Бараташвили Клара Латифшаховна : другие произведения.

И плачет, уходя

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Рассказ о молодой журналистке, месхетинке, которая мечтает вернуться на свою родину, в Грузию. Ее любовь - к профессии, к Мужчине, к Родине, к Жизни.


   Клара БАРАТАШВИЛИ

И ПЛАЧЕТ, УХОДЯ

  
  
   День начался обычно.
   Умытая зелень густых деревьев, свежий воздух, влажно пахнувший вскопанной землей под кустами буйно цветущих роз, - все эти подарки весеннего утра только мимолетно ворвались в раскрытые окна редакции, вызвав мгновенную улыбку. Но потом торопливо застучали машинки, зазвенели телефоны и вихрем ворвался тучный Кямран.
   - Где этот бездельник? - закричал ответственный секретарь, потрясая кипой материала для набора. - Типография уже с ума сходит...
   Откуда-то вынырнул Грант, молча взял пачку отпечатанных листов с красными карандашными пометками, выскользнул из кабинета. Взревел мотор, и материал полетел в типографию.
   Нателла любила эти бестолковые утренние часы, когда в беготне зарождалось что-то неизвестное. Как выпечка блинов - тесто готово, сковородка накалилась, и успевай разворачиваться.
   Каждый номер газеты делался быстро, на ходу, и только поздно вечером, развернув листы и, пачкая руки о свежую краску, можно было оценить, удалось ли испечь что-нибудь вкусное.
   Расправившись с утренней суетой, Нателла Месхи - корреспондент городской газеты - выехала на очередное задание. Редакционная "Нива", как всегда, была занята, и отправляться пришлось на городском транспорте. Это отнимало большую часть времени, отведенную на добычу материала, который завтра утром должен был переплавиться в свинцовые гранки.
   За то время, пока доберешься до объекта исследования, уже можно было вовсю слушать своего героя, успеть его понять и полюбить. Если же времени было в обрез, как сегодня, то градус общения с героем необходимо было повышать до обалдения. Так, что приходилось влюблять его в себя. Иначе за столь короткий срок он не выложит тебе все свои драгоценности. Чтобы потом, отобрав нужные, ты превратила бы их в строчки и положила перед вечно недовольным редактором.
   Нателла уставала от этой нехватки времени. Но больше - от последствий вынужденных влюбленностей.
   Здесь не принято было общаться с мужчинами так близко, и проникновенно глядя в глаза, как делала это она, добиваясь живого материала. Дело же приходилось иметь преимущественно с мужчинами. Герой очередного материала потом долго преследовал Нателлу звонками и посещениями, так, что надо было лавировать, скрываясь от недоуменного вздыхателя.
   Потому что другим уже отдавала она свое пристальное внимание, свой жгучий интерес. И так каждый раз.
   В этом был цинизм ее профессии - приручать, не приручаясь, что давалось труднее, чем газетный материал.
   Дважды поменяв транспорт, Нателла томилась на остановке. Троллейбуса не было, и она нетерпеливо поглядывала по сторонам в поисках знакомых, кто бы ее подбросил.
   У пятиэтажки, напротив, возле крайнего подъезда, толпились люди. Настораживала их молчаливая скученность. Подъехала "Скорая". Хлопнула дверца. Двое санитаров, упруго спрыгнув сзади, выдвинули носилки и быстро прошли в подъезд.
   Спустя некоторое время показались снова. Теперь они шли медленно, глядя себе под ноги. Носилки покачивались под тяжестью груза. Видно было, как вздулись жилы на руках санитаров. Короткие рукава лишь наполовину закрывали их волосатые черные руки. С мелкой проволокой волос и оливковой глянцевостью лиц они были похожи на чертей, прибывших сюда за своей добычей. Белые халаты были маскировкой под ангелов. Нателле показалось даже, что они воровато оглядывались, тараща белки глаз, - не засек ли кто?
   Но никто не собирался кидаться вслед. Не слышно было причитаний, а тем более, театральных воплей, которыми неизменно сопровождают здесь умершего. Из этого следовало заключить, что скорбеть было некому.
   Покойник лежал под простыней вздыбленной горой. Будто жизнь оборвалась на самом гребне страданий и застыла мучительным изваянием.
   Носилки медленно поднялись наверх, стукнулись о дверцу, и тут же из-под простыни выпала желтая сморщенная рука. Нателла увидела кольцо на безымянном пальце. Круглый янтарь на простеньком ободке. Санитар быстро убрал руку, покосившись на толпу, подоткнул простыню и легко задвинул носилки вовнутрь. Машина завелась и отъехала. Оставшиеся тихо переговаривались, поглядывая на окно первого этажа, занавешенное серой марлей.
   Да, это были те самые занавески с налетом пыли. Нателла вспомнила, что на шее той, которую только что увезли, были бусы. Тусклые янтарные шарики. Как на кольце.
   Вот готовый сюжет, подумала она. Замкнутый круг. Как можно было бы назвать его? "Случай из практики"? Старо. Из какой такой практики? Из судебной? Из врачебной? Что-то из Чехова. Ну, из журналистской практики. Нет, не звучит.
   Ей никогда не удавались заголовки. Их всегда кто-то придумывал. Как и тогда. Статья, помнится, называлась "Откройте "закрытые" двери!" Тоже не фонтан. Что-то другое нужно было.
   "Не годится", - сказала она по-грузински. Арварга. Ей нравилось выговаривать вслух грузинские слова - как всадник перебирает поводья коня, предвкушая, как он их натянет в бешеном галопе.
   Бешеный галоп, надо полагать, это жизнь в стране, еще не ставшей ей родиной, и общение на языке, еще не ставшим ей родным. В Грузии, на грузинском языке.
   Среди бесчисленных стихов, которые писал ей Андрей, она любила этот:
  
   Распаленный доброй молвой,
   Уже давно грежу я...
   Пусть тебе снится город мой,
   А мне - Грузия нежная...
  
   Но когда, когда она будет жить в Грузии?
