Бекерский Валентин Иванович: другие произведения.

Мир и Война том 3

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Продавай произведения на
Peклaмa
 Ваша оценка:


В.И. Бекерский

МИР И ВОЙНА

Одесса

Друк

2009

   ББК 63.3(4Укр-4Оде-2Од)624.11,013
   Б421
   УДК 94(477.74-21) "1939-1943"
  
  
   Б421 Бекерский Валентин Иванович
   Мир и война. [Воспоминания] Т. 3. Одесса: Друк, 2007, - 504 с.: изд. - (мемуары).
   ISBN 966-2908-23-8
  
  
   В третий том воспоминаний В.И. Бекерского вошли главы "За границей", "Снова в Советском Союзе", "Долгожданное возвращение домой", "Преподаватель ОИСИ", в которых автор повествует о военной службе в Германии и на Дальнем Востоке, о жизни в Одессе в период с 1950 по 1961 год.
  
  
  
  
   0x01 graphic
ББК 63.3(4Укр-4Оде-2Од)624.11,013
  
  
  
  
  
   ISBN 966-2907-23-8
  
  
  

No Бекерский В.И., 2009

   0x01 graphic

В.И. Бекерский

(1956 г.)

Том третий

ПЯТНАДЦАТЬ

ПОСЛЕВОЕННЫХ ЛЕТ

  
  
  

Часть VI

ЗА ГРАНИЦЕЙ

  
  
  

ПОСЛЕ ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ

  
   Закончив свою книгу "Мир и война" маем 1945 года, я вовсе не собирался писать что-нибудь еще. Но некоторые из моих знакомых, кто ее прочел, часто спрашивали меня, что же было дальше после сорок пятого года, и настоятельно просили, чтобы я продолжил мою повесть. Отвечая на такие просьбы, я обычно отшучивался, говорил, что дальше никаких значимых исторических событий уже не происходило: ни войны, ни оккупации Одессы, ни разгрома Гитлеровского Третьего Рейха, а описание обыденной повседневной жизни вряд ли представит интерес для читателя. Однако просьбы продолжить повесть продолжались. И тогда я подумал, что, может быть, и вправду стоит рассказать о том, как после войны сложилась моя жизнь и судьбы моих оставшихся в живых друзей и знакомых, о которых речь шла в книге "Мир и война", и о новых людях, повстречавшихся на моем жизненном пути. Ведь жизнь любого человека, даже самого заурядного, это целый мир. Огромный и сложный или маленький и предельно простой - не имеет значения, потому что именно он единственный и неповторимый у каждого конкретного человека, счастливый либо несчастный только для него, и знакомство с ним почти всегда представляет интерес для других думающих людей. Узнав его и, тем самым, прикоснувшись к нему, они могут открыть что-то новое для себя и если не научатся чему-нибудь, то хотя бы сравнят свой собственный жизненный путь с судьбами людей, описанными в прочитанной книге.
   Но, пожалуй, главное, что удерживало меня от того, чтобы выполнить просьбу моих читателей, это мысль о тех долгих мытарствах, которые мне пришлось испытать в поисках средств на издание своей повести "Мир и война". Я тогда убедился в том, что намного проще написать книгу, чем издать ее, разумеется, при отсутствии денег. Их поиски оказались для меня воистину хождением по мукам.
   Началось с того, что в 1998 или 1999 году я по телевизору увидел интервью, которое Никита Михалков давал депутату Верховного Совета Украины Зинченко. В частности Михалков сказал примерно следующее: "Я богатый человек, у меня огромные связи и я готов ими поделиться". Полагая, что такой известный и уважаемый человек не станет впустую разбрасываться словами, я решил написать ему письмо, в котором просил, чтобы он, обладавший огромными связями, помог мне найти спонсора для издания моей книги, добавив при этом, что меня не интересует гонорар, а человек, который согласится оказать мне помощь, сможет, издав ее, даже заработать. Ответа от Н. Михалкова я не получил. До этого я к нему относился с уважением, как известному киноактеру и человеку в жилах которого, по его неоднократным утверждениям, течет дворянская кровь. Я всегда считал, что для таких людей слово и честь не пустые звуки, но выходит, я ошибался.
   Совсем недавно случайно из "Алфавитного списка дворян, внесенных в родословную книгу" (по изданию Киевского дворянского депутатского собрания 1906 года) узнал, что тоже ношу дворянскую фамилию. Возможно, поэтому выполнение своих обещаний для меня всегда было законом, и я болезненно переживал, если кто-нибудь или что-нибудь препятствовало этому.
   Следующий, к кому я обратился, был заместитель директора издательства "Друк" Барабашин Андрей Николаевич. Я назвал себя, сказал, что написал книгу, но из-за отсутствия денег издать ее не имею возможности, и спросил, не сможет ли он помочь мне.
   - Не могу вам ничего сказать, пока не прочту вашу книгу, - ответил он.
   Я принес ему свою повесть "Мир и война", а, зайдя к нему через некоторое время, услышал от него следующее:
   - Книга хорошая, полезная и легко читается. Будем издавать. Надеюсь, что город ее купит.
   А еще недели через две он мне сказал:
   - Сейчас предстоят выборы, и все деньги направят туда. Так что с вашей книгой придется подождать.
   - Ну что ж, - ответил я, - выбора у меня нет. Придется ждать.
   А еще я обратился за помощью к ректору ОНМА, где проработал более тридцати лет. Он не отказал мне, но предупредил, что если академия заплатит за издание книги, то весь ее тираж останется в библиотеке академии. Такой вариант меня не устраивал.
   Следующий шаг на тернистом пути поисков доброго спонсора был таким. Однажды меня в числе других ветеранов войны Приморского района пригласили в Чабанку, в окрестностях которой, дислоцировалась какая-то механизированная дивизия. Отвезли нас туда на автобусах и предложили ознакомиться с некоторыми видами военной техники, а затем даже продемонстрировали стрельбу из танка и ракетной установки по целям на стрельбище. После этого предложили ветеранам пострелять из пулемета, автомата и пистолета. Я от такого предложения отказался, сославшись на то, что вдоволь настрелялся во время войны. Однако желающие развлечься подобным образом нашлись и не мало. Особенный интерес к стрельбе проявила одна представительная дама средних лет, высокая, с длинными крашенными вьющимися волосами, довольно интересная и явно не ветеран войны.
   После стрельб я подошел к генералу, (возможно командиру дивизии) и сказал ему:
   - Товарищ генерал, все эти снаряды, ракеты, патроны, которые здесь сегодня израсходовали, стоят кучу денег. Вероятно, ваша дивизия очень богата, если она может себе такое позволить. Может, вы и мне поможете?
   - В чем? - спросил генерал.
   - Видите ли, я написал книгу, а издать ее, у меня нет денег.
   - А сколько вам для этого нужно? - спросил генерал.
   Я уже к тому времени знал, что тираж всего в 200 экземпляров обойдется не менее, чем шесть или даже семь тысяч гривен. Но назвать такую большую сумму не решился.
   - Хотя бы полторы тысячи гривен, - ответил я.
   - Всего то? Приезжайте ко мне, и я вам дам эти деньги.
   Тут в наш разговор включилась дама, о которой я уже упоминал, и которая все это время вертелась возле генерала. Я еще подумал, что, наверное, она не замужем и очень хочет понравиться генералу.
   - Вы приезжайте ко мне, я вам дам, - сказала дама.
   - А кто вы такая? - спросил я.
   - Я заместитель председателя Приморской районной администрации Стеценко Лидия Александровна, - ответила дама.
   Вернувшись домой, я подумал, что нет нужды ехать за десятки километров к генералу в Чабанку, если я живу на седьмой станции Большого фонтана, а названная Лидией Александровной районная администрация расположена в нескольких сотнях метров от пятой станции - то есть совсем близко от моего дома. Исходя из этих соображений, я решил идти на прием к ней.
   Приняла меня Лидия Александровна довольно приветливо, от своего обещания, данного в присутствии генерала, не отказалась. Она сказала, чтобы я заготовил официальное письмо от Одесской национальной морской академии, в издательстве которой я намеревался печатать книгу, и указал в нем реквизиты этой организации. Я оперативно выполнил все, что было необходимо, и стал ожидать помощи, обещанной заместителем председателя Приморской администрации. Я приходил в приемную Лидии Александровны систематически каждую неделю, подолгу ждал своей очереди, но всякий раз она под каким-либо предлогом откладывала решение моего вопроса.
   Так прошло ровно полгода, по истечении этого срока Лидия Александровна, наконец, призналась, что мое письмо вместе с реквизитами утеряно, и сказала, что необходимо написать новое. Я, все еще не теряя надежды, подготовил его и снова стал ждать, еженедельно посещая порядком надоевшую мне приемную женщины, так любезно, по собственному желанию, предложившую мне свои услуги. А когда прошло еще шесть месяцев, решил позвонить ей по телефону из дома и услышал от нее следующее:
   - Свяжитесь с председателем районной администрации, он владеет вопросом.
   Ответ Лидии Александровны возмутил меня до глубины души. Выходит, что год тому назад, обещая мне помощь, она не "владела вопросом"! Зачем же тогда пообещала? Чтобы только показать генералу свою значимость? Ну хорошо покрасовалась перед ним и ладно. Не можешь, извинись, и дело с концом. Но для чего же надо было столько времени мурыжить пожилого, поверившего ей человека?
   Глупая и лживая чиновница. Я возненавидел эту самозваную благодетельницу, почти всегда глядевшую на меня и на других просителей, как на неодушевленные предметы, сонно, лениво и снисходительно. А, между тем, именно ей кто-то доверил решение порой жизненно важных вопросов граждан целого района. Я глубоко убежден, что таков был стиль ее работы, и я не единственный человек, обманутый этой безответственной чиновницей. Ну, что ж, - подумал я, - в жизни и не такое случается.
   Как-то, когда я сидел в ожидании в приемной "дамы", со мной заговорила женщина, которая тоже ждала своей очереди. Желающих попасть к заместителю председателя было много, поэтому ждать пришлось долго. Видимо, чтобы скоротать время, женщина рассказала мне, что привело ее в эту приемную. Я тоже коротко поведал ей о своих мытарствах.
   - А вы слышали о Кивалове? - спросила она, - говорят, он очень хороший человек и многим помогает, когда его просят об этом. Попробуйте обратиться к нему.
   Я тогда о Кивалове ничего не знал, но совет женщины запомнил, и после того, как "дама" меня нагло надула, я навел о нем справки и решил попытать счастья у него. Когда я пришел на прием к одному из его секретарей, мне сказали, что нужно письменно изложить свою просьбу и подождать некоторое время. Я так и поступил. А дней через десять тот же секретарь ответил мне, что в настоящее время свободных денег у Кивалова нет.
   Обращаться к генералу я не стал, во-первых, потому, что он был далеко, а во-вторых, из опасения, что вполне может повториться такая же жестокая шутка, какую сыграла со мной "любезная" Лидия Александровна Стеценко.
   После того, как я был обманут ею, я, возможно, сам решил, а, может быть, кто-то надоумил меня обратиться к служителям культа. Я начал с того, что зашел в церковь на улице Пушкинской и там священнику поведал о своих заботах. Выслушав меня, старик - священник сказал, что приход у них бедный, и он при всем желании не может мне помочь. А когда я собрался уходить, он остановил меня, сказав:
   - Вот что, молодой человек, вы попробуйте обратиться к отцу Александру, попечителю "Светлого дома". Там одевают, кормят и обучают сирот. У отца Александра много спонсоров, в том числе иностранцев. Возможно, он вам поможет.
   Я поблагодарил старика и покинул церковь. Затем я узнал, где находится "Светлый дом", и пошел туда. Умное, интеллигентное лицо отца Александра, обрамленное бородой с проседью, его внимательные, умные глаза и представительная внешность произвело на меня приятное впечатление. Поздоровавшись, я рассказал ему о цели своего визита. Причем, как и в разговоре с генералом, просил всего полторы тысячи гривен.
   - Ничего не могу сказать и обещать вам, пока не прочитаю вашу книгу, - сказал он.
   Я предвидел, что дело может обернуться именно так, и захватил с собой один из трех отпечатанных мною на принтере экземпляров книги "Мир и война", который и отдал отцу Александру, условившись с ним, что зайду недели через две. А когда я вновь пришел к нему, он мне сказал:
   - Вы написали очень хорошую книгу. Спасибо вам, что вы ее написали. Я обязательно помогу вам.
   После обнадежившего меня обещания я стал довольно часто, по крайней мере, не реже двух раз в месяц посещать "Светлый дом". Бывая там, я мог сколько угодно наблюдать за содержащимися там детьми самых разных возрастов - от первоклашек до учеников старших классов. Все они были просто, но прилично одеты и, судя по всему, сыты. В "доме" их обучали школьным предметам, заботились о здоровье и духовном воспитании. Ребята относились к отцу Александру с огромным уважением, а малыши обожали его.
   Несколько раз, когда я приходил к нему, мне приходилось ждать, пока он в небольшой, оборудованной под часовенку комнатке, закончит молитву. Находясь в соседнем помещении, я стал свидетелем того, что он молился вслух подолгу, и про себя решил, - так обращаться к Богу может только истинно верующий. От общения с ним в моем сердце проснулось что-то очень, очень далекое, доброе, чистое.
   Хочу предупредить читателя, что все, о чем пойдет речь впереди, выражает исключительно мою сугубо личную точку зрения, на которую как свободный гражданин свободной страны я имею полное право, такое же, как всякий, кто думает по иному.
   Я пытался и не мог понять, как образованный человек (я говорю, в частности, о христианах) в самом конце двадцатого века может действительно верить в бога и в царствие небесное? В XIX и начале XX столетия примеров истинно верующих можно было отыскать сколько угодно. Но, сейчас! Для меня это было неожиданным и совершенно необъяснимым. Ведь любая религия основана на вере в существование бога или богов, "священного", то есть той или иной разновидности сверхъестественного. По утверждению Ф. Энгельса, вера представляет собой "фантастическое отражение в головах людей тех внешних сил, которые господствуют над ними в их повседневной жизни, - отражение, в котором земные силы принимают форму неземных".
   Наиболее распространенные в мире формы религии - буддизм, христианство, ислам и, пожалуй, еще иудаизм. Все они возникали по причине бессилия первобытного человека в борьбе с природой и стихийными социальными силами, господствующими над людьми. Я позволю себе коротко остановиться на каждой из названных мною религий.
   Буддизм возник в Индии в 5 веке до нашей эры. В этой религии нет бога как творца и, безусловно, высшего существа. Отрешенность от мира, индивидуализм определяют глубокую асоциальность мировоззрения буддизма.
   Христианство возникло в 1 веке нашей эры в восточной провинции Римской империи (в Палестине) как религия угнетенных. В 4 веке христианство стало государственной религией Римской империи. Оно имеет 3 основные ветви: католицизм, православие, протестантизм Общий признак, объединяющий христианские вероисповедания и секты, - вера в Иисуса Христа как богочеловека - спасителя мира. Главный источник этого вероучения - Священное писание (Библия, особенно ее 2-я часть - Новый завет). Научный прогресс заставил христианские церкви изменить курс, они встали на путь модернизации догматики, культа.
   Ислам (на арабском языке буквально "покорность") - одна из наиболее распространенных (наряду с буддизмом и христианством) религий. Он возник в Аравии в 7 веке. Его основатель - Мухаммед. Главные принципы ислама изложены в Коране. Основной догмат - поклонение единому богу - аллаху и признание Мухаммеда "посланником аллаха". Основные направления - суннизм и шиизм.
   Иудаизм - монотеистическая религия с культом бога Яхве. Возникла в первом тысячелетии до нашей эры в Палестине. Иудаизм распространен среди евреев. Большая часть исповедующих иудаизм живет в Израиле и США. Основные положения иудаизма собраны в Талмуде.
   Возникает вопрос, какой смысл и какая нужда в религиях в начале третьего тысячелетия? Человек побывал на Луне, собирается посетить Марс. Космическая станция годами летает вокруг планеты Земля, и человечество уже давно могло убедиться, что нет ни бога, ни божьего царства небесного, ни сатанинского ада.
   Служители культа утверждают, что Бог всеведущ, всемогущ, справедлив, и что все в мире совершается по воле божьей. Но если это так, то почему же он допускает все те мерзости, которые творят люди испокон веков? Значит пытки, убийства, сжигание людей за инакомыслие на кострах, постоянные войны, особенно две последние мировые войны, унесшие сотни миллионов человеческих жизней и, наконец, вся та кровь, которая пролита на Земле после 1945 года - это все тоже по воле божьей?! Странное, если не сказать больше, проявление могущества и справедливости Всевышнего.
   Я полностью согласен с тем, что любая религия - это историческая реальность, а религиозные обряды - историческая традиция, но при чем здесь вера и тем более в настоящее время - время великих научных открытий и высоких технологий. Что она людям может дать теперь? Говорят, что верующий человек несравнимо нравственнее атеиста. Герой романа Ф.М. Достоевского "Братья Карамазовы" утверждал: "Раз нет Бога, значит все позволено". А разве присутствие бога является таким уж сдерживающим началом? Наверное, Раскольников был верующим, но это не помешало ему убить двух старых женщин. Ленин в гимназии тоже изучал закон божий, а Сталин даже в семинарии обучался. Однако, несмотря на знание божьих заповедей оба они стали самыми свирепыми в мировой истории злодеями и убийцами, уничтожившими сотни тысяч ни в чем неповинных людей. А что творили у нас и не только у нас гитлеровские солдаты, на пряжках поясных ремней которых было написано: "Gott mit uns"?
   Хорошо, что восстановлены и продолжают восстанавливаться разрушенные большевиками культовые здания, такие, к примеру, как храм Христа Спасителя в Москве, Преображенский собор в Одессе и многие другие. Они, безусловно, представляют собой историческую ценность, такую же, как царь-пушка и царь-колокол для России или Собор Парижской Богоматери и Эйфелева башня для французов. Но для чего строят новые храмы?
   А зачем нужны торжественные церковные обряды во славу бога? Ведь современный образованный человек воспринимает их, в лучшем случае, как обычное лишенное определенного смысла театрализованное зрелище, если не считать исторические традиции. Никакого душевного трепета лично у меня они не вызывают. Чистым надо быть не перед внешним мнимым богом на небесах, а перед внутренним - собственной совестью, а она не определяется церковью и церковными обрядами. Ее растят и в семьях верующих, и в семьях атеистов постепенно, с первых дней появления ребенка на свет, но, к сожалению, не всегда успешно. Святая вода, ладан, а главное церковные обряды, по сути, ничем не отличаются от тех, которые еще несколько тысяч лет тому назад исполняли левиты - израильские священники у "Ковчега завета". А чего стоит одно только словосочетание "раб божий"! Не в древнем Египте, не в Римской империи, а в третьем тысячелетии и вдруг раб! Рабство отменили давно, потому что человек не может быть чьим-то рабом, поскольку это аморально и бесчеловечно.
   Вера во всемогущего бога даже в пределах одной религии не умиротворяет людей, но напротив часто приводит к тяжким последствиям. Шииты и сунниты убивают друг друга в Ираке. И даже в такой просвещенной стране, как Великобритания совсем недавно протестанты и католики вели между собой кровавую войну. Хорошо, что православные и католики просто расходятся во взглядах. Хотя лично мне, их разногласия напоминают споры между тупоконечниками и остроконечниками в романе Джонатана Свифта "Путешествие Гулливера".
   Я могу понять веру в бога и церковные обряды простых недалеких малограмотных людей. Но мне кажется странным, когда некоторые государственные чиновники высокого ранга, не дураки и проходимцы, которых среди чиновников, к сожалению, много, а люди порядочные, образованные, с передовыми взглядами присутствуют на церковных обрядах. Как будто они действительно верят в их значимость. Больше того, в Российской федерации даже разработан закон о дипломах высших клерикальных учебных заведений. Кого и для чего там готовят? Ведь это все равно, как если бы сейчас создали высшую школу, выпускники которой снова доказывали бы, что Земля плоская, стоит на трех китах, и что солнце и все планеты вращаются вокруг нее. Было время, когда этому беспрекословно верили, а сторонников гелиоцентрической космологии - таких, как Галилео Галилей и Джордано Бруно, называли еретиками и жестоко наказывали. Современной наукой давно доказано, что геоцентрическая космология такой же миф, как царство божье на небесах. Но если от первого мифа давно отказались, то второму ради не совсем понятной цели до сих пор не дают уйти в историческое прошлое.
   В Российской федерации не так давно было семьдесят митрополитов. Теперь их стало двести. Не знаю, возможно, в увеличении числа священнослужителей такого ранга возникла какая-то необходимость. Я не могу судить об этом. В той же России было семнадцать монастырей. Сейчас их семьсот! Зачем столько! Ведь там обретает, по меньшей мере, сотня тысяч бездельников, от которых ни государству российскому, ни гражданам России нет никакой пользы.
   По утверждению монахов и монахинь они в монастырях усмиряют свою грешную плоть постом и молитвой. Но поверить в то, что все они только тем и занимаются, что молятся и постятся, весьма трудно. Я никогда не видел никого из этой братии с лицом аскета, исхудавшим и истощенным постоянным постом. Напротив, все они довольно упитаны и жизнелюбивы.
   Известный писатель эпохи Возрождения Джованни Боккаччо в одной новеле в "Декомероне" пишет:
   "Много есть на свете глупых мужчин и женщин, которые убеждены, что стоит надеть на голову девушке белую повязку, тело же ее облечь в черную рясу, как она перестает быть женщиной, и женские страсти у нее отмирают, словно, приняв постриг, она превращается в камень. Когда же они узнают что-либо противоречащее их взглядам, то бывают так смущены, как будто в мире свершилось величайшее и гнуснейшее преступление против природы".
   То же можно сказать и о молодых монахах. А чтобы получить представление о смиренности и благочестии монахов и католического духовенства снова обратимся к Джванни Боккаччо:
   "Он... стал украдкой наблюдать, какой образ жизни ведут папа, кардиналы, другие прелаты и все придворные. Из того, что он заметил сам, - а он был человек весьма наблюдательный, - равно как из того, что ему довелось услышать, он вывел заключение, что все они, от мала до велика, открыто распутничают, предаются не только разврату естественному, но и впадают в грех содомский, что ни у кого из них нет ни стыда, ни совести, что немалым влиянием пользуются здесь непотребные девки, а равно и мальчишки и что ежели кто пожелает испросить себе великую милость, то без их посредничества не обойтись. Еще он заметил, что здесь все поголовно обжоры, пьянчуги, забулдыги, чревоугодники, ничем не отличающиеся от скотов, да еще и откровенные потаскуны. И чем пристальнее он в них вглядывался, тем больше убеждался в их алчности и корыстолюбии..."
   Сейчас, когда я пишу эти строки, говорить о состоянии религии в нашей суверенной Украине невозможно, поскольку бездарная, а вернее преступная власть устроила в этой несчастной стране такой бедлам, в котором вообще трудно что-либо понять.
   Я часто слышал, что религия является основной составляющей единства каждого государства. Да, наверное, в прошлом так оно и было, но теперь, мне кажется, граждан любой страны могут и должны объединять не древние утопические верования, а новые разумные прогрессивные и полезные идеи. Допускаю, что можно верить в существование каких-то космических сил, которые человечеству пока неведомы и которые возможно каким-то образом влияют на судьбы людей, поэтому я не могу назвать себя законченным атеистом.
   Недавно я прочел статью Бунге "Витализм и механистическая теория". Читал с огромным интересом. Автор научно обосновывает то, что давно уже бродило в моей голове скорее в виде смутных догадок, чем четких идей. В этой статье наука сознается в недоверии к самой себе и подтверждает не только свое бессилие, но и позитивное существование какого-то мира, который есть нечто большее, чем материя и движение, - познать этот мир не помогает ни физика, ни химия. А мне уже все равно, будет ли этот мир надстройкой над материей или подчинен ей. Мне кажется - это просто игра словами! Кроме того, я технарь, и подобные вопросы никогда не входили в круг моей деятельности. Мне нет нужды осторожничать в своих выводах. Я могу очертя голову кинуться в открытую дверь. Пусть себе наука сто раз твердит, что за этой дверью мрак, а быть может мне там все будет виднее, чем по эту сторону. Я читал статью Бунге с жадностью, с чувством огромного облегчения. Только закоснелые глупцы не сознают, как материализм нас гнетет и нагоняет тоску смертную, только они не боятся того, что учение это случайно может оказаться истинным, не ждут новой эволюции науки и не радуются, как узники, когда у них появляется возможность вырваться на свежий воздух через любую открывшуюся перед ними калитку. Все дело в том, что дух наш уже порядком пришиблен, и мы не смеем ни свободно вздохнуть, ни поверить в свое счастье. Ну, а я смею и читал эту статью с таким чувством, словно вышел на волю из душного подвала. Быть может, и это только мимолетное впечатление. Ведь я понимаю, что неовитализм не делает переворота в науке, и, возможно, я завтра добровольно вернусь в свою тюрьму. Не знаю! Но пока мне было хорошо. Я каждую минуту говорил себе: "Если это так, если даже путем скептицизма приходишь к твердой уверенности, что существует мир сверхчувственный, который "смеется над всякими механистическими теориями" и лежит абсолютно вне сферы "физико-химических открытий", то все возможно: всякая вера, всякий догмат, всякого рода мистицизм! А значит, можно предположить, что существует не только бесконечное пространство, но и бесконечный разум, давлеющий над вселенной, и благодаря ему можно найти прибежище, чувствовать над собой чью-то опеку, под которой могут отдохнуть измученные. А если так, то понятно, по крайней мере, для чего живут и страдают люди. Какое безмерное утешение!
   Как хорошо было в прошлые времена, - тогда, если кто не признавал Бога, мог признавать власть материи и на этом успокаивался. А ныне только доморощенные философы занимают такую отсталую позицию. Ныне философия таких вопросов не предрешает, она отвечает на них "не знаю". И это свое "не знаю" усиленно внушает нам. Современная же психология занимается весьма точным анализом различных психологических явлений, а на вопрос о бессмертии души также отвечает "не знаю". И она действительно этого не знает да и знать не может.
   Теперь мне будет легче охарактеризовать состояние моего сознания. "Не знаю, не знаю, не знаю!" - вот чем оно исчерпывается. Это осознанное бессилие человеческого разума - подлинная трагедия. Не говоря уже о том, что человеческая душа всегда будет требовать ответа на волнующие ее вопросы, - ведь, это же вопросы величайшей важности, реальнейшего значения для человека. Если на том свете есть что-то и нас ждет там вечность, то несчастья и утраты в земной жизни - ничто, и о них можно было бы сказать словами Гамлета: "Черт с ним, с трауром, надену соболью мантию". "Я согласен умереть, - говорит Ренан, - если буду знать, на что нужна человеку смерть". А философия отвечает: "Нс знаю".
   Человек мечется в этой страшной неизвестности чувствуя, что, если бы мог уверовать во что-то одно, ему было бы легче и спокойнее. Но как же быть? Винить философию в том, что она не создает больше тех теорий, которые каждый день рассыпались подобно карточным домикам, а признала свое бессилие и занялась изучением и систематизацией явлений в границах, доступных человеческому уму? Нет! Но думается все-таки, что я и всякий другой человек вправе сказать ей: "Я восхищаюсь твоей трезвостью, преклоняюсь перед точностью твоих анализов, но при всем том ты сделала меня несчастным. Ты сама признаешь, что не в силах ответить на вопросы первостепенной для меня важности. Однако у тебя хватило силы подорвать мою веру, которая на эти вопросы давала мне ответ не только твердый, но и полный отрады и утешения. Нe говори, что ты, ничего не утверждая, тем самым позволяешь мне верить во что угодно. Неправда! Твои методы, твой дух, самая сущность твоя, все это - сомнения и критика. Твой научный метод - скептицизм и критику - ты так успешно привила моей душе, что они стали моей второй натурой. Словно каленым железом, выжгла ты во мне все те фибры души, которыми люди веруют просто и бесхитростно, так что сейчас, если бы я и хотел веровать, мне больше веровать нечем. Ты не запрещаешь мне ходить в церковь, если хочется, но отравила меня скептицизмом настолько, что теперь я скептически отношусь даже к тебе, даже к собственному неверию, и не знаю, не знаю, ничего не знаю, и мучаюсь, и остаюсь в этой тьме!.."
   Все сказанное мною слишком эмоционально, но объясняется это, вероятно, тем, что пришлось коснуться язв и моей собственной и вообще человеческой души. Бывают в моей жизни периоды равнодушия к этим вопросам, но по временам они меня мучают немилосердно тем более, что их таишь в себе от всех. Лучше было бы, пожалуй, о них не думать, но это невозможно - слишком они важны. В конечном счете человек хочет знать, что его ожидает и как ему прожить свою жизнь! IIравда, я не paз пробовал убеждать себя: "Довольно! Из этого заколдованного круга не выйдешь, так нечего входить в него!" У меня есть все для того, чтобы жить спокойно как животное, - но не всегда я могу этим удовлетвориться. Говорят, у славян природная склонность к мистицизму, интерес к потустороннему миру. Я заметил, что многие наши великие писатели, в конце концов, впадали в мистицизм. Что же удивительного в том, что мучаются и обыкновенные люди? Я не мог не написать об этой внутренней тревоге, желая дать ясную картину состояния своей души. К тому же человек по временам испытывает потребность оправдаться перед самим собой. Вот, например, я, нося в душе вечное "не знаю", отношусь терпимо к предписаниям религии и все же не считаю себя человеком неискренним. Меня можно было бы обвинить в лицемерии лишь в том случае, если бы я вместо "не знаю" мог сказать: "знаю, что ничего этого нет". А наш современный скептицизм не есть прямое отрицание - это скорее болезненно мучительное подозрение, что, может быть, ничего нет.
   Это - густой туман, который царит у нас в мозгу, давит грудь, заслоняет нам свет. И я протягиваю руки к солнцу, которое сияет за этой завесой тумана, и думаю, что в таком положении нахожусь не я один, и что молитвы многих, очень многих из тех, кто ходит в церковь, сводятся к трем словам: "Боже, рассей тьму!"
   Я не могу хладнокровно писать о таких вещах, хотя предписания религии я соблюдал лишь в детстве. Мать и бабушка внушали мне, что непременное следствие веры - благодать божья, и позже я ждал этой благодати, ждал, чтобы мне было ниспослано свыше такое состояние души, при котором я мог бы веровать глубоко, без тени сомнений, как веровал ребенком. Таковы были мои прежние стремления, в них нет ни капли своекорыстия, ибо гораздо выгоднее быть только сытым животным.
   А захоти я объяснить свою терпимость к вере менее высокими и более практическими мотивами, их у меня найдется множество. Во-первых, выполнение некоторых обрядов в детстве было для меня почти неистребимой привычкой. Во-вторых, подобно Генриху Четвертому, который говорил, что "Париж стоит мессы", я говорю себе: "спокойствие множества людей тоже стоит мессы". Эти люди соблюдают предписания религии, и моя совесть стала бы против этого восставать лишь в том случае, если бы я мог сказать себе нечто более положительное, чем "не знаю". Я скептик в квадрате, так как скептически отношусь даже к собственному неверию.
   И оттого мне тяжело. Душа моя влачит одно крыло по земле. Но было бы еще хуже, если бы я эти вопросы всегда принимал так близко к сердцу, как сейчас, когда пишу об этом. К счастью, это не так. Как я уже говорил, у меня бывают периоды равнодушия к "проклятым вопросам". А чаще всего повседневные заботы целиком поглощают меня, и, хотя я знаю, чего они стоят, я отдаюсь им весь, тогда гамлетовское "быть или не быть?" теряет для меня всякое значение. И вот удивительное явление, над которым люди еще мало задумываются. Я имею ввиду огромную роль влияния окружающей атмосферы. В моей родной Одессе я гораздо спокойнее не только потому, что меня оглушает шум этого города, что я, как и все горожане, представляю собой его органическую часть, что сердце мое и ум заняты житейскими мелочами, а потому, что здесь люди живут так, как будто все они глубоко уверены, что в жизнь эту надо вложить все свои силы, ибо после нее не будет ничего, только химическое разложение. В Одессе пульс мой бьется в унисон с общим пульсом, и я настраиваюсь соответственно окружающему меня настроению. Живу и работаю, добиваюсь своих целей или терплю поражения, и при этом душа моя относительно спокойна.
   В заключение я хочу еще подытожить все то, что говорил о себе: я человек уже далеко не молодой, достаточно много испытавший в жизни, крайне впечатлительный; импульсивный, образованный. Я довел до высокой степени свою способность самосознания и могу считать себя человеком умственно развитым.
   Скептицизм мой исключает наличие всяких непоколебимых убеждений. Я созерцаю, наблюдаю, критикую, и временами мне кажется, что улавливаю суть вещей; однако я всегда готов и в этом усомниться. Об отношении моем к религии я уже говорил. Что же касается политических убеждений, я, скорее всего, либерал, поскольку либерализм в известной степени отвечает моим вкусам и склонностям. Не приходится объяснять, как я далек от возведения либерализма в непогрешимый закон, не подлежащий критике. Я, человек слишком трезвомыслящий, чтобы стать безоговорочно на сторону диктатуры пли демократии. Такие вещи занимают только наших неуравновешенных политиков или людей в тех далеких странах, куда идеи доходят, как и моды, с опозданием лет на двадцать. С тех пор, как нет более привилегий, вопрос, по-моему, исчерпан; там же, где он еще существует вследствие отсталости общества, это уже вопрос не принципов, а пустого тщеславия и нервов. О себе скажу одно: я люблю людей добрых, развитых, а главное - порядочных, и бываю счастлив, когда встречаю их на своем жизненном пути.
   В Советском Союзе нас учили, что религия это "опиум для народа". Вместо нее нам предложили другую веру - в светлое будущее коммунизма, которая тоже была утопией, но утопией приземленной. И пока она полностью не дискредитировала себя на опыте первой в мире страны социализма, в нее многие верили. Но земной рай, так же как и небесный оказался мифом. Выходит зря граждане Страны советов семьдесят четыре года поклонялись мумии злодея на Красной площади.
   Я дилетант в вопросах духовности. Я технарь и еще раз повторяю, что высказал лишь свое личное отношение к религии, абсолютно не претендуя на лавры проповедника атеизма.
   Однако пора, пожалуй, вернуться к отцу Александру. Он говорил мне, что вот-вот выполнит мою просьбу, что уже с кем-то договорился и прочее в том же духе и так же, как и в случае с "дамой" это тянулось снова ровно год, пока однажды, сославшись на отсутствие денег, он окончательно не отказал мне.
   Обещание Лидии Александровны было продиктовано ее желанием понравиться генералу. Но нужно ли было отцу Александру обещать мне помощь, если он сомневался в своих возможностях. Это по сей день остается для меня загадкой.
   Помочь мне пытался и мой комбат - Олег Елисеевич Шульга, с которым мы прошли дорогами войны до дня Победы. Он несколько раз обращался с коллективным письмом от ветеранов войны, прочитавших мою книгу, к председателю Союза писателей Украины Яворивскому с просьбой издать ее массовым тиражом, но ответа не получил. Впрочем, я его предупреждал, что, по моему глубокому убеждению, Яворивский относится к числу тех людей, от которых ждать помощи, если она не связана с пользой для них лично, абсолютно бесполезно. Это человек - хамелеон, который поддерживает только тех, кто сулит ему большую выгоду.
   Ну и, наконец, последний эпизод грустной истории о поисках добрых людей, которые помогли бы мне издать книгу. Однажды я получил приглашение на собрание, где будут выдвигать кандидата в депутаты городского совета. Я сначала решил, что делать мне там нечего. Но поскольку это мероприятие намечалось провести в одной из школ совсем недалеко от моего дома, я все же из любопытства в назначенный день и час пошел туда. Выдвигали кандидатом дочь Сергея Кивалова Татьяну. К моему удивлению рядом с ней сидела моя старая знакомая "дама". Впрочем, ее присутствие как заместителя председателя Приморской райадминистрации, от которой выдвигали кандидата, было понятным. Увидев меня, Лидия Александровна сделала попытку поздороваться со мной на расстоянии. Я же не только не ответил ей, мне было неприятно смотреть на нее, и я отвернулся. Затем, когда дама куда то вышла, оставив Татьяну Кивалову одну, я решил воспользоваться этим, подошел к ней, сел рядом, поздоровался, назвал себя и сказал:
   - Я, к своему несчастью, написал книгу, но у меня нет средств, чтобы издать ее. Более двух лет я тщетно ищу кого-нибудь, кто бы помог мне в этом. Я понимаю, что у вас тоже нет денег, но у вас есть папа.
   Выслушав меня, Татьяна Сергеевна, похоже, отнеслась ко мне с сочувствием и пониманием.
   - Дайте мне свои координаты, - сказала она, - и позвоните мне через недельку. Я попробую вам помочь.
   Татьяна Сергеевна оказалась единственной молодой женщиной, которая в отличие от всех болтунов, к которым я обращался до нее, хоть и немного, но все же помогла мне. Остальную часть денег я с великим трудом собрал сам и все же издал 175 экземпляров книги "Мир и война". А в 2006 году мне кто-то подсказал, что Одесский отдел Управления внутренней политики Украины помогает ветеранам войны в издании их мемуаров. Я обратился туда и познакомился там с очень хорошим человеком - Валерием Константиновичем Емяшевым, который проявил ко мне бескорыстное участие. В результате моя книга в двух томах была бесплатно издана издательством "Друк" тиражом в 500 экземпляров.
   В общем, несмотря на описанные выше мытарства, связанные с изданием двухтомника "Мир и война", после долгих раздумий и колебаний я все же решил продолжить свою повесть и начать ее именно с того самого времени, каким закончил второй том книги, то есть с весны 1945 года. Но перед тем, как перейти к дальнейшему повествованию, я позволю себе предложить вниманию читателя два письма, в которых изложены впечатления их авторов об уже написанной и изданной мною повести, присланные мне из Киева и Дюссельдорфа. Первое моего комбата времен войны, а второе от друга и бывшего коллеги по работе в Одесском инженерно-строительном институте - теперь Одесской государственной академии строительства и архитектуры. Итак, письмо первое:
  

"Добрый день, Валентин Иванович!

   Получил Ваши 4 книги и внимательно прочел от начала до конца, а теперь их читает Тамара Васильевна. Огромное спасибо за Ваш нелегкий кропотливый труд. На мой взгляд, Ваши книги очень ценные и достойны массового издания и распространения как в странах СНГ, так и в дальнем зарубежье. Очень хотелось бы, чтобы их прочитали идеологи коммунизма и социализма П. Симоненко, А. Мороз у нас, Г. Зюганов в Российской федерации и их единомышленники.
   Думаю, что руководители демократических партий нашей страны, прочитав Ваши книги, помогут Вам издать их массовым тиражом не только в Украине, но и в переводах на другие языки в других странах. Книги того заслуживают. Убежден, что и у нас и за рубежом их будут читать с большим интересом. Особый интерес для читателя, как мне кажется, должны представлять те главы книг, огромная ценность которых заключается в том, что в них исключительно правдиво описаны все трагические события в бывшем СССР в предвоенные годы и в период Отечественной войны. Впечатляет также Ваш скрупулезный анализ военных операций, часто непродуманных и неподготовленных, которые приводили к неоправданным потерям. Вы впервые в нашей литературе говорите о тяжкой судьбе десятков миллионов простых солдат, вынесших на своих плечах самую страшную в истории человечества войну и об огромных потерях, которых стоила нам Победа.
   Еще раз огромное Вам спасибо. Будете в Киеве, непременно заезжайте к нам. Большой привет Вашей жене.
  
   С уважением О. Шульга.
   2.08.01 г."
  
   Письмо второе:
  
  
  

"Г-ну БЕКЕРСКОМУ ВАЛЕНТИНУ ИВАНОВИЧУ

Фонтанская дорога, 67, кв. 144,

65062, Одесса, Украина

  

Валька ! Ты - молодец!

   Дорогой Валентин Иванович! Только что перевернул последнюю страницу твоего "четырехкнижья".
   Честно говоря, никогда не предполагал в тебе таких безусловных литературных и публицистических способностей и не ожидал от тебя такого писательского подвига. Здорово!
   Правда, к моему полному восторгу и восхищению нужно относиться с известной долей скепсиса. Причин несколько:
  -- я не литературовед;
  -- я лицо заинтересованное (одессит, и это - "моя война");
  -- после того, как пачками начали выходить "соцреалистические" мемуары маршалов и генералов, я набросился на них. Читал очень многих и ... увидел другую, незнакомую мне войну, на которой я не был. Мою войну украли. Это было столь отвратительно, что я перестал их читать;
   По происхождению, социальному положению и образу жизни в детстве мы с тобою совершенно различны, но мы оба "одесские мальчишки" периода войны, оккупации, победы, которые чудом остались живы. Читая тебя, я, факти­чески еще раз пережил свою юность, вновь прошел страшными дорогами настоящей, а не "соцреалистической", войны.
   В тот период мы не были с тобою знакомы, но наши пути много раз пересекались и в пространстве и во времени.
   Как и ты, 22 июля 41 г. я бегал смотреть на первый разрушенный бомбой дом в Малом переулке, 3.
   Перед войной (7, 8-й классы) я увлекался радиолюбительством. Начал с детекторного приемника, закончил курсы ОСОАВИАХИМА (в Красном переулке) и получил квалификацию радиста-коротковолновика (морзист 2-го класса).
   Соорудил гигантский 6-ламповый приемник ("РФ-6" -адио-Фронт") и коротковолновый конвертер. По приказу все это хозяйство и "СИ-235" мы сдали.
   Утром в тот день, когда разрешили забирать свои приемники, помчался к Интерклубу. Подле главного входа в оперный театр лежали куски женского трупа. Мне "повезло" больше, чем тебе. Я проник во внутрь клуба. Видел эти тысячи приемников, зашитых в мешковину или в простыни. Лихорадочно искал свой "РФ-6". Найти, конечно, не мог. Вдруг внутри клуба раздались несколько выстрелов и начались крики: "Пожар, горим". Все бросились к единственному выходу. Вопли. Кого-то давили и т. п. Я схватил первую попавшуюся маленькую упаковку и бросился к окну.
   Потом, после войны, в течение многих лет, проходя мимо Интерклуба, я всегда останавливался и с ужасом смотрел на это бельэтажное окно. Я не мог понять, как с приемником в обнимку мне удалось выпрыгнуть из окна и перемахнуть через канаву, на которую выходили окна полуподвала и ограждающий ее чугунный заборчик.
   Дома (жили мы в подвалах Водного института) мое возвращение вызвало шок не только длительным отсутствием, но и тем, что на упаковке приемника было написано, что он принадлежит профессору Гохштейну (известный в Одессе термодинамик), который был эвакуированным папиным сослуживцем по институту. Вышло так, что я украл этот приемник у хорошего знакомого.
   Ну, а приемник оказался новейшей (по тем временам) моделью "Филипс" (трофейный, наверное из Польши). Красивейший, в пластмассовом корпусе, всеволновый, с большой горизонтальной шкалой, которая ярко светилась при включении. Но это было все, что он мог. Хозяева предусмотрительно вынули из него все 5 ламп. После начала оккупации, возвращения в нашу квартиру, я его спрятал на чердаке дома, замаскировав кучей всякого хлама. Так как адрес Гохштейнов был написан на упаковке, то я дважды пытался найти в их разграбленной квартире (на Гаванной) недостающие лампы. Но не нашел. Перед уходом на фронт я полез на чердак. Приемник был на месте, но большей части крыши не было. Когда я в марте 48 г. вернулся из армии, крыша была отремонтирована, а приемника не было.
   Несколько уточнений, замечаний и воспоминаний по ассоциации.
   У нас были посадочные талоны до Новороссийска на п/х "Ленин". Их отобрали в день посадки и передали молодым сотрудникам ОИИВТ'а (ОИИМФ'а), которые числились в запасе ВМФ. Они благополучно высадились в Севастополе. "Ленин" дозагрузили севастопольскими раненными и семьями военморов и он вышел поздно вечером в Новороссийск, в который не пришел.
   До сих пор причина его гибели неизвестна. Наиболее вероятной считается, что при погашенных на всем крымском побережье маяках и буях, он сошел с курса и попал на наши (немецкие ?) минные поля. Все это мне рассказывали те, кто уехал по нашим посадочным талонам и остался жив. Они были моими преподавателями в ОИИМФ'е, а я был их студентом. Твоя версия об авиа бомбежке ошибочна. Гибель произошла глубокой ночью.
   Утром 7 ноября 43 года видел красный флаг на колокольне Успенской церкви. Колокольня хорошо просматривалась с нашего балкона, выходившего на Кузнечную улицу.
   Относительно Карла Радека (немец или немецкий еврей). Его единственного не расстреляли из всей верхушки процесса. Более того, он выжил в лагерях и почти слепой был реабилитирован при Хрущеве. Я видел его в каком-то президиуме "жертв культа личности" (показывали по телевизору).
   Он оригинальным способом избежал расстрела. Будучи членом Исполкома Коминтерна, профессиональным журналистом-международником, писателем и немножко драматургом (писал пьески-агитки, которые шли в Москве и даже в Берлине), он пришел в ужас, когда понял, какой убогий и примитивный сценарий подготовила Лубянка для будущего процесса, в котором ему отводилась роль важнейшего "врага народа". Как драматург, он предложил свои услуги и написал другой, более "правдоподобный", сценарий. Сталину его сценарий понравился больше, чем сценарий Лубянки. Следствие и процесс прошли по сценарию Радека, а он остался жив.
   Кстати, он был очень остроумным человеком. В те времена, ему приписывались все анекдоты про Ленина, Надю, Шушенское и комиссаров. Я все это пишу, как еще одну иллюстрацию к тому, что эти так называемые "большевики-ленинцы" и тем более их последыши были беспринципными мерзавцами и подлецами.
   Наиболее плотно наши фронтовые дороги пересекались в Григориопольском районе.
   Я ушел на фронт 12 апреля 44 г. Был "чернорубашечником". На мне было перешитое из маминого коричневое зимнее пальто с меховым воротником, шапка-ушанка, туфли на немецкой подошве с шипами и верхом, сделанным из папиного портфеля. В таком виде, не пройдя ни одного часа обучения, никогда не держав в руках винтовку, я 14 апреля оказался в окопах в районе Вальгоцуловской балки. Прочитав мою справку об окончании курсов радистов, меня определили телефонистом в роту связи.
   Мне не нужно тебе напоминать о том, сколько весила катушка с телефонным кабелем. А две катушки.. А обрывы на участке "батальон-рота". Бесконечные марши, рытье окопов и землянок по всему Григориопольскому району - Кошница, Коржево, Дороцкое, Гура-Быкулуй (неудачный десант через Днестр) и, наконец, промежуточный пункт связи в маленькой землянке в Копани. Это было последнее, что я помню. Я с младшим сержантом стоим на входе в землянку. Наблюдаем за бреющим "мессершмидтом". От него отделилась бомба. Последняя моя мысль: "Она не двигается, а только увеличивается"
   Очнулся я на повозке в медсанбат. Тяжелая контузия, полная глухота, шок. Что стало с сержантом, кто нас откопал, ничего не знаю. Дальше госпиталь в Лермонтовском курорте. Постепенное возвращение слуха. Получение красноармейской формы (б/у с обмотками). Маршевый батальон, новая часть и т.д. и т.п. Правда, теперь я уже не телефонист, а пулеметчик (2-й номер). Вместо телефонных катушек - диски. Вместо Григориопольского района - марш-бросок на юг по левому берегу Днестра. В этот момент наши дороги с тобою разошлись. Тебя задвинули на северо-запад, а я попал в 3-й Украинский фронт (к Толбухину).
   Форсирование Днестра (чуть выше Овидиополя), Ясско-Кишеневская группировка, Болгария, Югославия (штурм Белграда), Румыния, Венгрия (штурм Будапешта), Австрия (штурм Вены). Победа на юге Австрии (город Сан-Пельтен). Почти рядом граница с Италией. Вот такой маршрут!
   Еще одна, общая для нас с тобою, "лошадиная проблема".
   Когда мы в ночь с 8 на 9 сентября 44 г. перебрались через очередной перевал, перейдя границу Болгарии, то увидели "чудо". Вся долина - сплошное море огней. Это был город Шумен, освещенный уличными фонарями, во всех окнах свет (нейтральная страна - нет светомаскировки), и все "братушки" на улицах приветствуют нас, целуют, забрасывают фруктами, брынзой, булками, колбасами, цветами и т.п.
   Утром это ликование слегка поутихло - мы получили приказ "освобождать братушек" от всех видов личного транспорта: повозки, лошади, волы, арбы, велосипеды и т.д. (авто и мотоциклов там почти не было, да если и были, то они достались офицерам). В результате этого "освобождения" мне досталась низкорослая, белая с серыми пятнами, лошадка (ужасно симпатичное существо, похожее на мула) и седло. Что с ними делать я, конечно, не знал. Какой-то усатый обозник помог мне ее оседлать. Но нужно было влезть на нее! Все мои усилия, несмотря на то, что были стремена, ни к чему не приводили. Я ее ставил и подле дерева и подле забора - все тщетно. С чьей-то помощью я взобрался на нее, и мы даже поехали в нужном направлении.
   А направление было - строго на юг. Все магистральные дороги и шоссе были заняты бесконечными танковыми и артиллерийскими колоннами, "катюшами", транспортерами, "студебекерами" и другой техникой. Силы прорыва РГК мчались на юг. Нам ("сапожкам") остались только проселочные и горные дороги.
   Марши по 90 - 100 км. в сутки и через пару дней - узенькая речушка, тишина. А на той стороне - турецкая погранзастава; парные турецкие патрули в коричнево-табачной форме расхаживающие во весь рост. С этой стороны - сотни стволов на каждый км, под каждым деревом - танк, или штабная рация. Тесно, как в коммунальной кухне.
   Неожиданный трехсуточный отдых. Появившиеся политработники популярно рассказывали историю (начиная с Екатерины II-й) о том, как Россия всегда стремилась к овладению проливами из Черного моря, и как СССР задыхается без Босфора. А от нас до Босфора - "рукой подать". Говорили даже, что в проливе сейчас очень теплая вода, и всем разрешат купаться.
   Но Сталину не удалось "уболтать" Черчилля и Рузвельта, и через 3 дня вся эта армада развернулась на запад, на Югославию
   За дни марш-броска на юг мы с моей лошадкой постепенно нашли общий язык. Я даже научился ее кормить, поить и умудрялся дремать в седле, пока она на ходу украдкой пощипывала сено из впереди едущей повозки. Но в это же время моя задница покрылась пузырями и жутко болела. Поэтому марш-бросок на запад я провел на обозной повозке, лежа на животе.
   Это не единственная моя "лошадиная история". Была еще трагикомическая ситуация в Венгрии, но хватит о лошадях.
   Какой-то из твоих идиотов-командиров угрожал тебе штрафной ротой. А я в ней был. Венгрия, трибунал (Мартон-Вошар), расстрел с заменой на 3 месяца штрафной роты. Не буду писать, что я не был виноват. Я был виноват и подлежал наказанию по законам любых воюющих государств.
   331 ОШР (Отдельная Штрафная Рота). Командир роты, вечно пьяный, красавец, увешанный серьезными орденами (не колодками) - ст. лейтенант Горобец. Это была 7-я штрафная рота, которую он уничтожал. Нас было 127 человек.
   Ты пишешь о насилии, вандализме, варварстве, грабежах, бандитизме, которые массово совершали "воины освободители" в погонах Советской Армии. Не уверен, что у тебя хватит фантазии представить, что делали "воины освободители" без погон - штрафники. Нормальному человеческому уму это непостижимо. Кроме погон и звездочек, мы были лишены всех человеческих прав. За нашу гибель, по любой причине, не отвечал даже командир роты. Чтобы продемонстрировать это и одновременно показать свое всевластие над нами, он, прямо в строю, в день знакомства, расстрелял двух ребят, которые задали не понравившиеся ему вопросы.
   За нас никто не отвечал, но и мы ни за что не отвечали. И спереди и сзади перед нами была только смерть. Фактически, нас уже не было. Мы были списаны!
   В ночь с 4-го на 5-е января 45 г. мы оказались на исходных позициях - северная окраина Буды (Будапешт). Перед нами была двугорбая высота 259. Наше задание - взять высоту. До нас ее неоднократно безрезультатно штурмовал полк, к которому нас придали. Высота была господствующей, и немцы ее упорно держали.
   Была пурга. Мы двинулись на высоту и овладели ею почти без потерь (4-5 человек). Немцев забросали гранатами в землянках и окопах. Они попрятались от пурги. Был приказ - пленных не брать.
   На исходных нам сказали, что если мы возьмем высоту, то под утро нас сменит штрафной батальон (офицерский). А, так как задание выполнено, ОШР расформируют и, согласно устава, нам простят все "прошлые грехи".
   Ночью немцы бросили танки. Я видел 6 штук. В роте было всего 4 ПТР, но один танк удалось поджечь. Остальные уползли. Никакого штрафного батальона под утро не было. Вместо него всю высоту обработали наши "катюши", а затем утром, когда кончилась пурга, нас добросовестно проутюжили 4 "ИЛа". От роты осталось меньше половины. Раненые замерзали прямо на глазах. Плотность огня была такая, что поднятую на палке каску прошивало мгновенно.
   С ужасом мы увидели надвигающиеся строем полсотни "Бостонов", но, по всей вероятности, связь и "взаимодействие родов войск" все же удалось наладить. Они прошли над нами и не сбросили на нас ни одной бомбы. Они бомбили ближайший городской район и старинный монастырь.
   В течение дня немцы трижды атаковали. Но мы выстояли. Ни жратвы, ни боеприпасов. Наконец ночью к нам пробрался санинструктор (погиб на обратном пути), поднесли термосы с замерзшей едой и несколько ящиков патронов.
   Офицерский штрафной батальон сменил нас только через 3 дня. С высоты спустилась горстка людей - человек 20-30. Вопреки всем уставам вместо расформирования роту "пополнили". Теперь в ней опять было около 150 человек. Новое задание - взять монастырь, который мы хорошо видели с высоты. Но до него был десяток кварталов шикарных особняков (аристократический район). Каждый особняк - в саду, за каменным, или чугунным забором. Каждый особняк - опорный пункт. Днем - нос нельзя высунуть. Штурмовка только ночью. Дом за домом. Граната (иногда противотанковая), очередь. Бросок в окно или в дверь, опять граната, очередь и т.д.
   А в подвалах - жильцы дома, среди которых женщины, девушки, а в комнатах - богатство, которого никто из нас никогда не видел.
   Из 5-и штатных офицеров - управленцев роты ни один ни разу не появлялся на переднем крае. Мы бы их мгновенно прикончили. Они нас боялись больше, чем немцев. Все указания и инструкции давались только в штабе - кварталов 5 от переднего края. Каждую ночь штатный старшина роты (бывший уголовник), который хорошо изучил сексуальные вкусы штаба, вместе с парой ребят обшаривали все подвалы и закоулки очередного взятого нами дома. Они разыскивали молоденьких девушек и девочек (как правило, одетых в какие-то лохмотья и перепачканных то ли сажей, то ли гримом). Под вопли, плач, крики мам, предлагавших себя вместо дочек, их уводили в штаб роты. Попытки защитить, не пустить оканчивались при помощи приклада (в лучшем случае) или пистолетного выстрела. Эта операция называлась "крумпли пуцоне" ("чистить картошку"). Это выражение в Венгрии стало нарицательным.
   А бабушки, мамы и старшие сестры становились на день добычей штурмовиков, захвативших этот дом.
   Со вторым набором в роту попал бывший мичман Дунайской флотилии - двухметровый, худой как скелет. Он не снимал "рябчик" под расхристанным бушлатом. За поясом он носил бескозырку и одевал ее, когда шли в атаку. Он был садист и сифилитик, сбежавший из Баба-Дага.
   С наслаждением он выполнял в роте все расстрелы, изредка попадавшихся пленных немцев и власовцев. Венгры в плен не сдавались Они либо отстреливались до последнего патрона или, что чаще, отрывали кусок простыни, завязывали белую повязку на левой руке (опознавательный знак), и присоединялись к каким-то венгерским батальонам, которые рядом с нами воевали якобы только против немцев, а не против нас. Проследить за этим процессом было совершенно невозможно, да никто и не следил.
   Так вот, этот мичман в течение дня пытался удовлетворить свою похоть с несколькими женщинами (возраст и внешний вид значения не имели). К этим женщинам никто другой уже, естественно, не прикасался, а если случались ошибки, мичман хохотал и был в полном восторге. Он, заражая всех, мстил всему человечеству за свой сифилис, подхваченный в Румынии. Он не добежал до пролома в монастырской стене всего 10 метров - подорвался на мине. Его даже не эвакуировали.
   Страшную ситуацию создавали власовцы. Крик из дома: - Славяне, сюда! Здесь свои! - и пулеметная очередь, или граната.
   Монастырь мы взяли. В нем были монахи в коричневых рясах и капюшонах. Нас они не замечали. Смотрели сквозь нас. Они продолжали заниматься своими хозяйственными делами, ухаживали за какими-то больными или ранеными, женщинами и молились. Их мы не трогали.
   Нас снова пополнили и новое задание - дойти до Дуная в районе моста Ференца (висячий цепной мост, в то время разрушенный). 13 февраля мы вышли к этому проклятому мосту. Вдали, вдоль набережной, навстречу мелкими группками делали перебежки какие-то солдаты. Встретили их огнем. Белый флаг. Оказалось, что это войска 2-го Украинского фронта. Фронты сомкнулись, а немцев и власовцев не было. Но это уже другая, не менее страшная история.
   Наконец, нас расформировали. Из первого состава осталось только 7 человек. Один из них я.
   Мне было 19 лет. Я ушел на войну не зная, что такое женщина. Из Будапешта я вышел таким же. Я хранил верность своей любимой девушке, которая якобы ждала меня (по письмам), но вышла замуж за 4 месяца до моей демобилизации в 48 году.
   Спустя 45 лет, во время командировки в Будапешт, мои венгерские коллеги раздобыли подробнейший топографический план города, нашли высоту 259 и отвезли меня туда. Прекрасный парк, тенистые аллеи, цветы, маленький искусственный водопад между двумя горбами. А тогда - ни одного дерева или кустика, все перепахано воронками - никакого укрытия. Только на вершинах были круглые, сложенные из камня капониры, от стоявшей там когда-то зенитной батареи.
   Вместе с моими венгерскими коллегами я прошел пешком до монастыря (те же монахи в коричневых капюшонах смотрели сквозь нас), а затем и до моста Ференца (восстановлен, но называется иначе). Все неузнаваемо изменилось. Я узнал очень мало мест. Большинство из моих попутчиков родились уже после войны или были тогда детьми.
   Хватит! Мой восторг от твоих мемуаров естественно стал перерождаться в мои мемуары.
   Огромное спасибо тебе за 4 книжки, вернее за то, что ты их написал. Ведь это самое большое и главное, что мы совершили в жизни. Все остальное - мура, которая ничего не стоит. В этот период своей жизни мы были не просто "участниками ВОВ", а творцами новейшей истории.
   Дорогой Валька! Желаю тебе здоровья, долгих лет жизни, бодрости и всяческих успехов на литературном и других поприщах. Еще раз - огромное спасибо!
  
   23.01.2004 Игорь Педаховский
  

Igor Pedakhovsky

BingenerWeg 53,40229 Dusseldorf Deutschland

T-0211-722813

  
   PS. Дорогой Валентин Иванович! Извини меня за то, что я так долго не отправлял тебе это письмо.
   Когда в январе месяце я начал печатать письмо, в моем принтере закончились чернила. Новый картридж чернил стоит 42 Евро. В первом квартале я не мог выкроить из своего бюджета такую сумму. Купил только сегодня (8 апреля). С голоду здесь умереть не дают, но позволить себе еще что-нибудь очень трудно".
  
   Олег Шульга целиком одобрил мою повесть, найдя ее интересной и полезной. Игорь Педаховский отметил только две допущенные мною, по его мнению, неточности. Одна связана с Карлом Радеком, а вторая с гибелью теплохода "Ленин". Все остальное он, такой же, как и я, очевидец тех далеких событий, полностью подтверждает. Что же касается Радека и теплохода, то здесь моя вина лишь в том, что я использовал данные, приведенные в официальной печати.
   Положительные отзывы моих друзей на первые два тома повести "Мир и война" в какой то степени тоже подтолкнули меня к ее продолжению в надежде на то, что следующая книга будет также положительно оценена читателем.
   А теперь вернемся в победный 1945 год. Только что закончилась самая кровопролитная во всей истории человечества мировая война, и народы, зализывая бесчисленные раны, с удивлением спрашивали себя:
   - Зачем и какому богу были принесены эти десятки миллионов людских жертв.
   Сразу после дня победы над Германией (кажется, это произошло в середине мая) была объявлена демобилизация военнослужащих старших возрастов, начиная с 1920 года и старше. Я слышал, что в других полках солдатам и сержантам при отправке домой выдавали немного каких-то круп, сахара и другие продукты. Мне казалось, что подобные подачки людям, отстоявшим свою Родину в такой страшной войне и принесшим ей победу, являются просто унизительными. В моем родном 143-м минометном полку демобилизованным военнослужащим, уезжавшим в Россию, подачек не давали, у нас поступили с ними еще более отвратительно.
   Это было под Фрайбургом. Перед отправкой на Родину демобилизованных выстроили на плацу. Заставили снять с себя вещевые мешки, положить их на землю и открыть. По приказу командования полка была устроена проверка личных вещей наподобие того, как это по рассказам бывших заключенных делают в тюрьмах и лагерях для уголовных преступников, и на языке уголовников называется "шмоном". Старшины рылись в вещмешках отправляемых домой и отбирали у них все, что по своему усмотрению считали лишним. Смотреть на такое было невероятно противно. Я невольно испытывал стыд и за унижение отправляемых домой солдат, за командование полка и за всю нашу страну в целом, в которой такое могло иметь место.
   После демобилизации началось расформирование нашего 143-го минометного. Часть солдат и сержантов разъехались по домам, а полковых офицеров - кого направили в резерв, а кого для прохождения службы в другие полки и дивизии. Остатки нашего полка вместе с его командиром и замполитом сначала перевели в Швайднитц. Но там мы простояли очень недолго, кажется, не больше двух недель. А затем в Фаульбрюк. Под Фрайбургом я простился со своей лошадью, к которой привык и которую даже полюбил. Я очень хотел забрать ее с собой, но осуществить такое желание у меня не было никакой возможности. При подобного рода передислокациях я, как и любой другой солдат и сержант, мог взять только то, что было на мне, а еще полевую сумку и тощий вещмешок с тремя пистолетами - парабеллумом, приобретенным в Данциге, массивным бельгийским пистолетом с толстой рукояткой, в магазин которого помещался двадцать один патрон, подаренный мне приятелем-офицером, и миниатюрным дамским браунингом, найденным во время боев на какой-то немецкой железнодорожной станции в полуобгоревшем вагоне поезда. Кроме этого совершенно ненужного мне арсенала в моем вещевом мешке были бритвенные принадлежности и еще кое-какая мелочь: полотенце, мыло, зубная щетка. Если во время войны мы месяцами не раздевались и не снимали обуви, то теперь, после ее окончания, появилось время для того, чтобы даже чистить зубы. В процессе боевых действий об этом думать было некогда.
   Сейчас мне трудно объяснить даже самому себе, зачем я таскал в вещмешке пистолеты. Скорее всего, по молодости и глупости. Ведь я и тогда прекрасно понимал, что после войны мне подобное оружие иметь не полагалось, и что домой я его тоже увезти не смогу хотя бы потому, что за незаконное хранение таких "сувениров" можно было если и не схлопотать срок, то уж точно нарваться на большие неприятности. И все-таки пистолеты хранил, наверное потому, что просто взять и выбросить их было жалко.
  
  
  

Фаульбрюк

  

I

   Фаульбрюк - это небольшая деревня. Но это не украинская довоенная деревня с крытыми соломой хатами и не русская с деревянными избами, где порой и сейчас, через шестьдесят лет после окончания войны, нет водопровода, где туалет непременно во дворе, где постоянно отключают электричество. Деревня с грязными вонючими коровниками и свинарниками, где украинские либо русские скотницы, скользя по скользкому грязному полу, сгребают лопатами навоз и зачастую через окна выбрасывают его наружу. Они же на себе носят и корм животным. Фаульбрюк - это деревня немецкая с благоустроенными каменными домами, крытыми черепицей, с газовыми плитами, с просторными опрятными кухнями, с ваннами, чистыми погребами с электрическим освещением, полными солений и консервированных продуктов и с небольшими опрятными, ухоженными дворами.
   Кстати, следует отметить, что никаких домашних животных в Фаульбрюке я не видел. В Германии скот и птицу, как правило, разводят не во дворах деревенских домов, и, разумеется, не в колхозах, как у нас, а в специализированных частных хозяйствах вне деревень. Лошади, коровы и свиньи там откормлены и безукоризненно чисты. В помещениях, где держат скотину, ни грязи, ни вони нет и в помине. Когда в шестидесятых годах, уже будучи преподавателем Одесского инженерно-строительного института, мне пришлось несколько раз бывать с группами студентов на сельскохозяйственных работах в наших колхозах (тогда помощь студентов, рабочих и служащих колхозникам в уборке урожая широко практиковалась), я с грустью и огромным стыдом за нас - победителей сравнивал наши и немецкие животноводческие дворы.
   Фаульбрюк скорее следует называть не деревней, в нашем понимании этого слова, а небольшим поселком городского типа. В нем были две добротные двухэтажные школы (католическая и евангелистская), магазин, два просторных клубных помещения, здание сельской администрации. Улицы деревни покрыты прочным асфальтом без ям и выбоин, обычных для второстепенных улиц наших не только областных, но даже столичных городов.
   Население Фаульбрюка составляли в основном поляки, занявшие дома бежавших или выселенных ими немцев. Поляк, воевавший против немцев и имеющий медаль за победу над Германией, получал немецкий дом со всем, что в нем было: мебелью, домашним скарбом, запасом продуктов, коровами, лошадьми и другой живностью, если таковая была у хозяина-немца. А сам хозяин должен был освободить принадлежащий ему дом в течение 24 часов - убраться со своей семьей куда угодно. При этом ему разрешалось взять с собой не больше десятка килограммов своего имущества, которое вполне умещалось в детскую коляску или такую же, как коляска, маленькую тележку. Точно также в Одессе в 41-м году во время оккупации румыны выгоняли евреев из принадлежавшего им жилья. Разница была лишь в том, что выгнанные немцы могли идти, куда глаза глядят, а евреев угоняли в гетто.
   Но ко времени прибытия нашего полка в Фаульбрюк немцы там еще оставались. Помню хозяина небольшой столярной мастерской, молодую женщину - парикмахера - Эльзу, которая при бритье никогда не пользовалась помазком. Она всегда готовила мыльную пену в специальном маленьком плоском тазике и мылила щеки перед бритьем рукой. И еще помню пожилого немца, он мне тогда казался совсем старым, хотя лет ему было, вероятно, немногим более пятидесяти. Он всегда ходил утром на работу, а иногда ездил туда же на велосипеде с трубкой во рту, свисающей ниже бороды, и непременно первым приветствовал нас, военных, одним и тем же словом "моэн", что значило "гутен морген"
   О том, что летом 1945 года из Фаульбрюка выселили еще не всех немцев, можно было судить и потому, что немецкие мальчишки лет десяти-двенадцати каждый день приходили с котелками к нашей солдатской столовой за остатками пищи. Их было в этой деревне больше десятка. Повара им никогда не отказывали, и мальчишки всегда уносили домой какую-нибудь еду. Хотя часто, прежде чем допустить ребят к кухне, кое-кто из наших солдат заставляли мальчишек ходить строем, выполнять воинские команды и, маршируя в строю, петь советские строевые песни, которым их тут же обучали. Эти шутники-затейники, наверное, считали такое развлечение разумным и забавным.
   Гражданское руководство в деревне осуществлял поляк, которого называли "солтус" (сельский староста). Военная власть принадлежала командиру нашего полка полковнику Олейнику.
   Наш первый дивизион разместили в замке - трехэтажном сооружении в готическом стиле. У меня там была своя маленькая комнатка на первом этаже с фасадной стороны замка. Мне лично и замок, и моя уютная комнатка в нем, очень нравились. После размещения полка в Фаульбрюке жизнь в гарнизоне потекла медленно и однообразно. Подъем, утреннее построение, учеба в поле или в классах, вечернее построение, снова проверка личного состава, затем отбой. И так каждый день. Почти сразу же меня назначили старшиной дивизиона. Но командование людьми, а тем более хозяйственные дела, которые надлежит выполнять старшине, меня никогда не привлекали. Поэтому я предпринял все, что мог, чтобы избавиться от этой обременительной должности, и вскоре достиг своей цели. Меня от нее освободили.
   В начале июня на комсомольском собрании лейтенант - комсорг полка, который был года на три старше меня, и которого я впервые увидел на этом собрании, предложил избрать меня комсоргом дивизиона. Собрание мою кандидатуру поддержало, и я стал комсомольским вожаком половины нашего минометного полка.
   Не могу сказать, что я очень обрадовался новому назначению, но энергии у меня в ту пору было хоть отбавляй, и я решил, раз уж меня избрали руководителем, показать комсомольцам дивизиона и лейтенанту комсоргу полка, на что я способен. На первом же комсомольском собрании, которое я уже проводил сам, я сказал:
   - Товарищи комсомольцы, такая комсомольская работа, какая велась в дивизионе до моего избрания, никуда не годится. Она представляла собой пустую болтовню без каких-либо конкретных полезных дел. Собрания проводились формально - для галочки. Решения, которые собрание принимало, практически никогда не выполнялись. Отчеты по якобы выполненным решениям сплошь были липовыми. Впрочем, эту "липу" полковое комсомольское и партийное руководство всегда принимало без возражений и, наверное, включало ее в свои отчеты, которые представляло в политотдел армии. Как вы считаете, хорошо это или плохо?
   Солдаты и сержанты (офицеры полка, как правило, были членами партии и комсомольские собрания не посещали), присутствовавшие на собрании, обычно безучастные и безразличные к подобным мероприятиям, старались сесть подальше от стола, за которым располагались члены комсомольского бюро дивизиона, чтобы подремать во время собрания, на сей раз проявили к моим словам некоторый интерес. И даже кое-кто ответил, что это действительно плохо. А меня, как говорят, понесло:
   - Так вы согласны со мной, что если мы настоящие комсомольцы, нашу комсомольскую работу надо менять в корне? - снова задал вопрос я. И в ответ услышал:
   - Конечно, согласны, но что ты конкретно предлагаешь?
   - А вот что, - ответил я. - Во-первых, разумеется, боевая подготовка. Хотя учиться нам, если говорить откровенно, нечему. Свои минометы все мы знаем на зубок. Многие прошли с ними от Сталинграда до Балтийского моря. И наше военное мастерство отмечено боевыми медалями и орденами, которые я вижу у вас на груди. Что же касается политической подготовки то лично я считаю такую подготовку пустой тратой времени. Все мы и без нее любим свою Родину и гордимся ею.
   Мы знаем, что товарищ Сталин гениальный стратег и только благодаря ему, страшная военная машина Германии, с помощью которой Гитлер захватил почти всю Европу, перестала существовать. Из-под гнета гитлеровцев были освобождены не только оккупированные немцами республики Советского Союза, но и многие европейские страны. Десять сталинских ударов останутся в истории на века. Их будут изучать наши потомки. Мы гордимся и тем, что нам довелось воевать под началом такого прославленного маршала как Константин Рокоссовский.
   А теперь о том, что делать нам - комсомольцам первого дивизиона 641-го гвардейского минометного полка, чтобы наша комсомольская работа была разумной, полезной, такой, чтобы наша комсомольская организация явилась примером для других комсомольцев, чтобы у нас учились, перенимали опыт нашей работы.
   Конкретно предлагаю следующее:
   1. Всем комсомольцам повышать свой интеллектуальный уровень. Для этого нужно как можно больше читать. Читать в каждую выдавшуюся свободную минуту. И читать не всякую ерунду, а классиков наших и зарубежных;
   2. Стараться лучше освоить языки страны, в которой мы живем - польский и немецкий. Так как знание любого иностранного языка обогащает человека. Приобщает его к новой культуре, обычаям, нравам. Открывает перед ним совершенно новый незнакомый ранее мир.
   3. При любой возможности общаться с местным населением. Разъяснять полякам и немцам преимущество нашего социалистического строя перед строем капиталистов.
   Может быть, кто-то не согласен со мной и хочет высказать свое мнение, - в заключение спросил я. - Прошу к столу или с места. Как угодно. - Но желающих выступить не нашлось. Только послышались отдельные возгласы: "Чего там, все правильно, согласны".
   - Тогда давайте проголосуем за внесенные мною предложения. Кто за? Поднимите руки. Кто против? Кто воздержался? Ну что ж, принято единогласно. Итак, за работу, комсомольцы. Собрание считаю закрытым.
   А на следующий день после комсомольского собрания меня и еще трех сержантов из нашего полка вызвал замполит - майор Орешко и сказал, что мы зачислены в дивизионную партийную школу, которая находится в Райхенбахе, и которую нам следует посещать два раза в неделю.
   Я совершенно не помню, чему нас учили в этой школе. Не помню, наверное, потому, что то, о чем говорилось на занятиях, было примитивно и неинтересно. Из всей этой учебы в моей памяти отлично сохранилась лишь чудесная легкая пароконная рессорная коляска, на которой мы вчетвером ездили туда и обратно в день занятий. От Фаульбрюка до Райхенбаха всего семь километров. Колеса коляски были с надувными шинами, поэтому езда по прекрасной асфальтовой дороге доставляла истинное удовольствие. Прекрасное летнее утро или
  
  
  

0x01 graphic

В перерыве между занятиями в дивизионной партийной школе

(Райхенбах, 1945 г.)

  
   конец дня, легкое покачивание коляски на ходу и мерный, монотонный стук лошадиных копыт об асфальт дорожного покрытия убаюкивали и располагали к самым приятным размышлениям. В этих поездках меня постоянно крайне удивляли бидоны с молоком, выставленные у края дороги, попадавшиеся на нашем пути. Позже я узнал, что бидоны там оставляли фермеры из близлежащих ферм для того, чтобы их подбирала специальная служба, которая свозила молоко на
   масслозавод в Райхенбахе. Я был убежден, что оставлять бидоны хоть с молоком, хоть с чем угодно без присмотра на наших отечественных дорогах было бы верхом легкомыслия или скорее явным признаком глупости.
  

