|
|
||
В СТЕПИ, ПОД ЗВЕЗДАМИ
Для кого как, а для меня самым прекрасным временем так и остались шестидесятые... А чем это, интересно, спросите вы, они так прекрасны? Что такое тогда происходило?
Да, отвечу я, и в мире, и в стране что-то и в самом деле происходило: летали космонавты, собирались в Москве какие-то по счету партийные съезды, строились заводы, ГЭС, выращивался на полях хлеб. Ничего конкретней, хоть убейте, не вспомню - утонуло в бездне памяти, стало достоянием историков и прочих специалистов и никому, кроме них, пожалуй, уже неинтересно; во всяком случае, напрягаться, вспоминать подробности экономики и политики того времени мне скучно, хотя в те годы я внимательно просматривал газеты и старался побольше знать фактов: я тогда был комсомольцем, честным и принципиальным, и, кроме прямых служебных обязанностей сельского прораба, должен был еще регулярно проводить политинформации для своих рабочих.
А знаменательно это время только тем, что я был молод, и помнится оно мне с высоты нынешнего возраста необыкновенно светлым, солнечным и непременно радостным. Хотя ведь были же, наверняка, и ненастья, как они бывают и сейчас, и были грустные и неприятные дни - но все они почему-то испарились из памяти без остатка. И я, несмотря на постоянную занятость, во весь этот мир был как-то так, весело и беззаботно, влюблен. То есть влюблялся-то я в женщин и в девушек, но то, как я теперь понимаю, была персонифицированная влюбленность во все, живое и неживое.
Нет - разумеется, я любил жену, любил крепко, лучше и ближе ее никого на свете у меня не было - я в этом был твердо, бескомпромиссно уверен - и любил своего трехлетнего сына; но попутно, мимоходом - только глянул, и готово! - влюблялся в каждую мало-мальски привлекательную женщину, а в девушек - так во всех подряд, и моя реакция на них, минуя мозг, проникала прямиком в сердце, и оно начинало четче и радостнее стучать, глаза приветливо лучились в улыбке, а голова сама собой совершенно непроизвольно поворачивалась ей вслед; каждой я готов был сказать походя приветливое словечко, и веселье в крови, словно шипучее шампанское, поднималось во мне выше горла и готово было хлынуть из меня и затопить, и оплодотворить собою весь этот просторный солнечный мир.
Никогда больше я не был так свободен. Привыкнув ходить под открытым небом, на ветру, под дождем или в свирепый мороз, я шагал, развернув плечи, с открытым взглядом, и говорил при этом громко и твердо; я был на вершине своей свободы и уверенности в себе. Странно, но чем взрослее я становился, чем выше по служебной лесенке поднимался, тем больше у меня появлялось обязанностей, обязательств и - начальников, каждый из которых норовил показать свою власть; приходилось лавировать, соглашаться на компромиссы; я становился хитрей, осторожней - умнее, в общем, но уже не носил голову так высоко, не смотрел так открыто и говорил уже не наобум, а - взвесив каждую фразу. А тогда я был действительно - как никогда - свободен, подчинялся одному-единственному начальнику, который был чуть постарше меня, мог всегда послать его ко всем чертям, если он пережмет, и уйти на все четыре стороны - мир лежал передо мной распахнутым, он был моим и - для меня. Просто удивляюсь сейчас той своей наивной, такой простой и такой прекрасной свободе. И нисколько не огорчало меня, что денег я получал за свое прорабство не так уж много, и жили мы с женой небогато: ничего лишнего, только - на еду, на скромную одежду да на самое-самое необходимое из домашнего обихода. Аскетическая, можно сказать, жизнь. Ну, да многие вокруг так жили, так что от материальной бедности своей мы не страдали - мы ее просто не замечали.
А людей я видел тогда множество: вечно я куда-то ехал, спешил, опаздывал, и столько случаев, нелепых, смешных, трогательных, случалось едва ли не по нескольку на день. Но особенно почему-то, спустя годы, все четче встает в памяти из того времени один день. Даже не день, а, точнее, вечер и ночь. Мы возвращались из райцентра на бортовом "газике" и везли ящики с "железом": гвозди, электроды, оконная "скобянка". "Мы" - это я и мой кладовщик Петрович. Ну, и, разумеется, наш шофер Гриша. Я, как и полагается уважающему себя начальнику - в кабине, рядом с водителем, а поскольку мест там больше нет, Петрович, хоть и в два раза старше меня - в свои пятьдесят с чем-то он казался мне прямо-таки Мафусаилом - трясся в кузове на ящиках, и у меня по этому поводу никаких комплексов вины не возникало. Да Петрович там и не скучал: обычно напрашивались попутчики, а побалагурить он любил. А в тот именно день ехал как раз в компании двух особ женского пола. Правда, одна из них - совершенно юная и бессловесная девица, притом отнюдь не красотка, какая-то студентка, едущая к любимой тете по какой-то надобности; зато вторая с лихвой перекрывала необщительность первой: то была наша старая знакомая - она частенько напрашивалась с нами в райцентр за своим немудрящим товаром, вроде тушенки, томатной пасты, кабачковой икры и проч. - экспедиторша из поселковой столовой Тамара, женщина, скажем так, бальзаковского возраста с набрякшими от неумеренной жизни тенями под глазами, с губами в жирной ярко-красной помаде, от которой рот ее выглядел сырой кровавой раной, и выжженными перекисью, под яркую блондинку, волосами с непременной каштановой темнотой у корней волос, отчего они казались неопрятными. Курила она дешевые папиросы, говорила простуженным басом и за словом в карман не лезла, - в общем, идеальная собеседница Петровича до самого дома.
Вот такой компанией выехали мы, на вечер глядя, из райцентра домой; причем, еще когда догружали на базе Тамарины ящики и подсаживали женщин в кузов, водитель Гриша не преминул подначить кладовщика:
- Смотри, Петрович, доверяем тебе дамский пол - шибко не озоруй! - на что Петрович, щуплый, невидный мужичок, подыграл ему, уважительно отзываясь о себе в третьем лице:
- Вот и зря доверяете - Петрович дело знает!..
* * *
Выбрались из райцентра мы около семи вечера, а пилить шестьдесят кэмэ, а дороги известно какие, притом на дворе осень, в восемь вечера уже хоть глаз коли, так что, чтобы побыстрее, Гриша решил ехать не по тракту, а прямиком, через поля, по укатанной грунтовке - это на пятнадцать километров ближе. Тем более что погода стояла божеская: бабье лето выдалось на славу, солнце днем пекло, как летом, и дороги подсушило... Но еще на свороте с тракта меня, помню, уколола иголочка беспокойства:
- Может, не стоит, а, Гриш? - на что тот бесшабашно отозвался:
- Не боись, начальник, прорвемся!
Ох и понакалывался же я на эту шоферскую бесшабашность! Но мое беспокойство было заглушено его стопроцентной самоуверенностью; сам я в тот момент просто задумался о чем-то - мало ли у прораба забот? - да и самому казалось, что прорвемся, потому и позволил так легко сбить себя с толку. И вот несемся по укатанной, как асфальт, грунтовке через убранные поля с валками свежей соломы и стриженой стерней по обе стороны дороги до горизонта, за чернильную, траурную черту которого скатывается в ореоле румяного заката огромное шафрановое солнце... И надо же: как только оно ухнуло за черный горизонт и земля окуталась сразу густыми сумерками, а до дома осталось всего-то километров двадцать, - двигатель сбился с ритма, начал чихать, и машина сбавила скорость.
- Странно!.. И мотор что-то греется, - Гриша вгляделся в приборный щиток, остановил и заглушил машину.
- Вот тебе и "не боись", - подосадовал я.
- Да прорвемся, начальник! - все с той же бесшабашностью заверил Гриша, выпрыгивая из кабины. - Щас бензопровод продуем!..
Я тоже вылез - размять ноги. Вечер был теплый. Из кузова уже тянул шею обеспокоенный Петрович:
- Что, Гриша, искру потерял? Поискать?
- Обойдемся без сопливых! - огрызнулся Гриша, уже из-под капота.
Однако прошло десять, пятнадцать, двадцать минут, а Гриша все не заканчивал. Сунувшись поначалу с одной отверткой, он теперь вытащил и разложил на земле весь наличный инструмент, включая ломик и кувалду, подключил "переноску" и, торча худым задом из-под поднятого капота, возился и возился, негромко про себя ругаясь.
Уже слезли на землю сначала Петрович, потом Тамара, потом сползла тихая безымянная девица; они с Тамарой успели прогуляться за дальние валки, а мы с Петровичем уже делали, наверное, сотый круг вокруг машины и решали свои дела; я из принципа не подходил к Грише и не интересовался, что стряслось, злой на него, этакого балбеса: пускай один пыхтит, - а Петрович даже и не решался: тот запросто мог спустить на него Полкана.
Наконец, Гриша вырос передо мной как побитый, предъявив на всякий случай в виде вещдока рваную прокладку от блока цилиндров: вот, пробило, к такой-то матери!
А мне что было делать? Жалеть его? Или упрекать: "Почему не проверил - знал же, что поедем?" Что теперь толку? Я просто показал ему рукой направо, где километрах в пяти светились в густых сумерках огни большого села - там, я знал, есть приличные мастерские - и рявкнул на него раздраженно (на это раздражение я имел право, и Гриша это знал):
- Вон Дерюгино, видишь? Иди, поднимай там кого хочешь и доставай - я за тебя заниматься этим не буду! Два часа хватит?
