Азерный Кирилл Тимурович : другие произведения.

Венг

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Он, стало быть, не обязан ждать своих карателей. Не обязан сидеть тут дольше. Отбытие не входило в его планы, но, однако, вещи он собрал. Зачем? Словно бы предчувствовал, что все так обернется. Толлер плеснул себе еще чуток виски и выпил. Отбытие, стало быть"

  "Дорогая Дэбра! С недавнего времени, с того времени, хочу я сказать, когда решение, с детства зревшее во мне, окончательно завладело всей моей повседневной (а другой у меня нет, милая Дэбра) жизнью, каждым условным и безусловным рефлексом моего существования, я начал все чаще задумываться о вещах, к которым у меня долго, долго не было доступа. Прости мне мою темную речь, но это правда удивительно, об этом правда стоит тебе узнать: мир разомкнулся вокруг меня, стоило лишь немного ослабеть тому напряжению, которое не оставляло меня с тех пор, как, стоило только мне представить, что все закончилось и вернулось на круги своя.
  Сам звук твоего имени, повторенного миллион раз, теперь таит в себе для меня нескончаемые тайны жизни, возможной и для меня. А если говорить о твоем детском прозвище (Зебра), то и оно занимает теперь центральное место в системе подлежащих восстановлению ценностей - между сбросившим меня в семь лет черным мерином (как ты смеялась тогда! И как я был зол на тебя, на мерина, на весь мир вокруг!) и твоим гигантским белым единорогом (который, если бы я писал здесь художественное произведение, а не чистую правду о нас с тобой, выглядел бы как гадкая пошлость).
  Ко мне вернулось многое авансом, и то ли еще будет, когда мое отмщение свершится наяву. Теперь я точно знаю: ничто не ушло, ничто не умерло - любовь, чистота, вера в будущее, помнишь, Дэбра, как мы с тобой в детстве, в настоящем детстве, до того, как, сфотографировали радугу на черно-белую пленку - и ничего не увидели? Ты не ответишь мне, ты никогда не отвечаешь. Но это лишь доказывает благородство моего намерения, праведность моего гнева. Твое молчание о многом мне говорит, оно состоит из той же пустоты, что и реальность, окружающая меня здесь, в Чикаго, зеркальной пустоты, уводящей меня вглубь себя самого. Раньше я бежал от этого, да что там, и теперь, если задуматься (а я не перестаю задумываться), что для меня эти строки? Они греют меня так же, как греет меня тепло моей синтетической куртки в такие дни, как сегодня (а холод, скажу я тебе, поистине собачий, окружающие меня сволочи уже давятся снегом на свое Рождество. Весь пенопласт с витрин бесследно исчез) - скорее за счет моего собственного рефлекса, чем за счет настоящего тепла, ибо моя чертова куртка не греет, а ты, скорее всего, не дочитаешь этого текста до конца (и все же, заклинаю тебя, не бросай читать его сразу, как начнутся ругательства, ибо такова жизнь), и, уж конечно, не проникнешься теплыми чувствами ко мне. Я думал, что буду писать тебе из желания убедиться в необходимости задуманного мной, ибо, видит Бог, несмотря на мою устрашающую внешность, я остаюсь все тем же нерешительным обманутым мальчиком, думал разбередить старую рану моей давней, поруганной, оскверненной любви к тебе, но теперь не то: теперь я лишь хочу в последний раз перед своим предприятием погреться в лучах твоего призрака, фосфоресцирующего во мраке, ибо там, куда я иду, нет ни тепла, ни света, ни чистоты.
  Дедушка Уолсен нуждается в уходе. Угадай, моя милая Дэбра, кого наша милая семейка назначила обеспечить сей уход? Я не могу быть уверен, достаточно ли хорошо ты у себя в Канаде осведомлена о делах нашей семьи (да и до того ли тебе сейчас? Кстати, хочу поздравить тебя с появлением на свет малышки Розы, уверен, лет через десять она станет такой же красавицей, как ты), поэтому сообщаю: дедушка Уолсен очень болен и я еду к нему, дабы эта мерзкая тварь не вздумала умереть своей смертью. Я еду в тот самый дом, где как-то летом умерло наше детство, к тому бассейну, где мы купались перед тем, как дедушка решил в кои-то веки понянчиться с внучатами. В этот Богом забытый коттедж я выезжаю в самом скором времени, и, клянусь тебе, во имя всего светлого, что есть в мире, я забью на этот раз его чертову "игру" ему в задницу.
  И помни, всегда помни о том, что моя ненависть есть не более, чем желание любви.