II

   Спустя неделю после описанного мною комсомольского собрания я как-то на улице встретил капитана - уполномоченного отдела "Смерш". Мы шли по разным сторонам улицы. Увидев меня, он крикнул:
   - Старший сержант, подойди ко мне.
   Я пересек улицу и, приложив руку к пилотке, по-уставному отчеканил:
   - Товарищ капитан, старший сержант Бекерский по вашему приказанию прибыл.
   Капитан-начальник особого отдела полка появился у нас совсем недавно, сменив прежнего уполномоченного отдела "Смерш". Это был худой узкоплечий человек лет тридцати с немногим, среднего роста, с лысым желтым черепом, с заурядным удлиненным желтым лицом, с широко посаженными глазами неопределенного цвета и большим хрящеватым носом. Как всякий контрразведчик капитан в полку был на особом положении. С полковыми офицерами дружбы не водил. Общался только с командиром полка. Я его в Фаульбрюке видел всего раз или два и, откровенно говоря, был удивлен, когда он позвал меня. Подходя к нему, я пытался сообразить, зачем мог ему понадобиться.
   - Хорошо, что встретил тебя, - начал капитан, когда я поравнялся с ним. - Я хочу побеседовать с тобой.
   Мы пошли рядом, и он некоторое время шел молча. Я, естественно, тоже молчал и по-прежнему ломал голову над причиной его интереса ко мне. Чтобы это все значило, - размышлял я. И о чем таком особист собирается говорить со мной. И хотя любой интерес со стороны контрразведчика штука мало приятная и, как правило, не сулит ничего хорошего, я чувствовал себя совершенно спокойно, потому что никаких причин для беспокойства по поводу предстоящего разговора у меня не было и быть не могло..
   Подойдя к одному из домов, капитан сказал: "Вот здесь я живу. Зайдем ко мне. У меня и побеседуем. Это удобней, чем на улице". В доме он предложил мне сесть у небольшого круглого стола, покрытого светлой скатертью, сам сел напротив, и опять довольно долго молчал, то глядя на меня, как бы изучая, то в окно, о чем-то думая. Его поведение не столько беспокоило меня, сколько раздражало, но ни возмутиться, ни встать и уйти я не имел права. Поэтому я вынужден был сидеть и ждать, когда же он начнет обещанный разговор. Наконец после утомительно долгой паузы капитан заговорил:
   - Почему ты отказался от исполнения обязанностей старшины дивизиона?
   - Товарищ капитан, не нравится мне заниматься учетом гимнастерок, брюк и портянок. Эта работа на любителя, а мне в батарее интересней, - ответил я, понимая, что главный разговор пойдет совсем не об этом.
   - Ну что ж, может быть, ты правильно поступил. Тебе видней. А недавно я слышал, что тебя избрали комсоргом дивизиона. Значит, ты пользуешься авторитетом у своих товарищей. Это хорошо.
   И опять в нашей так называемой беседе наступила долгое молчание. Я подумал, что у контрразведчика, наверное, такая манера вести разговор, и нисколько не удивился его осведомленности о моих делах. На то он и уполномоченный особого отдела, чтобы знать все обо всех, и стал ждать, что он скажет еще.
   - А вот ты как комсорг можешь мне ответить, - снова начал особист, - в дивизионе у вас все благополучно?
   - Я абсолютно уверен в этом, товарищ капитан, - ответил я.
   - Так уж и абсолютно. Вот во втором дивизионе тоже, наверное, были абсолютно уверены, а у них сбежал старшина. Или ты этого не знаешь?
   - Конечно, знаю, но это чрезвычайный случай. Я даже представить себе не могу, что его заставило решиться на такой дикий, бессмысленный поступок - предать Родину, опозорить полк, себя, своих родных. Может быть, у него просто крыша поехала.
   Никак не отреагировав на мое последнее замечание, капитан сказал:
   - Да, вот тебе и абсолютно уверен. Надо быть не абсолютно уверенным, а постоянно бдительным. Тогда и не будет таких чрезвычайных случаев. Ты как комсорг дивизиона тоже обязан заботиться об этом. Ты должен досконально знать мысли и намерения всего рядового и сержантского состава дивизиона и хотя бы раз в неделю представлять мне письменный отчет обо всем, что у вас происходит.
   Его заключительная фраза меня просто ошарашила и возмутила. Мне даже стало трудно дышать, и я почувствовал какой-то легкий приступ, похожий на тошноту. Вместе с тем, в моей голове одновременно с приливом крови к вискам мелькнула мысль: снова как в учебном батальоне новый уполномоченный отдела "Смерш" намеревается сделать из меня "стукача". Но это было уже не довоенное время, когда отказ сотрудничать с органами НКВД расценивался как измена Родине, и даже не сорок четвертый год, а сорок пятый. Теперь я представлял собой не того зеленного курсантика, каким был в учебке. И если уж я тогда избежал подобного предложения, то теперь говорить со мной на подобную тему со стороны контрразведчика было пустой тратой времени. Решив повторить прием, который помог мне в учебке, и изобразив из себя туповатого парня, не понимающего, о чем идет речь, я сказал:
   - Все ясно, товарищ капитан. Я должен каждую неделю представлять вам копии протоколов комсомольских собраний. Только вот собираемся мы всего раз в месяц, так что каждую неделю, наверное, не получится.
   При всей антипатии, которую во мне вызывал капитан, он явно дураком не был и сразу понял, что я "Ваньку валяю". Вперив в меня свои маленькие злые глаза, он медленно, чеканя слова, но не повышая голоса, повторил свое требование. - Мне твои протоколы не нужны, - сказал он. - Протоколы, это по другой линии. Я должен знать мысли и намерения всего личного состава дивизиона, и ты как комсомольский руководитель обязан мне в этом помогать. Ясно?
   - Ясно, товарищ капитан. Все, чем живут комсомольцы, отражено в протоколах. А писать вам отчеты, какие вы требуете, я не смогу, - сказал я твердо.
   - Почему? - похоже вполне искренне удивился капитан.
   - Потому что подслушивать, что говорят мои товарищи, и подсматривать за ними, считаю неприличным и делать этого не буду.
   Наверное, он не ожидал от меня такого резкого отказа сотрудничать с ним. Его лицо покраснело и исказилось от возмущения. На скулах капитана играли желваки. В нашем разговоре снова наступила продолжительная пауза.
   - Ну что ж, не хочешь - не надо, - наконец зло, сквозь зубы процедил он, - только смотри, как бы тебе не пришлось пожалеть о сегодняшнем дне. Запомни его хорошенько. Иди. Я тебя больше не задерживаю.
   - Слушаюсь, - отчеканил я, вставая. Приложил руку к пилотке, и, повернувшись по уставу кругом, вышел из его дома, прекрасно сознавая, что с этого дня приобрел себе в лице контрразведчика очень опасного, по меньшей мере, недоброжелателя, который вполне может сильно испортить мне жизнь и даже искалечить ее. И все-таки к тому, что произошло, я отнесся с легкомыслием молодости. Теперь, много лет спустя, я знаю, что вербовка "стукачей" входила в прямые обязанности контрразведчиков. Число завербованных являлось оценкой одного из направлений их деятельности. Я не сомневаюсь в том, что подобные предложения делали не мне одному. Не могу и не хочу думать дурно о своих товарищах по дивизиону, но не исключаю и того, что не все попытки нашего контрразведчика совратить человека, сделав из него "стукача", остались безуспешными. И еще. Я почти не уверен в том, что он по своим каналам получил исчерпывающие сведения о моем прошлом. И только из-за отсутствия в нем каких-либо зацепок, которые позволили бы ему разделаться со мной за мою строптивость, я пользовался относительной свободой.
  

III

   Однажды от кого-то из своих друзей я узнал, что в одном из сельских клубов польская молодежь вечерами по субботам и воскресеньям устраивает танцы, и мне очень захотелось побывать там. Осуществить это было совсем не просто, поскольку рядовой и сержантский состав находился на казарменном положении с довольно строгим распорядком дня: подъем, завтрак, учеба в классах или в поле, обед, снова занятия, личное время - час перед ужином, вечерняя проверка и отбой. Но я не мог устоять перед искушением все же посетить танцы, которые кстати поляки, называли "забавы". Как-то после вечерней проверки, я вылез через окно и отправился в клуб. Танцевальный зал, куда я пришел, был большим и хорошо освещенным. Под потолком устроители танцев развесили гирлянды из веток ели и национальных флажков, которые делали танцевальный зал уютным и праздничным. На небольшой эстраде в одном из углов зала разместился местный оркестр из четырех человек. Вся танцующая молодежь в основном были поляки. Из наших - только несколько молодых офицеров. Немцам вход туда был запрещен. Впрочем, я не помню, чтобы мне приходилось встречать в Фаульбрюке немецких парней и девушек. Если они там и были до прихода наших войск, то, скорее всего, опасаясь русских, заблаговременно перебрались на запад.
   Танцы на польских "забавах", разумеется, нисколько не походили на современную бестолковую толчею на дискотеках. Танцевали танго, фокстрот, вальс, падеспань, краковяк. Последний чаще всего с притопом, с задорными выкриками. Танцевали даже мазурку.
   Я немедля пригласил польскую девушку и принял самое активное участие в общем веселье, причем танцевал нисколько не хуже местных молодых людей. Закончились танцы после полуночи, и я тайком, никем незамеченный, опять через окно вернулся в расположение дивизиона. Такие вылазки я осуществлял еще не один раз.
  

IV

   Как-то погожим июньским днем во второй половине месяца я, выполняя какое-то поручение начальника штаба дивизиона, вышел на сельскую площадь. С соседней улицы навстречу мне выехал мотоцикл, которым управлял лейтенант - комсорг полка. Увидев меня и поравнявшись со мной, он остановил мотоцикл, поздоровался и спросил, как идут дела в дивизионной комсомольской организации. Я ответил, что вроде бы все в порядке, провели собрание, на котором обсудили конкретные задачи комсомольской организации на ближайшее время и приняли по ним решения.
   - Давно у тебя мотоцикл? - спросил я лейтенанта в свою очередь.
   - Нет, - ответил он. - Только на прошлой неделе приобрел. Вот обкатываю.
   И тут у меня появилась мысль использовать мотоцикл лейтенанта, чтобы повидать Маргарет, с которой я подружился в Швайднице и которую не видел уже больше месяца.
   Начал я издалека.
   - Ну, и как он бегает? - спросил я лейтенанта.
   - Нормально, - ответил тот. - Вот только тормоза чуть отрегулирую и будет полный порядок.
   - А не слетать ли нам в Швайднитц, чтобы его лучше испытать? Это же совсем близко, немногим больше десяти километров.
   - А что мы там забыли? - спросил лейтенант. - Почему именно в Швайднитц?
   - Понимаешь, - ответил я, - мы в нем стояли недели две и он мне очень понравился. А если честно, у меня там была соседка - премиленькая девушка.
   - Так бы ты и сказал, - рассмеялся лейтенант. - Теперь мне ясно, почему тебя потянуло именно в Швайднитц. Ну что ж, давай как-нибудь на днях туда маханем. Вот хотя бы послезавтра, часов в десять утра. Я скажу в дивизионе, что ты мне нужен и я беру тебя с собой. Подходит?
   - Спрашиваешь! - ответил я.
   Лейтенант сказал, что в условленный день заедет за мной, пожал мне руку и укатил на своем мотоцикле.
   В субботу, а я хорошо помню, что была именно суббота, так как объявили генеральную уборку помещений, в которых располагался дивизион, комсорг подъехал к замку точно к десяти. Он поговорил с капитаном-начальником штаба дивизиона, и тот отпустил меня с лейтенантом до понедельника. Мы сели на мотоцикл и выехали из Фаульбрюка в направлении Швайдница. Ехали с ветерком. А я всю дорогу представлял свою встречу с Маргарет, которую не видел так долго. Я был уверен, что она будет удивлена моим неожиданным приездом и непременно обрадуется ему. Мне хотелось скорее увидеть ее, рассказать ей обо всем, что было со мной за время нашей разлуки и услышать ее рассказ о том, как она жила там в мое отсутствие.
   Часам к одиннадцати мы были уже в Швайднитце. Лейтенант приехал сюда впервые. Я же, прожив здесь весной более двух недель, ориентировался в этом городе гораздо свободнее. Поэтому я говорил ему, как и куда ехать и где поворачивать. И вот, наконец, мотоцикл подкатил к хорошо знакомому мне дому.
   Подожди здесь, - сказал я лейтенанту, - я сбегаю, узнаю, дома ли хозяева.
   - Ладно, давай, - ответил он.
   Я быстро вошел во двор, взбежал на крыльцо и постучал в дверь.
   - Herain, - послышался изнутри женский голос, но не Маргарет. Ее голос я прекрасно помнил и узнал бы вне всякого сомнения.
   Я открыл дверь и вошел в комнату. Маргарет с еще какой-то молодой женщиной сидела у стола и что-то шила, а ее маму, которую я хотя и видел всего несколько раз тотчас же узнал. Она поднялась мне навстречу. Позже выяснилось, что незнакомая мне женщина была тетей девушки - сестрой ее мамы. Раньше я ее никогда не видел. Возможно потому, что она приехала в Швайднитц после того, как наш полк уже был в Фаульбрюке.
   - Guten morgen, - сказал я, закрывая за собой дверь, и пожал протянутую мне мамой девушки руку. А хорошенькое личико Маргарет, когда она увидела меня, выражало одновременно радость и удивление. Она оставила свое шитье, встала и, глядя на меня своими чудными глазками, воскликнула: "О! Вальнтын, Wie ich freue!"
   У Маргарет было одно из тех нежных простых лиц, мимо которых сначала проходишь равнодушно, но, приглядевшись пристальнее, невольно очаровываешься свойственным им смешанным выражением доброты, мечтательности и, может быть, затаенной нежности. Ее темные волосы с челкой, закрывающей лоб, были коротко подстрижены. Очень тонкие брови, гораздо темнее волос с насмешливым и в то же время наивным надломом посредине, а также маленькие розовые уши подчеркивали красоту девушки. Но самой очаровательной чертой ее лица, несомненно, были глаза - синие, продолговатые и очень добрые.
   Среднего роста, стройная и гибкая, точно подросток, типичная походка балерины, дополняют ее портрет. Маргарет только недавно исполнилось шестнадцать лет. Однако ее женственности, грации, и шаловливости могла бы позавидовать любая женщина.
   Я подошел к ней, пожал ее маленькую нежную ручку и, обращаясь к маме, сказал: "Aber ich nicht allein. Mein Freund ist mit mir".
   - Sehr gut, - ответила она, - bitte schein mit seinen Freund.
   Я сбегал за лейтенантом, привел его с собой и познакомил с женщинами и девушкой. Затем все мы сели за стол, но поскольку лейтенант в немецком языке был абсолютно несведущ, а женщины знали всего несколько русских слов, наша беседа шла довольно вяло, хотя я, взяв на себя роль переводчика, старался исполнять ее как можно добросовестнее. Во время нашего разговора лейтенант спросил у мамы Маргрет, есть ли где-нибудь поблизости автомастерская? Она ответила, что не знает этого. Тогда он встал из-за стола, сказал, что поищет сам, так как ему непременно нужно что-то отрегулировать в мотоцикле, и мы вместе с ним вышли во двор.
   - Ну, как тебе Маргрет? - спросил я у лейтенанта.
   - Хорошенькая девочка, но она ж малолетка. Как по мне, так ее тетка куда лучше. Да и мамаша недурна.
   - Ничего ты не понимаешь, - возразил я. - Гретель замечательная, умная и добрая девочка. Если бы ты только знал, как приятно и интересно с ней беседовать.
   - Беседовать! - презрительно рассмеялся он. - Дурак ты. Бабы, особенно немецкие бабы, лично мне нужны не для беседы, а совсем для другого.
   Последние слова лейтенанта меня покоробили, но я не стал с ним спорить. А мое представление о моральных качествах комсорга полка существенно изменилось и, увы, не в лучшую сторону. Я решил поговорить с ним на эту тему более обстоятельно как-нибудь в другой раз. А пока отдал ему все деньги, какие у меня были, с тем, чтобы он на обратном пути купил какой-нибудь еды, так как полагал, что в доме Маргарет дела в этом отношении обстоят из рук вон плохо. Он согласился выполнить мою просьбу и укатил искать автомастерскую. А я вернулся в дом.
   Гретель говорила мне, что она в нем родилась и выросла. В доме было три комнаты. По моим представлениям, а сравнивать я мог только с квартирой и домом, где вырос сам, они были хорошо обставлены. В Германии я видел много жилищ, оставленных своими хозяевами перед приходом советской армии, и это позволяет мне утверждать, что домик, в котором жила Маргарет, был более чем скромным и принадлежал людям отнюдь не богатым, а скорее всего рабочим или простым служащим. В просторной гостиной стоял диван, два кресла, буфет, обеденный стол с вазой посредине, в которой были свежие, вероятно, только утром сорванные в саду цветы, торшер у дивана, над ним висела большая картина - натюрморт под стеклом в овальной багетной раме. Еще несколько картин поменьше в скромных рамках с изображенными на них пейзажами украшали стены гостиной. Кроме нее в доме имелись две другие комнаты более скромных размеров. Одна была спальней мамы, в другой всегда находилась Гретель. Здесь стояла ее простенькая опрятная кровать, небольшой письменный столик с настольной лампой и бронзовой чернильницей на нем, шкаф с книжками, мягкое кресло и единственный стул у письменного стола. Чистота в ее комнатке, как, впрочем и во всем доме, была идеальной. В их кухню и другие подсобные помещения мне заходить не приходилось. Я никогда не видел отца Маргарет, и меня это нисколько не удивляло - такое тогда было время. В Германии мужчин вообще было очень мало, и я их встречал крайне редко. Одни погибли в войну, другие были в плену, третьи перебрались на запад. Там в основном остались лишь женщины, старики да дети. Так что погиб ли он на фронте, оказался ли в плену, а быть может, ее родители развелись, не знаю. Я никогда не спрашивал Маргарет об отце. Темой наших разговоров обычно бывали рассказы о нас самих. В основном наши детские и школьные воспоминания. Она мне много говорила о Швайднитце, из которого никогда не выезжала. Я ей об Одессе, о Черном море, о театре. А иногда мы просто подолгу молчали, взявшись за руки, и от этого испытывали огромное удовольствие. Мне казалось, что я влюблен в эту девочку. Но никогда ни слова не сказал ей о будущем. При всей моей в те годы наивности и неопытности, о Гретель в этом отношении и говорить не приходится, я прекрасно понимал, что никакого общего будущего у нас быть не может. И если иногда сам задумывался о нем, что, впрочем, случалось крайне редко, то я невольно вспоминал о прошедшей войне. И вообще о войнах, которые на протяжении всей истории человечества - во все века являлись кровавым, жестоким и отвратительным способом удовлетворения амбиций и планов всякого рода тиранов и деспотов, направленных на захват чужих земель и чужих богатств, иными словами, на грабеж. То есть, совершались те же преступления, какие творят разбойники на проезжих дорогах, только в неизмеримо больших масштабах и с неизмеримо большей жестокостью. И всегда страдали от войн мирные, простые люди, которые расплачивались за эти планы и амбиции своим благополучием, своей кровью, своими жизнями. Войны превращали мирных людей совершенно незнающих друг друга и никогда не причинявших друг другу никакого вреда в непримиримых врагов, которые сжигали деревни, уничтожали города, грабили, насиловали, убивали не только мужчин, но и женщин, стариков, детей.
   Вот и мы с Маргарет, несмотря на то, что война уже закончилась и наступил долгожданный мир, все еще остаемся по разные стороны баррикады. Впрочем, ей никто не мог запретить общаться со мной и даже любить меня. А вот мне такие отношения могли доставить огромные неприятности. Я это отлично понимал. Не знаю, любил ли я ее или был просто увлечен ею. Скорее всего, имело место второе. Рядом с Гретель мне было очень хорошо. Меня умиляли ее наивные вопросы и то, как внимательно она выслушивала ответы на них. Немецкий язык я знал слабо. Поэтому мы оба обменивались короткими самыми простыми фразами. И, тем не менее, отлично понимали друг друга. Мне казалось, что забыть эту милую доверчивую девушку только из чувства самосохранения было равносильно предательству. Я никак не мог найти ответа на вопрос, почему мои чистые отношения с нею у нас в Союзе считаются преступлением.
   После того, как лейтенант уехал, мы с Гретель ушли в ее комнатку и долго говорили о том, как мы тосковали друг по другу, и что происходило в Шваднитце и в Фаульбрюке за время нашей разлуки. Потом вышли из дому и гуляли по улицам города. Нашего гарнизона в Швайднитце не было, а значит, встреча с комендантским патрулем мне не грозила. Поэтому я чувствовал себя в нем свободно. После прогулки возвратились домой и долго сидели под ореховым деревом в их уютном дворике.
   Лейтенант на своем мотоцикле появился только часам к пяти вечера. Мы с Маргарет все это время ничего не ели и хотя проводя время с девушкой, я совсем позабыл о еде, появление лейтенанта напомнило мне о насущных земных потребностях. Когда он, въехав во двор, остановил мотоцикл, первый вопрос, который я ему задал, был именно о еде.
   - Ну что, ты выполнил мою просьбу, - спросил я.
   - О чем речь, - ответил он и показал объемистый пакет, привязанный к багажнику мотоцикла.
   - Ну, тогда отвязывай свой багаж и пошли обедать или скорее ужинать, потому что дело уже к вечеру, и есть охота чертовски.
   Лейтенант снял с багажника привезенный им пакет, и мы втроем вошли в дом. Ни мамы Маргарет, ни ее тети в гостиной не было.
   - Эй, фрау, где вы? - громко и, как мне показалось, довольно бесцеремонно крикнул лейтенант, - мой товарищ хочет эссен, да и я тоже.
   Обе женщины, которые, видимо, что-то делали на кухне, услышав голос лейтенанта, вошли в гостиную, а он тем временем развернул свой сверток и выложил из него на стол буханку белого хлеба, колбасу, банку каких-то консервов, огурцы, копченую рыбину, две бутылки водки и еще какую-то снедь. Женщины, похоже, были удивлены и обрадованы таким обилием съестного, какого, вероятно, давно не видели. Поляки вряд ли заботились о пропитании побежденных немцев. Напротив, они делали все, чтобы те как можно скорее покинули свои дома и убрались с территорий, отошедших к Польше после победы над Германией.
   Мама Маргарет и ее сестра расставили на столе тарелки и рюмки, разложили ножи и вилки, а я спросил лейтенанта: "Зачем ты водку принес?"
   - Как зачем? - удивился он, - что же это за обед с бабами и без выпивки?
   - Мне кажется, что это неприлично. Ведь я с мамой Гретель никогда даже не разговаривал, а мы с тобой здесь впервые. Они могут о нас бог знает что подумать. Ну, взял бы бутылку хорошего вина, это еще куда ни шло, а то водку.
   - Ничего, стрескают и водку, - ответил мой комсомольский руководитель. - И потом, о каком приличии ты говоришь? Это я должен соблюдать приличие перед какими-то немками?!
   - А какая разница - немки, польки, японки или русские? Прежде всего, они женщины.
   - Ну, ты даешь! Большая разница, а если ты этого не понимаешь, я тебе потом растолкую, в чем она состоит.
   Я не стал возражать, но все больше разочаровывался в комсомольском вожаке.
   Наконец женщины приготовили еду, и мы сели за стол. Лейтенант поставил свой стул рядом с тетей Маргарет, а я свой против них, между мамой и дочерью. Кстати только здесь, за столом, я впервые узнал, что маму Маргарет зовут Матильда, а тетю Гертруда. Лейтенант сразу повел себя по-хозяйски. Он откупорил бутылку и стал разливать водку. Намеревался налить и Маргрет, даже настаивал, чтобы ей тоже поставили рюмку, но я и мать девушки не позволили ему сделать это. Вопреки моим опасениям ни мама Маргарет, ни фрау Гертруда против водки не возражали. Я выпил тоже несколько рюмок, а лейтенант пил сам и старательно угощал женщин. Свой первый тост он провозгласил за победу над Германией, второй за товарища Сталина. Я уже не помню, за кого и за что произносил он остальные свои тосты. Скоро лейтенант опьянел. Он молол всякую чепуху, стал обнимать и тискать фрау Гертруду. Полез к ней целоваться. Мне казалось, что женщине это не очень нравится, и я пытался одергивать его, но лейтенант продолжал приставать к своей соседке еще настойчивее. На мои уговоры вести себя пристойнее он не обращал никакого внимания.
   - Кто ты такой, чтобы мне указывать, - еле ворочая языком заявил он. - Ты всего лишь сержант. Так что сиди и помалкивай. И вообще у тебя какая-то подозрительная любовь к немцам. С этим еще надо будет разобраться.
   Потом он стал тащить фрау Гертруду из дома. Она пыталась сопротивляться, но лейтенант все же заставил ее пойти с ним. Мне было очень неприятно глядеть на все это. Я чувствовал себя ответственным за поведение человека, которого привел в этот дом. Ведь не зря говорят: "Скажи мне кто твой друг, и я тебе скажу кто ты". На душе у меня было гадко. Я испытывал стыд за своего комсомольского начальника и ругал себя за то, что уговорил его приехать сюда. Когда мы остались одни, я с досады выпил еще водки и тоже окончательно опьянел. А когда я бываю пьян, что, впрочем, случалось со мной крайне редко, то непременно стараюсь поскорее лечь в постель, чтобы выспаться.
   Проснувшись на рассвете следующего дня, я обнаружил, что нахожусь в спальне фрау Матильды, а на соседней кровати, отделенной от моей прикроватной тумбочкой, спит мама Гретель. Она спала в халате, а я как был в брюках и гимнастерке, но без ремня и сапог. Сам ли я их снял или кто-то помог мне раздеться, я совершено не помнил.
   Я тихонько, чтобы не разбудить мать Гретель, встал с постели, но тут же проснулась и фрау Матильда. Она поднялась вслед за мной, и после того, как я умылся под краном в ванной комнате, подала мне полотенце. А вскоре вышла из своей комнатки и Маргрет.
   Лейтенант появился в доме часов в восемь утра один. Где он ночевал и где оставил женщину, я у него спрашивать не стал. Он первый задал мне вопрос:
   - Ну, как ты провел ночь со своей немочкой?
   - Что ты городишь, - ответил я. - Как ты мог такое подумать? Ей же всего шестнадцать лет.
   - Ну и хорошо, что шестнадцать - возраст самый подходящий. А если ты такой совестливый, то мог бы переспать с мамашей. Она тоже ничего.
   - Послушай, лейтенант, ты говоришь явные глупости. Да, мне эта девушка нравится! И я никогда не позволю себе обидеть ее. Ты это можешь понять?
   - Подумаешь, обидеть! Чем? Я что-то никак не пойму, ты и вправду ненормальный или только прикидываешься? Не будешь у нее ты, так будет кто-то другой. Это же любому дураку понятно.
   - Ладно, хватит об этом, - сказал я, - мы с тобой не поймем друг друга. И все же хочу тебе сказать, что вчера ты вел себя по-хамски или, вернее, по-свински. Ты все-таки офицер Советской армии и не должен забывать об этом. Я очень жалею, что уговорил тебя поехать в Швайднитц.
   Щеки лейтенанта вспыхнули от гнева. Он как-будто даже на минуту растерялся и не мог подобрать слов для ответа. А потом, глядя на меня с презрением, едва сдерживая гнев, произнес: "Ты что, будешь меня учить, как себя вести с какими-то немками? Меня - офицера! Да как ты смеешь со мной так разговаривать! Я тебе еще покажу твое место. Садись, поехали!
   - А попрощаться с хозяйками ты не хочешь? - спросил я его.
   - Не имею ни малейшего желания. Иди сам прощайся с ними и поскорее. Я не намерен долго ждать.
   Я сбегал в дом, сказал, что мы уезжаем, что непременно постараюсь еще как-нибудь приехать, хотя сам мало верил в такую возможность. А Гретель, держа мою руку в своей, сказала: "Вальнтын, ich wird auf dich warten. Затем она вышла вместе со мной во двор и стояла на крылечке пока мотоцикл не выехал на улицу. Я хорошо помню ее грустное личико. А лейтенант не только не сказал ей до свидания, но даже не глянул в ее сторону, как будто, она его чем-то обидела.
   За всю дорогу до Фаульбрюка мы не обмолвились ни единым словом. А когда приехали туда, он подвез меня к расположению дивизиона и сказал: "Слазь, учитель хороших манер. Ты меня еще запомнишь". И я понял, что приобрел в полку еще одного недоброжелателя. Правда, не такого опасного, как уполномоченный особого отдела, но все же способного доставить мне определенные неприятности.
   Лейтенант свое обещание сдержал. Буквально через несколько дней он приказал мне собрать комсомольское собрание, на котором объявил, что главным вопросом повестки дня будет обсуждение персонального дела комсомольца старшего сержанта Бекерского. - Его поведение, - сказал лейтенант, - недостойно настоящего комсомольца и поэтому я считаю, - повысив голос, продолжил он, - что Бекерский не может быть комсоргом дивизиона. Предлагаю переизбрать его и объявить ему выговор. А теперь, кто хочет выступить по существу вопроса?
   Пока лейтенант говорил, я, пожалуй, впервые за все время нашего знакомства внимательно рассмотрел его. Среднего роста, худощавый, с хорошей строевой выправкой. Волосы у лейтенанта были светлые и курчавые, глаза серые, прищуренные, злые, длинное лицо чисто выбрито. Раньше я как-то не обращал внимания на необыкновенную особенность его рук: большие пальцы у него достигали по длине почти концов указательных, и все ногти на пальцах были короткие, широкие, плоские и крепкие. Эти руки свидетельствовали об сильной воле моего комсомольского начальника, о холодном, не знающем колебаний эгоизме и способности к совершению самых неблаговидных поступков.
   Все, что он говорил, для моих товарищей было явной неожиданностью. Поэтому возникла продолжительная пауза, после которой сразу несколько голосов спросили: "А в чем заключается проступок старшего сержанта? Пусть он сам расскажет собранию, в чем состоит его вина".
   Лейтенанта такой оборот дела явно не устраивал. Он видимо рассчитывал, что с его подачи комсомольцы, даже не зная в чем, собственно, я провинился, поддержат его. Но они молчали.
   Тогда я поднялся с места и сказал: "Товарищи комсомольцы, лейтенант говорит, что я плохой комсомолец и недостоин быть вашим комсоргом. Больше того, он требует объявить мне выговор. Но вы, наверное, обратили внимание, что он не объясняет, в чем же я провинился перед комсомольской организацией. И это не случайно. А было бы очень хорошо, если бы он честно назвал причину, из-за которой он требует наказать меня. Я тоже не хотел бы говорить о том, что произошло между нами, но с полной ответственностью утверждаю, что недостоин звания комсомольца не я, а он. И пусть попробует возразить мне. И если он этого не сделает, я сам объясню собранию, в чем суть дела. Однако уверен, что лейтенант ничего не расскажет. Он просто хочет свести со мной счеты за правду, которую я ему высказал в глаза. Высказал все, что я о нем думаю.
   При этих словах в помещение, где проходило собрание, внезапно зашел командир полка гвардии полковник Олейник. Увидев его, лейтенант как старший по званию скомандовал: "Встать! Смирно!"
   - Вольно, - сказал полковник и спросил у лейтенанта: "что тут у вас происходит?"
   - Разбираем персональное дело комсомольца - старшего сержанта Бекерского, - ответил лейтенант.
   - Судя по тому, что я успел услышать, это не ты, а он разбирает твое персональное дело. Плохо готовишь собрания, лейтенант. Такая постановка комсомольской работы никуда не годится. - После чего полковник повернулся и вышел из помещения. Вид у лейтенанта был жалкий и растерянный. Он некоторое время молчал, приходя в себя после отрицательной оценки командиром полка его работы.
   - Ладно, - наконец сказал он, - на сегодня собрание считаю закрытым.

V

   Вскоре после неудачной попытки лейтенанта освободить меня от обязанностей комсорга и объявить выговор я был назначен на должность оператора небольшой телефонной станции нашего дивизиона. Работать, то есть нести воинскую службу здесь было легче и проще, чем на батарее. И подальше от начальства, а значит спокойнее, и свободного времени больше. А его можно было продуктивнее использовать, прежде всего, для чтения. Но вот беда, с книгами у нас в полку было туго. Полковую библиотеку только пытались создать, поэтому достать заслуживающую внимания книгу считалось у нас огромной удачей.
   А еще примерно через неделю меня вызвал к себе начальник штаба дивизиона капитан Нестеров и сказал, что командир полка приказал ему подобрать человека для командировки в Советский Союз с его поручением, и что он - капитан предложил командиру полка для этой цели мою кандидатуру.
   Сообщение начальника штаба явилось для меня неожиданным и чрезвычайно приятным сюрпризом. Капитан не сказал мне, куда именно и зачем меня собираются послать. Но я сразу про себя решил, что эта командировка позволит мне заехать домой и повидать родных, которых не видел уже больше года. Под впечатлением этой новости я чувствовал себя настолько легко и счастливо, словно у меня за спиной выросли крылья. Я готов был тотчас же лететь в родные края.
   На телефонной станции я дежурил в паре еще с одним сержантом - сутки он, сутки я. В день, когда капитан сообщил мне о командировке, я был свободен и подумал, что неплохо бы сходить на танцы. Однако выйти из замка, где размещался наш дивизион, через входную дверь было опасно. У двери дежурил дневальный, и я не знал, как он отнесется к моему намерению покинуть расположение дивизиона после отбоя. Поэтому я как обычно в таких случаях, вылез наружу через окно своей комнаты, благо находилась она на первом этаже, и отправился в клуб. К моему приходу туда танцы были в самом разгаре. Кроме польских парней в зале я увидел нескольких офицеров нашего полка. Меня это нисколько не смутило, потому что хотя рядовому и сержантскому составу посещать клуб строго запрещалось, и нарушал этот запрет, кажется, я один, никто из молодых офицеров, бывавших в клубе, никогда не делал мне замечаний по этому поводу, а тем более ни разу не сообщил о моих проступках начальству. И в этот раз все шло как обычно, пока я вдруг не увидел в танцевальном зале комсорга полка. Он, казалось, даже не смотрел в мою сторону.
   Но я почувствовал, что эти танцы для меня добром не закончатся. Мое предчувствие оказалось верным. На следующее утро меня вызвал к себе командир дивизиона, показал рапорт лейтенанта, устроил мне грандиозный разнос и приказал посадить на пять суток на гауптвахту. Меня остригли наголо и заперли под замок на гарнизонной гауптвахте.
   Итак, я видел теперь небо сквозь решетку. А установленный здесь режим был более чем неприятным. Я глубоко убежден, что инициатором такого режима являлось отнюдь не командование полка. Правила содержания арестованных на гауптвахте были явно придуманы и внедрены в практику комендантом этого заведения, несомненно, садистом по натуре. Ночью там спали на тюфяках, брошенных на деревянные щиты, лежавшие на цементном полу, а в шесть часов утра он будил арестантов, отбирал щиты и тюфяки, а пол обильно поливал водой, так чтобы она хлюпала под ногами. В течение дня не то, что лечь, сесть на пол, было невозможно, а поэтому весь день до отбоя приходилось проводить исключительно на ногах. И это на обычной полковой гауптвахте! Можно себе представить, какие огромные возможности открываются перед типами с подобными наклонностями в местах заключения, где отбывают срок настоящие преступники. И откуда только берутся подобные "самородки" - этакие изобретатели-самоучки? Эти субъекты, наверное, упивались данной им властью над людьми, пусть даже преступившими закон, и получали удовольствие тем ощутимее, чем большее зло они причиняли себе подобным. А вообще-то, эти отвратительные "новаторы", скорее всего, просто больны, так же как лунатики, сумасшедшие, бесноватые, сексуальные извращенцы, эпилептики. Их болезнь проявляется дико, неожиданно, ужасно. Все они несчастны и страдают одним и тем же - расстройством психики.
   Однако меня удручали не условия содержания на гауптвахте, на фронте мне приходилось переносить несравнимо худшее. Но то была война! Там солдаты, сержанты и офицеры испытывали одинаковые трудности. И это было совершенно естественно и понятно. А этот арест!.. За что? Почему я - старший сержант лишен прав, которые имеют лейтенанты? Отчего тогда - во время войны, право поминутно рисковать жизнью у нас было одинаковым, а теперь наши права так разнятся? Что я не такой же человек, как они? - задавал я себе вопрос и не находил на него ответа. Эти мысли не давали мне покоя и являлись для меня наказанием на много большим и тяжким, чем все ухищрения садиста - коменданта гауптвахты.
   Отсидев на ней от звонка до звонка все назначенные мне командиром дивизиона пять суток, я вернулся в замок - в свою комнатку. В этот же день меня вызвал к себе капитан Нестеров и стал торопить с отъездом в командировку. Он приказал, чтобы я через сутки был готов к отъезду. Однако у меня после гауптвахты вообще пропала охота куда-либо ехать. Я уже говорил, что при аресте был острижен наголо, после чего мысль о поездке в Союз не радовала, а угнетала меня. Я не желал в таком виде появиться дома. Думаю, читающий эти строки меня поймет. Ведь мне было всего двадцать лет, и я хотел предстать перед родителями, друзьями и знакомыми, наконец, в театре, из которого я ушел на фронт и куда непременно намеревался вернуться после демобилизации воином-победителем, а не стриженым, как уголовник, выпущенный из тюрьмы.
   Возвратившись к себе после беседы с начальником штаба дивизиона, я сел в кресло и долго сидел, не двигаясь, тупо глядя в окно, и, кажется, ничего не видел. От скверного настроения у меня разболелась голова, а на душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни надежд, ни воспоминаний, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное.
   За окном мягко гасли грустные и нежные зеленые майские сумерки. Наступил вечер. Отблеск потухающей зари придавал тяжелым синим тучам на горизонте кровавый оттенок. Темнело поразительно быстро.
   Вот странно, - говорил я про себя, - где-то я читал, что человек не может ни одной секунды не думать. А я вот сижу и ни о чем не думаю. Так ли это? Нет, я сейчас думал о том, что ничего не думаю, значит, все-таки какая-то работа в мозгу происходит. И вот снова проверяю себя, стало быть, опять таки думаю...
   И я до тех пор разбирался в этих нудных, запутанных мыслях, пока мне вдруг не стало почти физически противно, как будто у меня под черепом расплылась серая, грязная паутина, от которой никак нельзя было освободиться.
   За что же меня подвергли аресту? Совершил ли я какое-нибудь преступление? Воровство? Убийство? Нет, я сделал то, что без всякого наказания постоянно делают полковые лейтенанты. Может быть, я не должен был этого делать? Почему? Чем я хуже их? Неужели это такое серьезное преступление? Вот пройдет еще двадцать, тридцать лет - один миг в том времени, которое было до меня и будет после меня. Один миг! Я погасну, точно электрическая лампочка, которую выключили. Но лампочку зажгут снова, и снова, и снова, а меня уже не будет. И не будет ни этой комнаты, ни неба, ни нашего минометного полка, ни всей Советской армии, ни звезд, ни земного шара, ни моих рук и ног.... Потому что не будет меня...
   Да, да... это так.... Однако, не буду торопиться... надо хорошенько все обдумать... Меня не будет.
   Было темно, кто-то зажег мою жизнь и сейчас же потушил ее, и опять стало темно навсегда, на веки веков... Что же я делал в этот коротенький миг? Сначала я был ребенком, затем школьником, а потом война и армия. Я держал руки по швам, каблуки вместе, носки врозь, учился ходить в строю, бегать, стрелять, кричал во все горло: "Вперед!", ругался и злился, если мои приказы неверно выполняли, подчинялся сотням командиров разного ранга.... Зачем? Эти призраки, которые умрут с моим Я, заставляли меня делать сотни ненужных мне и неприятных вещей и часто оскорбляли и унижали Меня, Меня!!! Почему же мое Я подчинялось приказам?
   Я придвинул кресло ближе к окну, облокотился на подоконник и сжал голову руками. Я с трудом удерживал эти необыкновенные для меня, разбегающиеся мысли.
   "Гм..., а ты позабыл? Родина? Присяга? А воинская дисциплина? Кто будет защищать твою родину, если снова в нее вторгнутся иноземные захватчики?. Да, но я умру, и не будет больше ни родины, ни врагов, ни дисциплины. Они живут, пока живет мое сознание. Но исчезни родина и присяга, и воинская служба, все великие слова, мое Я останется неприкосновенным. Стало быть, все-таки мое Я важнее всех этих понятий о долге, о любви к родине. Вот я служу... А вдруг мое Я скажет "не хочу!" Нет - не мое Я, а больше...- все миллионы Я, составляющие нашу армию, нет - еще больше - все Я, населяющие земной шар, вдруг скажут: "Не хочу!" И сейчас же войны станут невозможными, и уж никогда, никогда не будет этих "равняйсь!" и "смирно!" - потому что в них отпадет надобность. Да, да, да! Это верно, это верно! - закричал у меня внутри какой-то торжествующий голос. - Вся эта воинская доблесть, и дисциплина, и субординация, и святость знамени, и вся военная наука, - все зиждется только на том, что человечество не хочет, или не может, или не смеет сказать "не хочу!".
   Что же на самом деле представляет собой все это веками хитро возводившееся здание военного ремесла? Ничто. Пустой звук, сооружение, у которого отсутствует фундамент, висящее в воздухе, основанное даже не на двух коротких словах "не хочу", а только на том, что эти слова почему-то до сих пор не произнесены людьми. Мое Я никогда ведь не скажет: "не хочу есть, не хочу дышать, не хочу видеть". Но если ему предложат умереть, оно непременно, непременно скажет - "не хочу". Что же такое тогда война с ее неизбежными смертями и все военное искусство, обучающее лучшим способам убивать? Мировая ошибка? Ослепление?
   Но стоп, наверное, не все так просто... Должно быть, я ошибаюсь. Не может быть, чтобы я не ошибался, потому что это "не хочу" - так просто, так естественно, что должно было бы прийти в голову каждому нормальному человеку. Ну, хорошо, попробую разобраться. Положим, завтра, положим, сию секунду эта мысль пришла в голову всем: русским, американцам, англичанам, китайцам, другим народам.... И вот уже нет больше войны, нет офицеров и солдат, все разошлись по домам. Что же будет? Да, что будет тогда? Я знаю, наш командир полка мне на это ответит: "Тогда на нас нежданно нападут и отнимут у нас земли и дома, вытопчут пашни, уведут наших жен и сестер". А всякого рода шпионы и диверсанты? А внутренние враги? Да нет же, это неправда. Ведь все, все человечество сказало "не хочу кровопролития". Кто же в таком случае пойдет с оружием и с насилием? Никто. Что же случится? Или, может быть, тогда все помирятся? Во всем будут уступать друг другу? Всем поделятся? Простят все прошлые обиды? Нет, я решительно не знаю, что же тогда будет, и не хочу больше об этом думать.
   Я был так удручен и травмирован постыдным и, как мне казалось, незаслуженным наказанием, которому подвергся, что вдруг решил застрелиться. Достал из чемодана свой парабеллум, сохраненный мною после боев в Данциге, закрыл дверь на ключ и сначала решил написать свою последнюю записку, в которой намеревался сказать все, что я думал о лейтенанте - комсорге полка, которого, считал главным виновником всего случившегося со мной. Я, конечно, понимал, что, уйдя самовольно из расположения дивизиона на танцы и нарушив уставную дисциплину, сам дал лейтенанту возможность отомстить мне за все то, что в сердцах наговорил ему в Швайднитце. И все же считал его рапорт начальству о моем проступке подлостью. Я долго сидел с карандашом в руках над чистым листом бумаги, обдумывая, как бы получше выразить всю ту обиду, которую причинил мне мой недруг, и которая послужила причиной моего решения покончить с собой. Но потом вдруг почему-то писать передумал. Приставив ствол парабеллума к виску, я мысленно прощался с жизнью. Оставалось только нажать курок. Но я медлил сделать последнее роковое движение указательного пальца. И вовсе не от страха перед смертью. Я его тогда не испытывал. У меня возникла иная мысль. "Ну, хорошо, - думал я, - сейчас я убью себя, а кто же пострадает от моей смерти? Дурак-лейтенант? Нет, он ей будет только рад. Товарищи по дивизиону не поймут причину совершенного мной поступка и скоро забудут меня. Ужасное, непоправимое горе я принесу только своим родным: отцу, матери, сестре. За что и ради чего я так жестоко накажу их? Ведь они любят меня и давно ждут моего возвращения. Нет, - решил я. - Застрелиться и, тем самым, позволить лейтенанту торжествовать оттого, что он не только отомстил мне, но и вообще покончил со мной. Самому убить себя, оставшись в живых после страшной войны, было бы непоправимой и невероятной глупостью. Нет, надо жить назло лейтенанту, надо ехать в командировку, но ни в коем случае не заезжать домой. С родными повидаюсь, когда отрастут волосы", - решил я.

ПОЕЗДКА В СОЮЗ

I

   В назначенный начальником штаба день он пригласил меня к себе в дом и сообщил, что командируют меня в город Брянск. Далее объяснил, что я там должен сделать. Затем передал мне командировочное предписание, продовольственный аттестат и, что было для меня большой неожиданностью, проездные документы на жену капитана, за которой он просил меня заехать в Севск. Дело в том, что к этому времени офицерам, проходившим службу вне Советского Союза, разрешили забирать свои семьи к себе. Капитан - начальник штаба второго дивизиона нашего полка, уже привез свою жену. Это была первая невоеннослужащая женщина, появившаяся в расположении нашей части.
   Просьба капитана Нестерова не составляла для меня никакого труда, и я охотно согласился выполнить ее, тем более, что капитан - человек лет около тридцати пяти, симпатичный, хотя и с небольшим дефектом речи, по моим представлениям был исполнительным, примерным офицером, а главное - порядочным и добрым человеком. Он явно отличал меня среди моих товарищей и даже как будто немного покровительствовал мне. Наверное, поэтому капитан и предложил командиру полка послать в командировку именно меня.
   Я вышел из Фаульбрюка ранним утром еще до завтрака. С собой не взял ни шинели, ни вещмешка, только полевую сумку, в которую положил объемистый запечатанный пакет с адресом в Брянске и небольшой сверток, предназначенный тому же адресату.
   Утро было теплое, ясное, июньское. Солнце еще не успело накалить воздух, поэтому шагать по обочине дороги, осененной могучими дубами, было легко и приятно. Вскоре я остановил первую попавшуюся попутную армейскую автомашину. Потом, трижды пересаживаясь на другие машины, я во второй половине дня, преодолев восемьдесят километров, которые отделяли Фаульбрюк от Бреслау, добрался в этот большой город, сильно пострадавший в войне.
   На городском вокзале в одной из железнодорожных касс я приобрел билет до Варшавы и стал дожидаться поезда, который отправлялся только в конце дня
   Польша немногим меньше Украины. Однако в пассажирских вагонах на польских железных дорогах в отличие от наших украинских вагонов нет спальных мест. Пассажиры там могут только сидеть.
   Ко времени прихода поезда на перроне собралась огромная толпа в основном поляков. Наших военных было немного. Как только поезд подошел к перрону, поляки ринулась занимать места в вагонах. Позже выяснилось, что пассажиров было явно больше, чем свободных мест.
   Я посчитал неприличным для себя лезть в вагон напролом, соревнуясь в этом с гражданами Польши. Поэтому, когда я, пропустив вперед всех рвавшихся в вагон мужчин и женщин, наконец, вошел в него, все места были уже заняты, и еще много пассажиров осталось без мест. Вагон, в котором я оказался, напомнил мне наш одесский трамвай в час пик. Я знал, что ехать придется долго, что ехать стоя не совсем удобно, а вернее совсем неудобно и даже утомительно, но раз уж так получилось, исправить что-либо уже было невозможно. И все же я не жалел о том, что не лез в вагон вместе со всеми, пытаясь занять в нем место. И, тем самым, не уронил достоинство представителя Советской армии, освободившей Польшу. Я был уверен, что смогу выстоять на ногах несколько часов. А возможно по дороге кто-нибудь из пассажиров сойдет, и тогда я смогу сесть. Но, как только поезд тронулся, молодая девушка - полька, довольно хорошенькая, возле которой я стоял, вдруг поднялась и предложила мне занять свое место. Я поблагодарил ее и пытался отказаться от ее любезного предложения, но она продолжала настаивать, говоря: "То не можна жеби я сидела, а руски жовнеж, ктур вызволил Польмке от германца, стояв". И как я не противился, она все-таки настояла на своем. Да и пассажиры в вагоне одобрительно отнеслись к предложению девушки. Со всех сторон слышались поощрительные: "Сядай, пан жовнеж, сядай". Поэтому я вынужден был уступить уже коллективному приглашению сесть на место девушки. Мне, разумеется, было приятно такое всеобщее уважение к русскому сержанту со стороны поляков вообще и со стороны девушки в частности, но чувствовал я себя очень неловко оттого, что я, молодой, здоровый мужчина, сижу, а она, хрупкая девушка, стоит.
   Мы находились в пути уже, наверное, около часа. Пассажиры - обладатели мест, кто дремал, кто вполголоса беседовал с соседями. Те, кому мест не досталось, устроились на чемоданах, на мешках и даже на полу. В вагоне наступила полная темнота. А милая девушка, уступившая мне место, все стояла. Я понимал, как у нее болят ноги, и как она устала стоять, и поэтому чувствовал себя очень скверно. Наконец я не выдержал, легонько коснулся ее руки и тихо сказал: "Теперь садись ты, а я постою".
   - То не можно, - ответила она.
   Но теперь я уже проявил настойчивость. Но девушка, ни в какую, не соглашалась. И вдруг она сказала: "Може, я сяду пану на коляна? Пан позволи мне?" Конечно, садись - ответил я, довольный тем, что наш спор, был, наконец, удачно разрешен. Так мы ехали долго. Чтобы девушка чувствовала себя удобней, я обхватил ее руками за талию. Она мне сказала, что зовут ее Анеля, что едет она в Лодзь, чтобы навестить свою старшую сестру, которая живет там с мужем. Она рассказывала мне о трудностях, которые тогда переживала Польша, о проблемах с жильем, с возможностью устроиться на работу, с продовольствием.
   По пути следования поезд часто останавливался и порой по долгу стоял на остановках. Поэтому, чтобы преодолеть расстояние около двухсот километров, которые отделяли Бреслау от Лодзи, поезду потребовалось больше пяти часов.
   Сначала близость молодой хорошенькой девушки, сидящей у меня на коленях, доставляла мне удовлетворение и удовольствие. Удовлетворение оттого, что ей уже не приходится стоять на ногах из-за проявленного к русскому сержанту уважения, то есть по моей вине. А почему я получал удовольствие, не требует особых объяснений, по крайней мере, для молодых парней, которые испытали или могут испытать нечто подобное. Но не зря говорят, что все хорошо в меру. Поэтому уже примерно через час я стал испытывать, ну скажем, некоторое неудобство. Хотя девушка была отнюдь не толстушкой, а напротив, стройной и легкой. В общем, я весь остаток пути до Лодзи выдерживал марку и терпеливо сносил "удовольствие", которое теперь уже перешло в нечто иное. И, когда мы подъезжали к этому городу, даже сожалел, что Марыся скоро покинет вагон, и я лишусь такой милой и приятной собеседницы. Когда поезд остановился на вокзале, Марыся сказала, что очень приятно провела время в разговорах со мной и даже назвала свой домашний адрес в Бреслау, чтобы я, если представится возможность, заехал к ней в гости. Затем она простилась со мной и вышла из вагона.
   От Лодзи до Варшавы, в которую мы прибыли только ранним утром, я, проведя ночь и не сомкнув глаз, доехал уже без всяких приключений. Выйдя из вагона, я прежде всего увидел полуразрушенные закопченные стены вокзала без перекрытий. Перрон и остатки помещений, которые когда-то назывались залами ожидания для пассажиров, может быть, из-за слишком раннего часа были почти безлюдны. А те немногие, кто намеревался покинуть Варшаву, устроившись прямо на полу, где придется - на чемоданах, на каких-то ящиках, в общем, кто на чем, ожидали прихода своих поездов. Я же пытался сообразить, в какую сторону следует направиться и куда обратиться, чтобы продолжить свою поездку.
   Выйдя за пределы вокзала, я был поражен разрушениями, которые немцы произвели в городе, подавляя варшавское восстание. От Варшавы остались сплошные руины. Красивейшая и старейшая часть огромного старинного европейского города Старе Място было уничтожено полностью. Всюду, куда бы я не глянул, я видел одну и ту же печальную и страшную картину - следы варварских бомбежек и жестокого артиллерийского обстрела. Сплошь и рядом обрушенные стены, огромные воронки от тяжелых авиационных фугасок, непроходимые завалы из битого кирпича и камня, из которого торчали искореженные трубы, трамвайные рельсы, бетонная арматура. Мне казалось, что Варшаву никогда не восстановят. Что ее проще построить на новом месте, чем пытаться вновь возводить на старом. Во всем некогда огромном городе уцелели лишь отдельные далеко стоящие друг от друга и покалеченные осколками от снарядов и бомб дома.
   Я, прежде всего, решил найти военного коменданта города. Там мне следовало отметить свои проездные документы и получить по продовольственному аттестату продукты. Мои поиски продолжались довольно долго, потому что в этом хаосе разрухи отыскать что-либо было совсем непросто. Редкие встречные прохожие, к которым я порой обращался, пытаясь что-то узнать о военной комендатуре, толком ничего объяснить не могли. А солнце начало припекать. Становилось жарко, и я даже расстегнул воротник своей гимнастерки. Пожалуй, именно это и помогло мне попасть к военному коменданту Варшавы. Дело в том что, продолжая свои безуспешные поиски с расстегнутым воротом, я вдруг напоролся на военный патруль, который тут же обратил внимание на допущенное мною нарушение воинской формы. У меня, как полагается, потребовали предъявить документы, а затем повели именно туда, куда я стремился попасть, - в военную комендатуру. Там за мой проступок комендант сначала намеревался дать двое суток гауптвахты, но поскольку я находился в командировке, то заставили вымыть пол в помещении комендатуры, затем сделали все полагающиеся в документах отметки, выдали продукты на три дня и отпустили.
   Когда я из военной комендатуры снова вернулся на железнодорожный вокзал, время перевалило далеко за полдень. Здесь меня ожидал новый сюрприз. Старший лейтенант, к которому я обратился, и который, как и я, ехал в Союз, сказал мне, что поезда из Варшавы на Брест пока не ходят, и попасть туда можно, лишь сделав огромный крюк. Сначала надо ехать на юго-восток почти до Львова, а затем возвращаться на север к Бресту. Поезд в сторону Львова уходил поздно вечером, и мы с моим попутчиком - старшим лейтенантом, который оказался очень приятным собеседником, коротали время уже вдвоем. Он сказал мне, что сам он из Севастополя, что его часть находится под Берлином, и что командировка у него в Москву. Я ему в свою очередь рассказал о себе и о цели своей поездки.
   Наш поезд уходил поздно вечером. К этому времени на вокзале народу было намного больше, чем утром. Люди казались мне усталыми, озабоченными и даже какими-то растрепанными. Одни куда-то торопились, другие, что-то выясняли, третьи оживленно о чем-то спорили. А между ними постоянно вертелись, предлагая свой товар, продавцы всякой снеди. И от этого в залах ожидания, если можно так назвать то, что от них осталось, над толпой стоял непрерывный гул человеческих голосов. Наших военных было сравнительно немного, и они держались в стороне от поляков. Мое внимание и внимание моего попутчика привлек к себе вероятно бывший польский военнослужащий - калека без обеих ног. На нем был форменный польский френч, а на голове конфедератка - форменная четырехугольная фуражка. Передвигался он, как и все другие безногие, на низкой плоской колясочке, отталкиваясь о землю руками. Во всем этом не было бы ничего удивительного, ведь калек после войны было множество и не только в нашей армии, если бы не его голос. Он вдруг начал петь. Пел что-то о войне, о Родине, о матери. У него был прекрасный голос, и песня, которую он пел, звучала так задушевно, что даже, не всегда улавливая смыл слов песни, я был и тронут, и восхищен его пением. О том, какое впечатление оно произвело на меня, говорит хотя бы тот факт, что спустя шестьдесят лет с того дня, как я слышал песню безногого поляка, он и его пение все еще хранятся в моей памяти.
   Места в вагоне мы с моим попутчиком заняли поздно вечером, когда было уже совсем темно. Пассажиров в нем на этот раз оказалось меньше, чем по пути из Бреслау до Лодзи. Поэтому мы с ним сели рядом. Кроме нас в вагоне было еще несколько офицеров Советской армии. Ехали всю ночь и весь следующий день. И пока поезд находился на территории Польши, мне казалось, что за окнами вагона почти непрерывно слышалось: "Кевбасы, булечки, кава бьяла, кава чарна, кава горонца!" Из-за этих назойливых криков торговцев мне за всю ночь удалось вздремнуть только на короткое время. Однако, как только мы пересекли границу и оказались в западной Украине, все это мгновенно прекратилось, но возникла новая напасть. Проводник вагона предупредил пассажиров, что здесь довольно часто бандеровцы нападают на проходящие поезда и даже убивают поляков и военнослужащих Советской армии. После этого сообщения пассажиры вагона наглухо заперли обе двери и даже забаррикадировали их. Но, наверное, не только я и мой попутчик понимали, что если поезд действительно остановят и нападут на него, то все эти меры предосторожности ничего не дадут. Поскольку вооруженных пистолетами людей, по крайней мере, в нашем вагоне было всего человек пять не больше, то оказать должного сопротивления хорошо вооруженному отряду украинских националистов мы едва ли сможем. В конце дня наш поезд оставил позади Раву Русскую, у которой осенью 1944 года дислоцировался 173 запасной полк и в частности наш учебный батальон. Именно отсюда я был направлен в маршевую роту, а затем на передовую.
   Вскоре после Равы Русской мы оказались в каком-то небольшом городке, кажется, Нестерове. Здесь почти сразу же пересели в другой поезд и двинулись почти прямо на север в направлении Бреста, до которого добрались только на следующий день
   Покинув вагон, мы со старшим лейтенантом отправились к военному коменданту, чтобы сделать необходимые отметки в проездных документах. После чего несколько часов гуляли по городу. Он произвел на меня грустное впечатление. В Бресте тоже на каждом шагу можно было встретить следы пережитой им войны, которая прокатилась через него дважды. Сначала с запада на восток, а затем в обратную сторону, откуда она пришла. Брест - город старый, но небольшой. Когда-то он принадлежал Литве, а потом Польше. Стоит он на такой же, как сам, небольшой речке Муховец при ее впадении в Буг. Не помню уже по какой причине, но в Брестскую крепость мы со старшим лейтенантом не попали. И я очень жалел об этом хотя бы потому, что эта крепость сыграла заметную роль в начале войны, задержав на некоторое время продвижение немцев. Кроме того, Брестская крепость интересна еще и тем, что ей более девятисот лет, и ее стены являлись преградой захватчикам не только в последнюю войну.
   В конце дня мы с моим попутчиком заняли места уже в нашем советском плацкартном вагоне в поезде Брест-Москва. Пассажиры были в основном наши военнослужащие - преимущественно офицеры, лейтенанты, капитаны, майоры. Подполковники, полковники и генералы, если и ехали этим поездом, то, наверное, в купейных вагонах. Прошлые две ночи я почти не спал, поэтому, как только поезд отошел от Бреста, я улегся на верхней полке, уступив старшему лейтенанту нижнюю, и заснул как убитый. Спал я так крепко и долго, что проспал Минск, а когда наконец проснулся, мы уже подъезжали к Смоленску. Здесь мне надлежало пересесть в другой поезд, поскольку нужно было попасть в Брянск. Я с сожалением простился со старшим лейтенантом. Он был приятным человеком и хорошим попутчиком. За то короткое время, что мы с ним провели в Бресте и в поездах, наши отношения стали почти дружескими. Такое в армии, а особенно на фронте случалось нередко. Поэтому и я, и он, кажется, в равной степени сетовали на то, что наши дороги расходятся. Но иначе и быть не могло, поскольку мы оба находились на службе в армии, а посему являлись людьми подневольными, и сами распоряжаться собой не имели права. Поэтому, пожелав друг другу счастливого пути, мы с ним расстались.
   В Смоленске снова несколько часов надо было провести в ожидании поезда на Брянск. Попутчика у меня теперь не было, поэтому я пошел бродить по городу один. На вокзале кто-то мне сказал, что в Смоленске стоит посмотреть две его достопримечательности - Кремль, сооруженный в 16-17 столетии, и Успенский собор 17-го века. Я всегда испытывал огромный интерес к старинным сооружениям, поэтому решил использовать время, которое все равно нечем было занять, для знакомства со смоленским Кремлем и древним собором. Однако мое любопытство осталось неудовлетворенным. И Кремль, и собор, впрочем, как и весь город, во время войны были сильно повреждены, и в тот день на них можно было глядеть только издали, чем я и удовлетворился.
   А поезд на Брянск снова отходил лишь под вечер. Это в моей командировке превратилось уже в какое-то правило. Итак, снова общий вагон, возня устраивающихся на своих полках пассажиров, их постоянное хождение взад и вперед вдоль вагона, толчки буферов трогающегося с места поезда и, наконец, непрерывное, однообразное постукивание колес на стыках рельсов.
  

II

   Часов в десять вечера поезд прибыл в Брянск. Здесь, чтобы выполнить поручение командира полка, мне, по крайней мере, нужно было дождаться, пока наступит утро. Народа на вокзале было довольно много. Люди сидели у своих вещей. Кто спал, положив под голову мешок или чемодан, кто тихо разговаривал с соседом. Несмотря на позднее время, в зале ожидания было жарко и даже душно. Прежде всего я выяснил, что для того, чтобы из Брянска попасть в Севск, откуда я должен был забрать жену капитана Нестерова, мне следовало пересесть на пригородный поезд, который уходил опять же только вечером следующего дня. Кроме того, я узнал, что он идет не в Севск, а только до станции Суземка, от которой до Севска надо будет километров двадцать добираться на чем придется. Эта новость меня нисколько не смутила. Я лишь думал о том, чем бы занять время, которого в общей сложности в моем распоряжении было более, чем достаточно - вся ночь и весь следующий день.
   Прохаживаясь без всякой определенной цели по залу ожидания, я обратил внимание на молоденькую девушку со стройной фигуркой, темными глазами и толстой русой косой, переброшенной через плечо на грудь. Она сидела на одной из вокзальных скамеек рядом со своими вещами. По другую сторону от них, положив голову на какой-то узел, крепко спал, судя по погонам, старшина-пехотинец. Я несколько раз прошелся мимо девушки и даже однажды встретился с ее взглядом, который выражал лишь наивное любопытство. Девушка, вероятно, тоже обратила внимание если не на меня, то на мое постоянное мелькание перед ее глазами. Так я прошелся еще несколько раз, а затем, чтобы как-то скоротать время вынужденного безделья, а оно, как известно, всегда тянется крайне медленно, решил заговорить с девушкой. Воспользовавшись тем, что рядом с нею было свободное место, я подошел и сказал:
   - Извините, можно присесть рядом с вами?
   - Садитесь. Вы же видите, что здесь свободно - ответила она и при этом улыбнулась мне. Голосок у нее был чистый, нежный и приятный, а личико, озаренное улыбкой, стало просто премиленьким.
   - Вы уже давно ожидаете на вокзале? - снова задал я вопрос девушке.
   - Да, мы сидим здесь с двух часов дня.
   - Вы разве не одна? - полюбопытствовал я.
   - Нет не одна. Вот это мой муж, - сказала она, указывая на спавшего старшину.
   - Муж! - удивился я. - Неужели вы замужем? А я то думал, что вы еще школьница.
   - Ну да! Какая же я школьница, - рассмеявшись, сказала девушка. - Мне еще зимой исполнилось восемнадцать лет, и я уже целых три месяца, как вышла замуж. - И немного помолчав, добавила: "Зачем вы обращаетесь ко мне на "вы"? Я к этому не привыкла".
   - Хорошо, не буду. Но тогда и ты называй меня также. Согласна?
   - Вполне, - снова улыбнувшись, ответила девушка. - Для меня это будет проще и привычнее.
   - А как тебя зовут? - вновь задал я ей вопрос.
   - Марина, - ответила девушка.
   - Красивое имя, - сказал я, - и назвал себя. Вот мы с тобой и познакомились, - и затем спросил, - куда же ты с мужем едешь?
   - Мой муж сверхсрочник. У него сейчас отпуск, который уже заканчивается. Мы с ним гостили на его родине под Смоленском. А теперь направляемся на Украину в городок Глухов по месту его службы.
   Странная прихоть судьбы сделала меня собеседником очаровательной девушки, которая с каждой минутой нравилась мне все больше и больше. Это быстрое, случайное и приятное вокзальное знакомство с милой, простой и доверчивой девушкой было необычным и, может быть, поэтому казалось особенно привлекательным. Мне нравилась ее стройная, изящная фигурка, замечательные русые волосы, нежные глаза, немного усталые. Я с удовольствием слушал ее звонкий нежный голосок.
   В слабо освещенном душном зале ожидания брянского вокзала мы с Мариной сидели рядом, почти касаясь друг друга, и тихо разговаривали. Порой мне казалось, что все это происходит не наяву, что я вижу приятный, сказочный сон, и тогда милое личико Марины начинало то уходить вдаль, то приближаться; каждую минуту оно принимало все новые и новые, но знакомые и прекрасные черты.
   Вдруг громко объявили о прибытии какого-то поезда. Объявление разбудило старшину. Он проснулся, открыл глаза, поглядел на жену и, хотя я сидел рядом с нею, посмотрел на меня совершенно без всякого интереса, крепко потянулся, оправил на себе гимнастерку и ремень, сказал Марине, чтобы внимательно присматривала за вещами, затем что-то еще пробормотал про себя, поднялся и куда-то пошел. Это был плотный, выше среднего роста, несколько полноватый мужчина, намного старше Марины.
   Вскоре старшина вернулся и затеял разговор со своим соседом, говорили они довольно долго. Потом он пытался и меня втянуть в их беседу, но, поскольку я отвечал только "да" или "нет" и часто невпопад, старшина перестал ко мне обращаться.
   - Ты чего не ложишься отдыхать? - вдруг спросил он Марину.
   - Что-то пока не хочется, - ответила она.
   - Ну, как знаешь, а я еще посплю. Ты всегда должна помнить: "солдат спит - служба идет". - Посчитав, что этой банальной солдатской поговоркой он достаточно просветил жену и, вероятно, очень довольный проявленным остроумием, старшина снова улегся на свое место и вскоре захрапел.
   Наступила ночь. Разговоры соседей постепенно умолкли. А мы, по-прежнему сидя рядом так близко, что я чувствовал теплоту тела девушки, все говорили и говорили. Мне казалось, что Марина очень устала, и я даже спросил у нее:
   - Может быть, ты хочешь отдохнуть?
   - Нет, нет, давай еще поговорим, - ответила она.
   О чем мы с ней беседовали, - пожалуй, оба на другой день не смогли бы ответить. Так обычно разговаривают два близких друга после долгой разлуки или брат с сестрою... Один только скажет два слова, чтобы выразить длинную и сложную мысль, а другой уже понял, и первый даже и не трудится продолжать и объяснять дальше - я уже по одной улыбке видел, что меня поняли, а впереди есть еще столько важного и интересного, что, кажется, и времени не хватит все передать. Оживленный и радостный разговор скользит, извивается, капризно перебрасывается с предмета на предмет и все-таки не утомляет собеседника.
   Мне приходилось не раз сталкиваться с девушками умными и красивыми, красивыми и глупыми, умными и некрасивыми и, наконец, с девушками глупыми и некрасивыми. Но никогда еще, пожалуй, за исключением Лены, я не встречал такую, как Марина, которая с полуслова понимала бы мои мысли и так бы живо и умно интересовалась всем тем, что занимало меня. Наше общение она облекала в какую-то неуловимо милую и нежную доверчивость, соединенную с наивной простотой. И я во все время нашего разговора не переставал любоваться ее лицом, немного бледным и утомленным. Ей все шло - и небрежно переброшенная на грудь коса, и расстегнувшаяся верхняя пуговица простенького платья, позволяющая видеть прекрасные очертания шеи, и тот, порой печальный, а порой лукавый взгляд, когда она смотрела на меня. В продолжение нашего знакомства мне приходилось оказывать ей мелкие услуги. И мне нравилось, что она принимала их без ломанья и приторного избытка благодарностей. Она видела, что такая внимательность с моей стороны к ней доставляет мне удовольствие, и это, несомненно, было ей приятно.
   Однако всю прелесть этого быстрого сближения портил муж Марины. Трудно было представить более типичную старшинскую физиономию: тупое круглое лицо с низким лбом, короткими рыжими волосами, торчащими "ежиком" и оттопыренными ушами. Он не умел и не мог ни о чем говорить, кроме как о себе или о своей службе. И тем у него было только две - гарнизонные сплетни и его исключительное уменье держать в повиновении солдат своего взвода. Тема поддержания дисциплины среди солдат была особенно излюбленным предметом его разговоров. И когда он не спал, то говорил об этом с видимой любовью, громко, подробно и невыносимо скучно, говорил со всяким желающим и нежелающим слушать, говорил так, как умеют говорить только самые ограниченные люди.
   С женой он обращался так же, как со своими подчиненными. Марина по летам почти годилась ему в дочери, и мне казалось, что муж на нее смотрит, как на солдата. Он заставлял ее покрывать ему ноги шинелью, а когда не спал, брюзжал на нее и начальственно покрикивал. Встречая в этих случаях мой взгляд, старшина глядел на меня так, как будто бы хотел сказать: "Да, да, вот и посмотри, как моя жена дисциплинирована; и всегда будет так, потому что она моя собственная жена"
   - Марина., - сказал я так, чтобы слышала только она, - мы с тобой говорили о многом ... Почему же... Я боюсь, впрочем, показаться нескромным и, может быть, даже назойливым...
   Она сразу поняла то, что я хотел сказать
   - Нет, нет, - живо возразила она. - Это ничего, что наше знакомство слишком коротко... Знаешь... знаешь... - Она запнулась и искала слова. - Хоть это и странно, может быть, да ведь и все у нас с тобой как-то странно складывается... Но мне кажется, что я тебе все-все могла бы рассказать, что у меня на душе, и что со мной было. Так бы прямо без утайки, как своему... - Она остановилась и, сконфузившись от своего мгновенного порыва, не договорила, вероятно, слова "брату".
   Меня эта вспышка доверчивости и тронула, и очень обрадовала.
   - Вот-вот, мне об этом и хотелось сказать, - торопливым шепотом заговорил я. - Как хорошо, что ты так сразу меня поняла. Расскажи мне о себе подробнее. Ведь как много мы с тобой переговорили, а я до сих пор ничего не знаю о твоей жизни ... Только не стесняйся... Мы с тобой скоро разъедемся и, может быть, никогда больше не встретимся, но я хочу знать о тебе все. Разве это плохо?
   - Нет, нет, ... Это хорошо, очень хорошо!... Правда! Я так рада, что наши желания совпадают... Прошу тебя, согласись, что это хорошо.
   Изумительно! - ответил я.
   Нет. Не то, не то! Изумительно - это так в книгах, это придумано... А здесь что-то совсем другое... Скажи, ты всегда будешь меня вспоминать?
   - Как ты можешь сомневаться в этом! Конечно, буду... А тебе никогда не приходило в голову, что в самое невероятное легче всего поверить...
   - Поверить тому, с кем только что встретился? - Да, да... Потому что с близким человеком уже есть свои прежние установившиеся отношения. Они и будут определять все... Но мы с тобой отклонились от вопроса, который ты мне задал. Так, пожалуй, мы и не дойдем до того, с чего начали разговор. Я очень хочу, чтобы ты знал обо мне все.
   - И я хочу того же.
   - Хорошо... Но я затрудняюсь только начать... И, кроме того, боюсь, чтобы не вышло по книжному.
   - Ничего, ничего. Рассказывай, как знаешь. Ну, начинай хоть с детства. Кто твои родные, где училась? Как ты представляла свое будущее?
   В это время громко объявили о прибытии очередного поезда. Старшина вдруг сразу перестал храпеть, перевернулся, поправляя под головой сумку, и что-то произнес. Мне послышалось не то "черт бы вас побрал", не то "спать только мешают!" Мы с Мариной замолчали и с возбужденно нетерпеливым ожиданием глядели на спину старшины. В этом молчании оба чувствовали что-то неловкое и в то же время сближающее.
   - Ну, говори, говори, - наконец шепнул я, убедившись, что старшина опять заснул.
   Марина рассказывала сначала неуверенно, запинаясь и прибегая к искусственным оборотам. Я должен был ей помогать наводящими вопросами. Но постепенно она увлеклась своими воспоминаниями. Марина сама не заметила, как она, до сих пор лишенная ласки и внимания, точно комнатный цветок, с появлением солнца радостно раскрылась теперь навстречу теплым лучам моего участия к ней. Язык у нее был своеобразно меткий, порой наивный.
   - Родилась я в Краснодаре. Моя мать преподавала в школе русскую литературу, отец - математику в старших классах. Школьные годы были для меня единственным светлым временем в жизни. В 1941 году я перешла в восьмой класс. В начале войны отец сразу ушел на фронт и вскоре погиб, а мы с матерью эвакуировались в город Горький к родственникам отца. Жить там было очень трудно. Мать еле сводила концы с концами. А зимой 44-го мама простудилась, сильно заболела и умерла. До конца войны я жила у папиного брата, а сразу после ее окончания переехала к маминой сестре под Минск. Есть там, в двадцати с лишним километрах от него, небольшой городок Смолевичи. Моя тетя работала в воинской части. Она же и познакомила меня со старшиной. С тех пор он аккуратно каждое воскресенье приходил к ним. Иногда даже с цветами. Я слишком уж наивна была в то время. Пока он приходил в качестве жениха, мне это даже и нравилось. А потом, когда мы расписались, я горько плакала. А мой муж сказал, что слезы меня украшают. Ты что-нибудь или где-нибудь слышал подобное? Слезы и вдруг украшают. Бред какой-то! Вот с тех пор так и живу.
   - Сколько твоему мужу лет? - спросил я у Марины.
   - Тридцать три, - ответила она.
   - Что же ты, такая молоденькая, хорошенькая и умная девушка, выбрала для себя такого старого, некрасивого и глупого мужа, - снова спросил я.
   - Потому что лучшего не нашла, - как-то по-детски виновато улыбнувшись, ответила Марина.
   - Этого не может быть! - возмущенно воскликнул я. - У такой девушки, как ты, муж должен быть молодым и красивым, а не таким пентюхом, как твой старшина.
   - Тише, не говори так громко, - сжав мою руку, попросила Марина, - он может услышать, и у меня будут неприятности, а я этого не хочу.
   - А я не хочу, чтобы у тебя был такой муж, - продолжал я настаивать на своем, но уже понизив голос.
   - Где же я могу взять другого? Может быть, ты подскажешь. Разве ты сам не знаешь, как мало мужчин осталось после войны. Поэтому девушки сейчас рады выйти замуж за любого.
   - Все знаю, и все понимаю, а все-таки твой старшина тебя не достоин.
   - Допустим, не достоин. Но ты же не можешь предложить мне кого-то лучшего.
   Снова громко объявили о посадке на какой-то поезд. Разбуженный этим объявлением старшина проснулся и быстро сел на диване. Он долго протирал глаза и скреб затылок и, наконец, недовольно уставился на жену. Потом поднялся и снова куда-то ушел.
   Марина своей скромностью и непосредственностью нравилась мне все больше и больше. И я был действительно возмущен сделанным ею выбором и совершенно искренне хотел помочь девушке исправить допущенную ею ошибку.
   - Могу! - в сердцах воскликнул я.
   - Да! И кто же этот лучший? - глядя на меня расширенными, удивленными глазами, спросила девушка.
   - Оставь старшину и выходи замуж за меня, - выпалил я. - Ты согласна?
   Марина явно была поражена моим неожиданным предложением. Она смотрела на меня во все глаза и не находила слов, чтобы ответить мне. В этот момент мы увидели возвращавшегося старшину, и она уже просто не могла ничего сказать.
   - Уже светает. Почему спать не ложилась? - грубо спросил он Марину, усаживаясь на свое место, а через минуту сказал:
   - Ты, наверное, пить хочешь? Сходи, напейся. Там в соседнем зале бачок и кружка.
   - Пожалуй, пойду попью, ответила девушка и, обращаясь уже ко мне, спросила, - а вы не хотите пить? Пойдемте вместе.
   - Да тут действительно очень жарко, и пара глотков воды нисколько не помешает, - ответил я, поднимаясь и следуя за Мариной, при этом, отметив про себя, что старшина к приглашению своей жены молодому постороннему парню пойти вместе с нею отнесся совершенно безразлично.
   Как только мы вышли в другой зал, Марина остановилась, снова как в тот раз, когда мы сидели рядом, взяла меня за руку и, глядя мне в глаза, сказала:
   - Если то, что ты мне предложил там правда, я согласна. Я сейчас же брошу мужа и с радостью поеду с тобой, куда ты скажешь.
   Теперь уже я был ошарашен ее внезапным согласием. И хотя, делая ей предложение, говорил совершенно искренне и с самыми лучшими побуждениями, я и представить себе не мог, что она так быстро и безоговорочно примет его. И теперь оказался в глупейшем положении. Будь у меня хоть малейшая возможность выполнить то, что я в благородном порыве предложил девушке, я бы при моем характере и полном отсутствии жизненного опыта ни за что не отказался от своих слов. Тем более, что Марина была красивая и, как мне казалось, добрая девушка, хотя, пожалуй, немного легкомысленная. Но я был всего лишь старший сержант срочной службы, который не имел права сделать ровно ничего без разрешения начальства. Поэтому я не мог никуда ее увезти. А мое предложение Марине было лишь пустой болтовней, сделанное с самыми добрыми намерениями. Все это моментально прокрутилось в моих мыслях, и я как можно осторожнее, чтобы не обидеть хорошую девушку, так искренне поверившую в меня, постарался коротко объяснить ей действительное положение вещей.
   Выслушав меня, она не рассердилась. Только тяжело вздохнула. За минуту перед этим возбужденная, решительная, с пылающими щеками Марина сразу сникла и, глядя на меня своими доверчивыми, теперь грустными глазами, сказала: "Это было бы слишком хорошо, чтобы стать правдой". Из чего я понял, что мужа она не любит, и ее замужество вряд ли будет счастливым. И я самыми последними словами мысленно ругал себя за то, что нарушил покой доброй, милой девушки, случайно затронув и разбередив ее душевную рану. Я сказал ей, что буду всегда помнить ее. И просил не держать в сердце на меня обиду за то, что я невольно, желая ей только добра, вместо этого причинил боль.
   Поезд, на котором Марина с мужем должна была уехать, уходил раньше моего. Примерно часов в десять утра я, отправляясь в город, чтобы выполнить поручение командира полка, на всякий случай простился с нею. А в городе, как, впрочем, и в других городах Союза, по которым прокатилась война, и в которых мне довелось побывать, всюду оставались страшные ее следы. Я к этому уже давно привык и воспринимал их как неприятную тяжкую реальность. Не без труда найдя нужную мне улицу и дом, я передал все, что мне было поручено полковником адресату. Когда же часа через два вернулся на железнодорожный вокзал, Марины с мужем там уже не было.
  

