Я протягиваю тебе несколько сложенных пополам листов.
--
"Почитай, это мои последние рассказы...". Крымская площадь. Суетящиеся многолюдье. Кто-то толкает меня в спину. Я почему-то улыбаюсь.
--
"Что у тебя за манера, остановиться посередине тротуара", - и ты разворачиваешься и куда-то идешь. Я послушно иду за тобой.
Когда мы были детьми, помнишь, когда у тебя был голубой бантик, а у меня буденовка и пластмассовая шпага... Пощечина твоего голоса: "Ты хорошо пишешь, только я устала от твоего красивого графоманства, зачем тебе это... Я не хочу этого читать."
--
"Но я не умею по-другому!"
--
"А тебе не приходило в голову, что пора научиться?".
Шум города. Я играю с фокусировкой, как фотограф радующийся новой игрушке - вот передо мной резкая подробность твоего лица, оно постепенно расплывается и вместо него выступают мелкие детали: зданий, проезжей части, машин за твоей спиной... А теперь немного "приближения" - только твои глаза, крыша дома конца прошлого века, рекламный плакат, твои губы, женщина с клеенчатой сумкой (она немного хромает и смотрит в асфальт), твои глаза... "Очнись!"
--
"Зачем ты одела этот бежевый плащ, ты же знаешь, что я его не люблю. Когда ты в нем, мне кажется, что тебе за тридцать."
--
"Мне 29, дорогой."
--
"Ты хорошо сохранилась... если бы не этот плащ", - и я опять не могу сдержать эту глупую улыбку. Сколько раз я пытался совладать над мышцами своего рта, и каждый раз они меня предавали... Уже осень. Еще одна осень - время подметать листья... или время шуршать листьями. Смотришь на меня со злостью. Раньше и ты не могла сдержаться, и через несколько секунд ненависти, улыбалась в ответ. Теперь нет.
--
"Знаешь, я думаю, что для нас двоих будет лучше, если мы оставим друг друга в покое. Ты не хочешь меня понять. Я не могу продолжать играть в понимание тебя. Тебе приятно от моего сочувствия, оно придает смысл твоей жизни, ты ждешь красивых слов... а я устала. Детство кончилось. И не говори мне, что оно не кончается никогда... Я знаю все твои слова наизусть. Я устала играть в детство!", - я молчу и внимательно смотрю на тебя. Обычно покалывает где-то справа наверху, такая родная боль, дающая надежду и смысл...
--
"Ты закончила свой монолог? Мне важно знать, что бы думаешь о рассказах, позвони, когда прочитаешь. Пока". Я разворачиваюсь и ухожу. Интересно будешь ли ты плакать.
Я задерживаюсь на входе в метро. Вдыхаю теплый ветер изнутри, с любимым привкусом, то ли дегтя, то ли пота. Потом вхожу, и останавливаюсь, придерживая тяжелую деревянную дверь, пока, словно эстафетную палочку, не передаю ее какому то парню в военной форме и портфелем, наверное, курсант училища.
Дома меня ждет комната, заваленная бумагами, и какими то мелкими записками с телефонами без имен.
Часть вторая.
Ты уже давно не помнишь, чьи это телефоны, но выкинуть страшно, а вдруг это окажется чей то важный номер, который ты уже никогда не сможешь восстановить.
Раньше ты ненавидел кефир. Теперь в холодильнике целых три литра. Ты любишь его за ненавязчивость. Ласковый, слегка кислый вкус. Раньше, белый ободок вокруг губ, после очередного глотка вызывал у тебя отвращение, теперь тебе все равно.
Бубнит телевизор. Неубранная постель пахнет смертью. Ты покрываешь ее зеленым пледом. Всю жизнь тебя преследуют зеленые пледы, ядовито-оранжевые подушки, клетчатая обшивка и простыни в пятнах. Ты ненавидишь простыни в пятнах. Даже если это просто пролитая клубника. Особенно клубника.
"А может быть ты все таки права", - думаешь ты, - "то есть, конечно же, не права, но ведь это тупик, причем холодный, а в ее серости можно найти немного уюта... Только пусть она выкинет к черту этот бежевый плащ!".