  Твой
  Л.Ч. Толлер"
  Все это Луис Чарли Толлер со свойственным ему чувством такта написал на рождественской открытке (последнюю фразу пришлось сжимать, как неподатливую гармошку) и послал вместе с плюшевой мартышкой, гордой обладательницей баяна, в Монреаль, где с мужем и годовалой дочкой жила его кузина Дэбра. Впрочем, мы забегаем вперед: следовало бы остановиться на первых секундах после того, как эта, возможно, самая длинная и бестолковая в мире надпись на рождественской открытке была завершена. Это был вечер, и никогда не утихающий город, в темное время суток всегда полный ровных огней, полнился теперь огнями вразнобой мерцающими. Толлер сидел за кухонным столом и доедал свой сэндвич с индейкой и салатом - последнее содержимое угрюмо урчащего холодильника, принадлежащее к тому же хозяину, с которым, засыпая каждый вечер на раскладывающемся диване (и каждый вечер мечтая погасить навсегда багровую вывеску, отметившую супермаркет, что напротив), Толлер делил небольшую квартиру в центре Чикаго. Хозяин был человеком скрытным, если не сказать таинственным, и появлялся где-то раз в две недели, в основном, чтобы достать что-то из шкафа в спальне, куда вход Толлеру был закрыт, да еще чтоб пополнить холодильник и в очередной раз напомнить жильцу, чтобы тот не смел трогать хозяйской провизии и покупал жратву сам. В момент, когда Толлер поставил последнюю точку, из коридора послышались тяжелые липкие шаги спаниеля, вскоре появившегося в дверях кухни и уставившегося на Толлера (его, спаниеля, хозяина) тусклым взглядом похожих на моллюски глаз. Этому спаниелю было двадцать лет. Жирный и отупевший, он был весь покрыт сухими бородавками, носил подгузники и мечтал о том, о чем не имел понятия - о смерти. Толлер задумчиво бросил ему из сэндвича кусок индейки, который спаниель не в состоянии был разжевать.
  Неделю назад Толлер получил из Нью-Йорка от матери чуть увлажненное расплывчатыми эпитетами письмецо, в котором его просили съездить на недельку в Дженесси, где в лишенном покоя и уюта одиночестве доживал свой век дедушка Уолсен, лишившийся на днях сиделки, которая была вынуждена вернуться к родне в Чикаго (мир поистине полон идиотскими совпадениями) по личным причинам, в письме к Толлеру не упоминавшимся. Заменимость Толлера на службе при том ни разу не была поставлена под сомнение, зато другие кандидаты на роль временной няньки были овеяны плотнейшей дымкой географической и хронологической недостижимости, и совершенно очевидной для Толлера вещью было то, что в письме каждому из родственников было косвенно предоставлено слово - кроме него, разумеется, ибо письмо адресовалось ему. Из Лонг-Айленда спешно выехал, оставив жену и двоих детей, Томас, брат Луиса, видный адвокат, доехал до Чикаго и, посетив "Старбакс" в опасной близости от квартиры Луиса, сделал идиотский финт ушами, вылетев в Монреаль тем же вечером, и нет такого психолога, который смог бы объяснить во всей замороченной сложности курьезное помешательство солидного этого бюрократа.
  Толлеру, впрочем, не составило труда уладить на работе вопрос об его вынужденном недельном отсутствии: для охраны давно осточертевшего Толлеру банка нашлась другая стокилограммовая груда напряженных мышц, которая, правда не могла похвастаться особым толлеровским взглядом, мутным и мрачно-мечтательным взглядом выцветших синих глаз, выражавших, если можно так выразиться, некое свирепое спокойствие.
  
  - Мистер Толлер! Добрый вечер, мистер Толлер, проходите сюда, - Толлер со стуком поставил у входа большой черный чемодан и снял ботинки, - Ну и погодка, да? С Рождеством, кстати!
  Сиделка Уолсена, встретившая Толлера с распростертыми объятьями и приветливостью хозяйки, оказалась высокой, чуть сутулящейся беловолосой девушкой, очаровательно шепелявящей и носящей бреккеты, кудрявой и очень милой. С подлинно девичьей живостью она вполголоса, как заговорщица, сообщила, что "дедушка Уолсен" спит на втором этаже, и что сон его чуток, хотя разум и помутнен.
  - "Дедушка Уолсен"?, - Переспросил Толлер, ходя по огромной кухне и открывая поочередно пустые пыльные шкафчики, - Так вы его называете? Интересно...
  - Ваш дедушка сам просил называть его так, мистер Толлер. Видите ли, он ведь человек очень одинокий и больной, и поддержка такого рода, духовная то есть, ему не менее важна, чем поддержка телесная, - Девушка в последний раз заваривала чай в этом полюбившемся ей доме, открыв безошибочно единственный населенный шкафчик, где были и коричневый сахар, и древние соленые крекеры в глубокой синей миске. Толлер отвечал, усаживаясь на скрипучий стул и придвигая к себе стол вместо того, чтобы самому пододвинуться:
  - Не удивительно, что он одинок.
  - Вы считаете?, - Девушка поставила перед Толлером большую хорошую чашку с чаем, какими иногда манят американские плакаты военного времени, и уселась напротив, улыбаясь, как говорят, одними глазами, - По-вашему, он это заслужил? А по мне, так в одиночестве всегда есть что-то удивительное...