   Нателла смахнула привычный вопрос, хотя это был фон, не мешающий думать о другом.
   Год назад она постучала в дверь на первом этаже этой "хрущобки". Нужен был материал о том, как в молодом интернациональном городе заботятся о престарелых.
   Модная была тема. Слова "гуманность", "милосердие" прозвучали на всю страну из Ленинграда, от ее любимого писателя Даниила Гранина, к которому она когда-то с трепетом подошла взять автограф. Это было после читательской конференции в университете.
   Нателла помнила, как Гранин, с печатью какой-то тяжкой, неотвязчивой думы на нестаром еще лице, механически надписал ей книгу. А потом, уловив обиженное выражение ее лица, заставил себя улыбнуться, и отметил ее пламенное выступление. Это неудивительно, - сказал Гранин, - она грузинка, а в Грузии умеют красиво говорить.
   Нателла вспыхнула тогда от радости и оттого, что это слышит Андрей, ревниво поглядывающий на нее со стороны. Еще вчера они спорили о грузинском красноречии, которое Андрей считал хуже косноязычия. Толстый же мужчина из писательской свиты добавил, посмеиваясь: "Грузины умеют и красиво жить..." На что Гранин серьезно кивнул седой головой, опять уходя в свои думы.
   Тема о милосердии была подхвачена позже всей советской печатью, и Нателлу послали за материалом.
   Ей нравилось чувство неизвестности перед каждым заданием. Она была как сосуд, готовый принять любое содержание. Затем все должно было перебродить и стать вином, которым не было бы стыдно украсить любой стол. А иначе не стоило быть журналистом, считала Нателла.
   Но для хорошего вина нужна выдержка. Время, которого ей вечно не хватало. Ее винам не давали доходить - конвейер маленькой газеты требовал немедленного выхода продукции.
   А как бы она отделала этот сюжет, будь она писателем!.. И другой. И тот, что вчера выхватили у нее прямо из машинки.
   Но она была не писателем, а поденщиком, который ежедневно должен выдавать двести строк. Хоть умри. И поэтому все ее статьи, репортажи, очерки были как молодое, неперебродившее вино. Веселое, игристое, но еще не определившее свой сорт.
   Нателле звонили, поздравляли с удачным материалом, а она понимала, что это не настоящий успех.
   Это была маджарка, бьющая в голову. Хорошо еще, что не вода. То, что не вода - точно. Только это и успокаивало.
   Дверь тогда долго не открывали. Нателла озабоченно переглядывалась с молодым социальным работником, который битый час перечислял ей итоги работы за квартал. Время было потеряно. Соцработник заметно нервничал и громко стучал в дверь: "Тетя Шура, откройте, это я, Фахреддин!.."
   "Может, не слышит?" - предположила Нателла. "Да нет, - отвечал он, - слышит. Вот видит плохо. Недавно очки ей достали по линии Красного Полумесяца. Все равно не помогло". И еще раз требовательно постучал.
   В дверях пошевелился ключ, и она медленно открылась. Из темноты прихожей в них подслеповато вглядывалась грузная женщина в расползшемся платье. Толстые стекла очков делали ее взгляд лягушачьи бестолковым. Нитка засаленных бус обхватывала старческую шею.
   Нателла вспомнила, что ее тогда, как магнитом, втянуло в квартиру.
   Волны неубранной постели. Массивный стол с ржавыми разводами от консервных банок с засохшими цветами. Умолкнувший будильник. Настенные часы с неподвижным тусклым маятником.
   Из пыльного овала со стены глядел портрет молодой красивой женщины. Поблекшие бумажные цветы.
   Хозяйка, шаркая по серому паркету обрывками тапок, медленно прошла к кровати, тяжело опустилась.
   Нависла тишина. Женщина неуверенно трогала бусы, будто проверяла, на месте ли они. Обреченность чувствовалась даже в ее руках. Пятнистые, сморщенные руки, из которых вытекла вся жизненная энергия. Янтарное кольцо на безымянном пальце.
   Едва сдерживая ликующее чувство борзой, взявшей верный след, Нателла стала спрашивать. Женщина отвечала тихо. Она не говорила - шелестела - так слаб был ее голос. Ничего не видит, плохо слышит - вы уж погромче. Пенсия тридцать рублей. Никого из родных нет.
   А это кто? Невидящим взглядом скользнула по портрету - мать.
   - Красавицей была, - с тихой гордостью. - Я тоже в маму пошла, да вот, - печально улыбнулась, - не родись красивой...
   Тишина.
   - А вообще, мы родом из Одессы.
   Опять молчание.
   - Господи, как пахли акации на Лонжероне!.. - с тоской вдруг сказала Александра Дмитриевна, невидяще глядя перед собой на пол.
   Нателла вспомнила море. Каким стремительным синим осколком проскакивало оно между густыми акациями, когда они с Андреем мчались в машине на заброшенный пляж.
   И особое чувство восторга, охватывающее при виде этого громадно дышащего живого существа, которому они бежали отдаваться, хохоча и срывая с себя одежды.
   В то лето Одесса была ослепительна. Но это из другой, уже прошедшей жизни.
   Женщина подняла голову, удивленно посмотрела на Нателлу. Что-то мелькнуло в мутной воде ее растопыренных линзами глаз, и с трудом раздвигая губы в улыбке, она медленно проговорила: "Спасибо, мальчик из собеса помогает..."
   Приунывший было Фахреддин встрепенулся, вскочил со скрипучего венского стула, бодро вклинился: "Александра Дмитриевна у нас молодец - держится, не распускает себя..."
   Откуда взялся этот юноша, опекающий убогий? - мимолетно подумала Нателла, строча в блокноте. Ему бы в дискотеке скакать, да за девчонками бегать. Что это - душевная стойкость или что? Всякий ли сможет так - изо дня в день общаться с больными старыми людьми?