Больше всего на свете, ты любил играть с ее мокрыми волосами, вдыхать их запах, заблуждаться в них своими пальцами, целовать ее в мокрую макушку, приговаривая, что есть в ней что-то от Медузы Горгоны, а она смеялась... так просто, на чистых простынях.
Только ты верил в себя, хоть и делал это нелепо и убого... Был искренне предан наивным амбициям, и той же преданности требовал от нее... Вначале верила и она, потом от этой веры стало знобить, и иногда она плакала, не то чтобы совсем, а скорее смотрела на тебя блестящими от преддверия слез глазами, с этой дрожащей губой, которую она то и дело прикусывала... А однажды, прикусила в кровь, и когда ты хотел успокоить, привычно вырисовывая линии ее лица указательным пальцем правой руки, ты провел по ее губам и палец стал красным... а она по-прежнему смотрела на тебя в упор, почти не моргая, с опавшими уголками рта...
Ты требовал веры в себя. А она... пускай она даже любила, так скорее всего и было, но любовь эта не слепила, а просто делала больно... какая уж тут вера. Она начинала понимать, что ты слаб.
Однажды она вернулась домой вечером с большим пакетом.
--
"Что ты купила, зайчонок?"
--
"Плащ, знаешь, я кажется, совсем продрогла от этой осени"
--
"Ну как покажи!", - и она достала из пакета свой новый бежевый плащ. Осторожно развернула его, одела, подошла к зеркалу в коридоре, расправила плечи, повернулась правым боком, а ты смотрел на нее со стороны и с ужасом замечал первые черты старости.
Часть третья.
Он всегда думал о том, как страшно быть женщиной. - "Как можно смотреть на себя в зеркале, любоваться собой, зная, что все это временно, причем, не просто временно, а краткосрочно. Ведь целую жизнь еще придется прожить воспоминанием, тем какой ты была. Будь я женщиной, меня бы парализовал панический страх. Это ведь страшнее смерти". Он никогда не скрывал от себя, что больше всего любил в женщине красоту.
- "Ну как тебе моя покупка", - спросила она, продолжая смотреть в зеркало и не скрывая какой-то детской радости.
--
"Мне не нравится этот плащ. Не носи его, я прошу тебя" - ответил он. Она замерла, но не отвернулась от зеркала: "Почему?". Ее голос слегка дрогнул. Тогда он промолчал. В тот же вечер они поссорились, впервые, а через три недели она ушла.
Несколько дней он не выходил из дома, пил кефир у окна и не менял простыней. Потом отмыл всю квартиру, и пошел гулять по городским улицам. Быстрым шагом. Вернулся следующим утром, купив у дома несколько пакетов кефира.
Ей было 24, ему 27.
Но она продолжала читать, то, что он писал. Короткие рассказы, лирические зарисовки, иногда стихи... У него никогда не хватало терпения написать что-то длинное, хотя наверняка, особенно по ночам, он мечтал о том, что напишет большой роман, или хотя бы повесть. Чем длиннее произведения, тем больше ты проникаешься ролью творца. А он всегда приговаривал, что на его взгляд, жить в этом мире абсолютно незачем, если ты не стремишься его изменить.
Они иногда встречались, он давай ей папку листов, она наблюдала как на его лице все глубже и глубже проступала усталость и обреченность.
Он где-то работал, но работу не любил, считал ее пустой тратой времени и демонстративно показывал это всем его окружавшим. У нее была какая то личная жизнь, но он намеренно ничего не хотел об этом знать.
А тогда, после встречи на Крымской, вернувшись домой, он достал чистый лист и написал, аккуратно вырисовывая буквы: "У мокрых волос запах боли..." И умер.
Он никогда не боялся смерти, но, пытаясь, представить себе свое отсутствие в этом мире, он проваливался в какую-то бездонную яму, а в животе начинались судорожные спазмы. Теперь он по-прежнему сидел за столом, но в квартире было абсолютно пусто, не души... и зеленый плед.