  - В нем нет ни хрена удивительного.
  Девушка вскоре уехала, и Толлер начал располагаться, что называется, как дома: сперва он, посетив большую ванную комнату с единственным крохотным кусочком треснутого сиреневого мыла около раковины, принял подобие душа, встав под желтоватую прерывающуюся ледяную струю, потом - вошел в один из трех "кабинетов" этой просторной дыры, бросив опасливый взгляд на состарившуюся дверь в мучительно знакомую спальню, "зайду позже". В "кабинете" требовал выселения из шкафа чей-то замусоленный гардероб: шесть одинаковых, некогда белых рубашек, восемь строжайших пиджаков в сопровождении припадочно пестрых галстуков, девять пар пыльной обуви и выцветшая женская ночнушка, забытая сиделкой. В остальном комната оказалась приемлемой и Толлер порешил, что останется здесь: диван мучительно, в три захода, но все же раскладывался, окно выходило на размытую дорогу, а не на другое окно, письменный стол у окна был снабжен продолговатой лампой, из тех, что излучают таинственный синий свет, талантливо маскирующийся под лунный. Треснутый кафель был бледен от недавно вынесенного, давно вшивого ковра. Толлеру было не до эстетических тонкостей.
  Первым делом он решил вздремнуть после переезда, и, вздремнув, открыл глаза в восемь вечера, мгновенно осознав, что его план накупить продуктов идет к черту, ибо в этих глухих местах, как он знал, все закрывается рано. Толлер сел на диване, брезгливо отбросив жесткий и грязный диванный плед, в который от холода укутался с головой, о чем теперь жалел. Он встал и, подойдя к окну, с той же брезгливостью раздвинул желтые занавески (тоже, очевидно, оставленные только что уехавшей девушкой): сквозь тонкое облако обозначилась почти завершенная луна, только справа не хватало маленького кусочка. Вместе с ее силуэтом сквозь облака просачивался скупой свет закатывающегося солнца. По обе стороны дороги росла покрытая частым инеем желтая трава. Толлер прикинул, где мог бы быть ближайший бар.
  Решив, впрочем, что наметить четкую цель из окна "кабинета" все же не удастся, Толлер, ненавидевший праздные прогулки, решил все же прошвырнуться по смутно знакомым окрестностям. Отыскав ключи (бывшие на камине, отопляемом, очевидно, одними новостными газетами, обрывки которых мелькали в старой золе), он вышел на улицу, и, морщась от ветра, скрипнул калиткой. Чуть не по локоть засунув руки в карманы куртки, Толлер начал обход окрестностей и огляд окрестных домов. Дом дедушки Уолсена ожидаемо оказался самым большим и уродливым в округе, он был похож на тонущий корабль с большим острым шпилем слева, увенчанным странной блестящей штуковиной. На участке позади дома был расположен бассейн, и Толлеру еще предстояло пойти взглянуть на него после стольких лет. Это, впрочем, был единственный дом, не увешанный гирляндами, раздражавшими Толлера, и из всех домов в округе он, пожалуй, выбрал бы этот.
  Что касается местных жителей, то Толлер ожидаемо встретил лишь один экземпляр, который, впрочем (как подумалось Толлеру), вполне мог бы служить физиономией здешнего архетипа: то была ссутуленная пожилая женщина в легкой ветровке с капюшоном, крашеными в хну волосами, в больших круглых очках и с мощным английским догом, принятым Толлером издалека за рослую гончую, на поводке - "опаснейшая-свидетельница-в-мире". Дог при виде Толлера залился унылым хриплым лаем, выдав свой преклонный возраст, вонь из беззубого рта доходила до Толлера даже сквозь мокрый ветер.
  - С Рождеством! - Пожилая женщина без труда перекричала своего дога.
  - И вас так же! - Ответил Толлер, не оборачиваясь.
  "Когда все закончится, вполне возможно, что именно она своими показаниями меня уничтожит" - подумалось Толлеру, но отчего-то эта мысль теплом отозвалась в его сердце. Возможно, впрочем, это произошло потому, что в эту секунду Толлер, свернув, разглядел неподалеку небольшое, явно населенное кафе, светившееся желтым пятном в окружающей серости.
  Зайдя, Толлер с наслаждением вдохнул теплый воздух, населенный чудесными запахами кофе и блинчиков. Он незамедлительно потребовал и то, и другое, заняв стол подальше от окна. Ждать долго ему не пришлось, и все же за время ожидания вечно живой мир в очередной раз вывел его из сосредоточенного забытья: какая-то девочка с соседнего столика, очевидно приняв его за соседа, отделилась от родителей, и подойдя к нему, крикнула, потому, может, что сосед был глухой:
  - С Рождеством, мистер Клаус!