- Нет, - смиренно ответил он.
- А ты бегом! Какого черта вчера делал?
Тот дернулся было идти; я остановил его, наскреб в карманах пятьдесят тех, советских, рублей и протянул ему:
- Возьми! Не пригодятся - вернешь. И дуй, не стой!
И Гриша тихо канул во мрак - как растаял. Переноску он, конечно же, ради сохранности аккумулятора выключил, так что мы остались в такой вот забавной ситуации: кромешная темень, и нас - двое на двое.
* * *
- Ну, девки, держись, что-то щас будет! - хлопнул в ладоши Петрович.
- Да уж, от тебя дождешься, - хмыкнула Тамара.
- И дождешься! - пригрозил Петрович. Но сбавил тон: - А вообще-то я бы пожрал чего-нибудь, - и уже совсем ласково - Тамаре: - Томочка, золотце, давай тряхнем твои ящики, а?
- Ага, разбежался!
- Да заплатим за твои банки!
- Ну ты че, как маленький-то? - теперь уже жестко ругнулась она. - На фиг мне твои рубли? У меня накладные, мне отчитываться!
- Ладно, обойдемся, - миролюбиво махнул Петрович рукой.
А темнота все густела; на западе догорали остатки румяной зари, воздух быстро остывал. Чувствовалась в ногах накопившаяся за день усталость. Надо было что-то предпринимать, устраивать, наверное, бивуак, благо соломы вокруг - завались... Решили обжить ближний к машине валок. Две крайние копешки мы с Петровичем отдали в распоряжение дам, меж копешками запалили - из соломы же! - костер, а для себя, чтобы расположиться вокруг костра поютней, натаскали еще соломы - чтобы каждый мог устроиться, как ему хочется: хоть сиди, хоть лежи.
И все бы прекрасно: жаркий огонь, плеск бликов на лицах, ворох спелой соломы, на которой так приятно растянуться и уставиться в небо, полное звезд, а меж звездами - долгие прочерки метеоров, за которыми так хорошо и спокойно следить, а солома под тобой так мягко шуршит, так вкусно пахнет полынью и свежим хлебом... Если б она еще и долго горела! Но она, с треском полыхнув, быстро сгорала дотла, оставляя кучу белого пепла, и тотчас становилось темно, холодно и неуютно; приходилось часто вставать и подбрасывать новые охапки. К тому же, все явственней подступал голод.
- Ладно! - отлежавшись, решительно поднялась Тамара. - В самом деле жрать охота. Пошли ящики вскрывать!
И мы с Петровичем моментально вскочили и пошли следом за ней к машине, а нашей бессловесной девушке - позже выяснилось все же, что у нее есть имя и зовут ее Настя - велели поддерживать огонь...
И скоро на расстеленном брезенте возле костра нами приготовлено было из Тамариного немудрящего "товара" роскошное пиршество: разогретая на костре мясная тушенка, по банке на каждого, кабачковая икра, и - по литровой банке томатного сока. Не было хлеба, однако запасливый Петрович пожертвовал к столу - не без колебаний, конечно! - целую сумку сдобных булочек, которые прихватывал обычно для своего семейства из райцентра.
- Ц-эх! - сокрушенно цокал он языком, потирая ладони. - К такому-то бы ужину - да мерзавчика, а? Может, сообразишь, Томочка?
- Я тебе его вырожу, что ли? - привычно рявкнула она.
- А давай, Петрович, сгоняй в Дерюгино, - сказал я ему, чтобы кончал базар, зная, что никуда он, конечно, не пойдет. - Буди там Степаниду; деньги дам, - я даже сунул руку в пустой карман, намекая на тамошнюю продавщицу, котор ая, мы знали, торговала водкой даже ночью.
- Не-ет, ну куда ж я! - мотал он головой.
- А нет - так садись и не мозоль глаза!
* * *
Удивительно, как сближает самое незамысловатое застолье. После него, уже вполне удовлетворенные положением, мы, поскольку все холодало, стали устраиваться ближе к огню и теснее друг к другу. Петрович, стараясь быть галантным, начал занимать нас анекдотами и житейскими историями. Когда он их начинал, его было не остановить.
Все его истории были с нечистой силой, с отравлениями и жуткими убийствами. Как бы в противовес им анекдоты он рассказывал, чтобы посмешить; беда только, что они не смешили: во-первых, все их я помнил еще со студенчества, а, во-вторых, он или перевирал их, или забывал концовки - ту соль, ради которой анекдот существует - так что я или Тамара их ему подсказывали и больше потешались над ним самим, чем над его анекдотами. При этом Тамара, как уже было сказано, в карман за словом не лезла, так что Петрович только крякал, когда она отвешивала ему очередную фразу, но не сдавался, а упрямо тянул свое: "А вот еще раз было!.."
Острота ее реплик меня приятно удивила, и она это поняла. Наши с ней дружные подначки над Петровичем превращались уже в стрелы друг для друга; они посвистывали над его головой и создавали возбуждающее электрическое поле соперничества. Она уже задирала меня и при этом вызывающе взглядывала через огонь мне в глаза. Я не отводил своего взгляда; если б он дрогнул у меня, она бы расценила это как победу надо мной; я держал свой взгляд твердо, не поддаваясь - физически она была мне даже неприятна: раздражала ее вульгарная напористость. Но - странно как! - всякая вульгарность невольно привлекает внимание.
Я, чтобы отвлечься, встал, принес свежую охапку соломы и, сидя на корточках и опустив глаза, подбрасывал ее в костер небольшими волотками и демонстративно молчал. А Тамара не унималась, понимая, видимо, мое молчание как смущение и усиливая напор. И тогда, спасаясь от ее назойливости, я обратил свое внимание на Настю. Та сидела на своей расхристанной копешке, плотно обняв руками колени, втянув шею в плечи, совершенно отстраненно от нас, и молча глядела в огонь. Скорей всего, ей ничто не шло на ум, потому что замерзла - одета она была, как и полагается неразумному юному существу, слишком легкомысленно для той поры и дальней поездки: блузка, поверх - кургузая пушистая кофточка ажурной вязки, брючки и сандалии на босу ногу, - так что огонь костра не в состоянии был ее согреть, во всяком случае, со спины, а повернуться спиной к огню она стеснялась.
- Замерзла, да? - принеся новую охапку, встал я над нею.
Она взглянула на меня снизу вверх, улыбнувшись оттого, наверное, что на нее просто обратили внимание, и даже головой не кивнула, но всем выражением лица и смущенной улыбкой ответила: "Да, очень!"
- Дай-ка я тебя согрею! - решительно, даже строго, будто приказывая, сказал я, сел рядом, расстегнул свою куртку, одной полой опахнул ее спину и крепко обнял. Она даже не трепыхнулась, покорно привалившись плотным комком, и я почувствовал, какая она холодная.
Разумеется, это не прошло незамеченным:
- Ишь, - подмигивая, откомментировал Петрович, - молодое к молодому тянется! Ну, да помоложе - оно и рублем подороже.
- Уж и девушку нельзя согреть! - попенял я ему.
- Не только можно - но и нужно! - поддержал меня старый льстец и повернулся к Тамаре, чтобы теперь утешить ее. - А ты у нас, Томочка, все равно женщина хоть куда, каждый скажет!
- Была Томочка, да вся вышла, - с ненавязчивой горечью отозвалась та.
- А давай-ка и я к тебе поближе, а? - потянулся к ней Петрович. - Чтой-то руки стали зябнуть...
- Отвали! - презрительно фыркнула она.
Разговор перестал клеиться. Мне бы, виновнику, его поддержать, но сотрясать воздух пустыми словесами не хотелось - было так хорошо молчать, обняв девушку, и чувствовать рукой и боком ее размякающее тело, слыша под рукой даже стук ее сердечка.
Осязая ее своим телом, я, однако же, не имел при этом никакого четко обозначенного желания: во мне - как, наверное, и во многих молодых людях моего поколения и моего воспитания - был силен дух чисто человеческих отношений к девушкам - даже, я бы сказал, джентльменства. Мне искренне желалось сделать ей что-то доброе и приятное, хотелось доверия этой не шибко-то и видной и совершенно незнакомой девчонки, которая свалилась нам на голову. То был, разумеется, как я теперь понимаю, тонко изукрашенный эротизм, но я нисколько не собираюсь сейчас над ним ерничать - наоборот! Думаю, у меня хватило бы решимости пригласить ее прогуляться в темноту, за дальние валки, и предпринять там что-нибудь более решительное, и она, доверяясь и подчиняясь мне, наверное, бы встала и покорно пошла - но насколько краше было осознавать - и длить тоже! - свою власть над нею и над собой - чем немедленно разрушать это сложное сплетение установившихся меж нами невесомых связей.
А я ведь при этом еще и не забывал ни на минуту, как изводится дома от неизвестности моя жена; никак она не могла примириться с моими случайными ночными отлучками, и я представлял себе, как, одурев от ожидания, она побежит среди ночи в контору, разбудит там сторожа и начнет звонить в район по всем инстанциям: "Где, куда делся мой муж?" Надо было бы дотопать вместе с Гришаней до Дерюгина да позвонить оттуда самому - расслабился вот, неохота было лишний раз ноги бить...