   Она не смогла бы. Когда замечала старческую немощь отца, то чувствовала мгновенный укол в сердце. И каждый раз испытывала ужас предстоящего расставания, поддерживая слабую дрожащую руку. Которая в последний раз погладила ее по лицу, прежде чем бессильно упасть ей на колени.
   Папа, папа, зачем ты оставил меня!..
   В редакцию Нателла помчалась бегом. Ах, как она все опишет!.. Тебе единым на потребу да будет пристальность твоя. Да, моя пристальность! Я все увидела. Все. И этот неуверенный взгляд, и этот тусклый янтарь. И мертвый будильник с упавшими на него бумажными цветами - это как венок на могилу Времени, значит, и Жизни (тоже с большой буквы!) - ах, какой это образ...
   Как ярко нарисует она жуткую картину старческой заброшенности. Чтобы все ужаснулись и поняли, что так жить нельзя. Чтобы отбросили газету и побежали стучаться в эти самые закрытые двери.
   Когда ешь зеленую алычу, зубы ломит, но не оторваться - так вкусно. С таким же наслаждением писала Нателла - строчки налетали друг на друга, она горстями бросала впечатления, образы, краски. И не слышала, как ее несколько раз позвали студенческим именем.
   Насчет имени. Когда в Ленинграде она говорила: "Нателла Месхи", реакция была неизменной: "А-а, как Лейла Месхи..." И она придумала остроумный, как ей тогда казалось, ответ: "Она ночная, я дневная, она играет в большой, я - в маленький..."
   Большой и маленький - это теннис. Нателла, в отличие от своей однофамилицы, играла в настольный, то есть в маленький теннис. Имена их тоже были противоположны. С персидского "Лейли" переводилось, как "ночная", а "Нателла" - с грузинского - "светлая", можно сказать, "дневная". Но ей, наконец, надоели эти параллели, и она стала представляться просто Натой. Так иногда звал ее Абдул здесь, в редакции.
   Наконец она услышала его умоляющий голос и подняла голову. Опять опустила. Настроение разом упало. Бегущие строчки остановились.
   - Я же просила не называть меня так.
   - Ну не буду, Нателла-ханум.
   "Какая я тебе ханум, - хотела сказать Нателла. - Твоя ханум дома сидит". Но промолчала. Азарт ушел.
   Тишина становилась невыносимой. К горлу подбиралось удушье. Сейчас она задохнется, как тогда. Нет, тогда хуже было. Тогда танк переехал. Было, как всегда. Стена, потом тупик.
   Она была его тюремщиком. Каждый день выводит заключенного на прогулку все дальше и дальше от тюрьмы, и подмигивает - дескать, все будет хорошо. Готовила его к свободе. Он так и сказал потом: "Ты пришла, развязала меня, и сказала: иди. Ничего страшного в свободе нет. И я пошел!.. Чтобы я раньше так просто ходил по городу с девушкой..."
   После серой равнодушной России, где ты никому не нужна, город, где она выросла, показался оазисом. Не только потому, что был чистым, игрушечным, утопающим в зелени.
   Здесь знают твоих родителей. Помнят твои победы на школьных олимпиадах, и то, что ты была чемпионом города. Любят в редакции, куда ты относила свои детские опусы. Именно там она теперь работала.
   В первый же день к ней подошел их фотокорреспондент. Он был худой, с красивой седой прядью и такими жгучими глазами, что Нателла боялась, что ее прожжет насквозь.
   "Вы не узнаёте меня, - радостно сверкая глазами, - сказал он. - Я ведь интернатский. Абдул, не помните?" И начал взахлеб вспоминать свое детство, в котором она мелькала там и сям - то за теннисным столом, то на волейбольной площадке, а то случай в летнем лагере, когда она быстрее всех перебралась через сумасшедшую горную речку, перепрыгивая по скользким валунам.
   Как не помнить!.. Интернат был значительной частью ее жизни.
   Это был маленький городок с длинным панельным забором, по которому она на спор с братом прошла с закрытыми глазами, и упала только в конце. Они жили там с родителями в учительском доме, и выросли с сиротами всей округи. Вместе, но все-таки не смешиваясь. Они вообще ни с кем не смешивались. Были сами по себе.
   И вот один из них стоял перед ней.
   - Как мы любили ваших родителей!.. - не переставая говорил он. - Это были лучшие учителя в моей жизни. И не только в моей, - перебил себя, - любой интернатский хлебом поклянется, что это так. Чему они нас только не учили... - И начал перечислять усвоенные уроки - о, Господи! - от теоремы Пифагора до рассказов о Робинзоне Крузо, а потом вдруг вспомнил почти семейные дни рождения и елки, которые устраивали заброшенным детям ее родители.
   - А вот...
   Он достал из нагрудного кармана расческу, торопливо оторвал кусок газеты из толстой подшивки на столе, и, прижав к губам, издал дребезжащие звуки, да, да - "Сулико"! Потом стал наигрывать другую мелодию, пронзительно глядя из-под сросшихся бровей. И это была грузинская песня. "Чемо цици Натела..." Она улыбнулась, - так иногда звал ее отец. "Красавица моя Наталла, золотой мой светлячок..."
   - Вторая премия на городском смотре художественной самодеятельности, - не переставая сиять, сказал Абдул. - Дирижер Искендер-муэллим.
   Она тут же вспомнила этот смешной хор из обстриженных мальчиков в серой школьной форме с медными пуговичками, с прижатыми к губам расческами. И отца, который придумал выступать так за неимением в интернате музыкальных инструментов. Он тоже был смешной - невозмутимо разводил на сцене руками, извлекая из пчелиного гула подобие мелодий. Во всем, чем бы отец ни занимался, он был естественен и органичен, И этим бесконечно обаятелен.
   - Как я вам завидовал!.. - продолжал Абдул. - Такая свобода была в вас, такая раскованность... - Он остановился, словно выбирая, что из нахлынувшего самое важное, покачал головой.
   - Знаете, а ваши белые кеды с красным кантом до сих пор у меня перед глазами...