  Это была стройная девчушка лет десяти с длинными черными волосами, в черной курточке и красном шарфе, совсем, совсем, совсем не похожая на Дэбру. На ногах у ней были только тонкие синие чулки, и Толлер вдруг посочувствовал женской доле, подумав, как, должно быть, ей холодно в этих чулках на улице.
  - Спасибо, с Рождеством! - Толлер улыбнулся, и из-за обветренной кожи лица улыбка далась ему не безболезненно. Человеческое это соприкосновение осело где-то на самом донышке его души, которая переместилась теперь, после неплохого ужина, из пустопорожнего сердца в довольный, менее требовательный желудок. Смешавшись, все это грело его изнутри на обратном пути, когда он, рыжий, без шапки (ветер в лицо), плелся обратно в обитель своей ненависти в плотно обступивших сумерках, шмыгая носом и сутуля мощную спину. Кофе, блинчики. "С Рождеством, мистер Клаус!".
  
  Толлер не застал ублюдка вечером, и, испугавшись - не помер ли? - решил подняться проверить. Лестница в доме была покрыта синим синтетическим ковром, источающим запах кошачьей мочи (кошек в доме не было. Хотя нет, Толлер помнит искаженное идиотической нежностью лицо присевшей на корточки десятилетней Дэбры, ее белую челку и белую же розу на среднем пальце правой руки, которой она поправляла ту челку, открывая ухо - ему так мучительно хотелось в тот вечер поцеловать это ухо, чуткое, трепетное, не тронутое иглой - всего только поцеловать ухо), по ней Толлер поднялся ко вполне очевидной цели - наверху кроме двери туалета и кладовки была только одна дверь, в обитаемую комнату, из которой доносился храп искомого чудовища. Храп, надо сказать, заразительный. Толлер спустился обратно и почел за лучшее отправиться спать, при этом он, не найдя благонадежного одеяла, укутался в полотенце, когда убедился, что оно, полотенце, ему не знакомо и никак не связано с целью Толлерова посещения дедушки.
  Утром Толлер обнаружил в глубине холодильника свежее молоко. Это было столь удивительно и чудесно, что он подумал - не позвонить ли бывшей сиделке и не поблагодарить ли ее за проявленную заботу о незнакомце? Впрочем, телефона она не оставила. Кто знает, быть может, он как-нибудь встретит ее случайно в Чикаго - в прачечной там, или, скажем, в "Старбакс"? Крайне маловероятно, но вдруг?
  Толлер вытащил из шкафа отруби в прозрачной упаковке и поднес к зыбкому, скупому свету кухонного окна - проверить на предмет плесени. Он порастряс упаковки, и вроде бы плесени не обнаружил. Высыпав часть отрубей в пыльную глубокую тарелку, Толлер начал уплетать, подумывая, что надо бы, пожалуй, сходить купить чего-нибудь съестного на обед, а лучше - дня на три вперед. Ибо Толлер не чувствовал еще готовности совершить задуманное, а есть привык хорошо. В пасти Толлера во время еды что-то основательно хрустнуло, и он попробовал языком: верхний зуб подломился и при каждом жевке чуть задевал теперь десну. Толлер, впрочем, доел. Ковыряя языком зуб, он, пользуясь легким отвлекающим фактором и чуть отвлекшись от трепещущей внутри него боли, открыл (дрожащей, тем не менее) рукой дверь на задний двор, где располагался сильно измельчавший и съежившийся за прошедшие годы бассейн.
   Удивительно, но запах хлорки, кажется все еще стоял. Он был едва уловим, но это-то и выдавало его, кажется, все же вещественную природу, ибо другие события и ощущения того рокового, сокровенного дня - все те вещи, от которых и следа не осталось ко дню нынешнему - томились в душе Толлера целиком, без изъянов и упущений. С содроганием на удивление (и на редкость) здорового отвращения подумал он, что животное в эту вот секунду храпит на той самой кровати, на который без малого тридцать лет назад над двумя малышами было совершено насилие, орудием которого стали они сами. С дрожью несколько менее здорового свойства он вспомнил Дэбру, состаренные хлоркой пухлые пальчики, по сей день не отпустившие его. Нет, по счастью, гумбертовской трещины в его жизни проложено не было, но было в его жизни кое-что, пожалуй, не менее мучительное: Дэбра росла и расцветала в своей тепличной, набожной изоляции, и вместе с тем, по ту сторону произошедшего, росла и стягивалась страсть Толлера, доводя его до животного бешенства, неведомого юным влюбленным, страдающим от недостижимости, в библейском смысле непознаваемости объекта своего вожделения. Сердцем, истоком и коренным изъяном его любви к кузине было познание. Что было до него? Теперь уже невозможно себе это вообразить. Вероятно, теплилась некая нежность, беспредметная и почти бесформенная, как сама Дэбра в те годы, легкое рельефное вздутие на поверхности мира, к которому нет и не может быть ничего, кроме безграничного доверия. В те годы за отличником Луисом Толлером учителями был замечен лишь один грешок: склонность рисовать в ученических тетрадках во время уроков. Мы вряд ли нашли бы, впрочем, изображения Дэбры среди тех рисунков.