- Долго что-то его нет, - Тамара при свете костра взглянула на часы.
- Так он и до утра может - что этому охламону! - отозвался Петрович.
- Давай-ка хоть свои анекдоты, что ли? - предложила она ему.
- А вот, послушайте, еще было! - оживился Петрович, начиная очередную историю: - Один мужик в селе шофером работал; едет это он домой издалека - а дело летом, под вечер, в августе примерно - и машина, как вот у нас сейчас: кряк! - и заглохла. Чинит он ее час, второй, третий; в общем, к середине ночи починил и поехал. Приезжает, ставит на улице возле дома - дом у него отдельный, огород, хозяйство - и идет домой. Не знаю, то ли жену будить не хотел, то ли подозревал в чем - только открывает он тихонько дверь, крадется на цыпочках, свет не зажигает, входит в спальню - а жена его в это время окно захлопывает. Ну, включает тут мужик свет, смотрит: на постели две подушки, и на каждой вмятины, а на полу чужие носки валяются; ага, был, значит, гостенек, да вовремя смылся. Мужик - следом в окно, да где там: огород, ботва по пояс, темнотища. Ну, мужик и взбеленился: хватает столовый нож и - к груди ей: "Признавайся, курва: кто был?" А она, дура, возьми да расхохочись - только смех-то, видно, не от радости, да еще добавила: "А вот не скажу - догадайся!" Он тогда разозлился - да как всадит ей нож под левую грудь, по самую рукоятку!..
- Слушай, уж не историю ли про Кармен ты нам тут расписываешь, мозги пудришь? - фыркнула Тамара.
- Да какая Кармен - таких, как Кармен, у нас через одну! - возмутился тот. - Ты дальше, дальше слушай!.. Тут мужик спохватился: "Ах, ох, что наделал, что наделал!.." - вытащил нож, приложил ухо к груди: дыханья нет. Думает: что делать? И решил следы замести: заворачивает жену в покрывало, взваливает на плечо и - на улицу, закидывает в кузов, заводит машину, и - вперед... А гость-то ее был молодой механик из их же мастерских, неженатик. Он, значит, когда из окна-то сиганул - залег в ботву, лежит и думает: утихнет шум - уйду огородами. Ну, темно-то темно - а видит: вытащил хозяин из дома что-то тяжелое, погрузил в машину и поехал, - и заподозрил неладное, подошел к окну, подтянулся, глянул - а свет не погашен, и хорошо видать: пол весь в кровище, и нож валяется. Он тогда ноги в руки: побоялся, может, чтоб его самого не заподозрили, и бегом - к начальнику мастерских: они в одном доме жили, только крыльца разные. Вломился, разбудил, по-честному все рассказал; тот тоже молодой, понял. Тут минуты решались; а в селе же всё рядом: они сразу - в гараж, заводят другую машину и - в погоню: механик-то приметил, куда шофер рванул; дорога одна, по ней и врубили. Проехали километра три - а уже светает; смотрят: речка внизу, пойма выкошенная, и вдалеке, в туманце, стоит машина, на которой шофер-то отвалил. Ну, они туда и ломанулись. А шофер только-только примотал домкрат к телу жены, чтобы это, значит, в омут ее, и перекурить решил: сидит над ней, курит и плачет. И тут эти молодцы подваливают. Ну, мужика в скрутки сразу по рукам и ногам; тот орет: "Не надо вязать, так сдаюсь!" - а черт его знает, что у него на уме? Грузят его на его же машину, начальник за руль - и в село. А механик неженатый свою кралю - на другую, и - в район, в ЦРБ. И что ты думаешь? Выходили ведь ее! Проткнул он ей желудок, селезенку, еще что-то, а сердце целое: в сантиметре нож прошел. Заштопали, литра два крови влили, и оклемалась баба! Русская женщина - она ж, как кошка, живучая! А ты говоришь: Кармен...
И тут у Петровича с Тамарой слово за слово - не помню уж точно, каким образом, просто от нечего делать, поди - заклинило на этой Кармен: что-то они там стали выяснять, заспорили, кто лучше эту историю знает; говорили они, конечно, про оперу; при этом Петрович этак снисходительно, насмехаясь над Тамарой: дескать, тебе-то откуда знать, родилась в навозе, а туда же... - бил себя в грудь и, обращаясь ко мне взглядом за поддержкой, уверял, что уж он-то знает про эту Кармен всё, потому как в молодости служил во Владике на эсминце, да как ходили в Индонезию, а когда вернулись, дали им увольнительную на берег и билеты на "Кармен" для культурного развития: какой-то там оперный театр гастроль давал...
А Тамара обиделась:
- Ты меня совсем уж, да?.. - покрутила она пальцем у виска, а затем, с вызовом взглянув и на него, и на меня тоже, добавила так, будто вырвать из себя признание стоило ей труда: - А я, между прочим, если хочешь знать, сама на сцене Кармен пела!
- Ты? Кармен? Да куда тебе! Врешь ведь! - цеплялся к ней Петрович.
Разговор принимал интересный оборот. Но, честно говоря, я тоже в ее признании усомнился.
- Не верите, значит, да? - Тамара глядела с вызовом, причем более в мою сторону, чем в сторону Петровича. - Думаете, дальше Дерюгина не была и слаще морковки ничего не пробовала?
- А ты исполни, исполни - вот и поверим, - уже ласково подначивал ее Петрович; при этом и сам он, теперь подбрасывавший солому в костер, и я, и даже Настя, тихонько прикорнувшая сбоку под полой моей куртки, - все мы с интересом на нее воззрились.
- Ладно! - решительно сказала тогда Тамара, отбросила только что прикуренную папиросу, поднялась и неспешно, с появившимся невесть откуда достоинством прошла к свободному месту у костра, так что получалось теперь, что она стояла против нас всех, сложив руки ладонь в ладонь на животе и подняв глаза так, что они смотрели теперь куда-то в темноту поверх наших голов, затем откашлялась и замолчала, будто даже испугавшись своей минутной решимости. Петрович подбросил новую охапку соломы; пламя ярко осветило ее. А она продолжала сосредоточенно молчать, силясь, видно, вытащить что-то из глубокой-глубокой памяти, и пауза затягивалась.
- Ну, ну? - нетерпеливо подбодрил ее Петрович.
И тогда она заговорила своим насквозь прокуренным, хриплым и быстрым говорком, довольно спокойно и серьезно начав объяснять нам, как малым детям:
- Вот, значит, первое действие. Представьте себе: площадь городская; тут вот ворота фабричные, тут - такая, знаете, караулка; солдаты там. Им, как всегда, делать нефиг - поют: "Что за народ! Куда спешит? Что за народ! Куда спешит?" Тут выходит невеста Хозе, спрашивает солдат: "Знаете ль его?" - ищет его, дурочка; а солдатам что - им бы лишь подурачиться: "Знаем, знаем!" - "А ну вас, дурачье!" - говорит она и уходит, - Тамара все это пересказывала без пения, своими словами: - И тут Цунига с Хозе появляются...
Как только она произнесла эти имена, мы невольно повернули к ней головы и отныне начали слушать внимательно и серьезно; а Тамара, поняв, что завладевает нашим вниманием, почувствовала себя уверенней; голос ее зазвучал тверже, преодолевая хриплость и дребезжание:
- Цунига - это капитан, начальник над Хозе. Ну, тут как раз работницы с фабрики выходят, а парни - с другой стороны: девок встречать; все, конечно, поют. И тут появляюсь я: грим, знаете, знойный такой, платье красное, черный жилетик - он меня стройнит. Глаза горят, черные волосы гривой, и в них - пунцовая роза!..
- Да они ж у тебя не черные! - насмешливо ей - Петрович.
- Ты что, табуреткой стукнутый? Парик на мне! В общем, все так стильно, так красиво! И все поют: "Вот она, вот идет наша Карменсита!" - радуются, будто вот затмение было, а теперь солнце вышло, и парни - больше всех: им прямо как керосинчику в задницы плеснули: "Кармен, мы встречаем тебя каждый раз! Скажи, когда ты полюбишь нас?" - а я им отвечаю типа: "Да катитесь вы, сама еще не знаю, когда!" - и у меня, знаете, такое меццо, что все внутри резонирует! Оркестр гремит, дирижер - с такой отмашкой, что сейчас из ямы выпорхнет, и тут я начинаю эту знаменитую хабанеру, - Тамара замолкает ненадолго, закрывает глаза, напрягается и начинает петь, негромко, ужасно хрипло и басовито:
У любви, как у пташки, крылья,
Ее нельзя никак поймать...
Затем останавливается, прокашливается еще раз и снова начинает; голос ее теперь чище и сильнее:
Тщетны были бы все усилья.
Но крыльев ей нам не связать.
- Дальше идут сплошные "ля-ля", ну и так далее, - пояснила Тамара и замолчала.
- Ну, ты, Томочка, дае-ошь! - крякнул Петрович, не без удовлетворения качая головой.
Я, честно говоря, тоже был ошарашен; слышал ведь оперу и я; да эту хабанеру часто и по радио крутят - но одно дело слушать ее где-то там, а другое - в степи у костра; клянусь, в ней не было переврано ни ноточки, ни словечка... И тут Настя нарушила, наконец, свое бесконечное молчание - произнесла, хоть и робко, но вполне самостоятельно:
- А пропойте, пожалуйста, арию до конца!