   Он, правда, не сказал, как подпрыгивало у него тогда сердце - как тот китайский шарик, который она плотоядно срезала на всем лету глянцевой ракеткой с губчатой прокладкой. Потому что в это время обнажалась сливочная полоска ее тела под голубой футболкой. А короткая теннисная юбочка в складку стремительно раскрывалась белым цветком, и показывались толстенькие ножки, там, куда не дотягивались белые гольфы с синей каймой. Он готов был упасть к этим ногам и обнять коленки, покрытые персиковым пушком. Он счастлив был бы завязывать шнурки, которые вечно развязывались от ее стремительных движений.
   Ее отец рассказывал об аргонавтах, о том, как Ясон полюбил прекрасную Медею, у которой был особенный свет в глазах. Это было про нее.
   Он так и не научился играть в теннис - не было такой великолепной ракетки, а фанерной он играть не хотел.
   У нее было все - белоснежные кеды, настоящий кожаный мяч, китайская ракетка с упругими звонкими шариками. Был фотоаппарат "Смена-2", которым она великодушно щелкала направо налево. У нее были замечательные родители.
   У него ничего не было. И даже родителей. В интернат его определили родственники, месяцами забывали о его существовании, а он ревел в пыльных углах от одиночества.
   Ах, эта девочка!.. Цици Натела. С голубым бантом в золотых волосах. Мир становился радужным, как только она появлялась. Волнующее прикосновение к совершенно иной жизни. Она играла с ними и дралась, ходила вместе в походы, но все равно была недосягаема.
   Ах ты, золотой мой светлячок, за которым бегаешь, обалдевший, и никак не можешь поймать.
   И вот она опять здесь, в городе. И те же светящиеся глаза. И так же подпрыгивает сердце. Трудно не сойти с ума.
   Нателла слушала рассказ Абдула с нескрываемым любопытством. Это все о ней?
   Да они везде, всю жизнь были чужими. Посторонние включения в общую массу. И поэтому - разглядываемые особо пристально. Кто они? Грузины? Но они никогда не жили в Грузии, а дома разговаривали на турецком. Турки? Но отец говорил, что нет. Месхи. Как их фамилия. Одно из племен, составляющих грузинскую нацию.
   Тогда почему дедушка по вечерам взбирался на крышу их учительского дома и, приставив пергаментные ладони к большим коричневым ушам, выкрикивал с методичностью петуха: "Аллаху акбар!.." - сзывая невидимых верующих на мусульманскую молитву? Почему? И почему они не могут жить в Грузии?
   С детства отец требовал: учиться - лучше всех, знать - больше других. И драться тоже уметь. Нужно было выживать. Учиться, бегать, прыгать и даже играть в теннис она должна была лучше узбеков, русских, армян и азербайджанцев. Нателла помнила это постоянное усилие, которое прикладывала к жизни. Она всегда чувствовала сопротивление среды, как какую-то стихию.
   Свобода? Раскованность? О чем он говорит? Она все время была как пружина, сжатая комплексами. Хорошо помнила это чувство, когда не смела подойти к грузинам, где бы то ни было.
   Она должна была стать лучше всех, чтобы заслужить право вернуться на родину. Мы обязаны вернуться, говорил ей отец. Пусть даже во втором поколении. Для этого ты должна работать, не покладая рук. И школьная золотая медаль, и спортивные победы, и Ленинградский университет - это все из одного ряда.
   А этот азербайджанец из интернатского детства говорит невероятные вещи и глядит во все свои огненные глаза.
   Как это все начиналась?
   Была весна, цвели деревья. Сначала алыча, потом абрикос, потом вишня в пенном кружеве. Из студии звукозаписи напротив доносились нежно-тоскующие звуки кеманчи.
   Абдул ходил в поисках весенних кадров для газеты. Ей нравилось, как он работает. Цепко так прищурится - щелк, щелк, еще раз щелк. Снимки получались отменные. Нателла с сияющим лицом разглядывала мокрые отпечатки, вылавливая их прямо из полной ванны. Абдул хмурил густые брови, сдерживая радостную улыбку: хоть что-то он научился делать, как она, даже лучше.
   Повсюду гремела Насиба - самаркандская азербайджанка, которая придавала песням какую-то персидскую томность.
   И это сочетание - одуряющий запах цветущих деревьев и терпкого оранжевого чая, который подавали в чайхане в маленьких грушевидных стаканчиках, тягучие мелодии с узбекскими вкраплениями - был самый настоящий Восток, в который невозможно было не влюбиться. И она влюбилась.
   Поражал чистый, почти бриллиантовый блеск черных глаз в пушистом обрамлении, который устремлялся на него с восторженной влюбленностью. Никогда прежде она не видела таких глаз - все больше серые да голубые. Скорее, такого обожания, от которого и вспыхнул костер. С Андреем было иначе.
   Что потом? "Не подыхай, ослик, придет весна, вырастет травка". У Абдула оказались жена и двое мальчиков. Он говорил, что это тюрьма, и жаждал свободы. И на побег соглашался.
   Вернее, он согласился поменяться местами. Тогда никто ничего не заметит. И заключенный на месте, и тюремщик при деле. Он хотел, чтобы в тюрьме сидела она, а он ее выводил. А разрушать тюрьму никому не позволено. Одному дай волю, так и все захотят на свободу.
   Жил у них по соседству парнишка, говорили, пристрастился к наркотикам. Она его помнила чистеньким, в пионерском галстуке и с чернильницей в руках, а, вернувшись, узнала, что он так нелепо сломался. Домой он шел всегда торопливо, испуганно пригнув голову. Но однажды, выглянув, Нателла увидела, что он шел прямо, быстро поворачивая голову то вправо, то влево, и улыбался. Во дворе никого не было - вот чему он радовался!..
   Она тоже стала, как этот наркоман - боится прямых взглядов. Что делает ее жизнь постыдной? Связь с женатым человеком? Господи, да какая там связь! Несколько торопливых поцелуев украдкой - подростки и то раскованней.