  Иногда рисунки те попадались старшему брату Луиса, коего звали Томас. То был черноволосый оболтус, и братские рисунки он обыкновенно похабил, либо превращал их в кровавые фантасмагории, что было весьма нетрудно, ибо бурная фантазия Луиса не позволяла тому задерживаться на том или ином рисунке надолго, заставляя в большинстве случаев ограничиваться легкими, сказочными, уязвимыми эскизами (давно утраченный семейный архив содержал лишь один более-менее проработанный, оконченный рисунок Льюиса, который изображал баобаб с развесистой кроной и расползающимися в смешной пляске корнями. Рисунок этот, впрочем, тоже был переосмыслен Томасом, буквально двумя штрихами превратившим баобаб в очевидный фаллос). Отсутствие достаточного влияния на задумчивого, молчаливо радостного брата Томас компенсировал более-менее безобидными издевательствами, которые были возможны благодаря, пожалуй, полному отсутствию этого влияния.
  Настало время, когда взрослеющий Томас получил возможность превратиться из активного хулигана в молчаливого, солидного эгоиста - время, когда младший брат из молчаливого носителя радости превратился в молчаливого носителя тайны.
  Сохранив по воле случая или благодаря какому-то дьявольскому дару абсолютно четкое и последовательное воспоминание о полученной и нанесенной травме, Толлер ничего никому не сказал. Не было ли, впрочем, поползновений? Были, но все попытки сформулировать произошедшее ("Мама, неделю назад что-то случилось", "Мама, полгода назад случилось что-то плохое", "Мама, я трахнул Дэбру два года назад") разбивались о несовершенство формулировок. Лежа на заправленной кровати у себя в комнате (в розоватом вечернем луче, верном источнике радости, растворялся свет настольной лампы, освещающей открытую тетрадь с неприступным уравнением и изображениями разной растительности на полях), с раскрытым комиксом о Человеке-пауке на животе, повзрослевший Луис пытался осознать, как в одном слове выразить дар, проклятие и предназначение. Вся неистовая сила его души сосредоточилась в том, чтобы возложить на него ответственность за произошедшее.
  Учеба шла к черту. Упомянутое в скобках уравнение никогда не будет решено. Толлер начал выкуривать по сигарете в день, чтобы к двадцати годам выкуривать по пачке. Подобно героям Сэллинджера и Вячеслава Бутусова, он получал видимость удовлетворения от соприкосновения кожи рук с битым стеклом. Обратите внимание на его правую ладонь: линии жизни углублены ровными, точными разрезами. Толлер был, к слову, левша.
  Случались унылые сексуальные поползновения, но этот абзац будет самым коротким в моем рассказе. Толлер чуток запутался. "Ты что, никогда не имел дела с лифчиком?" - Спросила одноклассница. "Никогда" - Ответил Толлер и это было концом свидания.
  Что-то по ту сторону произошедшего с дьявольской трепетностью охраняло его тайну. К восемнадцати годам Толлер уже откровенно давался диву, и недаром: его кузина, юная, спортивная красавица из чинной католической семьи, каким-то чудом (если данное слово здесь вообще применимо) избегала всяческих медицинских проверок (которые, уж верно, должны были быть), встреч со школьным психологом, а также, вероятно, пронырливых подруг, и, видно, слишком на поверку скромен, слишком тактичен оказался озадаченный, по выработанной за шумный вечер привычке лелеющий сладостную вину похмельный бейсболист, совративший застенчивую Дэбру на вечеринке в шестнадцать ее благочестивых лет.
  Пара слов о предтравматическом периоде ее детства: восьми лет малышка Дэбра, лежа на родительской постели, задала маме вопрос, терзавший ее вот уже несколько месяцев наравне с вопросом о том, кем, по существу, приходится им тот юный беленький мальчуган лет восемнадцати, что приходит ночевать у них каждый раз, стоит только папе отлучиться в командировку. Дэбрина мама тогда приперла из гостиной огромный идиотский альбом с генеалогическим древом их семьи, что, пропустив n-е кол-во звеньев, упиралось, как в потолок, в Адама и Еву, с, разумеется, приложенными фиговыми листками. Оттуда.