- Пожалуйста! - хмыкнула Тамара, презрительно взглянув на Настю, и продолжила, хотя уже без того старания и подъема, с каким начала, и все же точно воспроизводя и слова, и мелодию:
Все напрасно: мольбы и слезы,
Иль красноречие, томный вид, -
Безответная на угрозы,
Куда ей вздумалось, летит.
- Ну, тут хор повторяет мой первый куплет, - пояснила она, перестав петь. - Да так поет, что уши закладывает, зал дрожит. А потом снова я:
Любовь - дитя, дитя свободы,
Законов всех она сильней.
Меня не любишь, но люблю я,
Так берегись любви моей!
- Тут народ подхватывает: "Так берегись!" А я, - продолжает Тамара, нагнувшись и схватив пучок соломы, - вынимаю розу из волос и бросаю ее в Хозе: "Так берегись любви моей!" - Тамара быстро подошла к Петровичу, швырнула этот пучок ему в лицо и почти выкрикнула с сердитым упреком: - Вот так-то! А ты говоришь!..
- А что я? Я - ничего! - ответил Петрович, добродушно стряхивая с лица солому. - Молодец! Дальше давай.
- Ага, разбежался на бесплатное! Ручку позолоти, - усмехнулась Тамара, протягивая ладонь.
- Сейчас позолочу, - Петрович принялся решительно и демонстративно шарить в карманах.
- Давай, давай! - упрямо держала свою ладонь Тамара.
- Сейчас нету, завтра, - Петрович вынул руку из кармана.
- Вот так-то! И завтра ничего не будет. Трепачишки, - безнадежно махнула она рукой, прошла и повалилась на свою копну. - Такие вот вы все: золотые горы, но - потом!
- Слушай, мать, я чего-то не пойму; отчего ж ты тогда не на сцене? - Петровичу явно хотелось побыстрее увести разговор в сторону.
- "Чего"-"чего"! Потому что таких, как ты, слушала, - отозвалась она и вдруг озорно пропела фразу из какой-то частушки:
Он завлек меня речами,
Я не стала спать ночами...
- Любовь, что ли? - не унимался навязчивый Петрович.
- Ты такой любопытный - прямо как молодой!
- А я и есть молодой - разве не видно?
- Темно, не видать.
- А ты наощупь.
- А подь ты весь!
Повисла пауза.
- Спойте что-нибудь еще, - робко попросила опять Настя.
- Не пою я теперь. Не хочу! - отозвалась Тамара после некоторого молчания. - Это вот он меня завел с бухты-барахты! - ткнула она пальцем в сторону Петровича.
- А вы попробуйте. Может, получится? - поддержал я Настю; мне показалось, Тамара колеблется, и если я попрошу - согласится. И она действительно согласилась.
- Хорошо, - сказала она безо всякого ломанья, приподнялась, села поудобнее, помолчала, сосредоточиваясь, и начала петь, слегка покачиваясь в такт. То, как я понял, был какой-то старый-престарый романс, довольно безвкусный; не знаю ни названия его, ни автора, и где и когда его раньше слыхал, не помню; от Тамариного исполнения память цепко удержала всего один куплет:
Встреча была для обоих случайною;
Вы не хотели поверить в любовь.
Так пусть эта встреча останется тайною
И никогда не повторится вновь...
Слово "повторится" она произнесла с ударением на втором "о" - для соблюдения ритма, разумеется, отчего сам текст, и без того простенький, получался слишком уж дилетантским. Пела она его подчеркнуто артистически, артикулируя каждое слово, однако при этом как-то не всерьез, а - с едва заметной издевкой над ним. А Петрович не заметил.
- Ай, молодец, Томочка! - расчувствовался он. - И чего это ты в экспедиторах мотаешься?
- А сам-то чего на печке не лежишь?
- А нравится! - с вызовом ответил Петрович.
- Вот и мне нравится, - безо всяких интонаций и ужимок ответила она. - Еду за товаром на базу - и душа поет. А то ведь от тоски сдохнуть можно.
- Да брось, чего тосковать-то? Молодая ведь, жизнь впереди! Смотришь, мы с тобой еще и в любовь сыграем - какие наши годы! - бодрился болтливый Петрович.
- Ну, ты и комик, - рассмеялась Тамара. - Не люблю я играть в любовь, не игручая. И, вообще, не произноси ты этого слова, при мне хотя бы.
- А что? Хорошее слово, сладкое. Прямо как конфета во рту тает.
- А я вот не могу слышать - у меня кровь от него стынет, - глухо, словно в пустоту, сказала Тамара, и я не понял: всерьез она это - или в шутку, поддразнить Петровича? Слишком как-то неожиданно прозвучало, вразрез с прочей болтовней. А она продолжила, так же глухо, ни к кому конкретно не обращаясь: - Не дай Бог любому пожелать этой самой любви.
- Да ты что! - удивился Петрович. - Во всех книжках пишут, что любовь - это счастье.
- Не знаю, где они видели, чтобы любовь - это счастье? И какой сукин сын мог такое придумать? - как-то слишком акцентированно для столь отвлеченной темы, даже возмущенно произнесла она.
- Да почему сукин сын-то, Томочка? - удивился Петрович.
- Да потому что любовь - это несчастье! - уже почти выкрикнула она. - Не бывает счастливой любви, понял?
- Не понял, - сказал Петрович.
- Сказки это для дурачков! - продолжала раздраженно выкрикивать Тамара. - Это же болезнь, сумасшествие, затмение души! И как может быть, чтобы такое сумасшествие - да сразу с двумя? У каждого же свой норов, своя судьба, каждый по-своему с катушек сходит!
- Ну, не скажи-и, - бодро возразил Петрович. - Я вот со своей - врать не буду, он подтвердит, он был у меня на серебряной свадьбе, - кивнул Петрович в мою сторону, - уже скоро тридцать лет, как срок тяну, и не нарадуемся! Это как, по-твоему?
- Подтверждаю, - кивнул я.
- А-ай! - безнадежно махнула Тамара рукой. - Путаешь ты, Петрович, от своей малой грамоты любовь и семейные дела! Если что и получается, так только потому, что один из двоих просто подыгрывает, или уступает, или расчет есть, или норов проявить воли нет. Или время подошло, или охота, чтобы кто-то под боком шевелился. Или от скуки, от одиночества - потому что одному совсем невмоготу, а никому больше не нужен! Или без пары остался: у всех есть, а я рыжий, что ли? Или красивая, или надежный. Ребенка охота, а ребенку отца. Чтоб как все. И каждый надеется: стерпится, мол, слюбится! И врут, врут: и всем вокруг, и себе, и друг другу, - в счастливую семью, видите ли, играют! Или запугивают друг друга, или подчиняются и терпят, сжавши зубы! Но никогда это у двоих не совпадает! А потом однажды все кончается... А ты говоришь: любовь! Да там, где любовь - семьи не бывает, понял? Там эта любовь все дотла выжигает, один пепел остается! Так что не дай Бог пожелать любви хорошему человеку - тому, кого уважаешь! Недаром в стихах ее со словом "кровь" рифмуют!..
Она замолчала. Повисла тягучая пауза. Нарушил ее Петрович.
- Мда-а, сильно сказано, - с некоторым сомнением покачал он головой. - Только чего уж ты так сурово-то - да еще за всех?
- А неправда, что ли? - вскинулась Тамара. - Знаешь, сколько нас, как я, думают? Все мои подруги, до одной! У всех жизнь набекрень! Что-то не видала я счастливых!
- Так и не увидишь, - заверил ее Петрович. - Откуда тебе видеть-то? Думаешь, покажут? Ага, держи карман! Они ее знаешь в каком секрете держат, от чужих глаз подальше - чтоб не позавидовали, порчу чтоб не навели; еще и поплачутся на всякий случай - для отвода глаз. А я вот со своей живу - и нахвалиться не могу! Двух парней вырастили, внуки пошли! Тут тебе и любовь, и семейные дела, понятно?
- Ой, не перехвались! - погрозила она ему пальцем. - А чего тогда ко мне лезешь?
- А так, от настроения.
- Ах, от настроения? Ну, держись тогда! Обнимай давай, да покрепче! Хоть у чужого огня погреться! - она плюхнулась рядом с ним.
Петрович, добротно крякнув, обнял ее за спину.
- Ух ты! - деловито, по-хозяйски удивился он. - Спина-то какая! Тебе бы, мать, деток выхаживать. Х-хе, Карме-ен! - усмехнувшись, покачал он головой... И долго потом рассказывал ей про свою жизнь: про жену, про детей и внуков, про каждого в отдельности, - человек он был простой и готовый каждому открывать душу, словно форточку в тесной комнате, так что все это я уже слышал, и не однажды, а поскольку эта его жизнь укладывалась в небольшой рассказ, а желание открывать себя не проходило - он неизбежно в своих рассказах перекидывал мостки прямо в молодость: как служил моряком, да как стоял однажды ночью на вахте в южном море, когда шли в Индонезию, а к его ногам упала летучая рыба, вся в радужных плавниках и фосфорическом свечении - похоже, самое яркое, что он пережил в жизни. Про рыбину эту я слышал уже раз двадцать: как выпьем у себя на участке под праздник - так и начинает. Этот рассказ ему и самому уж надоел, а никак не мог исчерпать до конца и освободиться - как от наваждения...