   А потом Абдул сообщил, что появился третий. Тоже мальчик. Вот тогда-то ее переехал танк. Она чувствовала, как вминаются в асфальт ее хрустнувши кости, и лязгающие гусеницы проползают по всему телу.
   Я не могу поднять голову, дорогой. Если я освобожу тебя, то сама окажусь в тюрьме. Или под твоими гусеницами.
   Продолжая автоматически строчить (все это полетит в корзину), Нателла вздрогнула от телефонного звонка. Детским голосом попросили Абдула. Это была его жена. Наказала купить хлеба.
   Опять вы. Нателла-ханум, не при чем. У людей свои дела, семейные обеды. И нечего вклиниваться в чужую жизнь.
   Абдул ощутил боль от того, с каким неприятным выражением лица передала Нателла трубку. Двумя пальцами, чтобы не касаться его. Отрывисто буркнув, он оборвал разговор с женой. Нашла время звонить, дура!.. И вышел.
   Мехрибан была тихая и бессловесная. Когда пришло время, родственники скинулись на обязательные золотые украшения для невесты. Правда, выбирал жену он сам. Забитую, из их деревни, чтобы было, кого угнетать. Он-то в тюрьме, он зависим. От кого? Кто его знает, от кого!.. От родственников, от соседей, от каждого взгляда. Да и вся жизнь в этом городе была - а что подумают? Не только он - здесь все жили так - двойной, тройной, черт знает какой жизнью. И даже самые благопристойные. Они просто хорошо маскировались. Он видел эти самодовольные улыбки нагулявшихся котов. Не пойман не вор. Попробуй-ка и ты!.. У него не получалось. Так пусть хоть кто-то от него зависит.
   Она была маленькая, как подросток - с таким жалким видом, что хотелось в каком-то мстительном чувстве безнаказанно толкнуть ее в худенькое плечо. Ни из-за чего. Просто так, Чтобы знала свое место.
   Однажды пришел на работу с ободранной щекой. Он помнит, как вскричала тогда Нателла: "Что? Что с тобой?.." - хоть кто-то его пожалел. Долго тогда отмалчивался. А чего рассказывать? Избил жену. Противно вспоминать.
   Пришел пьяный - с холода в жарко натопленную комнату. Мехрибан сидела на земляном полу возле печки и переворачивала тонкие лепешки. Вообще-то он любил такой хлеб, но тут что-то внезапно ударило в голову, схватило за горло.
   - Сто раз говорил: проветривайте эту несчастную халупу!... - крикнул он сорвавшимся голосом. - Задохнуться можно от угарного газа!
   Жена испуганно молчала. Она не знала, что такое угарный газ.
   - Чего?.. - закричал Абдул, чувствуя, как что-то надвигается. Он сглотнул, надеясь, что оно уйдет, но злоба накапливалась в груди и горячим комом подкатывала к горлу. - Ах, не говорил! Вот тебе!... - Чтобы запоминала мужнины слова.
   Жена беззвучно отлетела.
   Эта проклятая печь! Почему кто-то сидит в светлых домах с паровым отоплением и имеет красивую жену? А он должен ютиться в землянке, дышать вонючим кизяком и спать с этим убожеством... Ну, нет!..
   Он ударил кулаком по раскаленной трубе. Та рухнула, клубами повалил дым. Дети заревели. На шум прибежали братья - из таких же каморок рядом. Схватили в охапку.
   - Пустите!.. - кричал Абдул. - Я убью эту тварь, она пьет мою кровь...
   - Водку у Гасана брали? - требовательно спросил старший.
   Абдул извивался в руках.
   - Я так и знал. Держи крепко, - сказал брат напарнику, - сейчас начнется.
   И началось.
   Абдулу казалось, что кто-то душит его. Он пытался сорвать с себя эти руки, ткнулся лицом в опрокинутую печь, взвыл от боли, и захлебнулся рыданиями, падая в темную бездну.
   Проклятая печь! Проклятая жизнь!..
   Нателла слушала бессвязный рассказ с болезненной гримасой. Ну что?.. Что ему сказать? Раб. Раб Аллаха - как и переводилось его имя. Но он был еще и рабом своей недоброй судьбы. Кысмет.
   Красный рубец от уха к губе. Злорадная ухмылка Судьбы. Это заключенный бился о стену камеры. Безнадежно. Никогда не выберется.
   Но почему, почему так больно внутри? И опять тянется неотвязно эта мелодия из студии, ноет и режет по нервам, как электропила на лесоповале...
   Взяла горячую голову, осторожно прижала. Бедный мой Абдул! Бедный раб. Ты обещал заменить мне все. Друзей, родину, свободу. А теперь прячешь глаза. Обманная страна твоя любовь. И каждый в ней обманщик.
   Каждый? И ты? И я тоже. Разве ты осталась бы здесь, на чужбине? Никогда!.. Просто засмотрелась на чужой костер. А греться нужно у своего огня. И для этого - развести свой очаг, а не присаживаться к чужому.
   ...Нателла вспомнила ту злополучную статью. Когда она вышла, радовало тождество увиденного, прочувствованного и написанного. Это казалось эталоном журналистской точности. Опять звонили, поздравляли.
   Она ждала, что скажет Нури. Он работал в азербайджанской редакции, но ревностно и с каким-то хищным наслаждением изучал все их материалы, давая убийственные оценки. В отдел к ним он заходил с неизменным приветствием: "Здравствуйте, товарищи генералы советской журналистики!..." - и довольный, хохотал вместе со всеми. Сквозь вечную щетину просвечивала кроткая улыбка, за которой скрывались волчьи клыки.
   Когда ей вручали премию "за освещение темы гуманизма", Нури, листавший подшивку, помнится, небрежно бросил: "Хороший материал". Нателла промолчала, хотя сердце у нее забилось. "Для писателя", - добавил он, и чистая линия глуб на небритом лице сложилась в беспощадную улыбку.
   Чувствуя подвох, Нателла уточнила: "А для журналиста?"
   - Отвратительный! - гневно бросил Нури.
   - Почему? - с вызовом спросила Нателла, готовая защищать свое творение.
   - Потому что журналист не имеет права быть таким жестоким... - Он произнес это медленным учительским тоном.
   - Но это же честно, - возразила Нателла, смутно чувствуя его правоту.
   - Скорее, обнаженно. Ты раздела эту женщину при всех. Кому нужна такая честность? Это вторжение в частную жизнь. За границей на тебя в суд подали бы. Ты не подумала, что за нее и вступиться некому? Уж не потому ли журналист Месхи так блистательно размахнулась? И все о пыльных занавесках да грязной постели. Поистине, гуманно...
   Нателла похолодела. Точный удар под дых!..
   Она вспомнила радостное ощущение свободы, когда писала. А ведь это была безнаказанность. Тоже радостное ощущение, между прочим.
   Помнится, редактор вычеркнул "засаленные бусы" и "лягушачий взгляд". Но в тот вечер она дежурила в типографии и с наслаждением вставила слова обратно. Утром вычеркнутое было на месте. Как и "тошнотворный запах одинокой старости".
   Господи, как стыдно!.. Хоть бы она вообще не писала эту статью.
   Нет, девочка, ты подсознательно чувствовала эту безнаказанность, когда строчила глупые предложения. Вспомни странное чувство, шевелящееся тогда. Что эта старая женщина слаба, и можно безнаказанно толкнуть ее. Нет, унизить. Потому что тебе за это ничего не будет.
   Как это ужасно!.. Вечная борьба за место под солнцем, безумное стремление быть лучше других, выше других (будто можно возвыситься, унизив кого-нибудь), и все-таки ощущение собственной незащищенности толкнуло на эту жестокость.
   Как же так? Ведь отец хотел видеть ее совершенной. И как уродливо сказалась ущербность!
   Вот для чего нужна Родина, подумала Нателла. Чтобы быть уверенным. Так спокоен и доброжелателен ребенок, которого любит и ласкает мать. Никогда у защищенного человека не возникнет мстительного чувства - обидеть, толкнуть или замахнуться на слабого.
   А на следующий день позвонил Фахреддин.
   - Нателла-ханум, - сказал он высоким голосом. Было слышно его взволнованное дыхание. И этот попался, подумала Нателла. И пожалела. Можно было заглядывать в глаза этому мальчику не так ласково. И не обязательно было узнавать, что у него пять братьев, и она сам стирает себе и младшим. Она вспомнила, как он подтягивал пиджачный рукав, чтобы спрятать несвежий манжет сорочки. - Ваша статья нам понравилась. В собесе, то есть... - Он опять замялся.
   - Ну, и? - мягко подтолкнула Нателла.
   - Вот только Александра Дмитриевна обиделась. Ей перед соседями неудобно. Говорит, что я бомжиха какая, что ли? Как-никак, крышу над головой имею, пенсия есть. Соседи для нее лук на зиму закупили. Почему, говорит, она меня так обрисовала?
   Фахреддин выпалил все это скороговоркой. Потом собрался с духом и сказал: "А бусы, между прочим, у нее старинные, еще от матери достались".
   Нателла слушала быструю конфузливую речь и чувствовала, как щеки у нее начинают пылать. Фраернулись вы, Нателла-ханум, что и говорить! Два балла за "гуманизм".
   ...Люди у подъезда напротив расходились. Она ведь так и не попросила прощения. Тоже ущербность. И жизнь прошла.
   "Не жизни жаль с томительным дыханьем... Что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет, уходя".
   Нателла вспомнила, как под ее пристальным взглядом тогда у женщины задрожал подбородок, и она беззвучно заплакала. Она стеснялась посторонних, но не смогла сдержаться, и выходило еще горше.
   Плакала по своей матери, по беспутному мужу, который не позволял ей работать и оставил без средств. По неудачной жизни. И потому, что другой не будет, и скоро уходить в неизвестность...
   Нателла подумала - как горько жить среди чужих. Где ты, шумная нарядная Одесса - с белыми пароходами и блистающей синевой? Жить нужно среди своих, а умирать - тем более. Азербайджанцы никогда не будут ей своими. И если она умрет здесь, то они возьмут ее тело своими черными руками и понесут на свое кладбище, где она будет лежать среди чужих Ахмедов, Мамедов и Гульнар. И даже костям ее будет неуютно. Как, наверное, отцу. Нет-нет, скорее прочь!.. Надо уходить.
   Любовь тоже умирала. Была на последнем издыхании. В прошлый раз, помирившись, они тихо перешептывались. Как будто накричавшись, исчерпали все громкие звуки, и оставался только шепот. Опять драгоценными камнями, только что побывавшими у ювелира, блестели глаза - не оторваться.
   - Но ты же все равно уедешь в свою Грузию?
   - Уеду.
   - Вот видишь.
   - Я останусь, если мы будем вместе.
   - Ты никогда не останешься. Ты всегда делаешь то, что хочешь. Бросишь меня, и уедешь на свою проклятую родину.
   - Она не проклятая.
   - Пропади ты пропадом со своей свободой!.. Лучше бы я сидел в своей тюрьме и никогда не знал тебя. У меня болит все внутри.
   - Но ты же не хочешь быть вместе.
   - Я хочу, но не могу.
   - Значит, я не могу быть счастливой. Но почему, почему?..
   - Потому что самая сладкая груша в лесу достается шакалу.
   - Это ты шакал?
   - Я овечка. Ягненок. Нет, я сирота без тебя!...
   Ткнулся в плечо, затрясся. Она впервые видела, как мужчина плачет. И плачет из-за нее!
   - Скажи мне что-нибудь, - попросила она, вытирая ему слезы.
   Абдул задержал ее руку на лице, поцеловал серединку ладони. Потом прищурил мокрые ресницы и прочел с тихой нежностью:
  
   - О, ясноокая, постой,
   Не обрекай на одиночество,
   Не будь жестокою такой,
   Не обрекай на одиночество...
  
   -Что это?