  В тринадцать лет ("Кто такой Луи Толлер?" - Спросила она отца, когда те сообщили список гостей на ее тринадцатый День Рожденья) она уже было решила, что умирает, и тогда школьный учитель, скромняга, отец двух сыновей-футболистов, проявил блистательную догадливость, но увы, недостаточную конспиративность: взяв бумагу и ручку, он, как умел, набросал для подавленной отроковицы чертежик, за который едва не лишился работы, которую любил больше жизни. Рисунок был затребован у всполошенной Дэбриной матери, и на собрании Ковель, школьный психолог, обожающий обобщения в духе Томаса Вулфа, его любимого писателя, предъявил рисунок, отметив не столько даже змеиную изворотливость, сколько поразительную неосведомленность нынешних совратителей. То была тема, интересовавшая его. Заводя о ней разговор, он начинал издалека, но собрание было не лучшей трибуной. Другое дело - за рюмкой коньяка с директором, вполне наивным человеком, не понимающим, что нарвался. Приняв, полненький седеющий Ковель поправлял очки и розовел, как юноша, объясняя посторонние вещи:
  - Видите ли, любое насилие есть подавление воли, воли в любом случае обреченной и недолговечной. Человеческая воля смертна, как и все человеческое: любовь, ненависть - все. Преломление воли есть всего лишь (он говорил по-английски и, конечно, не знал как смешно это может звучать) форсирование, приближение неизбежного, но оно никогда не может быть преломлением хода событий, обстоятельств, обусловленных ходом времени, самой природой. Пафос человеческого существования лишь в том, что субъект насилия, конечно, также смертен - он элементарно не может позволить себе ждать. Аристотелевское понятие коллизии во многом основано именно на этом: клин, грубо говоря, вышибают клином. Но над всеми клинами на свете есть сила высшая: смерть, уравнивающая все.
  - То есть, согласно вашей логике, запретный плод просто элементарно не дозрел до того, чтобы быть съеденным?
  - Совершенно верно! Первородный грех - это преломление воли, бессмысленное ввиду постоянно действующих механизмов ее, этой воли, саморазрушения. Но человеческая жизнь - лишь отрезок на прямой, и можно себе представить, как сильно искажает такая обрывочность представление об этой прямой.
  - Но что, а разве нельзя взять за прямую человеческую историю, культуру в ее развитии? Разве это не помогло бы нам хотя бы примерно...
  Это было совершенно исключено.
  - Совершенно исключено! Каждое новое поколение повторяет те или иные ошибки предыдущего. Исторической памяти не существует, и немцы со своим "преодолением истории" беспокоятся совершенно зря: время сделает, уже делает свою работу. Покуда обновляются поколения, мир остается девственно чистым. Для новых грехов.
  - Старых грехов?
  - Строго говоря, ага. Все пройдет, все уже проходило, все мы уже проходили. Все давно прошло. Ни к чему все эти эмоции, пафос отрицания. Жажда мщения, праведный гнев. Все это, если подумать, такая суета...
  - Ну допустим, ладно. Предположим, я вас понял. Как это все, однако, соотносится с темой нашей беседы - инцидентом с Дэброй Толлер? Я, видите ли, придерживаюсь той точки зрения, что бедный Ирманн просто попал под горячую руку: свежа еще память прошлогоднего скандала с тренером Шепардом. Бедные мальчики, кто бы мог подумать! Репутация школы до сих пор не восстановлена. Я это понимаю. Но Ирманна увольнять не намерен, ибо всему должен быть предел. К тому же, тем самым я лишь сознаюсь, что наши гостеприимные стены приютили еще одного извращенца...
  - Должен сказать, вы зря сравниваете эти происшествия. Вообще, насилие над мужчиной (любого возраста) - вопрос совершенно иной, нежели насилие над женщиной (любого возраста). Первое: в результате мы имеем дело с психологическим разломом, потерей идентификации и необходимостью самоутверждения, восстановления этой самой идентификации. Второе: на каком-то уровне результатом будет конечное, глубинное самоутверждение, прозрение (в случае если насилие совершается над ребенком) столь ослепительное, что именно оно-то и оказывается тем, что фрейдисты считают механизмом вытеснения. Тотальная гармонизация. Гормонизация, если хотите. Жизнь не только продолжается, но еще и насыщается глубинным смыслом и тайной гордостью.
  - Кажется, я вас понимаю. Это ведь объясняет многое. Как вы сказали? Тайная гордость?
  - Строго говоря, это не относится напрямую к объекту моих исследований, но... - Ковель захлебнулся слюнями. Беседа продолжалась два часа.
  Дэбра же в это время сидела на уроке математики и строчила записку своей подруге на другом конце класса. Речь шла о розе, которую Дэбре подарил на выходных одноклассник. "От нее пахло как от селедки - ну и мерзость! И морда прыщавая".
  Толлер оглядел бассейн. То была зеленая густая масса ила, водорослей, слизи и живности, и удивительно, что в темно-зеленом, почти непроницаемом тумане воды можно было еще рассмотреть трещину, прошедшую вдоль дна, уже намечавшуюся в тот далекий день. Под водой скользнуло вдруг что-то явно живое, и на поверхности вздулась на мгновение легкая волна. Толлер зашел обратно в дом и навсегда закрыл за собой ведущую к бассейну дверь.
  Опять голодный, мучающийся зубом, он положил себе еще отрубей и залил их остатками молока. Через пять минут хруста Толлер поднял голову и встретил дуло двустволки, смотрящее ему в морду. Пустые черные глазницы смерти.