А от той летучей рыбины Петрович в своем плавном рассказе перешел к рыбкам аквариумным - он их разводил дома великое множество: уж не от той ли экзотической рыбы они у него и завелись?.. Когда разговор доходил до "гупешек" и меченосцев, он становился поэтом, а в ту ночь, распуская перья, был просто в ударе. И как-то так хорошо получалось - сидеть у огня и слушать его без конца, хотя своими бесконечными рассказами к месту и не к месту он частенько меня раздражал: виделся мне этаким пустеньким болтунишкой, счастливцем из самодостаточных; мне казалось в те времена, что то удовольствие от жизни, которое он называет счастьем, дается только простым и добрым, в компенсацию за непритязательность; у меня-то все будет не так - меня ждет что-то огромное, как черное небо в ту звездную ночь с трассирующими метеорами, и что перед этим будущим, перед лицом той жизни этот костер в степи с компанией из Петровича и Тамары, даже эта девочка-молчунья с тихим именем "Настя" - такая малая, в общем-то, случайность. Но почему, почему было так тепло, так хорошо, так уютно в нашем тесном случайном кругу?..
Вот, кажется, и все, что случилось тогда, не считая разве того еще, что Гриша все-таки припилил часа в два ночи, злой, как собака, но - с прокладкой, а потом мы с ним еще целых два часа бились, ставя ее, потому что поставить ее не так-то просто, тем более ночью, при свете слабой переноски, и только в пять утра (хотя какое там утро - до рассвета было еще два часа!) приехали в поселок и разошлись по домам... Да разве еще сообщение утром по радио, что в ту ночь был первый осенний заморозок - а мы и не заметили!
Тут бы и поставить точку. Если б только каждая случайная деталь или встреча не накладывала свой отпечаток на нашу жизнь, а порой и не коверкала ее напрочь - как, например, легчайшая травинка на пути летящей пули меняет ее траекторию. И если даже кому-то кажется, что у него достаточно воли и терпения быть хозяином своей судьбы - так ведь само наличие воли и терпения в характере или умение их приобрести - уже в какой-то степени случай или следствие обстоятельств.
* * *
Ну вот, собирался написать короткий рассказ на субботнюю газетную страницу об одном нечаянном приключении, этакий ноктюрн с "настроением", с запахами и звуками ночной степи - а развозит меня чуть не на повесть, и конца ей нет - держит и не дает себя исчерпать: лезут из памяти и кричат все новые детали. Это, кстати, еще и пример того, что не бывает в жизни слишком мелких деталей: каждая мелочь - как крохотная почка на дереве, готовая развиться в зеленую ветвь...
В общем, та ночь у костра еще дня на два задержалась в сознании - главным образом, приятными осязательными воспоминаниями ладоней, державших девушку, и больше ничем, а потом воспоминания эти отодвинулись и стерлись в заботах новых и мятежных. И вдруг, уже зимой, под Новый год, получаю на работе письмо, а внутри конверта - новогодняя поздравительная открытка: краснощекий улыбчивый Дед Мороз с елкой на плече, и улыбчивая же Снегурочка с почтовой сумкой на боку и открыткой в протянутой руке, а на обороте - целое послание, написанное убористым женским почерком с закруглениями и завитками. Я удивился: вроде бы неоткуда ждать подобных открыток, да еще на рабочий адрес. Нетерпеливо вчитался: от кого? - и обалдел: от Насти!
Во-первых, она шутливо сообщала, что это именно она в образе Снегурочки на обороте, посылающая мне письмо; во вторых, она поздравляла меня с Новым годом со всевозможными пожеланиями (дословно их уж и не помню), и просила прощения за то, что, может быть, совершенно зря тревожит меня, заставляя вспомнить тот нечаянный эпизод осенью у костра, потому как мне, при моей походной жизни, наверное, часто приходится отогревать на груди одиноких девушек. А далее следовало разъяснение, чтобы я не удивлялся тому, хотя бы, что она знает мой рабочий адрес, мои фамилию, имя и отчество, даже то, что я женат и имею сына; просто ей давно хотелось поблагодарить меня за ту волшебную ночь и за мои крепкие горячие руки, не давшие ей в ту ночь заледенеть; она долго сомневалась, стоит ли писать, и все же решилась, - а потому упросила свою тетю, чтоб она узнала мою фамилию и адрес, тем более что это в поселке несложно...
И что я должен был делать, получив такую открытку?
В той приподнятой предновогодней атмосфере, когда все торопятся поздравить друг друга, желают всем счастья, и всем кажется, что оно и в самом деле так легко достижимо - протяни руку и сорви, как яблочко с ветки! - в этой атмосфере я, без всякой задней мысли, что делаю что-то непоправимое, забежал на почту, купил, надписал и отправил Насте в ответ почти такую же новогоднюю открытку с легкомысленным поздравительным текстом. Много ли, думал, девчонке надо для счастья? Всего-то - откликнуться. Может, сердечные проблемы у нее какие, раз вспомнила и написала, или даже с отчаяния - как в омут головой, заглушить сердечную боль? Да и не отвалится рука поддержать девчонку вовремя, накатать ей веселую открытку.
Я, взрослый, серьезный человек, отдавал себе трезвый отчет: забивать себе голову случайной девичьей прихотью - это вилами на воде писать: девичья память - известно какая. За зимой настанет весна, и что останется от прошлогоднего снега? Только и всего, что трава вырастет.
Ан не тут-то было. Почти два месяца минуло, я уж и забыл про ее открытку, засунутую в рабочий сейф меж деловых бумаг - не домой же ее тащить и жене показывать? - получаю тем же самым путем новое послание, уже отнюдь не легкомысленное.
Теперь поводом для него было поздравление с Днем Армии. А на самом деле - длинное, на нескольких страницах, скрытое и тем не менее страстное объяснение в любви. Можно было при желании принять его за чистый розыгрыш: слишком много в нем звучало горькой усмешки в свой адрес: дескать, вот какая я смешная и глупая - совсем нечем занять свою пустую голову, кроме как переписываться с сельским прорабом, занятым своими гвоздями, шурупами и недостроенными коровниками, да еще и женатым впридачу; но отчего-то ей никак не дает покоя, что где-то там, в далеком поселке, живет добрый, сильный, мужественный (и где это она столько доброты и мужества во мне откопала? Оттого что обнял да согрел, что ли?) человек, полный чувства собственного достоинства и внутренней красоты, который взял и ни с того ни с сего забрал в плен сердце одной студентки, и т.д. и т.п., так что письмо это некоторым образом поставило меня в тупик: или это тончайшая ирония надо мной, или чисто литературное упражнение, герой которого - не то какой-то заполярный первопроходец, не то мореплаватель, борющийся с океанской стихией?.. Неужели, думал я не без некоторого недоумения, меня, задерганного сельского прораба, можно увидеть и таким тоже, пусть даже во мне, может, и есть толика того, что соизволила увидеть она?
Меня оно даже напугало - я почувствовал, как на меня наваливается и пытается забрать в плен всего, без остатка, что-то большое и серьезное... Как же быть-то? Ведь, в отличие от моей корреспондентки, я был не студентом с пустой головой, а серьезным, и при том женатым, человеком с пусть небольшим, но вполне ответственным участком работы, с подчиненными, которые доверились мне, и я каждодневно, не отвлекаясь на подобные заморочки, должен думать и о них, и, черт возьми, о коровниках тоже, которых ждут от меня руководители окрестных совхозов!
И что мне было делать на этот раз? Не отвечать? Думал и над таким вариантом. Но это было бы слишком безжалостно. Даже, я бы сказал, по-свински. Я на это был неспособен. И я опять ответил коротеньким шутливым посланием на открытке, поскольку была моя очередь поздравлять - близилось 8 Марта; я написал в том послании, что не воришка и не сердцеед: чужих сердец, даже если оно и принадлежит юной прекрасной студентке, не краду и не беру в плен, а если и прихватил нечаянно - так отпускаю на волю, как раньше отпускали из клеток птичек с приходом весны...
Отправил и наивно думал, что отбоярился: этим и кончится, грядущая весна все спишет... Ан не тут-то было: прошло чуть больше месяца - кажется, на Пасху - получаю новое послание с поздравлениями: "Христос воскресе!", и прочее, и прочее.. Послание было не столь пылким, как предыдущее, зато корреспондентка моя еще доверительней, чем раньше - как со старым надежным другом - делилась со мной деталями своей скромной студенческой жизни: какую хорошую книжку прочла, да какой забойный доклад сделала на научно-студенческой конференции, и какая у нее есть мировая, всепонимающая подруга, с которой она, разумеется, поделилась своей тайной обо мне, и подруга эту ее храбрость: самой сделать первый шаг навстречу судьбе, - одобрила...
После этого послания я понял: отвечать больше нельзя ни под каким видом: что бы я ни написал (кроме откровенной грубости, которой она совсем не заслужила), все будет истолковано только как знак исключительного внимания и вызовет обязательное желание ответить. Поэтому я просто отмолчался - пусть думает, что хочет: мало ли? может, я заболел и умер, или взял и уехал неизвестно куда?