   - Народный эпос. Из Кёр-оглу. Что ты со мной сделала? Клянусь Аллахом, у меня такого не было. Я не вижу других женщин. Всюду глаза ищут только тебя. Клянусь Кораном.
   - Не клянись так много. А много их у тебя было?
   - Достаточно, чтобы с ними не считаться. А теперь я ручной пес. Твой.
   - Мой? Нет, не мой.
   - А чей?
   - Не знаю. Злой пес на свободе. В любой момент может укусить.
   Укусил однажды.
   "Мы с тобой одинаковые... Ты берешь у партнера внимание, ласку, любовь. Я такой же - все забираю у женщины". "А ты не знал этого?" "Нет. Это ты мне глаза открыла. Мы никогда не сможем быть вместе".
   А ты говоришь "ручной". Я с тебя ошейник сняла, а ты норовишь руку мне отгрызть.
   - Погоди, не двигайся... - он схватил свой "Пентагон", нацелился.
   - Не надо, я заплаканная.
   - Ты всегда красивая.
   Обхватил снизу тяжелый объектив фотоаппарата нежно, как женскую грудь. Нателла заметила, как взгляд Абдула из любующегося мгновенно превратился в хищно-прицельный. Щелк, щелк, еще раз щелк. Опустил фотоаппарат с досадой.
   - Ушло. Никак не поймаю тот луч в глазах. "Свет детей Солнца", - как говорил твой отец. Помнишь?
   Она помнила. Но это уже не имело значения.
   ... К черту сегодняшнее задание! Во-первых, она не успевает, а потом - ничего хорошего не выйдет из разговора наспех с тем монтажником. Бог с ним. В следующий раз. У каждого журналиста есть в заначке что-то дежурное, это она сегодня и положит на редакторский стол.
   Нателла перешла дорогу, ощущая на себе липучие взгляды - будто пробиралась вброд через реку.
   Откуда эта боязнь, оглядка? Что она делает не так, чтобы стыдиться или скрывать?
   Мужчина, не сводящий с нее пронзительных глаз. Чем он так омерзителен? Приличный, казалось бы, гражданин в шляпе. Щеголевато выбритые усы - черный треугольник под носом. Вот-вот! Именно такие усы бывают у тупых, самодовольных людей. Боже, как ненавидит она эти сладострастные морды!..
   Нателла чувствовала, как мужские взгляды расстегивают пуговицы ее серой клетчатой рубашки, играют висящим на кожаной тесемке кулоном, задирают студенческую джинсовую юбку...
   Она мотнула головой, стряхивая наваждение. Удивительно! В России до тебя никому нет дела. А здесь каждый мужчина в момент расстреляет огненными глазами и разденет донага. Это потом придумалось одеваться в психологическую броню, но вначале просто оторопь брала. Нателла никак не могла привыкнуть, что к женскому полу здесь проявляется прямо-таки патологическая чувственность.
   Даже не так. Сам факт существования женщины носит здесь непристойный характер. Надо как-то написать трактат о женских нравах провинциального азербайджанского городка. Это целый мир - отношений, иерархий, незыблемых вещей.
   И вдруг в этот мир врывается некая девица, и на глазах у всех опрокидывает установленные нормы. Свободно разгуливает с мужчинами (пусть даже с коллегами), весело разговаривает с ними, смело глядит всем в глаза, тогда как следует - потупясь и конфузясь... Кто же это потерпит?
   Она смогла бы преодолеть враждебную стихию взглядов. Но Абдул... С ним где-то надо было встречаться, а, следовательно, прятаться в темных аллеях, быстро и несмело переходить людные места, а там-то каждый знает каждого. И она уже не могла, как прежде, ходить с высоко поднятой головой. Она стала вести себя, как они --жить подпольной жизнью, прятать глаза и фальшивить.
   Но это было невозможно!...
   "Гордость, честь и достоинство", - постоянно внушал ей отец. Любовь принижала ее. Да, скажете вы, любовь выворачивает человека наизнанку, корежит его. Но взамен дает неизмеримо большее, чем страдание. Кроме несвободы любовь ничего не давала ей. Иногда она ловила злорадную усмешку в глазах Абдула, когда тот чувствовал ее в западне. Оттуда был один путь - в его темницу.
   Никогда!.. Ничьей пленницей она не будет.
   Все, все! Кончена жизнь в этом городе. Прощай, обманная страна. Скоро на родину. Она выполнит отцовское завещание. Там она будет свободной. От фальши, унижения, раздевающих взглядов. От непомерного напряжения казаться лучше других. Уверенной и защищенной. Где благом будет не только жизнь, но и смерть. Потому что смешаться с родной землей - такое же счастье, как и жить на ней.
   "Патетика, Месхи, патетика..." - вспомнила вдруг Нателла, и засмеялась. Мужчина встрепенулся, и растянул свои усики в похотливой улыбке, решив, что это ответ на его безмолвный призыв. Как бы не так, приду рок!
   Она вспомнила неизменные слова профессора Яблонского, когда тот возвращал курсовую, - ей безуспешно прививали ленинградскую беспристрастность.
   "Но тема... - робко, помнится, возражала Нателла, - тема ведь требует страсти".
   "Разве что, - говорил профессор с вздохом. - Иначе это никуда не годилось бы. Давайте вашу зачетку".
   И стремительно выводил летящим почерком под стук ее сердца - "хорошо".
   Точно свежий ветер подул с Невы. Словно опять она оказалась на Университетской набережной, где неподвижно сидели черные сфинксы, вытянув бронзовые лапы, и золотом отливал на другом берегу Исакий. Будто опять они с Андреем сбежали с лекции на выставку импрессионистов в Эрмитаже, а оттуда на Невский - лакомится в "Север".
   Сегодня она действительно сбежала. И облегченно подумала - как хорошо, что не надо напрягаться и гнать к вечеру строчки. Тогда уж можно не спешить - прогуляться медленно, любуясь цветущими розами, тем более они здесь почти на каждой клумбе.
   Город терялся в зелени, но чувствовалась его четкая планировка с удобными переходами и плавными загибами улиц. Будто рука мастера провела карандашом по ватману - настолько продуманы уютные аллеи и маленькие скверики, где, звонко перекликаясь, бегали глазастые черные дети.
   Центр города знаменовался площадью, а по углам, точно стражи, стояли его главные здания. В ансамбле просматривались зеркальность и симметрия. Исполком и редакция были, как близнецы -выстроены из розового туфа, который с годами превратился в серый, но не потерял своей нарядности. Что-то готическое было в этой архитектуре - с затейливыми зубцами по верхнему парапету и узкими оконцами, похожими на бойницы. Казалось, сейчас из них выбросят рыцарский флаг, а мимо, трубя в рога, проскачет кавалькада в тяжелых доспехах.
   Улица, густо обсаженная акацией и японской сиренью, спускалась к культурному центру - зданию театра в ложноклассическом стиле, радовавшему, тем не менее, изначальной гармонией, присущей истинному стилю.
   В сквере перед театром шумел мощный фонтан. Нателла постояла, зачарованно наблюдая, как бьющая вода образует прозрачную вазу на высокой ножке, и, разламываясь, переливается из фигурных чаш. Фонтан окружали мохнатые сосны с шершавыми стволами. Под ними заманчиво стояли свободные лавки.
   Отсюда недалеко было до реки, где в задуманные линии врывалась неуправляемая стихия в виде широкой гладкой ленты Куры пронзительно бирюзового цвета - с речной живностью, а главное, с полчищами раков, которых в детстве они вылавливали прямо руками, хватая за шершавые бока и ловко бросая недовольного усача в специальную проволочную сеточку.
   Могучие деревья с темно- зеленой кроной, отражаясь в воде, смотрелись издалека, как пейзажи Коро - спокойные и гармоничные. И такое же благодатное ощущение несли всем, кто вырывался в душные летние вечера к прохладной реке.
   Свободное дыхание и простор дарила панорама вверх по течению. Сначала шел ажурный мост с мощными быками, а далее - как стаканы на подносе - кучковались гидротурбины, перерабатывающие природную энергию некогда буйной Куры в электрическую для всего Закавказья. Они четко вырисовывались на фоне длинных, без признаков растительности, гор, похожих на серую измятую бумагу, которые так и назывались Боздаг - серая гора - и цепью окружали видимый горизонт. Летом под ослепительным солнцем они казались выжженными дотла, и добавляли ощущение беспощадного зноя городу, плавящемуся от жары. Но вечерами Боздаг покрывался таинственным сиреневым налетом с лиловыми тенями в складках, и представлялся одуревшим от дневной жары горожанам прохладным оазисом.
   Казалось бы, на этих горах ничего не растет. Но нет. Ранней весной интернатская ватага вместе с отцом отправлялась туда в поход за ярко-красными тюльпанами и серебристой ковылью. В обнимку с охапками цветов и степных трав, нежно щекочущих лицо, спускались они по другому склону к морю - водохранилищу, образованному из куринской воды. Какое веселое было время!..
   У подножья гор всегда обходили стороной ровные ряды могил с пронумерованными металлическими табличками. Это было кладбище немецких пленных, которые после войны выстроили этот город. Говорят, что не только построили, но и спроектировали. Вполне возможно: в замысле чувствуется глубокое владение культурой города - именно поэтому в нем было так удобно.
   Интересно, подумала Нателла, что заставляло немцев быть добросовестными? Уж, наверное, не кусок хлеба, который и так полагался им. Они ведь знали, что путь на родину им заказан, а лечь придется в эту, чужую землю. И все же не позволяли себе плохо работать: до сих пор о немецких постройках говорили с уважением. А может, это жизнестойкость, которой стоило бы поучиться? Делать свое дело, во что бы то ни стало?
   Она подумала, что когда все отболит, нужно будет написать. Об этом случае со статьей, об отце, об интернатском детстве. Обо всем. И об этом городе, где она выросла. И который она все-таки любила, несмотря ни на что.
   Когда умер отец, они оцепенели. Их тогда никто не спросил - свои они или чужие. Все пришли и всё сделали. Как надо. Именно этот город достойно похоронил отца, а теперь приносит цветы на его могилу (каждый раз она с благодарностью их обнаруживала).
   А когда месхи, возглавляемые отцом, тронулись из узбекской ссылки, именно Азербайджан принял их - пусть даже из расчета, что трудолюбивый народ поднимет их целину. Пусть так. Но ведь принял их в семью - что бы там ни говорили. Тогда как Грузия, как ни обидно, и пальцем не пошевельнула, чтобы вернуть своих соотечественников на родину.
   Надо будет написать обо всем этом. Потому что нечестно проклинать семью, вырастившую тебя. Пусть даже не родную.
   ...На пороге редакции стоял Кямран с каким-то мужчиной и ругался, размахивая кипой телетайпных листов:
   - Нет, я когда-нибудь прибью этого недоноска! Опять где-то шляется...
   Он цепко и недовольно поглядывал по сторонам, вертя всклоченной седой головой, точно был поставлен следить за площадью, быстро очерчивая взглядом каждую женскую фигуру, торопливо проходящую мимо. И, как всегда, подтягивал локтями брюки, которые вечно спадали с его тучного живота.
   - А-а... Вот и наша гордость, - увидев ее, льстивым голосом сказал ответственный секретарь. Ты знаешь, - доверительно сообщил он незнакомцу, - Нателла-ханум у нас прямо как Шолохов. Получает премию за каждое произведение.
   Мужчина молчал, посверливая ее взглядом.
   Нателла вздохнула, и вошла в прохладное полутемное здание. Там, в преддверие обеда, сновали по длинному коридору работники обеих редакций, гулко цокая каблуками по керамическому полу.
   - Ну что? - ворчливо крикнул ей вслед Кямран.- Будет материал?
   - Будет, - не оборачиваясь, ответила Нателла, - еще какой...
  
  

октябрь 1994 г.

г.Тбилиси

  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"