III

   Пригородный поезд снова отправлялся поздно. Но такое повторялось столь часто, что уже я перестал этому удивляться. Ожидая его, я теперь не пытался заводить новые знакомства и вообще не хотел ни с кем разговаривать. Настроение у меня по-прежнему было прескверное. Я все еще испытывал угрызения совести оттого, что своим скоропалительным, необдуманным предложением нарушил душевный покой хорошей и доверчивой девушки.
   Я выходил в город, бесцельно бродил по улицам, возвращался, снова выходил и опять возвращался на вокзал. За все это время я ничего не ел. Мысль о невольно причиненной мною Марине обиде не оставляла меня. Было очень обидно, что я не успел вернуться до отхода их поезда и еще раз проститься с нею.
   Наконец объявили посадку в пригородный поезд, и минут через двадцать он оставил Брянск. Я сел у окна, за которым плыла темнота. Равномерно постукивали колеса, а моя память вернула мне с поразительной ясностью хорошенькое личико Марины, нежное очертание щек и подбородка, влажные, добрые и доверчивые глаза, прекрасный изгиб девичьих губ... И вдруг вся моя собственная жизнь, - и та, что прошла, и та, что еще предстояла впереди, - показалась такой же печальной и одинокой, как эта ночная дорога с ее скукой, пустотой, болтовней соседей, с ее раздражающим хождением пассажиров по вагону. Мимоходом властная красота чужой молодой женщины осветила и согрела мне душу, наполнила ее чудными мыслями и сладкой тревогой, но уже пробежала, исчезла позади эта полоса жизни, и о ней осталось только одно воспоминание, как о скрывшихся вдали огнях оставленного вокзала. Я пока не вижу, не жду других огней. А колеса вагона мерно стучат на стыках рельс, и равнодушный поезд - время безучастно и неустанно движется вперед.
   Я знал, что от Брянска до Суземки мы должны были миновать две промежуточных станции Навлю и Кокоревку, то есть весь путь составлял около двухсот километров. Но поезд тащился медленно с частыми долгими остановками и потому только к рассвету прибыл в Суземку. Здесь я узнал, что от Суземки до Севска оказывается не два десятка километров, как мне кто-то говорил в Брянске, а три. Однако я не стал тратить время на поиски попутного транспорта, а решил идти пешком, к этому мне было не привыкать. Я вышел на проезжую дорогу и благо, что был налегке, быстро зашагал по направлению к Севску.
   Шел я немногим более четырех часов, почти не отдыхая. На моем пути мне попалось несколько деревенек. Меня поразила их ужасающая нищета. Люди порой жили не в хатах, а ютились в землянках, оставшихся после войны. Сказать, что они были бедно одеты, значит не сказать ничего. Многие ходили в самодельных, сплетенных из лыка лаптях, как крестьяне царской России времен крепостного права. Даже скотина, в частности коровы, запряженные в плуги и бороны, которыми кое-где женщины обрабатывали поле, были какими-то тощими и вялыми. То, что я увидел здесь, ни в какое сравнение не шло с тем, что мне приходилось наблюдать в Польше и особенно в Германии. Сравнивая одно с другим, я не мог не испытывать сострадания к этим женщинам и обиды за то, что они, чьи отцы, мужья и братья выиграли такую страшную и жестокую войну, живут во много раз хуже, чем те, кто был побежден в этой войне.
   В Севск я пришел часов в десять утра с небольшим. Город был почти полностью разрушен. Помню зияющие дыры от артиллерийских снарядов в колокольне полуразрушенной церкви на площади, а остальное - сплошные развалины. Какие-то тропинки, ведущие в погреба и землянки, в которых обитали жители Севска. От древнего русского города, ведущего свою родословную с 1146 года, по сути ничего не осталось. Найти в этом хаосе разрухи дом или хотя бы место, где он раньше стоял, в котором жила жена капитана Нестерова, было совсем не просто, но в конце концов мне все же удалось его отыскать. Однако то, что представилось моим глазам, не было домом. Впрочем, судя по тому, что уже я видел во всем Севске, в нем вообще не осталось пригодных к жилью домов. Мои поиски привели меня не то к полуподвалу, не то к землянке, которая и являлась убежищем жены моего капитана. По узкой кривой тропинке я спустился вниз и постучал в дверь. Ее открыла молодая женщина лет двадцати пяти-двадцати шести, выше среднего роста, одетая в домашнее, неопределенного цвета платье. Она стояла в проеме открытых дверей, вся освещенная солнцем, поэтому я хорошо ее рассмотрел.
   Лицо у жены капитана было белое, именно не бледное и не матовое, а белое и все как будто бы в рамке пышных, волнистых волос цвета спелых колосьев пшеницы, брови тонкие, красиво изогнутые. Глаза темно-карие, того оттенка, который некоторые зовут рыжим, а другие золотым, ласковые и дерзкие. И, наконец, губы - свежие, выразительные и чувственные.
   Она вопросительно и, как мне показалось, даже с некоторой тревогой в глазах, молча, выжидающе глядела на меня.
   - Здравствуйте, - поздоровался я с женщиной и с хода сообщил ей о причине моего появления здесь.
   - Меня прислал ваш муж, - сказал я жене капитана. - Он поручил мне помочь вам собраться и затем привезти вас в Фаульбрюк, где сейчас стоит наш полк.
   Лицо женщины сразу оживилось, отчего стало намного привлекательней. Она протянула мне руку. Странно, - для меня пожатие руки всегда говорит о человеке гораздо более, нежели его лицо, голос, походка и почерк. Пожатия бывают дружеские, равнодушные, обнадеживающие, скупые, неискренние, наглые, гордые - какие угодно. Пожимая ее руку, я почувствовал первое из перечисленных мною пожатий.
   Затем жена капитана приветливо улыбнулась мне, широко открыла дверь и пропустила меня внутрь. Войдя в это так называемое жилище, я был поражен его крайней убогостью. В небольшой с низким потолком комнатке я увидел закопченные, с пятнами сырости, стены, почувствовал устоявшийся запах керосинового чада и крыс - настоящий запах нищеты. Здесь даже не было обычного окна. Его заменяла какая-то узкая с вставленным в нее стеклом щель. Поэтому в комнатке было почти темно. И сначала, пока мои глаза после дневного солнечного света не привыкли к темноте, я ничего не мог разглядеть. Потом я увидел, что у импровизированного окна стоял старенький кухонный столик с керосиновой лампой на нем и небольшим зеркалом без рамы над ним. А рядом со столиком - простенькая металлическая кровать, на которой сидел мальчик лет четырех. До моего прихода он играл какими-то самодельными игрушками, а теперь с интересом уставился на незнакомого военного. Я догадался, что это сын капитана, о котором он мне ничего не говорил. У противоположной стены помещался простой фанерный бельевой шкаф, вплотную к нему было устроено нечто вроде топчана или лежанки. В комнатке, несмотря на летнее время, было прохладно и сыро. Вот, оказывается, как живут в нашей стране семьи офицеров победившей армии, - подумал я про себя. А жена капитана предложила мне стул, сама села на кровать рядом с сыном и стала расспрашивать меня о своем муже.
   - Ну, как он там живет, где, все ли у него в порядке? - задавала мне молодая женщина вопрос за вопросом. А я старался, как мог обстоятельнее отвечать на них.
   - Да! - вдруг сказала она, - я даже не спросила тебя, как твое имя.
   - Валентин, - ответил я.
   - А меня зовут Софья, Соня, - поправилась она и спросила, - так когда же нужно ехать?
   - Как только вы соберетесь. Чем быстрее, тем лучше.
   - А что нам собираться, думаю, что за завтрашний день я успею управиться. И не обращайся ко мне на "вы". Договорились?
   - На будущее учту, - охотно согласился я.
   Ее вопросы и мои ответы следовали один за другим и продолжались достаточно долго. Я даже устал отвечать ей. Соня интересовалась, сколько суток нам придется ехать в поезде до Фаульбрюка, что собой представляет деревня, в которой стоит минометный полк, есть ли у мужа комната, где они смогут разместиться, и многое, многое другое. А когда я сказал, что у капитана там не комната, а отдельный дом, состоящий, кажется, из трех прилично обставленных комнат, газовая плита, ванна и другие удобства, Соня с трудом поверила в это. Слушая меня, она удивлялась и ахала. А после того, как я закончил описание дома, в котором они будут жить, сказала, что с трудом может себе представить такую роскошь. Потом Соня приготовила какую-то еду, пригласила меня к столу, накормила сына и, поев сама, стала спрашивать меня о том, что следует непременно взять собой, а чего брать не нужно.
   Часов в десять вечера она уложила на лежанке малыша, а мы при свете керосиновой лампы все еще продолжали разговаривать о предстоящей дороге, о том, что непременно надо нанять подводу, потому что она и тем более мальчик не в состоянии будут пешком дойти до железнодорожной станции в Суземке.
   Было уже около полуночи, когда я, сославшись на то, что немного устал, попросил Соню постелить мне на полу. Однако она сказала, что на полу спать сыро, и я могу простудиться, поэтому она не позволит мне лечь на пол. - Ты ложись на мою кровать, а я лягу вместе с сыном, - сказала она. И как я не доказывал ей, что я солдат, что мне приходилось спать не только на полу, но и на холодной промерзшей земле и даже на снегу, и что никакая простуда мне не грозит, Соня оставалась непреклонной. Она взбила подушку на своей кровати и приготовила для меня, чем укрыться. После чего я тотчас же разделся и лег в постель. А Соня сильно удивила меня тем, что, не погасив лампу, сняла платье, оставшись только в ночной белой полотняной сорочке, распустила волосы и стала расчесывать их перед зеркалом. Казалось бы, в сложившейся ситуации мне следовало отвернуться к стене, но я не в силах был отвести глаз от обнаженных плеч, рук и ног молодой женщины. Однако я удивился еще больше и даже почувствовал себя совсем неловко, когда, приведя волосы в порядок, она присела на край кровати у моих ног, почти касаясь их, и снова начала меня о чем-то расспрашивать. Мне казалось, что я даже чувствовал исходившее от нее тепло. Тогда в несколько необычном поведении Сони я не увидел ничего кроме доброго расположения ко мне. Это потом, вспоминая ту ночь, я не исключал, что его можно было объяснить по-иному.
   Во время войны и сразу после нее с мужчинами в Союзе было туго, и она, вероятнее всего, уже несколько лет не знала мужской ласки. Может быть, именно поэтому Соня не могла отказать себе в удовольствии хотя бы просто подольше посидеть рядом с молодым здоровым парнем. А возможно, она тогда решилась бы на нечто большее? Ответить на вопрос, о чем же действительно думала Соня в ту ночь, а тем более мне, тогда было абсолютно невозможно. Только одна Соня могла бы дать на него исчерпывающий ответ. И она дала его, но об этом я расскажу позже. А той ночью я не мог даже представить себе, что решился бы обмануть доверие капитана. И все же я был не мальчик. Прошло уже почти полгода, как мне исполнилось двадцать лет, поэтому близость полураздетой молодой женщины вызвало у меня состояние, скажем, некоторого смятения. И чтобы избавиться от него я сказал:
   - Давайте ложиться, Соня. У меня просто глаза слипаются. Верно, сказывается тридцатикилометровый марш-бросок от Суземки до Севска.
   - Да, да, конечно пора отдыхать, - тотчас же согласилась со мной она, встала, загасила лампу и легла вместе с сыном на лежанку.
   Весь следующий день прошел в хлопотах и сборах к отъезду. Я долго ходил по незнакомому городу, вернее по тому, что от него осталось, и все же нашел человека с повозкой и договорился с ним на завтра. Вещей в доме было немного, и к вечеру мы с Соней все собрали и уложили в два чемодана и большой узел. Спать легли рано - в одиннадцатом часу. Ничего похожего на вчерашнее, не повторилось. Соня уложила сына, потушила лампу и легла вместе с ним.
   Встали мы рано. Я сходил за повозкой. Мы уложили на нее вещи, поудобнее усадили малыша, сели сами и двинулись в направлении Суземки. Ехали туда, пожалуй, дольше, чем я оттуда шел пешком в Севск. На вокзале несколько часов ждали поезда, на котором только под утро следующего дня прибыли в Брянск. Здесь все напоминало мне мое недавнее неожиданное знакомство и короткую, надолго запомнившуюся дружбу с Мариной.
   От Брянска до Смоленска доехали сравнительно быстро и без всяких сложностей. Там мне удалось достать только один билет на поезд "Москва-Брест" для Сони. В конце дня на перроне невозможно было повернуться. В этом стадном стремлении, которое всегда охватывает людей на вокзалах перед посадкой и высадкой, пассажиры стали особенно торопливы и недоброжелательны друг к другу. Нас часто толкали, наступали нам на ноги. Но Союз - не заграница. Кроме того, на моем попечении был малыш и женщина. Поэтому я не стремился, как в Польше, блюсти честь мундира и тоже не деликатничал. В результате мне удалось отвоевать для Сони и мальчика место в переполненном общем вагоне. Сам же решил ехать без билета - "зайцем" в полной уверенности, что меня как военнослужащего вряд ли кто-то сможет или захочет высадить из поезда. Вскоре он тронулся, и мы двинулись в сторону границы Советского Союза. Вагон был переполнен, а у нас на троих только одно место. Соня положила свой узел в углу нижней полки, потом головкой к нему уложила мальчика, который сразу же уснул. Я сел у его ног, а Соня на чемодане у моих возле самого прохода между полками. Пассажиры долго устраивались на своих местах, часто ходили из конца в конец по проходу. Но постепенно разговоры и возня прекратились, незаметно наступила ночь. Освещения в вагоне не было. Я предлагал Соне поменяться со мной местами и сесть рядом с сыном, но она наотрез отказалась. В вагоне было тесно, темно, душно. Прилечь, чтобы заснуть, нечего было и думать. Сидячими пассажирами были далеко не мы одни. Соня молчала, видимо сильно устав за время поездки от Суземки до Смоленска. Впрочем, и я тоже не был расположен к разговорам. Так мы долго ехали молча. Монотонное постукивание колес на стыках рельс убаюкивало, и близко к полуночи я, кажется, задремал. Внезапно я проснулся оттого, что голова Сони склонилась мне на грудь. Вероятно, сидя на чемоданах, она тоже уснула. Опасаясь потревожить ее сон, и чтобы ей было удобней, я легонько руками придерживал Соню за плечи. А потом наступил рассвет, и уже часа через три с немногим поезд остановился в Бресте. Здесь я узнал приятную новость. Она состояла в том, что теперь, чтобы попасть в Варшаву, не было нужды поворачивать на юг, двигаться в объезд чуть ли не до Львова и лишь потом в столицу Польши. Теперь через Варшаву шел прямой поезд Брест-Бреслау.
   Пока я ходил к военному коменданту, чтобы сделать отметки в документах, Соня с малышом ждала меня на вокзале. Вернувшись, я приобрел билеты, и в полдень мы уже довольно удобно разместились в вагоне польского поезда, единственным недостатком которого, как я уже говорил раньше, было отсутствие спальных мест. Соне все было внове - и необычные железнодорожные вагоны, и дома часто совсем не такие, как в Союзе, и незнакомая чужая речь, и многое другое. Она задавала мне множество вопросов, на которые я едва успевал отвечать. До Бреслау мы ехали весь остаток дня и всю ночь. Заснул я поздно и так крепко, что даже проспал прибытие поезда в Бреслау. На перроне, как потом мне рассказывала Соня, все пассажиры покинули вагон, а она во всем полагалась на меня и, желая, чтобы я получше выспался, не стала меня будить. Поэтому осталась в вагоне, ожидая, когда я проснусь сам. Потом уже пустой поезд оставил железнодорожный вокзал и двинулся дальше. Но, как сказала Соня, минут через двадцать снова остановился. И вот тут я проснулся.
   Сначала я подумал, что это конечная станция. Правда, меня несколько удивило то, что в вагоне кроме нас не было ни одного пассажира. А, выглянув в вагонное окно, увидел, что мы стоим вовсе не на пассажирском вокзале.
   - Почему вагон пуст? - спросил я Соню.
   - Не знаю, - ответила она. - Поезд останавливался на какой-то большой станции, там все и вышли.
   - А давно это было? - снова задал я ей вопрос.
   - Минут двадцать не больше, - сказала Соня.
   - Чего же ты меня не разбудила? - снова спросил я.
   - Жаль было будить. Ты так крепко спал, Я очень хотела, чтобы ты выспался.
   - Ладно, посидите в вагоне, а я пойду и выясню обстановку, - сказал я и вышел из вагона.
   Неподалеку от него на железнодорожных путях что-то делал, по-видимому, польский железнодорожник. Я подошел к нему и спросил:
   - Далеко ли еще до Бреслау?
   Он, не отрываясь от своей работы, без всякого интереса глянул на меня и неожиданно ответил.
   - Я невьем, цо то ест Бреслау.
   - Как не знаешь? - удивился я. - Бреслау - большущий город. Он же где-то совсем близко. Ты не можешь его не знать.
   - Я невьем, цо пан хце, - снова ответил поляк.
   - Ты не можешь не знать? - возмутился я. - Бреслау - это же не маленькая деревушка, а огромный областной центр.
   Я несколько раз пытался доказать ему, что не знать Бреслау, находясь в двадцати минутах езды от него, невозможно. Но поляк твердо стоял на своем. Наконец ему, наверное, надоело испытывать мое терпение и он сказал:
   - Може пан потшебуе Вроцлав, то я вьем. А цо то Бреслау, то невьем.
   И он объяснил мне, что мы находимся на товарной станции Бреслау, и что тут сразу за железнодорожными путями проходит автомобильная трасса, на которой часто ездят автомашины русских военных, и я легко смогу на них добраться, куда нужно.

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ПОЛК

I

   Разговор с поляком и разозлил меня, и рассмешил. Разозлил потому, что он так долго морочил мне голову, притворяясь, будто не знает Бреслау. А рассмешил из-за подчеркнутого им в разговоре со мной польского национализма. Ведь Бреслау и Вроцлав - это один и тот же город. Только Бреслау, который после войны отошел от Германии к Польше - это немецкое название, а Вроцлав - польское.
   Закончив разговор с поляком, я влез в вагон, вынес чемоданы и узел, и мы с Соней и мальчиком направились через железнодорожные рельсы в указанную им сторону. Поляк сказал правду. Автомобильная трасса действительно проходила совсем рядом. Я поставил чемоданы у обочины дороги, Соня положила на них свой узел, а сама присела в нескольких шагах от меня под деревом на траву, усадив сына к себе на колени. Я же стал сигналить водителям проезжающих машин, чтобы они остановились. На это ушло около получаса. Три моих первых попытки оказались неудачными. Маршрут машин, которые притормаживали возле нас, меня не устраивал. И только четвертая направлялась в Райхенбах и должна была проезжать мимо Фаульбрюка. Это был крытый студебекер, которым управлял долговязый флегматичный ефрейтор чуть постарше меня. Я сказал ему, что везу из Союза жену и сына своего командира, и что нам нужно добраться до Фаульбрюка.
   - Это можно, - ответил он. - Мне как раз возле него надо ехать. Давай мамашу с пацаном сюда ко мне, закидывай вещи в кузов и сам залезай туда.
   Я помог Соне с мальчиком сесть в кабину, чемоданы и узел положил в кузове и устроился рядом с ними. После чего ефрейтор лихо рванул с места. А уже часа через полтора наша машина подкатила к дому, в котором жил капитан. Я постучал водителю, чтобы он остановился, помог Соне с мальчиком сойти, выгрузил вещи, поблагодарив, пожал руку ефрейтору, и он уехал. Мы вошли во двор, но дверь дома оказалась заперта. Капитан, наверное, был в дивизионе. Я сказал Соне, чтобы они ожидали здесь, а сам пошел разыскивать ее мужа.
   Капитан оказался как раз там, где я и предполагал. Увидев меня, он сразу же спросил:
   - Ну что, привез?
   - Так точно! - ответил я, - поручения командира полка и ваше выполнил.
   - Молодец, - сказал он, - считай, что я у тебя в долгу. А где же они?
   - Во дворе вашего дома ждут вас.
   - Бегу. А ты в штабе сдай командировку и обязательно приходи к нам, понял? Обязательно приходи.
   Отчитавшись за свою командировку, я снова приступил к исполнению своих обязанностей на телефонной станции. Моя работа была несложной, но однообразной и примитивной. Она ровно ничего не давала ни уму, ни сердцу. Мне же хотелось хоть как-то проявить себя. Мой беспокойный характер настоятельно требовал от меня активных действий. А вместо этого я сутками сидел и втыкал в гнезда штырьки на концах телефонных проводов, соединяя командиров разного ранга с подчиненными и наоборот.
   За время моего относительно короткого отсутствия в нашем полку появились некоторые неожиданные новшества. Первое состояло в том, что офицеры полка начали менять зеленые полевые погоны на парадные золотые. Такие погоны в нашей стране только начали изготавливать, и поэтому за границей они были редкостью. Обычно сюда их привозили из Союза офицеры, побывавшие там в командировке. И поскольку настоящих парадных погон здесь никак не хватало, носили кустарные, заказывая их у немецких портных. Если от первого новшества мне, откровенно говоря, было ни холодно, ни жарко, то второе оказалось очень даже приятным. Дело в том, что из полка, куда-то исчез один из моих недругов - лейтенант-комсорг. Я не стал выяснять, перевели ли его в другую часть или должность комсорга полка вообще упразднили. Это уже для меня не имело никакого значения. Главным являлось то, что человека, который всячески старался портить мне жизнь, в полку уже не было. Следующее новшество заключалось в том, что на работу в полковом хозяйственном взводе привлекли человек восемь молодых девушек из тех, кого немцы во время войны угнали из Советского Союза в Германию. После освобождения девушек Советской армией их почему-то все еще не отправляли домой, а использовали на разных работах в воинских частях. И последнее новшество состояло в организации клуба. Залом клуба служило теперь помещение столовой для рядового и сержантского состава, а его начальником назначили полкового фотографа сержанта Цесарского. Но самым интересным и весьма неожиданным было то, что в полковом клубе по воскресеньям устраивали танцы для офицеров, сержантов и рядовых. Я думаю, что основной причиной последнего новшества являлось стремление командования полка отвлечь наших военнослужащих от посещения польских "забав" и, тем самым, от нежелательных контактов с польской молодежью Фаульбрюка. Танцы начинались в шесть часов вечера и заканчивались в половине десятого, так чтобы рядовые и сержанты успели попасть на вечернюю проверку.
   Танцевальные вечера я посещал постоянно, делая все от меня зависящее, чтобы не пропустить ни одного из них. Правда, представительниц прекрасного пола здесь явно не хватало. Сюда приходили только те восемь русских девушек, о которых я упоминал выше. Впрочем, большинство моих коллег - солдат и сержантов танцевать не умели вовсе. Поэтому партнерами девушек на танцах в основном были полковые офицеры.
   В первый же вечер я обратил внимание на то, что девушек пришло не восемь, а десять. Позже я узнал, что две из них работали не в нашем полковом хозяйстве, а в Райхенбахе, но жили они в Фаульбрюке. Именно одна из этих двух привлекла мое внимание своей скромностью и грациозной манерой держаться в танце. Кроме того, у нее было симпатичное лицо, светлые вьющиеся волосы и стройная фигурка. Весь вечер я старался приглашать только ее. Похоже, что я как партнер в танцах ее вполне устраивал. Это следовало хотя бы из того, что она отказывала даже офицерам, которые пытались приглашать эту девушку на танец. Кружась с нею в вальсе, я узнал, что зовут ее Катей. Она была не очень разговорчива и больше слушала то, о чем говорил я. А на мои вопросы чаще всего отвечала да либо нет. И все же к середине вечера я выяснил, что она здесь вместе с сестрой Пашей, которая на два года старше ее, и что работают они в Райхенбахе на заводе по переработке молока. Каждое утро сестры вдвоем едут туда на велосипедах, а в конце дня также возвращаются в Фаульбрюк.
   - А какая же из девушек ваша сестра? - спросил я у своей партнерши.
   - Вон та, что танцует с младшим лейтенантом, - ответила Катя, указав мне глазами на симпатичную толстушку ростом пониже Кати, танцевавшую с нашим полковым врачом.
   - Катя, можно я после танцев провожу вас с сестрой к вашему дому? - спросил я девушку.
   - Как хотите, - ответила она.
   - Конечно, хочу. И если вы не возражаете, то у меня к вам будет небольшая просьба.
   - Какая? - спросила Катя, вопросительно глядя на меня.
   - Дело в том, что к десяти часам я должен быть в дивизионе, поэтому давайте уйдем отсюда немного раньше, чем закончатся танцы, чтобы я успел к вечерней проверке. Вы не будете против? - спросил я.
   - Не буду, - в своей обычной манере коротко ответила Катя.
   Было минут пятнадцать десятого, когда я, Катя и ее сестра вышли из клуба. По дороге она меня познакомила с Пашей, которая оказалась симпатичной, смешливой и в отличие от Кати общительной и разговорчивой. От клуба до дома, в котором жили сестры, было недалеко. Когда мы подошли к нему, до вечерней проверки оставалось более получаса. Для того, чтобы добежать до замка, мне нужно было не более пяти минут, и я мог позволить себе еще немного поболтать с сестрами. Я спросил Пашу, как давно они живут в Фаульбрюке. И она мне рассказала, что их увезли в Германию в 1942 году, когда Кате было шестнадцать лет, а ей восемнадцать, и сразу же направили на ферму неподалеку от Фаульбрюка, где они трудились до прихода Советской армии. Хозяин фермы был немцем не очень строгим и сносно кормил их, но все равно сестры в его доме находились на положении батрачек, и работать им приходилось много. Потом Паша вдруг спросила, сколько мне лет, и давно ли я в армии. А когда узнала, что я на год младше, чем она, сразу перешла со мной на "ты". А я по отношению к девушкам позволил себе сделать то же самое.
   Катя почти не участвовала в нашем разговоре. Она только спросила, откуда меня взяли в армию. Я ответил, что из Одессы, в которой я родился и вырос. Услышав, что я одессит, Катя попросила меня рассказать подробнее о моем городе. Однако время, остававшееся до вечерней проверки, уже истекало. Я сказал, что мне пора, и пообещал Кате, что при следующей нашей встрече непременно выполню ее просьбу. После чего мы расстались, условившись встретиться опять на танцах.
   Находиться в обществе сестер в клубе я имел возможность еще несколько раз. Катя стала более общительной в отношениях со мной, и у меня с ней возникло даже нечто, похожее на дружбу. А когда сестры бывали не на работе, я стал заходить к ним домой. И вдруг однажды во время такого визита, кажется, это случилось в субботу в полдень, Катя сказала мне, что она с сестрой должны переехать в Лангебилау. Сейчас я уже не помню, какова была причина их переезда, но в тот день понял, что теряю прекрасную партнершу в танцах, а главное двух хороших девушек, с которыми уже успел подружиться.
   - Дорогие Катя и Паша, поверьте, я искренне сожалею, что вы уезжаете, - сказал я. - Мне вас здесь будет очень недоставать. И хотя от Фаульбрюка до Лангебилау немногим больше десяти километров, мне вряд ли удастся когда-нибудь приехать к вам. Но я очень надеюсь, что сегодняшняя наша встреча не последняя, и мы непременно еще увидимся. Больше того, я просто уверен в этом. А вообще-то ваш отъезд хоть и печальное событие, по крайней мере, для меня, его все равно следовало бы отметить. Как вы считаете?
   - Я тоже так думаю, - поддержала меня Паша. - У нас и шнапс есть. Его нам по случаю нашего переезда выдали на заводе вместе с продуктами. Сейчас мы с Катюшей все приготовим.
   Пока я вымыл руки, девушки уже управились. Небольшой круглый столик был уставлен тарелками с едой. У приборов Кати и Паши стояли маленькие рюмочки. У прибора, который очевидно был предназначен мне, они поставили вместительный плоский фужер, похожий на небольшую вазу для сладостей. Посредине стола возвышалась бутылка шнапса. Поскольку сестры работали на молокозаводе, то вся закуска состояла исключительно из молочных продуктов: масла, творога и сметаны. Затем мы сели за стол, я разлил шнапс, и произнес тост, в котором выразил сожаление о том, что девушки покидают Фаульбрюк. Сказал, что очень надеюсь увидеть их снова в самом скором времени, что, по крайней мере, я этого очень хочу и уверен, что так оно и будет. Затем мы выпили. Причем, я, осушив весь свой фужер, обращаясь к Паше, заметил:
   - Что-то немецкий шнапс совсем не хмельной. У меня от него ни в одном глазу.
   - Так в чем же дело, - рассмеявшись, сказала Паша, - выпей еще, - и сама наполнила мою "вазу".
   Я и ей, как говорится, воздал должное и почти сразу почувствовал, что переоценил свои возможности и сильно перебрал.
   - Девочки, - сказал я, - вы меня, ради бога, извините, но мне необходимо прилечь, чтобы немножко прийти в себя. Но я очень вас прошу разбудить меня так, чтобы я успел попасть на вечернюю проверку. - Сказав это, я улегся на постель одной из сестер. Сначала мне казалось, что я плаваю в густом синем тумане, по которому рассыпаны миллиарды миллиардов микроскопических искорок. Этот туман медленно колыхался вверх и вниз, поднимая и опуская меня в своих движениях. Затем мое сознание отключилось, а когда я снова открыл глаза, то за окнами было серо.
   - Что уже вечер? - спросил я у Кати, сидевшей рядом с кроватью, на которой я спал.
   - Уже утро, - к моему огромному изумлению ответила она.
   - Как утро! - воскликнул я вскакивая. - Почему же вы меня не разбудили?
   - Мы пытались, - сказала Катя. - Мы тебя и будили, и по щекам били, и из чайника водой поливали, но все наши старания оказались напрасными. Ничто тебя не в силах было разбудить. Ты спал, как убитый.
   - Скверная получилась штука, - сказал я после того, что услышал от Кати. - Попадет мне теперь, как пить дать. И попадет, скорее всего, здорово.
   Я быстро привел себя в порядок, наскоро попрощался с сестрами и вышел из их дома. На дворе были еще предрассветные сумерки, но на востоке уже пылали багряные, желтые и розовые тона. Сизая, тяжелая туча одна напоминала об уходящей ночи, но и она была кое-где прорезана тонкими, длинными полосками червонного золота, и ее края играли нежными переливами розового перламутра. Однако мне было не до красот природы. Стараясь, чтобы меня случайно никто не заметил, я направился к замку. Крадучись вдоль домов и сетчатых заборов, я обратил внимание на то, что по соседним улицам снуют солдаты. Их присутствие здесь в такое время можно было объяснить либо какими-то учениями, либо тем, что они кого-то ищут. И я тут же подумал, не я ли являюсь объектом их поисков.
   Но мне все же удалось незамеченным добраться до замка. Я тихо влез в намеренно незапертое мною окно своей комнаты. Но как только мои ноги коснулись пола, в комнате внезапно вспыхнул яркий электрический свет, и я оказался лицом к лицу с начальником штаба дивизиона, который вероятно давно поджидал меня здесь.
   - Хорош, нечего сказать! - глядя на меня с укоризной, начал капитан. - Весь дивизион вместе с начальником штаба целую ночь не спит, ищет старшего сержанта Бекерского, а он, видите ли, гуляет. Так где же ты все-таки болтался столько времени? Отвечай, только не пытайся меня обмануть..
   Мне, откровенно говоря, было очень стыдно за свой проступок и особенно стыдно потому, что я заставил не спать и волноваться такого хорошего человека как капитан Нестеров. Я как мог короче рассказал ему, что со мной приключилось и, разумеется, пообещал капитану, что такое никогда больше не повторится.
   - Ладно, верю - сказал капитан, - а почему ты к нам не заходишь? - вдруг спросил он, - Соня часто вспоминает тебя добрым словом. Сегодня воскресенье, вот ты и приходи. А пока сиди здесь до завтрака и носа никуда не высовывай. Твое счастье, что искал тебя я, а не кто-то другой. Иначе ты имел бы большие неприятности.
   Капитан мог бы мне этого не говорить. Я прекрасно понимал и без его слов, что за такой проступок отхватил бы "на полную катушку". Капитан уберег меня, по меньшей мере, от гауптвахты суток на десять. Он к счастью не забыл услугу, которую оказал ему я, и теперь в свою очередь избавил меня от заслуженного наказания. В общем, благодаря капитану история с чрезмерным употреблением мною шнапса закончилась благополучно. А в полдень я пришел к нему, чтобы лишний раз поблагодарить его и одновременно повидать Соню.
   Она очень обрадовалась моему приходу, только выговаривала за то, что я так долго у них не появлялся. Потом Соня пригласила меня пообедать вместе с ними. За столом мы много говорили о нашей поездке из Севска в Фаульбрюк, и о том, как разительно изменились условия их жизни после приезда сюда. Потом капитан ушел в дивизион, а я пробыл у них почти до самого вечера, а перед моим уходом Соня сказала, чтобы я непременно приходил к ним хотя бы раз в неделю.
   А еще через два дня Катя с Пашей уехали в Лангебилау, а я решил, что не стану больше ходить в клуб на танцы. Осуществить такое решение не составило особого труда, поскольку, кажется, всего через неделю командир полка по какой-то причине запретил проводить в клубе танцевальные вечера. Вместо танцев там по воскресеньям начали демонстрировать кинофильмы.
  

II

   Теперь я часто бывал в доме у капитана Нестерова. А Соня установила между мной и собой игриво-легкие отношения. За обедом она ухаживала за мной, спрашивала, нравится ли мне, как она готовит, называла меня своим юным спасителем и прочее в том же духе. В то же время ее дерзкие глаза смеялись, а яркие губы смущали меня.
   Я довольно часто обедал у капитана и скоро сделался у них своим человеком. Она со мной совсем не стеснялась: заставляла меня помогать ей на кухне, посылала по разным своим поручениям, когда гуляла с сыном по Фаульбрюку, таскала меня с собой в качестве провожатого... Часто, когда у меня не было дежурства на телефонной станции, я целые дни проводил около нее. И если капитан, возвращаясь со службы, заставал нас вместе (видит бог, что ничего дурного между нами здесь не было), я невольно краснел как мальчишка и начинал громко говорить о посторонних предметах. Он же по-прежнему относился ко мне очень хорошо.
   Когда мы иногда вечером втроем играли в карты, она постоянно пожимала кончиком ботинка мою ногу. Дерзкое сияние ее глаз волновало меня. Ей доставляло удовольствие играть со мною, как кошка играет с мышью. Да и вообще в ней было много кошачьего: и грация, и гибкость, и лукавство.
   Вероятно, она сознавала мою полную для нее безопасность и поэтому безнаказанно пробовала на мне свои когти... А я?.. Невозможно передать словами, что я тогда испытывал.
   Ведь так трудно в двадцать лет, когда кровь горяча, постоянно выносить подобное отношение красивой женщины. Часто, очень часто, уходя от капитана, я думал о том, что она, наэлектризованная этой игрой, остается теперь наедине с мужем, и давал себе слово, что никогда больше не появлюсь у них, но сдержать его не мог.
   Если иногда возбужденный чуть ли не до невменяемого состояния кошачьим кокетством Сони, я хватал ее руки и крепко сжимал их, она мгновенно отрезвляла меня:
   - Что с тобой? Что с тобой? Ты нездоров? Может тебе надо попить холодной воды? Я сейчас принесу тебе...
   Ни одна женщина не может уделить другу больше внимания, чем Соня уделяла мне. Однако - странная вещь! - ее доброта напоминала лунный свет: она светила, но не грела. Она выражалась в самых совершенных формах, но души в ней не было. Ее доброта была обдуманная, головная, а не сердечная.
   Я был влюблен в Соню, однако не настолько, чтобы в любовном опьянении утратить наблюдательность. Если бы Соня была добра по натуре, она была бы добра ко всем. Но мне казалось, что ее отношение к мужу доказывало обратное.
   Я не хотел самому себе казаться лучше, чем я был, и уважение к капитану вряд ли могло удержать меня. Как говорит Шекспир: "Уклейка для того и существует, чтобы щуке было что есть". Я не раз замечал, - когда речь идет о женщине, мужчины бывают безжалостны друг к другу. Этот остаточный животный инстинкт толкает нас на борьбу за самку, борьбу не на жизнь, а на смерть. В такой борьбе какие бы формы она ни принимала, - горе слабым! Даже чувство порядочности не обуздает сильного. И, безусловно, осуждает эту борьбу только религия. А меня сдерживала Соня.

III

   Как-то раз, перед очередным кинофильмом начальник клуба сержант Цесарский обратился к сидящим в зале с такими словами: "Товагищи! Снимите головные убогы. Сейчас будет демонстгиговаться фильм "Два бойца". Почти сразу же по залу вполголоса стали передавать друг другу новость: "Смотрите, "Смерш" привез свою бабу!" И действительно в зал вошел капитан- контрразведчик с очень красивой молодой женщиной. Это уже была третья офицерская жена, привезенная сюда из Союза. Я ее толком не разглядел, потому что сразу же погасили свет, и начался кинофильм. И все-таки до того, как он погас, я успел заметить, что у жены капитана были огромные глаза, прекрасные темные пышные волосы, изящная фигурка и еще то, что капитан-контрразведчик выглядел рядом с нею просто убого.
   А однажды кто-то мне сказал, что из армии увольняют военнослужащих 1922 и 1923 года рождения. Под эту категорию попадал и начальник клуба нашего полка. И тут же, не знаю по чьему совету, меня вызвал к себе полковой замполит и сказал, чтобы я сегодня же принял клуб от демобилизованного сержанта и приступил к исполнению своих новых обязанностей. Может быть, никто и не предлагал замполиту мою кандидатуру. Просто он решил назначить на эту должность меня как бывшего артиста. Ведь профессия до призыва в армию - актер, была записана в моей красноармейской книжке, а значит и в штабных документах. Я, разумеется, был чрезвычайно рад новому назначению. В этот же день в комнате при клубе на втором этаже, где жил сержант Цесарский, собралось несколько человек и я в том числе, чтобы отметить его демобилизацию и мое вступление в новую должность. Помню, что тостов было много, и выпили мы изрядно. Так что в конце дня заступив на последнее свое дежурство на телефонной станции, я чувствовал себя довольно скверно.
   В армии в то время пользовались исключительно армейскими телефонами - советскими, представлявшими собой небольшие деревянные ящички, или немецкими - тоже ящичками, но только пластмассовыми. И в тех, и в других при вызове или отбое надо было крутить ручку.
   Вечером, а тем более ночью, сигналов на телефонную станцию с требованием соединить кого-то с кем-то было не так уж много. Поэтому я рассчитывал, что вполне справлюсь со своей работой даже в том состоянии, в каком находился. Сигнал вызова поступал на телефонную станцию как легкий звуковой щелчок. После выпивки меня сильно клонило ко сну, и я не сомневался, что если засну, то не услышу вызова. Однако это меня не слишком беспокоило. Командир полка и командир дивизиона никогда не звонили по ночам. А безответные звонки офицеров рангом пониже вряд ли могли доставить мне неприятности. Необходимо было лишь предусмотреть вероятность ночной проверки, которые иногда производил начальник штаба дивизиона. И чтобы обезопасить себя на такой случай, я вставил наконечник телефонного провода в гнездо домашнего телефона капитана, чтобы если он вдруг позвонит на станцию, то сигнал будет сопровождаться не едва слышным щелчком, а громким телефонным звонком, который непременно меня разбудит. В какой-то мере обезопасив себя таким образом, я удобно устроился в мягком кресле и тотчас же уснул.
   Проснулся я от продолжительного, настойчивого телефонного звонка. С трудом оторвав голову от спинки кресла, взял трубку.
   - Слушаю, - сказал я.
   - Ты что, спишь? Почему так долго не отвечал, - раздался в трубке сердитый голос капитана Нестерова.
   - Нет, не сплю. Я выходил в туалет, - ответил я.
   - Что ты мне голову морочишь! Сколько ж можно туда ходить! У меня, пока я тебе звонил, три раза на телефоне ручка откручивалась!
   - Товарищ капитан, может быть, вы ее не в ту сторону крутили? - ответил я.
   - Как это не в ту сторону! - возмутился капитан - Ты думаешь, что если начальник штаба немного выпил, так он не знает в какую сторону ручку крутить! Лучше скажи, звонил мне кто-нибудь вечером?
   - Никто не звонил, товарищ капитан, - сказал я, а про себя подумал, раз уж он, как и я, тоже нетрезв, то его грозный тон и необычная строгость в разговоре со мной становится понятной и не страшной.
  

IV

   Отдежурив в последний раз на телефонной станции, я уже в качестве нового начальника клуба полка перебрался из замка на новое место жительства в комнату, которую освободил демобилизованный сержант, и начал там обустраиваться по своему вкусу. Теперь уже я отвечал за все агитационные и культурно-развлекательные мероприятия в полку, в том числе и за еженедельную демонстрацию художественных фильмов в клубе. Мои новые обязанности ни в какое сравнение не шли с рутинными дежурствами на телефонной станции. Поэтому я с усердием принялся за новое, живое, интересное дело. Я решил непременно создать полковую самодеятельность, которая позволила бы украсить свободное время моих однополчан самодеятельными концертами и простенькими одноактными постановками. Для этого необходимо было, прежде всего, организовать хотя бы небольшой оркестр, а уже после браться за режиссуру водевилей или небольших спектаклей. Чтобы осуществить намеченную цель, требовалось многое: музыкальные инструменты, костюмы, реквизит, а главное - способные ребята, поисками которых я и занялся. У тех, кто по моим представлениям отвечал нужным требованиям, я старался вызвать как можно больший интерес к осуществлению моей затеи, используя для этого все свое красноречие. Я с головой ушел в эту повседневную, кропотливую работу.
   Однажды в воскресенье, когда я был чем-то занят в клубе, ко мне подошел солдат, убиравший зал и выносивший мусор на улицу, который сообщил мне, что у дверей клуба меня спрашивает какая-то немка.
   - А что она хочет? - спросил я его. - Я здесь в Фаульбрюке, если не считать парикмахера Эльзу, ни одной немки вообще не видел.
   - Не знаю, - ответил он. - Из всего, что она мне наговорила, я понял только то, что ей нужен Валентин Бекерский.
   - Ладно, спасибо. Сейчас пойду, разберусь, что это за немка, и зачем я ей понадобился.
   Я вышел на улицу и был невероятно удивлен, увидев у дверей клуба фрау Матильду - мать Маргарет. Сама девушка, оказывается, тоже была здесь, только стояла не рядом с матерью, а спряталась за угол здания, и лишь когда я поздоровался с фрау Матильдой, она вышла из своего укрытия. Их приезд был для меня огромным сюрпризом, очень приятным и в то же время поставившем меня в довольно затруднительное положение. В Швайднитце, куда я ездил с лейтенантом, Бекерского никто не знал. Поэтому там я мог чувствовать себя относительно свободным. И совсем другое дело Фаульбрюк, где я был у всех на виду, где общение с польками, а тем более с немками не обещало ничего хорошего. Если же информация о моих гостях, не дай бог, дойдет до уполномоченного отдела "Смерш", предложение которого я так резко отверг, то неприятности могут оказаться просто огромными. Мои дружеские отношения с недавними врагами Советского Союза, общение с которыми военнослужащим Советской армии было категорически запрещено, предоставят ему отличный повод легко и жестоко рассчитаться со мной. Все это я сообразил моментально. И, тем не менее, подозвав Гретель, я сказал ей и фрау Матильде, что очень рад их приезду и пригласил наверх в мою комнату. Иначе я поступить не мог, чем бы мне это не грозило.
   - Как вы оказались в Фаульбрюке, - спросил я у моих гостей, усадив их на диван и придвинув к ним свой стул.
   - Я очень хотела увидеть тебя, Валентин - ответила а со мной.
   - А чем вы добрались сюда? - Снова задал я вопрос девушке.
   - Нас подвезла какая-то военная автомашина, - сказала она.
   Потом мы долго вполголоса разговаривали с Гретель, а фрау Матильда, чтобы не мешать нам, сидела в сторонке у радиоприемника, который я для нее включил, и слушала передачу какой-то немецкой радиостанции. Маргарет тихо, чтобы мама не слышала, шепнула мне на ухо, что скучала по мне, и что она очень благодарна маме за ее согласие приехать с ней в Фаульбрюк. Я, разумеется, был тронут наивным признанием девушки. Сказал, что тоже скучал по ней, но никак не мог вырваться к ним. И это была чистейшая правда. Потом я спросил, что нового у них в Швайднитце. Гретель ответила, что у них все по-прежнему. Однако там ходят упорные слухи о якобы предстоящем выселении всех немцев из этого города и не только из него. Они с мамой и фрау Гертрудой очень боятся, что эти слухи оправдаются, и тогда неизвестно, что с ними будет. Я как мог, успокаивал девушку. Хотя нисколько не сомневался, что поляки именно так и поступят с немцами. Но я был бессилен, чем либо помочь Грете и ее матери. Так же, как в сорок первом во время оккупации Одессы, не мог оказать помощи евреям, которых румыны угоняли из города.
   Я знал, что Маргарет ко мне неравнодушна. И в тот день мне это показалось более очевидным, чем прежде. Если это так, я очень благодарен Гретель. Я высоко ценил ее дружбу и никогда не посмел бы обмануть доверие девушки.
   Мы разговорились с Гретель как старые добрые друзья. Она не обладала широким кругозором, но у нее был ясный ум, четко различающий то, что она считает добром и красотой, от того, что, по ее мнению, дурно и безобразно. Поэтому она не знала сомнений и была безмятежно спокойна. Я и прежде не раз замечал у нее то душевное здоровье, какое часто встречаешь у немцев. Общаясь с ними еще до войны в Одессе, я замечал, что людей такого типа, как я, среди них очень мало. Немцы люди положительные, они знают, чего хотят. Конечно, и они часто погружаются в безбрежное море сомнений, но делают это с методичностью ученых, а не как люди эмоциональные, - и потому их новая трансцендентальная философия, их нынешний научный пессимизм и романтическая "мировая скорбь" представляют лишь чисто теоретический интерес. На практике же эти люди превосходно приспосабливаются к условиям жизни. Гартман утверждает, что человечество тем несчастнее, чем оно просвещеннее и могущественнее. И тот же Гартман, и не только он, на практике со всем апломбом немца-культуртрегера проповедует обогащение немецкого народа за счет населения других стран. Впрочем, этот факт является лишь одним из примеров человеческой подлости. В общем, немцы теориями особенно не увлекаются, поэтому они спокойны и деятельны. Эта черта есть и у Гретель. Конечно, многое такое, что способно перевернуть человеку душу, досталось и на ее долю, но оно как-то ее не затронуло, не проникло в кровь, и потому Гретель никогда не сомневалась в том, что считала истиной. Если она действительно питала ко мне нечто большее, чем дружеское расположение, то это, наверное, чувство безотчетное и ничего не требующее. С той минуты, как оно станет другим, начнется душевная драма Гретель, так как я не имею права отвечать ей взаимностью. Я мог бы только воспользоваться ее чувством и обидеть девушку. Потому что думаю, что ни одна женщина не в силах устоять перед тем, кого она по-настоящему любит. Иначе и быть не может, если за стенами их добродетели они носят в груди такого предателя, как влюбленное сердце. Но Гретель в этом отношении может быть совершенно спокойна.
   Мать и дочь гостили у меня более двух часов, пока фрау Матильда не сказала, что им уже пора возвращаться домой. Я проводил их до шоссе, остановил ехавший в направлении Швайднитца "студебекер" и попросил шофера подвезти женщин туда. Потом простился с ними и помог влезть в кузов. Машина тронулась с места, Гретель помахала мне ручкой, и спустя минуту "студебекер" скрылся за поворотом дороги, а я возвратился в клуб.
   Маргарет была удивительно славная девушка, на редкость добрая и ласковая. Она мне очень нравилась. Но я, в отличие от нее, полностью отдавал себе отчет в том, что мы с ней находимся по разные стороны невидимой преграды, которую ни коим образом невозможно было преодолеть, как бы мы этого не хотели. Остаться здесь я не мог. Такой поступок с моей стороны расценили бы как измену Родине. Попытка увезти Маргарет в Союз даже после окончания службы в армии по тогдашним законам Советского Союза тоже представляла бы собой ужасное преступление. Я никак не мог понять, почему не рабы, а вроде бы свободные люди не имеют права сами решать собственную судьбу. За них это делает кто-то там - наверху. И этот кто-то лучше, чем они сами, знает, что для них лучше, а что хуже, что правильно, а что неправильно, знает, где и с кем им можно жить, а с кем нельзя.
   Я понимал, что Гретель как всякая молоденькая девушка мечтала о любви и замужестве, но я был глубоко убежден, что она не в состоянии была даже представить себе, в каком бесправном положении я находился. Впрочем, понять, почему все обстояло именно так, было не под силу не только такой шестнадцатилетней, наивной девушке, как Маргарет, но даже мне, тогда двадцатилетнему парню. Думаю, что осмыслить причину возникновения упомянутой мною преграды между нами и многими другими, такими как мы, вряд ли смогли бы и люди с более богатым житейским опытом. Что бы мне не говорили и как бы меня не убеждали, я не мог считать Гретель своим врагом, пусть даже бывшим. При всей моей богатой фантазии мне, например, трудно было представить Маргарет с протянутой вперед правой рукой, кричащей "хайль". Я убежден, что она не считала меня - славянина человеком низшей расы, хотя немцам в Германии достаточно долго внушали именно это. Ей также ни к чему было жизненное пространство на востоке, и она, конечно же, не мечтала о мировом господстве. Тогда почему мне не только нельзя было любить ее, но даже поддерживать с ней дружеские отношения? Какой вред могла нанести великому Советскому Союзу моя дружба с Маргарет? Ответить на эти вопросы я не мог. Это было выше моего понимания.
   К счастью слухи о гостях из Швайднитца, посетивших меня, не дошли до уполномоченного "Смерш", и никаких неприятностей по этому поводу у меня не было, поэтому я мог спокойно продолжать начатое дело. Постепенно клуб стали систематически посещать около десятка, в основном, офицеров, которых мне удалось увлечь идеей создания полковой самодеятельности. Человек пять из них играли на разных музыкальных инструментах и примерно столько же изъявили желание участвовать в драмкружке. За давностью лет я запамятовал многих участников нашего художественного коллектива. Помню только командиров взводов: старшего лейтенанта Алексея Верховцева и старшего лейтенанта Дмитрия Раева. Первый - симпатичный парень года на три старше меня, среднего роста с темными, гладко зачесанными на косой пробор волосами. Хороший офицер, всегда подтянутый и жизнерадостный, Верховцев, насколько я помню из его слов, до призыва в армию окончил какой-то техникум, а в будущем собирался оставить военную службу и поступить в институт. По словам Алексея, в Москве у него была невеста, которой он часто писал. Алексей был большой шутник и балагур. В наших концертах он постоянно выступал в роли конферансье, а также участвовал в небольших спектаклях. Второй офицер - Дима Раев - высокий, стройный с интеллигентным лицом, скромный, выдержанный, серьезный, прекрасно играл на банджо. Был в нашем коллективе еще младший лейтенант - полковой врач, фамилию которого я, к сожалению, забыл, а может быть, и не знал ее, обращаясь к нему всегда по званию. Полковой медик - высокого роста, симпатичный, худощавый и воплощенная скромность. Он отлично играл на гитаре. У старших лейтенантов на груди было по два ордена Красной Звезды, у полкового врача только один такой же орден. Все три лейтенанта были, кажется, одного возраста.
   Я отлично помню и аккордеониста, рядового Микрюкова, флегматичного и немного странного паренька, Играл он хорошо, но несколько необычно. Дело в том, что во время игры он так увлекался ею, что, казалось, играл во сне с открытыми глазами, и, чтобы он прекратил играть, нужно было удержать его руки или хотя бы легонько похлопать по плечу. Заметной фигурой на наших концертах был также полковой радист рядовой Воробьев. Высокий худощавый парень с короткими светлыми гладкими волосами, всегда аккуратно зачесанными на косой пробор. Спокойный, медлительный, даже флегматичный в общении с однополчанами. На сцене он удивительно преображался - превращался в замечательного клоуна, сравнимого с известными мастерами цирковой арены. А кто-то еще играл на фортепиано, кто-то на других музыкальных инструментах, но кто именно и на чем, я теперь уже не помню.
   Второго августа в первой половине дня в штаб полка пришло сообщение о капитуляции Японии и окончании Второй мировой войны. Об этом сразу же объявили всему личному составу полка. Радостное известие вызвало всеобщее ликование и отмечалось с соответствующим историческому событию размахом - истинно по-русски. Где доставали спиртное, мне неведомо. Но напились в этот день многие. Я в пьянке участия не принимал, прежде всего потому, что меня никогда не тянуло к выпивке, а, кроме того, победа над Японией не произвела на меня особого впечатления. Япония была слишком далека. И я тогда не совсем понимал или, лучше сказать, совсем не понимал, зачем вообще, Советский Союз при наличии договора о мире с этой азиатской страной ввязался в войну с нею.
   В самый разгар веселья между представителями первого и второго дивизионов вдруг из-за чего-то возникли разногласия. В выяснение отношений включалось все большее число рядовых, сержантов и даже офицеров. Не составили исключения и майоры - оба командира дивизионов. Дело даже дошло до небольшой потасовки. Но тут вмешался командир полка, и все, в общем-то, закончилось благополучно, если не считать того, что кто-то к концу дня спьяну устроил пожар в замке. Пожарных в Фаульбрюке не было, а ответить на вопрос, пытались ли их вызвать из Райхенбаха, не могу. Тушить пожар было нечем и некому, поэтому пламя быстро охватило весь замок. И вскоре он сгорел дотла. Казалось бы, что мне до него. Он находился в чужой стране и неизвестно кому принадлежал. И все же мне было очень жаль из-за того, что не во время войны, не по причине боевых действий, а уже спустя три месяца после Победы над Германией по глупости либо небрежности в обращении с огнем старинное, красивое, даже величественное сооружение уничтожено.
   Дивизионы, которые до пожара размещались в замке, перевели в Фаульбрюкские школы. Первый дивизион - в евангелистскую, а второй - в католическую. И полковая жизнь потекла в обычном порядке.

V

   Спустя неделю после пожара участники художественной самодеятельности полка репетировали в клубе номера нашей первой наспех составленной концертной программы. Оркестр, в основном струнный, состоявший из семи человек, разучивал какую-то песню. И вот тут в зал, где мы работали, вдруг вошел уполномоченный отдела "Смерш" вместе со своей женой. После появления этой женщины в нашем полку, я ее видел только во второй раз. Теперь я смог рассмотреть жену контрразведчика лучше, чем тогда перед киносеансом. Она была удивительно хороша. Все в ней очаровывало: и стройная фигура, и точенная грудь, и пышные каштановые волосы, и огромные карие с золотым отливом ласковые и дерзкие глаза, прикрытые длинными ресницами. А губы! Именно в губах и заключалось (по крайней мере, для меня) все очарование ее лица. Я никогда потом в жизни не видал таких губ: выпуклых, прекрасно изогнутых, свежих и выразительных. Что-то в ней было обвораживающее, непокорное и очень сильное. И я, в ту пору совершенно зеленый в вопросах любви, знавший о ней, в основном из прочитанных мною книг, интуитивно чувствовал, что любовь такой женщины обещала очень многое.
   А потому, как на нее смотрели все остальные участники репетиции, я понял, что они полностью разделяют мое восхищение женой контрразведчика. Мои товарищи не могли также не видеть и не понимать того, что лысый, худой капитан с лицом аскета смотрелся рядом с нею как нечто инородное, совершенно ей несоответствующее и неподходящее.
   Ни с кем не здороваясь, хотя в оркестре кроме рядовых и сержантов было три офицера, капитан усадил жену на стул перед играющими, сел рядом с ней, и какое то время они слушали наших музыкантов. А я никак не мог понять, зачем он к нам пожаловал. Сначала я подумал, что его интересует кто-то из нашего коллектива. Но тогда он мог бы вызвать этого человека к себе. Для чего же он пришел сюда сам да еще жену с собой привел?
   Однако все объяснилось совсем просто, когда после очередной песни капитан, ни к кому конкретно не обращаясь, сказал: "Моя Надя очень скучает здесь, сидя постоянно дома. Я надеюсь, вы не станете возражать, если она будет приходить сюда и присутствовать на ваших репетициях. Это ее немного развлечет".
   - Конечно, пусть приходит, - ответил я за всех как начальник клуба. - Ваша жена, если захочет, может даже принять участие в наших репетициях. Мы будем рады принять ее в свой коллектив.
   - Нет, вот этого не надо. Ей это ни к чему, - отнюдь недружелюбно глянув на меня, резко ответил капитан. - Пусть просто приходит к вам в дни, когда вы готовитесь к концерту. Пусть побудет среди вас, посмотрит, послушает музыку. Для моей жены это будет вполне достаточным развлечением
   По ответу капитана и по тому, как он посмотрел на меня, я понял, что он прекрасно помнит наше с ним знакомство, свою неудачную попытку превратить меня в сексота и при первом же удобном случае постарается сделать мне гадость. Кроме того, мне показалось, что капитан очень уж ревниво относится к своей жене. А молодая женщина во время нашего с ним короткого разговора, скромно опустив глаза, сидела рядом с мужем и казалась совершенно безучастной к тому, о чем мы говорили, как будто речь шла вовсе не о ней.
   Получив наше согласие, в котором контрразведчик вообще-то не нуждался, он что-то тихо сказал жене, поднялся со стула и, ни с кем не простившись, вышел из клуба. После ухода мужа женщина внезапно преобразилась. Она оказалась вовсе не молчуньей и не скромницей, а напротив жизнерадостным и общительным человеком. Надя со всеми перезнакомилась, охотно разговаривала с нами, задавала много вопросов, связанных с программой нашего предстоящего концерта. А каждый из нас, соревнуясь друг с другом, старался в свою очереди завоевать симпатию молодой жены капитана. И это было понятно и естественно уже хотя бы потому, что русских женщин мы практически не видели. В полку их было всего три. А самая красивая из них находилась сейчас вместе с нами.
   С этого дня Надя не пропускала ни одной нашей репетиции. Она всегда приходила к их началу и уходила только тогда, когда расходились все. И вот однажды после того, как оркестр закончил репетировать, аккордеонист Микрюков, которого, как я уже говорил, всегда надо было останавливать, все еще продолжал играть. Я решил воспользоваться этим и, подойдя к Наде, спросил:
   - Как вы отнесетесь к тому, если я вас приглашу на танец?
   - Я с удовольствием отвечу согласием, - ответила она.
   Поднялась со своего места, положила руку мне на плечо, я осторожно обнял ее за талию, и мы закружились в вальсе. Танцевала она легко, и я испытывал истинное наслаждение, танцуя с этой изящной и красивой женщиной, но все же ни на минуту не забывал о том, что она жена не просто полкового офицера, а уполномоченного отдела контрразведки, который к тому же испытывает ко мне, по меньшей мере, неприязнь. Поэтому во время танца я обходился с нею так, как будто она была не обычным живым человеком из плоти и крови, а неземным существом из хрупкого стекла или фарфора. Однако мне показалось, что моя нарочитая излишняя осторожность ей вовсе не понравилась. Я это видел по выражению ее лица и по глазам, когда она глядела на меня. В одном из па Надя даже как будто пыталась сказать мне что-то по этому поводу, но остановилась на полуслове. Она лишь взяла инициативу в танце на себя. После чего я просто вынужден был обнять ее покрепче и сократить расстояние между нами. Этот единственный в тот день танец остался в моей памяти до сих пор.
   А примерно в середине сентября ко мне в Фаульбрюк снова и уже в последний раз приехали Гретель и фрау Матильда. И девушка и ее мать были очень расстроены из-за все более заметных признаков того, что им и другим немцам в Швайднитце вскоре непременно придется покинуть свои дома и перебраться на запад. Маргрет сказала, что мы с ней, скорее всего, никогда больше не увидимся. При этом она даже заплакала. Мне было очень больно видеть ее слезы. Я как мог старался успокоить девушку. Говорил, что это только слухи, и что, может быть, все еще обойдется, что поляки немцев не тронут. Говорил и сам не верил в то, что говорю. Моим единственным желанием было утешить Маргрет. Пробыли они у меня даже меньше, чем в первый раз. А самое главное, что сведенья о моих гостях снова не попали к контрразведчику. И этот их новый визит прошел для меня благополучно.
  

VI

   В год окончания войны зима пришла поздно. Она в этих краях не бывает холодной. И хотя тогда снега, кажется, не было вовсе, маленькое озерцо в Фаульбрюке все покрылось достаточно прочным льдом такой толщины, что я даже катался по нему на коньках.
   А затем наступила весна, теплая, душистая, опьяняющая весна, о всех прелестях которой на севере и понятия не имеют. Одно за другим расцветали деревья, наполняя воздух томным благоуханием. Ночи стали нежными, серебряными. Часто во время этих ночей я не мог сомкнуть глаз, и все мое существо ныло тревожным, радостным ожиданием.
   Порой в сумерках я выходил из клуба к озерцу, садился у края воды и о чем-нибудь мечтал. Издали слышался дрожащий и радостный звук колокола кирхи и вместе с ним запах весны и клейких почек тополя. Все предметы, в особенности ветки деревьев и углы зданий, удивительно рельефно выделялись на смугло-розовом темнеющем небе.
   Светила луна, и круглые купола деревьев казались окутанными полупрозрачным белым туманом. Где-то далеко - на другом конце озера целый хор лягушек кричал звонко и вперебой.
   Сидел я так обычно долго. Особенная, таинственная и ясная прелесть ночей ранней весны приобретает своеобразный оттенок в населенном пункте, пусть даже небольшом, в то время, когда прекращается всякое движение. Глубокая тишина кажется жуткой. Звуки шагов раздаются звонко и резко на целый километр. Одна сторона улицы тонет в тени, другая ярко белеет силуэтами домов с блестящими лунными бликами в окнах; крыши сверкают полосами, отражая лунный свет, и кажутся сделанными из полированного серебра. Ярко бледный свет, неподвижно-мертвые, резкие, синие тени, немая тишина там, где днем были люди занятые, своими повседневными делами, - все это говорит о чем-то необыкновенном, сказочном. Иногда на луну набежит легкое, как паутина, облачко, и тотчас же небо сияет оранжевыми тонами. Тогда звезды, незаметные до тех пор в своей холодной, синей высоте, мигают ярче, а белые дома меркнут, и блики скрываются в окнах... Облако пробежало, и назойливее белеет камень, и синей, и гуще кажутся протянутые на мостовой тени.

Лангебилау

I

   Помнится, это было в мае. Меня и старшего лейтенанта, фамилию которого я запамятовал, вызвал к себе начальник штаба полка и приказал нам отправиться в городок Лангебилау с целью выбора там подходящего места для размещения нашего полка, поскольку полк должен был туда переехать.
   Я уже не помню, на чем мы со старшим лейтенантом преодолели десяток километров, отделявших Фаульбрюк от Лангебилау. Но когда оказались там, то выяснилось, что он и я - единственные военнослужащие в этом городке. А сам городок и вправду отвечал своему названию, потому что был узким и очень длинным (лянге по-немецки - длинный). Приехав туда утром, мы сразу же приступили к выполнению поставленного перед нами задания - тщательному осмотру Лангебилау. Разместить здесь полк не представляло никакого труда, потому что домов, из которых хозяева при подходе Советской армии ушли на запад, было в нем более чем достаточно. Причем Лангебилау вероятно оставляли в такой спешке, что проживавшие в нем люди не успели взять с собой ровно ничего, исключая ценности, если таковые у них были.
   В течение дня мы выбрали несколько зданий, где вполне можно было разместить и штаб полка, и оба дивизиона. Рядом с ними находилось еще несколько четырехэтажных пустых домов, а также пять двухэтажных коттеджей, которые, наверное, принадлежали более обеспеченным горожанам. Там по нашему со старшим лейтенантом мнению могло поселиться полковое командование. Не забыл я и о жилище для себя. В одном из пустых домов на втором этаже я выбрал уютную двухкомнатную со всеми удобствами квартиру, достаточно прилично обставленную. Там было даже пианино. Закончив с поиском подходящих зданий для полка, я, разумеется, не забыл о полковом клубе и нашел очень понравившейся мне большой двухэтажный кирпичный дом, в котором вполне можно было устроить столовую для рядового и сержантского состава, а также зал полкового клуба. Оставалось лишь соорудить в нем сцену. В огромном подвале этого дома я неожиданно для себя обнаружил склад огнестрельного оружия - самого разнообразного. От кремневых пистолетов и ружей до современных револьверов, наганов, маузеров и винтовок всех систем, наших, немецких и еще каких-то, а также ручных и станковых пулеметов. Кто и зачем все это здесь собрал, догадаться было невозможно и, откровенно говоря, не нужно..
   Помню, что при осмотре школы в Лангебилау на меня сильное впечатление произвело огромное количество прекрасно выполненных наглядных пособий для самых разных предметов школьного обучения, которым по моим представлениям мог бы позавидовать даже передовой институт в Советском Союзе. Неужели все это сделали в Германии, и все школы в этой стране были также прекрасно оснащены, - спрашивал я себя, - или наглядные пособия для немецких школ собирали по всей завоеванной немцами Европе? - И не находил на этот вопрос ответа.
   Наши поиски заняли весь день, и мы со старшим лейтенантом остались ночевать в Лангебилау. Большинство оставшихся в городке жителей были пока еще немцы. Поэтому каждый из нас ночевал в немецком доме. Ночевку отдельно друг от друга я предложил своему напарнику для того, чтобы не слишком обременять хозяев сразу двумя постояльцами. Старший лейтенант оказался человеком сговорчивым и не стал возражать мне. Помню, что мои хозяева приняли меня сухо, но дружелюбно. Впрочем, на особое радушие я не мог рассчитывать, поскольку был не гостем и даже не туристом, а сержантом чужой враждебной им армии. В своем довольно большом доме они предоставили мне отдельную спальню с широкой мягкой кроватью и чистым постельным бельем. Укрывался я ночью не привычным одеялом, а совершенно до этого незнакомой мне пуховой периной. Так что выспался я отлично.
   Выполнив поручение начальника штаба полка, мы со старшим лейтенантом вернулись в Фаульбрюк и доложили о проделанной нами работе. Майор остался доволен нашим докладом. А уже через неделю минометный полк стал готовиться к переезду на новое место дислокации в Лангебилау.
  

II

   Если мне не изменяет память, это случилось в понедельник. Рано утром, в то время, когда капитан Нестеров в расположении дивизиона наблюдал за укладкой на автомашины дивизионного имущества, я зашел к Соне, чтобы проститься с нею. Они уезжали в этот день, а мне только предстояло готовить к переезду имущество клуба. Мальчик еще спал в другой комнате, а Соня, сидя на диване, складывала стопкой какие-то детские вещи.
   - Я пришел, чтобы повидаться с тобой перед отъездом, - поздоровавшись, сказал я.
   Она показала мне знаком, чтобы я сел рядом с ней. Я опустился на диван.
   - Ты будешь на новом месте к нам изредка заходить? - спросила она. - Ведь у меня кроме мужа и тебя и поговорить не с кем.
   - Разве нужно об этом спрашивать? Конечно, буду.
   - Ты, наверное, плохо обо мне думаешь?- снова задала вопрос Соня.
   - Ну, что ты такое говоришь!
   Я взял ее за руку. Она не сопротивлялась. И тут я привлек ее к себе. Ее ресницы опустились вниз, губы раскрылись, дышала она тяжело и часто.
   А я, точно обезумев, стал без перерыва целовать ее висок, щеку и волосы...
   Она отталкивала меня, но я не обращал на это внимания. Тогда она шепотом сказала:
   - Оставь... Сын может проснуться и зайдет сюда... Оставь меня или я закричу...
   Я опомнился и, чувствуя, что мое лицо залила краска стыда, встал. Мы расстались очень холодно. Идя к себе в клуб, я думал: "Черт знает, что такое... дернула же меня нелегкая!.. Обидел ни за что, ни про что такую хорошую, милую женщину. Наверное, и капитан будет знать об этом. Что за позорное положение!..."
  

III

   Вскоре полк переехал на новое место и начал здесь обустраиваться. А я вдруг вспомнил о том, что в этот же городок в конце лета прошлого года уехали Катя и Паша. Отыскать их не составило для меня особого труда, поскольку до нашего переезда сюда они в Лангебилау были единственными русскими. Больше того, оказалось, что дом, в котором жили сестры, находился совсем близко от расположения полка. Обе девушки были очень рады, когда я однажды в конце дня пришел к ним. Засиделся я у них до поздна. Мы много говорили о Фаульбрюке и о том, как они жили после отъезда из него. Сестры по-прежнему работали на молокозаводе в Райхенбахе, куда каждое утро также, как из Фаульбрюка, ездили на велосипедах. С этого дня я почти ежедневно навещал девушек, а иногда Катя уже одна приходила в гости ко мне. Наша дружба с Катей стала еще крепче, а ее старшая сестра только поощряла ее.
   В Лангебилау я однажды на улице встретил Соню. Превозмогая неловкость, я подошел к ней.
   - Прости меня, Соня, - сказал я. - Мне очень стыдно за свой поступок, и я не хочу, чтобы у тебя обо мне осталось дурное воспоминание.
   Она бросила на меня быстрый лукавый взгляд и ответила.
   - Да я на тебя вовсе и не думала сердиться...
   Я оторопел. Я ждал гневных слов, упреков, может быть даже угроз...
   - Как, ты не сердишься?.. Но я позволил себе чересчур много... Ты тогда так рассердилась на меня...
   Она громко рассмеялась...
   - Ты был слишком нерешительным, милый мой мальчик, ты совсем не знаешь женщин...
   В конце улицы показался мой приятель - старший лейтенант Верховцев, который шел в нашу сторону. Поэтому я произнес взволнованно:
   - А раньше, Соня? Раньше?
   - Да и раньше... Я была на тебя сердита только в ту первую нашу ночь в Севске, когда ты внезапно отправил меня спать, и только за это мучила тебя, - ответила она, глядя на меня своими дерзкими, блестящими глазами. - И руки твои на моих плечах в поезде помню. Ты думал, что я во сне положила тебе голову на грудь, а я ждала, что ты обнимешь меня. Но ты честно берег мой сон. Дурачок, - потом Соня вдруг спросила, - а почему ты теперь не заходишь к нам? В Лангебилау еще ни разу у нас не был. Ты что не хочешь меня видеть? Твое поведение просто глупо, - и уже отойдя от меня на несколько шагов, крикнула, - приходи непременно. Обещаешь?
   После того, то услышал от Сони, я все еще находился в состоянии оторопи и поэтому только утвердительно кивнул головой. Мою душу терзало позднее сожаление... Удивительно, как глупа бывает иногда зеленая молодежь. Боже мой! Если бы теперь к моей и моих сверстников опытности да прибавить тогдашнюю силу, смелость, тогдашнюю пылкость! Что бы это такое вышло! Подумать только, как часто мы сослепу лезли на стены крепости в то время, когда ее ворота были гостеприимно раскрыты настежь. Сколько раз мы принимали за суровый отказ самое явное согласие на свободу действий... И я не сомневаюсь, что каждый из нас проходил с разинутым ртом мимо сотни милых, веселых приключений, которые оставили бы на всю жизнь нежные воспоминания!
  

IV

   В Лангебилау моей главной заботой естественно был клуб. В нем следовало соорудить сцену, оборудовать помещение полковой библиотеки, которая к тому времени уже насчитывала несколько сотен книг. Для осуществления всего этого нужны были строительные материалы и мастера соответствующей квалификации. Последнее оказалось наиболее сложным, поскольку у нас в полку таких не было вовсе.
   В результате долгих поисков мне все же удалось найти очень хорошего и толкового плотника - немца лет тридцати с небольшим. У него была очень распространенная в Германии фамилия - Мюллер. Он же мне и подсказал, где отыскать материалы для всего, что я намеревался сделать в клубе. Мюллер привел меня к каким-то большим деревянным баракам, неизвестно для кого и для чего предназначавшимся. Они были сооружены из хороших досок и брусьев и, судя по всему, незадолго до конца войны. Мюллер сказал, что разберет один из бараков и из полученного материала сделает для меня все, что я пожелаю. Но он также сказал и другое: "Кайне продукты, кайне пинёнзы - нихтс робота". Я и сам понимал, что его

0x01 graphic

Капитан Нестеров слева. на стрельбище.

  
  
   труд надо будет как-то оплачивать. Ведь он был хотя и немцем, но не пленным. Поэтому заставлять его работать насильно и бесплатно, я не имел права. Впрочем, пленных тоже следовало кормить. Однако ни денег, ни продуктов у меня, естественно, не было. Рассчитывать на то, что кто-то мне их даст, тоже не приходилось. Необходимо было самому найти выход из этого затруднительного положения. Немного поразмыслив, я все-таки нашел его. Я обещал Мюллеру, что буду платить ему продуктами. И обещание свое выполнил.
   Работал он у меня в клубе недели три. Сам разбирал барак, сам грузил доски и брусья на автомашину, которую для меня выделили в полку, сам строил сцену, устанавливал перегородки, двери, выполнял другие работы. Трудился Мюллер добросовестно с истинно немецкой аккуратностью. А я, договорившись с полковыми поварами, ежедневно снабжал его завтраками, обедами и ужинами, для чего он приносил с собой из дому специальные судочки. То есть, работал он фактически только за еду. Я понимал, что мое соглашение с Мюллером ему невыгодно. Но ничего больше сделать для него не мог. А он, видимо, вынужден был пойти на такие условия.
   Во время оборудования клуба у меня появились дополнительные заботы. Дело в том, что замполит полка передал под мое начало городской кинотеатр. Несколько человек обслуживающего персонала в нем были немцами. Поэтому, если к тому же учесть мои ежедневные контакты с Мюллером, мне иногда в день приходилось говорить больше на немецком языке, чем на русском. В кинотеатре демонстрировались исключительно советские кинофильмы. И посещали его тоже только военнослужащие нашего полка. Я помню только один кинофильм - "Зигмунд Колосовский", на который приходило много поляков, приезжавших даже из других мест. Сюжет этого фильма был посвящен борьбе польских партизан с немецкими оккупантами. И польские зрители очень бурно реагировали на разные острые эпизоды фильма. По их реакции можно было воочию убедиться в масштабах польского патриотизма, национальной сплоченности и любви поляков к своей стране.
   Когда все работы в новом полковом клубе завершились, принимать их пришел замполит полка майор Орешко. Он осмотрел зал, сцену, помещение библиотеки, кабинет начальника клуба и остался доволен. А я снова принялся за организацию концертных программ. Моими ближайшими сподвижниками в этом деле были старшие лейтенанты Верховцев и Раев. И очень скоро на суд личного состава полка наш художественный коллектив представил первую концертную программу. Номеров там было много. Огромным успехом пользовался клоун Воробьев. А лично я плясал и даже пел под собственный аккомпанемент на гитаре песню "Татьяну", которую слышал во время оккупации в граммофонной записи в исполнении русского певца-эмигранта Петра Лещенко.
   Такие концерты мы стали давать почти каждую неделю. Музыкальные номера сменялись небольшими одноактными постановками, а между ними постоянно выступал со своими клоунадами Воробьев. Среди личного состава полка наши концерты пользовались постоянным успехом, а мы -исполнители приобрели среди своих товарищей даже некоторую артистическую известность.
   Для всего нашего самодеятельного коллектива явилось огромной и неприятной неожиданностью, когда на один из концертов не пришел Воробьев. Срочно послали за ним, но его дома не оказалось. Все мы не могли понять, куда он так внезапно исчез. И только примерно через неделю прошел слух, что Воробьева забрала контрразведка. Больше мы нашего замечательного клоуна не видели. А без него концерты стали уже не теми, что были раньше. Мне трудно судить о том, был ли в чем-либо виноват Воробьев. Возможно, что да. Но в то сталинское время очень часто исчезали и совершенно невинные люди.
   Однажды я узнал, что майора Орешко из нашего полка, куда-то перевели, а нам прислали другого замполита - майора Семенова. Теперь он стал моим непосредственным начальником. Судя по фуражке с малиновым околышем, майор прибыл к нам из пехоты. За все время, что он пробыл у нас, вплоть до расформирования полка, он ее так и не поменял. То ли он гордился своим пехотным прошлым, то ли ему было жаль денег на новую фуражку - артиллерийскую.
   Это был человек лет сорока с немногим, среднего роста, плотный, с круглой физиономией, с бесцветными короткими волосами, с румяными щеками, неопределенной формы носом и глазами без ресниц. В общем, его внешность не была внешностью интеллигентного, умного человека. После первой же нашей встречи и короткой беседы майор показался мне ограниченным и неприятным человеком, работать под началом которого будет, скорее всего, нелегко. Но, как известно, "начальников себе не выбирают", поэтому я был готов к возможным осложнениям в наших будущих отношениях.
   И осложнения не заставили себя ждать. Майор придирался ко мне по всякому поводу. Он всегда старался найти какую-нибудь зацепку, чтобы отчитать меня. Нередко бывало, я доказывал ему, что он неправ, и это еще больше раздражало замполита.
   - Как ты смеешь меня - майора учить? Ты должен только слушать и выполнять то, что я тебе говорю, а не высказывать свое мнение. Ты разве не знаешь, что приказ начальника - закон для подчиненного? Жалко, что сейчас не война. Я бы тебя научил дисциплине.
   Из последних слов замполита было ясно, что во время войны доблестный майор не раз посылал неугодных ему подчиненных на смерть, обучая, таким образом тех, кому вопреки его желанию удалось выжить, беспрекословному повиновению. Ну, а кому не удалось... Что ж война - есть война, и "воспитатель" тут не при чем. К нему никаких претензий быть не могло.
  

0x01 graphic

У меня в гостях. 2-я слева - Катя, 3-й - сержант Купчик, 4-й - старший сержант

Бекерский, 5-й - старший лейтенант Раев, 6-й - полковой врач, 7-й - сержант

Меренков (Лангебилау, 1946 г.)

  
  

V

   Помню еще, что однажды вдруг в расположении полка прошла полоса квартирных краж. Говоря о квартирах, я имею в виду помещения, в которых жили полковые офицеры. Кражи происходили часто, то в одном месте, то в другом. Чем была вызвана такая небывалая и внезапная вспышка криминала, понять трудно. Мне было ясно только одно - воровали, скорее всего, не местные жители немцы либо поляки, а свой брат - славянин. Эта напасть не обошла стороной и дом, в котором жил я. У меня украли фотоаппарат, совершенно новые, совсем недавно приобретенные сапоги и еще какую-то мелочь. По сравнению с другими офицерами пострадал я не очень, но все равно было неприятно и, откровенно говоря, стыдно за тех, кто совершал эти неблаговидные поступки.
   Чтобы на будущее избежать повторения подобных эксцессов, я решил обезопасить себя, для чего прибегнул к не совсем ординарному методу защиты своей собственности. Я прибил к полу у своих дверей небольшой прямоугольный кусок тонкой жести, к которой подвел один конец электрического провода, а второй его конец соединил с металлической дверной ручкой. Таким образом, решил я, если кто-то в отсутствие хозяина попытается открыть дверь моей квартиры, и при этом, став на лист, возьмется за дверную ручку, его основательно тряхнет, и у злоумышленника отпадет желание продолжать охоту за чужим имуществом. Чтобы убедиться, что придуманное мною устройство работоспособно, я прежде сам на себе испытал его и уверился в достаточной эффективности и безопасности для жизни моего нововведения. Ну а я, открывая свою дверь, чтобы не пропускать через себя электрический ток, не становился на лист, а перешагивал через него. Оказавшись в квартире, я отключал от сети свою предохранявшую от воров систему.
   После придуманной мной защиты вероятность, что меня обворуют еще раз, была практически сведена к нулю. Однако я накликал на себя другую беду.
   Однажды мой начальник - замполит решил зачем-то навестить меня и, к несчастью, в мое отсутствие. Конечно, он не знал, что нельзя становиться на лист, и естественно электричество прошло через него.
   Мне трудно передать словами все то, что майор потом говорил мне при нашей встрече. Он, кажется, сравнивал мою квартиру даже с бункером Гитлера и еще с чем-то, чего я теперь уже не помню. Ну а меня, разумеется, со всякими фюрерами. В общем, гроза была сильная, и замполит потом долго со мной не разговаривал. Впрочем, мне от этого было даже лучше.
   Во время дислокации полка в Лангебилау я несколько раз ходил на охоту. Этот небольшой городок располагался в предгорьях Альп. Места в его предместьях чудесные: невысокие горы, покрытые хвойным и лиственным лесом, в котором водились зайцы, дикие козы, а, может быть, и еще какие-нибудь животные, но я встречал только зайцев и коз.
   Я никогда не охотился один. Потому что никогда не любил одиночества и считал, что бродить по лесу в одиночку слишком скучно. Не с кем ни поговорить, ни поделиться своими впечатлениями. Поэтому, собираясь охотиться, я обычно приглашал с собой сержанта К., который работал при штабе полка. Что он там делал, теперь не помню, но К. был симпатичным, неглупым парнем и приятным собеседником. Он частенько приходил ко мне в клуб, и мы порой подолгу разговаривали друг с другом. Характер у него был самый удобный для моих охотничьих вылазок: ровный, спокойный, компанейский. Одним словом для лесных прогулок самый подходящий. Я хорошо помню фамилию К., но намеренно не называю ее. Дальше читатель поймет этому причину.
   Накануне охоты я брал из склада оружия в подвале под залом клуба, о котором упоминал ранее, для себя либо советскую самозарядную винтовку СВТ, либо немецкую, какими была оснащена германская армия во время войны. Последние отличались превосходной точностью боя. Такую же винтовку готовил и для К.
   Я хорошо помню нашу первую охоту. Мы вышли из городка рано утром. Небо было ясное, чистое, нежно-голубого цвета. Легкие белые облака, освещенные с одной стороны розовым блеском, лениво плыли в прозрачной вышине. Восток алел и пламенел, отливая в иных местах перламутром и серебром. Из-за горизонта, точно гигантские растопыренные пальцы, тянулись вверх по небу золотые полосы от лучей еще не взошедшего солнца. Воздух был чист и по-утреннему свеж. И хотя почти сразу за городком уже начинался довольно крутой подъем, шагалось легко и приятно. У обоих на плечах были немецкие винтовки. Более трех десятков патронов к ним я нес в полевой сумке, а у К. в совсем тощем вещмешке, который он держал за лямки левой рукой, находилось немного хлеба, сыра и колбасы, чтобы днем можно было подкрепиться. Кроме того, у каждого из нас на ремне висела фляга с питьевой водой.
   Шагали быстро, изредка обмениваясь короткими фразами, главным образом, о том впечатлении, которое испытывали от окружавшего нас прекрасного альпийского ландшафта. Лес постепенно становился гуще, а подъем круче. Часа через полтора мы набрели на весело журчащий ручей и напились из него холодной и очень вкусной воды. Она оказалась так хороша, что мы вылили содержимое своих фляг и наполнили их водой из ручья, у которого под огромным деревом сели передохнуть.
   - Что-то идем-идем, а никакой дичи и в помине нет, - сказал мой спутник.
   Мне показалось, что в тоне фразы, с которой он ко мне обратился, прозвучал, может быть, невольный упрек в мой адрес за то, что я втравил его в затею с охотой.
   - Ну и что из того, что нет дичи. День только начался, - ответил я, - будут еще и зайцы, и дикие козы. А если нам с охотой не повезет, тоже не беда. Ты посмотри, какая красота вокруг. Один ручей чего стоит. Послушай, как весело он журчит, как чудесно играют и переливаются блики солнца на воде. А могучие деревья вокруг нас, а удивительно чистый горный воздух, которым мы дышим, разве все это не стоит того, чтобы совершить прогулку в горы?
   - Может, ты и прав, - не совсем уверенно ответил К. и спросил, - так что, двинем дальше?
   - Разумеется, двинем, - ответил я.
   Мы поднялись, взяли в руки свои винтовки, которые перед привалом прислонили к дереву, и снова пошли вперед. Шагали долго, молча, почти не разговаривая. Только изредка мой спутник брюзжал по поводу неудачной охоты и зря потраченного времени. Красоты природы его явно перестали вдохновлять. Казалось, он уже их просто не замечал.
   Время перевалило за полдень, и я намеревался предложить ему сделать новый привал, когда вдруг мы увидели метрах в трехстах от нас несколько диких коз. Любоваться этими грациозными быстрыми животными мне довелось буквально одно мгновенье. К. вскинул винтовку и выстрелил, но козы умчались, кажется, до того, как прозвучал выстрел. Откровенно говоря, я был рад, что он промахнулся. Убивать такую красоту было просто грех. А незадачливый охотник чертыхнулся и в сердцах заявил: Все! Это не охота, а сплошное расстройство. Дальше я не пойду.
   - Как хочешь, - сказал я. - Давай отдохнем, а там, если ты разочарован неудачным выстрелом и не желаешь снова попытать счастья, можно и в полк возвратиться. Но спешить нам нет нужды. Во-первых, еще рано, а во-вторых, здесь так хорошо, что лично я с удовольствием и заночевал бы тут.
   - Я и не говорю, что здесь плохо, - ответил К. - Но мы взяли с собой винтовки не для того, чтобы любоваться природой, таская их на плечах, а чтобы козлятиной поживиться. Да и охота сама по себе штука очень увлекательная. Только не такая, как наша.
   Мы сели у огромной лиственницы, положив рядом с собой свои винтовки. Я развязал вещмешок, достал оттуда и выложил на него взятую с собой еду, и мы основательно подкрепились.
   Поев и напившись из фляг воды, оба удобно устроились под деревом, я, опершись спиной о его ствол, а мой спутник лег на траву рядом. Какое-то время мы отдыхали молча. Он нарушил молчание первым.
   - Штабные офицеры поговаривают, что наш полк вскоре расформируют, - сказал К. - Это значит, что всех нас разошлют по другим частям и скорее всего в Россию. А там, по словам побывавших в отпуске на родине, сейчас жизнь трудная. Не то, что у нас здесь
   - Мне бы не в другую часть, а домой. В свой театр, - сказал я. - Мне работа в театре очень нравилась. Ведь у меня даже 10 классов нет. В 1941 перешел в десятый, позанимался в нем две недели, а потом румынская оккупация и прощай учеба. А то, что жизнь трудная, не страшно. Лишь бы из армии уволили. Дома как-нибудь проживу. Если с театром не получится, придумаю что-то другое. Я работы не боюсь, хотя, признаться, делать ничего не умею. Но все равно найду какое-нибудь занятие. А, может быть, пойду учиться. В общем, там видно будет.
   - А я, - сказал К., - скорее всего, останусь в армии на сверхсрочную службу, женюсь, обзаведусь семьей. Пожалуй, сейчас в армии прожить легче. На гражданке намного труднее. Так умные люди говорят.
   - Как знаешь, - ответил я ему. - Мне лично армейская служба не по душе. Терпеть не могу строй и выполнение команд. Тут человек сам себе не хозяин. Он не может ничего планировать не только на завтра, но даже на сегодня. За него все решает начальство - где ему быть, что делать и как делать. А это абсолютно не по мне. Так что, скорей бы демобилизация.
   Так за разговорами под деревом мы отдыхали довольно долго. Наконец К. поднялся и сказал: "Раз уж дичи нет, давай хоть так постреляем. Иначе на кой черт мы с собой винтовки в такую даль тащили".
   - Давай, - ответил я. - А стрелять куда будем? В воздух что ли?
   - Зачем в воздух. Ты мне как-то говорил, что здорово стрелял в учебке. Сейчас я проверю твои способности. Не возражаешь?
   - Нет, конечно. Давай проверяй. Авось я еще не разучился метко стрелять.
   К. стал искать подходящую мишень. Вокруг ничего подходящего не было. Наконец он подобрал небольшой размером с чайное блюдце плоский камень и установил его на ветке дерева довольно далеко от того места, где мы отдыхали.
   - Видишь камень на ветке? - спросил он.
   - Вижу, - ответил я.
   - Попадешь?
   - Попробую.
   Я взял свою винтовку, загнал патрон в патронник, прицелился и нажал спусковой крючок. Грянул выстрел, и камень разлетелся на куски.
   - Неплохо, - сказал К. - Но эта мишень была великовата. Я поставлю другую - поменьше. Можешь, конечно, отказаться. Это твое право. Обещаю, что о твоем отказе я никому не расскажу, - закончил он дурачась, шепотом изображая заговорщика.
   - И не подумаю отказываться. Валяй, ставь новую, - ответил я.
   Он порылся в карманах, достал спичечный коробок и установил его на месте разбитого камня.
   - Попробуй в эту мишень попасть. Или слабо?
   - Отчего же, попробую.
   Я снова прицелился, выстрелил, и пуля прошила коробок насквозь.
   - .Да! Здорово! Теперь я вижу, что стреляешь ты неплохо. Но попробуем еще.
   Он расстегнул левый карман гимнастерки, вынул оттуда комсомольский билет и зеркальце. Комсомольский билет спрятал в карман, отошел от того дерева, где раньше устанавливал камень и коробок дальше метров на пятьдесят и на сучке, на уровне своей головы пристроил зеркальце.
   - Ну как, может скажешь, что и в эту мишень попадешь? - спросил К., улыбаясь и вероятно уверенный в том, что теперь-то уж я непременно промахнусь.
   - Ну что ж, попытка не пытка, - ответил я, прицеливаясь.
   Прогремел выстрел, и осколки зеркальца разлетелись в разные стороны.
   Судя по выражению лица К., он был явно обескуражен меткостью моей стрельбы и, похоже, решил заставить меня промахнуться. Не говоря ни слова, достал из правого кармана гимнастерки карманные часы, нажав кнопку, открыл верхнюю крышку и посмотрел на время. Затем захлопнул ее, зачем-то приложил часы к уху и также молча ушел от того места, где стояло зеркальце, еще метров на пятьдесят вперед и установил часы на пенек у древесного ствола.
   - Ну, как тебе эта мишень? Снова будешь стрелять или отказываешься?
   - А тебе часов не жалко? - спросил я в свою очередь.
   - Чего их жалеть. Впрочем, я уверен, что теперь-то ты обязательно промажешь. А если вдруг попадешь, в чем я очень сомневаюсь, то, чтобы доказать тебе, что мне часов не жаль, я тебе вечером еще пиво поставлю. Ну, а если промахнешься, пиво ставишь ты. Согласен?
   - Идет, - ответил я, хотя успешный выстрел был весьма сомнителен. Мишень была слишком мала, а расстояние до нее слишком велико. Так велико, что я едва ее видел.
   Я лег на землю, тщательно прицелился и, задержав дыхание, нажал на курок. После моего выстрела часы с пенька исчезли. К. побежал к тому месту, куда их поставил, поискал возле дерева и вскоре вернулся, держа в руке искореженный кусочек металла - все, что осталось от его карманных часов. Он был явно расстроен, хотя пытался сохранить спокойное и безразличное выражение лица. Его можно было понять. Мало того, что охота оказалась неудачной, что он потерял зеркальце и свои часы, он еще по нашему уговору вечером должен был угощать меня пивом. Мне было искренне жаль, что он из-за своего упрямства и желания во что бы то ни стало заставить меня промахнуться, потерял и зеркальце и часы.
   Желая возместить потерю, которую К. понес, в какой-то мере и по моей вине, я снял с руки свои наручные часы и, отдавая ему, сказал:
   -:На, носи на здоровье взамен своих.
   - Зачем, не нужно, - отводя мою руку с часами, возразил К. - Я ведь сам виноват, что поставил их на пенек.
   - Ладно, бери и носи на память обо мне. У меня есть еще одни.
   - Ну, если у тебя еще есть, тогда возьму. Спасибо.
   - Пожалуйста, - ответил я. - Ну, а теперь можно и домой. Придем как раз к ужину. Считаем, что сегодня охота не удалась. Будем надеяться, что следующий наш выход в горы окажется более удачным, и нам повезет больше.
   Мы с К. ходили на охоту еще несколько раз. Кажется, дважды снова видели диких коз. К., как и в первый раз, стрелял в них и опять неудачно. А я однажды выпустил всю обойму из самозарядной винтовки по зайцу, который так смешно сигал из стороны в стороны при каждом выстреле, что, глядя на его прыжки, невозможно было удержаться от смеха. В зайца я, разумеется, не попал. Потому что цель была хоть и достаточно большая, но уж очень непредсказуемо подвижная. Впрочем, я нисколько не жалел, что заяц ушел от меня невредимым, наверное потому, что во мне напрочь отсутствует азарт настоящего охотника.
   Как-то, кажется, в середине июля К. зашел ко мне в клуб. Время было около шести вечера. А поскольку в этот день в клубе никаких мероприятий не намечалось, то я уже собирался его закрывать.
   - Что ты так поздно пришел? Еще бы на пару минут позже и не застал бы меня, - сказал я ему, здороваясь.
   - Да вот, только недавно освободился, Работы сегодня было невпроворот. Но как только начштаба ушел, и я за ним вслед. А оставшуюся работу завтра доделаю. Не такая она срочная. Подумаешь сведенья о расходе горюче-смазочных материалов за прошлый квартал. Подождут до завтра.
   - Тебе видней. А нагоняй от начштаба получить не боишься?
   - Не думаю, что дойдет до этого. Он мужик покладистый, и меня ценит за усердие.
   - Ну, тогда порядок. А что ко мне зашел, молодец. По дороге поболтаем с тобой. Ты, по-моему, уже больше недели у меня не был.
   - Да что-то около того.
   Я закрыл клуб, и мы направились в расположение полка. Не помню уже, о чем мы тогда говорили по дороге, только, когда мы почти подошли к моему дому, К. спросил:
   - Ты домой?
   - Нет, - ответил я. - Домой не хочется. Что там одному делать? Пойду-ка лучше к Кате. Проведу вечер с девчонками. Уже три дня, как я к ним не заглядывал. Пожалуй, уже обижаются на меня.
   К. знал о моей дружбе с сестрами еще с Фаульбрюка, вероятно поэтому мое желание отправиться к ним его нисколько не удивило.
   - Думаю, твое решение абсолютно правильное, - смеясь, сказал К., - с девчонками, конечно, будет веселее, чем одному в четырех стенах. После чего мы пожали друг другу руки и разошлись.
   Обе девушки были дома и встретили меня приветливыми улыбками.
   - Мы думали, что ты нас уже совсем забыл, - усаживая меня на диван рядом с собой, сказала Паша. - А может, ты себе новую подружку завел, какую-нибудь немочку или полечку?
   - Ну что ты такое говоришь! - перебила сестру Катя. - Я уверена, что немки и польки Вале неинтересны. Просто занят был, поэтому и не приходил. Вот и все. А ты всякие глупости выдумываешь. Давайте лучше чай будем пить. Я мигом приготовлю.
   - Ну, нет! Твоя сестра своими немками и польками меня смертельно обидела, - шутливо-торжественным тоном заявил я, - поэтому порываю с ней всякие отношения до тех пор, пока она на коленях не вымолит у меня прощение. А чтобы все-таки как следует наказать ее за совершенное страшное преступление, коим является недоверие ко мне, я на сегодня намерен лишить Пашу общения со мной и приглашаю Катю к себе на пир, который будет состоять из жареной картошки и кофе.
   - А как же я? Мне тоже ужасно хочется участвовать в пиршестве, - хохоча заявила Паша.
   - Ну, нет! Решение окончательное и обжалованию не подлежит. Прежде, чем обвинять порядочного человека, всегда надо хорошенько подумать. Пошли, Катюша
   Я пожал руку все еще смеющейся Паше, и мы с Катей вышли из дому.
   Надвигался вечер. Далеко в конце улицы за черными деревьями и кустами пламенели и тлели красные угли вечерней зари, а над ними по правую сторону от нас стоял серебряный рожок молодого месяца.
   "Месяц ясный, небо чистое, заря рдяная - значит, завтра будет ветер", - сказал я и, вынув из кармана брюк двадцать копеек показал их заново очищенному, блестящему серпику... Новая луна приходилась справа: к прибыли. Это я еще от мамы слышал.
   - Что это ты делаешь? - спросила Катя. - Колдуешь что ли?
   - Прошу у месяца большой удачи, - смеясь, ответил я.
   - Странный ты какой-то. Никогда не знаешь, чего от тебя ждать, - улыбаясь, заметила она.
   У меня вовсе не было предрассудков, но я любил всякие старинные обычаи и привычки, пусть даже и вздорные, как крепкое утверждение простого и полного быта. Я думал иногда, что приметы идут впереди точного знания. Впрочем, я считал себя человеком отнюдь не суеверным.
   Когда мы подошли к моему дому, я вдруг увидел свет в окнах второго этажа, то есть в моей квартире. Меня это здорово удивило. Я по натуре аккуратен и не мог бы оставить включенные электрические лампы да еще во всех комнатах.
   - Странно! - сказал я Кате. - Вроде бы утром, уходя, всюду все выключил, а тут такая иллюминация. Что за чертовщина! Ну-ка, идем скорее.
   Мы вошли в дом и поднялись на второй этаж. Я хотел открыть дверь ключом, но она оказалась не запертой. В кухне горел свет. Дверь в первую комнату была открыта, во вторую тоже, и обе были освещены. Все более недоумевая и пытаясь сообразить, что же все-таки произошло, мы с Катей вошли в гостиную. То, что я там увидел, просто потрясло меня. У открытого платяного шкафа стоял К. и что-то рассматривал в нем. Услышав вероятно звук шагов и повернув голову в нашу сторону, он заметно изменился в лице. Наступила продолжительная, очень продолжительная молчаливая сцена, после которой он, наконец, собравшись с духом, произнес:
   - Вот пришел посмотреть, как ты живешь.
   Кстати, до этого К. у меня никогда не был.
   - Ну что ж, смотри, пожалуйста.
   Катя села на диван, а я за стол. Там лежала бумага и карандаш. Я взял его и стал что-то рисовать на листе
   - Смотри, - повторил я. - Мне приятно, что ты нашел время зайти ко мне.
   У К. не хватило мужества посмотреть мне в глаза. Он, вероятно, чувствовал себя очень скверно. Думаю, ему было бы намного легче, если бы я стал возмущаться, ругать его или даже ударил. Но я спокойно сидел за столом и чертил карандашом по бумаге.
   - Ты не подумай чего-нибудь плохого. Вот стоит аккордеон или еще что-то. У меня и в мыслях ничего не было. Я просто посмотреть, - снова сказал он.
   - Боже сохрани, я ничего и не думаю. Смотри, если тебе вдруг так захотелось, - ответил я.
   Признаюсь, мне было жаль его. И Кате, наверное, тоже.
   Прошло еще несколько мучительных для К. минут, на протяжении которых он все еще стоял на том же месте у открытого шкафа, как будто пригвожденный к полу. После чего, собравшись с силами, он снова заговорил:
   - Я, пожалуй, пойду, - выдавил он из себя.
   - Отчего же, посиди с нами, раз зашел.
   - Нет, уже поздно, пойду. Только ты не подумай обо мне плохо.
   - Я же тебе сказал, что ничего не думаю. Ты мой старый товарищ, решил навестить меня и посмотреть, как я живу. Вот и все.
   Он вышел, а я да и Катя тоже еще долго не могли прийти в себя. Я так верил в свою интуитивную способность отличать хороших людей от дурных. До этого дня она меня никогда не подводила. И вот теперь вдруг моя интуиция так неожиданно дала сбой, причинив мне почти физическую боль.
   С этого дня К. стал панически избегать встреч со мной. Завидев меня издали, он тут же поворачивал и чуть ли не бегом уходил в противоположную сторону. Наверное, совесть у него все-таки была, и он, несомненно, болезненно переживал оттого, что совершил недостойный поступок. А наши с ним товарищеские отношения с той поры, разумеется, прекратились.

VI

   В конце августа или, может быть, в начале сентября после полудня я стоял у окна своего кабинета в клубе и глядел во двор. Он перед клубом был огромный. В нем росло много деревьев, и сюда часто прибегали немецкие девочки-подростки, чтобы поиграть. Они уже не боялись русских военных, как это было во время войны и сразу после нее. Мальчишек вместе с ними никогда не было. Порой я даже задерживался во дворе, чтобы понаблюдать за их играми. Мне трудно было понять, во что они играли. Девчонки бегали, прятались, шумели, хохотали совсем рядом со мной, но вели себя так, будто меня не было вовсе. Я вспомнил об этих девочках только потому, что мое внимание привлекла одна из них, которая заметно выделялась среди своих подружек. Ей было, наверное, лет четырнадцать, а возможно пятнадцать. Стройная, быстрая, с хорошеньким личиком, с пышными каштановыми волосами до плеч и звонким, чистым, приятным голосом. Но самым замечательным у нее были глаза - большие, синие и глубокие, как горные озера. Звали ее Ева. Я узнал имя этой девочки потому, что подружки в играх называли ее Эйва. Она была так прекрасна, что я невольно часто любовался ею. И в тот день, о котором идет речь, глядя из окна, я все время старался отыскать Еву среди бегавших вместе с нею подружек.
   Так я простоял довольно долго. Затем опустил шторы, чтобы мне не мешало солнце, удобно устроился в кресле у письменного стола и стал читать какую-то книгу. Вдруг в открытую настежь дверь кабинета вошла жена полкового контрразведчика. Со времени переезда полка из Фаульбрюка в Лангебилау я ее видел издали всего несколько раз среди зрителей в зале нашего клуба, когда она с мужем, а чаще одна приходила на концерты полковой самодеятельности, и поэтому естественно был крайне удивлен ее внезапным визитом.
   Она была одета в легкое светлое платье и держала на руках маленькую белую собачонку.
   - Здравствуйте, - сказала она, приветливо улыбаясь.
   Я тотчас же встал и предложил ей сесть.
   - Отчего вы после переезда сюда не приходите на наши репетиции? - спросил я, чтобы как-то начать разговор. - Вы же раньше не пропускали ни одной из них.
   - Знаете, все как-то не получается, - ответила она. - Мы сейчас живем в большом доме и забот по дому очень много.
   - Жаль, я всегда был рад видеть вас в клубе, и, честно говоря, немного надеялся хотя бы еще раз танцевать с вами.
   - Вы еще помните наш танец? - снова улыбнувшись и, как мне показалось, удивленно глянув на меня своими огромными глазами, спросила Надя. - Что ж мне приятно, что вы меня не забыли, и я действительно сожалею, что приходить как прежде в клуб, у меня не хватает времени.
   - Поверьте, что я сожалею вдвойне, - любезно ответил я, а про себя подумал, что, скорее всего, не домашние дела, а хозяин дома или вернее его ревность являются главной причиной того, что Надя перестала приходить к нам. Он знал, что в нашем клубном коллективе есть молодые красивые лейтенанты, и у него оказалось достаточно здравого смысла, чтобы сравнивая себя с ними, сделать правильный вывод.
   - Скажите, сейчас вас, наверное, в клуб привело какое-то дело? - спросил я Надю.
   - И да, и нет, - ответила она. - Я просто проходила мимо и решила зайти, чтобы попросить вас подыскать для меня какую-нибудь книгу. У нас дома совершенно нечего читать, а я так люблю чтение.
   - В этом мы с вами похожи. Без книг я себя не представляю. Разумеется, я вам что-нибудь найду. Правда, выбор в нашей библиотеке не очень велик, но все же попробую, хотя не знаю, какие книги вам больше всего нравятся, но попытаюсь все же угадать.
   Я вышел в комнату, служившую библиотекой, порылся на полках и выбрал две книжки, которые, как мне казалось, должны были понравиться Наде. Потом показал их ей, и она, одобрив мой выбор, поблагодарила меня, а затем неожиданно спросила:
   - Где вы питаетесь?
   Признаться, я был удивлен подобным вопросом, но ответил ей:
   - В офицерской столовой.
   - В бывшем немецком казино? Это же рядом с нашим домом. Послушайте, если вам не трудно, занесите мне эти книги вечером, когда придете в столовую на ужин. Это вас не затруднит?
   - Нисколько, - с готовностью ответил я, - занесу непременно.
   Она еще раз поблагодарила меня и вышла из кабинета, оставив у меня приятное впечатление от своего неожиданного визита. И это не удивительно, так как она была действительно очень красивой молодой женщиной. Как она могла, в очередной раз подумал я, выйти замуж за такого несимпатичного типа как контрразведчик?
   Часов в восемь вечера, поужинав и даже выпив кружку пива, я вышел из казино. Двухэтажный особняк уполномоченного отдела "Смерш" действительно был рядом с офицерской столовой. С книжками в руках я поднялся на крыльцо и остановился перед массивной дубовой дверью. А что, если дверь откроет не Надя, а капитан, - подумал я. - Встретиться с ним у меня не было никакого желания. Однако не выполнить просьбу Нади - тоже нехорошо. Не беда, если даже ко мне выйдет уполномоченный "Смерш", - решил я.- Отдам книги ему. Вот и все. Поэтому, не колеблясь больше, я протянул руку, нажал кнопку электрического звонка и стал ждать. Сначала за дверью громко залаяла немецкая овчарка капитана, затем послышался стук каблучков спускающейся по деревянной лестнице со второго этажа хозяйки дома. Я вздохнул с облегчением. Мои опасения относительно встречи с контрразведчиком оказались несостоятельными. Дверь мне открыла приветливо улыбавшаяся Надя.
   - Добрый вечер! Вот то, что вы просили принести, - сказал я, протягивая ей книги.
   - Большое спасибо, - ответила она, принимая их, и вдруг спросила, - а вы разве не зайдете к нам?
   Ее вопрос оказался для меня неожиданным. Я бы с огромным удовольствием именно так и поступил. Мне страшно хотелось хотя бы немного побыть в обществе Нади, о чем-нибудь поговорить с ней, но у меня не было ровно никакого желания встречаться с ее мужем, поэтому я стоял в нерешительности, ничего ей не отвечая.
   - Что же вы стоите? Проходите, пожалуйста, - сказала Надя так, как будто я уже дал ей свое согласие.
   - Ну, если вы приглашаете, конечно, зайду, - ответил я и решительно шагнул внутрь дома.
   В холе овчарки не было, Наверное, Надя ее где-то заперла. Мы поднялись по лестнице на второй этаж и вошли в одну из комнат. Она была довольно просторна с высоким потолком и двумя большими окнами. Пол комнаты устилал толстый, мягкий ковер. Справа, занимая почти всю длину двух стен, стоял длинный мягкий диван, оббитый желтой кожей, возле него массивный стол, покрытый скатертью, на которой лежала стопка журналов "Огонек". У левой стены был столик поменьше с немецким радиоприемником, а рядом с ним настольная лампа. Еще я увидел там трехстворчатый шкаф и висевшую на потолке хрустальную люстру. Войдя в эту комнату и оглядевшись, я был одновременно и обрадован, и удивлен. Обрадован тем, что в доме не было капитана, а удивлен присутствием у Нади Светы - жены начальника штаба второго дивизиона. Они перед моим приходом, вероятно, рассматривали какие-то пакетики с немецкими приправами к кушаньям, потому что кроме журналов их на столе лежала целая куча.
   Меня несколько удивило такое занятие. Впрочем, удивляться не стоило. Во-первых, потому что обе были женщинами, а во-вторых, делать-то им здесь в Лангебилау было абсолютно нечего. В полку их всего три. Причем Соня ни с Надей, ни со Светой отношений не поддерживала. Немецкого и польского языка они не знали, ходить в гости им тоже было некуда, так что даже такое пустое занятие позволяло как-то коротать время.
   Надя познакомила меня со Светой, с которой до этого вечера я никогда прежде не разговаривал, после чего я сел у стола так, что Надя оказалась против меня, а Света справа у окна.
   О чем мы втроем беседовали тогда, я теперь не помню, но наша беседа длилась долго. Уже часов в десять вечера Света встала, сказав, что ей пора домой, что муж, наверное, давно ждет ее. Я, разумеется, тоже поднялся со своего места. Однако Надя, встав, чтобы проводить подругу, обращаясь ко мне, сказала:
   - А вы чего торопитесь, посидите еще. Светлану ждет муж, а вас-то, надеюсь, никто не ожидает?
   Какое-то мгновение я колебался, не зная как поступить. Здравый смысл подсказывал мне, что оставаться поздно наедине с чужой женой не совсем прилично, а с женой уполномоченного "Смерш" не только опасно, а смертельно опасно. Но авантюрная жилка моего характера возобладала над здравым смыслом, и я опустился на свое место, взял в руки один из журналов и стал перелистывать его.
   Проводив Свету, Надя вернулась, снова села на прежнее место у другого конца стола против меня и тоже взяла журнал. Она казалась мне удивительно красивой. Глядя на нее, я испытывал не только восхищение ее красотой, но и физическое влечение, естественное в мужчине при виде такой женщины.
   Надя представляла собой воплощение того, чего может пожелать самое пылкое и утонченное воображение. На ней в этот вечер было легкое, плотно облегающее тело платье, позволяющее видеть все его формы, подобные формам античной статуи. Она была так красива, что красота ее почти пугала. Поправляя волосы, Надя закидывала руки за голову, и при этом плечи ее поднимались, она вся изгибалась, грудь обрисовывалась, и нужно было большое усилие воли, чтобы не схватить ее и не унести на руках далеко от людских глаз.
   В каждом из мужчин сидит сатир. А я к тому же был человеком крайне впечатлительным, и только при одной мысли, что между мной и этой удивительной женщиной что-то начинается, что какая-то сила неумолимо толкает нас друг к другу, у меня даже голова шла кругом, и я спрашиваю себя: может ли жизнь дать мне что-либо прекраснее этого?
   Кажется, мы оба вдруг почувствовали себя неловко и поэтому какое-то время молчали. Чтобы как-то избавиться от этой неловкости, я сказал:
   - Надя, мне кажется в вашей комнате пахнет яблоками. Я особенно в детстве очень любил этот запах.
   - Яблоками? - отозвалась Надя, - а впрочем, может быть, - сказала она улыбаясь.
   - Вы не обидитесь, если я вас о чем-то попрошу? - спросил я Надю.
   - Конечно, не обижусь. Просите, - ответила она.
   - Можно мне сесть ближе к вам, а то через стол как-то неловко разговаривать, - сказал я, - и не дожидаясь ее разрешения, поставил свой стул рядом с диваном, на котором она сидела.
   Надя засмеялась. Голос у нее был грудной, низкий, очень нежный. Перебрасываясь со мной незначительными фразами, она не спускала с меня глаз, и по этому взгляду, любопытному и приветливому, я заключил, что ей со мной интересно и приятно разговаривать.
   Потом в нашей беседе наступила некоторая пауза, когда ни я, ни Надя не сказали друг другу ни слова. Мне казалось, что в этой тишине мы становимся ближе друг к другу.
   Медленно, будто машинально перелистывая страницы журнала, она заговорила первая:
   - Вот вы сейчас сказали, что пахнет яблоками, и потом про детство. Скажите, случалось ли с вами, что иногда какой-нибудь звук или запах вдруг вызовет целую картину из прошлого? Особенно ярки воспоминания, связанные с запахом. Знаете, когда я слышу запах яблок, мне тотчас же представляется такая картина: я еще совсем, совсем маленькая, лет шести или семи, стою в углу лицом к стене. Может быть, я была наказана, не знаю. Стена оклеена светлыми обоями с какими-то крупными цветами на них..., и я внимательно рассматриваю цветок на стене, обвожу его пальчиком. Солнце в это время садится; на полу четырехугольное пятно от окна совсем багровое... Откуда-то пахнет яблоками. И вы не можете себе представить, как вдруг грустно становится и хорошо. И так жаль, что этого нельзя вернуть... С вами бывало что-нибудь подобное?
   Она опять взглянула на меня. Ее глаза, только что оторвавшиеся от страницы журнала, глядя на которую она, скорее всего, думала о чем-то своем, еще не потеряли неопределенное, мечтательное выражение.
   И я только теперь по настоящему оценил красоту ее лица, бледного, чувственного и чрезвычайно нежного, с покрытыми легким румянцем щеками и прекрасными яркими губами.
   Наши глаза снова встретились. Она закусила нижнюю губу; а мне опять стало неловко и приятно.
   - Зачем вы глядите так долго? - сказала вдруг Надя шепотом.
   Но сама она глаз не отвела, наоборот, в них загорелся вызывающий дерзкий огонек.
   И, внезапно рассмеявшись громко, она поставила свою ладонь между нашими глазами и так близко к моему лицу, что я ощутил ее душистую теплоту. Мое сердце сжалось и дрогнуло. Мне хотелось поцеловать эту теплую ладонь, но я не решился, когда же она отняла руку, я досадовал на себя, зачем этого не сделал.
   Надя встала, подошла к радиоприемнику, включила его, нашла тихую плавную мелодию, затем зажгла настольную лампу, больше похожую на ночник, погасила люстру и снова села на диван.
   - Какая вы умница. Без яркого света и вправду лучше. Сидеть рядом с вами - огромное удовольствие. Такие подарки, наверное, жизнь преподносит человеку крайне редко, - сказал я совсем тихо.
   От красноватого света уличных фонарей листья цветов, стоявших на подоконниках, бросали на потолок фантастически красивый, дрожащий узор. Из коридора, где Надя не погасила свет, бежала по полу, прорвавшись сквозь дверную щель, узкая и длинная светлая полоска, невольно притягивающая к себе взгляд.
   В комнате стало намного уютнее. С каждой минутой делалось все более жутко и приятно. Теперь нужно было или окончить эту неловкость, или совершенно отдаться минуте и случаю.
   - А я не ожидал, что вы слышали мои слова, - сказал я, чтобы только нарушить напряженное молчание. - Мне казалось, вы, слушая музыку, совсем ушли в себя.
   Неправда, я вас внимательно слушала... Вы чуть-чуть не выразили одной моей любимой мысли... Только не досказали...
   - Хотите, я теперь доскажу?
   - Нет, вы не угадаете... Это трудно. Ну, хорошо, говорите!
   - Вы, вероятно, поняли из моих слов, что иногда хочется чего-то неизвестного..., непохожего на повседневность и обыденность. Такого, чтобы шло, может быть, вразрез... ну, хоть даже с мнением окружающих нас людей и осталось бы в нашей памяти очень надолго - на всю жизнь.
   - А дальше?..
   - Дальше? А вы мне скажите раньше, угадал ли я?
   - Не совсем... Впрочем, если хотите, у меня на этот счет есть своя целая теория... Только я боюсь, что будет неинтересно...
   Однако ее слова настолько заинтриговали меня, что я встал со своего стула и сел рядом с ней на диван.
   - Видите ли..., - начала Надя быстро и немного волнуясь. - Но я боюсь за свой язык, совсем не умею внятно излагать свои мысли... Никому неизвестно, что было до нас... Я вот закрываю глаза и стараюсь припомнить, что было раньше. И ничего, ничего нет, кроме вечной темноты. И вдруг откуда-то свет - жизнь. Я живу, понимаю, могу говорить, двигаться. Но ведь это все только на мгновение. Наступит старость, потом смерть... А потом? Опять та же неизвестность, опять темнота, то же ужасное "ничто". Для чего же это мгновение света? Кто мне растолкует его смысл? Что это? Чья-то ошибка? Умышленный обман? Ведь не могу же я думать, что кто-нибудь подшутил над всем человечеством? Я читаю и слышу постоянно, что все мы, люди, одарены разумом и волей, и это нас связывает в братскую семью. Но ничего такого я не вижу в действительности и не хочу признавать! Совсем недавно закончилась ужасная война. Какое же это братство! Я вижу огромную бессмысленную толпу, в которой смерть постоянно собирает свою неотвратимую, обильную жатву. Толпу, которая судорожно цепляется за этот кусочек жизни и света... От таких мыслей мне самой становится страшно и противно!
   Она замолчала и нагнула низко голову, поправляя платье. Я следил за ее словами и движениями, точно завороженный. Я видел, как высоко поднималась ее волнующаяся грудь, видел, как в полутьме отражался свет лампы в ее широко раскрытых глазах, как трепетали и раздувались ее тонкие ноздри... Я заметил, как мягкие складки платья определяли форму всей ее стройной, крепкой ноги. Теперь в этой душной и теплой атмосфере, пахнущей ее духами, я окончательно терял голову.
   Я увидел, что ее рука, слабо белевшая в полумраке, небрежно лежала на диване. Потом бессознательно, робея и волнуясь, я положил свою руку рядом так, что кончики наших пальцев соприкоснулись.
   Заметила она или нет? Если отнимет руку, я извинюсь, - думал я.
   - Говорите, говорите, пожалуйста, - сказал я вслух, - все это очень интересно. Я знал, что вы очень красивы, но совершенно не подозревал, что вы так умны. Разговор с вами - это огромная удача. Маленьким мальчиком я тоже иногда думал о смерти, но не так мрачно, как вы. Я считал, что пока я вырасту пройдет много времени, и люди что-нибудь придумают для того, чтобы избавить человечество от нее. Конечно, это были глупые детские фантазии.
   - Если так ужасна смерть, - продолжала Надя, - так страшно коротка жизнь, зачем же делать ее скучной и безрадостной? Я хочу жить свободно: мне угрожают общественным мнением - я хочу любить, мне говорят про долг и про обязанности! Да для чего же все это? Кому нужна моя исполнительность перед этим самым долгом? Ну, представьте себе, что я иду куда-нибудь далеко пешком, и на мне много драгоценностей. Огромные серьги с драгоценными камнями, на шее бриллиантовое ожерелье, на руках браслеты с алмазами, пальцы унизаны кольцами с рубинами, сапфирами, изумрудами. Я наверняка знаю, что у меня их завтра же отнимут. А если и не отнимут, то по дороге все драгоценности я все равно растеряю.
   - Под драгоценностями вы, конечно, понимаете свою молодость, ум и красоту, - спросил я.
   - А вы находите меня красивой?
   - Вы удивительно хороши. Я это понял, как только впервые увидел вас в клубе в Фаульбрюке.
   - Большое спасибо. Мне особенно приятно слышать такие слова от вас. Ну, а теперь скажите, не лучше ли будет, если я сброшу с себя эту обузу, подарю все мои драгоценности человеку, который мне мил и хоть день, хоть час буду счастлива, как хочу? До замужества все ждала чего-то небывалого, особенного... Какая же я была глупая! Нет, лучше любить хоть одну ночь, но так, чтобы все испытать, всем наполниться, в одну ночь прожить миллион лет...
   Я жадно ловил ее слова и уже не сомневался, что аллегория о драгоценностях заключала в себе некоторым образом "разрешение на свободу дальнейших действий". Удивительною казалась лишь головокружительная быстрота, с которой приближалась развязка. "Что это? Каприз скучающей женщины?" - размышлял я между тем, как все мое тело охватывала и сладко сжимала сердце тянущая истома, похожая на страх и на ожидание. Или это явление психоза, болезненного расстройства нервов? Или - один из тех случаев, когда женщины из минутной вспышки гнева и ревности делают то, о чем потом, может быть, долго сожалеют. Я все сильнее прижимал ее пальцы, она руки не убирала.
   - Значит..., значит вы любите меня? - спросил я тихо, совсем замирающим голосом.
   Полумрак сделал меня смелым и безумным. Я взял решительным движением ее маленькую, нежную и сильную руку и крепко сжал в своей руке. Она вздрогнула всем телом и сделала движение, будто пыталась отнять ее, я сжал руку крепче.
   Тогда внезапно Надя вся обернулась ко мне и, отвечая порывистым пожатием, прошептала:
   - Да, да, и давно - еще с прошлого года...
   Я также, в свою очередь, повторил эти слова, но вряд ли теперь и я, и она понимали, что говорили. Слова теряли свой смысл, оставались только звуки, произносимые страстным шепотом.
   - А вас не пугают препятствия? - вдруг, немного опомнившись, спросил я.
   - Я их не вижу, - ответила она.
   - Но вы замужем.
   Она несколько секунд помолчала и, когда заговорила, ее голос звучал глухо.
   - Мы окружены такою непроницаемою сетью выдуманных условий, что из них выбраться нет сил. И зачем об этом говорить? А муж... Я не люблю его. Если бы вы только знали, как неудачно я вышла замуж! - говорила она медленно, точно в раздумье. - Он груб, нечуток и дико ревнив. А главное, ни одна женщина никогда не забывает первого насилия над собой.
   Она вздохнула так глубоко и прерывисто, как будто ей не хватало воздуха, и закончила еле слышно, но выразительно оттеняя слова. При этом ее голос поминутно вздрагивал, и вздрагивала рука, которую я продолжал держать в своей.
   И вдруг с неожиданной, неудержимой страстностью она прошептала:
   - Мне так хорошо с вами.
   Ее глаз мне не было видно, я не мог рассмотреть их выражение. Но когда я совсем близко нагнулся к ней, аромат ее тела и духов опьянил меня. Не владея больше собой, я обнял руками ее стан, сцепив пальцы с пальцами, притянул к себе и стал целовать ее губы, глаза, шею... Ее дыханье стало глубоким и частым.
   Надя легонько отталкивала меня, но я, не обращая на это внимания, продолжал целовать ее. Тогда она шепотом сказала: "Не здесь, перейдем в спальню".
   Она взяла меня за руку, и крепко сжимая ее, провела в другую, едва освещенную комнату, где стояла широкая, закрытая пологом кровать. Я запомнил там только ее и большое овальное зеркало на противоположной стене.
   Она обвилась руками вокруг моей шеи и, прижавшись горячим влажным ртом к моим губам со сжатыми зубами, с легким стоном прильнула ко мне всем телом, от ног до груди. Моя голова закружилась. Мне почудилось, что стены качнулись в одну сторону, а потолок в другую, и что время остановилось. А Надя, глядя на меня своими огромными глазами, продолжала говорить страстным прерывающимся голосом.
   - Как мне хорошо с тобой! Мой любимый, мой нежный, мой ласковый! Ты мое счастье, мое недолгое счастье! Я только сейчас, - нет, впрочем, еще раньше, когда думала о тебе, о твоих губах, я только теперь поняла, какое невероятное наслаждение, какое блаженство отдать себя любимому человеку.
   Вся комната наполнилась каким-то нестерпимо блаженным, знойным бредом. На секунду среди белого пятна подушки я со сказочной отчетливостью увидел близко, близко около себя глаза Нади, сияющие безумным счастьем, и снова жадно прижался к ее губам.
   В спальне я провел с Надей всю ночь и лишь под утро вернулся к себе домой. С наступлением темноты я снова был у нее. На третью ночь мы опять были вместе. Лежа рядом с Надей, я уже не помню почему, спросил: " А где твой муж?"
   - В командировке... Он очень часто бывает в командировках. Уезжает и возвращается внезапно, - ответила она.
   -- А ты не боишься, что он может вот так неожиданно приехать и застать нас?
   - Не знаю, - ответила она. - Я об этом не думаю.
   - А как по-твоему, что он сделает, если все же такое случится?
   - Думаю, что застрелит и тебя и меня, но мне, после того, что я испытала с тобой, все равно. Я теперь не боюсь смерти.
   Я тоже был одурманен любовью к этой удивительной женщине, но перспектива быть убитым после того, как я пережил оккупацию и страшную войну, вовсе не улыбалась мне.
   - Послушай, Надюшка, - осторожно начал я, - тебе не кажется, что нам лучше все-таки встречаться не здесь?
   - А где же? - удивленно глядя на меня своими большими прекрасными глазами, спросила Надя
   - У меня, - ответил я.
   - У тебя? А где ты живешь, и удобно ли нам будет там?
   - А ты приходи ко мне и сама увидишь. - И я объяснил Наде, как найти мой дом, благо он находился совсем близко от их особняка, и мы условились о времени встречи.
   В этот же день она посетила меня и осталась вполне довольна моей квартирой. Я тоже был рад тому, что теперь вероятность того, что контрразведчик внезапно застанет нас вместе, стала намного меньшей.
   У меня не было сомнений в том, что Надя влюблена в меня. Впрочем, мы оба в те последние месяцы 1946 года находились в состоянии любовного опьянения, розовый туман застилал нам глаза. Мы утратили чувство реальности, а вместе с ним и элементарной осторожности. В отсутствие контрразведчика в полку встречались почти ежедневно. Однако этого нам было мало. Живя почти рядом, мы, тем не менее, систематически обменивались длинными письмами, любовными записками и фотографиями, которые оставляли друг для друга в условленном месте. Надя была властной женщиной, и я с каждым днем все больше ощущал на себе ее волю. Она хотела всегда видеть меня рядом с собой. Часто придя ко мне в клуб, Надя говорила, а вернее приказывала: "Все! Закрывай! Через двадцать минут я жду тебя". Мне оставалось только повиноваться. Справедливости ради скажу, что повиновение этой необыкновенной женщине нисколько не ущемляло моего мужского самолюбия, а даже напротив доставляло мне огромное удовольствие.
  

VII

   Однажды мой приятель Алексей Верховцев предложил мне сходить с ним в гости к знакомым ему полякам. Говорил ли мне Алексей, как он с ними познакомился, и кто пригласил туда его и по какому поводу, я не помню.
   Итак, часов в шесть вечера мы с приятелем подошли к красивому двухэтажному особняку в центре Лангебилау, который раньше, скорее всего, принадлежал немцам. Алексей позвонил, и дверь нам открыл высокий стройный поляк с явно военной выправкой. Увидев Алексея, он приветливо улыбнулся, так как, наверное, был уже знаком с ним, и, приглашая нас внутрь, сказал, - проше пшеходите, пановье
   Он провел нас в просторную комнату или, вернее, в небольшой зал с высоким потолком, паркетным полом и огромным камином. Средину зала занимал длинный стол, за которым легко можно было усадить человек двадцать, вплотную к стенам стояло много стульев с высокими спинками, а на стенах висели оленьи рога, головы волка, дикого кабана и медведя. В этом помещении было человек двенадцать мужчин разного возраста и две женщины - пожилая пани и пани средних лет.
   Войдя в комнату, наш провожатый крикнул: "Паньство, до нас пшишли еще два росийски офицеры". Не думаю, чтобы поляк, представлявший нас присутствующим, совсем не разбирался в воинских званиях Советской армии и просто по ошибке назвал и меня офицером. А, впрочем, может быть, и не разбирался. Я ведь, глядя на погоны польских военнослужащих, тоже не смог бы отличить капрала от поручика.
   Мужчины, стоявшие у окон и оживленно разговаривавшие, поклонились нам, а обе пани довольно приветливо сказали: "Дзень добры".
   Кроме Алексея я увидел здесь еще двух офицеров из нашего полка. Мы подошли к ним и, пожав руки, образовали свою небольшую группку русских, но к нам тотчас же присоединилось трое поляков, два из которых сносно говорили по-русски. Разговор пошел о злободневных проблемах Польши, о перспективах на ее будущее. Говорили об этом, разумеется, в основном поляки. Мы, русские, не могли судить о дальнейшем развитии событий в Польской Народной республике, а если говорить откровенно, проблемы Польши были для нас далеки и малоинтересны. Каждый из моих соотечественников отлично знал, что в Союзе нашим родным и близким, как, впрочем, и всем советским людям, живется очень трудно, но сообщать об этом польским собеседникам, было ни к чему и даже не безопасно, потому что особый отдел в нашем полку работал исправно.
   Во время нашего разговора обе пани принялись хлопотать у стола, расставляя приборы, бокалы, бутылки с вином, раскладывая ножи и вилки. Им усердно помогал молодой человек моих лет, и я почему-то решил, что он студент. Когда стол был накрыт, в зал вошла еще одна представительница прекрасного пола. Эта была стройная хорошенькая девушка лет восемнадцати-девятнадцати, гладко причесанная, с гордым или скорее даже надменным выражением лица. Она подходила поочередно ко всем мужчинам-полякам, подавая им руку, которую они почтительно целовали. Судя потому, что к ней обращались "пани Ядзя", звали ее Ядвига. Никому из русских руки она не подала, ограничившись небрежным книксеном в наш адрес. Ядвига явно испытывала неприязнь к нам и не только не пыталась это скрыть, но даже, как-будто, намеренно старалась подчеркнуть ее. Высокомерие, проявленное в наш адрес со стороны польской девушки, притом, что все остальные поляки относились к нам вполне дружелюбно, было непонятно мне, и я решил, что она плохо воспитана, а возможно и глупа. Вероятно, на ее поведение по отношению к нам обратил внимание не только я один. Пожалуй все за исключением Ядвиги, почувствовали себя неловко, и чтобы избавиться от неприятной неловкости, пани средних лет, которую как потом выяснилось, звали Барбара, громко сказала: "Запрошам панства до столу".
   Поляк, встретивший нас с Алексеем, зажег свечи в нескольких стоявших на столе канделябрах, погасил электричество, и все стали рассаживаться. Пожилая пани села во главе стола, а пани Барбара и Ядвига справа и слева от нее. Мы с Алексеем сели рядом. Соседом с другой стороны от меня оказался поляк лет около пятидесяти, весельчак и, похоже, любитель выпить. Он довольно прилично говорил по-русски.
   Мужчины наполнили бокалы, и хотя война закончилась больше года тому назад, первый тост был произнесен за победу над швабами. Потом было еще много тостов. Пили за свободную и независимую Польшу, за гостеприимную хозяйку и вообще за всех прекрасных дам. Один из наших офицеров предложил выпить за вечную дружбу Польши с Советским Союзом. Однако к этому тосту отнеслись сухо. Провозгласивший его офицер обиделся и даже пытался выразить возмущение по поводу отношения поляков к его предложению. Но поскольку выпито было уже много, и говорили все вместе, не слушая друг друга, назревавший скандал не имел продолжения. А мой сосед-поляк вдруг обращаясь ко мне сказал:
   - Пан офицер, если ваша армия не уйдет из Польши в этом году, то у нас будет бунт.
   - Бунт - не лучший способ решать вопросы, тем более такие серьезные, как отношение между нашими странами, - ответил я ему и спросил, - почему вы так не любите русских? Ведь это мы освободили Польшу от оккупантов. Разве при немцах вам жилось лучше?
   - Нет, швабов мы ненавидим, но хотим жить самостоятельно и по-своему, - ответил он заплетающимся языком.
   У меня сложилось мнение, что все присутствующие здесь поляки, скорее всего, воевали на стороне Армии Крайовой, а поэтому были сторонниками лондонского эмигрантского правительства, и я поделился своими мыслями с Алексеем.
   А тут и думать нечего, - сказал мой приятель. - Наши друзья-поляки не слишком были рады приходу русских в Польшу и давно мечтают о том, чтобы мы убрались из нее как можно скорее ко всем чертям,
   А вокруг говорили. Говорили много, громко, возбужденно и все разом. Я тоже много выпил, поэтому мгновениями мне казалось, что отдельные голоса плыли и дрожали на фоне струнного гудения общего разговора, точно сверкающая рябь солнечного заката на глубокой полосе спокойной, широкой реки. И я сам среди пестрого говора, в синих облаках табачного дыма, пронизанного мутными пятнами огней, тихо плыву куда-то в темную даль, испытывая сладкое, сонное, раздражающее головокружение, в какую-то приятную, лазурную, с алыми пятнами одурь. Порою отдельные куски разговора вставали передо мною с необыкновенной, преувеличенно яркой ясностью, но затем все снова сливалось в монотонное бессмысленное жужжание.
   На этом собрании был, между прочим, некий пан N. который, как я понял, представлял собой самую умную голову во всем лагере крайних прогрессистов. Судя по его высказываниям, он - человек способный, но страдал двумя болезнями: болезнью печени и "ячеством". Он носился со своим "я", как с полным стаканом воды, и всегда как будто хотел сказать: "Осторожнее, не то пролью". Этот страх в силу внушения передавался всем окружающим до такой степени, что при N. никто не смел оспаривать его точку зрения. Авторитет его держался еще и на другом - он верил в то, что говорил. Этого человека нельзя было назвать скептиком. Напротив, у него темперамент фанатика. Родись N. несколько сот лет назад, он заседал бы в трибунале и приговаривал людей к вырыванию языка за богохульство. В наши дни его фанатизм обращен на другое, теперь N. полон ненависти к тому, что страстно защищал бы в те времена, но, в сущности, это - тот же самый фанатизм.
   Я приметил, что консерваторы вертятся вокруг N. не только из любопытства - это бы еще куда ни шло, - нет, они, кажется, осторожно заигрывают с ним. У них в Польше, а может и везде эта партия особой смелостью не отличается. Каждый консерватор, подходя к N., смотрел на него умильно, и на лбу у него как будто было написано: "Хоть я и консерватор, однако..." Это "однако" было как бы преддверием раскаяния и всякого рода уступок. Это было совершенно ясно, и когда я, скептически относящийся ко всем партиям, вдруг заспорил с N. не как представитель определенного лагеря, а просто как человек, не согласный с каким-то его мнением, подобная дерзость вызвала всеобщее удивление. Речь шла о так называемых эксплуатируемых классах. Пан N. начал разглагольствовать об их безвыходном положении, слабости, неспособности обороняться, и вокруг него толпилось много народу, когда я перебил его:
   - Скажите, пожалуйста, вы признаете теорию Дарвина о борьбе за существование?
   Пан N., как я понял из его высказываний, естествовед по специальности, охотно перевел дискуссию на эти новые рельсы.
   - Конечно, признаю, - отвечал он.
   - Тогда разрешите вам сказать, что вы непоследовательны. Вот если бы я как христианин заступался за слабых, беззащитных, угнетенных, это было бы резонно - мне Христос так велел. Но вы, с позиции борьбы за существование должны были бы сказать себе: "Они слабы и глупы, следовательно, их удел - стать чьей-нибудь добычей, таков основной закон природы. И, значит, черт с ними!" Почему же вы этого не говорите?
   Огорошила ли пана N. непривычная для него оппозиция или он, в самом деле, до сих пор не задумывался над этим вопросом, но как бы то ни было N. смутился, не знал, что ответить, и не догадывался даже пустить в ход слово "альтруизм", - слово, впрочем, довольно бессодержательное.
   После такого конфуза консерваторы дружно перекочевали на мою сторону, и я легко мог бы стать героем вечера. Но было уже поздно, меня одолевала скука, и хотелось поскорее вернуться домой.
   Ушли мы с Алексеем оттуда поздно, кажется далеко после полуночи, и я так и не понял, по какому поводу была организована вечеринка, кто пригласил туда моего приятеля и зачем он затащил к ним меня, а спросить его об этом позже как-то не удосужился.
  

VIII

   Я теперь редко бывал у Кати, ссылаясь на занятость. Она видимо заметила перемену во мне, и при наших встречах спрашивала: "Что с тобой происходит? Ты так изменился. Может быть, заболел?"
   Я отвечал, что совершенно здоров, что просто очень занят, кроме того, мои отношения с замполитом ухудшаются с каждым днем, поэтому я так скверно себя чувствую. Мне было очень неприятно обманывать Катю. Но ведь не мог же я рассказать ей, как все обстоит на самом деле. С самого начала нашего знакомства она всегда была моим верным другом и возможно связывала со мной какие-то свои планы на будущее. Катя писала моей сестре письма, и Люда, кажется, отвечала ей. Но она, как и ее сестра Паша были для меня только хорошими, очень хорошими друзьями, от которых до встречи с Надей у меня не было никаких секретов, и мне всегда было приятно проводить время в их обществе.
   Помнится, в октябре дивизионы полка должны были принимать участие в полевых учениях. В мои обязанности входило обеспечение этих учений наглядной агитацией и еще чем-то, связанным с нею. Личный состав дивизионов выехал к месту учений днем, а я, не помню уже по какой причине, должен был отправиться туда вместе с замполитом после полуночи. Вечером ко мне пришла Катя. Мы вместе поужинали и потом долго разговаривали, и этот разговор был совсем не похож на все прежние наши беседы. Катя задала мне много неожиданных вопросов, каких прежде никогда не задавала. Она спрашивала о моих родителях и сестре, о том, что я собираюсь делать после демобилизации из армии, намерен ли я учиться, а если нет, то где собираюсь работать. А потом вдруг спросила:
   - А как ты относишься ко мне?
   - Ты мой самый, самый лучший друг, - ответил я.
   - Только друг, - грустно сказала она, и в ее голосе я почувствовал явную обиду, - и снова спросила, - скажи, я тебе совсем не нравлюсь?
   - Катюша, ну, что ты такое говоришь! Ты замечательная девушка, скромная, добрая, хорошенькая, и я тебя очень люблю.
   - Тогда почему же ты никогда, ни разу не говорил мне этого, пока я сама сегодня не спросила тебя. Почему ты ничего мне не обещаешь?
   Я давно догадывался, больше того, был уверен в том, что нравлюсь ей, но прямой и откровенный вопрос девушки поставил меня в тупик.
   - Катюша, милая, - начал я. - Обещания - это пустые слова, а я не хочу говорить попусту. Ну, скажи, что я могу обещать сейчас в своем положении. Я всего лишь старший сержант срочной службы. Без разрешения начальства я не могу сделать ни одного шага. Когда меня демобилизуют, неизвестно. Хотелось бы верить, что скоро, Но это только мое желание и моя сокровенная мечта и надежда. А как оно будет на самом деле - сказать не только трудно, но просто невозможно. Какие же тут в моем положении можно давать обещания, и чего они могут стоить.
   - Да, я тебя, конечно, понимаю, - печально согласилась Катя. - И все-таки, мне так бы хотелось, чтобы ты хоть просто что-нибудь пообещал мне.
  
  

0x01 graphic

Старший лейтенант Раев, его подруга и я у моего дома

(Лангебилау, 1946 г.)

   Так за разговорами мы с ней просидели до полуночи. Наступило время, когда мне нужно было отправляться к месту учений. Я сказал об этом Кате и намеревался перед уходом убрать со стола и навести порядок в комнате. Но она не позволила мне этого сделать.
   - Оставь, я сама все приберу, - сказала она, - а ты можешь ехать. Не волнуйся, я сделаю все, как надо, а ключ от своей квартиры возьмешь у меня, когда вернешься.
   Времени у меня оставалось совсем в обрез, и я согласился с предложением Кати и, простившись с ней, ушел. Часа через полтора мы с замполитом прибыли к месту учений. Он ушел в приготовленную для него палатку, а я остаток ночи провел в машине, устроив себе постель в кузове. Проснувшись рано приступил к исполнению своих обязанностей и был занят до позднего вечера. А во второй половине следующего дня мне повстречался только что приехавший из Лангебилау хорошо знакомый старшина из хозяйственного взвода полка. Поздоровавшись со мной, он огорошил меня словами:
   - Так ты, оказывается, с бабой "Смерша" любовь крутишь, - сказал он.
   - У тебя что, крыша поехала? Дурнее ничего выдумать не мог, - ответил я.
   - Брось темнить, - смеясь, продолжал старшина. - Катька нашла ваши письма, записки, фотографии и отнесла "Смершу". Смотри, как бы он тебе за такие штуки голову не оторвал. Он с тобой разделается, как повар с картошкой. Это ему раз плюнуть. Думаю, тебе лучше всего надо куда-нибудь исчезнуть и как можно скорее. Послушай добрый совет старого приятеля.
   Сказать, что новость, которую сообщил мне старшина, ошеломила меня - значит, ничего не сказать. Я прекрасно осознавал, что затаивший на меня злобу контрразведчик теперь-то постарается рассчитаться со мной сполна, и стал лихорадочно думать, как выбраться из создавшейся ситуации, но ничего разумного в голову не приходило. Но что-то предпринять - было совершенно необходимо, и тогда я чуть ли не бегом отправился к замполиту и сказал, что мне срочно нужна машина, чтобы отправиться в Лангебилау, хотя еще не решил, что я там буду делать, и зачем вообще туда ехать.
   У меня, вероятно, был такой вид, что майор неожиданно без всяких вопросов и возражений исполнил мою просьбу. А часов в семь вечера я уже въехал в расположение полка. Вокруг было тихо, безлюдно и, как мне казалось, тревожно. На столбах зажгли электрические фонари, но от этого чувство тревоги не исчезло. Серые силуэты домов, темные неосвещенные окна, черные тени деревьев на земле, полное безлюдье только усиливало мою тревогу. Я медленно шел по улице, направляясь к своему дому, и совершенно не знал, что же предпринять дальше. И вдруг вспомнил, что ключи от моей квартиры у Кати, и тут же решил пойти к ней и там прежде всего выяснить, что же все-таки произошло.
   Войдя в их подъезд, я поднялся по лестнице. Сестры, как и я, жили на втором этаже. Обе они оказались дома. Паша по обыкновению встретила меня приветливо, она, вероятно, еще ничего не знала, а Катя, сидевшая рядом с ней, опустила голову и даже не взглянула на меня. Из этого я понял, что новость, которую сообщил мне старшина, была правдой.
   - Катя, - обратился я к девушке, - мне надо с тобой поговорить. Пойдем в другое помещение.
   - Что это еще за тайны мадридского двора, - улыбаясь, спросила Паша. - Что это вы оба в последнее время стали от меня прятаться. Перестали доверять мне, что ли?
   - Нет, Пашенька, - ответил я. - Извини, пожалуйста, но мне нужно поговорить с Катей наедине. Она тебе потом все расскажет. - И уже обращаясь к Кате еще раз повторил, - пойдем.
   Она, не говоря ни слова, поднялась и последовала за мной.
   Свободных меблированных комнат в доме было много, и мне не составило особого труда найти подходящую для предстоящей, по всей вероятности, неприятной беседы с Катей. Я привел ее в одну из таких комнат и зажег свет. Здесь посередине стоял стол, у одной из стен шкаф с посудой, у двух других диван и кровать, кроме того, были еще два кресла. Мы сели у стола друг против друга, и я начал наш разговор прямо без всяких околичностей и предисловий:
   - Как ты могла так поступить! Ты знаешь, чем это для меня может кончиться?
   - Тебе ничего не будет, а ей, потаскушке, так и надо, - ответила она все так же не поднимая головы и не глядя на меня.
   Я пытался объяснить ей истинное положение вещей, говорил, что контрразведчик давно испытывает ко мне неприязнь, а она своим необдуманным поступком превратила эту неприязнь в ненависть, и что теперь капитан непременно найдет способ разделаться со мной. Но Катя с чисто женским упрямством и удивительной наивностью твердила свое: "Он тебя не посмеет тронуть, а ее если даже хорошенько поколотит, то она это вполне заслужила".
   Мы говорили очень долго. Я пытался добиться от нее ответа на вопрос, зачем она так поступила. Хотя нетрудно было догадаться, что Катя каким-то образом узнала о моих отношениях с Надей или у нее возникли подозрения, что такие отношения имеют место, и ею руководила самая обычная ревность. А осталась она у меня, сказав, что сама уберет в комнате, с заранее намеченной целью - найти подтверждение тому, во что, может быть, еще не хотела верить. Отыскать же доказательство своим подозрениям - мою переписку с Надей, не составило для Кати никакого труда, поскольку и письма, и фотографии лежали у меня в ящике прикроватной тумбочки.
   Я был очень утомлен всем тем, что произошло в тот злосчастный день, и потому около полуночи сказал Кате:
   - Все, хватит об этом. Что будет, то будет. Я виноват и готов отвечать. А сейчас домой не пойду. Буду спать здесь вот на этом диване. А ты можешь идти к Паше или, если хочешь, ложись на кровати. Тебе тоже надо выспаться. Завтра у тебя рабочий день.
   Я снял ремень и сапоги, расстегнул ворот гимнастерки и улегся на диване. Катя еще какое-то время молча сидела у стола, лицо у нее было бледным и печальным, а по щеке, обращенной в мою сторону, скатилась слеза. Мне от души стало жаль Катю. Я хотел подняться и подойти к ней, но она погасила свет и тоже легла.
   Проснулись мы рано, и Катя сразу же заторопилась на работу. Я снес вниз ее велосипед, и она одна укатила в Райхенбах. Паша в этот день по какой-то причине была свободна. Я уже намеревался идти к себе, но мысль, внезапно мелькнувшая в моей голове, остановила меня. Вопреки всему услышанному от старшины и Кати я все же не хотел верить, что все то, о чем оба они говорили, произошло на самом деле. Поэтому я решил вернуться и побеседовать с Пашей. Может быть, она что-то знает. Я снова поднялся на второй этаж. Дверь их комнаты была не заперта, однако Паши там не было. Наверное, она ненадолго куда-то вышла, - подумал я, - и решил дождаться ее возвращения. Я сел у письменного стола, на котором под стеклом лежало несколько фотографий сестер, и стал их разглядывать. Паша все не шла. Тогда я, кажется, совершенно машинально приоткрыл ящик стола и был страшно обрадован. В левом углу ящика лежала так хорошо знакомая мне пачка с Надиными письмами, записками и фотографиями. У меня, как будто, гора свалилась с плеч. Было ясно, что найдя письма, Катя кому-то рассказала о них, и эта пикантная новость, как обычно бывает в замкнутой общности людей, независимо от того большая она или маленькая, пошла гулять по свету и моментально распространилась в полку. Но самим важным для меня было то, что контрразведчик не имел на руках никаких вещественных доказательств. А разговоры - это лишь разговоры. Я, разумеется, понимал, что до контрразведчика могут дойти или даже уже дошли слухи о наших с Надей отношениях. Но слухи - это только слухи. И все равно, мне теперь следует еще более опасаться мести капитана.
   А Паши все не было. Но необходимость в разговоре с ней отпала, и я решил не дожидаться ее. Засунув злосчастную пачку в карман брюк, я из стоявшего в углу мешка с яблоками выбрал одно побольше, и когда, выйдя из комнаты, стал спускаться по лестнице, то увидел, что мне навстречу шла Паша.
   - Ты что только сейчас проснулся, - удивленно спросила она.
   - Да вчера мы с Катей очень долго болтали, легли поздно, поэтому я проспал, - неожиданно для самого себя соврал я, - поэтому сейчас придется поторопиться, а то от замполита попадет.
   - Тогда давай торопись, не то действительно может попасть. Заходи вечером, если сможешь. Мы будем тебя ждать.
   - Сегодня, а, возможно, и завтра не смогу. Я сейчас уезжаю к месту учений, - ответил я.
   - Ну, тогда удачи тебе, - сказала она, и мы с Пашей расстались.
   Наверное, контрразведчик все-таки что-то узнал о нас с Надей, потому что с той поры она ни разу ко мне не приходила. Ну а я, разумеется, зайти в гости к ней не решился, не только из опасений за себя, но и не желая еще больше навредить Наде. Я думаю, что капитан все же свел бы со мною счеты, если бы не внезапно начавшееся расформирование нашего минометного полка. Офицеров отправляли либо в резерв, либо в другие части, а личный состав начали готовить к отправке в Союз. Очень может быть, что и капитана-контрразведчика перевели куда-то в другое место, и именно это избавило меня от малоприятной встречи с ним.

IX

   Размеренная повседневная жизнь в полку нарушилась, занятия прекратились, грузилась и куда-то отправлялась техника. Уехали в другие полки мои добрые товарищи: старшие лейтенанты Верховцев и Раев, младший лейтенант, полковой врач и другие. Куда-то перевели и моего покровителя капитана Нестерова с Соней и сыном. Я с ними даже не успел проститься. Надю я тоже больше никогда не видел. Перед тем, как мы расстались с Алексеем, он обратился ко мне с просьбой.
   - Слушай, Валька, - сказал мой приятель, - меня, скорее всего, оставят служить в Германии, а вас, по слухам, отправят в Союз. Так вот, если ты вдруг случайно попадешь в Москву, зайди, пожалуйста, к моей невесте, скажи, что я ее очень люблю, и вообще, опиши всю нашу жизнь здесь. Сделаешь?
   - О чем речь! Конечно, зайду - ответил я. - Мне даже любопытно познакомиться с твоей девушкой. Вопрос только в том, удастся ли мне попасть в Москву.
   - А я и прошу тебя именно на тот случай, если случайно окажешься там, - и Алексей дал мне московский адрес свой невесты, еще раз показал мне ее фотографию, которую я видел уже раньше, а потом вдруг сказал, - ты ведь знаешь, что я не хочу служить. Уже два рапорта об увольнении подавал и на оба получил отказ. А я учиться хочу, получить высшее образование. Но обо всем этом я говорил тебе уже раньше. Помнишь?
   - Разумеется, помню. А я после демобилизации не знаю, что стану делать, не решил еще, - ответил я.
   Вся эта суматоха и неопределенность в полковой жизни, начавшаяся в средине ноября, продолжалась больше месяца. На территорию полка часто приходили поляки, с нетерпением ожидавшие нашего ухода, чтобы занять дома, в которых мы размещались. Часто ко мне, и думаю, что не только ко мне, они обращались с одним и тем же вопросом: "Може, пан, хце цось спшедать, то проше пана" У меня продавать было нечего. Все мое имущество умещалось в небольшом чемодане. Думаю, что у моих полковых товарищей личное имущество мало чем отличалось от моего.
   И вот наконец, ясным погожим утром в конце первой недели декабря рядовой и сержантский состав полка вывели на плац с вещами. У большинства моих сослуживцев были за плечами обычные армейские вещмешки. Только единицы, как, впрочем, и я, несли в руках чемоданы. Что там было у других, не знаю. В моем же чемодане лежал выходной китель, офицерские диагоналевые брюки, новые хромовые сапоги, а кроме этого еще альбом с почтовыми марками, десятка два почтовых открыток с живописными уголками Германии да три пистолета - военные трофеи, которыми я позволил себе воспользоваться.
   На плацу нас пересчитали, выстроили в длинную колонну, насчитывавшую около пятисот человек, и мы во главе с незнакомыми нам офицерами покинули Лангебилау. Мне были знакомы только немногие солдаты и сержанты нашего полка, однако меня как бывшего начальника клуба знали если не все, то многие из них. После моей сравнительно вольной жизни благодаря исполняемой должности начальника клуба снова шагать в строю, где человек перестает быть свободным, в строю, к которому я всегда испытывал неприязнь, было противно и даже унизительно. Однако покинуть строй я не имел права, а потому шагал и шагал, как и все те, кто был рядом со мною. Перспектива продолжать службу в Союзе у меня, как, впрочем, и у всех моих товарищей, с которыми мне приходилось говорить на эту тему, вызывала двоякое чувство. Все, конечно, стремились на Родину, но в то же время мы были уверены, что служба там в условиях послевоенной разрухи, всеобщей нищеты и недостатка продовольствия будет намного тяжелее, чем за границей. Поскольку догадывались, что наше государство кормило в первую очередь свою многомиллионную армию и "дружественные" нам страны: Румынию, Болгарию, Югославию, Польшу, Венгрию, восточную Германию, а может быть, Китай, северную Корею, Вьетнам, Камбоджу. И только то немногое, что оставалось, распределяли между советскими республиками.
   Так более двух дней с привалами и ночевками прямо в поле топали мы до Бреслау, а там нас погрузили в грязные товарные вагоны и еще трое суток везли к государственной границе.