Но не так-то легко было отделаться от упорной студентки - она опять написала, уже в мае. Оказывается, не дождавшись ответа: именно так, как я и предполагал, она истолковала мое молчание: может, я и вправду заболел или уехал куда? И рассказала в письме, что на этот раз снова посетила свою любимую тетю в нашем поселке, а заодно пожелала встретиться со мной. Долго решалась, но решиться не смогла. И все же меня видела: гуляла в сумерках и вроде как нечаянно оказалась недалеко от моей конторы; просто ей, видите ли, хотелось убедиться, что я существую - а я, будто бы, вышел из конторы и прошествовал метрах в двадцати. Даже повернул голову в ее сторону и всмотрелся в ее силуэт, но не узнал - может, оттого, что вышел с яркого света в темноту (совершенно не помню; да и зачем мне разглядывать в темноте, после долгого рабочего дня встречных девиц?). И следом - подробнейшее описание состояния ее сердечка в тот момент, когда я посмотрел в ее сторону: как билось, как замирало и т.д. и т. п.. И - небольшое добавление ко всему этому: зато она теперь знает мой домашний адрес (это что же: она шла за мной целых полтора километра? - именно столько от конторы до моего дома)... И еще одно маленькое добавление: хотя, дескать, она и знает теперь мой домашний адрес - но писать по нему, конечно же, не станет: не хочет разрушать мою семью. И, вообще, чтобы я ничего такого о ней не думал - она нисколечко по мне не страдает, как, может быть, мне кажется; просто ей, видите ли, хорошо оттого, что где-то на свете существую и я тоже...
После этого было еще одно письмо, последнее. Как я понял, потом наступила весенняя сессия, и моей корреспондентке стало не до писем; ну, а потом, видимо, время благополучно ее излечило.
Правда, с этим последним ее письмом случилась новая история, но об этом - попозже.
* * *
А что же чувствовал я сам, получая ее письма? Сначала, конечно - беспокойство: мне ли они предназначены, не ошибка ли и не розыгрыш ли это? А когда разобрался, что писаны мне, и всерьез - тут-то и почувствовал, как сладко жалят они исподволь в самое сердце, как беспардонно льстят самолюбию, как распаляют воображение и гордыню, и только позже понял, какое испытание, какой сильный и в то же время медленно действующий яд - такие письма, если душа слабовата и в ней нет противодействия подобным посланиям, наивным по незнанию силы их действия. Это, я вам скажу, запрещенный прием - писать их человеку женатому. Если бы женщины хорошо знали, как действуют такого рода письма, они бы пользовались этим приемом чаще. Хорошо, что эра эпистолярных объяснений благополучно сошла на-нет: писем уже не пишут, да и писать не умеют - всеобщая немота одолела людей, а немые люди о своих чувствах могут только мычать; где же каждому взять своего Бержерака в подсказчики?.. Правда, любовных писем не пишут еще и из боязни, что письма эти могут стать уликой, которую адресат в состоянии легко обернуть против писавшего... Кстати, Настя на этот счет была благоразумна: вместо своего имени под письмами рисовала рожицу, отдаленно напоминавшую ее самое: поди, докажи, кто автор! - так что знал, от кого они, только я один.
Сложенные в пачечку, они лежали на самом дне моего рабочего сейфа под кипой документации и справочников, и когда у меня все было хорошо, я о них преспокойно забывал, но как только наваливались уныние и душевный дискомфорт: не ладилось что с работой, ругало ли начальство или был в размолвке с женой, - эти письма как-то очень кстати подворачивались под руку; я, забывая про все, перечитывал их, и на душе снова становилось хорошо, будто отогрелся у теплой-теплой печки, а мысли невольно возвращались к автору их: в моем сознании рисовалась чистая, распахнутая для любви душа, готовая увести меня прочь от мелких житейских забот и огорчений в какую-то размытую голубизну... Однако следом же наваливалась и печаль; казалось, что моя жизнь сельского прораба, которую я сам себе выбрал, оттого что люблю природу, охоту, рыбалку, так примитивна, так убога, и эта убогость - на всю оставшуюся, до могилы, жизнь, а жена, с которой поженились по взаимной любви и, в общем-то, дружно преодолевали неминуемые при любой жизни невзгоды - слишком простая, неприхотливая баба, которая тянет меня в болото почти растительного прозябания. И мне казалось, когда я возвращался к этим письмам, будто мимо проплыл по реке большой, наполненный ярким светом и музыкой белоснежный корабль, а я остаюсь на грязном, сыром берегу, под дождем и ветром - у меня нет билета на тот корабль, и проплывшая мимо жизнь - не про меня... Были такие мысли, не скрою. Но и что из того? Мелькнут и исчезнут, ничего не меняя: сам в себе я никаких изменений к худшему не замечал, жене был верен.
Когда мужчина бахвалится (чего только в жизни ни наслушаешься!), что имеет любовниц без всякого ущерба для семьи, для жены - я точно знаю, что он врет: без ущерба - не бывает. Просто, видно, жена - умней его: оставляет его в счастливом неведении относительно своих догадок.
Меня удивляла, даже восхищала во всей этой моей истории с письмами сверхчуткость жены. Как только я получал очередное послание и отправлял отписку на него - как бы я ни старался убедить себя, что ничего особенного не произошло, и как бы ни был дома вечером спокоен, она какими-то сверхчувствительными своими рецепторами эти изменения во мне улавливала и, стоило мне побыть рядом с нею полчаса, тревожно всматривалась в меня и спрашивала: "У тебя что-то произошло? Неприятности?" - "Нет-нет! - бодро отвечал я. - Ничего особенного". А ведь умения держать себя в руках мне было не занимать - работа научила. Но сколько я ни убеждал ее - вполне, впрочем, искренне - что и в самом деле ничего особенного не произошло, - я видел: не верит. Нет, никаких назойливых расспросов, ни слова упрека или раздражения - просто становилась озадаченной, ничего не понимая. Единственное, что она себе позволяла тогда - это внимательней следить за мной и чаще чистить, гладить, менять и попросту осматривать мою одежду: рубашки, брюки, белье, носовые платки, - при этом, как я потом понял, тщательно проверяя содержимое карманов. Потому что однажды наткнулась на Настино письмо, самое, по злой иронии судьбы, последнее и самое откровенное: Настя обращалась в нем ко мне как ко все понимающему старому, испытанному другу; по торопливости своей я не успел - или забыл? - положить его в сейф: оставил во внутреннем кармане пиджака - всего-то на одну ночь!
Тут-то мне жена все разом и высказала! Это был ураган в девять баллов, обрушенный на меня с такой силой, на которую способна только дикая, необузданная природа. Я никак не ожидал, что она может быть и такой тоже! В каких только грехах я ни был обвинен - от вероломства до подлости и трусости! И самый последний довод: "Я, как последняя дура, верила тебе, а ты!.." Никакие мои оправдания и клятвы в невиновности не принимались - она предварительно прочла письмо и отчеркнула карандашом все намеки, все недомолвки и невнятности, испещрила текст вопросительными и восклицательными знаками и в подтверждение своих обвинений выдергивала теперь из письма фразы и словечки, которые, впрочем, можно было истолковать и так, и этак, и тоном, полным издевки и патетики, цитировала наизусть, потрясая письмом как неопровержимой уликой. Удивительно, как из пустяка женщина может создать грандиозное трагедийное действо! И я в нем был отнюдь не статистом - а главным действующим лицом: злодеем. Разумеется, по закону жанра зло было в финале наказано; при этом я был настолько вовлечен в действо, что пришлось играть свою роль всерьез: я честно рассказал всю историю моего невинного знакомства с самого начала и до конца, то есть до двух коротеньких поздравительных открыток, которые я отправил в течение зимы. Причем я признался в этом с облегчением - будто освобождался от натершей спину ноши. Мало того, в доказательство своей искренности (правда, с ужасным чувством, что поступаю предательски) я не поленился, сходил на работу, несмотря на то, что был поздний вечер - правда, вечера в мае уже светлые - принес все остальные письма, изорвал перед нею в клочки и выбросил в печку... Мирились мы уже ночью, в постели.
* * *
Однако и на том эта безобидная история с ночевкой в степи не закончилась.
Мне знакомо старое юридическое правило: "После этого - совсем не обязательно вследствие этого". Но, не знаю отчего, именно после того моего объяснения с женой наши с ней сердечные отношения, несмотря на перемирие, совершенно разладились - не выдержали проверки. Мы оказались не на высоте положения: частенько теперь без видимой серьезной причины ссорились, а потом долго и натужно молчали. Начались придирки, постоянное подозрение с ее стороны, упреки, ранее, может, и сдерживаемые - в том, что я засиделся в прорабах, мало получаю, квартира плохая, никуда не ездим... То было, как я понял, ее местью, причем, на мой взгляд, совершенно неизмеримой с моим грешком, в котором я при этом честно раскаялся.
Мало того. Насидевшись два года с малышом дома, жена, вопреки нашему с ней плану расширить семью еще на одного ребенка, решила отдать сына в детсад и пошла работать в школу. А спустя некоторое время, уже осенью, женщины в нашей конторе, языкастые и насмешливые, которым до всего в поселке есть дело, стали меня донимать: "Что это ты, - дескать, - все силы одной только работе отдаешь? Смотри, жена сбежит!" - и даже намекали, с кем именно: с учителем физкультуры - был у нас там такой, молодой-неженатый активист, всё забеги в поселке организовывал под девизом: "Спорт - в каждую семью!" Многие мужчины стерегли своих жен от этого любителя внедрять спорт в семьи.
Кому-то, поди, кажется, что там, в селах и поселках, явление, называемое в просторечии блядством, распространено реже; что это-де - явление, порожденное чисто городской цивилизацией с ее домашним бездельем и излишней информированностью по поводу всяческих соблазнов. Так я им отвечу на это: да, действительно, и свободного времени, и информации у селян меньше, и нравы проще и откровеннее. А явление - существует! Просто оно глубже прячется, но при всяком удобном случае - и тут, и там, и в городе, и в селе - цветет одинаково пышным цветом, так что всем охочим до чужих семейных новостей пища для разговоров на эту тему всегда найдется.
Я отвечал нашим, конторским, женщинам, которым было до моей жены дело, тоже смешками: "А вы, - дескать, - вместо того, чтобы завидовать, попробуйте сами!" - намекая на то, что уж у них-то это точно не получится: для этого надо еще иметь и кое-какие внешние данные.
И все же они меня доняли: мне надоело слушать их, и я завел однажды об этом с женой душеспасительный разговор, вроде бы и шутливый:
- Знаешь что? Меня наши бабы просто достают вашим физруком. Тебя это не колышет?
- Меня - нет, - равнодушно пожала она плечами.
- А, может, между вами и в самом деле какая муха пролетела?
- Ага, слушай их больше - им просто жить без сплетен скучно! - ядовито изрекла жена. - Тебе не кажется, что если б не физрук - они бы приплели кого-нибудь другого?..
- А как насчет того, что дыма без огня не бывает?
- Еще как бывает!..
Я принимал это к сведению. Но разговоры упорно сочились и мешали жить. Я старался быть выше их - и терпел, чувствуя себя, как выброшенный на отмель кит, который ворочается, гребет ластами, а сдвинуться и уйти на спасительную глубину не может.
В общем, эти разговоры так достали меня однажды до самых печенок, что я не выдержал: пришел домой и выложил ей напрямик:
- Слушай, сколько можно терпеть эти сплетни? Тебе не кажется, что пора самой как-то определиться?
- Как ты мне надоел с этими сплетнями! - в свою очередь, тут же ринулась в атаку она сама: - И, вообще, как смеешь ты меня упрекать, когда сам по уши грязный!.. А не нравлюсь, так иди, выбирай из этих ваших клуш, которых ты так обожаешь слушать!..
Я понял, что мои воспитательные беседы бессмысленны - ни в чем она не признается. Между прочим, нападая на меня сама, она этих слухов ни разу не опровергла, из чего я делал вывод, что пресловутый физрук все-таки был; однако определиться при этом: туда или сюда, - она не желала: казалось, ей даже нравится пребывать в этой неопределенности...
И, потом, я видел, как быстро она менялась: как, начав зарабатывать, становится слишком самостоятельной - даже, я бы сказал, самонадеянной и заносчивой; было грустно, оттого что она отчуждается, а я не в силах ее удержать: уже не могу, как прежде, придя домой, обнять ее дорогое мне тело так крепко и порывисто, что слышно, как похрустывают ее позвонки и бьется сердце, и воспринимать ее единственной на всем свете, роднее которой нет никого, и мне представлялось, что она уже никогда не станет прежней - доверчивой, домашней и любящей.
До сих пор не знаю, что такое любовь: слишком много существует разных ее определений, - но подозреваю, что самое главное в ней - это страх потерять близкое существо, жизнь без которого уже невозможно себе представить: крах.
Что же было делать?..
Думал-думал и решил: надо брать ситуацию в свои руки: менять место жительства и увозить отсюда жену, а там видно будет - авось смена обстановки излечит, или хотя бы заставит ее определиться, с кем быть. Да и сам понимал, что засиделся в прорабах; строители - народ с подвижной психикой; по-моему, именно среди них родился афоризм: чтоб не впадать в спячку, надо раз в пять лет менять или работу, или жену, или квартиру, - и однажды взял отгул на три дня и подался в город, в главное управление, к самому большому начальнику: проситься в другое место, и - возможно, с повышением: были ведь у меня и кое-какие заслуги; пришла пора доставать козыри.
И все у меня тогда получилось в городе как нельзя лучше: начальник, к которому я довольно быстро прорвался на прием, хорошо помнил меня с тех пор, как бывал на моих объектах; он даже удивился, что до сих пор хожу в прорабах, и сразу предложил повышение: работу в нашем же районном управлении. Но я сказал, что по бытовым причинам хочу сменить район. Не думаю, что он был осведомлен о моих проблемах; просто подобные проблемы - не такая уж редкость, чтоб с ними не считаться; он, кажется, сразу все понял: ни о чем не спрашивая, вызвал начальника отдела кадров и велел подыскать мне место в другом районе и подготовить приказ о переводе.
Можно было спокойно возвращаться домой и ждать. Или, поскольку у меня оставалось время побыть в городе еще - пойти куда-нибудь развлечься. Но я решил вдруг - именно вдруг, в момент, неожиданно даже для самого себя - отыскать Настю.
Зачем мне это было нужно? Обдумываю сейчас свой поступок, ищу ответ - и не могу найти. Может, город с некоторых пор вообще стал ассоциироваться у меня именно с ней, и потому, будучи там, увидеть ее было само собой разумеющимся? Или, поскольку образ ее был для меня размыт, почти бесплотен: видел-то всего однажды, и то ночью! - захотелось, может быть, вглядеться, закрепить ее образ в памяти, раз уж представилась возможность? Или, пока я жил в том поселке, теплилась надежда, что еще успею, столкнусь с ней, а теперь эта надежда исчезала? Впрочем, я не связывал с этой девочкой никаких планов - мне же ничего от нее не надо, у каждого из нас своя жизнь; а теперь вот, когда появилась перспектива уехать оттуда навсегда - стало вдруг жалко терять ее из вида? Или просто глупое, самонадеянное тщеславие тащило меня проверить, всё так же ли неотразимо действует моя персона на бедную девчонку? Или, может, ее откровенные, простодушно-манящие письма зародили во мне еще и неосознанное влечение к ней?.. Но в тот день я ни о чем таком не думал - захотел в момент, и все. Причем даже не был уверен, что найду.
И когда уже шел по коридорам института, кишащим студентами - по-прежнему не было этой уверенности: я ведь даже не знал, на каком она факультете, на каком курсе. Может, уже закончила, или взяла академический отпуск - и уехала домой?..
Однако в отделе кадров института мои сомнения быстро разрешили: сказали, на каком она факультете и на каком курсе, - а в деканате шустрая доброхотливая девица-секретарь, поглядев в расписание лекций, сказала, в какой именно аудитории ее можно сейчас найти - только надо быстро, а то закончатся занятия. И я, пока искал аудиторию - попал как раз к окончанию занятий; студенты расходились. Я обратился к первой попавшейся девице, и уж она подвела меня прямиком к Насте:
- Вот она... Настя, это - к тебе!
Я узнал ее с трудом: неужели это она? Как выросла и повзрослела, как изменилась! Впечатление усиливали неброское, со вкусом сшитое платье, которое необыкновенно ее стройнило, и сапоги на высоких каблуках (была ведь зима!), но, главное, изменилось ее лицо: оно стало взрослым, с четко определившимися чертами; глаза ее при этом смотрели твердо и непроницаемо. Нет, красавицей она не стала - и при этом невольно привлекала взгляд. В то же время она была - как все: некий стандарт обкатал ее.
- Здравствуйте, Настя! - бодро, даже весело обратился я к ней, преодолевая скованность перед ее новым обликом, путаясь в обращении к ней между "вы" и "ты": - Вот я и нашел тебя!
Мое явление перед нею не всколыхнуло в ней никаких заметных эмоций - будто она меня долго ждала, и это ей надоело.
- Здравствуйте, - тускло, даже уныло ответила она. - Вы извините, мне надо идти одеваться.
- Можно, я вас провожу?
- Пожалуйста, - пожала она плечами, и мы пошли с ней вниз.
- Ты не рада, что я тебя нашел? - спросил я.
- А - зачем? - холодно-колючим тоном, будто ведром холодной воды, окатила она меня.
- Как зачем? Просто... Был недалеко, и подумал... - начал собирать я оправдания. - Если б не нашел - всю жизнь бы потом жалел...
На первом этаже, в вестибюле с раздевалкой, она оделась; я ей помог. Теперь на ней было темное зимнее пальто с пушистым воротником, которое ее тоже стройнило, и пушистая шапка-папаха; и сумка у нее была красивая и дорогая. Да, одевалась она стильно и добротно - я бы даже сказал: с претензией на моду и шик. Но нет, не это меня в ней привлекало, когда я смотрел на нее во все глаза, удивляясь и восхищаясь: я сопоставлял ту Настю - и Настю эту, и никак не мог сопоставить: получались две Насти! Откуда взялась эта, такая строгая, решительная, ироничная?..
Вышли на улицу. Я взял ее под руку - она насмешливо спросила:
- Вы что, боитесь упасть?
- Да, - улыбнулся я, но руку невольно убрал.
- А вы не бойтесь. А если уж падаете, старайтесь не вызывать к себе жалости, - посоветовала она.
"Смотри-ка, - удивлялся я, - молчаливая Настя научилась говорить?.." Да так, что не подступиться...
- Ты знаешь, зачем я тебя нашел? - все-таки продолжал я подступаться, решительно переходя на "ты", хотя она упорно говорила мне "вы".
- И - зачем?
- Хочу устно ответить на письма, на которые не сумел ответить.
- Ах, письма... Вы извините мне эту глупость. Выбросьте их и не думайте о них больше.
- Не могу не думать.
- Кстати, хотелось сказать вам большое спасибо.
- За что?
- За то, что так по-мужски сдержанно отклонили мою влюбленность. Дурочка была. Напридумывала!
- Что ты, Настя! Я не отклонял - наоборот!
- Оставим этот разговор! - сухо приказала она мне.
- Да почему оставим-то?..
- Нипочему! Неужели вы думаете, что такие глупости могут длиться вечно? Это только у восемнадцатилетних дур бывает! - глянула она на меня сердито, даже зло, и тут добавила фразу, которая прошибла меня насквозь: - От того сумасшествия я, к вашему сведению, болела!
- Болела? - упавшим голосом переспросил я, глянув на нее недоверчиво, и только сейчас заметил, как красив ее чистый бледный профиль, как вся она хороша посреди этого бессолнечного, тусклого зимнего дня, и только сейчас понял, как хороша неброская ее красота, в которую надо вглядываться и постигать, как озерную тишину - не сразу.
- Да, ваша светлость, болела! - выкрикнула она, снова резко взглянув на меня, и в этом взгляде и этом выкрике густо смешались в одно упрек, обида и насмешка над моей простотой и тупостью.
Этот вскрик и этот взгляд окончательно меня добили: во мне все дрогнуло и встрепенулось.
- Боже мой, Настя, как хорошо, как прекрасно вы выглядите! Я и не ожидал увидеть вас такой! - сказал я, снова переходя на "вы".
- Вы что, ожидали увидеть замухрыжку?
- Да почему замухрыжку?.. Между прочим, я так много хотел вам сказать... Кажется, там, в степи, я был... я вел себя решительнее.
- Ну, решитесь, скажите, раз хотели, - усмехнулась она.
- З-знаете, п-почему я перестал писать? - запинаясь, продолжал я.
- Почему?
- Потому что меня... Потому что испугался! Но я продолжал помнить о вас все время!.. - я говорил с нарастающим волнением, сам от себя не ожидая того, что говорил, однако меня уже несло, я не мог остановиться: - Я нашел вас, чтобы сказать: я вас люблю и предлагаю вам руку и сердце! Скажите только одно слово: "да", - и мы уедем прямо сейчас, вместе! Мне дают место в другом районе, с повышением, квартиру обещают!..
Я перевел дыхание и ужаснулся: зачем я это говорю? Зачем вру, зачем сочиняю на ходу?.. И в тот же момент с еще большим ужасом понял: все, что я сказал - правда! В самом деле, если только она сейчас скажет "да", я тотчас, не колеблясь ни минуты, брошу жену вместе с сыном, заберу эту совершенно незнакомую мне девчонку и помчусь с ней на край света. Потому что в ту самую ночь, в степи, я в нее влюбился - только запретил себе об этом думать, и всегда, все это время, она оставалась со мной где-то в темном закоулке души, в который самому было страшно заглянуть - я же ликовал, я радовался, не позволяя себе радоваться, когда получал ее письма! И жена чувствовала эту радость, которой я сам в себе не мог распознать - так глубоко спрятал - и тайно ждал каждого письма; и свои отписки тоже ведь делал с радостью, и не стал отвечать на последние письма только потому, что понял: слишком далеко заводит переписка: еще чуть-чуть, и я не выдержу, брошусь в город, к этой девочке, которая тоскует по мне. Вот почему я был рад, когда все открылось жене: гора с плеч! Вот почему с такой решимостью бежал я в тот вечер в контору за письмами, а потом с остервенением рвал их на глазах у жены и жег в печке!.. И почему не трогали меня по-настоящему шашни жены с физруком - или что у них там такое? - а всего лишь беспокоило, что скажут люди, и я не накидывался на нее с упреками, не уличал, не встретился с физруком, не набил ему его гнусную рожу, как полагалось бы - я сам удивлялся странному своему спокойствию: ведь надо же было что-то делать, спасать семью, положение, утешать уязвленное самолюбие! А, может, эти шашни - всего лишь женина провокация: проверить, проявлю ли я хоть какое-то движение души по отношению к ней, докажу ли ей, и себе тоже, что не все еще во мне угасло? Да оно и не угасло, нет - я же не отрекся от нее! - зачем же она делала все, чтобы убить остатки любви?.. А я-то, я: как обрадовался, что нашел повод поехать в город! - и тотчас помчался - чтобы только увидеть эту занозистую девицу, сказать несколько слов и услышать в ответ ее лепет!.. И теперь говорил ей о пустоте, в которой пребываю, о той единственной родной душе, по которой тоскую, ищу и не могу найти.
- Вы, наверное, хотите, чтобы я вас пожалела, скрасила ваше одиночество? - насмешливо спросила она.
- Да, вот именно! - с жаром ответил я.
- Не морочьте мне голову, - раздраженно отозвалась она. - Плюньте на свою тоску и возвращайтесь к жене - пусть она вас понимает: это же ее обязанность.
- Да мы с ней уже давно враги.
- А вы возьмите и помиритесь - сами сделайте первый шаг. Скажите ей все, что наговорили мне - вам ведь, наверное, все равно, кому это говорить? Если мне - то не в коня корм.
- А письма как же?
- Может, я вас испытать хотела.
- Неправда! Вы же сами признались!
- Думайте, как хотите, - она пожала плечами.
Я вдруг понял: не слышит, не докричаться. Я тогда загородил ей дорогу и спросил:
- Вы, случайно, не замуж вышли?
- Н-нет пока, - ответила она, не вполне, впрочем, уверенно. - Но, возможно, скоро выйду.
Это ее признание вызвало во мне бурный всплеск отчаяния и протест: что же это, я потеряю ее и никогда больше не увижу?
- Кто-то из студентов ваш избранник?
- Какая вам разница - кто?
- Послушайте меня, Настя! Эти молодые, неоперенные - они же ненадежные! Через год, через два, через три он обязательно скажет, что его завлекли, обманули, и, вот увидите, побежит за новой юбкой! И кем он еще будет? Что он вам даст? А я уже точно знаю, кем буду и что сделаю! Вы не подозреваете, сколько во мне пробивной энергии!
- Ну почему ж не подозреваю? Подозреваю.
- У меня просто нет пока стимула оборачивать эту энергию себе в пользу! Я достигну таких должностей, что ваши подруги вам завидовать будут! Я построю вам такой дом - у вас голова закружится! Я сделаю все, что вы захотите!
- Зачем вы мне это? Порох зря тратите! - резко оборвала она меня. - Я вас не люблю, и этот бред мне смешон. Вы извините, но мне некогда; найдите другую и ей рассказывайте, а спешу, у меня завтра зачет, - она повернулась и, даже не попрощавшись, пошла прямиком на автобусную остановку.
- Да погодите же, Настя! - крикнул я ей.
Она обернулась и сказала сердито:
- Не ходите за мной - вы мне надоели. Прощайте! - повернулась и пошла, больше уже не оборачиваясь. Я долго и безнадежно смотрел ей вслед, упиваясь ее удаляющейся стройной фигурой, ее спокойной, с достоинством, поступью, и с болью понимал, насколько она равнодушна ко мне: ничто не дрогнуло в ней; она даже не чувствовала на себе моего взгляда.
* * *
Как давно это было! А все, как вчера. И когда моя память возвращает меня туда, в тот год, в тот вечер и ту ночь в степи - я все думаю и думаю о том, как цепь роковых случайностей, из которых, как из цепкого капкана - уже никуда, может круто изменить жизнь. Ведь, в самом деле, все в тот день было случайно: именно нас нашла Настя, и именно в тот, а не в другой вечер сломалась машина, и если б мы выехали из райцентра часом или двумя раньше, то не пришлось бы коротать ночь у костра: кто-то бы непременно ехал мимо, и она бы пересела. А не случись всего этого - и продолжал бы я счастливо жить с первой своей женой, нарожала бы она мне двоих, а то и троих бутузов, а я работал бы и работал себе в том большом поселке, и, может, со временем стал бы там большим толстым начальником с сиплым властным голосом - а не тем, кем я стал теперь: дороги увели меня далеко ото всех строек, живу я теперь в большом городе, беден, одинок и никому не нужен. И никак не могу понять: что со мной тогда случилось: любовь - или нелепая увлеченность, которой я не смог в себе преодолеть? Распущенность ли это души - или иное какое, причем болезненное, состояние, подобное шизофрении или падучей? И что такое жизнь? Цепь ли это случайностей, которые вертят человеком, как щепкой, в житейском море - или все в жизни человека предопределено, и я закономерно стал тем, кем стал, и не случись цепочки событий в тот вечер - непременно случились бы другие, в другой день или вечер, и сделали бы со мной то же самое? Кто мне ответит на это?
2002 г.
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"