  - Убирайся. Из. Моего. Дома. - На седом длинноволосом хозяине был порозовевший от стирки, некогда белый халат с поясом. Борода. Вот значит кто был Санта Клаусом все эти годы. Ублюдок.
  Толлер завершил начатое движение челюстью. Зуб отвалился.
  - Убирайся вон! Тут частная собственность. Я вызову полицию.
  - Дедушка Уолсен, послушайте: я не вор. Я всего лишь заменяю вам сиделку.
  - Мне не нужна другая сиделка, - Уолсен рычал, - У меня уже есть Кэтрин. Где Кэтрин, я спрашиваю?
  - Она уехала. Успокойтесь и опустите ствол. Она уехала в Чикаго к семье.
  - Семье?, - Уолсен крепче обхватил двустволку, - Какой еще семье?
  - У нее семейные проблемы. Она скоро вернется. Зовите меня Венг. Я ее заменяю. Временно.
  
  - Разве вам не положено быть китайцем, мистер Венг? - Эта строчка диалога относится уже к более позднему периоду отношений Толлера и его дедушки: тот же день, но ближе к вечеру. Уолсен, старый сластолюбец, уминал изюм в шоколаде из пыльной глубокой тарелки, а Толлер завидовал его искусственным зубам.
  Вывести дедушку на прогулку. Накормить обедом. Двадцать минут. Обойдется хлопьями.
  Толлер нашел неподалеку супермаркет, и к вечеру решил в одиночестве (дабы не баловать свою жертву) развести себе "Семейный" пудинг из порошка. Поставить закипать воду. Вылить сухое серое дерьмо в кипяток. Помешивать до загустения.
  В туалете не работала задвижка, и два раза дедушка заставал Толлера со спущенными штанами, после чего с умильной паникой застенчивости закрывал лицо дрожащей седой рукой и пристыжено убегал. Это был склеротик редкой душевной чистоты.
  Во второй раз (это случилось вечером, что Толлера удивило больше самого факта, ибо по вечерам старик подчас обнаруживал проблески вполне ясного рассудка) Толлер уже не нервничал и со спокойной твердостью отобрал у насмерть перепуганного Уолсена ружье, спрятав его у себя в "кабинете" до поры до времени. Уолсен быстро пришел в чувство и весь вечер просил извинений.
  - Вы уж меня извините, Венг. Просто я не узнал вас при вечернем освещении.
  Что ж, утром Толлер вкрутит на кухне лампочку.
  Вечерами (их, этих вечеров, было четыре) они сидели у камина в гостиной, на замызганных, рваных, обитаемых диванах, бросая в бесполезный огонь свежие газеты, проглатывающиеся моментально. Старик с носом кутался в жесткий плед, напоминавший смирительную рубашку. Нос, впрочем, торчал, длинный, мясистый старческий нос, коего тусклые отблески огня не могли осветить целиком.
  Что в минуты просветления представляло собой сознание старика? Для Толлера это было тайной, не лишенной обаяния. Свеча сознания освещала пространство, но время было непроницаемо для этого света. Для Уолсена, дышащего на ладан старика, не существовало прошлого, но собственная немощь, дряхлость и поношенность осознавалась им на все сто процентов (сто двадцать: старик явно недооценивал себя, заставляя (а подчас - умоляя) Толлера мыть его в душе. Толлер намыливал дряблую задницу, а в треснутом мутном зеркале отражалось его непроницаемое рыло). Глаза его щурились над горбатым носом. Странное, странное дело. Они всматривались в две непроницаемые бездны, эти подслеповатые глаза.
  "Ira": это незаконченное слово надулось и сгорело изнутри, погрузив гостиную в почти непроницаемый мрак. "Гнев". Праведность моего гнева.
  Толлер молча встал и скормил жадному огню стопку старых "Плейбоев", и на пару минут комнату заполнили озорные бегающие огоньки.
  Уолсен забыл о Кэтрин и удивлялся, когда Толлер вдруг спрашивал о ней что-то незначительное.
  - Кто это? Моя бывшая подружка?, - Щурился старый юморист. По всей видимости, Уолсену хотелось представлять себя бывшим Казановой.
  Начала меняться погода. Пронзительный холод теперь соседствовал с кристальной ясностью неба, и лунный свет, просачиваясь в комнату Толлера, освещал прислоненную к стене ржавую двустволку.
  По ночам Толлер порой просыпался с бешеным сердцебиением. Ему казалось, именно этот отблеск пробуждал его. То была рябь на поверхности его замысла. Сердцебиение свое он относил к нарастающей решимости. Больше всего на свете Толлер боялся опоздать. А все-таки что-то умрет вместе со стариком. Что-то ценное, единственное. Вот от этой мысли Толлер не мог отделаться, когда, сгорбившись, сидел на своем диване без простыни. Глупости. Что еще не умерло? Сны его были без сновидений.
  Жизнь Уолсена прочно и гармонично связалась с его новым, единственным знакомцем. Никого больше не видя и не зная, старик поедал мясо (роскошь, которую больной зубами Толлер не мог себе позволить) и посвящал хмурящегося от отвращения Толлера во все тонкости своей увядающей физиологии. Были и духовные темы, навеянные, к примеру, стоявшем на улице (а отчасти - и в доме) морозцем.
  - Вы читали Фроста, мистер Венг?
  - Не читал.
  - Очень зря. Великий поэт, знаете ли. Я, правда, сам помню всего две строчки из него. "And miles to go before I sleep, And miles to go before I sleep".
  - Это одна строчка.
  - Прошу прощения?
  - Это одна и та же строчка, мистер Уолсен.
  - Ошибаетесь, - Старик облизывал губы и поднимал палец вверх, к осыпающемуся потолку, - Сильно ошибаетесь!
  Душа его была до слез ранена смертью вороны во дворе.
  - Такова жизнь, - Утешал суховатый Толлер.
  - Да, - Мямлил старик, - Жизнь такое дерьмо...
  Это мы исправим.
  В вечер убийства Уолсен почувствовал себя худо и пошел к себе прилечь. Он лежал на спине в резко освещенной комнате, и мрак памяти словно бы озарялся мягким светом с другой стороны - так бывает, когда яркий свет просачивается сквозь опущенные веки.
  Толлер же пытался в своем кабинете совладать с волнением, охватившим его. Он сидел на диване с двустволкой на коленях, и лихорадочно цеплялся разумом за все, кроме причины, по которой двустволка была у него в руках. На небе обнажались первые звезды. Окно было распахнуто настежь.
  Толлер открыл дверь кабинета, и от его окна до окна на кухне протянулась резкая нить сквозняка, уронив с кухонного стола грязную ложку. Толлер закрыл дверь и направился в комнату Уолсена. Вещи были уже собраны.
  Требовалось остаться инкогнито. В этом была суть Венга. Венг не был Толлером. Венг был шире и больше Толлера. Значительнее и сильнее. Венг пнул дверь ногой и нацелился на лежащего старика, и черт его дернул помедлить.
  Произошла странная вещь, о которой Толлер и не подумает никогда поразмыслить. Идиотическая улыбка, бывшая на лице старика до появления Венга, превратилась в улыбку ироническую.
  - Ты не смог, - Уолсен говорил едва слышно, - В этом все дело. Ничего не было. Мы с девчушкой поржали от души.
  Раздалось два залпа, среди которых один опередил другой лишь на какую-то долю секунды. Дунувший легкий ветерок на мгновение оживил занавески (которые, разумеется, задернуты не были), развеял завесу дыма, охладил ствол. Это было похоже на вялые аплодисменты.
  Толлер спохватился, что пора опускать занавес, ринулся к окну и задернул занавески. Рефлекс. Откуда бы? Бесчисленные репетиции. Было, впрочем, поздно: Толлер безошибочно угадал в противоположном окне физиономию обладательницы дога. "Какого черта!" - подумалось Толлеру, и то был, как видите, не вопрос. Отодвинув занавески, раскрыв окно пошире (из противоположного окна уже торчал жирный, профессиональный бинокль), он вытянул навстречу руку с выставленным средним пальцем, встав притом так, чтобы виден был также труп. Труп был виден отчетливо.
  Это была кровавая развороченная масса. На уцелевший нос села откуда-то взявшаяся муха, но, решив, что еще не время, тут же поднялась обратно в воздух. Толлер вышел и закрыл дверь. Дракон был повержен. Со смыслом жизни было покончено.
  Не сказать, впрочем, чтобы Толлер не волновался больше: руки его тряслись. Он решил подождать полиции и полчаса сидел не шевелясь на диване в гостиной. Затем встал, прошел в кухню и налил себе в стакан виски, не разбавляя ничем. Тишина наполнилась звоном, от которого в какую-то секунду отделилось жужжание мухи, вылетевшей из комнаты Уолсена вслед за Толлером. "Какого черта!" - Подумал Толлер во второй раз за день. Это тоже был не вопрос.
  Он, стало быть, не обязан ждать своих карателей. Не обязан сидеть тут дольше. Отбытие не входило в его планы, но, однако, вещи он собрал. Зачем? Словно бы предчувствовал, что все так обернется. Толлер плеснул себе еще чуток виски и выпил. Отбытие, стало быть.
  И он отбыл. Закрыл за собой последнюю дверь этого вонючего дома. Сошел по мощеной крупными камнями дорожке. Скрипнул знакомой калиткой. В левой руке его был чемодан. Вокруг гасли последние окна.
  "Ибо там, куда я иду, нет ни тепла, ни света, ни чистоты". Толлер, кутаясь в плащ и морщась от налетевшего ветра, прямой как палка рукой поймал такси, и через два часа летел уже в Дрезден, где у него никого не было и никогда не будет.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"