Часть VII

СНОВА В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ

Длинная дорога на Восток

I

   Родная страна встретила воинов-победителей, увы, не оркестрами и цветами. Перед Брестом эшелон остановили и приказали всем без вещей покинуть вагоны. А затем пограничники, может быть с контрразведчиками, произвели досмотр нашего личного имущества, как будто мы были заключенными или, по меньшей мере, военнопленными. Кажется, на тюремном жаргоне такие проверки называют "шмоном". Я глубоко убежден, что подобному унижения не могли подвергнуться военнослужащие ни в германской армии, которую мы разгромили, ни в какой-либо другой армии мира. Такое было возможно только в нашей "самой свободной стране", где "народ и армия - едины", и, если верить словам популярной довоенной песне, "где так вольно дышит человек".
   Досмотр был тщательный, проводился основательно и поэтому долго - более двух часов. Затем нам разрешили занять свои вагоны, и поезд пересек государственную границу. Не знаю, что отняли проверявшие у моих товарищей. Возможно, они об этом говорили, но я не помню. У меня же после досмотра исчезли все три моих пистолета. Мне было особенно жаль парабеллума, глядя на который, я всегда вспоминал о тяжелых боях за Данциг и о лошади, которую я нашел в этом огромном приморском городе, ставшей затем до конца войны моим верным другом.
   Не останавливаясь в Бресте эшелон двигался на Восток. Никто из нас, разумеется, не знал, куда он направляется и сколько времени пробудет в пути. По мере продвижения вглубь Советского Союза становилось все холоднее, особенно по ночам. И в этом ничего удивительного не было. Начало зимы настоятельно заявляло о себе. От холода нас спасало только то, что спали мы на нарах в шинелях, вповалку, вплотную друг к другу, и это в какой-то мере давало нам возможность согреться. Так сравнительно быстро - в конце первой половины декабря 1946-го года - эшелон прибыл в Москву. Здесь нам приказали с вещами покинуть вагоны, построили в колонну и куда-то повели. Кое-кто из нас стал высказывать предположения, что возможно дальнейшая наша служба будет проходить в столице или, по крайней мере, где-то недалеко от нее. Но, как выяснилось позже, эти оптимистические догадки оказались несостоятельными. Прежде всего нас привели в баню, которая, впрочем, после почти недельного путешествия в описанных мною условиях была далеко не лишней.
   В бане нам всем выдали по небольшому кусочку хозяйственного мыла и затем группами стали впускать в банное помещение, достаточно просторное, потому что мыться там одновременно могли человек по сорок. Душевые колонки, металлические тазики, холодная и горячая вода - все как в обычной бане. Если не считать того, что обслуживающий персонал здесь состоял не из мужчин, а из женщин средних лет. Они, вероятно, голодные, уставшие и безразличные ко всему на свете, молча, словно автоматы, выполняли свою работу. Обнаженные молодые парни были им так же безразличны, как если бы это были не живые мужики, а манекены, каких выставляют в витринах магазинов готовой одежды. А может быть, они просто устали постоянно смотреть на обнаженных мужчин? Ведь мылось в этой бане нашего брата много, очень много и ежедневно. Армия-то у нас в ту пору была огромная, а Москва - главный перевалочный пункт как с запада на восток, так и с востока на запад.
   После бани нам выдали на день продукты в виде сухих пайков, затем снова построили и после небольшого перехода мы оказались на товарной станции неподалеку от Москвы. Здесь нам разрешили отдыхать до прихода эшелона. Наскоро перехватив и надеясь, что эшелон прибудет еще не скоро, я решил воспользоваться случаем и выполнить просьбу Алексея Верховцева. Правда, осуществление такого решения было сопряжено с некоторым риском. Во-первых, меня мог задержать военный патруль со всеми вытекающими отсюда последствиями. Во-вторых, если мне удастся избежать первой неприятности, эшелон мог прибыть до моего возвращения, и тогда придется догонять его без документов, не зная номера эшелона и направления его следования. Все это я отлично понимал. Однако, находясь в Москве, не выполнить обещание, данное Алексею, тоже не мог, а поэтому отправился по адресу, который он мне вручил. Шагал я быстро, но с предельной осторожностью, чтобы ненароком не напороться на комендантский патруль. Временами спрашивал у встречных прохожих, как пройти до ближайшей станции метро, и уже минут через сорок первая цель была достигнута. Не зря ведь говорят, что "язык до Киева доведет". Как называлась эта станция, не помню. Слишком уж много времени прошло с тех пор. В метро я попал впервые. Но, спрашивая у людей и читая указатели на стенах станций, наконец, добрался до центра Москвы, а оттуда до улицы Моховой, дом N 8, в котором жила невеста Алексея, было рукой подать. Звали ее Антонина, и, к счастью, она оказалась дома. Отворив мне дверь, Тоня молча глядела на меня. Она была такая же, как на фотографии, которую мне показывал Алексей, поэтому я узнал ее сразу. Это была миловидная девушка лет около двадцати с карими глазами и короткой стрижкой.
   - Здравствуйте! - поздоровался я с нею и все же спросил, - вы Тоня?
   - Да, - ответила она.
   - Я к вам по поручению Алексея, - сказал я.
   - От Алеши! - воскликнула девушка, улыбнулась и пригласила меня в комнату, а там уж посыпались вопросы, на которые я едва успевал отвечать. Я рассказал Тоне все, что считал нужным об Алексее, и хотя, помня об эшелоне, старался быть краток, все равно пробыл у нее больше часа. Затем, сославшись на то, что ушел без разрешения, и что эшелон, если и не подошел, то может скоро подойти, простился с Тоней и отправился назад. На товарную станцию прибыл без всяких пришествий и вовремя, так как примерно через полчаса после моего возвращения подкатил наш эшелон и, разумеется, опять товарняк.
   Когда мы погрузились в вагоны, уже стемнело. Внутри вагонов по обоим его торцам были такие же двухярусные нары, как и в том эшелоне, которым нас доставили в Москву. Отличие заключалось лишь в том, что в вагонах стояли металлические печки и небольшие ящики с углем для них. Однако дров не было. Вероятно, военное начальство считало, что дровами бывалые солдаты смогут обеспечить себя сами.
   Мне сейчас трудно сказать, сколько человек было тогда в нашем вагоне - кажется, около тридцати. На верхних нарах в передней части вагона вместе со мной устроились два моих полковых приятеля - сержанты Меренков и Купчик. В Лангебилау они частенько бывали у меня дома. Белорус Купчик - мой однолетка, попал в минометный полк после освобождения Белоруссии. Это был круглолицый, склонный к полноте крепыш, простой недалекий парень. Меренков оказался в полку много раньше нас с Купчиком, возможно потому, что был на год старше нас. О его более длительном пребывании в полку можно было судить хотя бы по орденам Отечественной войны и Славы на его груди. Кроме того, он был награжден еще какой-то польской медалью. Внешность у него была самая обыкновенная, а характер спокойный, покладистый, товарищеский. Откуда Меренков родом, к сожалению, не помню. Кажется из центральной России. А еще этот мой приятель, как выяснилось позже в пути, очень любил петь и часто подбивал нас присоединяться к нему.
   Только поздно ночью шестнадцатого декабря наш эшелон, наконец, тронулся с места. К этому времени мы уже успели запастись дровами, насобирав и наломав в лесопосадке неподалеку от станции сухих веток, однако печку в этот день не топили.
   Помню, я и еще несколько наших ребят стояли у полуоткрытой двери, когда, наконец, застучали буфера вагонов, и мимо медленно поплыли фонари на столбах грузовой платформы. Монотонно, убыстряя темп, постукивали на стыках рельс колеса, а потом, вглядываясь в темноту, можно было различить лишь мелькавшие на фоне ночного зимнего неба силуэты голых деревьев. В вагоне было холодно, и чтобы сохранить хотя бы тепло от собственного дыхания, дверь закрыли и стали устраиваться на ночь. За день все устали, и все же какое-то время то в одном, то в другом месте слышен был негромкий говор. Затем и он прекратился.
   Рано утром проснулись оттого, что поезд остановился на каком-то глухом полустанке. И сразу вагон наполнился шумом, возней, громким говором, смехом трех десятков молодых парней. Почти все мы считали, что самое многое через несколько дней прибудем на место постоянной дислокации, что служить оставалось недолго, и что не более, чем через полгода всех нас демобилизуют, так как каждый из нас к тому времени прослужил в армии минимум три, а то и четыре года. В общем, настроение у всех без исключения было отличное. Новый день начали с того, что первым делом запаслись питьевой водой и получили завтрак в вагоне, где помещались полевые кухни.
   Эшелон простоял на этом полустанке долго. Мы позавтракали, затопили печку, и скоро в вагоне стало тепло, а у печки даже жарко. Поезд двинулся дальше только после полудня. Шел он почему-то медленно и с частыми остановками. Но на это никто из нас не обращал внимания. Наверное, так нужно - начальству виднее.
   Только к концу вторых суток мы оказались в первом после Москвы большом населенном пункте - Нижнем Новгороде. Здесь Ока впадала в Волгу. Этот древний город был основан в 1221 году, а с 1341 по 1392 год он являлся столицей Нижегородско-суздальского княжества.
   Кое-кто в вагоне высказал предположение, что Нижний Новгород - конечный пункт нашего эшелона, но их надежды не оправдались. Поезд с пронзительным свистом прогромыхал по мосту через Волгу и, также не торопясь, продолжал двигаться дальше.
   Вот уже третьи сутки, как мы в пути и направляемся все также на Восток. Днем, когда топят печурку, в вагоне дымно и душно, а по ночам вагон остывает, и холод постоянно и основательно дает о себе знать. Побыть на воздухе можно только во время остановок, которых за день бывает несколько, но не менее трех: для завтрака, обеда и ужина. Эшелон останавливается в самых неожиданных местах: на больших станциях, полустанках и просто в открытой степи. И тогда с визгом и грохотом открываются двери всех вагонов, и на какое-то время они пустеют. Солдаты и сержанты в распахнутых шинелях, а то и в одних гимнастерках с помятыми, серыми, закопченными лицами с котелками в руках выпрыгивают на снег и бегут к полевым кухням. Если время стоянки поезда позволяет, каждый старается хоть немного привести себя в порядок - умыться, кто водой, а кто снегом, размять ноги и просто подышать свежим воздухом.
   .Я сидел, опершись спиной на стенку вагона, и глядел на лица своих соседей. Кроме моих приятелей - Меренкова и Купчика, лежавших справа и слева от меня, на наших нарах было еще четыре человека, имен которых я теперь не помню. Один новгородец, с широким, дерзким лицом и ястребиным носом, силач и умница. Другой кажется помор - с. черными волосами, падающими на лоб почти до бровей, всегда молчаливый и как будто постоянно кем-то обиженный, третий - как и я, с Украины с круглой головой, крепкой, как орех, - балагур и насмешник. Четвертого не помню совсем, наверное, потому, что он всегда перебирался на другие нары к своему приятелю и там вместе с ним коротал время.
   Меренков спал. Купчик мурлыкал себе под нос какую-то грустную белорусскую песню, нижегородец что-то тихо и возбужденно говорил своему соседу, но я, занятый своими мыслями, не вникал в суть их разговора. Еще двое моих соседей сидели внизу у печки, а четвертый, как обычно, гостил у приятеля.
   Я слез с нар и немного приоткрыл дверь вагона. Зимний ветер гнал над землей клочья паровозного дыма. Редкие облака плыли, как белый дым в синеве, тени от них летели над бесконечным снежным покровом по голым редким деревьям, телеграфным столбам. Летел пронзительный свист паровоза. Длинный эшелон был похож на огромную красно-коричневую змею.
   На четвертые сутки наш эшелон прибыл в Казань. Еще из школьного курса истории я знал, что это большой, древний город, основанный еще в 14 веке, и что к России его присоединил Иван Грозный. Мне очень хотелось побывать в нем, познакомиться с его достопримечательностями, увидеть казанский кремль, но эшелон не останавливаясь еще раз пересек Волгу и, не замедляя хода, продолжал двигаться дальше.
   Прошла неделя, как Москва осталась позади, а наш поезд все также идет на Восток. К концу восьмых суток, когда уже совсем стемнело, эшелон, не останавливаясь, миновал еще один древний город на реке Белая, основанный в 1574 году - Уфу.
   Утром кто-то приоткрыл дверь. В нее выглядывали несколько человек, и я в том числе. Протяжно свистя, поезд шел мимо большого села: мелькали крепкие деревянные избы, длинные ометы соломы, покрытые снегом, голые деревья за заборами. Рядом с поездом по уезженной колее ехал подросток лет пятнадцати в овчинном полушубке и в шапке-ушанке. Раздвинув ноги, он стоял в санях и крутил концами вожжей. Тощая коричневая лошаденка заскакивала, силясь перегнать поезд. Парнишка обернулся к вагонам и что-то крикнул, широко показывая белые зубы.
   Еще через день эшелон остановился на товарной станции Челябинска (основан в 1736 году), а это означало, что мы уже находимся на восточных склонах Южного Урала, то есть в Азии.
   Может быть, здесь мы, наконец, остановимся и будем продолжать военную службу? - спрашивали друг друга пассажиры телячьего вагона. Однако не тут-то было. После обеда и недолгой стоянки эшелон двинулся дальше, и уже к концу следующего дня (после одиннадцати суток пути) мы оказались в Екатеринбурге - крупном областном центре на реке Исеть в предгорьях Урала, и наш поезд, не сбавляя скорости оставил его позади.
   - Ты что-нибудь понимаешь? - спросил я Меренкова. - Где же конец нашего пути? На край света мы едем, что ли?
   - А чего ты собственно волнуешься? Не все ли равно, где служить. Привезут куда-нибудь, - ответил он.- Давай лучше споем. Подхватывай! - и он, напрягая все свои голосовые связки, во весь голос запел:
  

Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?

Головой склонилась до самого тына...

  
   Его поддержал не только я. Другие ребята тоже подхватили ее, и вагон наполнился грустной мелодией этой широко известной песни.
   Еще через двое суток эшелон миновал крупный областной центр - Омск (основанный в 1716 году) на реке Иртыш при впадении в нее реки Омь и продолжал все так же двигаться на восток.
   Итак, мы ехали уже по Сибири. А 31 декабря, на исходе пятнадцатого дня нашего пути, поезд остановился на одном из путей железнодорожного вокзала Новосибирска - областного центра на реке Обь.
   Теперь уже никто из нашего вагона даже не пытался высказывать предположения относительно конечного пункта эшелона. "Дальше Советского Союза не повезут", - сказал мне как-то Купчик. У меня возражений не нашлось.
   На этот раз остановились, видимо, надолго. Очень хотелось пить. Я слез с нар и выглянул в проем уже кем-то из ребят со скрежетом открытой двери. Восток еще не зеленел. Ночь была темна.
   - Купчик, дай-ка котелок, - крикнул я в темноту вагона. - Пойду, поищу воду.

II

   Разговаривая на станциях и вокзалах с местными жителями, мы узнали, что, оказывается, наш военный эшелон не единственный. Их было много, и они с небольшими интервалами следовали в том же направлении, что и мы. Говорили, что военные часто вели себя нехорошо, часто устраивали скандалы, драки и даже воровали. Они называли нас "Банда Рокоссовского", из чего можно заключить, что на восток перебрасывали весь личный состав бывшего Второго Белорусского фронта.
   От эшелонного начальства мы узнали, что стоять в Новосибирске будем долго - по меньшей мере, несколько часов. Поэтому все, кроме дежурных, оставили свои вагоны и разбрелись кто куда. Было около десяти часов вечера по местному времени. Я со своими двумя приятелями и еще несколько солдат из нашего вагона - всего человек восемь, сначала без толку слонялись по перрону и вокзальным помещениям, а потом вдруг кто-то из нас сказал: "Братцы-славяне! Сегодня же последний день старого года и полагается встречать новый. Предлагаю отметить это событие в ресторане". Его предложение встретили с восторгом, только вот денег у каждого из нас было, как кот наплакал, поэтому некоторые выразили сомнение в возможности осуществить заманчивое предложение. "Ерунда! - возразил на эти сомнения инициатор похода в ресторан, - много ли нам надо - пара бутылок водки и кое-что закусить. Зато новый год встретим, и потом будет что вспомнить".
   Убедить нас не составило большого труда. В зале, куда мы вошли гурьбой, мест почти не было. Их занимали в основном военные. Я увидел здесь и офицеров нашего эшелона, но они не обращали на нас внимания, наверное, потому, что уже успели основательно проводить старый год, и им явно было не до нас.
   Время перевалило за одиннадцать. До наступления нового 1947 года оставалось совсем немного. Мы сдвинули два столика, заказали водку, чисто символическую закуску, и "пиршество" началось. Пожелали доброго пути старому году, который был для всех нас первым мирным послевоенным годом. Выпили за него, потом встретили новый год и тоже выпили не шампанское, конечно, а опять-таки водку. Потом пили еще за что-то. Все были возбуждены и веселы. Разговаривали громко, порой не слушая друг друга. В голове у меня шумело. И тут ефрейтор, сидевший наискосок от меня, крикнул:
   - Эх, хлопцы, до чего ж хорошо сидеть вот так в дружной компании после осточертевшего вонючего вагона, после нескончаемой тряски на нарах. Жаль только, что музыки нет.
   - Это точно, - поддержал его Меренков. - Такой праздник - и без музыки! Сущее безобразие!
   - Братцы, это упущение ресторанной администрации, можно легко исправить, - поднимаясь с места, заявил я. - Музыку сейчас организуем.
   У боковой стены зала на крошечной эстраде непонятно для чего стоял рояль. Я подошел к нему, сел на стул, открыл крышку и, пробуя, взял пару аккордов. Рояль был немного расстроен, но после водки это не имело ровно никакого значения и не только для меня. Что я тогда играл, не помню, но начал с танго "Брызги шампанского", которое мне очень нравилось. Несколько пар начали кружиться в танце, а я даже заработал аплодисменты.
   Из ресторана вышли далеко за полночь. Мороз был крепкий, наверное, градусов за тридцать, но, думаю, никто из моих приятелей его не чувствовал. Наш эшелон стоял на прежнем месте. Мы влезли в вагон, разошлись по своим местам на нарах, и я тут же заснул, как убитый.
   Проснулся поздно, так что даже опоздал на завтрак. А может быть, в этот день его вообще не готовили. Поезд шел необычно быстро, часто пронзительно свистел паровоз. В полдень была короткая остановка, во время которой едва успели сбегать с котелками к полевым кухням за обедом, а к вечеру 1-го января мы уже были в Томске - областном центре на реке Томь, основанном в 1604 году. Здесь на товарной станции стояли не больше десяти минут и двинулись дальше. Часов в десять вечера остановились на каком-то полустанке и опять на короткое время. Сильный мороз не располагал к долгому пребыванию вне вагона. Платформа была плохо освещена и пуста, шел крупный снег. Я и еще два парня из нашего вагона стояли у приоткрытой двери и уже собирались ее закрыть, как вдруг к нашему вагону подбежала девочка лет девяти-десяти в стареньком пальтишке, заплатанных валеночках, закутанная теплым платком.
   - Дяденьки миленькие, возьмите меня с собой, - тоненьким детским голоском попросила девочка.
   - Куда тебя взять, малышка? И почему ты без мамы или папы? - спросил у нее солдат, намеревавшийся закрыть дверь.
   - У меня нет мамы, она умерла, а папу убили на войне, - ответила она.
   - Куда же ты хочешь ехать? - опять спросил тот же солдат.
   - К тете в Благовещенск. У меня там тетя живет. Она прислала телеграмму, чтобы я приехала, а денег на билет нету. Возьмите меня с собой, дяденьки, - и снова уже со слезами в голосе попросила, - возьмите, пожалуйста.
   - А может быть, наш эшелон не доедет до Благовещенска, тогда как?
   - Ничего, сколько довезете, и на том спасибо, а там я снова к кому-нибудь попрошусь.
   Стоя рядом и слушая все это, мне стало так жалко эту несчастную сиротку, у которой даже губки посинели от холода, что у меня к горлу подступил комок.
   - Надо ей помочь, - сказал я солдату. - Подай ей руку, помоги влезть.
   - Как твое имя? - спросил я девочку.
   - Мамка называла меня Любаша, - ответила она.
   - Вот и хорошо, и мы тебя так будем называть, - сказал я.
   Я взял девочку на наши нары и устроил ее между собой и Меренковым. Теперь у нас с ним, да и у остальных ребят появилась приятная забота. Присутствие девочки явно положительно сказалось на нас самих. В разговорах между собой мы перестали употреблять неприличные слова, не так остро ощущался своеобразный неприятный дух казармы, и вообще обитатели нашего вагона заметно подобрели.
   Через сутки эшелон пришел в Красноярск - сравнительно молодой город на Енисее. Я тогда и представить себе не мог, что совсем скоро именно здесь начнется отсчет самого глупого, тяжелого и неприятного отрезка моей жизни. А пока эшелон, не замедляя хода, оставил Красноярск позади. Получасовую остановку сделали только на небольшой железнодорожной станции Зима. Затем снова загремели закрываясь двери вагонов, призывно предупреждающе засвистел паровоз, все быстрее и быстрее застучали колеса на стыках рельсов, и поезд, набирая скорость, двинулся дальше.
   Я сидел у печки и, приоткрыв дверцу, глядя на огонь, размышлял о том, что огонь - это добро и зло. Добрый огонь еще на заре человечества одаривал людей теплом, на нем они готовили пищу, плавили метал. Злой огонь сжигает огромные лесные массивы, дома, целые деревни, в средневековье на огне сжигали еретиков. Но вид и доброго, и злого огня всегда очаровывает, завораживает удивительно многообразной, постоянно меняющейся игрой пламени, от которого трудно отвести глаза. Я глядел на огонь и думал о том, как все-таки немного нужно человеку для того, чтобы он чувствовал себя спокойно и удовлетворенно.
   Мне дорог был этот маленький мирок людей в нашем вагоне, собранных из разных концов Советского Союза, не похожих друг на друга и так тесно соединенных здесь. Там, на нарах всегда спокойный, уравновешенный, с ясной душой без светотени сержант Меренков. Он что-то тихо рассказывает Любаше. Рядом с ним спит, посапывая Купчик. Этот внезапно превратился из сержанта в старшину, поменяв погоны и повысив себя в звании на два ранга. На мой удивленный вопрос по этому поводу, Купчик ответил:
   - А кто там, куда мы приедем, меня проверять станет. Зато служить будет проще.
   Возможно, он был прав... Купчик небольшого ума, но упорный, расчетливый - вернется домой, хозяином будет. С другой стороны от него - новгородец с грубо сделанным красивым лицом, парень хитрый, смелый и на редкость добродушный. Еще один - помор - могуче всхрапывал, прикрыв лицо ладонью. Он намного сложнее, без хитрости, - она ему ни к чему, - он еще сам не знает, в какое небо будет карабкаться после армии.
   А наш эшелон, порой надолго ныряя в длинные тоннели и все также упрямо двигаясь на восток, на восемнадцатые сутки пути пришел в Иркутск - областной центр на Ангаре - город с почти трехсотлетней историей. Здесь мы простояли более двух часов. На перроне, как и в других сибирских городах и на железнодорожных станциях, закутанные в платки и в валенках тетки предлагали рыбу, кислую капусту, еще что-то из съестного, но главным образом замороженное молоко в виде кругов белого льда разной величины.
   Примерно еще через сутки днем эшелон остановился на станции Слюдянка на самом берегу озера Байкал. Все высыпали из вагонов, так как каждому хотелось использовать представившуюся возможность так близко увидеть это замечательное пресноводное глубоководное сибирское озеро, пройти по его берегу у самой кромки воды, уже замерзшей.
   Как только Байкал остался позади, Меренков во весь голос затянул песню:
  

По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах...

  
   Ее сразу же подхватили десятки голосов. И грустная, протяжная мелодия этой старой сибирской песни долго, навевая печаль и тоску, плыла в нашем вагоне, наверное, потому, что она была созвучна настроению многих из нас, уставших от болтанки в дымном вагоне, продолжающейся уже почти двадцать суток. Грязные, уставшие, томящиеся от вынужденного безделья молодые люди, не знали, когда же и где, наконец, закончится эта утомительная, придуманная высоким начальством переброска войск.
   Улан-Уде - столицу Бурятии, которая была основана в 1666 году при впадении реки Уда в реку Селенга, проехали поздно ночью. Наша жизнь в вагоне была все такой же серой, однообразной и бессмысленной.
   Шестого января утром эшелон пришел в Читу - областной центр при впадении реки Чита в реку Ингода. Из школьного курса истории я знал об этом городе только то, что сюда ссылали декабристов. Еще через сутки мы прибыли в Благовещенск - небольшой башкирский городишко-пристань на реке Белая. Здесь мы расстались с Любашей. Она была тихой, ласковой девочкой. Ее присутствие в вагоне практически не замечали. Однако все мы к ней очень привязались, да, наверное, и она к нам.
   - Дяденьки-военные, большое вам спасибо за то, что вы довезли меня к тете, - говорила она перед тем, как выйти из вагона.
   - А как же ты найдешь ее? - спрашивали мы.
   - Найду, адрес у меня есть, а еще тетенька, когда к нам приезжала, рассказывала, что город этот маленький. Вы обо мне не беспокойтесь, я обязательно найду.
   После ухода Любаши в вагоне как будто стало мрачнее и тоскливее. А поезд все шел, и нашему пути не видно было конца. Еще через шесть суток миновали Биробиджан - центр еврейской автономной области, основанный в злосчастном 1937 году. В вагоне появились больные, завелись вши.
  
  

Хабаровск

I

   И вот, наконец, 16 января, через тридцать один день после того, как эшелон оставил Москву, мы прибыли в Хабаровск. До 1893 года просто Хабаровка - центр Хабаровского края, порт на реке Амур, основанный в 1858 году и названный в честь Ерофея Павловича Хабарова, по прозвищу Святитский - известного землепроходца, который с 1649 по 1653 год исследовал Приамурье и составил чертеж реки Амур.
   Была первая половина дня. По вагонам передали команду: "Оставить вагоны!". Когда все выгрузились, новая команда: "Построиться в две шеренги у своих вагонов!" Наверное, новоприбывшее пополнение - грязное, помятое, закопченное, голодное (завтрака в этот день не было) выглядело отнюдь не бравым и боевым. Шел снег при хорошем морозе. Благо стоять в строю пришлось не слишком долго, так как нас уже ждали представители из военных частей Дальневосточного военного округа, которые тут же начали разбирать людей и уводить их. Больных увозили на санях.
   К нашему вагону тоже подошел капитан с сержантом и стал обходить строй, спрашивая у каждого фамилию и откуда родом. Когда, подойдя ко мне, капитан задал тот же вопрос, я ответил: "Гвардии старший сержант Бекерский, одессит".
   Сержант, который был рядом с капитаном, что-то сказал ему на ухо. Капитан кивнул и приказал мне: "Выйти из строя!".
   Сколько человек из нашего вагона выбрал тогда капитан, моя память не сохранила. Помню только, что в Отдельный мотоциклетный батальон, в котором, как я узнал позже, капитан был начальником штаба, а сопровождавший его сержант работал в штабе, попал я один и именно по настоянию сержанта. Мои приятели Меренков и Купчик оказались в соседнем 50-м пехотном полку. Куда были направлены остальные ребята из нашего и других вагонов, не знаю. Позже я их никогда больше не встречал.
   После того, как всех моих товарищей разобрали представители из разных воинских частей, капитан, которого сопровождал сержант, сразу куда-то исчез, так что к месту моей новой службы мы шли вдвоем с сержантом.
   - Как тебя зовут, - спросил я его.
   - Илья, а фамилия моя Фесенко, ответил мой спутник.
   Он сказал мне, что родом из-под Ростова на Дону, станица Аксай и что выбрал меня именно он, потому что много слышал об Одессе и одесситах, считал их людьми особенными, а увидев живого одессита, остановил выбор на мне.
   Илюша был парень среднего роста, с приятным чуть удлиненным лицом и темными короткими волосами. Говорил он неторопливо, порой растягивая отдельные слова. Мне сразу понравилась его спокойная, откровенная и добродушная манера разговора.
   - А какого ты года? - спросил я его.
   - Тысяча девятьсот двадцать первого, - ответил он.
   - Значит, десять классов успел закончить до войны?
   - Нет, не закончил, - ответил Илюша. - Понимаешь, я после восьмого класса перешел в техникум, прозанимался год, а больше война не позволила.
   - А чего же ты еще служишь? Ваш же год демобилизовали еще в сорок пятом.
   Илюша пожал плечами, помолчал, как бы обдумывая ответ, и сказал:
   - Сам не знаю чего. Командир батальона очень просил. Говорил, что без меня в штабе порядка не будет, и долго уговаривал остаться. А у меня отказаться духу не хватило. Понимаешь, не могу сказать нет, когда человек просит. Вот и служу пока.
   - Да, интересный ты парень. Я бы никогда не согласился, кто бы не уговаривал. Как только объявят демобилизацию, меня из Хабаровска как ветром сдует. Хочу домой, в театр.
   Илюша своей непосредственностью и искренностью нравился мне все больше. Между нами с первого же дня возникла взаимная симпатия, а потом и крепкая дружба, которая продолжается по сей день.
   Отдельный мотоциклетный батальон дислоцировался в Волочаевском городке на окраине Хабаровска. Здесь же размещался 50-й полк и штаб дивизии. Казарма батальона представляла собой длинное, одноэтажное кирпичное здание. В сотне метров от нее в таком же кирпичном строении, но меньших размеров, была солдатская столовая. Штаб батальона размещался в деревянной фанзе (по-китайски фан-цзы).
   В штабе батальона был только замполит-капитан, которому Илюша меня представил, Глядя на мои черные погоны с пушками, он ленивым недовольным голосом спросил:
   - Артиллерист?
   - Минометчик, товарищ капитан, - ответил я.
   - Специальность до армии?
   - Актер.
   Замполит впервые не то с удивлением, не то с интересом посмотрел на меня и задал новый вопрос.
   - Какую последнюю должность занимал у себя в полку?
   - Исполнял обязанности начальника клуба полка, - ответил я.
   - У нас в батальоне нет клуба, клуб есть в дивизии, и начальник там капитан, - сказал замполит, - даже не знаю, куда тебя определить. Вот что, у нас есть Ленинская комната, будешь при ней. Батальонная библиотечка, подшивки газет, почта и прочее с сегодняшнего дня входит в твои обязанности. Жить будешь тоже там. Ясно?
   - Так точно, - ответил я, приложив ладонь к шапке.
   - Покажи старшему сержанту, где ленкомната, - распорядился замполит, уже обращаясь к Илюше, и закончил, - выполняйте!
   - Ну, как тебе наш замполит? - спросил Илюша, когда мы вышли из штаба.
   - Сказать откровенно, не очень, а дальше, как говорят: "Поживем - увидим", - ответил я.
   Илюша привел меня к месту моего нового назначения. Это была просторная, прямоугольной формы комната с высоким потолком и одним большим окном, запущенная и страшно выстуженная. Похоже, в нее уже давно никто не входил. В углу противоположной окну стороне была большая плита, нетопленная, наверное, с осени. Посредине комнаты стоял длинный, ничем не покрытый стол, на котором лежало несколько толстых подшивок газет, над ним свисала с потолка электрическая лампочка без абажура. На одной из стен висел портрет Ленина, над которым на обратной стороне куска шпалеры корявыми красными буквами в виде лозунга была написана строка из Маяковского: "Партия и Ленин - близнецы-братья", а рядом с портретом, чуть ниже его, помещалась полка с какими-то книжками, которых было не более двух десятков. Я понял, что это и есть батальонная библиотека. У двери на табуретке стояло пустое ведро и алюминиевая кружка. Для чего они были нужны в этой комнате - было совершенно непонятно. Деревянный пол давно не только не мыт, но даже не метен.
   - Да, замполит у вас на высоте, ничего не скажешь, - поделился я своими первыми впечатлениями с Илюшей.
   - Я тут не причем, я за его работу не отвечаю, - сказал он.
   - А где ты живешь? - спросил я.
   - В фанзе, - ответил он.
   - Тогда еще один вопрос, как тут с отоплением?
   - Дрова и уголь во дворе. Бревна надо пилить самому, но в этом я тебе помогу, а уголь бери у столовой, сколько надо.
   - Спасибо за предложенную помощь, - сказал я, а про себя подумал, нет, это не Германия, условия явно не те. В казарме хоть топят, а тут заботиться о тепле придется самому.
   Я спросил у Илюши, где здесь баня, так как первым делом хотел обмыть с себя месячную грязь. Он мне сказал, что она совсем недалеко - здесь же в Волочаевском городке, и объяснил, как туда пройти. Я поблагодарил его, и он ушел. А я достал из своего чемоданчика белье, полотенце, мыло и отправился приводить себя в порядок. Мне просто необходимо было постричься и побриться, поэтому я, прежде всего, зашел в парикмахерскую, которая находилась рядом с баней. Эту парикмахерскую я детально описал в первом томе своей повести.
   Волочаевская баня отличалась от нашей одесской на Слободке. Ни скамеек, ни тазиков для мытья здесь не было, одни душевые кабины. Но отсутствие скамеек и тазиков, не являлось столь уж важным. Я отлично вымылся - за весь месяц - после чего отправился в свою ленкомнату. Ее прежде всего необходимо было обогреть. Я сходил на кухню, попросил там пилу и топор, затем из кучи бревен, лежащих возле столовой, выбрал подходящее. Отпилил от него несколько чурбаков и, разрубив их, отнес к себе. В пустой фанерный ящик, валявшийся у кухни, набрал угля и тоже перетащил в ленкомнату. Затем взял ведро и сходив к водяной колонке, наполнил его, обеспечив себя, таким образом, не только топливом, но и водой, а затем занялся растопкой плиты. Она горела скверно. Я поддерживал огонь часов до двух ночи. Однако в моем новом рабочем помещении температура если и поднялась, то совсем немного. Спать улегся прямо на столе, на газетных подшивках. Это была тяжелая ночь, потому что, чтобы не замерзнуть совсем, приходилось периодически вставать и бегать вокруг стола.
   Я топил плиту весь следующий день, но сколько-нибудь обогреть комнату мне так и не удалось. "Наверное, плита была сложена неудачно, - решил я, - и с этим придется мириться".
   Днем было еще кое-как, когда я находился в казарме, в штабе или столовой. А вечером после ужина хочешь - не хочешь, приходилось возвращаться в свой "холодильник". У меня не было ни матраца, ни подушки, ни одеяла. Я по-прежнему спал, не раздеваясь, на подшивках газет и укрывался шинелью. Спустя несколько дней, далеко за полночь, когда огонь в плите почти погас я, чтобы было хоть немного теплее, решил постелить себе прямо на ней. Уложил туда подшивки газет, улегся на них и тотчас же заснул. Проснулся я оттого, что подо мной загорелись газеты. Мгновенно соскочив с плиты и пробив кулаком тонкую корку льда, образовавшуюся в ведре с водой, я быстро загасил свое импровизированное горящее ложе. После того, что случилось, думать о том, чтобы вновь заснуть, не могло быть и речи. До самого рассвета я занимался тем, что ликвидировал последствия досадного происшествия. После подъема я пошел к замполиту, сказал ему, что плита в ленкомнате никуда не годится, что ночевать там нельзя, и спросил разрешения перейти в казарму. Там все койки были одинаковыми, металлическими, двухярусными, с жесткими, непонятно чем набитыми матрасами, такими же жесткими подушками и серыми солдатскими одеялами. Но в казарме было намного теплее, чем в ленинской комнате. И я занял там нижнюю свободную койку.
   Моя деятельность в качестве лица ответственного за ленкомнату продолжалась немногим больше недели, по истечение которой меня вдруг вызвал к себе майор-командир батальона. Войдя в штаб, я его увидел впервые. Он стоял у стола и с кем-то разговаривал по телефону. Это был высокий, стройный человек с приятным, типично русским лицом, с короткой стрижкой и громким командирским голосом. Я подождал, пока он кончит разговаривать, и приложив ладонь к виску, отчеканил:
   - Товарищ майор, старший сержант Бекерский по вашему приказанию прибыл.
   Он опустился на стул, внимательно поглядел на меня, постукивая пальцами по столу, и сказал
   - Мне докладывали, что ты одессит.
   - Так точно, товарищ майор, я действительно из Одессы.
   - Сколько классов закончил?
   - В 1941 году перешел в десятый класс, а потом война, десятый закончить не удалось.
   - Понятно. Образование вполне достаточное. Я тебя назначаю заведующим столовой.
   - Товарищ майор, - пытался возразить я, - какой из меня заведующий. Я ровно ничего не смыслю в кулинарии и во всем, что с нею связано.
   - А чего там смыслить? Смотри, чтобы на кухне не воровали, и чтобы порядок и чистота была в столовой, вот и все дела. Слышал, наверное, поговорку: "Не святые горшки лепят".
   - Конечно слышал, товарищ майор.
   - Ну, вот и хорошо, что слышал. Народ не зря ее придумал. Короче, сегодня же принимай дела. Ясно?
   - Так точно, товарищ майор. Разрешите идти?
   - Иди, действуй!
   От беседы с командиром я мог ожидать все, что угодно, но только не это. Мое новое назначение лишний раз подтвердило чисто армейский подход к решению любого вопроса. Мне оставалось только ответить: "Слушаюсь" и начать "действовать". В мое подчинение перешли повара и вольнонаемные работницы на нашей кухне. А главной обязанностью теперь было сытно и вкусно кормить личный состав батальона.
   Так я снова стал начальником только не клуба, как в Германии в минометном полку, а столовой в Хабаровске в отдельном мотоциклетном батальоне. Как оказалось, мои обязанности были не такими уж сложными. Выписывал и получал продукты на складе дивизии, выдавал ежедневно нужное их количество поварам, следил, чтобы все полученное закладывалось в котел, а также за порядком и чистотой в столовой, вот, собственно, и все. Такая работа не составляла особого труда и вовсе не казалась обременительной. Начальство относилось ко мне хорошо, а главное - у меня оставалось много свободного времени, которое можно было с успехом использовать для других целей.
   Несколько раз я встречал на территории городка Меренкова и Купчика, попавших в 50-й полк. Но встречи наши по разным причинам получались очень короткими.
   Все свое свободное время я проводил в дивизионном клубе. Познакомился с его начальником - капитаном, ни имени, ни фамилии которого теперь не помню. Это был худощавый, невысокого роста человек с густой шевелюрой темных волос, импульсивный, кажется, недалекий, но добродушный и покладистый. Мы с ним быстро подружились, и я даже иногда ночевал на диване в его кабинете. Кроме того, пользовался клубной библиотекой. А однажды нашел там украинскую пьесу М.П. Старницкого "Ой, не ходи Грицю та й на вечорниці". Я тут же вспомнил, как играл в этой постановке в одесском музыкально-драматическом театре, и у меня появилась навязчивая мысль организовать драмкружок в клубе дивизии и поставить здесь эту пьесу. Выбрав подходящий момент, я спросил капитана:
   - Как часто в клубе проводят какие-нибудь мероприятия?
   - Очень редко, - ответил он. Торжественные собрания по большим праздникам, вот, пожалуй, и все.
   - А что, если организовать художественную самодеятельность и поставить настоящую пьесу. Ведь моя гражданская специальность - актер. Я бы рискнул, пожалуй, попробовать себя в роли режиссера. Как вы на это смотрите?
   - А где людей подходящих найти, которые согласятся и смогут участвовать в ней?
   - Это я беру на себя, - заверил я капитана.
   - Ну, что ж попробуй. Дело ты придумал хорошее, если только получится.
   - Конечно, попробую, - сказал я и тут же энергично принялся осуществлять свой план. А уже к середине февраля сделал прекрасный подарок к своему двадцать второму дню рождения. Создал небольшой любительский художественный коллектив, в основном из вольнонаемных, работавших в дивизионных хозяйственных службах, провел читку пьесы и распределил роли. Себе выбрал роль Дмытра, которую у нас в одесском украинском музыкально-драматическом театре играл очень почитаемый и любимый мною народный артист Украины Иван Иосипович Твердохлиб. Даже скромного и стеснительного Илюшу я увлек своей театральной идеей. Я ему предлагал на выбор несколько небольших ролей, но он наотрез отказался выходить на сцену.
   - Нет, на сцену я не выйду, это слишком неудобно, и не упрашивай меня, - категорически заявил мой приятель.
   У Илюши был сильный, приятный голос, и единственно на что он дал свое согласие - это спеть по ходу пьесы за сценой коротенькую песенку.

II

   В день своего рождения - 14 февраля я ушел из казармы рано утром, а когда часов в десять вечера возвратился в нее, там на моей койке лежал конверт, подписанный удивительно знакомым почерком. Обратного адреса на конверте не было, поэтому я сразу не смог сообразить, кто его прислал. Однако, вскрыв конверт, сразу все понял и все вспомнил. Письмо было от Нади, и вот, что она в нем писала:
  

Валенька, дорогой мой, единственный, здравствуй!

   Я не стану тебе рассказывать, каких огромных трудов и усилий стоило мне узнать номер твоей войсковой части, чтобы написать тебе. Это было бы длинно и неинтересно. Я ничего о тебе не знаю, где ты, как живешь? После того, как я видела тебя в последний раз, в жизни моей погасло солнце. Только с тобой, милый, я узнала, что такое настоящая любовь, ради которой стоит жить. Если бы ты только знал, как часто я думаю о тебе, вспоминая то короткое прекрасное время, когда мы были рядом. Мне страшно сознавать, что ты потерян для меня навсегда. После тебя мой муж мне противен. Его постоянное присутствие для меня пытка. Он очень скверный человек. В самом скором времени я уйду от него, если только наши отношения не закончатся чем-то еще более нехорошим.
   Ты мне писать не должен, поэтому я не указала свой обратный адрес. Когда я избавлюсь от него, напишу тебе сама. А сейчас целую тебя тысячу раз, мой самый хороший, самый дорогой, самый любимый.
  
   Навеки твоя Надя.
  
   Письмо Нади было неожиданным, огромным и приятным сюрпризом. Но самое удивительное для меня заключалось в том, как ей удалось меня найти. Ведь я свой новый адрес успел сообщить только родным. И вдруг письмо от Нади. Мне даже пришло в голову, что она, для того, чтобы узнать номер моей войсковой части, каким-то образом использовала каналы своего мужа.
   Надино письмо расстроило меня и на какое-то время выбило из колеи. Мне было искренне жаль, что у такой хорошенькой, ласковой, умной молодой женщины так неудачно, если не сказать больше, сложилась жизнь. В Лангебилау я действительно был влюблен в нее, но наши отношения окончились так внезапно. И вот ее письмо без обратного адреса... Но, даже узнав адрес, что я мог ответить Наде? Обнадеживать ее теперь в моем положении, было бы верхом безответственности и глупости. Сколько мне осталось служить, неизвестно. А даже, если бы я и мог тотчас же уволиться из армии... Кто я такой? Что собой представляю? - ровно ничего. Поэтому брать на себя ответственность за судьбу другого человека я просто не имел права. Наверное, у Нади, как и у всех других представительниц слабого пола, за крайне редким исключением, рассудок в отличие от мужчин всегда преобладал над чувствами. Поэтому она смогла лучше меня понять и оценить реальное положение вещей. Возможно, именно этим и объяснялось отсутствие обратного адреса на ее конверте. А что касается меня, то разум и сердце подсказывали мне, что Надя для меня осталась в прошлом. Судьбы наши волею случая, пересекшись однажды и оставив в нашей памяти яркий след, снова разошлись по разным дорогам, чтобы никогда больше не встретиться.
   А еще я подумал, был ли я вправе в тот вечер, когда принес Наде книги, заходить к ней в дом. Для меня как для каждого, кто считает себя порядочным человеком, и кого все остальные находят таковым, - это прежде всего вопрос совести. Существующий с давних пор кодекс совести, кажется мне самым странным из всех кодексов на свете. Если я украду деньги, то по этому кодексу совести я - вор и навсегда опозорю себя, а пострадавший останется чист. Если же я украду у кого-нибудь жену, то я, вор, остаюсь чист, а позор падет на мужа. Что же это такое? Попросту извращение моральных понятий, или между кражей кошелька и кражей жены такая большая разница, что этих двух поступков и сопоставлять нельзя? Я долго об этом думал и пришел к убеждению, что это не одно и то же. Человек не может быть собственностью другого, как вещь, и роман с чужой женой есть акт обоюдной воли. Почему я должен признавать права мужа, если этих прав не признает его жена? Какое мне до него дело? Я встречаю женщину, которая хочет быть моей, и беру ее. Муж для меня не существует, а клятва верности, которую моя любовница давала ему перед тем, как стать его женой, меня ни к чему не обязывает.
   Так что же должно меня удерживать - уважение к институту брака? Но я тогда любил Надю и все во мне отчаянно протестовало против ее брака с капитаном-контрразведчиком, против какого-то ее долга по отношению к нему! Этот брак был для меня мучителен, думая о нем, я испытывал почти физическую боль, а кодекс велит мне уважать его! За что? С какой стати я должен считаться с таким общественным порядком? Конечно, то, что люди питаются рыбой, - закон природы, но заставлять рыбу уважать такой закон - полнейший абсурд! Нет, я протестую и вот мой ответ. Спенсеровский идеал человека в совершенстве развитого, у которого личные стремления в полнейшей гармонии с общественным порядком, - это только постулат. Знаю, отлично знаю, все мои рассуждения могли бы попытаться опровергнуть одним вопросом: "Значит, ты за свободную любовь?" Нет, я только за самого себя.
   И наконец я знать не хочу таких теорий! Если кто-то полюбит другую женщину, или его жена полюбит другого мужчину, - тогда посмотрим, помогут ли ему все общепринятые моральные правила и обязательное уважение к традициям общества. В худшем случае меня можно обвинить в непоследовательности. Впредь даю себе слово быть непоследовательным всегда, когда мне это будет удобно, легче, когда я от этого буду счастливее. В мире существует лишь одна логика страсти. Рассудок предостерегает нас только до поры до времени, а потом, когда машина рванулась вперед, водитель держась за баранку только следит, чтобы она не разбилась вдребезги. Сердце человеческое не может уберечься от любви, а любовь - это стихия, такая же сила, как морской прилив и отлив. Если женщина любит мужа, ее сам дьявол не оторвет от него. И клятва верности, которую она дала перед вступлением в брак, - лишь освящение любви. Но когда эта клятва - обязательство без любви, тогда первый прилив выбросит ее на песок, как дохлую рыбу.
   Я не могу дать обязательство в том, что у меня не вырастет борода, или что я не состарюсь, а если я дам его, то закон жизни раздавит меня со всеми моими обязательствами.
   Удивительная вещь: ведь все, что я пишу, - только теоретические рассуждения, и нет у меня никаких таких замыслов, в которых я должен был бы оправдываться перед собой, а между тем эти размышления меня волнуют.
   Видно спокойствие мое чертовски непрочно, оно только искусственное... Я добрый час лежал на койке и в конце концов понял, что меня так растревожило...
   Бесспорно то, что я мог быть счастлив, и Надя тоже могла бы быть в десять - нет, во сто раз счастливее. Потому что сердце у меня доброе, и в нем сохранилось огромное чувство нежности к Наде.
   Я задавал себе вопрос и иного рода, что испытывают женщины, изменив мужу, мучают ли их угрызения совести? По моим наблюдениям, женщины страдают, только пока борются с собой. Как только борьба окончена, наступает (независимо от результата) период покоя, блаженства, счастья...
   Где-то я читал о женщине, которая три года боролась с собой и терпела страшную муку, а потом, когда сердце победило, упрекала себя до конца жизни только в одном - в том, что так долго ему противилась.
   Однако к чему задавать себе все эти вопросы и решать их? Знаю, каждое утверждение можно доказать, в каждом доказательстве усомниться. Миновали те добрые старые времена, когда люди сомневались в чем угодно, только не в способности нашего разума отличать истину от лжи, добро от зла. Ныне вокруг - бездорожье, одно бездорожье... И лучше уж думать о чем-нибудь другом.
   В это время в Хабаровске ходили упорные слухи о том, что в городе действовала так называемая "Черная кошка". Позже, вернувшись домой после армии, я узнал, что у нас в Одессе орудовала банда под таким же названием. Бандиты ночами грабили и убивали людей. Частые грабежи и убийства день ото дня становились все более наглыми и возмутительными. После совершения гнусных, кровавых дел бандиты как бы в насмешку над бессилием милиции часто оставляли где-нибудь свой "автограф" - наскоро рисовали силуэт "Черной кошки".
   Я полагал, что ни один порядочный человек не должен оставаться к этому безучастным, и после недолгого раздумья однажды решил сам начать борьбу с бандой. Несколько раз ночью я, разумеется без разрешения, брал пистолет капитана-начальника клуба, который он почему-то оставлял в ящике письменного стола в своем кабинете, клал его за борт шинели, выходил из расположения батальона и бродил по темным пустынным улицам в надежде встретиться с "Черной кошкой".
   Конечно, глядя на себя с высоты сегодняшнего дня, я понимаю, что поступал более, чем неразумно. Хотя бы потому, что бандиты вероятнее всего налеты совершали не в одиночку. Поэтому встреча с ними ничего хорошего мне не сулила. Но тогда я об этом просто не думал, вероятно потому, что в основе всех великих страстей лежит прелесть опасности. Она пьянит и кружит голову. И все-таки мне трудно объяснить даже самому себе, зачем именно тогда в Хабаровске нужно было снова подвергать себя опасности. Ведь я многократно испытывал ее раньше - в оккупации и на фронте.
  

III

   Заканчивался февраль и хабаровская зима начала проявлять себя в полную силу. На случай пурги, а пурга здесь далеко не редкость, от казармы до столовой протянули стальной трос, чтобы, когда она начнется, мы могли держась за него, благополучно добраться до столовой. Во время пурги в дворовой туалет из казармы не выходили. Пользовались парашей, которая стояла тут же в казарме. И пурга не заставила себя ждать. А началась она так.
   После полудня, когда я вышел из столовой, погода начала портиться. Ветер показался мне необычным. Он налетал толчками - то стихнет, то ударит. Тучи давили землю, и полдень казался вечером. Вихри все чаще и чаще взмывали над землей. Словно белые привидения, они таинственно толпились впереди, раскачивались, падали плашмя и вновь всплывали, наскакивали друг на друга, сшибаясь лбами, как шаловливые бараны или схлестнувшись в кучу, крутым винтом взвивались вверх, шумно сверля воздух, а затем бесследно исчезали. Им на смену спешили другие, такие же стремительные и неуемные, чтобы снова сцепиться в бесовский хоровод, мчаться и нестись куда попало.
   - Похоже, начинается пурга, - подумал я. - А о том, что она здесь непременная и неприятная гостья каждую зиму, я уже был наслышан. Ну что ж, посмотрим, что собой представляет эта, по описанию старожилов Хабаровска, грозная "дама", - решил я и отправился в казарму.
   Буря час от часу крепла и к ночи разыгралась в полную силу. С севера мчались все новые и новые волны урагана. Даже в закрытом помещении хозяйничал ветер, со свистом врываясь в дверные и оконные пазы. Казалось, под его ударами дрожали стены.
   А снаружи словно черти насвистывали в кулак и перекликались, царапали когтями входную дверь, стучали в нее то здесь, то там. Кто-то хохотал и плакал. Не переставая, тараторили какие-то болтливые голоса.
   "Уыыы!.. уыыыы!!"
   Самая настоящая чертова свистопляска! - подумал я, - и решил познакомиться с пургой поближе, испытать на себе всю ее силу. Я надел полушубок, шапку, перчатки и, с размаху хватив обеими руками в дверь, вышел наружу.
   С хохотом, свистом пурга сразу набросилась на меня: закрутила, застегала, заткнула рот, отняла дыхание, приподняла упругим ветром и, как куль, швырнула в мутную бесовскую кутерьму.
   - Черт!.. Что же это?.
   Я вскочил, но порыв ветра, хлестнув, тотчас же опрокинул, перевернул, поставил на ноги, сшиб снова и в ошалелых, буйствующих вихрях отбросил дальше от казармы. Я припал грудью к земле, закрыл лицо руками и тяжело надсадно дышал, жадно глотая воздух. Надо мной с воем проносился ветер; снег, крутясь, заметал меня, в обнаженную шею стегало, как песком, и холод насквозь пронизывал с головы до пяток. Еще несколько минут - и меня сровняет с сугробами. Но мне почему-то вдруг стало весело:
   - Вот так кульбит... Хорош, ничего не скажешь! - и я нервно засмеялся.
   А пурга вторила мне, язвительно хохотала:
   "Хе-хе-хе!.. Врешь, молодчик, вреш-ш-шь!"
   "Я те покажу-жу-жу! Жжжж! жуууу!" - ревела вьюга.
   Передохнув, я поднялся и шагнул вперед, сообразив, что меня бросило вправо от того места, где я вначале стоял, что мне следует идти левее, чтобы вернуться в казарму. Нагибаясь, протянув вперед руки, я забирал влево и вот, наконец, наткнулся на натянутый между казармой и столовой трос, за который крепко ухватился.
   Ветер рвал, хлестал в лицо, ударил в грудь.
   "Жжж! жу-у-у-у!.. Жу-жу-по-кажжжжу!" - ревела вьюга.
   Держась за трос, я переводил дыхание и быстро соображал, куда следует идти. Казарма тут рядом, но в какой стороне? Как добраться до нее? Вдруг закрутит, замучает пурга, вдруг подхватит вихрь и кинет в сторону?
   "Ну-ка, Валька, думай!"
   Сердце забилось полной кровью, кровь ударила в виски.
   "Ведь тут не открытая степь... совсем рядом казарма!.. Свои!.. Не пропаду же!"
   И я двинулся влево, навстречу ветру. Шагнул раз-другой и снова остановился под ударами бури. Какая-то странная, мутная была тьма. Все стонало кругом, злобствовало, и нечем было дышать.
   "Задушит..."
   Ветер снова пытался опрокинуть меня, бил со всех сторон, тормошил, швырял, как сшитую из тряпок куклу.
   "Вздохнуть бы!.. Фу ты!.." - я едва передвигал ноги и вдруг раздумал. Мне показалось, что силы оставляют меня. Я круто повернул назад по ветру и побрел в обратную сторону. Не знал, куда иду. Дыхание прерывалось, хрипела грудь.
   Стал всматриваться в мглу дикой ночи.
   Распоясалась, размахнулась, ударила буря во всю мочь: все сотрясалось, грохотало и рушилось, куда-то падая. По пояс в снегу, как покачнувшийся столб, стоял я, крепко обхватив руками трос.
   Обостренный слух только теперь поймал и довел до сознания всю неописуемую массу звуков. Ошеломленный, раздавленный - я замер. Это было так ново и величественно, так нестерпимо больно, физически больно: не вмещалось, давило, потрясало до последнего нерва все мое существо. Еще мгновение - и я сам завыл бы, как дикий зверь.
   Но вот, бурно хлынула откуда-то, удесятерилась сила. Крепко, уверенно я вылез из сугроба, боднул упрямо головой, по-медвежьи рявкнул и, для устойчивости расставляя ноги, прижав локти к бокам, нагнувшись, как медведь, попер вперед.
   - Шутить изволите, богиня!..
   Борьба с бурей, которая валила меня с ног и не могла свалить, доставила мне обманчивую быстротечную надежду. Однако надо быть настороже, надо считать каждый шаг. Ветер бил бешеными толчками, вырывая под ногами большие воронки или вмиг забрасывая снегом по колено.
   "Ложись!" Я распластался на снегу, переждал пронесшийся шквал - хорошо лежать - и едва поднялся: истомная лень вминала меня в сугроб.
   Пережду... В снег зароюсь... Нет!.. Нелепо! Казарма рядом... Стихнет, может быть..."
   Но мне говорили, что пурга держится иной раз целую неделю. Я вновь начал быстро терять силы. В воспаленном мозгу пролетали, как вихрь, рассказы о том, как гибли в пургу люди в пяти шагах от жилища.
   Я согнул колени, сел и несколько минут был как в забытьи с закрытыми глазами. Стало одолевать опасное равнодушие, безразличие, хотелось на все плюнуть и вот так, скорчившись, сидеть и ждать.
   "А ведь погибну".
   Самое неприятное заключалось в том, что я потерял путеводный трос. Я во все горло крикнул. Мой голос хрипел и рвался. Пурга как будто затихала, даже чуть побелела мгла. Но и силы мои заканчивались,
   - Моя добрая, всегда в тяжкие минуты жизни выручавшая меня фея, помоги, не дай погибнуть!
   И лишь подумал так, все во мне бессильно опустилось, все похолодело, замерло.
   Но, пересилив минутную слабость, я вдруг сорвался с места.
   - А ну, черт тебя возьми, а ну!!
   Скрутив в пружину волю, я твердо шагнул, наваливаясь со всех сил левым плечом на ветер.
   "Вперед!" - пружина дрожит в груди, воля надрывается. Бреду все дальше. Ага! Вот и трос, грань жизни, жизнь! Я впился в него обеими руками.
   "Держись!" Но застывшие руки скользят, не держат.
   "Чуть-чуть!.. Маленько!.. Ну!" А кто-то с силой тянет меня за ноги вниз, кто-то хохочет, снегом захлестывает лицо, нет воздуха.
   Вихрь крутанул, взметнулся, и с целым ворохом белой пыли меня подбросило вверх. Полушубок загнулся ветром на голову. Я тяжело стоял, шатаясь, словно пьяный. Затем шагнул вперед и припал плечом к двери казармы, радостно, надсадно задышав.
   "Я те покажу-жу-жу!.., Жжж! жуууу!" - выла пурга.
   А я, набрав силы, прыгающим голосом ответил:
   - Врешь, старуха!.. Дудки! Моя победа, ведьма косматая!..
   "Жжж! Жжжж! Жу-у-у-у!" - крутились вихри.
   Я открыл двери. В печи ярко полыхали только что подброшенные дрова. Несказанно обрадовавшись огню и теплому помещению, я сорвал с себя обледенелый полушубок и, не раздеваясь, в гимнастерке и брюках, как подкошенный повалился на свою койку. Меня сразу сковал глубокий, почти обморочный сон, какой бывает у замерзавших и нежданно очутившихся в тепле.
   Буйство природной стихии продолжалось трое суток и все это время вольнонаемные работницы нашей столовой оставались там. Кто-то мне рассказывал, что в прошлом 1946 году уже в весеннее время от внезапно налетевшей пурги погиб целый взвод, который, к своему несчастью, оказался в поле на занятиях.
   Но всему настает конец, погода успокоилась, и работа в клубе пошла полным ходом, репетиции спектакля проходили регулярно. Я эту постановку помнил отлично от начала до конца - все мизансцены, игру всех актеров одесского украинского театра, поэтому мне ничего не надо было додумывать самому. Оставалось лишь как можно лучше воспроизвести все то, что сохранилось в моей памяти.
   В начале марта одного из моих двух приятелей, с которыми я прибыл в Хабаровск из Лангебилау - Меренкова демобилизовали. Перед его отъездом мы с ним скромно отметили счастливый для него день. Он пожелал мне тоже скорейшего возвращения домой и, обменявшись домашними адресами, мы расстались навсегда.
  

IV

   По вечерам и в выходные дни все члены нашего небольшого коллектива полностью отдавали себя увлекательному делу. Параллельно готовились костюмы и декорации. В этом нам оказывала помощь хозяйственная служба дивизии. К концу марта спектакль был готов, а в начале апреля в воскресный - свободный в полку и в нашем батальоне от занятий день - состоялась премьера. Зрительный зал был полон - солдаты, сержанты, офицеры и их жены заполнили все места. Игру актеров-любителей, разумеется, нельзя было сравнить с тем, что я видел и на чем учился в одесском украинском театре. Это было понятно и естественно. Чтобы стать настоящим артистом, непременно нужен талант и не только талант, нужен еще долгий упорный труд. Но наши актеры-любители очень старались и хабаровский, или лучше сказать волочаевский невзыскательный, неизбалованный высоким искусством зритель, принимал нас очень хорошо и не скупился на аплодисменты. Даже Илюшу, ни разу не появившегося на сцене, который, изображая человека под хмельком, своим сильным, приятным баритоном за кулисами пел:
  

0x01 graphic

Сцена из постановки "Ой не ходи Грицю тай на вечрпрниці".

Я в роли Дмытра дирижирую хором

0x01 graphic

Сцена из постановки "Ой не ходи Грицю тай на вечорниці".

Я в центре с бочонком

Ой, де ж ти була, забарилася?

На дирявому мосту провалилася.

Ой, біс тебе ніс на дирявий той міст,

Було б тобі хапатися хоч собаці за хвіст.

  
   наградили аплодисментами. Успех спектакля был полным.
   Мы показали наш спектакль в клубе еще несколько раз. Достать новых пьес мне не удалось, поэтому я вынужден был в дальнейшем принимать участие лишь в самодеятельных концертных программах, а это, по моим представлениям, ни коим образом не могло сравниться с исполнением пусть даже самой маленькой роли в драматической или комедийной постановке, и поэтому не представляло для меня особого интереса, так как не доставляло ни удовольствия, ни удовлетворения.
  

V

   Как-то уже в мае мы с Илюшей, не помню, откуда, возвращались в расположение нашего батальона. По дороге нам встретился старший сержант.
   - О, Николай! Здоров! - Широко улыбаясь и пожимая ему руку, воскликнул Илюша.
   - Здоров, Илья, - тоже, приветливо улыбнувшись, ответил тот.
   - Познакомьтесь, - обратился Илюша ко мне, - это Николай, мой давний кореш.
   Я назвал себя, и мы с Николаем обменялись рукопожатием.
   Это был симпатичный парень, вероятно, одних лет со мною, с полным приятным несколько женственным лицом, карими глазами, смотревшими открыто и дружелюбно. Глядя на его опрятную суконную форму с белым свежим подворотничком, я понял, что он явно не командир отделения в стрелковой роте. Там такой формы не носят, и таким чистым оставаться невозможно.
   - Ну, что у тебя нового, Николай, рассказывай, - снова обратился к старшему сержанту Илюша.
   - Нечего рассказывать, Илья. Каждый день похож на другой - с утра до вечера щелкаю на счетах, вот и все мои новости. Правда, одну все-таки могу тебе сообщить. Я уже больше чем полгода встречаюсь с девушкой - Тасей зовут. И вот недавно мы с ней решили расписаться.
   - Так это же отличная новость. Не забудь меня на свадьбу пригласить, - сказал Илюша.
   - О чем ты говоришь! Конечно, приглашу. Только какие теперь свадьбы. Ты, наверное, давно на Балочке не был. (Балочкой назывался волочаевский базар). Но как-то это событие все равно надо будет отметить, так что жди приглашения.
   И действительно в 1947 году было тяжелое время. Я от кого-то слышал, что буханка черного хлеба-кирпичика стоила тогда на Балочке 100-120 рублей, так что на среднюю зарплату рабочего можно было купить всего несколько таких буханок. Много позже, когда я уже из армии вернулся домой, мать мне рассказывала, с каким трудом они пережили этот страшный голодный год.
   Илюша с Николаем поговорили еще о каких-то пустяках, и мы разошлись.
   - Николай Ларин - хлопец то, что надо, и настоящий товарищ, - сказал Илюша
   - Он что, где-то в бухгалтерии служит, раз, по его словам, все время на счетах щелкает? - спросил я.
   - Ну что ты, нет, какая бухгалтерия! Николай уже давно работает в хозчасти дивизии.
   Так я неожиданно познакомился еще с одним, по утверждению Илюши, хорошим человеком. А это, как подсказывал мне мой, пока еще небольшой, жизненный опыт, всегда большая удача. Ну, а в батальоне все шло, как обычно: утром подъем, зарядка, завтрак и дальше по расписанию внутреннего распорядка. Я, разумеется, был доволен тем, что меня этот распорядок не касался. Добросовестно выполнял обязанности заведующего столовой, а свободное время проводил в клубе.
   Однажды, задержавшись в казарме после подъема, когда все, заправив койки, уже строем ушли на завтрак, я стал невольным свидетелем малопонятного, а вернее просто глупого поведения офицера.
   В казарму, где кроме нас с дежурным больше никого не было, стремительно вошел начальник штаба батальона - капитан Прибыш. Судя по выражению его лица, он был сильно не в духе. Вряд ли так рано причиной скверного настроения капитана являлись служебные дела или нагоняй от вышестоящего начальства. Скорее всего, виной тому была банальная семейная ссора.
   Дежурный-сержант, увидев начальника штаба, скомандовал "Смирно!" и, как положено, строевым шагом пошел к капитану с тем, чтобы доложить, что рота на завтраке, и что никаких происшествий за время его дежурства не произошло. Однако капитан, оборвав дежурного на полуслове, закричал: "Отставить! Почему грязь? Почему помещение не проветрил? Почему койки плохо заправлены?" После чего начал стаскивать с коек одеяла, сбрасывать на пол вместе с подушками и только после того, как учинил полный разгром, излив, таким образом, накипевшую в себе злость, к которой ни дежурный, ни порядок в казарме не имели никакого отношения, приказал ему: "Немедленно наведи порядок! Выполняй!", - и так же стремительно, как и появился в казарме, вышел из нее. Дежурный молча пожал плечами, покрутил пальцем у виска и вместе с дневальным принялся заправлять койки. У меня дикая вспышка капитанского гнева тоже оставила неприятное ощущение, и я подумал, что, наверное, не зря солдаты, сержанты и даже офицеры, когда он не слышал, называли его не Прибыш, а Придолбыш.

VI

   Только в мае из чистого любопытства я познакомился с технической частью батальона. Он был оснащен мотоциклами двух видов - отечественными М-72 с карданной передачей и американскими - харлеями. Кроме того, в батальоне было несколько грузовых автомашин - "студебекеров" и один "додж". На нем я часто возил продукты для столовой и, наверное, поэтому запомнил фамилию водителя "доджа". Им был веселый, симпатичный паренек, какой-то азиатской национальности Супиджанов, который иногда позволял мне управлять своей машиной.
   Примерно в это время в батальоне сменили замполита. Вместо прежнего малоприятного угрюмого человека - абсолютного бездельника, фамилию которого я или забыл, а может быть, и не знал, и о ком более подробно рассказал во втором томе своей повести, назначили нового - веселого, покладистого и добродушного капитана Лещенко. За шесть лет моей службы в армии это был, пожалуй, лучший замполит из всех, кого я знал раньше.
   В один из воскресных дней капитан Лещенко преподнес личному составу батальона приятный сюрприз. Когда завтрак уже заканчивался, и личный состав батальона был уже почти готов по команде "Выходи строиться!" встать из-за столов, в столовую вошел капитан, но не один, в чем не было бы ничего необычного, а с восемью молоденькими девушками. Реакция моих сослуживцев при виде девушек напоминала немую сцену из последнего акта комедии Николая Васильевича Гоголя "Ревизор". Все присутствовавшие в столовой, кто с открытым ртом, а кто и с не донесенной ко рту ложкой, молча, неподвижно уставились на вошедших. Впрочем, ничего удивительного не было в том, что внезапное появление у нас таких гостей произвело на моих сослуживцев огромный эффект. Ведь никогда раньше ни в мотоциклетном батальоне, ни во всей нашей дивизии подобного еще не случалось. А капитан Лещенко, между тем, объявил:
  
  
   - Товарищи, это учащиеся хабаровского техникума, и прибыли они к нам в качестве шефов. Поприветствуйте их аплодисментами.
   Конец его слов заглушили дружные, громкие и продолжительные аплодисменты.
   Девушки, совсем молоденькие, оказавшись в окружении более сотни солдат и сержантов, были смущены и поначалу чувствовали себя явно неловко и скованно.
   Дежурные убрали со столов и, раздвинув их, образовали у торцовой стены столовой небольшое свободное пространство. Затем, составив вместе два стола, накрыли их красной скатеркой, поставили рядом табуреты, и замполит, усадив наших гостей, представив их нам, сказал, что учащиеся техникума взяли шефство над личным составом батальона, что теперь они будут постоянно поддерживать с нами шефские отношения, что это очень правильное, полезное и хорошее начало. Он говорил еще что-то, чего я, спустя столько лет, разумеется, уже не помню. После него выступила, вероятно, самая бойкая из девушек. Она пространно и красочно рассказывала о своем учебном заведении с очевидной целью убедить тех, кто захочет учиться после демобилизации, поступать именно туда. Затем девушки перешли к художественной части программы, с которой они прибыли к нам в батальон.
   Они декламировали стихи, прозу, басни. Одна из девушек, прилично владевшая аккордеоном, который принесла с собой, сыграла на нем несколько музыкальных пьес, и, наконец, девушка, выполнявшая роль конферансье, объявила, что ее подруга Маша исполнит украинский танец. Для меня это было приятной неожиданностью, так как мне очень нравились украинские народные пляски, а в одесском украинском театре я среди актеров нашей трупы всегда в плясках занимал ведущее место. Поэтому, как только Маша начала танец, я не смог удержаться и тут же присоединился к ней в качестве партнера. Так что аплодисменты зрителей мы разделили поровну.
   Маша была совсем молоденькой девушкой лет шестнадцати, среднего роста со стройной фигуркой, с хорошеньким личиком, с темными волосами, немного раскосыми выразительными глазками, прямым носиком и красиво очерченными пухлыми губками. После танца, когда мы стояли рядом, она вдруг спросила:
   - Как тебя зовут?
   - Валентин, - ответил я.
   - Красивое имя. Мне приятно с тобой познакомиться.
   - И мне тоже очень приятно, - сказал я.
   - А ты когда демобилизуешься? - снова спросила она.
   - О, Машенька, на этот вопрос может ответить только очень высокое военное начальство. О себе же могу сказать, что мечтаю об увольнении из армии уже давно и ежедневно.
   - А после армии что собираешься делать? - обратилась ко мне Маша с новым вопросом.
   - Вернусь в свой театр.
   - В какой театр, и что ты там будешь делать?
   Я коротко рассказал девушке о том, что моя довоенная профессия актер, и что моя заветная мечта вернуться в Одесский украинский музыкально-драматический театр, в котором работал до призыва в армию, а потом, в свою очередь, задал ей вопрос.
   - А на каком ты курсе?
   - Заканчиваю первый, - не то с гордостью, не то с сожалением ответила Маша.
   После танца девушки поблагодарили нас за теплый прием, пообещав скоро еще побывать в батальоне, покинули столовую. Я провожал Машеньку до границ Волочаевского городка.
   Спустя примерно, неделю, я получил от нее длинное, написанное на нескольких тетрадных страницах письмо. Его содержание было дружеским и наивным. В нем она писала о том, как сдает экзамены, о своих подругах, о любимых преподавателях, о том, как проводит свободное от занятий время, спрашивала, что нового у меня, не слышал ли я что-нибудь относительно демобилизации. Судя по письму, Машенька была простой, хорошей и доброй девушкой. Я ей ответил и получил, кажется, еще два или три письма. После чего наша переписка, которую я воспринимал как общение взрослого человека со школьницей-подростком, прекратилась, возможно, потому, что будучи чем-то занят я последнее из ее писем оставил без ответа.
  

VII

   В один из последних дней мая меня вызвал к себе начальник штаба капитан Прибыш.
   - Тебя приказано направить в оперативный отдел штаба дивизии. Отправляйся туда немедленно, - сказал он.
   - Товарищ капитан, а к кому мне там обратиться?
   - Зайдешь в отдел и обратишься к старшему по званию начальнику. Ясно?
   - Ясно, товарищ капитан.
   - Выполняй!
   - Слушаюсь, - ответил я, откозырял, повернулся и, выйдя из штаба батальона, направился в штаб дивизии, раздумывая по дороге над тем, кому и зачем я мог понадобиться в оперативном отделе.
   Минут через пятнадцать я был уже у входа в дивизионный штаб. Там меня остановил часовой.
   - Куда? - спросил он.
   - Начальник оперативного отдела вызывает, - ответил я.
   - Ладно, проходи.
   Я вошел внутрь, отыскал оперативный отдел и, открыв дверь, увидел просторную, почти квадратную светлую с высоким потолком и несколькими большими окнами комнату. На стене против двери висел в раме под стеклом портрет генералиссимуса Сталина в военном кителе с погонами и звездой Героя Советского Союза. На одной из боковых стен была прибита доска, вероятно, с какими-то приказами и объявлениями. В отделе, сидя за столами, работали штабные офицеры в звании майоров и капитанов. Два сержанта что-то печатали на пишущих машинках, а в дальнем углу за большим письменным столом заваленном оперативными картами и бумагами, работал уже не молодой полковник с массивной головой, с коротко остриженными под бобрик волосами, с небольшими усами, в которых уже пробивалась седина, в очках с тонкой металлической оправой. Полковник был здесь старшим по званию, поэтому я направился прямо к нему и, подойдя к его столу, приложив руку к виску, доложил:
   - Товарищ полковник, старший сержант Бекерский по вашему приказанию прибыл.
   Полковник, подняв от бумаг голову, посмотрел на меня, как бы оценивая, и коротко спросил:
   - Откуда?
   - Из отдельного мотоциклетного батальона, товарищ полковник, - ответил я.
   - Да, да, помню. Подойди ближе. Меня информировали, что ты хороший чертежник, а у нас с этой работой сейчас завал, так что выручай, братец.
   Лицо полковника было приветливым и немного усталым. Говорил он с чуть заметным украинским акцентом, и в его манере обращения отсутствовала обычная среди больших воинских начальников в разговоре с подчиненными нарочитая строгость. Его речь была не начальственной, а скорее дружеской, так что полковник с первых же минут произвел на меня самое благоприятное впечатление. Он приказал выделить мне стол и снабдить всем необходимым для предстоящей работы. Затем дал мне большую карту размером в развернутую газету "Правда" с тем, чтобы я нанес на ней оперативную обстановку, содержащуюся на нескольких страницах машинописного текста. В заключение полковник сказал, что работа очень срочная, и что выполнить ее необходимо к концу дня.
   - Справишься? - спросил он, когда я готов был приступить к выполнению поставленной задачи.
   - Постараюсь, товарищ полковник, - ответил я и принялся за нанесение обстановки на карту.
   Работая, я напрягал память, пытаясь вспомнить, кому и когда я здесь говорил о том, что могу хорошо чертить. Но так ничего и не вспомнил, если не считать пословицу "Язык мой - враг мой".Трудился я с небольшим перерывом на обед до конца дня и карту закончил к указанному полковником сроку. Полковник остался доволен качеством моей работы и с той поры частенько вызывал меня из батальона для оказания помощи штатным сотрудникам оперативного отдела штаба дивизии в оформлении карт.
  
  
  

В ЛЕТНЕМ ЛАГЕРЕ

I

   А в начале июня батальон из Хабаровска выехал в летние лагеря на Черную речку. Почему местность, где расположился наш лагерь, называлась именно так, не знаю. Прежде всего, лагерь необходимо было оборудовать: установить палатки, разметить "линейки" для построения личного состава, выбрать место для кухни и приема пищи, устроить ружейные парки, установить столы для чистки оружия, выделить места для стоянки мотоциклов и автомашин, места для постов охраны лагеря, то есть, полностью привести лагерь в порядок. А когда все это было сделано, я с приятелями частенько ходил купаться на Уссури - приток Амура. Идти туда было достаточно далеко. А вот Черной речки ни вблизи лагеря, ни вдали от него я не встречал. Возможно, что эта "речка" являлась такой же виртуальностью, как наши одесские "фонтаны".
   Жизнь в лагере протекала монотонно и однообразно, строго по распорядку, установленному начальством. Со своими прямыми обязанностями я справлялся легко, и времени они отнимали у меня немного. Остальное же время занять было нечем. Я уже говорил, что мне в 1947 году исполнилось 22 года. В этом возрасте - самом продуктивном в жизни каждого человека, он способен многое сделать и многого достичь. А я вынужден был бездельничать, не имея возможности чему-то научиться, узнать что-то для себя новое. Человек в таких условиях, если и не деградирует полностью, то, по меньшей мере, тупеет. Ставить перед собой даже самые простые цели было совершенно бессмысленно, так как я и такие как я в той армии, где нам довелось служить, по сути, были людьми подневольными, не имевшими никаких прав. Впрочем, не думаю, что современные армии слишком уж отличаются от советских вооруженных сил, где довелось служить мне и моим одногодкам.
   А чему вообще учат в любой, самой передовой и боеспособной армии? Только убивать. Армии для этого и предназначены испокон веков. Но поскольку такая цель очень уж неприглядна, противоестественна и аморальна, ее, по крайней мере, в последние десятилетия прикрывают фиговым листочком под названием "оборонительная армия", то есть такая, главная и единственная задача которой состоит исключительно в защите собственной страны, родины, отечества.
   Что собой представляет эта защита в действительности, всем хорошо известно. Это и "оборона" границ США во Вьетнаме, и "оборона" рубежей СССР в Афганистане, и "защита" от иноземных агрессоров США и Великобритании в Югославии и Ираке.
   Как можно не понимать, что вся военная служба (речь идет, главным образом, об офицерском корпусе) с ее призрачной необходимостью создана жестоким, позорным всечеловеческим недоразумением. Зачем нужно собирать огромное количество бездельников, которые в мирное время не приносят ни крупицы пользы, едят, пьют, одеваются за счет других, честно, а порой тяжело работающих людей, живут в построенных ими домах, а в военное время идут жечь, грабить, бессмысленно убивать и калечить себе подобных, ничем перед ними не провинившихся?
   Разве можно верить в то, что служба в армии является интересным, хорошим, полезным и благородным делом?
   Очевидной глупостью является представление о том, что военные начальники будто бы любят своих подчиненных, а подчиненные друг друга. Воинская дисциплина основана на принуждении и страхе, а страх сопровождается обоюдной, если не ненавистью, то уж, во всяком случае, неприязнью. Именно здесь, по-видимому, следует искать корни "дедовщины", которой, кстати, во время моей армейской службы и в помине не было. Поэтому современная армия едва ли стала лучше прежней.
   Возможно, армии следует сохранить, то только такие, как в Швейцарии, Монако, Сингапуре или Ватикане. И поскольку эти государства создавать другие армии как будто не намерены, выходит, те, что у них есть, вполне способны обеспечить их безопасность.
   Армии иного типа - это издревле выдуманное власть имущими величайшее зло, которое кроме вреда никогда и никому ничего другого не приносило и принести не может. Я уже не говорю о тех огромных затратах, которые связаны с производством всех видов вооружений - орудий убийства, все более усовершенствованных и изощренных способов уничтожения человека человеком.
   Меня могут спросить: "А что бы случилось, если бы у нас в 1941 году не было профессиональной армии?" Во-первых, насколько наша армия была подготовлена и дееспособна (главным образом высший командный составов, я уже говорил во втором томе своей повести. Кроме того, об этом легко можно судить по результатам боев 1941-1942 года. Во-вторых, за эти два года от кадровой армии практически ничего не осталось. Ее почти полностью сменили в пожарном порядке собранные призывники. В- третьих, чтобы защитить свою Родину от агрессора, важно не столько военное "искусство", к существованию которого, как такового, я отношусь весьма скептически, сколько вера в правоту своего дела - желание защитить себя, своих близких, свои города и села от нашествия врага. В подтверждение этому вспомним прекрасно обученные в военном отношении римские легионы, наголову разбитые варварами, не имеющими понятия о так называемой военной науке. А чего стоит прекрасно обученная и оснащенная самым современным оружием армия США в Ираке?
   Кроме того, когда я говорю, что от армий как от всемирного зла необходимо избавляться. Я имею в виду все армии без исключения. В то же время, я прекрасно понимаю, что при современном уровне сознания не простых людей, им армии не нужны. Они необходимы правителям, в основном, мощных государств. Ну, как, к примеру, смогли бы Соединенные Штаты и Великобритания без оснащенных до зубов самым современным вооружением армий защитить свои границы в Югославии или Ираке? Таким, как они, без армий никак нельзя. Кстати, Гитлер утверждал, что он создает свой вермахт тоже исключительно для защиты границ рейха.
   Только один, сравнимый с армией по своей абсолютной бесполезности пример, я знаю в истории человечества. Это монашество. Начало его было смиренно, красиво и торжественно. Может быть, почем знать, оно было вызвано мировой необходимостью? Но прошли столетия, и что же мы видим? Огромное число бездельников, здоровенных лоботрясов, презираемых даже теми, кто в них имеет время от времени духовную потребность. И все это прикрыто внешней формой, шарлатанскими знаками касты, смешными выветрившимися обрядами. Нет, я не напрасно заговорил о монахах, и я рад, что мое сравнение логично. Подумайте только, как много общего: там ряса, здесь - мундир и оружие; там - смирение, лицемерные вздохи, слащавая речь, здесь - наигранное мужество, показная деловитость, искренняя или напускная вера в собственную значимость и важность. И те, и другие живут паразитами и знают, ведь знают это глубоко в душе, но боятся познать разумом. И все же справедливости ради, следует признать, что монашество не в состоянии принести столько зла, как армии.
   Но вернемся в летний лагерь отдельного мотоциклетного батальона. В один из воскресных дней середины лета два сержанта-штабиста, с которыми я чаще всего общался, предложили мне сходить в очередной раз вместе на Уссури. Мы условились выйти из лагеря как можно раньше. На следующее утро поднялись затемно и отправились на реку. Шагали быстро, поэтому, когда подошли к реке, солнце только собиралось подняться над горизонтом. Я присел на одно из бревен, которых здесь было много, а мои спутники подошли к самому берегу. Свет зари разгорался. Впереди виднелась белая пелена, будто река вышла из берегов. Это над рекой и по голым прибрежным тальникам лежал густой, низкий белый туман. В нем, как в молоке, по пояс стоял один из сержантов. Подальше - второй с пилоткой в руке. Нижняя часть его тела тоже была укрыта туманом. Они глядели на правый высокий берег Усури, куда туман не доходил.
   - Мировая водичка, - крикнул один из них, - живее раздевайся, ребята. Вода действительно была прекрасная. Мы прыгали в воду со связок бревен, ныряли, плавали, наслаждаясь купаньем, чуть ли не до полудня. И только чтобы не опоздать на обед, вынуждены были возвращаться в лагерь.
   Теперь шли не торопясь, я посредине, а мои спутники по бокам. На мне были темные очки, привезенные из Германии. В Хабаровске тогда в темных очках еще никто не ходил. Так что я в этом отношении являлся как бы первооткрывателем. По дороге нам встретилась пожилая женщина. Она еще издали обратила на нас внимание, наверное, из-за моих очков, посчитав меня слепым, потому, что ее лицо одновременно выражало удивление и жалость. И немудрено - такой молодой, в военной форме и вдруг слепой. Сообразив в чем дело, я замедлил шаги и взял одного из своих спутников за руку, уже намеренно изображая слепого. Но как только женщина осталась позади, я перестал притворяться и внезапно побежал. Оглянувшись, увидел, что женщина стоит и смотрит мне вслед, раскрыв рот. Не знаю, что она обо мне подумала, а я про себя решил, что моя выходка была не серьезной и даже глупой.
   Был конец июля. В воскресенье во второй половине дня томившаяся от безделья небольшая группа офицеров батальона во главе с капитаном Прибышем выехала из лагеря на "додже" куда-то развлечься. Злые языки позже говорили, что они ездили к каким-то женщинам. Я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть эти слухи. Да и стоит ли уделять им внимание. Ведь ничего, из ряда вон выходящего, не произошло. Молодые, в основном, холостые офицеры решили развлечься. Такое сплошь и рядом встречается не только в армии. И вряд ли этот день вообще сохранился бы в моей памяти, если бы не капитан Прибыш.
   Машина с офицерами вернулась в лагерь в третьем часу ночи. Все они за исключением начальника штаба батальона капитана Прибыша разошлись по своим палаткам. А он последовал прямиком на кухню и потребовал свой ужин. Солдаты, дежурившие там, вероятно, уверенные в том, что офицеры ночью ужинать не станут, все их порции съели. Капитану же сказали, что остатки ужина давно остыли, и их выбросили в мусорный ящик.
   - Как выбросили! Кто вам дал право выбрасывать мой ужин!
   - Товарищ капитан, но он же был уже не съедобный, - пытался оправдываться сержант-дежурный по кухне.
   - Это мое дело решать - съедобный или не съедобный! Молчать!
   И вдруг капитан заорал на весь лагерь: "Дежурный, ко мне!" На его крик тут же прибежал старший лейтенант - дежурный офицер по лагерю.
   - Что случилось, товарищ капитан? - спросил он, подбегая к начальнику штаба.
   - Как, что случилось! - также во все горло орал капитан. - Командир ночи не спит, работает, а ему ужин не оставили! Безобразие! Разгильдяи! Куда ты смотрел? Почему не проверил?
   Старший лейтенант пытался что-то говорить в свое оправдание, но начальник штаба его не слушал и еще долго шумел и возмущался, разбудив весь лагерь.
   Однажды в начале августа незадолго до того, как батальон вернулся в Хабаровск, мы с Илюшей в конце дня сидели на скамье в нашем автопарке и беседовали о лагерной жизни, когда внезапно над лагерем прошумел мгновенный, крупный, теплый, летний дождь. Червонное зарево заката сквозь гущу ветвей деревьев бросало на умытую траву пурпурные, фиолетовые и лимонные пятна, которые двигались, качались и трепетали. Повеяло легким ветерком, принесшим откуда-то дурманящий запах свежескошенного сена, который хотелось вдыхать всей грудью, и поэтому невольно раздувались ноздри. Вечер был так прекрасен, что мы какое-то время молчали, наслаждаясь его прелестью.
   - Что-то скамейка надоела. Давай пойдем в машину. Там сиденья мягче и облокотиться есть на что, - предложил вдруг Илюша.
   - Идем, если хочешь. Только двери, чур, не закрывать, - ответил я, - очень уж воздух хорош.
   Мы уселись в кабине "студебекера" и продолжили свою беседу.
   - Помнишь, я тебе рассказывал, что был у Николая Ларина на свадьбе? - спросил Илюша.
   - Конечно, помню, - ответил я.
   - Но я тебе не говорил о том, что Николай познакомил меня с подругой своей невесты. Замечательная девушка. Она мне очень понравилась.
   - А ты ей сказал об этом, - спросил я.
   - Что ты! Как можно, с первого раза, только познакомившись. И вообще я не умею с девушками разговаривать. Хорошо бы, конечно, жениться на такой. Но мне даже страшно подумать об этом, потому что у меня все равно ничего не получится.
   - А почему вдруг не получится? Лишь бы ты ей пришелся по душе, а все остальное ерунда. Это только, как говорят: "дело техники". Вот вернемся в Хабаровск, я схожу к Николаю, и мы с ним быстро все устроим - непременно женим тебя на этой девушке. А, кстати, как ее зовут?
   - Зовут ее Фаина, и хорошо было бы, если бы все вышло, как ты говоришь, только не верю я в это. Она молоденькая, красивая, а я что?
   - Как что! Ты парень интересный, умный, работящий, чего же еще? Вот и создадите вместе здоровую советскую семью.
   - Легко тебе говорить создадите, - сказал Илюша, грустно улыбнувшись. Затем помолчал, потер лоб рукой и продолжил, - у меня нет ни среднего образования, ни специальности, ни жилья.
   - Ерунда! Все это, Илюша, мелочи. Десятый класс можно закончить, специальность тоже дело нажитое. С жильем, конечно, сложнее. А ты вот что, женись и поезжай ко мне в Одессу. Я напишу родным, и вы с женой первое время, пока устроишься, поживете у нас. Как тебе мой план? - спросил я.
   - Нет, стеснять чужих людей я не могу, не имею права.
   - Почему чужих? Это же мои родные, а ты мой друг, - настаивал я. - Но прежде тебя надо женить на Фае. Обещаю, что как только вернемся в Хабаровск, я займусь этим вплотную и тотчас же.
   И я сдержал свое обещание. После того, как батальон возвратился на зимние квартиры, я первым делом повидался с Николаем Лариным, передал ему наш разговор с Илюшей и попросил выяснить, что по этому поводу думает сама девушка, то есть фактически выяснить, как она отнесется к сделанному ей Илюшей заочному предложению. Николай согласился поговорить с Фаей и вскоре сообщил мне, что она дала свое согласие. Теперь, убедившись в том, что обе стороны согласны, мы с Лариным принялись за дело всерьез.
   В августе молодые расписались и устроили свадебную вечеринку, какую могли себе позволить в тот голодный год. Бракосочетание мы отмечали в Волочаевком городке в бараке, в небольшой комнатушке на втором этаже, где жила Фаина сестра с мужем. Там же ютилась и Фая, работавшая где-то бухгалтером. Помню, что на этой вечеринке самым изысканным деликатесом были мелко нарезанные кусочки сливочного масла, которые вероятно помог Илюше достать Ларин с дивизионного склада. Но, тем не менее, скудность трапезы ничуть не омрачила праздничного настроения ни молодых, ни гостей, которых кроме них и Фаиной сестры с мужем было всего трое: Ларин с женой и я.
   Спустя примерно неделю после того, как Илюша стал мужем, я встретил его однажды вечером неподалеку от того места, где жила Фая. Он стоял, опершись о ствол дерева, и грустно глядел на освещенные окна барака.
   - Что ты здесь делаешь? - спросил я приятеля, - почему к жене не идешь?
   - Знаешь, не удобно как-то, - ответил он.
   - Как это неудобно! Неудобно идти к жене? Что ты городишь!
   - Понимаешь, комнатка маленькая, а там их и так трое. Нет, не могу, дальше так жить нельзя, - с горечью в голосе сказал Илюша. - В Хабаровске ничего не светит, поэтому я решил. Завтра же подаю рапорт об увольнении из армии, забираю Фаю и уезжаю отсюда.
   - А куда? - спросил я его.
   - Не знаю. А, впрочем, мне все равно. Лишь бы уехать отсюда, - после длинной паузы ответил Илюша.
   - Да не переживай ты так! То, что решил уволиться, правильно, намереваешься из Хабаровска уехать - тоже верно, а куда ехать я тебе говорил, когда мы беседовали в "студебекере". Вот и катай ко мне в Одессу. Уверен, другого такого города в Советском Союзе нет и быть не может. Послушай меня, не пожалеешь.
   - Но как же я могу позволить себе стеснять чужих людей, да еще не сам, а с женой!
   - Во-первых, не чужих. Это я тебе уже объяснял, а во-вторых, есть такая хорошая народная пословица: "В тесноте, да не в обиде", а в пословицах всегда содержится накопленная веками народная мудрость.
   Уговаривать Илюшу последовать моему совету, пришлось достаточно долго, но мне все же удалось убедить его, и уже в начале сентября он уволился из армии и вместе с Фаей выехал в Одессу. Родителям я предварительно написал письмо с просьбой приютить на время моего друга с женой.
   В сентябре меня снова несколько раз привлекали для выполнения чертежных работ в оперативном отделе штаба дивизии.
  
  
  

Командировка в Нижний Ингаш

  

I

   В начале последней недели сентября ко мне прибежал посыльный комбата и сообщил, что старшего лейтенанта - командира одного из взводов и заведующего столовой вызывает к себе командир батальона. Когда мы со старшим лейтенантом к нему пришли, майор сообщил нам, что из нашего мотоциклетного батальона выделяются сто человек, которым необходимо не позже, чем через трое суток, выехать в Красноярский край с задачей заготовки картофеля для армии. Старшим группы назначается старший лейтенант, а мне поручено обеспечивать группу питанием.
   - Задача ясна? - спросил командир батальона.
   - Так точно, - ответили мы.
   - Выполняйте! Готовьтесь к отъезду, - отпуская нас, приказал майор.
   Подготовка к предстоящей поездке для меня особого труда не составила. Получил в штабе книжку продовольственных аттестатов, по которым можно будет получать продуты питания для всей команды на любой большой железнодорожной станции, собрал минимум необходимых в дороге личных вещей - вот, собственно, и все. В назначенный приказом срок мы погрузились в такие же товарные вагоны, в каком я прибыл в Хабаровск в январе этого года, и эшелон, постепенно набирая скорость, двинулся теперь уже в обратном направлении - на Запад, оставляя позади города и поселки со знакомыми названиями: Благовещенск, Чита, Улан-Уде, Слюдянка на самом берегу Байкала, Иркутск и, наконец, к концу четвертых суток пути эшелон, не доехав около трехсот километров до Красноярска, остановился на железнодорожной станции Нижний Ингаш, куда нам было приказано прибыть
   Место, в котором мы выгрузились, представляло собой обычный небольшой сибирский населенный пункт, число жителей в нем едва ли превышало десять тысяч человек. Здесь было всего несколько не мощеных улиц, застроенных серыми, похожими друг на друга, бревенчатыми избами. Только на главной улице вдоль изб и заборов по обеим ее сторонам были уложены узкие деревянные тротуары. О том, что эта улица главная, следовало из того, что на ней помещалось здание местной администрации тоже бревенчатое, но покрупнее обычных изб. В Нижнем Ингаше был даже свой клуб - просторное низкое строение, больше похожее на склад или большой сарай.
   Нашу команду сразу же по прибытии разместили по избам: старшего лейтенанта - начальника команды вдвоем со старшиной - помощником командира взвода, меня с еще двумя помощниками командиров взводов - старшим сержантом и сержантом, моими одногодками - втроем, остальных по четыре человека в каждую избу. Может быть, так распорядилось местное начальство, а, возможно, за наш постой с хозяевами изб рассчитывалась финансовая часть штаба округа. Впрочем, эта сторона вопроса не входила в сферу моих обязанностей, и поэтому она меня нисколько не занимала.
   Изба, в которой поселился я, была просторной и чистой, а хозяин, хозяйка и их взрослая дочь лет двадцати оказались добродушными и покладистыми. За все время постоя (немногим больше месяца) я ни разу не видел со стороны хозяев недовольного взгляда, не слышал даже намека на упрек за неудобство, которое они не могли не испытывать из-за нашего постоянного присутствия в их доме. Хозяина я помню достаточно хорошо. Это был человек лет пятидесяти, среднего роста, с натруженными жилистыми руками и мозолистыми ладонями (на правой кисти руки у него было всего два пальца - большой и мизинец), а на его остриженной наголо голове с левой стороны над ухом и ближе к затылку шрам. Сказать что-нибудь конкретное о хозяйке я не могу. Внешность этой тихой, работящей, постоянно занятой домашними делами женщины совершенно не сохранилась в моей памяти. А их дочь, которую звали Верой, сначала показалась мне немного странной. Она почти никогда не улыбалась, а взгляд ее больших серых глаз всегда был грустным и отрешенным. Позже я узнал вероятную причину этому. Оказалось, что в конце 1944 года за опоздание на работу ее судили. Почти три года Вера провела в заключении и только незадолго перед нашим приездом она вышла на свободу.
   На следующий день после прибытия эшелона в Нижний Ингаш наша команда с утра приступила к погрузке картофеля, урожай которого в 1947 году в Сибири был, судя по всему, хорошим. Картофель грузили в железнодорожные вагоны и затем отправляли на Восток. Руководил погрузкой старший лейтенант - начальник команды. За порядок и качество погрузки тремя отдельными группами, на которые разделили команду, отвечали помощники командиров взводов. А поскольку питание команды обеспечивалось администрацией Нижнего Ингаша, то я лично был совершенно свободен и полностью предоставлен сам себе.
   В первых числах октября ненастная погода, которой встретил нас Нижний Ингаш в день приезда, наладилась. Дни стояли тихие, ясные. Солнце так же ярко светило, но уже не было в лучах его прежней ласки. Бодрящим трезвым оком созерцало оно слегка застывшую землю. Поседели травы. Подернулись лужи тонким слоем молодого ледка. Опал лист на кустах и деревьях. Рассветы стали туманны, задумчивы утра, тревожно чутки дни, угрюмы ночи.
   А вверху по поднебесью, лишь выглянет солнце, тянулись длинными колеблющимися ключами журавли, торопясь от грядущих бурь и непогод в теплые страны, туда, где солнце еще не состарилось, где сверкают тихие реки да зеленеют мягкие бархатистые луга. Летят, курлыкают тоскующими голосами... Скорей, скорей...
   Грустят ли, покидая север, радуются ли, стремясь в неведомые страны, - как угадать?
  

II

   В голодный 1947 год в Сибири, Белоруссии и некоторых областях Украины картофель был единственным спасением от голода. Мне из дому ничего о голоде не писали - берегли мой покой, и только в конце 1949 года во время первого и единственного отпуска за шесть лет службы в армии я узнал, как тяжко переживала голод 47-го года моя семья. А на долю моей матери и отца таких голодных лет досталось особенно много. Это и 1922-1923 годы, когда от голода умерли родители мамы, и 1932-1933, которые уже я хорошо помню. Это и сорок первый - во время румынской оккупации Одессы и, наконец, 1947 год. Шесть голодных лет любому человеку пережить очень трудно. Однако, самое страшное и самое чудовищное заключается в том, что, во-первых, голодали не только моя мать и отец, голод испытывали десятки миллионов граждан великой, могучей и очень богатой страны - Советского Союза. Во-вторых, гражданская война, голод, разруха, миллионы беспризорных, Сталин, Гитлер, 37-й год и, наконец, тяжелейшая война, унесшая тридцать пять миллионов жизней в Советском Союзе - все это лишь следствие, причина которого - самое ужасное и самое мерзкое во всей мировой истории предательство Родины, совершенное Ульяновым-Бланком-Лениным с бандой своих приспешников и щедро оплаченное Англией, Соединенными Штатами Америки и Германией через посредничество люто ненавидевшего Россию Парвуса -. друга вождя мирового пролетариата Ленина.
   Огромная многонациональная страна выдержала все, выпавшие на ее долю, тяжкие испытания, и, не смотря на колоссальные жертвы, разрушенные войной города и села, нищенский уровень жизни своих граждан, вновь стала Великой державой. Но прошло всего шесть лет, и собравшийся тайно, как блатные на "малине", триумвират в составе дурака и пьяницы, хитреца-властолюбца и серой посредственности развалил Великую страну. Позже один из этой тройки, представлявший Украину, сожалел о совершенном в Беловежской пуще предательстве. Он высказался в том смысле, что если бы он знал, как все обернется, то никогда бы не поставил свою подпись под тем незаконным и позорным договором. А в свое оправдание, в качестве весомого аргумента ссылался на результаты проведенного в Украине референдума, в котором, якобы, 95% населения высказалось за "самостийность".
   Лично я "за" на референдуме не давал, а 95% ровно ни о чем не говорят. Первый президент Украины намного лучше других знает, как в свое время делались любые нужные власти проценты.
  

III

   Жители Нижнего Ингаша тоже выращивали картофель на своих приусадебных участках и, судя по всему, собрали в 47-м году добрый урожай. Я заключаю это из того, что мои хозяева частенько угощали меня и двух других своих постояльцев вареным, толченым картофелем и даже картофельными оладьями.
   О товарищах по постою в моей памяти через 60 лет сохранилось совсем немного. Их имена я давно забыл. Помню лишь, что один из них - сержант, был ничем не примечательным парнем, скромным, покладистым, добродушным. Весь день он проводил на погрузке картофеля, а вернувшись после работы, вскоре ложился спать. Так что мы редко общались с ним. Второй, старший сержант, как и я - здоровяк, развязный и нагловатый, мало располагал к общению с ним. Кроме того, у него было весьма своеобразное представление о порядочности, о чем я вправе судить хотя бы на основании небольшого эпизода, имевшего место в наших отношениях.
   Еще в 1946 году, во время дислокации нашего минометного полка в Лангебилау, мне в хозяйственной части выдали полагающиеся по прошествии определенного времени добротные коричневые ботинки из тех, что во время войны союзники поставляли нашей стране по ленд-лизу. Я ходил в сапогах, и они, в общем-то, были мне ни к чему. Однако от "положенного" в армии отказываться не принято, и я тоже не отказался. Я их сохранил и даже привез в Хабаровск, а отправляясь в командировку в Сибирь, взял эти ботинки с собой, намереваясь, если вдруг понадобятся деньги, продать их.
   И вот однажды, когда я в конце дня вернулся в дом, где мы квартировали, то застал своих приятелей вместе с хозяином за накрытым столом. На нем стояла большая миска с картофельными оладьями, селедка, кислая капуста и две бутылки водки, вернее одна, потому что другую уже опорожнили.
   - О! Вот и наше начальство явилось! Что ж ты, старшой, опаздываешь? Еще бы немного, и тебе ничего не досталось бы, - громогласно обратился ко мне старший сержант. - Давай присоединяйся к нам.
   - А по какому поводу празднуете? - спросил я.
   - Будешь много знать - скоро состаришься, - усаживая меня рядом с собой и наливая в граненый стакан водку, с пьяной развязностью ответил он. - Просто захотелось душу отвести, вот и решили водочкой побаловаться. Выпей, старшой, закуси и гуляй с нами. Лады? Давай, за твое здоровье, - закончил он, чокаясь со мною.
   Сержант закусывал оладьей с кислой капустой, а наш хозяин, который относился к разряду тех людей, каким водка не прибавляет веселья, а напротив делает их мрачными, угрюмыми и даже агрессивными, выпил налитую ему старшим сержантом водку, взял из тарелки пальцами немного капусты, положил в рот, оперся обоими локтями на стол, опустил голову на руки и, прикрыв ладонями глаза, молча жевал. Когда хозяин поднял голову, я с удивлением увидел, что по его щекам катятся слезы. Потом он вдруг стукнул кулаком по столу и, ни к кому конкретно не обращаясь, сквозь стиснутые зубы произнес: "За что! Нет, вы мне объясните, за что меня и мою дочку так обидели! Может быть за то, что мой сын погиб на фронте или за то, что я честно воевал под Москвой, на Курской дуге, на Днепре и три раза был ранен, а после третьего ранения стал инвалидом? В чем вина моей девочки? Только в том, что мать приболела, и она, помогая матери, на десять минут опоздала на работу? И это справедливый суд, мать его в душу!"
   Меня глубоко тронуло горе этого человека и я, взяв его за руку, сказал:
   - Поверьте, я от души сочувствую вам, но жизнь продолжается. А ваша дочь молоденькая, красивая девушка, и у нее впереди, а значит и у вас, непременно будет много счастливых лет.
   Старший сержант тоже, вероятно, решил подбодрить хозяина.
   - Ладно, батя, - сказал он, - чего там старое вспоминать. Как говорится, "Кто старое помянет, тому глаз вон". Давай лучше тяпнем еще по чуть-чуть, и сразу полегчает.
   - Глаз вон! Что ты понимаешь, щенок. Дурак ты еще, парень. Вот когда будут у тебя свои дети, и ты вырастишь их, тогда, может, дойдет до твоего ума все, о чем я говорю. А пить я с тобой больше не буду, потому что у тебя, кажись, души совсем нету. - И он еще раз повторил, - глаз вон, щенок.
   Так и закончилось это неожиданное для меня застолье в компании с хозяином и моими сослуживцами. Остается лишь добавить к этому, что через несколько дней, перебирая свои вещи, я с удивлением обнаружил отсутствие ботинок.
   - Хлопцы, вы не знаете, куда могли подеваться мои ботинки, - спросил я у своих приятелей.
   - Ну, ты даешь, - отозвался на мой вопрос старший сержант. - Ты водку пил? Пил, а ее, между прочим, в магазине даром не дают. Чего ж спрашиваешь, где ботинки?
   - Ты тоже помогал ему? - спросил я сержанта.
   - Нет, старшой, я думал, он за свои деньги купил, - ответил тот.
   Мне было вовсе не жаль ботинок, и, если бы старший сержант попросил их у меня для того, на что он их употребил, я бы, скорее всего, отдал их ему. Неприятно было разочароваться в человеке, к которому я хотя и не испытывал особой симпатии, но никогда не предполагал, что уровень его порядочности столь низок.
  

IV

   Итак, все мои сослуживцы были заняты погрузкой картофеля, которая шла полным ходом. Погрузка в мои обязанности не входила, и поэтому я был полностью предоставлен сам себе. Однако такое положение вещей меня не устраивало. При моем беспокойном характере я не мог с утра до вечера бездельничать. Нужно было непременно найти для себя хоть какое-нибудь занятие на время нашего пребывания в Нижнем Ингаше. Я усиленно думал над этим, однако ничего, заслуживающего внимания, придумать не мог. Но однажды, не помню уже при каких обстоятельствах, я познакомился с молодым парнем, совсем немного старше меня. Звали его Николаем. Он был невысок и очень подвижен. Судя по черным, слегка вьющимся волосам, темно-карим глазам и смуглому лицу, его легко можно было принять и за еврея, и за цыгана. Кто он был на самом деле, не знаю. Я его об этом никогда не спрашивал. У Николая было очень подвижное лицо, и в процессе беседы с другим человеком в зависимости от того, как он реагировал на слова своего собеседника, оно постоянно меняло свое выражение. Кроме того, Николай был весельчак и балагур. С первой нашей встречи он мне понравился, и у меня тут же возникла мысль: не попытаться ли организовать небольшую эстрадную групку. Я тут же поделился своей мыслью с Николаем и нашел у него полное понимание.
   Не откладывая дела в долгий ящик, мы теперь уже вдвоем принялись за поиски подходящих людей для осуществления нашей цели. Первым мы нашли и уговорили присоединиться к нам молодого парня - латыша, высланного из Латвии в Сибирь, который прилично играл на аккордеоне. Таким образом, музыкальное обеспечение наших предстоящих концертов можно было считать обеспеченным. Затем уговорили присоединиться к нам молодую женщину, лет тридцати с небольшим, которую звали Зинаида. Ее муж погиб на фронте. Она согласилась спеть несколько песен под аккордеон. Голосок у нее был слабенький, но внешность вполне подходящая. И, в конце-концов, ей же не в Большом академическом московском театре предстояло солировать. Еще две девушки - блондинка Даша и шатенка Наташа дали согласие участвовать в плясках, которые я сам намеревался ставить. Таким образом, теперь наша концертная группа насчитывала шесть человек. Этим мы ограничились и начали готовить свою эстрадную программу.
   О намерении дать в ближайшее время концерт в Нижнем Ингаше я, прежде всего, сообщил заведующему местного клуба, который без малейших колебаний одобрил нашу инициативу.
   - Это вы очень хорошо придумали, - сказал он, - потому, что у нас тут с культурно-массовыми мероприятиями дело обстоит совсем плохо. Есть небольшая библиотека да иногда кинофильмы показываем. Вот и вся наша клубная работа, если не считать танцы, которые устраиваем для молодежи иногда по воскресеньям.
   - А у вас есть какие-нибудь костюмы и декорации? - спросил я заведующего.
   - Нет, - с явной досадой ответил заведующий. - А к чему они нам? У нас на сцене висит портрет Ленина, есть трибуна для начальства, которое по праздникам проводит в клубе торжественные собрания, и экран. Его развертываем, когда показываем кино.
   - Жаль, - сказал я. - С декорациями и в костюмах было бы намного зрелищней. Но, не беда, как-нибудь и без них обойдемся.
   Учитывая, что погрузка картофеля не могла продолжаться долго, времени для основательных репетиций у нас практически не было, поэтому мы их начали сразу же после моей беседы с заведующим клубом.
   Репетировали в клубе в рабочие дни по вечерам, потому что все наши представительницы прекрасного пола днем работали. Подготовкой к концерту ежедневно занимались по два, три часа, а случалось и дольше. Как-то раз Наташа не пришла на репетицию. Я знал, что она работает в бухгалтерии местной администрации, и попросил Николая сходить туда и выяснить, в чем там дело. Благо идти туда было не далеко. Николай с моим поручением справился быстро, но вернулся один и сообщил, что Наташу не отпускает ревизор, приехавший из Красноярска для ревизии в Нижний Ингаш.
   - Как это не отпускает, - возмутился я. - Рабочий день давно закончился.
   - Не отпускает и все, как я не уговаривал, - ответил Николай.
   - Ладно, давай занимайся с ребятами, а я сам пойду и потолкую с ревизором. Ерунда какая-то. Когда человек на десять минут опоздал на работу, ему три года влепили, а тут после работы задерживают на часы, и никому дела нет. Тоже мне справедливость. Репетируйте, а я сейчас приведу Наташу.
   В сердцах хлопнув дверью, я быстро направился к зданию местной администрации. Когда я подошел к нему, в нем светились только два окна. Наверное, это и есть бухгалтерия, подумал я, вошел внутрь и открыл дверь в большую комнату, освещенную двумя электрическими лампами на потолке. У стен и даже посредине комнаты стояло штук шесть, а может быть и больше столов и шкафов с документами. В левом противоположном двери углу помещался массивный металлический сейф. На самом большом, стоявшем рядом с сейфом столе, горела настольная лампа под голубым абажуром. А сам стол был завален толстыми папками. За этим столом сидела особа женского пола и что-то внимательно читала в одной из раскрытых папок, водя указательным пальцем по строчкам. Я понял, что она и есть тот самый ревизор, о котором говорил Николай. Наташа стояла рядом у этого стола с еще одной раскрытой папкой в руках, ожидая каких-то новых распоряжений красноярского начальства.
   - Здравствуйте! - громко поздоровался я. Что это вы так поздно работаете, не щадите ни себя ни других. Врачи говорят, что так и здоровье подорвать можно.
   - А вы кто такой? - оторвавшись от своей папки и сердито глянув на меня, спросила особа. - Не ваше дело указывать мне, когда начинать и когда заканчивать работу.
   Ревизорша была еще молода, но ее глаза показались мне злыми. С первых же произнесенных ею слов она вызвала во мне чувство антипатии. К огромному сожалению, мой ангел хранитель, который во время оккупации Одессы, на фронте и даже после войны столько раз уберегал меня от смерти, в тот вечер не уберег, не подсказал, что с первой минуты встречи с ревизором мне впору было повторить слова князя Олега из прекрасного произведения Александра Сергеевича Пушкина "Песнь о вещем Олеге": "Так вот, где таилась погибель моя!". Если и не совсем "погибель", то уж большая беда, во всяком случае. Сам же, без моего хранителя я, увы, понял это слишком поздно. А тогда в бухгалтерии вежливо сказал:
   - Извините, вы можете работать, сколько вам угодно. Это ваше право, но заставлять после окончания трудового дня работать других нельзя. Вы же этой девушке сверхурочных платить не будете. Так что убедительно прошу вас отпустить ее, потому что делать что-нибудь сейчас я вам все равно не дам.
   - Как это не дам? Кто вам дал право! Вы хулиган! - закричала она, покраснев от негодования. - Я сейчас милицию вызову!
   - Зовите. Это тоже ваше право. Только должен вас предупредить, что меня может арестовать и наказать не милиция, а исключительно военный комендант. В Нижнем Ингаше его нет. Поэтому вам или придется звонить в Красноярск или завтра утром пожаловаться на меня моему непосредственному начальнику. А сейчас я вас убедительно прошу отпустить девушку, и сами отдохните, ведь уже поздно. Поверьте, я бы на этом не настаивал, но мы с ней условились сегодня идти на танцы, и я ждать больше не могу. На этом будем считать инцидент исчерпанным. Счастливо оставаться.
   Я взял за руку Наташу, которая во время нашей словесной перепалки молча стояла у стола, недоуменно глядя то на меня, то на ревизора, и мы с ней вышли из бухгалтерии.
   Итак, в тот вечер Наташу я увел, а уже через неделю концертная программа примерно на полтора часа была подготовлена. Она включала в себя сольные вокальные и танцевальные номера, небольшие монологи из постановок в одесском украинском музыкально-драматическом театре, которые сохранились в моей памяти, из анекдотов, мастерски рассказываемых Николаем, и даже хорового пения в составе хора из пяти человек (аккордеонист-латыш в хоровом пении не участвовал). Но давать концерт можно было лишь после того, как чиновник из местной администрации, отвечающий за культмассовую работу, утвердит программу концерта. Об этом меня поставил в известность заведующий клубом, и мне пришлось составить перечень концертных номеров и пойти с ним к этому чиновнику. Благо дело ограничилось только списком, и чиновнику не пришло в голову предварительно смотреть и слушать наши концертные номера.
   После того, как разрешение на концерт было получено, вопрос встал о костюмах. Сначала решили выступать каждый в своем, но я считал, что будет эффектней, если все мы будем в военной форме. Наши женщины ходили в сапожках, черные юбки у них тоже были, поэтому для них мне пришлось доставать только подходящие по размеру гимнастерки с погонами. Николаю я отдал свою запасную гимнастерку и брюки, а для аккордеониста выпросил у наших ребят. Затем между мною и остальными членами нашего коллектива возникло некоторое непонимание. Я намеревался давать концерты бесплатно. Однако другие, но главным образом Николай, настаивали на том, чтобы в зал впускали только по билетам и за плату. И поскольку большинство было против моего предложения, мне пришлось согласиться. Билетами, какие обычно продавались на кинофильмы, нас обеспечил заведующий клубом.
   На первом концерте, который состоялся в воскресение, был аншлаг. Даже местное начальство со своими супругами почтило нас своим присутствием. Позже мне заведующий клубом говорил, что некоторые наши концертные номера шокировали начальство. Ему сказали, что если бы им было известно содержание концертных номеров, а не только их названия, то концерт никогда бы не состоялся. Но здесь в сибирской глубинке начальство видимо решило не придавать значения некоторому несоответствию отдельных частей нашей программы строго установленным нормам идеологических требований. Это позволило нам дать еще два концерта в Нижнем Ингаше в будние дни и три в ближайших к Нижнему Ингашу населенных пунктах - .два в Новопокровке, западнее Нижнего Ингаша и один в Нижней Пойме, южнее его. Туда и обратно мы добирались на пассажирских поездах без билетов. Все мы были в военной форме, и я представлял нашу группу как военнослужащих, к которым тогда, в скорости после войны, проводники в вагонах и начальники поездов относились очень снисходительно. Да и ехать-то надо было не более часа, поэтому я легко находил с проводниками общий язык.
   Наша концертная деятельность продолжалась всего немногим, больше двух недель. Ее пришлось прекратить потому, что погрузка картофеля подходила к концу. В начале ноября мы должны были возвращаться в Хабаровск. Участники концертной группы привыкли друг к другу, сдружились, и я не ошибусь, если скажу, что всем нам жаль было расставаться. Но я был человек подневольный, и тут уж, как говорится, ничего не поделаешь. Добавлю только, что каждый из нас заработал немного денег. А мне как инициатору и главному организатору концертной группы выделили из общей суммы самый большой пай - 800 рублей.
   К вечеру 5 ноября загрузили картофелем последний эшелон. К нему прицепили три теплушки для нашей команды. Из нее в Нижнем Ингаше оставили всего человек десять. С какой целью они были оставлены, не помню. Отправление назначили на 6 утра. А в 5 ко мне пришел Николай.
   - Валентин, у меня к тебе есть предложение и просьба, - начал он.
   - Выкладывай свое предложение, - сказал я.
   - Давай вместе встретим праздник.
   - Как же я могу? Ты ведь знаешь, Коля, что мы завтра утром отправляемся.
   - Знаю, - ответил он, - пусть эшелон катит на восток, а мы отпразднуем 7 ноября, а 8-го я тебя посажу на пассажирский поезд, и ты легко догонишь своих ребят. Согласен?
   - Надо подумать, - ответил я.
   - Чего тут думать! Все элементарно просто. Ты не только сможешь догнать свой эшелон, но даже приехать в Хабаровск раньше его. Зато праздник отметим и как следует погуляем. Меня одна девушка в гости пригласила, и я ей уже сказал, что приду с товарищем. Так договорились?
   - А что за девушка? - спросил я.
   - Нормальная. И компания там должна быть хорошая. В общем, все узнаешь в свое время. Так договорились? Мне очень хочется праздник вместе с тобой встретить, и ты тоже не пожалеешь об этом.
   Знал бы он, и знал бы я тогда, как спустя всего три года я буду сожалеть о том, что согласился с его предложением. Пятого ноября 1947 года я дал Николаю свое согласие, предупредил старшего лейтенанта - своего начальника о том, что отстану от эшелона и догоню его позже в пути до прибытия в Хабаровск. Я рассчитал, сколько понадобится продуктов на команду в пути, выписал на них продовольственный аттестат с тем, чтобы старший лейтенант получил их в Иркутске, а чтобы не возить с собой подотчетные документы, книжку продовольственных аттестатов отдал ему.
   Рано утром шестого Николай снова удивил меня. Зайдя ко мне, он сказал:
   - Собирайся быстрей, а то на поезд опоздаем.
   - На какой поезд? - спросил я.
   - В Красноярск едем, там и праздник встречать будем, - ответил он.
   - Почему в Красноярск? Я думал, твоя знакомая живет здесь.
   - Нет, - широко улыбнувшись, пояснил мой приятель, - не здесь, а в Красноярске, так что давай пошевеливайся, не то на поезд опоздать можем.
   Свой чемодан я отправил с эшелоном, поэтому никаких лишних вещей у меня не было. Я умылся, попрощался со своими хозяевами, надел шинель, шапку, и мы с Николаем отправились на станцию. Не прошло и получаса, как пришел пригородный поезд Канск-Красноярск, а еще спустя минут двадцать мы с Николаем уже ехали в сторону Красноярска, до которого было около двухсот километров. Так что вскоре после полудня мы уже были там..
   - Ну и где живет твоя девушка? - спросил я Николая, - надеюсь, адрес ты не забыл.
   - А я его и не знал, - ответил он, - но я знаю, где она работает. Туда мы сейчас и отправимся, - ответил он и уверенно повел меня вперед, из чего я заключил, что он бывал в Красноярске раньше и хорошо знает этот город.
   Менее, чем через полчаса мы подошли к двухэтажному зданию, у входа в которое я прочел "Краевое финансовое управление".
   - Куда ты меня привел? - придерживая за рукав Николая, спросил я.
   - Привел туда, куда надо. Вот здесь и гулять будем, - ответил он.
   Николай открыл массивную входную дверь, мы вошли внутрь и поднялись на второй этаж. Мой спутник стал искать, вероятно, известный ему номер нужной комнаты, а, отыскав его, вдруг в нерешительности остановился, что совсем уж не было похоже на моего приятеля.
   - Ну, чего ты стоишь? Заходи. Ты же говорил, что тебя приглашали, - сказал я.
   - Конечно, приглашали, но знаешь, вот так сразу как-то неудобно, - ответил он.
   Я просто не узнавал моего приятеля. Неужели он серьезно влюбился, и любовь сделала его таким нерешительным, совсем не похожим на себя,- подумал я.
   Пока я так размышлял, дверь, у которой мы стояли, открылась, в коридор вышла женщина, и Николай тотчас же воспользовался этим.
   - Извините, - обратился он к ней, - у меня к вам огромная просьба. Скажите, пожалуйста, Жанне Шариповой, что к ней пришли.
   - Хорошо, - ответила она, - скажу.
   Женщина вернулась в комнату и, немного погодя, вышла вместе с девушкой, по приглашению которой мы с Николаем оказались в Красноярске. У нее было нерусское, но хорошенькое личико, черные короткие волосы и темные, почти черные глаза. Я подумал, что она, наверное, татарка или бурятка.
   - Коля! Как хорошо, что вы приехали, - приветливо улыбаясь и подавая ему руку, сказала она.
   - Я же слово дал, - ответил Николай, - а мое слово - закон.
   Они сказали еще что-то друг другу, а я во время этого короткого обмена любезностями стоял в ожидании, когда он меня с ней познакомит. Наконец очередь дошла до меня.
   - Жанна, я говорил тебе, что приеду с другом, и вот он перед тобой. Познакомься с ним - это мировой парень.
   Девушка протянула мне руку и я, назвав себя, пожал ее. Голосок у Жанны был звонкий, приятный, и говорила она чисто, без акцента.
   - Очень рада, - сказала Жанна, пожимая мою руку и продолжила, -поскольку Коля познакомил меня со своим другом, я, в свою очередь, познакомлю вас со своей подружкой. Постойте здесь, я ее сейчас позову.
   Она скрылась за дверью и через минуту вышла с той, о ком говорила.
   И каково же было мое удивление и даже, в какой-то мере, растерянность, кода в девушке, которая вышла вместе с Жанной, я узнал Нижнеингашского ревизора. Увидев ее, я почувствовал себя крайне неловко. Впрочем, о Николае можно было сказать то же самое. Я был зол на него за то, что он притащил меня сюда. Мысленно ругал себя за свое согласие составить ему компанию и уже намеревался повернуться и уйти, хотя понимал, что, поступив так, совершу бестактность. Пока я так колебался, не зная, какое решение принять, Жанна сказала:
   - Валя, познакомься с Колиным другом.
   А Николай в своей обычной шутовской манере добавил:
   - С самым лучшим парнем на свете и, между прочим, одесситом.
   А ревизорша, судя по всему, была нисколько не смущена.
   - Валентина, - улыбаясь и протягивая мне руку, сказала она. - Мне приятно познакомиться с человеком из города-героя Одессы. Говорят, что все одесситы - люди особенные.
   - Валентин, - назвал я себя и добавил - все эти разговоры об одесситах выдумка, но все равно спасибо.
   - Так мы с вами оказывается еще и тезки. Это тоже приятно.
   Я слушал и не переставал удивляться той разительной перемене, какая произошла с этой девушкой. И если бы я сам не был очевидцем того, как она преобразилась, то никогда бы не поверил, что такое быстрое превращение возможно в действительности.
   Моя новая знакомая, которую теперь в отличие от нашей первой встречи, я рассмотрел достаточно хорошо, была блондинкой, отнюдь не пышной. Ее рост почти равнялся моему. А лицо с острым носиком, по сторонам от которого на щеках были рассыпаны веснушки, с маленькими голубыми глазами, со светлыми короткими ресницами и такими же светлыми бровями, с тонкими губами неопределенного рисунка никак нельзя было отнести к лицам девушек, какие сразу привлекают к себе внимание.
   Пока я так думал, рассматривая девушку, она заговорила с Николаем.
   - Так значит, завтра праздник будем отмечать здесь все вместе?
   - Простите, - вмешался в разговор я, - а что нам делать сегодня. В гостиницу нас не примут, потому что, во всяком случае, у меня нет паспорта. А перспектива ночевать на вокзале, честно говоря, не очень прельщает.
   - Ну, зачем же на вокзале, - сказала Валентина, обращаясь уже ко мне, - переночуете у меня дома и, таким образом, сегодняшний вечер тоже проведем вместе.
   - Но это не совсем удобно, - сказал я, - два совершенно незнакомых человека вдруг без предупреждения приходят в дом. Думаю, что ваши родители вряд ли отнесутся к такому внезапному вторжению с пониманием. К тому же не просто вторжению, а вторжению с ночевкой.
   - А вот это пусть вас не волнует, - ответила она, - моя мама и брат - люди простые и все поймут правильно. Вот что, вы меня немного подождите внизу, это не долго. Я отпрошусь у начальства, и мы пойдем ко мне.
   Я обратил внимание на слова девушки "мама и брат" и подумал, что, наверное, отец ее погиб на фронте, а затем, когда мы остались одни, в сердцах обратился к Николаю.
   - Ну и сюрприз ты мне преподнес, Если бы я знал, к кому мы едем, ни за что бы не согласился.
   - Но и я не знал, что мы ее здесь встретим. А чем ты, собственно, недоволен? Не нравится тебе, Валя, ну и наплюй на нее. Не все ли равно, где гулять. Я абсолютно уверен, что завтра здесь будет куча других молоденьких девушек. Так что успокойся и не нужно на меня обижаться. В том, что мы с ней познакомились, есть и кое-что положительное. По крайней мере, нам не придется спать на вокзальных скамейках да еще при условии, что они будут свободны.. Ты обратил внимание, ведь Жанна нас к себе не пригласила. Валя оказалась более гостеприимной. Так что, не все так плохо обернулось, как тебе кажется.
   Ждать действительно пришлось недолго. Спустя минут двадцать наша новая знакомая вышла к нам уже в пальто и шапочке. Мы простились Жанной, которая сославшись на то, что ей необходимо закончить какую-то справку, вернулась на свое рабочее место, а мы втроем вышли на улицу. Шли долго, так как жила Валентина на окраине Красноярска вроде нашей одесской Кривой балки. А для того, чтобы туда попасть, нужно было перейти по мосту на другую сторону Енисея. Здесь, как и в Нижнем Ингаше, кривые, без всякого покрытия улицы были застроены бревенчатыми избами. Подойдя к одной из них, наша спутница открыла входную дверь со словами:
   - Вот здесь я и живу. Проходите, ребята.
   - Нет, только после вас, - сказал Николай и скорчив смешную рожу, изогнулся в глубоком поклоне.
   В комнате, куда мы вошли, было два небольших окна с простенькими холщевыми занавесками. Вплотную к одной из стен примыкала русская, выбеленная известкой печь с полатями. У другой стены стояла узкая металлическая кровать, в углу над табуреткой с тазом висел рукомойник и рядом полотенце на гвозде, а справа от входной двери была прибита вешалка.
   - Мама! Это я, - крикнула девушка, и уже обращаясь к нам, сказала, - раздевайтесь.
   В другой комнате-горнице, куда Валя пригласила нас после того, как она и Николай сняли с себя пальто, а я шинель, я увидел женщину лет сорока пяти. Нетрудно было догадаться, что это и есть мать девушки. Она сидела у окна и вязала чулок. Мы с Николаем поздоровались с ней.
   - Мама, - обратилась Валя к матери, - эти мальчики приехали к нам в управление в командировку, но им негде остановиться, поэтому я привела их к нам.
   - А я че, я ни че, - удивительно кратко и, как мне показалось, совершенно равнодушно ответила мать.
   Я обратил внимание на то, что Валя не спросила у матери, позволит ли та нам остаться, а просто сказала "привела к нам", из чего заключил, что она была уверена в своем праве приглашать в дом и оставлять на ночь всех, кого посчитает нужным. Этот казалось бы, пустячный штрих ее характера, который никто другой просто не заметил бы, у меня внезапно воскресил перед глазами того Нижнеингашского ревизора. Но мысль о ревизоре занимала меня лишь мгновенье, а потом я решил, что, может быть, так и надо, может быть, у них так принято, и стал рассматривать комнату, в которую мы вошли.
   Она была не намного больше первой. Здесь стоял квадратный, средней величины обеденный стол, покрытый скатеркой, две кровати, объемистый сундук и узкий фанерный платяной шкаф. На одной из стен висело небольшое зеркало, на другой часы с кукушкой.
   - Вы, мальчики, наверное, есть хотите, - спросила Валя.
   - Нет, спасибо. Мы до прихода к вам хорошо поели, - ответил я.
   - Не слушайте его, - перебивая меня, вмешался Николай, - я лично голоден, как волк, да и он тоже. Мы сегодня, чтобы не опоздать на поезд, даже не завтракали. Просто мой друг слишком скромный и стеснительный, поэтому и сказал, что сыт. А я парень простой и не гордый. Хочу есть - говорю да, не хотел бы - сказал нет.
   - Хорошо. Сейчас я что-нибудь придумаю, - сказала Валя, а затем обратилась к матери, - мама, посмотри, что там у нас есть, надо мальчиков покормить.
   Ее мать молча поднялась, отложила вязанье и вышла в соседнюю комнату. А Валя улыбалась, щебетала, задавала нам вопросы, рассказывала о себе, в общем, являла собой воплощенную любезность. Во-первых, я узнал, что зовут ее вовсе не Валентина, а Декабрина. Валей назвала она себя сама. Во-вторых, что родилась здесь 17 декабря 1927 года, что после школы, в которой была отличницей, поступила в красноярский финансовый техникум, что ее отец погиб не на фронте, а умер уже после войны. Много позже я узнал, что он сильно пил и однажды зимой, набравшись так, что не в состоянии был добраться домой, замерз на улице.
   Валя много спрашивала меня об Одессе, о месте моей службы, о том, когда меня демобилизуют, и что я намерен делать после армии. И вообще мне показалось, что она уделяет мне слишком много внимания, на много больше, чем Николаю, а во время нашего разговора даже несколько раз касалась моей руки, от чего я чувствовал себя неловко. А Николай был весел и, как обычно, чтобы развлечь нас, болтал всякую чепуху.
   Пока мы были заняты разговором, Валина мама приготовила еду. Она поставила на стол целый казан вареной горячей, вкусно пахнущей картошки, бутылку с постным маслом и соль. Каждый из нас клал картофелину на блюдечко, наливал туда немного масла, разламывал картофелину, солил, обмакивал в масло. Получалось очень вкусно. Валя рассказала нам, что в этом году картошка хорошо уродила. Они со своего огорода возле дома накопали десять мешков.
   А часов в шесть вечера вернулся домой ее младший брат - простой сельский парень, тоже, как и его сестра, со светлыми, почти белыми волосами. Он был высок, пожалуй, слишком худощав, мало разговорчив и часто покашливал. Я даже подумал, что у него туберкулез. Похоже, он уже где-то встречал праздник, потому что был явно навеселе. Однако его лицо было грустным и усталым. Звали его Анатолий. Он быстро поел и отправился спать в соседнюю комнату. Валина мама продолжала вязать и в общем разговоре участия не принимала. Затем и она ушла и легла в соседней комнате на полатях. А мы сидели долго. Болтали, играли в карты, и только далеко за полночь Валя решила, что пора отдыхать. Она постелила нам на кровати матери, сама потушила свет и легла на свою.
   Проснулись поздно. Позавтракали тем же, что и накануне. О разносолах в 47-м году никто не думал. Те, у кого был хотя бы картофель, благодарили за него бога.
   Анатолий утром куда-то ушел, Валина мать по-прежнему вязала. А я, Николай и Валя только после полудня отправились в Краевое финансовое управление, куда мы с Николаем пришли вчера и где сегодня должны были отмечать праздник.
   Подробности всего, что происходило дальше, я помню смутно. В моей памяти, как в калейдоскопе, одна яркая картинка быстро сменяет другую. Разглядеть отдельные детали этих картинок сейчас, спустя много лет, удается с трудом. Помню лишь вместительный актовый зал на первом этаже, небольшую сцену, стол президиума, за ним бюст Ленина, а слева от него трибуна и наконец длинное, нудное, тянувшееся более двух часов торжественное собрание. Помню важного начальника, который с трибуны начал свой праздничный поздравительный доклад с обзора международного положения. Затем он говорил о каких-то финансовых достижениях красноярского края, о перевыполнении плана, еще о чем-то и закончил здравицами в честь Великой Октябрьской социалистической революции, в честь мудрого, великого вождя товарища Сталина, в честь родной коммунистической партии, советского народа и пролетариев всех стран. Его доклад занял добрых сорок минут. После него к трибуне вышел начальник рангом пониже, который зачитал приказ о награждении премиями особенно отличившихся сотрудников управления и о вынесении благодарностей тем, кто отличился поменьше, называя всех поименно. Список был длинный, и после каждой названной фамилии звучали дружные аплодисменты. Декабрине Бажакиной тоже объявили благодарность. Услышав свое имя, она зарделась от удовольствия и гордости, а мы с Николаем и другими сидящими в зале аплодировали ей. Потом к трибуне выходили сотрудники управления. Они что-то говорили, кого-то и за что-то благодарили, брали на себя какие-то обязательства. Это было страшно скучно и утомительно. Но, как говорят: "Всему приходит конец". Торжественная часть закончилась, и объявили перерыв.
   Сначала мы с Николаем и двумя девушками (Жанна на торжественном собрании сидела рядом с нами) просто слонялись по коридору, разговаривая о всяких пустяках. Затем поднялись на второй этаж, и Валя показала нам комнату, где было рабочее место каждой. И тут Николай, выглянув в окно, крикнул:
   - Смотрите, снег, да какой сильный!
   И действительно за окном падал первый в этом году снег. Он был густой, крупный и уже укрыл крыши и карнизы домов на противоположной стороне улицы и саму улицу.
   Когда мы снова спустились вниз, из зала убрали лишние стулья, внесли и расставили столы, а на столах выпивку и закуску. Для голодного 47-го года закуска была очень даже приличная, а столы поставили так, чтобы сотрудники управления, сидящие за ними, могли видеть все, что будет происходить на сцене. После этого начался концерт художественной самодеятельности. Номеров было много и самых разных. В перерывах между номерами провозглашались тосты, пили и закусывали.
   За нашим столом сидели четверо: я с Николаем и Валя с Жанной. Подвыпив, мы с Николаем тоже решили принять участие в концерте. Вышли на сцену и станцевали с ним в паре чечетку, затем он рассказал несколько смешных анекдотов, а я спел под гитару две популярных в то время песни. Кажется, судя по аплодисментам, зрителям понравилось наше выступление, принимали нас хорошо.
   Часов в десять вечера столы раздвинули, освободив место для танцев. Танцевала в основном молодежь под музыку самодеятельного оркестра. Расходиться начали далеко за полночь, причем в основном люди пожилые. Молодежь продолжала веселиться. Часа в два ночи Николай с Жанной куда-то исчез, а Валя сказала, что снегу намело много и добираться домой будет сложно, да и поздно уже.
   - До утра придется остаться здесь, - сказала Валя.
   Она обещала где-то устроить меня, что, откровенно говоря, было очень кстати потому, что в этот вечер я немного перебрал, и отдых мне был просто необходим.
   Валя привела меня в просторный кабинет, который был обставлен хорошей мебелью с мягким креслом и даже небольшим диваном. Наверное, он принадлежал крупному начальнику.
   - Ну, ты доволен вечером? - спросила она.
   На "ты" мы уже перешли давно.
   - Конечно, доволен. Я тебе благодарен за этот вечер. Все было так хорошо, что я должен поцеловать тебя в щечку. Можно?
   - Целуй, - смеясь, ответила она. - Только почему же в щечку, можешь поцеловать в губы.
   Я не преминул воспользоваться разрешением, и мы, сидя на диване, целовались, разговаривали и опять целовались. Я ждал, что Валя уйдет отдыхать в другую комнату, но она из кабинета не ушла, она осталась вместе со мной.
   Я очень хотел спать и вскоре уснул. Однако отдыхать пришлось не более трех часов. А рано утром, когда едва начало светать, проснувшись и восстанавливая в памяти все, что происходило накануне и, в частности, в кабинете, где мы с Валей провели остаток ночи, я пытался выделить главное. До того, как заснуть, мы целовались. Что было дальше, помню смутно. Меня немного удивила легкая доступность девушки.
   - Может быть, она тоже была пьяна, - подумал я и решил, что, даже если это так, главная вина все равно лежит на мне, поскольку я воспользовался слабостью девушки, которую совсем не знаю, и которая не знает меня. Я считал, что Валя лишь по своему легкомыслию не ушла в другую комнату, осталась наедине с человеком, неспособным тогда контролировать свои действия. Значит, поступил я нечестно, нехорошо. И тут же дал себе слово: что бы теперь не случилось, не оставлять ее. Поскольку в ответе за все, что произошло между нами, только я один. Мою совесть немного успокаивало лишь то, что Валя не плакала, не упрекала меня, напротив - была весела и даже, когда я проснулся, поцеловала меня. Она позвонила по телефону, и вскоре к нам пришла Жанна с Николаем.
   А мне уже пора было догонять свой эшелон, и я сказал об этом Вале.
   - Приедешь в Хабаровск, непременно напиши мне, - попросила она и дала мне свой домашний адрес.
   После чего, поблагодарив девушек за прекрасно проведенное время, мы с приятелем простились с ними и отправились на железнодорожный вокзал. Идти было трудно, потому что, хотя мороз был небольшой, снегу за ночь выпало чуть ли не по колено, а улицы еще не расчистили.
   Пригородный поезд, следовавший через Нижний Ингаш, прибыл раньше моего. Я проводил Николая до вагона, и мы простились с ним навсегда. А я стал дожидаться скорого поезда Москва-Хабаровск, который должен был прибыть в Красноярск позже.

V

   В общем вагоне скорого поезда я устроился, разумеется, без билета. Своего места у меня не было, поэтому я влез на узкую багажную полку, пристегнул себя там ремнем к трубе, чтобы не свалиться вниз, и крепко заснул. Свой эшелон я обогнал только в Чите. Во время стоянки там скорого поезда я выяснил, что он должен прибыть в Читу примерно через четыре часа, поэтому я остался ожидать его здесь на вокзале.
   В конце дня я снова был со своими ребятами на нарах в теплушке. Паровоз пронзительно свистел, вагоны весело постукивали на стыках рельсов, в вагоне жарко топилась печка, до Хабаровска оставалось совсем немного. Все было бы хорошо, если бы не старший лейтенант - начальник команды. Я его застал в прекрасном настроении. Объяснялось оно тем, что его дом был уже близок. Но едва мы успели обменяться рукопожатием, как он мне сообщил, что только вчера, использовав книжку продовольственных аттестатов, которую я ему доверил, выписал и получил на всю команду продуктов еще на два дня, сверх положенных им по норме.
   - Этого нельзя было делать, - выслушав его, сказал я.
   - Почему нельзя? - удивился старший лейтенант. - А если ребятам не хватило того, что выписал ты в Нижнем Ингаше, и они есть хотели. Должен был я как начальник их накормить или нет?
   - Нет! - ответил я. - Солдату на день полагается определенная норма продуктов, а ты эту норму превысил, и теперь нам с тобой надо будет отвечать за это перед командиром батальона. Понял?
   - Как отвечать?
   - А так! Я на срочной службе, денег не получаю, а ты офицер. Вот у тебя он и вычтет из зарплаты стоимость выписанных лишних продуктов. Ясно?
   Я, конечно, прекрасно понимал, что виноват не меньше, а, пожалуй, больше старшего лейтенанта, потому что за питание солдат, в первую очередь, отвечал я. А он был явно обескуражен моим объяснением. Его веселое настроение моментально улетучилось, он поскреб затылок, потер пальцами подбородок и спросил:
   - Что же нам теперь делать?
   - Ладно! Ты особенно не расстраивайся, - ответил я. - Как говорится: "Бог не выдаст - свинья не съест". Как-нибудь выкрутимся.
   Двенадцатого ноября, в первой половине дня, эшелон прибыл в Хабаровск. Здесь тоже уже выпал снег и было холодно. После того, как мы покинули вагоны, старший лейтенант построил команду и повел ее в Волочаевский городок, где по-прежнему дислоцировался наш батальон. А там солдаты отправились в казарму, а мы со старшим лейтенантом пошли в штаб батальона, чтобы доложить о своем прибытии. Командир батальона был на месте. Старший лейтенант приложил ладонь к шапке, пытаясь по форме отрапортовать, но командир батальона, у которого, судя по всему, было отличное настроение, махнул рукой. Встал из-за стола, улыбаясь подошел к нам и, пожимая руку старшему лейтенанту, а затем мне, сказал:
   - Отставить! Знаю. Поработали хорошо и никаких ЧП. Молодцы!
   - Разрешите, товарищ майор, - обратился я к командиру батальона, - небольшое упущение у нас все-таки было.
   - Какое еще упущение? - стазу став серьезным, строго спросил майор.
   А когда я ему вкратце сообщил о перерасходе продуктов, уже совершенно другим, строгим официальным тоном резко спросил:
   - О чем же вы оба думали, когда выписывали эти продукты? Я вместо вас расплачиваться не собираюсь. Делайте что хотите, но чтобы эта задолженность в ближайшие дни была погашена. Ясно?
   - Так точно, - ответили мы в один голос.
   - Идите, выполняйте!
   Когда мы вышли из штаба, старший лейтенант выглядел растерянным, а его лицо было грустным.
   - Легко сказать - выполняйте, а как, - спросил он, обращаясь ко мне.
   - Подумаем, - ответил я, - безвыходных ситуаций не бывает.
   Внезапно я вспомнил, что у Вали в декабре день рождения, и стал думать, как бы к этому дню попасть в Красноярск. Постепенно у меня в голове начал созревать определенный план.
   - Слушай, - сказал я старшему лейтенанту, - когда я был в Красноярске, мне говорили, что там очень дешевое мясо.
   - Ну и что из того? Нам-то от этого ни холодно, ни жарко, - ответил старший лейтенант. - Какое отношение имеет красноярское мясо к нашим неприятностям?
   - А вот какое. У меня есть 800 рублей, что-то добавишь ты. Я с этими деньгами поеду в Красноярск, куплю там мяса, здесь мы его продадим намного дороже и покроем перерасход продуктов. Ну, как тебе нравится мое предложение?
   - Ты вроде здорово придумал, - ответил старший лейтенант, - может быть, мы и вправду сможем погасить эту проклятую недостачу.
   - Правильно рассуждаешь, и если ты согласен с моим планом, выбери подходящее время, ознакомь с ним командира батальона и выясни, как он к нему отнесется.
   На том мы в этот день со старшим лейтенантом и порешили. Мне было ясно с самого начала, что мой план по закупке дешевого мяса - авантюра чистейшей воды, во-первых, потому, что не мог вспомнить, действительно ли мне кто-то говорил о дешевом мясе. Во-вторых, если у меня и были какие-то способности, то уж, во всяком случае, не в коммерции. Если я что-то покупал, то всегда давал столько, сколько запросят, а если продавал, то брал столько, сколько дают. Так что и в том, и в другом случае всегда оставался в убытке. В этом я не раз имел возможность убедиться и прежде, и впоследствии. И все-таки желание сделать Вале сюрприз своим внезапным приездом к ней в день ее рождения было настолько велико, что напрочь отвергало все разумные доводы против этой поездки. Здравый смысл в данном случае был бессилен.
   А примерно в начале декабря старший лейтенант при нашей встрече сообщил мне, что командир батальона дал согласие на поездку в Красноярск.
   - Мне его даже уговаривать не пришлось, - сказал старший лейтенант. - Делайте что хотите, - согласился майор, - но чтобы никаких долгов за батальоном не числилось.
   - Вот и отлично. Готовь деньги, а я выпишу командировку с 12 декабря дней на десять. Это, исключая дорогу, позволит мне пару дней побыть в Красноярске. Думаю, что за это время я вполне управлюсь с намеченными закупками.
   - Больше 500 рублей дать тебе не могу, - предупредил старший лейтенант.
   - Ладно, сколько дашь, столько дашь, - ответил я.
   Деньги интересовали меня меньше всего. Главное было попасть в Красноярск ко дню рождения.
   Десятого ноября, когда я уже получил командировочное предписание (цель командировки в нем, естественно, не была связана с мясом), меня вызвал к себе начальник штаба батальона капитан Прибыш. Как всегда он был серьезен и строг. Я с ним прослужил три с половиной года, видел его спокойным, разгневанным, взбешенным, но ни разу добродушным и улыбающимся.
   - Старший сержант, - начал он после того, как я по форме доложил о своем прибытии, - ты командируешься в Красноярск.
   - Так точно, товарищ капитан, - ответил я, хотя терпеть не мог эти дурацкие, тупые армейские "так точно" и "никак нет".
   - Ты слушай, а не перебивай, положив ладони на стол, за которым сидел, и даже чуть привстав, отдернул меня начальник штаба.
   - Ты купишь мясо и мне. Но денег у меня нет, поэтому я дам тебе отрез на костюм. Ты его там продашь за 1200 рублей, не меньше. А на эти деньги купишь для меня мясо. Понял?
   - Понял, товарищ капитан.
   - Отрез дам тебе завтра, а пока иди.
   - Слушаюсь, - ответил я и вышел из штаба.
   Я как будто чувствовал, что поручение капитана закончится для меня неприятностями, и мне очень не хотелось связываться с ним, но он был начальник, а я подчиненный, поэтому пришлось согласиться.
   Утром 12 декабря я уже сидел в общем вагоне поезда "Хабаровск-Москва", а 17 в полдень поезд прибыл в Красноярск. Сразу с вокзала я, прежде всего, отправился на рынок, чтобы продать там отрез капитана Прибыша. В отличие от Хабаровска здесь было очень много снега, а мороз переваливал за сорок градусов. Шинель не особенно защищала от такого холода, но я был доволен хотя бы тем, что, выезжая в командировку, сообразил вместо сапог надеть немецкие бурки. В них я чувствовал себя отлично.
   На рынке ходил не долго, потому что торговаться я не умею. К тому и суровая сибирская зима подгоняла. Я быстро продал отрез, правда, дали мне за него не 1200, а всего 1000 рублей. Я взял эти деньги, не торгуясь. Во-первых, потому, что это, как я уже говорил, против моих правил. А во-вторых, времени у меня было в обрез. Я решил, что 200 рублей добавлю капитану из своих денег.
   Затем я отправился по магазинам искать для Вали подарок. Искал я долго. Если мне какая-то вещица нравилась, оказывалось, что она мне не по карману, а то, что я мог купить на свои деньги, представлялось мне безвкусным и даже пошлым. Наконец после долгих поисков я остановился на хорошенькой хрустальной вазочке, которую и взял, заплатив за нее около четырехсот рублей. Затем я перекусил в какой-то столовой и, только когда наступил вечер, я отправился к Вале. Чтобы сократить путь к ее дому, решил идти не по мосту, а напрямик через Енисей по льду. Наконец, после всех своих дневных мытарств часам к семи вечера я добрался к Валиному дому. К моему глубокому разочарованию там я застал только ее брата и мать, которая узнала меня, впустила, сказав, что дочь еще не приходила с работы, и что если я желаю, то могу подождать ее.
   Валя пришла в начале одиннадцатого, а увидев меня, была страшно удивлена. Я поздравил ее с днем рождения, а брат, которому я дал деньги, сбегал за бутылкой. Ее мать что-то приготовила, и мы сели за стол. Валя сказала, что задержалась на работе потому, что отмечала с подружками свой день рождения, говорила, что очень рада моему приезду, спрашивала, как мне удалось отпроситься у командира. А я рассказал ей о придуманной комбинации с мясом. Она громко смеялась над моей выдумкой, а потом спросила:
   - Как же ты теперь отчитаешься перед начальством? Мясо-то у нас очень дорогое, и никакой выгоды от купли его в Красноярске и продажи в Хабаровске у тебя не получится. Будет один убыток.
   - Ладно, - ответил я, - главное, что смог приехать и повидать тебя, а там как-нибудь выкручусь.
   Мать и Валин брат вскоре пошли отдыхать, а мы еще долго сидели, разговаривая о всякой всячине. Утром Вале надо было идти на работу, поэтому мы встали рано. Она приготовила чай, а затем я пошел провожать ее в управление. День обещал быть хорошим - тихим, но морозным. Дым из печных труб стоял вертикальными белыми столбами. Под ногами весело поскрипывал снег. Я сказал Вале, что проводив ее, сразу отправлюсь на рынок покупать мясо и сегодня же уеду из Красноярска, так как по времени, указанном в моей командировке, не имею права оставаться здесь дольше. Его осталось только на дорогу. Когда мы подошли к месту ее работы, Валя сказала мне:
   - Зайдем вместе. Я отпрошусь минут на двадцать и немного провожу тебя.
   - Спасибо, - ответил я, -мне это будет приятно.
   Мы вошли внутрь. Валя поднялась наверх, а я остался внизу в вестибюле. Ждать пришлось долго. И я уже намеревался идти на второй этаж, чтобы выяснить, что там случилось, когда увидел Валю на лестнице. Ее лицо было озабоченным.
   - Знаешь, что произошло? - взволнованно спросила она меня.
   - Нет, конечно, - ответил я. - А что же такое случилось?
   - Сегодня объявили денежную реформу. Вводят новые деньги и меняют их на старые один к десяти.
   - Да, - сказал я, - такого оборота я никак не ожидал, но отчаиваться не собираюсь. Мне и не в такие ситуации приходилось попадать. Сейчас надо только сообразить, с чего начинать, чтобы и из этой выбраться.
   - Прежде всего, тебе надо обменять деньги, и я тебе в этом помогу. Давай их сюда.
   Я отдал ей всю свою наличность - 1900 рублей, и Валя снова побежала наверх. Спустя немного времени, она спустилась и вручила мне 190 рублей новыми деньгами. Я поблагодарил ее и сказал:
   - Не провожай меня. Ты и так, занимаясь моими делами, потеряла много времени. Твоему начальству это может не понравиться.
   - Не беспокойся, у меня начальник хороший, он поймет,- ответила Валя.
   Однако на том, чтобы проводить меня, больше не настаивала. Она лишь попросила, сразу же по приезду в Хабаровск написать ей. Затем мы простились, и я отправился на рынок за мясом. Я располагал 190 рублями. Из них 120 принадлежали капитану Прибышу, 50 старшему лейтенанту и всего 20 мне. Я сразу решил капитану ничего не покупать и вернуть ему деньги за отрез. На свои же, если бы даже захотел - ничего купить не мог. Оставалось лишь рассчитывать на 50 рублей, принадлежавших старшему лейтенанту. Вот с ними я и пошел на рынок за мясом. Там за 70 рублей мне удалось купить небольшую тушку барана, после чего можно было считать, что операция по закупке мяса закончена. Оставалось лишь, подхватив покупку под мышку, отправиться на вокзал и ждать там своего поезда.
   Во второй половине дня я уже обосновался на верхней полке вагона, предварительно пристроив своего барана в холодном тамбуре, где ему, словно в морозильнике, была обеспечена полная сохранность.
   Не стану описывать свой обратный путь. Скажу лишь, что в Хабаровск поезд прибыл 23 декабря вечером. Я взял своего барана и отправился в Волочаевский городок. Там кто-то из встретившихся мне знакомых офицеров сказал, что мой старший лейтенант сегодня дежурит в штабе батальона, поэтому я пошел не к нему домой, а в штаб. Войдя в фанзу, я оставил барана у двери, а сам зашел за перегородку, где за столом с красной повязкой дежурного по штабу на рукаве сидел мой приятель по несчастью. Увидев меня, он тут же встал. На его лице чувство надежды сменялось сомнением и наоборот.
   - Ну что, купил мясо? - прежде, чем поздороваться со мной, спросил он.
   - Купил, - весело улыбаясь, ответил я, вышел за перегородку, взял за ногу барана и вынес его на свет.
   - Это все? - снова спросил он.
   - Все, - ответил я, - я заплатил за него ровно 70 новых рублей.
   На его лице теперь было написано разочарование и растерянность. Он не стал упрекать меня, потому что все понял.
   - Ясно, - со вздохом сказал он, - всему виной эта проклятая денежная реформа. Но, что же нам теперь делать?
   - Я тебе уже однажды говорил, что безвыходных положений не бывает. Что-нибудь придумаем, - ответил я.
   Так что со старшим лейтенантом все для меня обошлось благополучно. Тем более, что он ничего не потерял, а напротив, так как я к его пятидесяти рублям добавил свои двадцать. Теперь мне предстояло отчитаться перед капитаном, а это, как я понимал, будет значительно сложнее. С командиром батальона тоже предстоял трудный разговор, и, поскольку отчитываться за перерасход продуктов мне нужно было именно перед ним, я решил обезопасить себя, прежде всего, с этой стороны, для чего утром на следующий день отправился в хозчасть дивизии к моему приятелю старшему сержанту Ларину. В помещении хозчасти кроме него работали еще несколько человек. Николай встретил меня широкой добродушной улыбкой.
   - Где ты пропадал столько времени? - встав из-за стола и крепко пожимая мне руку, спросил он.
   - Сейчас расскажу все по порядку, - ответил я, - давай только выйдем в коридор.
   - Пойдем, - согласился Ларин и обнял меня рукой за плечи.
   Когда мы вышли, я рассказал Николаю о своей командировке в Нижний Ингаш, о перерасходе старшим лейтенантом продуктов и о приказе комбата в ближайшие дни оплатить этот перерасход. Командир батальона, конечно, понимал, что у меня денег нет, и что за свою заботу о солдатах отвечать придется одному старшему лейтенанту. Но я не могу согласиться с этим, потому что вина за перерасход продуктов в первую очередь лежит на мне. Если бы я не отдал ему книжку продовольственных аттестатов, ничего бы не случилось. А у него семья и всего лишь лейтенантская зарплата, из нее он уже отдал мне 500 рублей, которые денежная реформа превратила в 50. На них я купил барана, но этим он никак не перекроет недостачу.
   - Коля, подскажи, как выбраться из этой передряги? - попросил я Ларина.
   - Давай подумаем, - ответил Николай. - Говоришь двухдневное питание на сто человек?
   Он, потирая пальцами подбородок, что-то подсчитал в уме, затем почесал за ухом и сказал:
   - Это для дивизии не так уж много. Попробую поговорить с ребятами и списать ваш долг. Так что можешь успокоить своего старшего лейтенанта. Разумеется, баран обошелся ему дороговато, но тут уж ничего не поделаешь. И командиру батальона скажи, что вопрос о перерасходе продуктов ты в хозчасти дивизии уладил.
   - Не знаю, как и благодарить тебя, Коля. Без твоей помощи мне ни за что бы не выпутаться из этой переделки.
   - Ладно, чего там. Мы же друзья, а друзья должны выручать друг друга, - ответил Николай.
   Расставшись с Лариным, я решил повидать еще одного своего приятеля из оперативного отдела штаба дивизии и зашел туда. Полковник - начальник отдела, увидев меня, спросил:
   - Старший сержант, ты когда приехал?
   - Вчера вечером, товарищ полковник, - ответил я.
   - Капитан Прибыш передал тебе мой приказ?
   - Нет, товарищ полковник. Я его еще не видел.
   - Ладно, завтра с утра приходи сюда, поможешь ребятам.
   - Слушаюсь, товарищ полковник.
   Я подошел к своему приятелю, но поговорить нам не удалось. Он выполнял какую-то срочную работу, поэтому мы отложили нашу беседу на следующий день. Он мне только сказал, что из батальона уже звонил капитан Прибыш и спрашивал обо мне. Так как ничего хорошего от встречи с ним я не ждал, то подошел к полковнику и попросил:
   - Товарищ полковник, разрешите мне сегодня приступить к работе.
   - Ну что ж, давай, так даже лучше. В отделе тебе объяснят, что нужно делать, - ответил начальник оперативного отдела.
   И я остался работать здесь до конца дня, хотя вполне отдавал себе отчет в том, что тяжкого объяснения с капитаном Прибышем все равно не избежать.
   На следующее утро капитан, чтобы наверняка застать меня, пришел в казарму к подъему и, подойдя ко мне, сказал:
   .- Ну, докладывай, что ты привез?
   - К сожалению, товарищ капитан, ничего. Ваш отрез я продал, как вы приказали за 1200 рублей, но мясо покупать не решился. Оно там дороже, чем мне говорили.
   Я достал из кармана новых 120 рублей и протянул их капитану со словами: "Вот ваши деньги в целости и сохранности".
   Лицо капитана побагровело от возмущения.
   - Я тебе дал отрез, который стоил 1200 рублей, а ты мне возвращаешь в десять раз меньше, - закричал он.
   - Но я же не виноват, что объявили денежную реформу, - пытался объяснить ему я.
   - Я ничего не хочу знать! - еще громче заорал он. - Я тебя научу в армии служить! Десять суток гауптвахты! Повтори!
   - Есть десять суток гауптвахты, товарищ капитан.
   - Старшина, ко мне! - брызгая слюной, снова закричал он.
   На его зов прибежал батальонный старшина-сверхсрочник. Ему было лет под тридцать, и призывался в армию он, скорее всего, из какого-нибудь глухого села, где возможно, закончил несколько классов средней школы. Никакой специальности старшина не имел. Единственное, что он знал и к чему привык, была армейская служба. К тому же здесь одевали, кормили и платили хоть и небольшую зарплату, поэтому он и остался в армии на сверхсрочную службу.
   - Немедленно остриги его наголо, - показывая на меня пальцем, приказал капитан, - и под арест. Выполняй, бегом!
   - Слушаюсь, - ответил старшина и побежал за машинкой для стрижки волос.
   А капитан, круто повернувшись ко мне спиной, отошел к окну, видимо намереваясь убедиться в точности исполнения своего приказа и желая воочию увидеть, когда меня как арестанта будут стричь наголо. А я, воспользовавшись короткой паузой, пока капитан глядел в окно, а старшина еще не вернулся, подойдя к телефону, позвонил в оперативный отдел штаба дивизии и попросил к телефону полковника. Через минуту полковник взял трубку:.
   - Слушаю, - сказал он.
   - Товарищ полковник, вас беспокоит старший сержант Бекерский. Я сегодня не смогу к вам прийти.
   - Почему? Ты что заболел? - спросил полковник.
   - Нет, товарищ полковник. Я здоров, но не смогу выполнить ваш приказ, потому что капитан Прибыш арестовал меня на десять суток.
   - А он там? - снова задал мне вопрос полковник.
   - Так точно. Здесь.
   - Дай ему трубку.
   - Товарищ капитан, - крикнул я начальнику штаба, - вас просит к телефону полковник.
   Капитан быстро подошел ко мне, взял из моих рук телефонную трубку и сказал: "Капитан Прибыш слушает". Что ему говорил полковник, не знаю. Но, судя по тому, как менялось выражение лица капитана, скорее всего, ничего хорошего. Он пытался говорить что-то в свое оправдание, но полковник, видимо, обрывал его. Наконец он положил трубку на место, и со злобой глядя на меня, крикнул: "Марш в оперативный отдел".
   На гауптвахту меня не посадили. Я понимал, что благодарить за это должен полковника - начальника оперативного отдела. Но с тех пор капитан возненавидел меня лютой ненавистью, причину которой я, откровенно говоря, не понимал. Ведь я полностью вернул ему ту сумму, в какую он оценил свой отрез, добавив к тому же своих двадцать рублей. И в том, что объявили денежную реформу, тоже моей вины не было. Единственно, чем можно было объяснить агрессивное поведение капитана - это его глупостью, жадностью и мстительностью. На своем долгом жизненном пути я встретил лишь еще одного такого же жадного, злобного, вероломного и мстительного дурака, как капитан Прибыш, Нет, пожалуй, не такого, а много хуже и гаже капитана. Но о нем я расскажу позже. Капитан - солдафон, недалекий человек, с сомнительным образованием. К нему в какой то мере можно и нужно было быть снисходительным. А тот, второй, имел докторскую степень и профессорское звание. Впрочем, если носитель любых степеней и званий по своей внутренней сущности дурак и подлец, они не могут превратить его в умного, а тем более в порядочного человека.
   Из-за всех этих неприятностей я написал в Красноярск только одно письмо и вскоре получил на него ответ. Он был написан аккуратным почерком, круглыми, ровными буквами. Валя в нем писала, что постоянно вспоминает меня, очень хочет снова встретиться и надеется, что наша встреча обязательно состоится. Просила, чтобы я как можно чаще писал ей, и что будет с нетерпением ждать моих писем. После этого мы стали часто писать друг другу.
   Ну, а капитан Прибыш, наверное, причинил бы мне еще много неприятностей, если бы ему вдруг не присвоили очередное воинское звание майора и не перевели из нашего отдельного мотоциклетного батальона в 50-й стрелковый полк на должность заместителя командира полка по строевой части.
  

VI

   Сразу после нового года меня вызвал командир батальона. А когда я пришел в штаб и доложил о своем прибытии, он спросил:
   - Ну что, комбинатор, провалилась твоя операция с мясом?
   - Так точно, товарищ майор, провалилась, - ответил я, - но наш долг с батальона списан.
   - Знаю, что списан, а если бы не списали, то сидеть бы тебе на гауптвахте, как пить дать, а у старшего лейтенанта высчитали бы весь перерасход из зарплаты.
   Только он произнес эти слова, как в помещение штаба вошел старший лейтенант, с которым я был в Нижнем Ингаше. Я еще подумал, прямо как в украинской пословице: "Про вовка помовка, а вовк у хату шасть". Увидев старшего лейтенанта, я обратил внимание на его шапку-ушанку. Она была явно не военного образца и какого-то непонятного рыжего цвета. Меня даже удивило, что командир батальона не сделал ему по поводу шапки замечания. Хотя, возможно, он уже видел старшего лейтенанта в этой шапке раньше и говорил ему о ней.
   - Товарищ майор, - начал старший лейтенант, пытаясь доложить о своем приходе.
   - Отставить! - махнул рукой майор.- Вот что, старший лейтенант и старший сержант. Вам необходимо снова отправиться в Нижний Ингаш и отвезти нашим людям, которые там остались, постельное и нательное белье, а также кое-какие теплые вещи. Я посылаю вас вдвоем потому, что вы уже там были, а кроме того, увезти все вещи одному будет тяжеловато. Все, о чем я сказал, получите у старшины. Идите, выписывайте командировку на десять суток, продовольственный аттестат и завтра же отправляйтесь. Выполняйте!
   Когда мы со старшим лейтенантом вышли из штаба, я спросил его:
   - Откуда у тебя такая чуднАя шапка?
   - Мне ее сосед подарил, - ответил он. - Понимаешь, моя старая шапка намокла от снега, я положил ее на печку, чтобы просохла, и забыл. А когда вспомнил, она с одной стороны так подгорела, что носить ее было уже нельзя. На новую у меня пока денег нет, вот и надел эту, прикрепив к ней звездочку.
   - А как тебе нравится наше новое задание?- спросил я.
   - Не береди душу. Сам, небось, понимаешь? - ответил он.
   -Понимаю. Еще как понимаю. Тебе только второй, а мне уже третий раз придется мотать в ту сторону и снова десять суток болтаться в поездах. Но ничего не поделаешь - служба. Получил приказ - выполняй. И никаких разговоров. Иди, выписывай командировку, аттестат и домой, жену обрадуй. А я к старшине. Узнаю, приготовил ли он белье и теплые вещи.
   Когда я пришел к нему, все что нужно было отвезти в Нижний Ингаш, старшина уже собрал и увязал в солдатскую простыню. Узел получился объемистый, неуклюжий. Перспектива, таскаться с ним по станциям и вагонам, была малоприятной.
   Утром следующего дня мы со старшим лейтенантом отправились на железнодорожный вокзал. Кто-то из начальства батальона сказал мне, что сопровождать военное имущество должен непременно человек вооруженный. Поэтому я взял с собой автомат ППШ с круглым диском. Узел с вещами мы с моим напарником несли вместе, держа его за противоположные концы. Скорый поезд "Хабаровск-Москва", на котором бы мы могли попасть к месту своей командировки, уходил только поздно вечером, поэтому мы не стали дожидаться его, а взяли билеты на другой, следовавший только до Иркутска. Мне казалось, что он шел страшно медленно и подолгу стоял на станциях.
   В Иркутск мы добрались только во второй половине четвертого дня пути. Здесь уже под вечер втащили свой узел в вагон пригородного поезда в расчете к утру попасть к месту назначения. Вагон, в который мы влезли вместе со своим узлом, практически не отапливался, был грязен и почти пуст, поэтому нам представилась возможность выбрать любые места. Освещение в нем тоже было более, чем скудное. Разместившись со старшим лейтенантом на двух разделенных столиком нижних полках, я обратил его внимание на то, что между смежными, соседними полками не было обычных сплошных перегородок. Полки отделяли друг от друга лишь низенькие бортики. Я такой необычный вагон видел впервые.
   Наш поезд делал частые, а порой долгие остановки. На этих остановках те немногие пассажиры, что были в нашем вагоне, выходили, а новых попутчиков не прибавлялось, отчего близко к полуночи мы со старшим лейтенантом остались в вагоне одни.
   - Пожалуй, пора отдыхать, - сказал я ему.
   - И я того же мнения, - согласился он. - Ты ложись, а я подежурю. Через пару часов я разбужу тебя, и тогда ты будешь охранять вещи, а я посплю. Согласен?
   - Вполне, - ответил я. - Но будь внимателен. Сейчас в вагоне кроме нас никого нет, но нет гарантий в том, что позже к нам никто не подсядет, поэтому осторожность не помешает.
   - Ладно, - ответил старший лейтенант, - все будет в порядке.
   Он удобно устроился на своей полке, опершись спиной на узел с вещами, а я, положив автомат рядом с собой, лег на другой. Когда я уже задремал, на каком то полустанке в наш вагон вошли два молодых парня в черных форменных шинелях. Я их увидел, уже засыпая, и подумал: "Это, наверное, моряки, а моряки люди порядочные, и опасаться их не следует". .И с этой мыслью я заснул.
   Когда я снова открыл глаза, поезд стоял, а за окнами вагона намечался рассвет. Старший лейтенант на узле с вещами сладко спал. Я выглянул в окно. Название станции было хорошо освещено электрическими фонарями. Это был Нижний Ингаш.
   - Вставай, приехали, - сказал я, толкая старшего лейтенанта в бок. - Часовой ты никудышний. За сон на посту тебя бы в самый раз суток на пять на гауптвахту посадить следовало бы. Да ладно, на первый раз прощаю, - пошутил я. - Давай выгружаться.
   Старший лейтенант виновато улыбнулся, что-то невнятно пробормотал в свое оправдание и стал искать свою шапку. Но ее нигде не было. Он и узел отодвинул, и под полку заглянул, и за перегородку на соседнюю полку, но все его поиски ни к чему не привели. Шапка исчезла. Тогда я обратил внимание на то, что одна сторона узла выглядит не так, как раньше, и понял, что нас обокрали. Стащили шапку, а что унесли из узла, было пока неизвестно.
   Мы со старшим лейтенантом взяли узел за концы и, покинув вагон, отправились в станционное помещение для пассажиров. Мороз на улице, наверное, зашкаливал за минус сорок, поэтому мой спутник без шапки явно испытывал дискомфорт. И хотя он сам был виноват в том, что его шапку украли, я ему от души сочувствовал.
   - Вытащи из узла пару полотенец и завяжи голову и уши, - сказал я ему, но он наотрез отказался.
   - О чем ты говоришь! Я офицер -и вдруг с головой, укутанной полотенцами, словно пленный фриц под Сталинградом. Ни за что!
   - А ты думаешь, что в такой мороз без шапки ты выглядишь привлекательнее? Напрасно, уверяю тебя. К тому же голову застудить запросто можешь.
   - Все равно не хочу никаких полотенец! - в сердцах сказал он.
   - Ну что ж, как знаешь, тогда берем узел и пошли пока на станцию.
   Нижнеингашский вокзал, если его можно так назвать, был достаточно вместительным, и людей, ожидающих поезда, направляющегося на восток или запад, здесь было много. В вокзальном помещении было тепло и даже душно. Мы положили свой узел на скамью в углу недалеко от входа, старший лейтенант сел рядом, потирая замерзшие уши, а я, перекинув ремень автомата через плечо, решил пройтись, чтобы немного размяться. Проходя между рядами сидящих на скамейках людей, я вдруг к великому удивлению и одновременно радости увидел на одном из сидящих шапку старшего лейтенанта. Если бы это была обычная шапка, какие носят все средние офицеры, я мог бы ошибиться, но эту шапку не узнать было просто невозможно, хотя красную звездочка с нее уже сняли. И шинель на парне была черная. Но теперь я понял, что это была шинель не моряка, а учащегося ФЗУ. Когда я подошел к нему, парень, разомлев в тепле, сидя дремал. Я его легонько стукнул прикладом автомата в бок. Он открыл глаза и непонимающе уставился на меня.
   - Доброе утро, приятель, шапку не продашь? Сколько запросишь? Куплю, не торгуясь,- сказал я.
   - Какую шапку? Я ничего не знаю, - видимо поняв, в чем дело, залепетал парень, пытаясь приподняться со скамьи и убежать.
   - Ах, ты не понимаешь! Ну, так я тебе сейчас объясню, - сказал я, загоняя патрон в патронник и снимая затвор с предохранителя. - Вставай, пойдем. Я тебя с местной милицией познакомлю. Дернешься бежать, уложу на месте. Понял?
   Я крикнул старшему лейтенанту, чтобы тот с узлом шел ко мне. А когда он подошел, мы повели воришку в помещение администрации станции. Дежурный милиционер был на месте, и я ему объяснил, в чем дело. Мы развязали узел и выяснили, что оттуда украли четыре простыни и несколько пар портянок. Звездочку с шапки старшего лейтенанта нашли в кармане парня. Он ее не выбросил, решив, наверное, оставить себе на память. Куда делся с простынями и портянками его приятель - говорить отказался. Заниматься этим вопросом дольше у нас со старшим лейтенантом не было времени. Милиционер нам пообещал, что если задержат второго воришку и отберут у него украденное, то тотчас же передадут простыни и портянки нашим ребятам, находящимся здесь. А мы со старшим лейтенантом в тот же день, выполнив с небольшими издержками приказ командира батальона, уже налегке сели в скорый поезд "Москва-Хабаровск" и теперь без всяких приключений вернулись к месту своей службы.
  
  
  

БУДНИ В БАТАЛЬОНЕ

   После описанной мною командировки начались обычные армейские будни. Медленно проходили дни, недели, месяцы. Кончился студеный январь, прошел густо снежный февраль, наворотивший большие белые сугробы на всех хабаровских улицах. И вот пришел март, и уже висят по утрам на карнизах, на желобах и на железных картузах зданий остроконечные сосульки, сверкающие на солнце как срезы горного хрусталя радужными огоньками.
   А в конце марта нашему художественному самодеятельному коллективу приказали готовиться к конкурсному концерту, в котором должны были принять участие такие же коллективы из других воинских частей Приморского военного округа, и который, как нам сообщили, состоится в здании хабаровского театра музыкальной, комедии. Подготовка к концерту была короткой, спешной и концертную программу составили кое-как - на скорую руку.
   В день концерта погода была пасмурная, дул сильный северо-западный ветер, широко раскачивались вершины деревьев, и я ясно почувствовал отдаленный, еле уловимый, радостный, волшебный запах весны.
   Когда наш коллектив, состоявший из пятнадцати человек, во главе с капитаном - начальником дивизионного клуба прибыл в театр часам к десяти утра, ответственный за проведение концерта полковник - заместитель командира дивизии по политической части, был уже там. Он сказал нам, чтобы мы старались, и выразил надежду, что первое место будет за нашей дивизией.
   В соревнованиях за первенство в конкурсе кроме нас должны были участвовать представители еще двух дивизий военного округа, дислоцированных вне Хабаровска, которые прибыли в театр почти одновременно с нами. Начало концерта было назначено на одиннадцать часов. К этому времени зал был полностью заполнен зрителями: солдатами, сержантами, офицерами. Жюри разместилось в первом ряду партера. Здесь же в первых рядах сидели актеры театра.
   Первыми представили свои концертные программы гости. Самодеятельные актеры старались во всю: пели, плясали, читали стихи и отрывки прозы, а зрители не скупились на аплодисменты и дружно аплодировали представителям как своих, так и не своих частей. Коллектив нашей дивизии завершал концертную программу. Большая ее часть прошла успешно, а потом вдруг случилась небольшая заминка - затянулась пауза между номерами выступления. Капитан - начальник клуба нервничал, пытаясь заполнить ее. У него даже лоб вспотел от волнения. Но что-то не ладилось. И тогда паузу предложил заполнить сержант из 50-го полка, который не входил в группу дивизионной художественной самодеятельности, хотя посещал почти все репетиции, наверное, просто, как говорят: "из любви к искусству", если бы речь шла о настоящем театральном коллективе. Мы к нему давно привыкли, считали своим. И в этот раз сержант был с нами в качестве болельщика. Он подошел к капитану и сказал: "Товарищ капитан, разрешите, пока вы подготовите следующий номер, я спою песню. Очень хорошая, народная, душевная песня. Только пусть мне кто-нибудь подыграет на гитаре". Капитан сначала отмахнулся от него:
   - Как можно без репетиции? - сказал он. - И потом, что за песня? Я не знаю ее, не слышал.
   - Песня народная, - упрашивал сержант. - За успех я ручаюсь.
   Капитан колебался, а пауза затягивалась. И тогда капитан решился.
   - Объявляйте песню, - сказал он. И уже обращаясь к сержанту, спросил, - как она называется?
   - Тетя Шура, - ответил тот.
   Капитана, видимо, смутило странное название народной песни, но время шло, и больше медлить было нельзя.
   - Хорошо, выходи на сцену, - сказал он.
   Песню объявили, и сержант запел громко, так, как если бы пел в строю. У меня сохранился в памяти только один куплет из этой песни:
  
   "Если вы за нашей тетей
   Вдруг ухаживать начнете,
   Я скажу вам наперед,
   Вам этот номер не пройдет"
  
   Куплетов было несколько, и за каждым следовал совсем уж неприличный припев, который я не решаюсь здесь привести..
   Сержант был прав. Успех оказался действительно грандиозным. Я во время его пения смотрел сквозь щель занавеса в зрительный зал. Актеры театра хватались за животы, покатываясь от смеха. А полковник - замполит дивизии побагровел от возмущения. Но аплодисменты были бурные.
   Закончив свою "Тетю Шуру" сержант со счастливым сияющим лицом раскланялся и ушел со сцены. За кулисами его встретил полковник.
   - Десять суток гауптвахты! - с трудом сдерживая бешенство, приказал он. - Повтори!
   - Слушаю, десять суток,- грустно ответил сержант.
   Его только что сияющая улыбка исчезла с лица, и оно выглядело растерянным и печальным.
   - Кто тебе разрешил выйти на сцену? - спросил, немного успокоившийся полковник.
   - Товарищ капитан, - ответил тот.
   - Товарищ капитан, - зло повторил полковник. - А что он думал, когда выпускал тебя?
   И уже обращаясь к капитану, который стоял тут же бледный, растерянный, у него кажется, даже руки дрожали, спросил: "Что, эта позорная песня входила в программу концерта?"
   - Никак нет, товарищ полковник, - запинаясь, ответил капитан.
   - Так какого же черта ты выпустил этого дурака на сцену?
   - Виноват, товарищ полковник.
   - Ладно, я с тобой потом разберусь.
   Первого места мы не получили. Возможно "Тетя Шура" в этом сыграла не последнюю роль.
   После концерта актеры театра пригласили его участников остаться на танцы. Желающих нашлось немного. Остались в основном офицеры. Рядовые и сержанты предпочли танцам обед в своих столовых. Но я, разумеется, остался. Танцевали в основном бальные танцы, и тут я чувствовал себя вполне на высоте. Сразу пригласил приму театра и почти во все время танцев выбирал только ее. Это была молодая, стройная, хорошенькая женщина с короткими черными волосами, большими карими глазами и приятным певучим голосом. Она прекрасно танцевала. А судя потому, что отказала нескольким офицерам, пытавшимся тоже приглашать ее, и танцевала только со мной, вероятно, оценила во мне достойного партнера.
   - Где вы научились так хорошо танцевать? - в перерыве между двумя танцами, улыбаясь, спросила она.
   - Попробуйте угадать, - ответил я.
   - Нет, гадать я не хочу. Вы лучше сами скажите, где? Это ведь, надеюсь, не секрет?
   - Конечно, нет. И если я вам назову свою гражданскую специальность, вы сразу поймете где.
   - Вы меня заинтриговали. Так кем же вы работали до армии?
   - Актером Одесского украинского музыкально-драматического театра. Так что мы с вами, в некотором роде, коллеги, - ответил я.
   - Вот теперь все ясно, - смеясь, ответила она. - Мне очень приятно познакомиться с коллегой из Одессы.
   И мы, назвав свои имена, пожали друг другу руки.
   Наша встреча в тот день была единственной. С тех пор прошло много лет, и я забыл ее имя. Помню только, что танцы в хабаровском театре музыкальной комедии доставили мне намного больше удовольствия, чем концертная программа воинской художественной самодеятельности. Я как будто немного побыл в своем родном одесском театральном коллективе, который так любил и так тосковал по нему.
  
  
  

В ВОЕННОМ ГОСПИТАЛЕ

I

   Все четыре первых месяца 1948 года я постоянно писал в Красноярск Вале и исправно получал ответы. Но начиная с конца апреля письма от нее перестали приходить. Я написал несколько безответных писем и понял, что больше писать нет смысла. Разумеется, мое самолюбие было задето, но я не слишком переживал по причине Валиного непонятного молчания. Она не хочет отвечать мне. Наверное, я ей разонравился. Ну что ж, такое бывает. На ней свет клином не сошелся. Надо просто забыть все, что было между нами, решил я.
   А армейская жизнь шла своим чередом. В мае были проведены дивизионные полевые учения, которые проходили в нескольких десятках километров от Хабаровска и продолжались пять суток. Весна развернулась над тайгой неописуемой прелестью. Стояли погожие дни. Солнце рано вставало из-за сопок, поросших пихтою, сосной и елью, расстилало по небу румяное покрывало и, медленно поднимаясь, наполняло радостью и дебри лесов, и долину небольшой реки. Тогда утренняя прохлада переходила в теплый день. Таежный воздух насыщался смоляным, опьяняющим ароматом, долина реки благоухала запахом ромашки, полыни, мяты и отцветающей черемухи.
   Теплый, даже жаркий день сменялся вечером, за ним приходила таежная ночь, иной раз такая холодная, что закрайки лесных болот покрывались тончайшим слоем ледка, а трава и листья деревьев седели и в голубоватом свете луны казались сотканными из серебра.
   Во время учений я опять временно работал в оперативном отделе штаба дивизии. Чертежной работы было очень много. Помню, я трудился без сна и отдыха, если не считать коротких перерывов для еды, трое суток, после чего заснул, как убитый, в штабной палатке прямо на земляном полу. Сколько я так проспал, не знаю. Вероятно, долго - больше десяти часов.
   Во время войны мне приходилось спать в худших условиях: и на мокрой земле, и в мороз на снегу. В ту пору организм не только мой, но у всех фронтовиков, вероятно, приобретал какую-то защитную реакцию от всякого рода простуд и болезней. А вот теперь дня через два после учений я почувствовал легкое недомогание. Мне становилось все хуже и хуже. Я почувствовал, что у меня высокая температура, поэтому решил обратиться в санчасть. Там была очередь. Пришлось ждать. Я сел на скамью и потерял сознание. Потом мне рассказали, что ребята, которые вместе со мной ожидали приема, сообщили о моем состоянии врачу, он вызвал машину скорой помощи, и меня отправили в военный госпиталь.
   В итоге я оказался в госпитальной палате на больничной койке. После рентгена выяснилось, что у меня плеврит и воспаление легких. Мое состояние было очень скверным. И если бы не пенициллин, который мне по предписанию лечащего врача вводили каждые четыре часа днем и ночью на протяжении более месяца, я вряд ли остался бы жив. Моя добрая фея-крестная, о которой я уже говорил в начале этой повести, снова в который раз спасла мне жизнь.
   В первые дни пребывания в госпитале температура все еще оставалась высокой, и я был так слаб, что плохо сознавал окружающее. К концу первой недели болезни мне стало немного легче, и я смог сознательно воспринимать происходящее вокруг. Моя палата, находившаяся на втором этаже, была небольшой, светлой, чистой с высоким потолком и двумя окнами, выходившими в госпитальный парк. В ней помещались шесть коек, которые занимали молодые парни примерно одного со мной возраста. Кто-то уже выздоравливал, кто-то чувствовал себя совершенно здоровым, а один из пациентов с абсцессом легких в тяжелейшей форме был совсем плох. Он был так худ, что на него жалко и даже страшно было смотреть. У этого парня остались лишь кожа да кости. Я подумал, что он скорее всего уже не жилец на этом свете. Его из нашей палаты куда-то перевели, а затем мы узнали, что он вскоре умер.
   В результате частой смены моих товарищей по палате я не успел ни с кем из них подружиться, поэтому не помню ни их имен, ни из каких они частей, ни откуда родом. Расскажу лишь о единственном сохранившемся в моей памяти комичном эпизоде, связанном с ними, вернее с одним из них.
   Однажды вечером, когда уже закончился ежедневный вечерний обход дежурного врача, мы, кто лежа на койке, кто сидя переговаривались между собой. Вечер был душный, поэтому окна в палате раскрыли настежь. Из госпитального парка доносился тонкий дурманящий запах каких-то цветов. Иногда слышался говор проходивших под окнами людей. Вдруг за окном в парке залаяла собака. Она лаяла долго, не переставая, может быть, на кошку, а может быть по какой-то другой причине. Один из ребят, которому этот лай надоел, поднялся с койки, подошел к окну и выглянул наружу. Не знаю, увидел ли он там, в темноте надоевшую ему собачонку, но он вместо того, чтобы крикнуть на нее, что было бы вполне естественно, вдруг сам начал лаять по-собачьи. Собака замолкла, а он, свесившись через подоконник, продолжал лаять. В это время видимо привлеченная лаем нашего товарища в палату вошла дежурная сестра. Она в недоумении остановилась у двери. Собака залаяла снова, а наш коллега увлеченно вторил ей. Эта сцена продолжалась довольно долго. Дежурная сестра все еще наблюдала молча, а мы все давились от смеха. Наконец она окликнула лаявшего:
   - Что это ты выдумал, - сказала дежурная, - во всех палатах уже свет погасили, отдыхают, а ты собачий концерт устроил. Ложись быстренько на свое место и выключайте свет.
   Виновник этого происшествия отпрянул от окна, покраснел, вероятно, понимая, что вел себя очень глупо. Не говоря ни слова, он повернул выключатель, дежурная медсестра вышла из палаты, а мы еще долго вполголоса подтрунивали над виновником этого собачьего концерта.
   Лечащий врач, капитан медицинской службы, человек средних лет, всегда внимательный и вежливый вызывал и, наверное, не только у меня, искреннюю симпатию. Позже, когда мое здоровье пошло на поправку, и я достаточно окреп, я даже стал ему кое в чем помогать - измерял температуру у больных, оформлял их температурные графики. Он научил меня перкутировать моих товарищей по палате. Так что я считал себя в какой-то мере его ассистентом. У меня тогда даже появилась мысль после демобилизации тоже стать врачом.
   Уколы нам всем и мне в частности делали медицинские сестры, ни внешности, ни имен которых я теперь, естественно, не помню, за исключением одной, которую звали Аня. Это была девушка или моя однолетка, или немного младше меня, среднего роста, стройная, худенькая, с симпатичным лицом, скромная, всегда внимательная и приветливая. Ее отношение к нам было не казенным, а добрым и заботливым. Она непременно спрашивала, как я себя чувствую, как спал, не нужно ли мне чего. Когда Аня делала укол, измеряла температуру или подавала лекарство, мне порой казалось, что ко мне она особенно внимательна. Не знаю, может быть, соседи по палате думали об Ане так же по отношению к себе. В общем, мое здоровье шло на поправку. Кормили в госпитале хорошо, а мне по предписанию капитана даже какое-то время к обеду давали немного красного вина. Так что примерно через месяц я начал ненадолго выходить в парк при госпитале.
   Как-то, находясь там во второй половине дня, я вдруг увидел идущую по направлению ко мне Аню, но не в белом халате и белой косынке с красным крестиком, к которым я привык, а в простеньком светлом платьице с короткими рукавчиками. Я даже сначала не узнал ее. И только когда она, подойдя совсем близко, улыбнулась, понял, что это Аня.
   - Моя самая любимая сестричка и спасительница, наверное, уже направляется домой? - спросил я девушку.
   - Да, мой рабочий день закончился, - снова улыбнувшись, ответила она.
   - А вам далеко добираться к дому?
   - Нет, я, как и многие другие наши сотрудники, живу здесь же, на территории госпиталя, - ответила Аня.
   - Анечка, вы не будете возражать, если я проведу вас?
   - У меня нет причин отказаться от вашего предложения тем более, - она сделала небольшую паузу, а затем лукаво глянув на меня продолжила, - что я сама хотела попросить вас об этом.
   Так разговаривая о всяких пустяках, мы подошли к небольшому одноэтажному флигелю.
   - Вот здесь я живу, - останавливаясь, сказала Аня.
   - Уже пришли? Так скоро. Жаль, - сказал я.
   - Отчего жаль? От того, что мне не надо ходить на работу издалека? - спросила девушка.
   - Нет, совсем не поэтому. Мне просто хотелось бы еще поболтать с вами, - ответил я.
   Аня поправила волосы, чуть помолчала, вероятно, думая о чем-то своем, а затем, заглянув мне в глаза, улыбнулась и сказала:
   - А знаете, Валя, мое желание совпадает с вашим. Но зачем же разговаривать здесь? Пойдемте ко мне, я покажу вам свою комнатку, посмотрите, как я живу.
   Комната, куда мы вошли, была маленькая, узкая с одним окном. Вся ее обстановка состояла из столика у окна, двух стульев, полочки на стене с несколькими книжками и металлической кровати совершенно такой же, как больничные койки в нашей палате. Глядя на эту комнатку с ее убогой обстановкой, я почему-то сразу вспомнил описания женских монашеских келий, которые встречал в литературе.
   Я у Ани оставался почти до ужина. Рассказывал ей об Одессе, о своем театре, о службе в армии и о много другом. А Аня говорила о себе. О том, что после восьмого класса школы окончила курсы медсестер и с тех пор работает в этом госпитале. Что ее родители живут недалеко от Хабаровска, что у них там, на берегу Амура свой домик и небольшой приусадебный участок земли, что она иногда ездит к родителям, чтобы помочь им по хозяйству. Во время нашего длинного разговора мы, не сговариваясь, перешли на "ты",.отчего он стал более дружеским и доверительным.
   - Ты вот влюблен в свою Одессу, и судя потому, как ее описываешь, она, наверное, действительно очень красива и самобытна, - сказала Аня, - но я считаю, что хабаровский край - лучшее место на земле.
   - Твои слова о Хабаровском крае меня ничуть не удивляют. Ведь каждому дорога своя родина - место, где он родился, впервые увидел небо, солнце, звезды. Дорог даже воздух своей родины. И все равно, какая она - южная жаркая Африка, северная снежная с вечной мерзлотой тундра или благодатные средние широты, каждый человек за редким исключением одинаково любит ее и предан ей всю свою жизнь.
   - Так значит, здесь тебе не нравится? - спросила Аня.
   - Почему не нравится? Я в Хабаровске уже полтора года и в какой-то мере привык к нему, но домой хочу страшно. Было бы можно, полетел бы туда сейчас же.
   - А ты бы не хотел остаться здесь?
   - Что ты! Поменять мою Одессу на Хабаровск? Ты задала несерьезный вопрос. А почему ты спросила меня об этом?
   - Просто так, - ответила она.
   Уже наступили сумерки, и я не видел выражения лица Ани, но по ее голосу понял, что она ждала не такого ответа.
   Мы какое-то время сидели молча. Каждый думал о чем-то своем. Аня нарушила молчание первая и тихо, почти шепотом произнесла:
   - Валя, мне так хотелось бы, чтобы ты остался в Хабаровске, - и уже громко добавила, - тебе пора в палату, а не то опоздаешь на ужин.
   С этого дня я иногда заходил к Ане поболтать, и почти всякий раз она сводила разговор к одному и тому же. Как-то она спросила.
   - Ну, а если бы ты полюбил местную девушку, ты бы остался здесь?
   - Никогда! Я бы забрал ее с собой, конечно, при условии, что она отвечала бы мне взаимностью.
   - А как ты смотришь на то, чтобы, когда тебя выпишут из госпиталя, съездить ко мне? Ты увидишь, в каком чудесном месте стоит наш домик. Погуляем там, я тебя познакомлю с моими родителями.
   - А почему бы и не съездить, когда выпишут, - ответил я.
   Аня была славная девушка. Я понимал, что многим ей обязан за постоянную заботу обо мне. Наверное, она сделала больше всех, чтобы я снова стал здоровым человеком. Но благодарность и любовь - понятия разные, и поэтому я не мог и не хотел ничего ей обещать.
   Я уже чувствовал себя совершенно здоровым и надеялся, что совсем скоро вернусь в свою часть. Но моей надежде не суждено было осуществиться. И вот почему. Как-то после завтрака, оказавшись на госпитальной спортивной площадке, я решил проверить, насколько окреп, для чего сделал на турнике несколько упражнений и сразу почувствовал себя плохо. Поднялась температура, и я снова оказался прикованным к койке. Мое пребывание в госпитале затянулось еще на долгих два месяца.
  

II

   Примерно в начале сентября после полудня, когда я находился в своей палате, мне сообщили, что внизу меня спрашивают. Я был крайне удивлен этим, так как не представлял, кто бы это мог быть. Я спустился вниз и вышел во двор. У входной двери стояла девушка с тремя небольшими розами в руке. Ее лицо было мне очень знакомо, но я не сразу сообразил, кто она. И только, когда девушка улыбнулась и протянула мне руку, я, наконец, вспомнил ее.
   - Маша! Вот это сюрприз! - воскликнул я, - как ты узнала, что я в госпитале? Ведь мы с тобой не виделись уже больше года.
   - Очень просто, - смущаясь, ответила она, - я хотела повидать тебя, но одной идти к вам в батальон было неловко, поэтому я уговорила подругу пойти вместе со мной. Там мне и сказали, где ты. А это я тебе принесла, - слегка покраснев и передавая мне цветы, сказала Маша.
   - Огромное тебе спасибо, Машенька. Я очень рад, что ты не забыла меня и даже решила навестить. Ты замечательная девушка. Ну, рассказывай, как живешь, как в техникуме?
   - Все нормально, Валя, я уже перешла на третий курс. Но давай лучше поговорим о тебе. Когда ты заболел? Чем? Как сейчас себя чувствуешь?
   - Согласен, Машенька. Давай говорить обо мне. Сядем вон на ту скамейку, и я отвечу на все твои вопросы.
   Мы подошли к скамье под деревом с густой пышной кроной, и Маша села.
   - Ты не будешь возражать, если я схожу в палату, чтобы поставить цветы в воду? Я хочу сохранить их как можно дольше, - сказал я.
   - Конечно, не буду, - улыбаясь, ответила Маша. - Иди, я подожду.
   Мои соседи по койкам, увидев меня с розами в руке, были явно удивлены. Наверное, у каждого из них в этот момент в душе шевельнулось чувство зависти, потому что за все время, что я находился в госпитале, никому, как, впрочем, и мне, никто никогда не только не дарил цветов, но даже не приходил.
   - Хорошая у тебя девчонка, - сказал парень, койка которого стояла рядом с моей. - Чего же ты ее так быстро отправил?
   - А чего ты решил, что я отправил? Она ждет меня в парке, - ответил я.
   Я попросил у дежурной сестры банку, налил в нее воды и, опустив туда розы, поставил ее на своей прикроватной тумбочке, после чего вернулся к Маше.
   Она пробыла у меня больше двух часов. Я говорил, а Маша участливо, широко открыв глаза, слушала, ахала, вздыхала и даже, когда я сказал, как в санчасти потерял сознание, крепко сжала своими пальчиками мою ладонь.
   Прощаясь со мной за воротами госпиталя, Маша протянула мне руку.
   - Желаю тебе как можно скорее выздороветь, - сказала она, не выпуская мою руку из своей. А затем, застенчиво улыбнувшись, спросила, - можно я еще приду к тебе?
   - Зачем ты спрашиваешь! Конечно, приходи, я всегда буду рад тебя видеть.
   - Какая милая, славная и, судя по всему, добрая девушка, - подумал я, когда Маша ушла, и вдруг почему-то мысленно сравнил ее с Валей. В этом сравнении Валя во многом уступала Маше.
   Пока я был в госпитале, Маша приходила ко мне каждую неделю, а иногда даже дважды. Буквально перед тем, как меня выписали из госпиталя, Маша пришла в очередной раз. Во время нашей беседы в парке она задала мне почти тот же вопрос, какой задавала Аня:
   - Валя, ты не собираешься после демобилизации остаться в Хабаровске, - спросила она.
   - Разумеется, нет, - ответил я. - Больше четырех лет я не видел мать, отца, сестренку. Ты не представляешь, как я соскучился по дому, по морю, по моей Одессе. Нет, Машенька, как только придет заветный приказ, тотчас же соберу свои вещички, и прощай Хабаровск. Впрочем, собирать то у меня практически нечего, так что сборы много времени не займут.
   - Но ты же можешь повидать родных, погостить там месяц или даже два, а затем снова вернуться сюда.
   Меня искренне удивили эти слова девушки.
   - Зачем? - спросил я Машу. - Что мне здесь делать?
   - Не знаю, - опустив глаза, ответила она, - но я очень хотела бы, чтобы ты вернулся, - и снова повторила, - очень. Папа устроил бы тебя на хорошую работу, помог бы с жильем. Я ему и маме много рассказывала о тебе, и они одобряют мою дружбу с тобой. Ведь мы друзья, не так ли?
   - Конечно друзья, Машенька, - ответил я.
   - Так почему же ты не хочешь остаться в Хабаровске? Неужели он так плох по сравнению с Одессой?
   Меня очень тронула искренность и непосредственность девушки. Поэтому я не смог твердо сказать ей, что не вернусь сюда никогда.
   - Вот поеду домой, осмотрюсь, а тогда уж буду решать, что делать дальше, - сказал я ей.
   - Нет, я понимаю, я чувствую, больше того я уверена, что если ты уедешь, то уже не вернешься, - печально сказала Маша. - Не вернешься... А я так хотела, так надеялась, что ты останешься.
   Маше едва исполнилось шестнадцать. По моим представлениям она была подростком, на которого я с высоты своих двадцати трех смотрел как на девочку-школьницу - хорошенькую, приятную в общении, в беседе и только. Я никогда не связывал с Машей ничего серьезного. Мне такое просто в голову не приходило.
  
  
  

В 50-м полку

I

   Наконец уже во второй половине октября мое пребывание в госпитале, изрядно мне надоевшее, закончилось. В день выписки я проснулся еще до рассвета, проснулся как-то внезапно без мутного перехода от сна к яви, с чувством легкой свежести и со сладкой уверенностью, что там, за окнами, под открытым небом, в нежной ясности занимающегося утра происходит какое-то простое и прелестное чудо. Так иногда в детстве меня ласково пробуждала до зари веселая песня скворца. Я распахнул окно и сел на подоконник. В еще холодном воздухе в уже голых ветвях деревьев путались застрявшие ночью как тончайшая кисея, обрывки ночного тумана.
   После завтрака, выполнив все полагающиеся при выписке формальности, получив справку о том, что я ограничено здоров, я отправился в свой батальон. Однако там меня ожидал новый сюрприз. Когда я доложил начальнику штаба о своем прибытии, он сообщил мне, что меня перевели из батальона в 50-й стрелковый полк. За четыре с лишним года армейской службы я усвоил, что в армии не принято выяснять причину того или иного приказа или распоряжения начальства, - их необходимо беспрекословно выполнять. Поэтому я сходил за своими вещами, которые находились в каптерке у старшины батальона, взял свой небольшой чемодан, в котором помещалось все мое личное имущество, и с чемоданом в руке пошел в 50-й полк, размещавшийся, как я уже упоминал ранее, здесь же в Волочаевском городке. По дороге туда я подумал, что теперь мне снова придется служить, если не под прямым, то под косвенным началом майора Прибыша, а это ничего хорошего не обещало. Да ладно, решил я, ведь говорят же в народе: "Бог не выдаст, свинья не съест", как-нибудь обойдется.
   В штабе полка находился только помощник начальника штаба - ПНШ 1 капитан. Позже я узнал, что его фамилия была Ворошилов. Вместе с капитаном работали еще два писаря, с одним из которых - Володькой Шавлюком я в дальнейшем подружился. Капитан был высокий, худощавый человек лет тридцати пяти с приятным интеллигентным лицом. Я доложил ему, что прибыл из госпиталя и что до болезни служил в мотоциклетном батальоне. Капитан выслушал меня, открыл какой-то журнал, полистал его и сказал, что я зачислен в первый батальон полка в минометную роту командиром минометного расчета, но работать буду в полковой художественной мастерской. Такое назначение меня вполне устраивало, хотя я и не мог понять, откуда капитану стало известно о моих скромных способностях в области графики. Впрочем, это в данном случае не имело значения. Кем я только не был за время своей службы в армии: и рядовым курсантом, и командиром пехотного отделения, и наводчиком в минометном расчете, и радистом, и старшиной дивизиона, и начальником клуба полка, и начальником столовой отдельного батальона и вот теперь, наконец, назначен полковым художником. В армии такие служебные превращения вполне обычны, естественны и далеко не редки.
   Капитан Ворошилов впоследствии тоже стал моим добрым и верным другом. Он был на редкость приятным и хорошим человеком. Однажды, когда я рассказывая ему о себе, сказал, что в пехоте во время войны был представлен к ордену Красной звезды, но не получил его из-за перехода после ранения в другую часть, капитан заверил меня, что дело с орденом поправимо. Он обещал навести справки по этому вопросу, предварительно взяв у меня полевую почту полка, в котором я служил до ранения. Ниже я привожу копию справки о льготах, которую я послал родителям, но они ею так и не воспользовались. А справка эта дорога мне тем, что на ней стоит подпись капитана Ворошилова - глубоко уважаемого мною человека.
   Итак, снова казарма, хотя только в ночное время - от "отбоя" до "подъема". Она располагалась на небольшой площади и представляла собой массивное прямоугольное двухэтажное здание с двумя входами. Спальное помещение первого батальона, куда я был зачислен, было на втором этаже. Когда я поднялся на второй этаж, там кроме дежурного сержанта и дневального никого больше не было. Личный состав батальона ушел на занятия. Я объяснил дежурному, кто я, и попросил его указать мне свободную койку. Они здесь, как и в казарме мотоциклетного батальона, были двухярусные. С такими же твердыми, непонятно, чем набитыми матрасами, такими же твердыми подушками, с застиранными простынями и наволочками и тощими, далеко не первой свежести, солдатскими одеялами. У входной двери стояла непременная тумбочка для дневального. В общем, казарма - как казарма. Правда, в отличие от батальонной отопление здесь было не печное, а центральное, о чем свидетельствовали радиаторы под окнами. Отопительный сезон к тому времени уже начался. В этом можно было легко убедиться, приложив ладонь к одному из радиаторов, что я и сделал. Судя по степени его нагрева, были все основания предположить, что страдать от избытка тепла на протяжении зимы не придется.
   До обеда оставалось еще около двух часов. Поэтому, засунув чемодан пока под койку, я решил сходить в мастерскую, где мне предстояло работать. Она находилась неподалеку от казармы в небольшом одноэтажном флигеле. Когда я вошел туда, там оказалось всего две комнаты, разделенных узким темным и грязным коридорчиком. Убедившись, что одна из комнат заперта, позже я узнал, что в ней квартировал полковой врач с женой, я открыл дверь во вторую и вошел в нее. Это была просторная светлая комната с двумя окнами, выходившими на казарменную площадь. У одного их окон стоял мольберт, у которого высокий стройный сержант что-то писал маслом на холсте, натянутом на подрамник. Посредине комнаты помещался длинный стол, заваленный тюбиками с красками, кистями разных размеров, рулонами бумаги. На стенах были полки, наполненные всякой всячиной, вероятно, необходимой для трудившихся в мастерской людей.

0x01 graphic

  
   Второй полковой художник - среднего роста в гражданском платье был примерно лет на семь старше своего напарника. Он сидел на табуретке у стола и, держа большую жестяную банку между колен, что-то размешивал в ней кистью.
   Я поздоровался с ними и сказал, что по распоряжению начальства направлен сюда им в помощь и сразу предупредил, что могу рисовать только карандашом, акварелью и гуашью, а масляными красками никогда раньше не пользовался.
   - Хорошо, что прислали подмогу, - приветливо улыбнувшись, ответил тот, что сидел. - Работы у нас навалом. Давай знакомиться. Меня зовут Григорий, - и он протянул мне руку.
   Пожимая ее, я назвал себя. Сержант, который писал у мольберта, переложил кисть в левую руку и тоже протянул мне правую.
   Леонид, - сказал он, и, не промолвив больше ни слова, опять принялся за работу.
   Мне он сначала показался угрюмым флегматиком, и я подумал, что наши отношения с ним вряд ли сложатся. К счастью, мое первое впечатление об этом парне оказалось ошибочным. Он оказался скромным, застенчивым, влюбленным в свое дело человеком, приятным собеседником и хорошим товарищем. В отличие от меня Леонид свой жизненный путь давно выбрал и твердо шел по нему. После демобилизации мы с ним какое-то время переписывались, но потом, не помню уж по какой причине, а может быть без всякой причины, наша переписка прекратилась, о чем я сейчас искренне сожалею. Я не знаю, как сложилась его дальнейшая судьба, и стал ли он, как хотел, признанным художником.
   Спустя несколько дней от Лени я узнал, что его напарник работал в полку по договору - вольнонаемным.
   Григорий, как я понял в процессе совместной работы с ним, относился к своему делу без особого пристрастия. Оно ему давало возможность заработать на жизнь. Он ведь, в отличие от нас с Леней, успел обзавестись семьей, и ему надо было ее кормить. Часто, когда полковых заказов было поменьше или по окончании рабочего дня, он занимался явной халтурой: рисовал на холстах лебедей, русалок и прочую ерунду, а затем эти "произведения искусства" с успехом сбывал на Волочаевском базарчике в качестве прикроватных ковриков. В целом же человек он был прямой, простодушный, веселый, любитель выпить и вообще, как говорят, рубаха-парень.
   Я сказал им, что только сегодня выписался из госпиталя, в котором пролежал без малого полгода, и что в их полку тоже первый день.
   - А раньше где лямку тянул? - спросил Григорий.
   - С января 1947 здесь в Хабаровске, в Волочаевском городке, в мотоциклетном разведбатальоне. А до этого в Германии служил.
   - Да! Далеко тебя занесло, старшой, можно сказать на другой конец континента, - сказал Григорий, с интересом взглянув на меня. Он даже оставил в покое свою банку и снова спросил.
   - А родом ты откуда?
   - Из Одессы, - ответил я.
   - Значит, одессит Мишка, так?
   - Не Мишка, Валька, - поправил я.
  

0x01 graphic
-

В художественной мастерской

Слева - Леня Хлыст, посредине я, справа Гр

  
   - Это не важно. Главное, что одессит. Вот что, одессит, ты сегодня отдыхай, а на работу приходи завтра утром. Сегодня мы и без тебя управимся, а завтра посмотрим, что ты можешь. И как принято говорить в армии: "Не можешь - научим, не хочешь - заставим". Но ты нас не бойся, мы с Ленькой люди хорошие. С нами не пропадешь,
   - А я и не боюсь. Меня, Григорий, испугать трудно. Я уже много раз пуганный, и как видишь, ничего - жив-здоров.
   - Ну, вот и порядок. Значит, сработаемся, - заключил он и крикнул своему напарнику.
   -Эй! Будущий Шишкин, кончай работу, смотри, роты уже в столовую шлепают. И вам с нашим новым коллегой пора туда же.
   Леонид оторвался от своей работы и выглянул в окно.
   - И, правда, идут, - сказал он, положил кисть, предварительно тщательно вытерев ее, судя по запаху, скипидаром, подошел к рукомойнику, висевшему на стене у двери над тазом на табуретке, и вымыл руки.
  
   Из разговора с Гришей я понял, что в нашем коллективе, который теперь уже состоял из трех человек, он - старший не только по возрасту, но и по должности.
   - Ну что, Валентин, пойдем обедать, раз время подошло, - обратился ко мне Леня.
   - Можно, - ответил я, - хотя не уверен, что меня в полку уже успели поставить на довольствие.
   - Успели, не успели, неважно, обед все равно дадут, пошли.
   Итак, я стал полковым художником. Правда, рисовать мне не пришлось. Я оформлял всевозможные стенды армейской направленности, писал кистью гуашью какие-то длинные назидательные тексты, лозунги на обратной стороне обоев или на красных полотнищах. Разумеется, столько свободного времени, сколько я имел, заведуя столовой, у меня теперь не было. Но все же в строю не ходил, минометным расчетом не командовал, пользовался относительной свободой. Снова принимал участие в художественной самодеятельности дивизионного клуба и не расставался с надеждой после демобилизации вернуться в театр, из которого ушел на фронт. Помню, как зимними вечерами после ужина до отбоя мы, собравшись в роте по несколько человек у едва теплых радиаторов, задавали друг другу один и тот же давно наболевший вопрос: когда же, наконец, объявят долгожданную демобилизацию военнослужащих 1925 года рождения. Время шло, мы ждали, что он придет со дня на день, а его все не было. А, между тем, уходили лучшие годы в жизни человека. Нас продолжали держать, непонятно для чего. Научить чему-либо новому не могли. Все мы в массе своей прошли войну, кто с немцами, кто с японцами. Да и вообще чему, кроме как убивать, в армии учат? Может быть, нас и держали так долго только потому, что считали духовно искалеченным, ни к чему не пригодным, потерянным поколением. Может быть...
   Иногда меня вызывали в оперативный отдел штаба дивизии или в штаб полка для выполнения срочных чертежных работ. Больше всего я дорожил дружбой с капитаном Ворошиловым. Он имел высшее образование, был начитан, хорошо знал историю, особенно военную. Поэтому беседы с ним всегда были интересны и поучительны. Володька Шавлюк - круглолицый, светловолосый среднего роста парень относился к разряду людей, которые в любых условиях постоянно балагурят, подшучивают над собой и над другими и, хотя Володькины шутки порой бывали злыми, глядя на широко улыбающуюся добродушную физиономию этого парня на него трудно было сердиться.
   В штабе я познакомился еще с одной любопытной личностью - с капитаном Столяровым. Он исполнял обязанности начальника химической службы полка и за делом и без дела часто прибегал в штаб. Внешность у него была самая заурядная, и я бы никогда не обратил на него внимания, если бы не его постоянная бросающаяся в глаза суетливость и толстый портфель, с которым он никогда не расставался. Глядя на капитана, можно было подумать, что он всегда страшно занят, куда-то торопится и опаздывает.
   Подойдя к кому-нибудь из штабных писарей, он обычно спрашивал:
   - Что ты печатаешь?
   И независимо от того, нужен ли был ему этот документ или нет, капитан непременно просил:
   - Сделай и для меня экземплярчик, - а получив его, тут же засовывал в свой таинственный портфель.
   Он и ко мне иногда подходил с просьбой нанести на карту какую-нибудь нужную ему обстановку.
   - А вы что, сами не можете? - спрашивал я.
   - Нет, я могу, но у тебя это лучше получится, - отвечал он.
   Однако я не сомневался, что сам он просто не мог толком этого сделать.
   - Товарищ капитан, вы куда-то спешите? - часто кто-нибудь спрашивал его.
   - Ой, не говори. У меня столько дел, не знаю, как и справлюсь с ними, - отвечал он..
   В полку даже появилась такая ироничная нарицательная фраза: "Дел, как у Столярова".
   В полку я подружился еще с одним толковым и весьма интересным парнем - полковым радистом, но наша дружба с ним закончилась печально. О нем и о том, что с ним случилось, я рассказал в предыдущем томе своей повести.
   А однажды меня вызвал в штаб замполит полка. Он мне был не симпатичен, но никаких промахов я за собой не чувствовал и поэтому недоумевал, зачем я ему понадобился. Однако встреча с замполитом оказалась чрезвычайно приятной. Он меня поздравил и вручил новенький орден Красной звезды. Хлопоты капитана Ворошилова не пропали даром. Вечером того же дня мы с капитаном и Володькой Шавлюком обмывали мой орден.
   В жизни каждого человека бывают не только счастливые, но и черные дни. Поэтому я в этом смысле не составил исключения. В то время, о котором идет речь, в хабаровском кинотеатре демонстрировали новый художественный фильм "Сказание о земле сибирской". Мне тоже захотелось его посмотреть, и я отправился в кинотеатр. За билетами стояла огромная очередь. Я стал в нее и, в конце-концов, купил билет и посмотрел фильм, который хоть и был снят полностью в духе социалистического реализма, но мне понравился. А после фильма я вдруг обнаружил, что, скорее всего, пока я стоял в очереди за билетом, у меня из заднего кармана брюк вытащили бумажник. Денег в нем практически не было, но там лежал комсомольский билет и наградные книжки. Всего этого я, естественно, лишился. Но сетовать нужно было только на самого себя. Я ходил в офицерской шинели с глубоким разрезом сзади и, зная это, все-таки держал бумажник в заднем кармане, откуда в толчее очереди его не составляло труда украсть.
   Трижды на протяжении зимы меня и еще двух сержантов из оперативного отдела штаба дивизии как лучших чертежников направляли в штаб военного округа в Благовещенск в помощь тамошним штабистам. О работе в штабе округа и о командующем генерал-полковнике В.Я. Колпакчи также, как и о полковом радисте, я уже говорил во втором томе и поэтому не стану повторяться. А за время, связанное с пребыванием в Благовещенске, моя память ничего примечательного не сохранила, разве что такую мелочь, как случайно попавшаяся мне на глаза книга Виктора Гюго "Человек, который смеется". При том, что достать хорошую книгу в армии являлось серьезной проблемой, возможность заполучить названный роман Гюго можно было считать большой удачей, и я прочел все шестьсот страниц, не отрываясь за ночь.

II

   Так прошла осень, закончилась и долгая, нудная, суровая хабаровская зима. Воинские части и подразделения гарнизона провели весенние полевые учения, после которых полк стал готовиться к выезду в летние лагеря. А уже в первых числах июня началась лагерная палаточная жизнь.
   За несколько десятков километров от города на расчищенной в тайге прямоугольной площадке размером с футбольное поле ровными рядами расставили брезентовые палатки. Ряды палаток были разделены широкими прямыми дорожками ("линейками"). В каждой палатке, рассчитанной на отделение, помещалось человек по восемь-девять. Исключение составляли только палатки для офицеров, где в зависимости от ранга могли находиться один, два или три человека. Я устроился в штабной палатке вместе с Володькой Шавлюком, еще одним сержантом, имя и фамилия которого не сохранилась в моей памяти, и сержантом Ваней Заикой - высоким грузным простым и добродушным парнем, обладавшим, как выяснилось позже, заметными музыкальными способностями. Он прекрасно играл на гармонике и часто вечерами собирал у нашей палатки многих слушателей, наслаждавшихся его замечательной душевной игрой.
   Сразу после переезда в летние лагеря какой-то умник из полкового начальства вдруг решил, что солдаты и сержанты должны не ходить по лагерю, а непременно бегать. Не исключено, что эта дурацкая мысль принадлежала заместителю командира полка по строевой части майору Прибышу. Зачем и для чего нужно было именно бегать: на занятия и с занятий бегом, в столовую бегом, чтобы в свободное от учебы время поговорить с товарищем из соседней палатки, тоже бегом, даже в туалет обязательно бегом. Право ходить по лагерю шагом принадлежало исключительно офицерскому составу. Ни одному нормальному невоенному человеку никогда не понять, в чем состоял смысл и польза от этого постоянного бега. Даже в 143-м учебном батальоне в 1944 году до такой глупости не доходило. Но армия есть армия. Здесь приказы не обсуждают, а выполняют, поэтому здоровые двадцатичетырехлетние мужики вместо того, чтобы делать что-то разумное и полезное, бегали по лагерю, выполняя идиотский приказ.
   А вообще-то жизнь в летних лагерях была скучной, однообразной и, с моей точки зрения, для солдат и сержантов, прошедших войну, не только бесполезной, но и совершенно бессмысленной. То, чему ежедневно учили солдат, лично я прекрасно освоил еще в сорок четвертом в учебке, получив отличную аттестацию. Ничему новому в 1949 году научить не могли. Так называемое учение являлось, по сути, пустым времяпровождением, результатом которого не только у рядового и сержантского, но и у офицерского состава являлась усталость, скука и отупение. Книг, если не считать "Устав воинской службы", в лагере не было, поэтому осуществить желание что-нибудь почитать, можно было, лишь следуя совету, содержащемуся в известном армейском четверостишии:
  
   О, воин службою живущий,
   Читай устав на сон грядущий.
   А ото сна опять восстав,
   Читай внимательно устав.
  
   А теперь несколько слов об армейском питании в то лето. Нельзя сказать, что еды недоставало. Просто она была слишком однообразна: утром рыба - кета или горбуша, в обед рыба, на ужин тоже рыба. Все эти блюда непременно с рисом. И так на протяжении всего пребывания в лагере. Не знаю, как относилась к такой еде основная масса солдат и сержантов, но у меня дошло до того, что я стороной обходил кухню, чтобы не слышать запаха рыбы и риса, от которого меня мутило. Отвращение к рыбе и рису сохранилось у меня еще долго после увольнения из армии.
   Помню, в полку были три субъекта, которые могли съесть перед обедом буханку черного хлеба, затем свою обеденную порцию (первого и второго), потом еще, к примеру, бачок борща, рассчитанный на десять человек, и после всего заглядывать в "амбразуру" - окошко, в котором выдавали пищу, в надежде получить добавку. Единственным желанием таких обжор с заплывшими глазами, в которых полностью отсутствовала мысль, - было, как можно больше съесть. Думаю, что такую прожорливость можно объяснить только психическими отклонениями.
   За все лето в лагере произошли всего лишь два курьезных эпизода, которые немного скрасили серую обыденность лагерной жизни и, наверное, только поэтому они сохранились в моей памяти по сей день.
  

0x01 graphic

В летних лагерях у своей палатки. Первый ряд крайний справа Володька Шавлюк, второй ряд: слева- Ваня Заика, справа я.

   В первый раз это случилось в конце дня перед ужином. Личный состав полка отдыхал. Кто-то беседовал с приятелем, вспоминая дом, кто-то начищал сапоги, кто-то подшивал свежий белый подворотничок к гимнастерке. Я, Володька Шавлюк и Ваня Заика сидели у своей палатки и о чем-то болтали. Вдруг мы увидели майора Прибыша. Он шел по "линейке" между палатками и вдруг, не дойдя несколько шагов к тому месту, где мы сидели, остановился. Мы обернулись в ту сторону, куда глядел Прибыш, и увидели сержанта такого же, как и мы фронтовика, который шел не спеша по той же "линейке". Майор сначала вероятно был удивлен пренебрежительным отношением сержанта к распоряжению высшего начальства и даже какое-то время молча наблюдал за ним, а затем закричал:
   - Сержант, бегом!
   Но тот продолжал идти, все так же не спеша.
   - Бегом! - снова еще громче закричал Прибыш.
   Однако результат был тот же. Тогда майор сам сорвался с места, догнал непослушного подчиненного, остановив его и брызгая слюной, снова заорал:
   - Почему не выполняете команду "бегом"?
   - А я, товарищ майор, жду, когда вы скомандуете "марш", - ответил сержант.
   И он был совершенно прав, команда Прибыша была неверной. После слова "бегом" надо было непременно добавить "марш". Но майор, разумеется, не признал своего промаха. Он еще долго распекал сержанта, после чего все-таки заставил его бежать.
   Второй случай был связан с капитаном Столяровым. Как-то днем в послеобеденное время я и Ваня Заика сидели внутри палатки, играя в шахматы. Погода была ненастная - обычная для летнего времени в Хабаровске. Уже третьи сутки моросил мелкий надоедливый дождик. Вдруг мы услышали чересчур громкий голос капитана Столярова. Приоткрыв дверную полость палатки и увидев капитана, поняли, что он был пьян. Мы с Ваней отставили шахматы и вместе стали наблюдать за Столяровым. Шел он не один, а с каким-то незнакомым мне старшим лейтенантом. Капитан размахивал своим неразлучным, туго набитым портфелем.
   Наверное, офицеры где-то вместе выпивали. Однако старлей держался нормально, а капитана, судя по всему, развезло. Он громко что-то объяснял своему спутнику, размахивая свободной от портфеля рукой, а ноги его явно не слушались, и старшему лейтенанту приходилось все время поддерживать капитана. Кроме того, он пытался успокоить и утихомирить его, но все было зря.
   - Нет, ты послушай, что я тебе говорю! Я был прав, а он нет! - держа старшего лейтенанта за рукав гимнастерки и продолжая какой-то, ранее начатый разговор, убеждал его капитан.
   - Конечно, ты прав, - согласился старлей, - но не кричи так. Вдруг командир полка услышит.
   - Командир полка? Миша Гурский? Так он же мой лучший приятель. Ни хрена он мне не сделает. Понял!
   - Понял, но хоть он тебе и друг, ты все же не ори, как баба на базаре, - продолжал уговаривать капитана Столярова старший лейтенант.
   И тут на беду капитана из палатки, мимо которой только что прошли собутыльники, вышел командир полка полковник Гурский, который несомненно слышал громкие разглагольствования пьяного начальника химслужбы.
   - Капитан Столяров, ко мне! - голосом, не сулящим ничего хорошего, приказал он.
   Капитан замер на месте, затем неуверенно повернулся на непослушных ногах и с перепуганным лицом, широко открытыми глазами уставился на полковника. А старший лейтенант тем временем от греха подальше исчез за ближайшей палаткой
   - Ко мне, я сказал! - грозно повторил полковник.
   Наконец капитан оторвал подошвы сапог от земли, сомнительной твердости шагами подошел к командиру полка и, приложив ладонь к фуражке, запинаясь, доложил:
   - Товарищ полковник, капитан Столяров по вашему приказанию прибыл.
   - Так я твой лучший друг, говоришь?- спросил он.
   - Извините, товарищ полковник. Это я просто пошутил, - заплетающимся языком пытался оправдаться Столяров.
   - Пошутил? Дурак! Мало того, что ты в пьяном виде шляешься по лагерю еще и с командиром полка шутки шутить решил!
   - Я не думал, товарищ полковник.
   - Десять суток ареста. Посидишь - подумаешь. Повтори!
   - Есть десять суток ареста, - кажется совершенно протрезвев, упавшим голосом повторил капитан.
   - А теперь марш с моих глаз! Позоришь звание офицерское, говнюк. Смотреть на тебя противно
   Уже перед самым концом лагерных сборов у меня как-то, когда мы с Володькой Шавлюком были только вдвоем, состоялся такой разговор:
   - До чего же мне надоела армия, - сказал я. - Пять лет дома не был. В сорок шестом году мог съездить домой, да по глупости не поехал.
   - А почему не поехал? - спросил Володька.
   - Это длинная история. Вспоминать неохота, - ответил я.
   - Времени до ужина еще много. Расскажи.
   - Нет, не то настроение. Эх! Хоть бы в отпуск съездить, да начальство ни за что не пустит.
   - А ты телеграмму сообрази, - сказал Володька.
   - Какую телеграмму? - спросил я.
   - Из дому. Ну, вроде бы у тебя там что-то случилось.
   - Не поверят, - ответил я. - На такой телеграмме, наверное, печать должна быть. А кто мне ее поставит?
   - Ну, ты даешь! Ты же художник. Печать что ли не можешь нарисовать?
   - Нарисовать, конечно, можно, но это же будет нечестно.
   - Честно, не честно. Да и кто доискиваться будет. Зато в отпуске побываешь. Родных увидишь. Подумай, чистоплюй, над моим советом.
  

III

   Время шло. Наступил конец августа, а приказа о демобилизации все не было. Временами казалось, что его вообще никогда не будет. Армейская подневольная служба надоела до чертиков. После того как полк вернулся в Хабаровск, я время от времени нет-нет, да и возвращался мысленно к Володькиному совету. Я обдумывал его со всех сторон, понимая, что решившись последовать ему, я совершу обман. Но с другой стороны, Володька был прав, когда говорил, что от такого обмана никому вреда не будет, а в отпуск, может быть, пустят. Мне очень хотелось повидать родных, и я, наконец, решил последовать Володькиному совету. Я взял на почте телеграфный бланк и, будто телеграмму писала мама, напечатал на нем, что у меня очень болен отец, (а это была сущая правда) с просьбой отпустить меня в отпуск. Затем, разрезав большую картофелину, вырезал на ней подобие печати, намазал ее чернилами и приложил к бланку. Адресовав телеграмму командиру полка, я положил ее в стопку принесенных посыльным из почты писем. О том, что я воспользовался советом Володьки, я сказал только ему.
   Результат не заставил себя ждать, но, увы, вовсе не тот, на который я, по простоте душевной, рассчитывал. На следующий день меня вдруг вызвал к себе уполномоченный отдела "Смерш" полка.
   - Чего бы это? - подумал я. - За мной вроде бы никаких проступков по линии "Смерша" нет. Вербовать меня тоже вряд ли станут. Сейчас не 1944-й и не 1945-й год. Вот-вот начнется увольнение в запас. Но раз уж вызвали надо идти.
   И я отправился уже к третьему за время моей службы в армии контрразведчику, пожелавшему со мной беседовать. Отдел "Смерш" полка находился неподалеку от штаба полка, как обычно отдельно от него в небольшом флигельке. Его штат состоял из двух человек - капитана и старшего сержанта, которых я раньше не знал, кажется, никогда не видел и только теперь вынужден был познакомиться с ними. В крохотной передней, куда я вошел, было грязно и накурено. Стол, два табурета и лежанка, на которой сидел и что-то жевал старший сержант, составляли всю ее убогую обстановку. Я сказал ему, что меня вызвал капитан и назвал себя.
   - Подожди здесь, - без всякого интереса глянув на меня, сказал старший сержант.
   - Ладно, подожду, - ответил я и сел у стола на табурет, а тот вышел в соседнюю комнату.
   Через минуту он возвратился и жестом показал, чтобы я прошел к уполномоченному.
   В довольно просторной комнате, куда я вошел, было чище, чем в передней, но также накурено. Два почти полностью зашторенных окна с решетками пропускали мало света. Поэтому на большом письменном столе, за которым сидел контрразведчик, горела настольная лампа. Это был человек лет сорока с лишним, невысокого роста, в чем я смог убедиться, когда он встал из-за стола, с круглой, обритой наголо головой, с белыми ресницами и бровями, узкими глазами, свидетельствовавшими о его, скорее всего, татарских корнях, маленьким ртом и узким безвольным подбородком.
   - Товарищ капитан, старший сержант Бекерский прибыл по вашему приказанию, - приложив ладонь к виску, доложил я.
   - А, здравствуй, старший сержант, присаживайся, побеседуем, - приветливо улыбаясь и изобразив на своем лице добродушное выражение, начал уполномоченный. А когда я сел у стола напротив него, продолжил: "Ну как служба идет? Не надоело?"
   - Честно говоря, товарищ капитан, домой охота. Все-таки уже шестой год пошел, как я в армии, - ответил я.
   - А дома как? Пишут? Здоровы?
   - Пишут, товарищ капитан. Отец тяжело болен. Мать и сестра работают, а в остальном, вроде бы, все в порядке.
   Я все еще не понимал, зачем он меня вызвал, и что ему от меня надо. Ясно было лишь одно, - его липовое участие - это только прелюдия к главному разговору.
   - Так говоришь, все в порядке? - снова начал контрразведчик, направляя свет лампы мне в глаза.
   - Так точно, товарищ капитан, в порядке.
   - Да, - протянул капитан, очевидно изучая выражение моего лица в свете лампы. - Выходит, все у тебя в полном порядке?
   - Выходит, товарищ капитан.
   - А вот вчера в штаб на имя командира полка пришла телеграмма, тебя касающаяся. Ты ничего не хочешь сказать по этому поводу?
   После слов о телеграмме, мне, наконец, стала понятна причина, по которой меня вызвал контрразведчик. Неясно было лишь одно, каким образом он так оперативно пронюхал про нее. Ведь о телеграмме в полку знали только два человека - я и Володька Шавлюк. Не я же сообщил контрразведчику, что подделал телеграмму. Тогда кто? Неужели Володька? - подумал я.
   Я не хотел этому верить. Ведь я считал его своим другом, и он же сам надоумил меня на эту подделку. Я тогда еще не знал, что в каждой роте, в каждом взводе были стукачи, которые систематически снабжали контрразведчика сведениями обо всем, что говорят и делают в подразделениях. Почему бы такому стукачу не быть в штабе? Но, если меня предал Володька, сам подавший мне мысль о телеграмме, а в том, что это так, я почти не сомневался, он был не только стукачом, а хуже того - провокатором. Все эти соображения моментально пронеслись в моем мозгу, и я решил, что раз уж уполномоченный все знает, отпираться бессмысленно. И потом, чего мне, собственно, бояться? Даже если бы я нарисовал не печать, а денежную купюру с портретом вождя пролетариев всех стран, то и это было бы всего лишь уголовным преступлением, не входящим в круг вопросов, которыми надлежит заниматься контрразведке. А такая ерунда как моя телеграмма с картофельной печатью, ее тем более не должна занимать. А меня, в худшем случае, на несколько суток посадят на гауптвахту, - решил я, и поэтому твердо ответил:
   - Я сам ее написал, товарищ капитан.
   - А печать на нее кто тебе поставил?
   - И печать сам поставил.
   - А где ты ее взял.
   - Сам сделал из картошки, товарищ капитан.
   - Я тебе не товарищ! Ты преступник! Тебя судить будут! Встать! - вдруг заорал он, вскочил из-за стола, подбежал ко мне, сорвал с меня погоны и ремень.
   Он кричал что-то еще в том же духе, а я про себя думал: "Уж очень круто завернул контрразведчик, запросто может состряпать дело, по которому влепят мне десятку ни за что, ни про что, как совсем недавно моему другу полковому радисту. И вместо отпуска домой повезут раба божьего - старшего сержанта Бекерского совсем в другую сторону. "Смерш" - организация серьезная, и уполномоченный на пустом месте в силах пришить мне 58-ю статью, сделать из меня "врага народа".
   Но капитан, скорее всего, понимал, что телеграмма даже с печатью на 58-ю статью никак не тянет. Он приказал мне сесть, сел сам и начал копаться в моем прошлом. Разумеется, детские и школьные годы старшего сержанта Бекерского были ему ни к чему. Контрразведчик особенный интерес проявил ко времени оккупации Одессы румынами. На протяжении многих часов в течение трех дней он допрашивал меня, ставил каверзные вопросы, пытаясь выудить в моем прошлом в эти два с половиной года что-нибудь такое, что дало бы ему основание разделаться со мной. Все, что я говорил, капитан тщательно записывал. Возможно, он даже делал по своей линии запрос в КГБ Одессы, поэтому так долго держал меня в своем отделе.
   Еду мне приносили из столовой, а в дворовый туалет - деревянную будку метрах в тридцати от флигелька выводил меня под наганом его помощник - старший сержант, и, пока я находился в ней, он стерег меня у двери, не выпуская наган из рук. Я вспомнил, как в начале сорок второго года меня вот так же только не с наганами, а с винтовками конвоировали румынские жандармы, но тогда это было значительно серьезней. Сейчас же все выглядело не столько страшно, сколько смешно, а закончилось тем, что контрразведчик вынужден был вернуть мне погоны с ремнем и отпустил в полк.
  
  
  

ДОМОЙ В ОТПУСК

  

I

   В первых числах ноября меня вдруг рано утром вызвал к себе начальник штаба полка.
   - Старший сержант, - начал он, когда я доложил ему о своем прибытии. - Седьмого числа полк должен участвовать в параде по случаю праздника Великой Октябрьской революции, а у нас на касках нет звездочек. Нарисуешь до завтрашнего утра звездочки для всего полка, отпущу домой в отпуск. Выполнишь?
   - Выполню, товарищ майор, - с готовностью ответил я, страшно обрадовавшись такому неожиданному и чрезвычайно приятному приказу.
   - Ну, тогда принимайся за дело. Каски тебе доставят в мастерскую.
   Из штаба я чуть ли не бегом отправился к своим коллегам-художникам.
   - Какая замечательная удача, - думал я по дороге в мастерскую. - Оказывается, можно побывать дома без фальшивых телеграмм и грозных контрразведчиков. Как глупо было с моей стороны последовать совету Володьки. Кроме того, мне трудно было понять моральные принципы человека, который, давая товарищу вроде бы дружеский совет, уже заранее решил предать его. Причем без всякой видимой для себя пользы. Разве что являясь внештатным стукачом, он должен был конкретным делом доказывать контрразведчику, что справляется с этой гнусной ролью. А впрочем, о каких принципах у провокатора может идти речь.
   Эх! Знать бы раньше, что все решится так просто. Но я, как и все обычные люди, не обладал способностями Нострадамуса и заранее предвидеть ничего не мог. В общем, что было, то было. Главное появился огромный шанс съездить домой. Правда, задача, которую поставил передо мной начальник штаба, была не из легких. Менее чем за сутки предстояло обработать более шестисот касок. Но я очень надеялся на Леню и Гришу. Я был уверен, что они мне помогут, и не ошибся в этом.
   Когда я пришел в мастерскую мои приятели встретили меня удивленными возгласами.
   - О! пропажа объявилась! - воскликнул Григорий, откладывая кисть, которой он рисовал очередной прикроватный коврик,
   - Где тебя носило? - тоже оставляя работу, спросил Леня. - Я и в батальоне спрашивал и у штабных писарей, никто ничего не мог сказать. Я уже думал, что ты к китайцам перебежал, - смеясь и пожимая мне руку, закончил он.
   - Нет, ребята, китайцы к моему отсутствию не имеют никакого отношения. И я, не смотря на то, что контрразведчик взял с меня подписку никому не говорить о наших с ним беседах, вкратце рассказал своим друзьям все, что со мной приключилось, А затем сообщив о приказе, который получил от начальника штаба, сказал, что от того, выполню я его или нет, зависит моя поездка в отпуск, и просил их помочь мне.
   Выслушав меня, Григорий сказал:
   - Гад, твой приятель Шавлюк. Таких подонков давить надо. Ему как минимум следует набить морду. А в нашей помощи можешь не сомневаться. Так, Леня? - спросил он, обращаясь к Леониду, который молча слушал наш разговор.
   - О чем речь. Конечно, поможем Вальке.
   - Ну, вот видишь? - снова обратился ко мне Григорий. - Считай, что отпускное свидетельство у тебя в кармане. А сейчас дуй на "балочку" за бутылкой и на закуску чего-нибудь прихвати.
   Время было дорого, и я не стал себя дважды упрашивать. Сбегал на базар, купил две бутылки водки, буханку хлеба, колбасы, пряников и конфет. Когда я со своими покупками вернулся в мастерскую, целая гора касок уже была там, а Гриша готовил из тонкого картона шаблон звездочки.
   Стрелки на часах приближались к одиннадцати, когда мы составив план работы, распределив обязанности, а затем выпив по паре глотков водки и наскоро закусив, дружно принялись за дело. Работали весь день и всю ночь почти без перерывов.
   Не отрываясь от работы, я спросил Григория.
   - Гриша, а почему ты не оформишься на сверхсрочную службу в нашем же полку? Это вроде бы выгодней - и обмундированием, и питанием будешь обеспечен.
   - Нет, Валька, военная служба не для меня. Тут я сам себе хозяин. Хочу - работаю, не понравится - повернусь и уйду. И никто мне не указ.
   - Правильно, Гриша, - включился в наш разговор Леня. - Я бы тоже на сверхсрочную ни за что не остался. Да что там сверхсрочник. Вы посмотрите, как наши офицеры живут. Все личное имущество, которое они могут позволить себе иметь, вмещается в пару чемоданов. Квартира, а чаще всего одна комната, вся обстановка которой состоит из койки, стола и пары стульев, им не принадлежащих.
   - Верно, Леня, и за примером далеко ходить не надо. Возьмем хотя бы нашего полкового врача, что через коридор от нас. Человек уже полжизни прожил, а у него ни кола, ни двора. Женат, а детей нет. Да и куда ему заводить их в таких условиях. И разве он один такой! У всех, кого ни возьми, то же самое. Поэтому и пьют, соблазняют жен у своих коллег, вот и весь перечень удовольствий, какие наши офицеры могут себе позволить. А я человек вольный, и армейская жизнь мне не подходит. Вот тебе, Валька, мой ответ насчет сверхсрочной службы. Уловил?
   - Вопросов больше нет, - ответил я.
   К тому времени, когда забрезжил рассвет, все каски были со звездочками, а я просто не знал как и благодарить своих друзей, не находил слов, чтобы выразить им свою благодарность. Ведь они мне так помогли. Это только их помощь дала мне возможность поехать домой. Увидеть, наконец, мать, отца, сестру. Увидеть мою Одессу.
   Часов в десять утра я, взяв с собой одну каску, пошел в штаб. Начальник штаба был уже там.
   - Товарищ майор, ваше приказание выполнено, - доложил я ему, показывая каску со звездочкой.
   - Что все вот так? На весь полк?
   - Так точно, товарищ майор, все до одной.
   - Ну, молодец, старший сержант, выручил нас. Что ж, оформляй отпускное предписание.
   - Слушаюсь, товарищ майор, - едва сдерживая радость, ответил я, - разрешите идти?
   - Разрешаю, - ответил майор.
   Оформление проездных документов заняло немного времени, и уже к вечеру я полностью был готов к отъезду, получив отпуск на две недели, не считая дороги. А когда я подписывал у начальника штаба отпускное предписание, он мне сказал:
   - Старший сержант, я прошу тебя выполнить одно мое поручение.
   - Какое, товарищ майор?
   - Ты знаешь, что наш командир полка учится в академии в Москве?
   - Слышал, товарищ майор.
   - Ну, так вот, он сейчас там на сессии, и я хочу кое-что передать ему через тебя.
   - Хорошо, товарищ майор, я выполню все, что нужно.
   - Вот и ладно. Ты когда намерен уехать?
   - Завтра, товарищ майор.
   - Так вот, перед тем, как отправляться на вокзал, зайдешь ко мне домой. Знаешь, где я живу?
   - Знаю, товарищ майор.
   - Если не будет меня, жена передаст тебе посылку для полковника. А сейчас запиши его московский адрес.
   На следующее утро часов около восьми я со своим небольшим чемоданом был у дверей квартиры, в которой жил майор. Я постучал, и он сам вышел ко мне.
   - А это ты, - сказал он после того, как я поздоровался с ним. - Подожди минутку, сейчас вынесу. И действительно вскоре майор вышел но не со свертком, который я предполагал увидеть, а с большим металлическим эмалированным ведром, тщательно перевязанным сверху клеенкой.
   - Вот то, что ты должен передать полковнику Гурскому с моим приветом. Понял?
   - Конечно понял, товарищ майор, - ответил я.
   - Ну, а если понял, то тогда желаю тебе счастливого пути и хорошего отдыха дома.
   - Спасибо, товарищ майор. Разрешите идти?
   - Двигай и береги посылку.
   - Не волнуйтесь, товарищ майор, все будет в полном порядке, - ответил я уже на ходу.
  

II

   Спустя всего полтора часа я уже сидел в общем вагоне скорого поезда "Хабаровск-Москва", направлявшегося на запад. Не стану описывать те десять суток, которые я провел в нем по дороге в Москву. Скажу лишь, что позволил себе заглянуть в ведро, которое должен был передать командиру полка. Решился я на это по трем причинам: во-первых, из-за банального любопытства, во-вторых, мне майор этого не запрещал, а в-третьих, потому, что сделать это было совсем просто, поскольку ни печатей, ни пломб на нем не было. Когда я приоткрыл клеенку и чистое белое полотно под ней, то увидел, что ведро до краев заполнено красной икрой.
   - Хороший подарок, - подумал я, - разумеется, полковник будет доволен, и снова тщательно закрыл посылку.
   В Москве я без особого труда нашел командира полка и передал ему передачу от начальника штаба. Мне показалось, что полковник ждал ее и, безусловно, был доволен. Доволен настолько, что тут же прибавил к моему отпуску еще десять суток. Теперь пришел черед радоваться мне. Вместо двух недель я мог побыть дома целых двадцать четыре дня. Эту радость немного омрачила лишь одна мелочь. По дороге на киевский вокзал меня задержал комендантский патруль за то, что у меня на шее был шелковый коричневый в белый горошек шарфик.
   - Почему не по форме? - грозно спросил меня офицер с красной повязкой на рукаве. - Предъяви документы. - А прочитав мое отпускное предписание, приказал мне снять шарфик, а на моих документах написал, чтобы меня наказали в полку.
   Но меня это совершенно не беспокоило. Немногим больше чем через сутки я уже подъезжал к Одессе. Посижу немного на месте и снова бегу к окну, потом сяду и наклоняюсь вперед, точно подталкиваю поезд, а через минуту опять к окну в проходе и в который раз смотрю на часы. Впрочем, кто не знает, что дни и недели ожидания - пустяки в сравнении с этим последним получасом, с последней четвертью часа.
   О том, что еду в отпуск, я родным не сообщил. Прибыл домой внезапно. И снова, спустя почти шесть лет после призыва в армию, увидел мать, отца, сестренку. Из девчонки-подростка она превратилась в очаровательное создание, прекрасное и таинственное, как все девушки в ее годы. Стройная фигурка, хорошенькое личико, пышные, густые, вьющиеся волосы и какое-то особенное сияние в больших голубых глазах. Я не узнавал ее после столь долгой разлуки. Сестра казалась мне одновременно очень близкой и очень чужой. Она была связана со мной незримыми нитями родства и ускользала от меня благодаря искрящейся силе своей молодости. Как только я вошел в свой дом, сестренка первая бросилась мне на шею. Трудно передать словами радость, которую все мы испытали от этой встречи.
   Отец по-прежнему тяжело болел, мать заметно постарела. Да, лишь расставаясь надолго, увидишь в любимом лице те черты разрушения и увядания, которые, не переставая, наносит беспощадное время, и которые так незаметны при постоянном ежедневном общении.
   Только Людмилка расцвела, превратилась в очаровательную девушку и выглядела жизнерадостной и беззаботной. Меня в ней особенно тронула присущая и мне с раннего детства любовь к животным, какую я в сестре прежде не замечал. Теперь у Людочки была черная кошка, которая, казалось, понимала все, что от нее требовала сестра и охотно выполняла ее желания. Но больше всего меня удивила другая любимица сестры - очаровательная белая козочка, которая постоянно вертелась у ее ног и повсюду бегала за ней, как собачонка. Глядя на трогательную дружбу сестры с козочкой, я невольно вспомнил роман Виктора Гюго "Собор парижской богоматери", который прочел перед самым уходом в армию. И быть может потому, что у главной героини романа с трагическим концом, молоденькой девушки Эсмеральды, тоже была любимая белая козочка, у меня вдруг где-то в глубине души возникло беспокойство и даже страх за судьбу сестры. Прекрасно понимая, что они не имеют под собой ни малейшего основания я, атеист, все-таки тогда подумал, - дай бог, чтобы судьба горячо любимой мною сестренки сложилась благополучно и счастливо.
   От сестры я узнал, что за время моего отсутствия к ним несколько раз приезжала Люда Богданова и справлялась обо мне.
   - Возможно, она еще хранила данное мне обещание - ждать моего возвращения, - подумал я и решил непременно навестить Люду.
   Я смотрел на давно знакомые предметы в нашей скромной квартире, так близко прилепившиеся ко мне за девятнадцать лет. Все, что я видел, казалось почему-то очень уменьшенным и очень четким, как будто бы я смотрел через обратную сторону бинокля. И в моем сердце появилась задумчивая и сладковатая грусть. Вот было все это. Было долго-долго, а теперь отошло навсегда, отпало. Отпало, но не отболело, не отмерло. Значительная часть души оставалась здесь так же, как все прошлое остается навсегда в памяти.
   Как много прошло времени в этих стенах: раз, два, три, четыре, пять, шесть... Как долго считать, а ведь это - годы. Что же жизнь? Очень ли она длинна, или очень коротка?
   Извечный вопрос. Настанет минута, когда бессонною ночью я начну считать до пятидесяти и, не досчитав, лениво остановлюсь на сорока. Зачем думать о пустяках.
   Из моих школьных друзей никого не было, если не считать Тольку Медведева, который, как сказала мне Люда, вернулся в Одессу старшим лейтенантом сразу же после окончания войны. Он приходил к нам и даже пытался за ней ухаживать, к счастью, безуспешно. У меня не было никакого желания породниться с ним. Ко времени моего приезда Толька уже женился на девушке с соседней улицы. У ее родителей был небольшой собственный домик. Люда мне сказала, что теперь он работает в органах государственной безопасности. И я подумал, что с его задатками ему место именно в этой организации, главная задача которой в Советском Союзе всегда состояла в истреблении собственного народа. Государственная безопасность была основной опорой власти, и власть всячески поощряла ее. Наверное поэтому звания в ГБ отличались от обычных воинских званий.
   В государственной безопасности, к примеру, не было ни старшин, ни младших, ни старших сержантов. Только сержанты ГБ. И, как ни странно, сержанты ГБ относились к среднему командному звену, то есть к офицерскому составу. К началу войны сержант ГБ носил в петлицах два кубика как армейский лейтенант, а денежный оклад имел вдвое больше армейского старшего лейтенанта. Кроме того, у него было множество привилегий, таких, как доступ в спецторг - в закрытые магазины, где по бросовым ценам продавали вещи убитых чекистами людей.
   Все вышестоящие чины ГУГБ носили знаки различия на две ступени выше, чем знаки различия для соответствующего армейского звания.
   Младший лейтенант ГБ - три кубика, как армейский старлей.
   Капитан ГБ - три шпалы, как полковник.
   Майор ГБ - это уже высший командный состав. Это уже один ромбик, как у комбрига.
   Комиссары ГБ 3, 2 и 1 ранга соответствовали комкору, командарму 2 и 1 рангов.
   Чуть позже было введено самое высокое чекистское звание - Генеральный комиссар ГБ. Он носил большую звезду, как у Маршала Советского Союза. Только не на алых петлицах, а на синих.
   Вот в эту организацию и пристроился мой бывший школьный товарищ. Он пошел в органы, скорее всего, по собственному желанию. Так сказать, по велению сердца. Я глубоко убежден, что силком его туда никто не тянул.
   Мне всегда казалось, что в те годы работать в органах могли лишь люди с нездоровой психикой и отрицательными наклонностями. Все это у "Медведя", наверное, было. В общем, мне не хотелось встречаться с ним, и хотя он по-прежнему жил почти рядом, я во время отпуска ни разу не зашел к нему.
   В самом начале своего отпуска я навестил Валю Даниленко. От нее узнал, что она тоже вышла замуж. Я в этой связи с грустью вспомнил Вилю, его верную, постоянную, возникшую еще в пятом классе любовь к Вале. Впрочем, я уже знал, что мечты и планы многих людей чаще всего не сбываются, и поэтому меня не слишком удивило сообщение Вали о своем замужестве. Она же сказала мне, что после окончания войны вернулись Жора Сиренко и Боря Мельников. Последний с изуродованным лицом. Вспомнили мы и 31 марта 1944 года, когда только чудом не попали в гестапо и остались живы. Мы договорились на будущее всегда считать 31 марта вторым днем своего рождения.
   Повидался я и с Эдиком Корниковым. Нашел его в старом здании политехнического института на Преображенской улице, который он к тому времени оканчивал. Мой приятель был весь в заботах о дипломном проекте, поэтому мы с ним не смогли толком поговорить. Оставили обстоятельный разговор на будущее. Но нам не суждено было снова встретиться. После демобилизации из армии я пытался разыскать его. Обращался в госсправку. Однако там мне ответили, что такой в Одессе не проживает.
   Решил я навестить и Николая Ивановича Богданова - режиссера, который доверил мне главную роль в своем спектакле "Слуга двух господ" Карла Гальдони. Он всегда ко мне хорошо относился, а я, в свою очередь, уважал его. Кроме того, мне хотелось узнать, не вышла ли замуж его старшая дочь Люда. Она ведь провожала меня, когда я уходил на фронт, и даже обещала дожидаться моего возвращения. Николай Иванович жил на той же улице и в том же доме, что и во время оккупации.
   На мой звонок дверь мне открыла младшая дочь Николая Ивановича - Ленка. Я едва узнал ее. И не мудрено. Когда я уходил в армию, ей было лет шесть или около того. Я не раз носил ее на своих плечах. Сейчас же передо мной стояла девочка-подросток лет двенадцати. Она меня сразу узнала.
   - Валя! - удивленно и радостно воскликнула Ленка и даже обняла за шею. - Заходи, пожалуйста, наши все дома.
   И действительно, Николай Иванович и Люда сидели за круглым столом. Они, вероятно, только позавтракали, а его жена - Нина убирала со стола посуду. Николай Иванович был все такой же, как прежде - представительный, сдержанный и, как будто, даже суровый, но в любую минуту готовый весело посмеяться пошутить или откликнуться на чью-то шутку.
   Приняли меня очень хорошо. Во всяком случае, пословица о незваном госте была бы здесь неуместна. Только Люда держалась почему-то немного сковано. Николай Иванович усадил меня рядом с собой и стал спрашивать, как мне служилось, совсем ли я приехал и если не совсем, то надолго ли. Потом он, зачем-то, поднялся со своего места и выглянул в окно.
   - Ну вот, опять молодой человек дежурит под окнами, - сказал он.
   - Чей молодой человек? - спросил я.
   - Ленкин, разумеется, - ответил Николай Иванович.
   И он мне рассказал, что у Ленки уже с полгода, как появился вздыхатель на пару лет старше, чем она. Вот так он приходит почти ежедневно и стоит под окнами в надежде, что Ленка выйдет к нему.
   - А однажды я пригласил его к нам, - сказал Николай Иванович. - Паренек был очень смущен, но не отказался. Я его усадил за стол, - продолжал Николай Иванович.- Задал ему несколько вопросов, а затем налил из графина воды в стакан и предложил выпить. Он сказал спасибо и осушил весь стакан. Тогда я налил ему второй.
   - Пей не стесняйся, - снова предложил я, - сказал Николай Иванович.
   - Спасибо, - опять поблагодарил молодой вздыхатель и выпил содержимое стакана.
   - Я налил третий стакан и снова пододвинул к гостю.
   - Будь, как дома, пей, пожалуйста, - снова сказал я пареньку.
   - Извините, но я больше не хочу, - тихо, опустив глаза, ответил молодой человек и добавил, - можно мне уйти?
   - А как же вода? - спросил я.
   - Если позволите, я в другой раз, - ответил он и, сказав всем до свидания, удалился.
   После чего Ленка меня долго отчитывала за то, что я издевался над парнем. А я и не думал его обижать, просто пошутил.
   Я пробыл у Богдановых часа полтора. Прощаясь с ними, пообещал навестить их еще уже после демобилизации. Люда проводила меня только до входных дверей, так что мы не смогли поговорить с глазу на глаз. Возможно, она как и прежде оставалась ко мне неравнодушной, но ее родители при всем своем хорошем расположении ко мне прекрасно понимали, что я пока ничего собой не представляю, и, очень может быть, нашли для своей старшей дочери более подходящую партию.
   А вот с Илюшей Фесенко и его женой Фаей мне, к сожалению, во время отпуска встретиться не довелось. Илюша сразу по приезду к нам из Хабаровска наотрез отказался у нас оставаться. Он в отличие от меня сообразил, что пять человек для одной комнаты многовато. Поэтому у нас осталась только Фая, а он сам, работая сначала в военкомате, а затем в пожарной команде, ночевал по месту работы. К Фае приходил только в гости. Такая странная семейная жизнь продолжалась у них около года, пока Фая на предприятии, где она работала бухгалтером, получила небольшую комнатушку за Ярмарочной площадью, и они теперь жили там, но их адреса мама не знала.
  

III

   Спустя несколько дней после своего приезда, я навестил тетю Милю. Увидев меня, она заплакала и сказала:
   - А Алешеньки нет, - потом сквозь слезы улыбнулась и спросила:
   - Когда ты приехал? Совсем или только в отпуск? Вот радость-то для твоих, - и у нее снова по щекам потекли слезы, которые она вытирала платочком.
   Тетя Миля спрашивала еще о чем-то и судя по тому, что ее лицо оставалось грустным, она все время вспоминала Алешу, погибшего в последние дни войны.
   От тети Мили я узнал, что Лена Гербовац сразу после освобождения Одессы познакомилась с Алешиным другом - капитаном-танкистом. Незадолго перед окончательным разгромом Германии он горел в танке и потерял обе ноги. А в 1945 году Лена вышла за него замуж. Услышав это я подумал, что не всякая девушка решилась бы на такой шаг. Даже при условии данных друг другу обещаний так поступить можно было лишь испытывая к этому несчастному человеку огромную любовь и такое же огромное сострадание.
   Тетя Миля сказала мне также, что Лена уехала к мужу в Москву, родила там дочь, но с мужем у нее что-то не сложилось. Она оставила его и с девятимесячной дочуркой вернулась к маме. Когда девочке не исполнилось еще и двух лет, муж Лены приезжал в Одессу и уговаривал ее вернуться к нему, но она наотрез отказалась.
   Услышав все это, я решил непременно повидать Лену. Узнал у тети Мили ее адрес и в тот же день пошел к ней.
   Встретила меня Лена так, будто между нами не произошло никакой размолвки. Она была так же хороша, как прежде. Казалось, с сорок первого года в наших отношениях ничего не изменилось. Однако изменения были налицо. Лена к тому времени уже окончила университет и работала в нем преподавателем, а дома возле нее бегала хорошенькая дочурка трех лет - Наташа.
   После первого своего визита к Лене я посещал ее часто - почти ежедневно. Я уже не был тем шестнадцатилетним юнцом, который впервые увидел Лену в 1941 году, и который мог часами молча любоваться красотою любимой девушки, получая только от этого огромное удовольствие. Тогда в моем представлении Лена являлась неким божеством, достойным созерцания и поклонения. Сейчас же рядом со мной находилась очень красивая молодая женщина. Последние почти шесть лет мы с ней шли разными дорогами. Она за эти годы развила свой интеллект университетским образованием, я же в условиях постоянной казармы, наверное, постепенно глупел. Лена не только понимала меня с полуслова. Мне иногда казалась, что она даже угадывает мои мысли, и от этого у меня возникало какое-то странное не то приятное, не то тревожное чувство.
   Часто мы проводили вечера в ее маленькой комнатке в полуподвальной квартире в доме, который находился почти рядом с дорогим мне украинским театром. Я ведь все еще собирался после демобилизации вернуться на сцену.
   В один из таких вечеров, когда я рассказывал Лене, как однажды в Германии хотел застрелиться, ее рука лежала на моем плече. Вдруг, сняв руку, она поправила волосы. Это почти бессознательное движение было полно такой наивной, простой грации, что моей душой овладела знакомая, тихая, как прикосновение крылышка бабочки, летучая грусть. Эту кроткую, сладкую жалость я испытывал очень часто, когда моих чувств касалось что-нибудь истинно прекрасное: вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе, запахи цветов, музыка Шопена, созерцание скромной, как бы не сознающей самое себя женской красоты, ощущение в своей руке детской, копошащейся и такой хрупкой ручонки.
   В этой странной грусти нет даже намека на неизбежную смерть всего живущего. Такие мысли были тогда еще далеки от меня. Они придут гораздо позже, вместе с внезапным ужасающим открытием того, что, ведь, и я, я сам, я, милый добрый человек, должен буду когда-нибудь умереть, подчиняясь общему закону.
   Какая гадкая и несправедливая жестокость! Но нет. Эта грустная мгновенная тревога была другого свойства. Ее объяснить я никогда ни себе, ни другому не сумел бы. Она скорее всего похожа на сожаление, что этот, вот этот самый момент уйдет навсегда, и его уже ни за что не вернешь, не догонишь. Жизнь безмерно богата. Будет другое, может быть, очень похожее, может, почти такое же, но эта секунда уплыла навсегда.
   Однажды мы с Леной ходили в "мой" театр, но какую смотрели постановку - запамятовал. Помню только, что это была драма и что, когда Лена глядела на сцену, ее прелестные глаза вдруг мгновенно наполнились слезами и засияли таким волшебным зеленым светом, каким сияет летними теплыми сумерками вечерняя звезда. Она обернула лицо к сцене, и некоторое время ее длинные нервные пальцы судорожно сжимали кружевной платочек. Но когда она опять обернулась ко мне, то глаза уже были сухи, и на загадочных, властных губах блестела непринужденная улыбка.
   Иногда мы с Леной вечерами гуляли по городу. Как-то во время такой прогулки встретили подругу Лены с молодым человеком и решили пойти в ресторан, который был неподалеку от оперного театра, и если мне не изменяет память, он в то время назывался "Волна". Об этом может быть, не стоило бы говорить, если бы там какой-то субъект не пригласил Лену на танец. Она посмотрела на меня, молча спрашивая моего согласия. Я так же без слов кивнул головой, что не возражаю. Но потом мне что-то не понравилось в поведении ее партнера по танцу, и я решил поговорить с ним по-мужски. Я поднялся из-за стола и даже взял нож. Мои друзья еле уговорили меня не затевать скандал, доказывая, что ничего, собственно, не произошло. Возможно, они были правы, и причина моей вспышки ревности заключалась лишь в том, что я немного перебрал. После ресторана, уже за полночь, проводив Лену к дому, я не в силах расстаться с ней еще долго удерживал ее у ворот, много говорил ей о своей любви и страстно целовал.
   Мне было очень хорошо с Леной, и я решил, что, когда вернусь домой, непременно женюсь на ней. Я не помню, говорили ли мы с Леной во время наших встреч об этом. Возможно, такого разговора между нами не было, но я не сомневался в том, что она согласится стать моей женой.
   Время отпуска летело быстро. И вот наступил день, предшествующий тому, когда мне необходимо было возвращаться в полк. Я чувствовал себя отвратительно. Ощутить на короткое время свободу - и снова в казарму. Что может быть печальнее. Но подневольный человек не вправе распоряжаться собой, поэтому, вопреки моему желанию, я вынужден был опять ехать в давно надоевший мне Хабаровск. Другого быть не могло. Единственно на что можно было надеяться - это на скорую демобилизацию, которую должны же были, наконец, объявить.
   Накануне моего возвращения в полк Лена была у нас дома на скромном прощальном вечере, который мать устроили по случаю моего отъезда. Кроме Лены мама пригласила Люсю Власову из соседнего двора - дочь маминой давней подруги и самого близкого друга отца. Она была почти моей ровесницей, и до школы мы росли вместе. Так что последний вечер в Одессе я провел в кругу семьи и в обществе двух хорошеньких девушек. А в день моего отъезда Лена вместе с дочуркой провожала меня к поезду.
  
  
  
  
  

И ОПЯТЬ ХАБАРОВСК

I

   Когда я вернулся в полк, то узнал, что майор Прибыш не забыл свой злополучный отрез, так неудачно мною проданный из-за внезапной денежной реформы. Он все еще таил на меня злобу. Узнав, что меня отпустили в отпуск, он был взбешен и тут же отправил в военные комендатуры всех больших станций по ходу следования поезда телеграммы, в которых требовал задержать меня и под конвоем этапным порядком доставить назад в Хабаровск. Мне неизвестна причина, по которой очередная попытка Прибыша наказать меня снова провалилась. Впрочем, она меня нисколько не интересовала.
   Сразу же по приезде я написал Лене и получил от нее очень хорошее письмо. Я не берусь через столько лет полностью воссоздать его текст. Помню лишь слова Лены о своей дочурке: "Наташка научилась выговаривать букву "Р" и теперь ходит и рыкает, как лев". Я несколько дней ходил под впечатлением этого письма, и вдруг меня сначала понемногу, а затем все больше и больше стали одолевать сомнения в правильности моего решения, касающегося нашего с Леной будущего.
   - Лена - преподаватель университета, - думал я, - а что собой представляю я сам? У меня нет ни жилья, ни образования, ни специальности. Значит, какое-то время, пока я стану на ноги, может быть даже год или два я буду для Лены обузой. Кроме того я считал, что она намного образованнее меня. Представив себе наш будущий союз, я видел себя на положении никчемного мужа-иждивенца, возможно даже уступающего жене в интеллекте. Посчитав, что такая роль для мужчины унизительна, я написал Лене об этом, закончил свое письмо следующими словами: "Леночка, я бесконечно благодарен тебе за то, что ты дала мне в жизни четыре года томительных и прекрасных страданий. В любви только надежда и желания являются настоящим счастьем. Удовлетворенная любовь иссякает, а иссякнувши разочаровывает и оставляет на душе горький осадок... А я любил тебя без надежд, но пылко, нежно и безумно".
   Не знаю, что она подумала, прочитав мое письмо. Вероятно что-нибудь не слишком лестное для меня. Но ответ прислала хороший. В ее письме было сказано, что я волен поступать, как найду нужным, и что она согласна впредь оставаться просто моим другом.
   Много позже мысленно возвращаясь к моему злополучному письму, положившему конец нашим отношениям с Леной, я понимал, что она, скорее всего, не любила меня. Лена согласилась связать со мной свою жизнь только потому, что я был ей симпатичен и приятен, а кроме того нас связывала давняя дружба. Но главное - Лена как каждая нормальная женщина хотела иметь мужа и отца своему ребенку. Она, наверное, считала, что я вполне подхожу для этой роли. Ведь выбор всегда делает женщина, и он отнюдь не обязательно продиктован любовью.
   У мужчин все происходит по-иному. Их поступками руководит любовь. Полюбив женщину, мужчина готов на все что угодно, только бы соединить с ней свою жизнь, даже при отсутствии взаимного чувства с ее стороны. Но последнее слово всегда остается за женщиной.
   Я глубоко убежден, что если бы из-за внезапной и безосновательной неуверенности в себе не прервал наши отношения с Леной, она была бы для меня не только хорошей женой, прекрасной любовницей, но и настоящим другом.
   Вот так между нами все и закончилось. Сейчас трудно судить о том, правильным ли был тогда мой поступок, но то, что я незаслуженно обидел Лену, сомнений у меня не было. Я старался забыть ее, потому что вспоминать о ней мучительно. То мне казалось, что я ее не стою, то - что я вел себя, как осел, и попросту сыграл смешную роль в истории с девушкой, которая ничем не отличается от других. Нет, неправда! Отличается, иначе я не был бы так страстно в нее влюблен. Это ранит мое самолюбие, и я даже досадую на Лену. Бывает, что меня коробит сознание вины перед ней, а через какой-нибудь час это мне уже кажется глупым ребячеством. В общем, я не нравлюсь себе таким, каким я был в Одессе, не мирюсь и с тем, каким стал здесь. Я перестаю четко различать добро и зло, а главное - и к тому и к другому становлюсь равнодушен. Это - следствие какого-то душевного застоя. С другой стороны, моя апатия спасает меня - измученный внутренним разладом, я слышу ее слова, сказанные мне на вокзале при нашем расставании: "Мы с Наташкой будем ждать тебя". Именно они терзают меня больше всего.
  

II

   В начале января меня неожиданно, как это всегда бывает в армии, назначили начальником небольшой команды, которой надлежало охранять дивизионный склад боеприпасов, находившийся в тайге в нескольких десятках километров от Хабаровска. Привезли нас туда ранним утром.
   Окружающий ландшафт показался мне удивительным. Задумчиво падал тихий снег. Тайга распластала, раскинула свои просторы, вся белая, примолкла, будто спит, а сама, наверное, все чует: вздохни - насторожится, крикни - голосом ответит. Хорошо бы вот так стоять и смотреть. Пусть бы белый снег валил. Пусть бы... Но надо было идти и сменять команду, которая охраняла склад до нас.
   От просеки, где оставался вездеход, который должен был забрать людей, сменяемых нами, до склада боеприпасов пришлось шагать по цельному и довольно глубокому снегу более полукилометра. Когда мы, увязая в снегу, преодолели это расстояние и оказались на территории склада, перед нами предстала землянка, которая лишь немного возвышалась над поверхностью снежного покрова. Из трубы на ее крыше шел дым, поднимаясь вверх вертикальным белым столбом.
   - Подождите здесь, - сказал я солдатам, которые прибыли вместе со мной, дернул за скобу входную дверь и вошел в землянку. Внутри был полумрак. Два небольших оконца с грязными стеклами по обеим сторонам землянки были больше похожи не на окна, а на амбразуры дота и почти не пропускали дневного света. Неподалеку от входа стояла железная печурка, в которой ярко горели дрова, а за нею были устроены широкие земляные нары, на которых лежали те, кого мы приехали сменять.
   - Кто здесь старший? - громко спросил я.
   - Я, - ответил, поднимаясь с нар, один из лежавших, судя по лычкам на погонах, сержант.
   - Вот, прибыл сменять тебя. Рассказывай, где тут надо выставлять посты и все остальное, - сказал я.
   - Пойдем, я тебе сейчас все расскажу и покажу. Это не долго, - сказал он, натягивая на себя полушубок и надевая шапку.
   - А вы, ребята, бегом собирайте свои шмотки. Надо уступить место смене, - приказал он своим подчиненным.
   Сдачу и прием склада под новую охрану произвели быстро. Никаких актов, подписей, печатей. Все на словах. Один сдал, другой принял. Вот и все. Склад был большой, но для его охраны предусмотрели только два поста, часовые на которых сменялись каждые четыре часа круглосуточно. Расставив часовых, я оставил своих людей в землянке, а сам взял лыжи, которых здесь было несколько пар, и решил лучше познакомиться с местностью, прилегающей к складу, выехав за его пределы.
   Все вокруг покрыто снегом. Нетоптаный голубел он в утренней полутьме. На фоне сизого неба желтыми призраками вытянулись вверх задумчивые в своей дреме лиственницы. Редко, редко падают неторопливые снежинки.
   Стеклянная застывшая тишина, неподвижность. Восток все светлеет. Солнца нет, снеговыми облаками укрыто небо. Но вот блеснуло на минуту солнце, позолотило стволы деревьев, заиграло зайчиками на хвое, скрылось.
   Я остановился у огромного кедра. Глядя не него, я подумал:
   - Как богата природа. С какой щедростью, с каким колоссальным запасом она одаряет все, ею созданное средствами к жизни и размножению. На этом старом кедре, наверное, до тысячи шишек, в каждой до сотни орешков, а конечная цель - всего лишь одно зернышко, случайно попавшее в земную колыбель, лишь один росток слабой жизни, которой грозят тысячи гибелей. Но зато и кедров не один, их в тайге миллионы, и живут они ежегодно оплодотворяясь, многие сотни лет, и все кедры - порука за род.
   Я где-то читал или слышал, что в хорошей кете (так надоевшей мне во втором и последнем летнем военном лагере в Хабаровске, когда нам готовили ее ежедневно и трижды в день) без малого, килограмм икры, миллионы икринок, но конечная цель природы будет блестяще достигнута, если из этого количества зародышей вырастает хотя бы десяток рыб. Точно также обеспечивает продолжение рода любая другая особь живой природы.
   Да, жизнь есть благо. Благо, и размножение, и еда. Но и смерть также благо, как все необходимое. Мечта о человеке, который победит наукой смерть, - трусливая глупость. Микробам также надо есть, и размножаться, и умирать, как и всему живущему.
   И вдруг я увидел белку. Становлюсь под дерево и, притаившись, жадно слежу за ней. Она распустила хвост, долго всматривается в мое лицо, испытующе хоркочет и, как пружина, упруго прыгает вверх по высокому прямому стволу. Приостанавливается, вновь взглянула на меня. Я замер, не шелохнусь, и это успокаивает ее.
   Плутовка! Она будто не замечает моего присутствия.
   Нет, притворяется. Я прекрасно понимаю, что за мной неотрывно следят ее глаза. Шевельнись только - и прощай игра.
   Скачет вдоль большого раскидистого отростка, садится на самый его конец, игриво поджимает передние лапки к белой грудке. Ее бисерные глаза еще раз вскользь задевают меня, она грозит в мою сторону лапкой и, взметнув хвостом, несется сначала по суку, потом вниз головой по стволу к земле. Упруго скачет сразу четырьмя лапками почти до самых корней - не к моим ли ногам сейчас прыгнет плутовка, не сядет ли она на мое плечо, чтоб шепнуть колдовское беличье слово? Нет. Вдруг круто повернулась в воздухе, и голова ее снова вверху, а хвост стелется по стволу кедра.
   Опять бросает лукавый взгляд и приняв беспечную дразнящую позу, - лови! - она без боязни спускается на широкий столетний пень. Вот привстала на лапках, вновь с любопытством разглядывает меня, трет лапками плутовскую мордочку.
   Я решаюсь протянуть к ней руку. Но она не желает подружиться со мной. Белка, распушив хвост, стремглав взлетает на самую верхушку кедра и, наверное, ждет, пока я уйду. Ну что ж, насильно мил не будешь. Жаль, что она не приняла мою дружбу.
   Снег тихий, обильный, пушистый, настойчивый падал, падал без конца. Солнечный тихий день. На полянах снег слепит глаза. Тишина полная. Только иногда вдруг с сосны слетает иней. Наверное, это белка прыгнула с ветки на ветку.
   Вдоволь налюбовавшись таежной красотою, я возвратился в свою землянку. Мои ребята уже вполне обосновались в ней, оставив для меня место у окна. Моя команда, исключая постовых и отдыхающих после смены с постов, занималась хозяйственными делами: заготавливали дрова для печки, используя двуручную пилу и топор, которые оставили нам наши предшественники, заправили лампу керосином из банки, стоявшей тут же в углу землянки, почистили оконные стекла, навели порядок в самой землянке. Так прошел весь день. Вечером я сходил и проверил посты, после чего, вернувшись в землянку, написал домой письмо и улегся отдыхать. Но спать мне не пришлось. Как только в землянке потушили свет, на меня набросились клопы. Я снова зажег лампу и сел на нарах. Клопов было множество. Свет лампы их не смущал. Они с потолка падали на нары и набрасывались на спящих. Меня они почти не трогали, видимо, каким-то своим клопиным чутьем определяя тех, кто спит, и кто бодрствует. Такого множества, таких свирепых клопов я никогда нигде не видел. Всю ночь я не сомкнул глаз, просидев на нарах. Клопы меня почти не трогали, нападая, как я уже сказал, главным образом на спящих. Я поражался тому, что они продолжали спать. Неужели не чувствовали множества укусов этих паразитов?
   Утром я дал команду произвести тщательную дезинфекцию землянки. Благо тут была паяльная лампа. Ее зажгли и несколько раз прошлись огнем по всем щелям между бревнами стен и потолка. Я был уверен, что с клопами покончено. Однако, наступившая ночь напрочь развеяла мою уверенность. После проведенного нами мероприятия по уничтожению клопов их не стало меньше. Я понял, что избавиться от этой пакости можно было только единственным способом - сжечь землянку и выстроить новую. Но сделать это зимой было практически невозможно. Поэтому за все время, пока я имел несчастье охранять склад боеприпасов, я спал исключительно днем, когда, судя по всему, отдыхали и клопы после своего ночного кровавого пиршества. Ночью я читал, если было что, писал письма или выходил из землянки подышать свежим воздухом. Иногда даже надевал лыжи и выезжал за территорию склада, чтобы полюбоваться таежной ночью. Тайга зимой красоты небывалой. Вся опушенная белым снегом, густая и непролазная, она кажется какой-то завороженной сказкой, каким-то волшебным полусном.
   Были ночи звездные, но без месяца, темные. Были ночи с каленым холодным небом, с каленым месяцем, звезды тогда стояли четкие, крупные, мороз трескучий, палящий. Весь снег в алмазах, в блестящем бисере, и ночь казалась светло-голубой. А то тихий снег всю ночь падает, тепло стоит - ночь мутно-белая. А то буря во всю гуляет и крутит, того гляди, сравняет с сугробами нашу землянку.
   .Спустя несколько дней после того, как я волею полкового начальства оказался на складе дивизионных боеприпасов, старшина, который привез нам продукты, передал мне письмо. Почерк на конверте показался мне знакомым, но я сразу не мог сообразить, кому он принадлежит, и, только прочитав обратный адрес, понял, наконец, кто его написал. Письмо было из Красноярска. Прежде чем ознакомиться с его содержанием, я держал письмо в руке, пытаясь сообразить, что бы это значило. Валя мне не писала почти два года. Я думал, что она уже давно забыла меня, впрочем, как и я ее. И вдруг это письмо. С тех пор прошло почти пятьдесят семь лет, поэтому я не помню дословно текст всего письма, но основной его смысл сохранился в моей памяти. В нем было написано примерно следующее:
   - Дорогой, Валюша! - Так оно начиналось. - Я поступила очень нехорошо, что столько времени не писала тебе. Прости меня, пожалуйста. Я встретила человека, который приехал в Красноярск по какому-то делу из Ленинграда. Мы познакомились, и я без памяти влюбилась в него. Мне казалось, что этот человек добрый, самостоятельный, а главное - тоже любит меня. Вскоре он предложил мне выйти за него замуж, и я, не раздумывая согласилась. Но прошло немного времени, и я поняла, что совершила страшную ошибку. Он оказался совсем не таким, каким я его представляла. Это был самовлюбленный эгоист. Со мной обращался грубо и даже жестоко. Между нами постоянно происходили скандалы. Во время последнего он наговорил мне много обидных, больше того, оскорбительных слов, после чего бросил меня и уехал в Ленинград. А тебе я написала только потому, что у меня нет лучшего друга, чем ты. Только с тобой я могу поделиться своим горем, и уверена, что ты поймешь меня. Поэтому я и решилась написать это письмо, хотя понимаю, что очень виновата перед тобой, но хочу верить, что ты сможешь понять и простить меня, по-прежнему, твоя Валентина.
   Сейчас я понимаю, что любой нормальный уважающий себя молодой человек, а не такой рафинированный идеалист, как я, оставил бы это письмо без ответа.
   Мне уже исполнилось двадцать пять лет, которые я прожил далеко не в комфортных условиях. Я испытал голод и нищету, видел, как убивали мирных жителей во время обороны Одессы и оккупации, в шестнадцать лет стоял под стенкой, ожидая расстрела, на моих глазах погибали на фронте товарищи. Я видел, как расстреливают людей по приговору суда и просто так, ради собственного удовольствия. Мне приходилось, правда, очень редко встречаться с очень неприятными, плохими людьми. Иными словами у меня уже был жизненный опыт, достаточный для того, чтобы трезво оценивать свои собственные поступки.
   Вопреки здравому смыслу я ответил на письмо Валентины, в котором написал, что от души сочувствую ее горю, что очень хотел бы облегчить его, что она, как и прежде вольна считать меня своим другом, на которого всегда и во всем может положиться.
   Возвращаясь сейчас мысленно к тому времени и пытаясь здраво оценить свой "благородный", а вернее глупый поступок, я думаю, что возможно на решение написать ответ повлияло некоторое своеобразие обстановки, которая тогда окружала меня: тайга, оторванность от людей, от нормальных условий жизни, в конце концов, от других девушек. Но, скорее всего, не это явилось главной причиной, заставившей меня написать ответное письмо. Определяющим фактором все-таки был присущий мне рафинированный идеализм. Жизнь меня, к сожалению, еще ничему не научила, и в свои двадцать пять лет я по-прежнему считал, что все люди, за исключением небольшой кучки круглых дураков и подонков, прекрасны, честны и благородны. Что всем не только можно, но и нужно верить. В том, что на моем жизненном пути мне практически не встречались подлецы, была моя удача и мое несчастье. После моего ответа письма Валентины стали приходить еженедельно, а то и дважды в неделю. Она благодарила меня за то, что я простил ее. Постоянно интересовалась всем, что было связано со мной, спрашивала, когда по-моему меня могут демобилизовать, писала, что иногда читает мои ответы своим подружкам, и что похвалы подружек в мой адрес доставляли ей огромное удовольствие. А еще она просила, чтобы, когда я уволюсь из армии, непременно заехал в Красноярск.
   Постепенно, сначала едва уловимыми намеками, а позже все яснее и отчетливее Валя стала подталкивать меня к мысли о женитьбе на ней. Мой врожденный идеализм и тут сработал в полную меру. Я Валю совсем не знал, потому что общался с нею всего несколько дней. После того, что произошло между нами седьмого ноября в 1947 году, она забыла меня, вышла замуж за другого, и, не смотря на все это я ответил ей, что готов взять ее в жены. Теперь-то я понимаю, что, независимо от того, каким могло оказаться наше предстоящее супружество, мое поспешное согласие на него было верхом легкомыслия. К тому же, она тоже не испытывала ко мне никаких чувств. Ей просто хотелось уехать из Сибири в Одессу.
   Моя мать всегда была моим лучшим другом и советчиком, поэтому о своем намерении жениться сразу после демобилизации и о своей избраннице, я прежде всего написал ей. В своем ответном письме мать просила меня не торопиться с этим. Писала, что нет нужды везти жену из Сибири, когда в Одессе столько хороших девушек. И еще мама писала: "Вернешься, осмотрись, стань хоть немного на ноги, а потом можно и жениться. Если у вас с сибирячкой настоящая любовь, она никуда не денется, а ваши отношения проверятся разлукой и только окрепнут. Жизнь дает всякие всходы. Смотри же, чтобы в твоей жизни не выросло что-нибудь такое, что станет несчастием для тебя и твоих близких". Я тогда не придал словам матери должного значения, а между тем как верно она предсказала мое будущее, словно ее взор проник сквозь его завесу. Но самое любопытное заключалось в том, что я не испытывал к Вале никаких чувств, я ее, откровенно говоря, даже толком не помнил. Мною, скорее всего, владело какое-то реальное или придуманное чувство долга. А то, что Валя тоже не любила меня, выяснилось довольно скоро. К сожалению, я поздно понял, как права была мама в своих советах, которыми она пыталась оградить меня от неразумного шага, который я намеревался совершить. Но молодежь, как правило, никогда не следует советам старших. Она предпочитает, набивая себе шишки, учиться на собственных ошибках. Так было прежде, так происходит сейчас и так, наверное, будет всегда. Я не считал себя зелен-гоым юнцом. В пятидесятом году мне исполнилось двадцать пять лет, но армейская резервация, в которой я коротал уже шестой год, наложила на меня свой отпечаток. У меня не было ровно никакого жизненного опыта, какой человек приобретает вне армии.

III

   Обязанности начальника охраны дивизионного склада боеприпасов я исполнял ровно месяц. В начале февраля 1950 года незадолго перед моим днем рождения - днем святого Валентина прибыла новая команда, которая сменила нас. Я, в отличие от наших предшественников, счел своим долгом предупредить вновь прибывших о ночных нашествиях клопов, с которыми им придется столкнуться.
   Вернувшись в полк, я снова оказался в художественной мастерской вместе со своими добрыми друзьями. И снова потянулись серые армейские будни. А с первого по третье апреля прошли полковые учения, за участие в которых я получил благодарность. И чтобы читатель не подумал, что я это выдумал, ниже привожу копию справки, подтверждающей мои слова.

0x01 graphic

  
   Офицеры полка, с которыми у меня сложились дружеские отношения - капитаны Ворошилов, Невзоров, Колычев, лейтенант Шаяхметов и другие, неоднократно советовали мне вступить в партию. Все они были старше меня, опытнее и смотрели на окружающий нас быт, в отличие от меня, не через розовые очки. Все они утверждали примерно одно и то же: "На гражданке без партийного билета никакой приличной должности тебе не видать, как своих ушей без зеркала, даже если у тебя будет высшее образование. Демобилизацию должны объявить вот-вот, - говорили они, - так что торопись вступить в партию". Колычев, Невзоров и Шаяхметов 11 и 12 апреля вручили мне написанные ими партийные рекомендации. А спустя совсем немного времени, во второй половине апреля, наконец, пришел приказ об увольнении в запас военнослужащих 1925 года рождения.
   - Здесь стать кандидатом в члены партии ты уже не успеешь, - сказали мои друзья. - Но это не беда. Заверь рекомендации в политотделе дивизии, и ты сможешь вступить в партию по приезду домой. В члены КПСС в Одессе я не вступил может быть потому, что на протяжении моей службы в армии мне, в основном, попадались такие политработники, которых никак нельзя было считать украшением партии.
   - Если там даже не все, а лишь часть таких же партийцев, то мне в этой партии делать нечего, - решил я.
   Однако рекомендации сохраняю до сих пор как память о славных людях и хороших товарищах, которые, несомненно, желали мне добра. Копии партийных рекомендаций привожу ниже.
   Сборы были недолгими. В последних числах апреля я, простившись навсегда со всеми своими друзьями в Хабаровске, полный самых радужных надежд и планов уже сидел в общем вагоне поезда. Наконец поезд тронулся с места, и все ушло назад, навсегда, безвозвратно.
   И когда стали скрываться из глаз последние голубые избенки Заречья, и потянулась унылая, желтая степь - странная грусть сжала мне сердце. Именно там, в этом месте моих тревог, ожиданий, а порой унижений, осталась навеки частица моей души. С каждым днем я приближался к дому. Но домой попал не сразу.
   0x01 graphic
  

0x01 graphic

  
  

0x01 graphic

  
  
   Итак, отслужив в армии ровно шесть лет, я был снова вольным человеком, не связанным командами и распоряжениями начальства. Мог жить не в казарме, а у себя дома и поступать не по приказам начальства, а так, как сам посчитаю нужным.

IV

   Верный своему слову 3 мая 1950 года я в Красноярске сошел с поезда и зашагал к дому девушки, которой я в письмах обещал свою поддержку и покровительство. Дома я застал только Валину мать, которая, похоже, с трудом узнала меня. И не мудрено, ведь виделись мы с ней только мельком два с половиной года тому назад. Был конец дня, но Валя еще не вернулась с работы. Пришла она лишь часа через полтора после моего прихода. Мне показалось, что внезапно застав меня у себя дома, она была обрадована и одновременно удивлена, но я не придал этому значения, лишь отметив про себя, что при нашей встрече даже близко не испытал ничего похожего на то, что почувствовал впервые во время отпуска, увидев Лену. Валю ни в коей мере нельзя было сравнивать с нею. Я начинал понимать, что совершаю явную глупость, что не
   люблю Валю, что там, во время ночных вынужденных бессонных ночей в землянке с клопами выдумал и ее, и свою любовь к ней. А в том, что Валя тоже ко мне равнодушна, мне представилась возможность убедиться в недалеком будущем. Однако отступать было поздно. Я твердо внушил себе, что приехал сюда для того, чтобы совершить благородный поступок - дать возможность незаслуженно обиженной, брошенной девушке опереться на мою сильную руку. А она в благодарность за это, несомненно, станет любить и уважать меня. Мы создадим прекрасную семью, воспитаем детей. Такую идиллию я в мечтах рисовал себе еще с тех пор, когда был школьником. Принимая во внимание все выше сказанное, я сразу взял инициативу в свои руки.
   - Валюша, - начал я, обращаясь к девушке, - времени у меня очень мало, поэтому завтра утром мы должны отправиться в бюро регистрации браков и расписаться, после чего сразу же отправимся в Одессу.
   - Хорошо, но зачем такая спешка? - спросила Валя. - На регистрацию может быть очередь, а, кроме того, мне на своем предприятии надо оформить перевод в твой город.
   - Я тороплюсь потому что, во-первых, сильно истосковался по дому, а во-вторых, хочу поскорее снова вернуться в свой театр.
   Валя выслушала меня, затем положила руки мне на плечи и, лукаво улыбнувшись, сказала:
   - У меня к тебе огромнейшая просьба. Обещай, что выполнишь ее.
   - Какая просьба, - спросил я.
   - Нет, ты сначала обещай, что выполнишь.
   - Ну, хорошо, обещаю. Так в чем заключается твоя просьба?
   - Я тебя очень прошу. Оставь свой театр, перестань о нем думать. Там бабы, и, вообще, я боюсь, этот театр может испортить нам жизнь. Не надо возвращаться в него. Ты устроишься на какую-нибудь другую работу, и все у нас будет, как у людей. Я не хочу и не позволю тебе вернуться в театр.
   Все сказанное Валей мне не понравилось. Особенно неприятны были слова "не хочу и не позволю". Они звучали не просьбой, а приказом. Я почувствовал, что с первого дня наши отношения складываются не так, как я предполагал. Но будучи по натуре человеком мягким, покладистым, решил, что не следует пусть даже из-за театра портить наши отношения. Скрепя сердце, я согласился с Валиной просьбой-требованием. Хотя такое решение было для меня тяжким. Мне трудно было смириться с мыслью о том, что я больше никогда не вернусь в круг своих друзей и товарищей по сцене, не буду участвовать в репетициях и спектаклях, не увижу свою гримерную, никогда не почувствую живое дыхание зрительного зала, не услышу заслуженных аплодисментов. И тут же я мысленно дал себе слово, что если в театр возврата нет, то непременно надо будет учиться для того, чтобы получить высшее образование. Решение вопроса о том, какое образование, я оставил на будущее.
   На следующее утро перед тем, как нам отправиться в бюро регистрации браков, Валя решила привести в порядок мою военную форму: почистить китель и выгладить брюки. Гардероб, которым я обзавелся за шесть лет службы в армии, был скромен и состоял из военной формы - офицерского кителя из добротного английского сукна, который сшил мне на заказ в Германии портной немец, и хороших диагоналевых брюк-галифе, а кроме того из цивильных брюк темного цвета и белой рубахи. Почистив китель, моя уже почти супруга принялась за глажку, которая закончились тем, что перекалив утюг она оставила на брюках коричневое, равное по величине утюга, пятно, после чего их оставалось выбросить. Таким образом, гардероб который я перечислил выше, сократился на одну единицу, а образ умелой домашней хозяйки, какой она, вероятно, намеревалась создать в моем представлении о себе, оказывая мне услугу, несколько потускнел. Хорошо, что в начале мая в Красноярске было довольно прохладно. Это позволило мне шинелью закрыть прожженные брюки. Валя тоже старалась выглядеть соответственно предстоящему событию. Она надела, вероятно, свое лучшее платье, легкое пальто и туфли на высоких каблуках, отчего, при моем росте в сто семьдесят сантиметров, стала, чуть ли не на пол головы выше меня. Мне казалось странным, что она не замечает этого. А может быть, замечала, но заботилась лишь о своем внешне виде. Ее, вероятно, нисколько не волновало, как буду смотреться я рядом с ней. И действительно, по дороге в бюро регистраций браков и там, когда мы туда пришли, я испытывал неприятное ощущение оттого, что девушка рядом со мной выше меня. Я показал свои проездные документы, сказал, что должен уехать из Красноярска буквально через день, и просил срочно оформить наш брачный союз. Мне как фронтовику любезно пошли навстречу и 4 мая 1950 года я в спешном порядке из холостяка превратился в женатого человека. Разумеется, никаких торжеств, гостей, цветов и прочей свадебной атрибутики не было и в помине. После завершения обряда бракосочетания мы вернулись в избу моей жены, а на следующий день она оформила на своем предприятии перевод в Одессу, и 5 мая мы уже садились в поезд, отправлявшийся в Москву. Заняв свое место в вагоне, Валя вдруг обратилась ко мне с такими словами:
   - Слушай, стоять еще будем минут двадцать. Сбегай в привокзальный буфет, купи чего-нибудь сладкого к чаю. Давай, беги быстрее, чтобы успеть.
   Не ответив ни слова, я молча кивнул головой в знак согласия и вышел из вагона. Форма, в которую она облекла свое требование, потому что это было именно требование, а не просьба, с какой, по моему представлению, любящая женщина должна была бы обратиться к человеку, только вчера ставшему ее мужем, была, по меньшей мере, странной.
   - Удивительно начинается наша совместная семейная жизнь, - думал я, - и в первый раз отчетливо понял, что я, как говорят у нас на Украине: "Не в ті взувся". Но что оставалось делать? Не везти же свою благоверную назад к маме. В каком свете я предстану? Что обо мне подумают?
   - Ладно, что будет, то будет, - решил я. - Жизнь покажет, как быть дальше. А может быть это - плод моего воображения и со временем все образуется. Хотелось бы надеяться...
   В буфете я купил каких-то конфет и вернулся в свой вагон как раз вовремя. Поезд тронулся и, набирая скорость, устремился на запад. Разумеется, о своих грустных размышлениях по пути в привокзальный буфет и из него к поезду я не сказал своей жене ни слова. Эта была первая, по крайней мере с моей стороны, невысказанная вслух мысль, послужившая началом крушения моих наивных надежд на создание хорошей, здоровой семьи, о какой я очень давно мечтал. И вдруг подумал, а зачем вообще люди женятся? Возьмем женщину. Стыдно оставаться в девушках, особенно, когда подруги уже повыходили замуж. Желание быть хозяйкой, главою в доме, дамой, самостоятельной... К тому же потребность, прямо физическая потребность материнства, желание вить свое гнездо. А у мужчин? У них, я имел в виду не себя, а других - иные мотивы. Во-первых, усталость от холостяцкой жизни, от беспорядка в доме, от обедов в столовых, от грязи, окурков, разорванного белья, от бесцеремонности товарищей и прочее, и прочее. Во-вторых, чувствуют, что семьей жить выгоднее, здоровее и экономнее. В-третьих, думают - вот пойдут дети, я умру, а часть меня, все-таки останется на свете... Нечто вроде иллюзии бессмертия.
   Все это можно понять, но где же здесь любовь? Любовь бескорыстная, самоотверженная, не ждущая награды? Потому что нет ничего более святого и прекрасного в мире, чем женская любовь. На этот вопрос я не нашел ответа.
   За нашим вагоном плыли бурые степи, оголенные от снега. В открытое окно дул свежий ветер, пахнущий талой землей. Я. глядел в окно, а моя супруга, поджав под себя ноги дремала на нижней полке. Поезд шел быстро. Вот потянулись голые, с прижатыми ветвями высокие деревья, густо обсаженные гнездами. Тучи грачей кружились над ними, раскачивались на сучьях. Грачи кричали тревожно, дико, по-весеннему о вешних водах, о туманах, о первых грозах.
   Мы двигались на запад - туда, где была моя родина, мой дом, где прошло мое детство и юность. А жена спала положив голову на руку. У ее рта, сложенного брезгливо обозначились жесткие морщинки. И вдруг мне стало муторно - это было не ее лицо, оно было чужим, остроносым... В окно ветер нес крики грачей. Постукивая на стрелках все так же, не снижая скорости шел наш вагон. По грязному пути, наискосок уходящему в степь, тянулись повозки, лохматые лошаденки, телеги, залепленные грязью, бородатые, чужие, страшные люди...
   Поезд был уже не более чем в двух сутках пути от столицы. Я занимал верхнюю полку, а моя жена - нижнюю, подо мной. Нашими соседями, с которыми мы давно перезнакомились, оказалась женщина средних лет - учительница, ехавшая в Москву к своей дочери, и мужчина, не вышедший из того прекрасного возраста (из которого иные, впрочем, не выходят до пятидесяти лет), когда человек в природе и людях ничего не находит интереснее, значительнее и красивее себя. Поэтому в вагоне несколько дней подряд, включая день накануне приезда в столицу, он сумел разговориться с несколькими пассажирами с той легкостью, которая так присуща путевым железнодорожным встречам. Он смертельно скучал, если собеседник говорил о себе, и вдвое тосковал, когда разговор касался вопросов, отвлеченных. Поэтому всегда ловким приемом сворачивал речь на себя. Например, кстати вставлял небрежное замечание: "Ужасно утомляешься за зиму и так рад отдохнуть", или: "Ни на ком так не отражаются теперешние условия, как на нас"; или еще: "Это хорошо говорить людям молодым". Или он внезапно проявлял необычайную осведомленность о недавно вышедших книгах и о слабостях известных писателей. Неизбежно вытекал робкий вопрос: "А вы сами, извините за нескромность, чем занимаетесь?" На который следовал лицемерно застенчивый ответ: "Да как сказать..." И тут он начинал повествовать о себе. До конца его рассказ выдержать мог далеко не каждый.
   Утром 11 мая мы прибыли в Москву. Военную форму я еще в Красноярске сменил на цивильные брюки и рубаху, так как шинель в вагоне надо было снять, а ходить в "выглаженных" женой брюках было невозможно. На метро мы добрались до Киевского вокзала, в военной кассе, которой я в последний раз мог еще воспользоваться, приобрел билеты на Одессу, и в полдень мы уже заняли места в вагоне поезда "Москва-Одесса".
   Ночью я почти не спал. Я вообще никогда не сплю в автобусах, поездах, самолетах. Разумеется, за исключением длительных поездок, например, таких, как поездка из Москвы в Хабаровск. А тут еще добавилось нервное напряжение, связанное с предстоящей встречей с родными. Как-то они отнесутся к тому, что я, не послушав советов матери, приехал не один? Часа через два после того, как Киев остался позади, поезд остановился на небольшом полустанке и по какой-то причине стоял минут двадцать. Все пассажиры, включая мою жену, спали. Окна в вагоне были открыты. Весенняя майская ночь была тихая, теплая, даже душная. Этот полустанок, а, вернее, те двадцать минут, в течение которых на нем стоял наш поезд, никогда не сохранились бы в моей памяти, если бы - не соловьиное пение. Вдруг в стороне, противоположной полустанку, где-то совсем близко от нас сначала осторожно, недоверчиво запел соловей. Он, как будто, чувствовал, что я его внимательно слушаю, и поэтому старался от всей своей маленькой души. Так он пел минут пять, потом закончил высоким, высоким звуком и замолчал. После него запел другой соловей, потом снова первый. Они, как бы соревнуясь между собой, старались превзойти друг друга. Когда поезд, наконец, тронулся, соловьиные трели провожали его. А ранним утром, когда мы уже подъезжали к Одессе, погода внезапно резко испортилась, обещая мутный, дождливый, кислый день. Со стороны моря поплыл туман, не туман, а какая-то грязная поволока, окутавшая деревья, тянувшиеся налево и направо вдоль железнодорожного пути. Я далек от суеверия, но тогда подумал, что такая перемена погоды неспроста, и она, скорее всего, в будущем не сулит мне ничего хорошего.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Часть VIII

Долгожданное ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

ПЕРВАЯ РАБОТА

I

   Когда поезд прибыл на перрон, погода снова изменилась. Утренний ветерок разогнал туман, и появилось солнышко. А примерно через час я с женой предстал перед родителями. Вопреки моим опасениям мать, отец и сестра отнеслись к моей женитьбе спокойно. Ни от кого из них я не услышал ни слова упрека. И к моей жене всегда относились ровно и доброжелательно, чего нельзя сказать о ней самой.
   С первого же дня остро встал вопрос о жилье. Долго оставаться у меня дома в единственной комнате, в которой и без того находились отец, мать и взрослая сестра было невозможно. Второй, не менее важный вопрос, тоже требовавший безотлагательного решения, был связан с трудоустройством. Возвращаться в театр мне жена запретила, ничего другого я не умел, поэтому, чтобы платить хотя бы за жилье и питание, нужно было искать любую работу, пусть даже самую низкооплачиваемую.
   На следующий день после нашего приезда я по поручению мамы отправился на наш слободской базарчик за какими-то покупками. Шел я по обыкновению быстро и, когда с Ломоносовской повернул на Городскую, едва не столкнулся со своим бывшим соучеником Васей Морозом. Наша неожиданная встреча была приятна обоим. Ведь в последний раз мы виделись с ним еще в 1943 году. Мы обнялись, а затем, задавая вопросы и отвечая на них, вкратце рассказали друг другу, как каждый из нас прожил эти последние семь лет. Я от Васи узнал, что он тоже конец своей военной службы провел на дальнем востоке в Находке и демобилизовался по ранению после окончания войны с Японией. Что по-прежнему, как и в школьные годы и в оккупацию, живет на территории больницы, что вскоре оканчивает политехнический институт, а после его окончания намерен жениться на студентке из своей группы. Я ему сказал, что с женитьбой я его опередил, а вот с образованием далеко отстал. А главное, пока не знаю, где найти хоть какую-нибудь работу.
   - А ты поговори насчет работы с начальством нашей больницы, - сказал Вася. - Я почти уверен, что результат будет положительным.
   - Спасибо за совет, - ответил я, хотя в отличие от своего приятеля мало рассчитывал на успех.
   Я с ним мог бы разговаривать еще долго, но у каждого из нас были свои заботы, поэтому, пообещав друг другу в ближайшее время снова встретиться, мы расстались.
   В этот же день сразу после завтрака я, почти не сомневаясь в том, что схожу впустую, все-таки последовав совету Васи, отправился в Областную клиническую больницу. Я шел вдоль длинной кирпичной стены больницы. Но, не доходя сотню метров до больничных ворот, перешел на другую сторону улицы к небольшой ограде со скромным серым памятником внутри. На нем - на мраморной доске во всю высоту памятника были написаны имена, покоившихся под ним моих товарищей по подпольной группе: моего одноклассника и близкого друга Дябки Гридина, его сестры, руководителя нашей группы Михаила Емельянова, его брата Петра, директора слободской 16-й школы Сергея Павловича Синегрибова, Андрея Вольсами и других, всего сорок шесть человек, расстрелянных немцами в ночь с пятого на шестое апреля 1944 года.
   Я стоял у памятника и грустные мысли одолевали меня. - Какие прекрасные люди погибли в борьбе за освобождение своей родины, - думал я. - Погибли в результате подлого предательства члена ВКП(б) - члена партии, о которой нам и после войны талдычили нечто вроде того, что она являет собой "Ум, честь и совесть советского народа". Насчет чести и совести теперь, вроде бы все ясно. А если говорить об уме, то я за шесть лет армейской службы успел повидать среди членов этой самой партии не просто дураков, а дураков набитых. Думаю, что подобные "умники" не такая уж редкость и вне армии. Сколько хорошего могли бы сделать все эти прекрасные люди, останься они в живых, - перечитывая их фамилии на мраморе, думал я. - А ведь выродок - предатель, наверное, еще жив.
   Мое предположение оказалось верным. Вскоре я смог убедиться, что этот гад действительно уцелел. Размышляя так у памятника, у меня впервые зародилась мысль написать повесть о том тяжком для нашей страны времени и о замечательных ее сыновьях и дочерях, живых и мертвых, которые, не жалея себя, боролись за ее свободу.
  

II

   Кабинет главного врача - доктора Бойко помещался на втором этаже административного корпуса в его правом крыле. Там же был и кабинет заместителя главврача - доктора Турнера. В левом крыле находилась бухгалтерия, еще какие-то хозяйственные службы и диспетчер санитарной авиации.
   Дождавшись, когда главный врач освободится, я вошел к нему, назвал себя, сказал, что только что демобилизовался из армии и спросил, не найдется ли в больнице для меня работа. К моему великому удивлению и радости он ответил, что буквально на днях у них уволилась заведующая отделом кадров, и предложил мне эту должность. Из скромности я не стал спрашивать, какова будет моя зарплата. Однако главврач сам назвал ее. Как я и предполагал, она оказалась не ахти какой, но я решил, что начинать надо с малого, и дал свое согласие.
   - Когда можно приступать к работе? - спросил я.
   - Прямо сейчас пишите заявление, я его завизирую, а завтра с утра, когда приступите к исполнению своих обязанностей уже как заведующий отделом кадров, оформите остальное: выпишите себе трудовую книжку и все прочее, что там полагается.
   Получив подпись главврача на своем заявлении, я решил выяснить, где находится место моей будущей работы. Оказалось, что отдел кадров находился рядом с приемной главврача и размещался в небольшой комнатке с одним окном почти над главными воротами больницы. Когда я вошел туда, там сидела молодая девушка лет двадцати в белом халате и что-то печатала на пишущей машинке. Я поздоровался и сказал ей, что с завтрашнего дня буду здесь работать. Она отнеслась к моим словам безо всякого интереса, только спросила:
   - А как вас зовут?
   - Валентин Иванович, - ответил я, подумав про себя, что теперь меня уже не будут называть старшим сержантом, к чему я за пять с половиной лет давно привык, а впервые по имени отчеству, затем спросил у девушки ее имя.
   - Женя, - назвала она себя.
   От Жени я узнал, что весь штат отдела кадров состоит всего из двух человек - заведующего и единственного сотрудника в ее лице. Закончив знакомство с местом своей работы и с помощницей, я отправился домой, чтобы порадовать родных и жену сообщением о том, что уже оформился на службу и не простым рабочим, а сразу в некотором роде начальником. Мне просто везло на руководящие должности: начальник клуба полка, начальник столовой и вот теперь начальник отдела кадров. По своему профилю они были совершенно разными, но я неплохо справился с прежними, а это позволяло мне надеяться, что и на сей раз не ударю лицом в грязь. Разумеется, я тогда не мог предположить, что впереди меня ожидает еще одна последняя руководящая должность, но о ней я расскажу много позже.
   Итак, первый вопрос, связанный с трудоустройством, был решен. Оставалось решить второй, не менее важный - жилищный вопрос,
   На следующий день я пришел на работу минут за пятнадцать до начала рабочего дня и активно принялся знакомиться со своими новыми обязанностями. Когда я с помощью Жени довольно быстро освоился с ними, оказалось, что личные дела сотрудников, журналы регистрации и прочие документы были далеко не в идеальном виде. Женя, как я вскоре убедился, являлась хорошей, исполнительной помощницей, но ее нисколько не интересовало общее состояние документов в нашем отделе. Поэтому я с первого же дня начал наводить порядок во вверенном мне хозяйстве. Работал не считаясь со временем, и даже часто брал работу на дом. Конечно, забот прибавилось и у Жени, и она не раз высказывала мне свое неудовольствие по этому поводу, но я не принял ее протесты во внимание. Главным для меня было поскорее навести во всем порядок. Начальство, похоже, отметило мое трудолюбие и относилось ко мне очень хорошо. Моя жена тоже по переводу, который привезла из Красноярска, была зачислена в областное контрольно-ревизионное управление ревизором. Она почти все время проводила в командировках по районам одесской области, поэтому с женой мы бывали крайне редко, и наше общение не было таким, какое, по моему представлению, должно быть между близкими людьми. Так, наверное, общаются между собой соседи или просто знакомые.
   На второй или третий день после нашего приезда я предложил жене поближе познакомиться с нашей Слободкой. Она согласилась. И вот часов в семь вечера мы вышли из дома и пошли вниз по Романовской. Дойдя до Тодоровой, я показал ей нашу, известную во всем городе баню, после чего свернули направо в сторону Слободской, а выйдя на нее, я рассказал жене о первом слободском кинотеатре - иллюзионе и показал место, где он когда-то был. Потом мы пошли по Церковной до Училищной и снова свернули направо. По дороге я рассказывал ей обо всех местах на Слободке, с которыми у меня в прошлом было что-то связано. И вдруг я спросил:
   - А как тебе нравятся наши слободские домики?
   - Какие же это домики? - удивленно спросила она, - это же бараки.
   - Как бараки? - в свою очередь удивился я, - между тем, что ты видишь, и бараками нет ничего общего. Разве ты этого не понимаешь?
   - Я все прекрасно понимаю, поэтому и утверждаю, что это именно бараки.
   Я был уверен, что она в Сибири не раз видела бараки, поэтому такое необъяснимое упрямство возмутило меня.
   - Пойдем! - сказал я, взяв жену за руку.
   - Куда? - спросила она.
   - Увидишь, - ответил я и повел ее в нашу слободскую библиотеку, находившуюся тогда в двухэтажном доме на углу Училищной и Ломоносовской, и к которой мы тогда почти подошли. Я завел жену внутрь, попросил у библиотекаря томик энциклопедии на букву "Б", нашел нужное слово и прочел ей. "Барак - это деревянное здание легкой постройки, предназначенное для временного жилья".
   - Теперь-то ты убедилась, что наши домики - это вовсе не бараки? - спросил я.
   - А я все равно утверждаю, что это бараки, - ответила она.
   Я не знал, что и думать, но продолжать спор не стал, так как других аргументов для того, чтобы все-таки убедить ее в своей правоте кроме тех, что уже использовал, у меня не было. Просто я еще раз убедился, что мне с моей супругой при таком ее характере будет очень трудно.
   Домой мы шли молча. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Акации, окаймлявшие улицу, белые низкие домики с черепичными либо железными крышами по ее сторонам, фигуры редких прохожих - все почернело, утратило цвета и перспективу, все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом жидким золотом пылала заря, в которую сваливались тяжелые сизые облака и горели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над ними поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо.
  

III

   Проработав всего несколько дней в новой должности, я однажды обратил внимании на квадратные башни, венчавшие фасад административного корпуса больницы. Их было четыре. Две с внешней стороны фасада, а две с внутренней, обращенной во двор.
   - Пожалуй, стоит познакомиться с ними поближе, - решил я. Женя мне сказала, что в одной из башен размещается больничный телефонный коммутатор, а остальные три пустуют. Я решил осмотреть пустующие. Благо, для этого надо было всего лишь с нашей площадки лестничной клетки подняться по лестнице на крышу, что я тотчас же и выполнил. Открыв дверь в башню, ту, что была с внутренней стороны фасада, я увидел светлую, просторную комнату площадью, не менее восемнадцати или даже девятнадцати квадратных метров с высоким потолком и крепким выкрашенным краской деревянным полом. И тогда мне пришла в голову счастливая мысль: "А почему бы не попросить у главврача разрешение на то, чтобы самому занять одну из башен?"
   В этот же день, выбрав удобный момент, я, с некоторой опаской получить отказ, изложил главврачу свою просьбу, и он разрешил мне поселиться в башне. Это была большая удача. После моего скоропалительного брака, в который я вступил совсем, "як дурний з мосту", и который никак нельзя было назвать удачным, у меня, кажется, наступила полоса удач.
   Сразу после работы я занялся приведением в порядок своего будущего жилья. Побелил стены и потолок, выкрасил окна и двери. С материалами, необходимыми для этих работ, мне помогла Женя, составив мне протекцию своему отцу, который, как оказалось, был заведующим больничного склада. У него же я под расписку взял две койки, стол и четыре табурета. Итак, я в одночасье обрел вполне пристойную комнату с необходимой на первый случай мебелью. Кроме того, я мог получать обеды из больничной кухни, предварительно оплачивая их в бухгалтерии, и даже пользоваться душевой в административном корпусе. Моя жена по этому поводу не выразила ни удивления, ни одобрения. Она восприняла проделанное и достигнутое мною, как должное. Но это не мешало мне испытывать удовлетворение от того, что я впредь не буду стеснять родных.
   Решив таким образом квартирный вопрос, я целиком ушел в свою работу. По долгу службы познакомился со многими врачами. Среди них было много евреев. Часто, обращаясь ко мне за всякого рода справками, они на свой лад меняли мою фамилию, называя меня то Бекеровским, то Беккерманом, то Бекеровичем, но меня это нисколько не смущало. Как говорится: "Хоть горшком называй, только в печь не сажай". Подавляющее большинство врачей было милыми людьми и хорошими специалистами. От них я узнал, что врачи без степени и звания получали по тому времени, в общем-то, мизерные зарплаты - всего 605 рублей. Может быть, именно это исключило медицинский институт из перечня высших учебных заведений, в одно из которых я намеревался поступать. Ведь я непременно хотел закончить десятый класс и учиться дальше.
   Работа и обзаведение жильем отняло у меня много времени, и я никак не мог себе позволить отвлечься от этих занятий для того, чтобы узнать, кто из моих школьных друзей вернулся в Одессу, и навестить их. И все-таки однажды, отправившись после работы в продуктовый магазин, чтобы что-то купить, я на обратном пути свернул на улицу Трусову и зашел к Володе Бажору - моему доброму школьному приятелю. И хотя он был года на два или даже на три старше меня, это не мешало нам поддерживать дружеские отношения, основой которых являлся одинаковый интерес к радиотехнике, участие в школьном драмкружке, любовь к чтению. Володю я застал дома. Он, вне всякого сомнения, также, как и я, был рад нашей встрече. Володя уже тоже был женат и познакомил меня со своей женой. Звали ее Тамара. Из его слов я узнал, что она донская казачка и что после приезда в Одессу работает медсестрой, но не в той, что я, а в другой слободской больнице. Он рассказал мне, что из аэроклуба, с которым он эвакуировался из Одессы в начале войны, его перевели в летное авиационное училище. Что он его с успехом окончил, но летать ему не пришлось, так как врачи вдруг обнаружили у него какой-то дефект зрения. Его оставили в этом училище в качестве радиотехника, каким он и оставался до конца войны. Потом, когда Володя уже провожал меня и Тамара нас не слышала, я спросил у своего приятеля:
   - А как же Инна? Ты ведь, насколько я помню, дружил с ней, начиная с восьмого класса.
   - Это грустная история, Валя. Инна не дождалась меня. Вышла замуж за другого. Известие о ее замужестве я воспринял болезненно. Я очень любил Инну. Но теперь это все в прошлом, у меня хорошая жена, и я доволен ею.
   - Чего нельзя сказать обо мне, - подумал я про себя.
   Расставаясь с Володей, мы условились, что впредь непременно будем встречаться часто. А спустя несколько дней ко мне прямо в мою башню пришел старый школьный приятель - мой одноклассник Сережа Дубровский, с которым во время оккупации мы были неразлучны.
   - Как ты меня нашел? - спросил я его после того, как мы обнялись.
   - Твоя мама объяснила, где тебя искать. А знаешь, мне здесь нравится. Должен тебе сказать, что ты неплохо устроился. Чистый воздух, сверху далеко видно. Красота! - ответил Сергей.
   - А как твои мать, отец, сестры? - снова задал я вопрос приятелю.
   - Мать и сестры в порядке, а вот батя погиб. Его буксир подорвался на мине. Чья она была, то ли немецкая, то ли советская, не знаю. Только у меня больше нет бати.
   - Жаль, - сказал я. - Хороший человек был дядя Ваня, - и еще раз повторил, - очень жаль. Прими, Серега, мое искреннее соболезнование.
   - Ладно! Чего уж там... Соболезнуй не соболезнуй - батю все равно не воротишь. Давай лучше о чем-нибудь веселом.
   - Хорошо, давай о другом. Расскажи, где служил, когда вернулся, что теперь делаешь?
  

0x01 graphic

Сергей Дубровский

  
   - Собственно, рассказывать нечего. После освобождения Одессы попал на флот, воевал на море. А когда закончилась война, меня направили в Западную Украину. Там влип в неприятную историю. Но мне здорово повезло. Следователем, которому поручили вести мое дело, оказался Ленька Лосинский. Он-то меня и выручил из беды. Если бы не Ленька - схлопотал бы я срок, который и сейчас мотал бы где-нибудь на лесоповале. Леньке я по гроб жизни обязан. Меня он выручил, а сам, как я слышал, сел по 58, а это значит надолго. Вот и вся моя история, - заключил свой рассказ Сергей.
  
   - Ну, а как у тебя на амурном фронте? Ты еще не женился на Алке? Ведь у вас, насколько я помню, любовь была долгая и настоящая, - спросил я.
   - Была да сплыла, - грустно улыбнувшись, ответил мой приятель. - Разве ты не слышал, что она пыталась сбежать с бывшим немецким военнопленным - французом, которого вместе с другими гражданами Франции через Одессу отправляли домой? Так вот мою "любовь", как мне рассказывали, прямо из вагона вытащили. После Алки я ни одной девке не верю и знать их не хочу.
   - Вот это новость! А я-то думал, что ты уже женился на ней.
   - Женился! Пусть теперь на ней кто-нибудь другой женится - только не я, - с горечью в голосе ответил Сережа.
   - Ну, а работаешь ты где? - снова спросил я.
   - Да так, на халтурах по строительной части, - ответил мой друг. - Живу у мамы, на жратву хватает, а больше мне ничего не надо.
   Беседа с Сергеем оставила у меня двоякое ощущение. Во-первых, я понял, что в жизни моего старого товарища не все благополучно, и что помочь ему я вряд ли смогу. Впрочем, и мне самому хвалиться было нечем. А во-вторых, той дружбы, какая связывала нас до войны, а главное во время оккупации, когда мы почти не разлучались, уже никогда не будет. Каждый из нас теперь пойдет по жизни своей, выбранной для себя дорогой.
   А еще я пытался снова встретиться с одним моим одноклассником - другом и членом созданной мною в первые дни оккупации подпольной группы Эдиком Корниковым. Я очень хотел его разыскать, но все мои попытки оказались безуспешными.
   Время шло своим чередом. После весны согласно незыблемым законам природы наступило лето. Произошли перемены и в кадровом составе нашего лечебного учреждения. Вместо импульсивного, а порой резкого доктора Бойко главврачом областной больницы назначили Дубянскую Фани Исаевну - спокойную, приятную женщину лет пятидесяти, всегда ровно и по-доброму относившуюся ко всем, кто к ней обращался.
   Со своими немудреными обязанностями по работе я вполне освоился, поэтому, сидя в белом халате за своим рабочим столом, чувствовал себя уверенно и на месте. А моя жена из-за своих командировок по-прежнему бывала в нашей башне редким гостем. Вот так, казалось бы, спокойно и размеренно шел день за днем, если не считать, что ко мне в отдел уж очень часто стала забегать соседка по этажу - диспетчер отдела санитарной авиации, девушка лет семнадцати. