не имел никогда: студентки, девственницы и алкоголички были абсолютным табу. Возможностей было предостаточно, да и всякого рода моральными соображениями он себя не обременял, но он привык играть честно, и совращение этих лупоглазых имбецилок ничем, в его глазах, не отличалось от отстрела оленей в загоне или глушения рыбы динамитом под самой плотиной.
Как всегда, звонок совпал с последним словом лекции. Курс был закончен. На прощание Хэмлок пожелал студентам спокойного лета, не отягощенного творческими мыслями. Все зааплодировали, как и полагалось по окончании последней лекции, и он быстро вышел.
За первым же поворотом он столкнулся со студенточкой в мини-юбке, с черными длинными волосами и подмазанными, как у балерины на сцене, глазами. С эмоциональными придыханиями она поведала ему, в какой восторг ее привел его курс, и насколько ближе к искусству она стала ощущать себя.
— Рад слышать.
— У меня проблема, доктор Хэмлок. Если у меня по всем экзаменам средний балл будет ниже четверки, я останусь без стипендии.
Он пошарил в кармане и извлек ключи от своего кабинета.
— Боюсь, что как раз по вашему предмету я не могу рассчитывать на особые успехи... То есть… я начала так замечательно чувствовать искусство, но... чувства очень трудно изложить на бумаге. — Она взглянула на него, набралась, сколько могла, храбрости и, стараясь придать взору как можно больше многозначительности, залепетала: — В общем... если бы можно было получить отметочку получше... то есть, я хочу сказать — я готова на все... Честное слово!
Хэмлок сурово произнес:
— Вы сознаете всю ответственность подобного заявления?
Она кивнула и сделала глотательное движение. Глаза ее засияли от предвкушения. Он доверительно понизил голос:
— У вас сегодня есть какие-нибудь планы на вечер?
Она кашлянула и сказала: “Нет”.
Хэмлок кивнул.
— Вы живете одна?
— Подруга уехала на целую неделю.
— Замечательно. Тогда у меня к вам такое предложение: садитесь-ка вы за книжки и зубрите, не отрывая задницы. Из всех известных мне способов заработать приличную оценку это самый надежный.
— Но...
— Да?
Она потупилась.
— Спасибо.
— Рад был помочь.
Она медленно побрела по коридору, а Хэмлок, напевая про себя, вошел в свой кабинет. Он был доволен тем, как провел этот разговор. Эйфория, впрочем, моментально прошла: он посмотрел на свои памятные записки на столе. Они напоминали о том, по каким счетам надо будет заплатить в ближайшее время, а какие уже просрочены. Университетские сплетни о его богатстве были совершенно необоснованны. Да, он действительно каждый год проживал раза в три больше своего общего годового дохода от преподавания, публикаций и комиссионных за оценку произведений искусства. Большую часть денег — примерно сорок тысяч в год — он получал за совместительство совсем иного рода. Джонатан Хэмлок подрабатывал в Отделе Спецрозыска и Санкций ЦИРа. Он состоял там наемным убийцей.
Зазвонил телефон. Хэмлок нажал на светящуюся кнопку и поднял трубку.
— Да?
— Хэмлок? Говорить можешь?
Говорил Клемент Поуп, первый помощник мистера Дракона. Этот сдавленный свистящий полушепот ни о чем нельзя было спутать. Поуп обожал играть в шпионов.
— Чем могу быть полезен, Поуп?
— Тебя хочет видеть мистер Дракон.
— Так я и предполагал.
— Через двадцать минут прибыть можешь?
— Нет.
На самом деле двадцати минут хватило бы с избытком, просто Джонатан на дух не переносил весь персонал Спецрозыска и Санкций.
— Может, я лучше завтра?
— Дело неотложное. Он хочет встретиться немедленно.
— Ну тогда через часик...
— Слушай, приятель, на твоем месте я оторвал бы задницу от стула и примчался при первой же...
Джонатан повесил трубку.
Следующие полчаса он бесцельно слонялся по кабинету. Когда же он убедился, что теперь сможет прибыть к Дракону несколько позже, чем через им же обещанный час, он вызвал такси и выехал из университета.
Древний и донельзя грязный лифт с черепашьей скоростью полз на самый верхний этаж неприметного административного здания на Третьей авеню. Джонатан неосознанно отмечал знакомые детали: обшарпанные серые стены, отметки о ежегодном техосмотре, беспорядочно наляпанные одна на другую, указания фирмы-изготовителя относительно предельной нагрузки — эти цифры дважды соскабливали и уменьшали из уважения к почтенному возрасту лифта. Он мог заранее предсказать все, что увидит в течение ближайшего часа. Но такое ясновидение его не радовало.
Лифт остановился и заходил ходуном, пока двери со скрипом открывались. Джонатан вышел на верхнем этаже, повернул налево и толкнул тяжелую пожарную дверь с надписью “ВХОД ВОСПРЕЩЕН”. Дверь выходила на лестничную клетку. Рабочий-негр внушительных размеров сидел на сырых цементных ступеньках, поставив рядом с собой ящик с инструментом. Джонатан кивнул и прошел мимо негра вверх по лестнице. Через один марш лестница кончилась, и Джонатан протиснулся через следующую пожарную дверь. За этой дверью когда-то был чердак, а теперь расположились служебные помещения ЦИРа. В коридоре стоял отчетливый больничный запах. Толстенная уборщица медленно водила тряпкой по одному и тому же месту. На скамье рядом с табличкой “ЮРАСИУС ДРАКОН, КОНСУЛЬТАНТ” сидел упитанный мужчина, переодетый бизнесменом, и держал на коленях портфель. Когда Джонатан подошел, мужчина поднялся. Предстоял неприятный момент — Джонатан терпеть не мог, когда до него дотрагиваются эти люди. Они все — и “рабочий”-негр, и “уборщица”, и “бизнесмен” — служили цировскими охранниками. В ящике с инструментами, в ручке швабры, в портфеле — у них повсюду было спрятано оружие.
Джонатан встал, широко расставив ноги и упершись ладонями в стену. Он испытывал стыд и злился на себя за то, что этот стыд испытывает. Тем временем “бизнесмен” профессионально ощупал Джонатана и его одежду.
— Этой раньше не было, — сказал “бизнесмен”, вынимая ручку из кармана Джонатана. — Обычно у вас французская, темно-зеленая с золотом.
— Потерял.
— Ясно. В этой есть чернила?
— Это же авторучка.
— Извините. Мне придется либо оставить ее у себя до вашего выхода, либо проверить. Если я проверю, останетесь без чернил.
— Тогда подержите ее у себя.
“Бизнесмен” шагнул в сторону, пропуская Джонатана в приемную.
— Вы опоздали на восемнадцать минут, мистер Хэмлок, — голосом прокурора сказала миссис Цербер, не успел он прикрыть за собой дверь.
— Приблизительно.
На Джонатана нахлынул нестерпимый больничный запах, которым была пропитана сверкающая чистотой приемная. Миссис Цербер, дама приземистая и мускулистая, была в накрахмаленном белом халате. Ее жесткие седые волосы были коротко подстрижены, из узких прорезей в мешочках жира смотрели холодные глазки. Похожая на наждак кожа миссис Цербер имела такой вид, будто ее ежедневно надраивали поваренной солью при помощи конской скребницы. Усики придавали ее тонкой верхней губе агрессивный вид.
— Миссис Цербер, вы сегодня просто очаровательны.
— Мистер Дракон не любит, когда его заставляют ждать, — угрожающе прорычала она.
— А кто любит?
— Вы здоровы? — спросила она без особой теплоты.
— В пределах разумного.
— Не простужены? Контактов с инфекционными больными не было?
— Нет. Только мой обычный набор: пеллагра, сифилис, слоновая болезнь.
Она злобно сверкнула на него глазками.
— Ладно. Проходите.
Она нажала кнопку, и дверь за ее спиной отворилась. Она занялась бумагами на столе, не обращая более на Джонатана ни малейшего внимания.
Он вошел в соединительный тамбур. Дверь за ним с лязгом захлопнулась. Джонатан стоял, освещенный слабым красным светом, который служил переходной фазой между сверкающей белизной приемной и полной тьмой, в которую был погружен кабинет мистера Дракона. Джонатан закрыл глаза, зная, что так он быстрее привыкнет к темноте. Одновременно он снял пиджак: и в тамбуре и в кабинете мистера Дракона постоянно поддерживалась температура, близкая к температуре тела. Малейший сквозняк, мимолетнейшее соприкосновение с простудой или вирусом гриппа — и мистер Дракон на несколько месяцев выбыл бы из строя: у него почти отсутствовал природный иммунитет.
Когда холодный воздух, привнесенный в тамбур Джонатаном, прогрелся до нужной температуры, дверь в кабинет мистера Дракона щелкнула и автоматически открылась.
— Входите, Хэмлок, — пригласил металлический голос мистера Дракона из тьмы.
Джонатан выставил руки вперед и ощупью добрался до большого кожаного кресла, которое, как он знал, стояло прямо напротив стола мистера Дракона.
— Чуть левее, Хэмлок.
Усевшись, Джонатан смог, хоть и не без труда, различить белый рукав собственной рубашки. Его глаза постепенно привыкали к темноте.
— Вот так. Ну-с, как поживаете?
— Риторически.
— Ха. Ха. Ха, — сухо и четко выговорил Дракон. — Да, это именно так. Мы ведь присматриваем за вами, опекаем... У меня есть сведения, что на черном рынке появилась картина, которая вам приглянулась.
— Да. Писсарро.
— Следовательно, вам нужны деньги. Десять тысяч долларов, если меня правильно проинформировали. Не многовато ли... за одну-то штучку?
— Эта картина бесценна.
— Нет ничего бесценного, Хэмлок. У этой картины есть цена — одна человеческая жизнь в Монреале. Я, кстати, никак не пойму вашего увлечения засохшей краской на мешковине. Просветили бы как-нибудь, а?
— Этому научить невозможно.
— Это либо взято, либо не взято? Так, кажется, говорят?
— Не совсем. “Либо дано, либо не дано”.
Дракон вздохнул.
— Родной язык есть родной язык. — Дракон говорил без малейшего акцента. Иностранца в нем выдавала скорее излишняя четкость произношения. — И все-таки мне не следует иронизировать по поводу вашей страсти к собиранию живописи. Если бы не она, вы бы не так часто нуждались в деньгах, и мы лишились бы возможности пользоваться вашими услугами.
Зрачки Джонатана расширялись, и медленно-медленно, как на фотографии в ванночке с проявителем, сквозь тьму стали проступать черты мистера Дракона. Джонатан поморщился, предвосхищая то отвращение, которое ему вот-вот предстоит испытать.
— Мистер Дракон, стоит ли понапрасну тратить ваше драгоценное время?
— Иными словами, ближе к делу? — В голосе Дракона послышались нотки разочарования. Он по-своему симпатизировал Джонатану и, пожалуй, даже стосковался по общению с человеком, не полностью входящим в замкнутый мирок международных шпионов и убийц.
— Что ж, согласен. Одного из наших — оперативный псевдоним “Стрихнин” — убили в Монреале. Убийц было двое. Личность одного из них установлена Спецрозыском. Вы этого человека санкционируете.
Услыхав цировское жаргонное словечко, Хэмлок ухмыльнулся. На этом жаргоне “понизить в должности” означало убить изменившего или совершившего крупный просчет сотрудника; “биографическое урегулирование” означало шантаж, а “санкция” — убийство человека, нанесшего вред ЦИРу или его сотрудникам. Глаза Джонатана уже приспособились к темноте, и он мог видеть лицо Дракона. Волосы у Дракона были белые, как шелковые нити, и курчавые, как овечья шерсть. Лицо его, как бы парящее во тьме, казалось сделанным из сухого алебастра. Дракон являл собой редчайшее явление природы — чистого альбиноса. Этим и объяснялась его светобоязнь — в глазах и веках начисто отсутствовала защитная пигментация. К тому же он страдал врожденной лейкоцитной недостаточностью. Вследствие этого он вынужден был пребывать в изоляции от людей, которые могли оказаться переносчиками инфекции. В довершение всего раз в полгода ему делалось полное переливание крови. Свои полвека Дракон прожил во тьме, в изоляции и на чужой крови. Такой образ жизни не мог не отразиться на его личности.
Джонатан вглядывался, ожидая, когда в лице собеседника проступит самое отвратительное.
— Так вы говорите, что Спецрозыск установил только одного из “объектов”?
— Над установлением второго ведется работа. Надеюсь, что уже ко времени вашего прибытия в Монреаль он будет опознан.
— На двойную работу я не согласен. И вы это прекрасно знаете.
Джонатан уже давно установил сам для себя правило, что работать на ЦИР будет лишь тогда, когда возникнет острая финансовая необходимость. Ему приходилось принимать все меры предосторожности, чтобы не дать ЦИРу навязать ему санкцию, когда у него не было особой нужды в деньгах.
— Не исключено, что вам придется выполнить оба задания, Хэмлок.
— И не подумаю.
Пальцы Джонатана непроизвольно впились в ручки кресла. Он начинал видеть глаза Дракона, с розовой радужкой и кроваво-красным зрачком. Испытывая непреодолимое отвращение, Джонатан отвел взгляд.
Дракон обиделся.
— Ну хорошо, о второй санкции поговорим в другой раз.
— Я же сказал, что отказываюсь. К тому же у меня для вас неприятный сюрприз.
Дракон кисло улыбнулся.
— С приятными сюрпризами ко мне приходят редко.
— Эта санкция обойдется вам в двадцать тысяч.
— Вдвое больше вашей обычной ставки? Опомнитесь, Хэмлок!
— Мне нужно десять тысяч за Писсарро. И десять тысяч за дом.
— Меня не интересует ваш домашний бюджет. Вам нужно двадцать тысяч долларов. Обычно мы вам платим по десять тысяч за санкцию. В данном случае намечаются две санкции. Так что все сходится.
— Я уже сказал вам, что обе работы я не возьму. Мне нужно двадцать тысяч за одну.
— А я вам говорю, что эта работа двадцати тысяч не стоит.
— Тогда пошлите кого-нибудь другого! — На мгновение Джонатан сорвался, не сумел сохранить спокойно-безразличный тон.
Дракон тут же впал в некоторое замешательство. Работа “санкционера” и сопряженные с ней опасности очень часто приводили к нервным срывам, и Дракон с особой тщательностью следил за малейшими проявлениями того, что он сам называл “пережогом”. Некоторые такие признаки он отметил у Джонатана еще в прошлом году.
— Будьте благоразумны, Хэмлок. В данный момент мы никем другим не располагаем. Отдел испытывает некоторые... кадровые трудности.
Джонатан улыбнулся.
— Понимаю. — Немного помолчав, он добавил: — Но раз вы никем другим не располагаете, у вас нет выбора. Двадцать тысяч.
— Хэмлок, у вас совершенно нет совести.
— А то вы не знали?
Джонатан имел в виду данные психологических тестов, которые он прошел, когда служил в армейской разведке во время войны в Корее. После повторного тестирования, подтвердившего совершенно уникальные особенности его личности, главный психолог сухопутных сил изложил свои соображения в памятной записке, которую даже с самой большой натяжкой нельзя признать образцом высокой научной прозы:
“...Принимая во внимание, что детство данного индивида характеризуется чрезвычайной бедностью и агрессивностью (до достижения совершеннолетия он имел три судимости за нанесение тяжких телесных повреждений, каждая из которых явилась следствием издевательств со стороны других подростков, негативно реагировавших на его выдающиеся умственные способности и похвалы учителей), а также учитывая унижения, испытанные индивидом со стороны недоброжелательных родственников после смерти матери (об отце никаких сведений не имеется), некоторые из его антиобщественных, негативных и возмутительно высокомерных проявлений вполне понятны и даже предсказуемы.
Одна особенность особенно выделяется — особенно жестких взглядов индивид придерживается на предмет дружбы. Наивысшая мораль для него — верность в дружбе, тягчайший грех — неверность в оной. Никакое наказание не может удержать индивида от мести тому, кто воспользовался его дружбой в неблаговидных целях. Специалист может смело предположить, что в данном случае имеет место своего рода компенсация за осознание индивидом фактора собственного сиротства.
В личности данного индивида имеется одно отклонение, никогда ранее не встречавшееся ни в моей практике, ни в практике моих коллег, каковое отклонение побуждает нас призвать к крайней осмотрительности всех, кто берет на себя ответственность за данного индивида. У этого человека полностью отсутствует естественное чувство вины, и налицо полнейшее отсутствие наличия совести. Нам не удалось выявить ни малейшего признака негативной реакции на грех, преступление, секс или насилие. Это ни в коей мере не означает, что индивид является неуравновешенным. Напротив, он вне всякого сомнения излишне уравновешен и обладает избыточным самоконтролем. Это патология.
Возможно, его сочтут идеально приспособленным для работы в армейской разведке, но я должен предупредить, что данный индивид является, на мой взгляд, личностью несколько неполноценной. И очень социально опасной”.
— ...Итак, вы отказываетесь от выполнения двух санкций, Хэмлок, и настаиваете на получении двадцати тысяч за проведение одной санкции?
— Совершенно верно.
Какое-то время красно-розовые глаза Дракона внимательно изучали Джонатана, а руки вертели карандаш. Потом Дракон четко и сухо просмеялся:
— Ха. Ха. Ха. Ладно, ваша взяла — до поры до времени.
Джонатан встал.
— Я полагаю, мне следует войти в контакт с монреальским Спецрозыском?
— Да. Отделение Спецрозыска “Кленовый лист” возглавляет мисс Фелисити Жопп — это фамилия такая, по-моему. У нее вы получите все инструкции.
Джонатан надел пиджак.
— Насчет второго убийцы, Хэмлок. Когда Спецрозыск установит его личность...
— В ближайшие полгода мне деньги не понадобятся.
— Но если вы нам понадобитесь?
Джонатан не ответил. Он открыл дверь в тамбур, и Дракон сморщился от слабого красного света.
Мигая от ослепительного сияния приемной, Джонатан спросил у миссис Цербер координаты отделения Спецрозыска “Кленовый лист”.
Она ткнула ему в глаза небольшую белую карточку, предоставив ему ровно пять секунд на запоминание, после чего вложила карточку обратно в папку.
— Вы свяжетесь с мисс Фелисити Жопп.
— Значит, действительно, фамилия такая. Ну и дела...
ЛОНГ-АЙЛЕНД, 2 ИЮНЯ
С этого момента ЦИР оплачивал все расходы Джонатана. Поэтому он позволил себе проехаться на такси от самой фирмы Дракона до собственного дома на северном побережье Лонг-Айленда.
Ощущение благодатного покоя снизошло на него, стоило ему лишь притворить за собой тяжелую дубовую дверь в вестибюль, в котором он ничего не изменил, когда перестраивал церковь под жилой дом. По винтовой лестнице с готическими сводами он поднялся на хоры, которые ныне были разгорожены на огромную спальню, выходящую на основную часть дома, и ванную площадью в двадцать футов, в центре которой размещалась глубокая ванна-бассейн типа древнеримской. Пока из четырех кранов, окутывая помещение паром, с ревом изливалась горячая вода, Джонатан разделся, аккуратно вычистил и сложил одежду и собрал чемодан для поездки в Монреаль. Затем он осторожно погрузился в горячую воду.
Он блаженно отмокал, решительно отгоняя прочь все мысли о Монреале. Да, совести он не ведал, но не значило же это, что он не ведал страха. Все эти санкции давались Джонатану — как когда-то сложнейшие горные восхождения — на пределе нервов. Роскошная древнеримская ванна — поглотившая, кстати сказать, весь доход от одной санкции — была не только сибаритской реакцией на лишения, перенесенные в детстве. Она служила также и необходимым дополнением к необычному роду занятий Джонатана.
Облачившись в кимоно, он спустился с хоров и через тяжелые двойные двери ступил в основной корабль бывшей церкви. Она была выстроена в классической крестообразной форме, и неф Джонатан не стал ничем перегораживать, оставив открытым все его пространство. Один конец трансепта он преобразовал в оранжерею, где витражи заменили простым стеклом, а на месте купели среди тропической листвы бил фонтан. Другой конец трансепта был заставлен книжными полками и служил библиотекой.
Джонатан босиком прошлепал по каменному полу нефа, увенчанного высоким сводчатым потолком. Свет из верхнего ряда окон, освещающего хоры, чрезвычайно нравился Джонатану. При таком свете весь интерьер погружался в мягкий полумрак, а большие пространства оставались и вовсе неосвещенными. По вечерам можно было включить внешнее освещение, и тогда освещенные снаружи витражи образовывали на стенах цветовой коллаж. Этот эффект был особенно приятен, когда шел дождь и цветные блики плясали и зыбились на стенах.
Он открыл царские врата и поднялся на две ступеньки к бару. Там он смешал себе мартини и принялся с удовольствием его потягивать, локтями упершись в стойку позади себя и разглядывая свою обитель с гордостью и удовлетворением.
Спустя некоторое время ему очень захотелось побыть со своими картинами, и он спустился по винтовой каменной лестнице в подземелье, где разместил свою коллекцию. Полгода он работал по вечерам, выкладывая пол и обивая стены панелями из итальянского палаццо времен Возрождения. По пути из палаццо до дома Джонатана эти панели украшали залу особняка одного нефтяного барона на северном побережье.
Джонатан запер за собой двери и включил свет. Стены заиграли цветами Моне, Сезанна, Утрилло, Ван Гога, Мане, Сера, Дега, Ренуара, Кассат. Он медленно прошелся по подземелью, мысленно приветствуя каждого из столь любимых им импрессионистов и всякий раз вспоминал те трудности, — а подчас и опасности, — которые ему пришлось преодолеть, чтобы стать владельцем тои или иной картины.
Мебели в подземелье, сравнительно с его размерами, было довольно мало: удобный диван неопределенного периода, кожаный пуф с ременными ручками, предназначенными для того, чтобы перетаскивать пуф от одного полотна к другому, открытый железный камин, называемый “франклиновским”, возле которого стоял итальянской работы сундук с запасом сухих кедровых поленьев, и фортепиано — творение Бартоломео Кристофоре. Этот инструмент Джонатан отдал в реставрацию, а потом нередко играл на нем — с большой виртуозностью, хоть и без особого жара. Пол был покрыт совершенно божественным кашанским ковром 1914 года — это был единственный “восточный” предмет в доме Джонатана. В углу, неподалеку от камина, располагался небольшой письменный стол, за которым Джонатан по большей части и работал. Над столом, совершенно не гармонируя с убранством комнаты, были беспорядочно налеплены фотографии — примерно с десяток. Эти бесхитростные фотографии запечатлели разные эпизоды в горах. На лицах альпинистов, застигнутых камерой врасплох, застыли нелепые или по-мальчишески шутовские выражения. Эти отважные люди не могли не смущаясь смотреть в объектив и свою неловкость маскировали всякими смешными выходками. На фотографиях по большей части был изображен сам Джонатан со своим постоянным партнером по связке, Беном Боуменом, по прозвищу Биг-Бен. Этот самый Биг-Бен, до того как увечье вывело его из строя, успел покорить все крупнейшие вершины мира с присущей только ему одному неэлегантностью. Бен попросту молотил гору, покоряя ее исключительно за счет своей колоссальной физической силы и непобедимой воли. Они составляли необычную, но чрезвычайно сильную связку — лукавый тактик Джонатан и Бен, сущий буйвол, способный “забодать” любую гору.
Только на одной фотографии был человек из долины. В память о единственном своем друге из мира международного шпионажа Джонатан сохранил снимок, на котором криво улыбался в объектив покойный Анри Бак. За смерть Анри Джонатан еще отомстит.
Он сел за стол и допил мартини. Потом он достал из ящика стола небольшой пакетик и набил его содержимым чашу узорного кальяна, который он поставил на ковер перед своей Кассат. Джонатан уселся на кожаный пуф. Он сгорбившись курил, лаская поверхность холста все более отрешенным взглядом. Затем, как иногда случалось, из ниоткуда пришла мысль, что всем укладом своей жизни — университет, искусство, дом — он обязан бедняжке мисс Офель.
Бедная мисс Офель. Увядшая, трепетная, хрупкая старая дева. Мисс Офель с чесоткой в промежности — про себя он ее иначе не называл, хотя у него хватало ума вести себя со скромностью и благодарностью, когда она навещала его в колонии для несовершеннолетних. Мисс Офель одиноко проживала на окраине Олбани в особняке, являвшем собой памятник безвкусице викторианской поры. Она была последней представительницей рода, богатство которого взросло на удобрении, перевозимом по каналу, соединяющему озеро Эри с Гудзоном. После нее никаких Офелей не было и не будет, и тот скромный инстинкт материнства, которым обладала мисс Офель, целиком растрачивался на кошечек, птичек, собачек с приторными именами. Однажды ей пришла в голову мысль, что благотворительно-воспитательный патронаж, возможно, развлечет ее и, несомненно, будет угоден Богу. Но у нее не хватило духу ходить по трущобам, где пахнет мочой, и гладить детишек по головкам, где очень даже могут водиться гниды. И поэтому она попросила своего адвоката подыскать ей какого-нибудь несчастненького поприличней. И адвокат подыскал ей Джонатана.
Джонатан в это время был в колонии, куда попал за попытку решить проблему перенаселения Норт-Перл-Стрит путем сокращения числа жителей этой улицы на двух задиристых мальчишек-ирландцев. У этих мальчишек хватило глупости на следующее умозаключение: раз все учителя школы № 5 в восторге от ума и сообразительности Джонатана, то этот самый Джонатан несомненно является “пидорасом”. Джонатан был значительно меньше их, но нанес удар, пока соперники еще говорили “Да че ты?”. К тому же он не оставил без внимания те преимущества, которые дает в ближнем бою восемнадцатидюймовая свинцовая труба — эту трубу он заранее присмотрел в тупичке. Прохожие вмешались и спасли жизнь юным ирландцам, чтобы те и дальше могли задираться — но уж красавцами им стать было не суждено.
Когда мисс Офель посетила Джонатана, она нашла, что он мягок и вежлив, эрудирован и наделен своеобразной привлекательностью: кроткие глаза и тонкое лицо свидетельствовали, наряду с прочим, что он бесспорно “приличен”. Когда же она узнала, что Джонатан такой же беспризорник, как и ее щеночки и птички, все было решено. Как только Джонатану исполнилось четырнадцать лет, он поселился в особняке Офелей. После ряда тестов на умственное развитие и профессиональные склонности им занялась целая армия частных учителей, которые натаскивали его к экзаменам в университет.
Каждое лето в целях расширения образования мисс Офель брала его с собой в Европу, где у него выявился природный дар к языкам и — что для него самого оказалось куда более важно — пробудилась любовь к Альпам и альпинизму. В честь его шестнадцатилетия было устроено скромное — на двоих — торжество с шампанским и птифурами. Мисс Офель слегка захмелела, пустила слезу по поводу своей никчемной жизни и сделалась очень-очень ласкова к Джонатану. Она обняла его и поцеловала своими увядшими губами. Потом она обняла его покрепче.
К утру она придумала для этой процедуры нежное названьице, и после этого почти каждый вечер смущенно просила Джонатана сделать “это” — ради нее.
На следующий год, выдержав целый залп экзаменов, Джонатан, в возрасте семнадцати лет, поступил в Гарвард и закончил его в девятнадцать. Незадолго до получения Джонатаном диплома мисс Офель тихо скончалась во сне. На ее неожиданно маленькое наследство Джонатан продолжил образование и время от времени предпринимал поездки в Швейцарию, где у него уже стала складываться солидная репутация в альпинистских кругах.
По чистой случайности он устроился на лето в помощники к одному профессору-искусствоведу, который составлял каталог собрания произведений искусства, оставшихся после конфискации нацистских кладов по окончании войны и после того, как сливки с этих повторно украденных сокровищ снял один американский газетный магнат. Кое-что с барского стола перепало и университету — как подачка для умиротворения совести нации. Надо сказать, что эта самая совесть тогда только что оправилась от уничтожения Хиросимы — без какого-либо заметного ущерба для себя.
При составлении каталога Джонатан вписал туда одно небольшое полотно с пометкой “автор неизвестен”, хотя в отправочной квитанции автором значился малоизвестный художник итальянского Возрождения. Профессор слегка пожурил его за ошибку, но Джонатан заявил, что никакой ошибки нет.
— Откуда такая уверенность? — спросил профессор, которого заявление Джонатана изрядно позабавило.
Джонатана же этот вопрос удивил. Он был еще молод и пребывал в заблуждении, что его наставники знают свой предмет.
— Да это же очевидно. Картину этого автора мы видели на прошлой неделе. А это полотно написано совсем другой рукой. Вы только взгляните.
Профессор почувствовал себя несколько неуютно.
— Ты-то откуда знаешь?
— Да вы взгляните! Возможно, конечно, с этикеткой ошиблись на той, другой картине. Этого я точно сказать не могу.
Было проведено исследование, и выяснилось, что Джонатан прав. Одна из картин была писана самим малоизвестным мастером, а вторая — его учеником. Этот факт был установлен давно и известен всем уже три сотни лет. Однако кафедра истории искусств его почему-то проглядела.
Авторство сравнительно малозначительного произведения заинтересовало профессора намного меньше, чем сама непостижимая способность Джонатана распознать его. Джонатан и сам не мог объяснить, почему, стоило ему лишь раз внимательно рассмотреть работу какого-либо художника, он в дальнейшем мог определить любую картину, написанную той же рукой. Он определял мгновенно и неосознанно, но совершенно безошибочно. У него всегда возникали трудности с Рубенсом и его “фабрикой живописи”, и Ван Гога он вынужден был воспринимать как двух разных художников — до приступа безумия и пребывания в Сан-Реми и после. Но в целом суждения Джонатана были неопровержимы, и вскоре он стал незаменим для крупных музеев и серьезных коллекционеров.
После учебы он устроился на преподавательскую работу в Нью-Йорке и начал публиковаться. Одна за другой выходили статьи, одна за другой в его квартире на Двенадцатой улице появлялись и исчезали женщины, и месяцы текли в жизни приятной и бесцельной. Затем, ровно через неделю после выхода его первой книги, товарищи и соотечественники решили, что теперь-то он окончательно созрел для исполнения почетной миссии — поработать мишенью для корейских пуль.
Как впоследствии выяснилось, выполнять именно эту обязанность от него требовали не так уж часто. Те немногие пули, которые летели в его сторону, вылетали из стволов земляков-американцев. Дело в том, что, поскольку он был очень умный, он, естественно, попал в армейскую разведку, в батальон “Сфинкс”. Четыре псу под хвост выброшенных года он защищал родину от агрессии коммунистического империализма тем, что пресекал попытки предприимчивых американских солдат пополнить свои доходы за счет продажи имущества Вооруженных сил на черных рынках Японии и Германии. Его работа требовала постоянных разъездов, и он весьма преуспел по части траты казенного времени и денег на горные восхождения и на сбор материала для статей — надо же было поддерживать ученую репутацию.
Когда же родина наконец должным образом проучила зарвавшихся северных корейцев, Джонатана списали на гражданку, и он начал примерно там же, где остановился четыре года назад. Жизнь вновь стала приятной и бесцельной. Преподавание, доведенное им до автоматизма, было необременительно, статьи писались сразу набело — они почти никогда не требовали переработки и никогда этой переработки не удостаивались. Свой досуг Джонатан коротал одним из двух способов: либо слонялся по своей квартире, либо совокуплялся с первыми подвернувшимися под руку женщинами — последнее лишь в том случае, если на совращение не требовалось больших усилий, а чаще всего так оно и было. Но Джонатан постепенно утрачивал вкус к этой приятной жизни: в нем неудержимо росла страсть к коллекционированию. Когда он еще работал на “Сфинкс” в Европе, ему в руки попало с полдюжины краденых полотен импрессионистов. Эти первые приобретения разожгли в нем неугасимый пламень собирательства. Просто смотреть и наслаждаться было уже недостаточно — надо было обладать. Благодаря приобретенным через “Сфинкс” связям Джонатану был открыт доступ к полотнам, появляющимся на черном рынке и рынке краденого, а его несравненный дар оберегал его от обманов и подделок. Но на эти потребности явно не хватало доходов.
Впервые в жизни деньги стали для него что-то значить. И одновременно потребность в них еще усугубилась: на Лонг-Айленде он обнаружил великолепную заброшенную церковь, в которой тут же усмотрел идеальное вместилище и для своих картин, и для себя самого.
Итак, острая потребность в деньгах, полученная им в “Сфинксе” подготовка, своеобразный психологический склад, принципиальное отсутствие чувства вины — все это неотвратимо подводило Джонатана к дверям конторы мистера Дракона...
Джонатан сидел и раздумывал, куда повесить Писсарро, когда он его купит на гонорар от монреальской санкции. Затем он лениво поднялся, прочистил и убрал кальян, сел за фортепьяно, сыграл небольшую вещицу Генделя и отправился спать.
МОНРЕАЛЬ, 5 ИЮНЯ
Серия высотных жилых домов являла собой образчик демократизма, присущего буржуазной архитектуре. Всем жителям предоставлялась возможность увидеть кусочек парка Лафонтен, но хорошенько полюбоваться парком не мог никто — разве лишь те, кто ради этого готов был на головоломные акробатические трюки на узеньких консольных балкончиках. Входной дверью в дом мисс Жопп служила тяжелая стеклянная панель, навешенная на петли, пол от стены до стены был устлан ковром типа “ширпотреб”, в вестибюле произрастали пластмассовые папоротники, самообслуживающийся лифт был обит чем-то мягким, а стены — украшены орнаментальными щитами, лишенными всякого смысла.
Стоя в безликом коридоре, Джонатан, только что позвонивший в дверь, ждал и неприязненно смотрел на “рельефную” репродукцию Сезанна, сделанную в Швейцарии и призванную придать коридору некоторую изысканность. Дверь отворилась, и он резко развернулся.
Природа наделила ее щедро, даже с некоторым избытком. Однако этим дарам явно не хватало подарочной упаковки — строгий твидовый костюм, сшитый на заказ, скорее вызывал ассоциацию с почтовой посылкой.
Густая светлая челка, широкие скулы, полные губы, грудь, с трудом втиснутая в строгий пиджак, плоский живот, узкая талия, широкие бедра, длинные ноги, стройные лодыжки. Она была в туфлях, но Джонатан не сомневался, что и пальцы на ногах у нее тоже вполне добротные.
— Мисс?.. — Он поднял брови, вынуждая ее назвать фамилию — полагаться на свое произношение ему как-то не хотелось.
— Фелисити Жопп, — сказала она, дружески протягивая руку. — Да заходите же! Давно мечтала познакомиться с вами, Хэмлок. Знаете, у вас завидная репутация среди коллег.
Она посторонилась, и он вошел. Квартира соответствовала дому — все та же дорогая безвкусица. Когда они пожимали друг другу руки, Джонатан заметил мягкий золотистый пушок на ее предплечье. Это был добрый знак.
— Херес? — предложила она.
— Что вы, в такой час...
— Виски?
— Пожалуй.
— Скотч или бурбон?
— “Лафрейг” у вас есть?
— Боюсь, что нет.
— Тогда все едино.
— Не присядете ли, пока я наливаю?
Она отошла к встроенному бару, покрытому белым лаком под старину. Увы, из-под лака предательски проглядывала сосна. Движения у нее были энергичны, но достаточно грациозны, особенно в талии. Он уселся на одном конце дивана и повернулся лицом к другому концу, так, чтобы с ее стороны было просто невежливо сесть куда-либо еще.
— Знаете, — заметил он, — эта квартира феерически уродлива. Но я полагаю, что вы будете просто прекрасны.
— Буду прекрасна? — переспросила она, щедрой рукой наливая виски.
— Да, когда мы с вами займемся любовью. Еще немного воды, пожалуйста.
— Столько?
— Примерно.
Она улыбнулась и, подойдя к нему со стаканом, покачала головой.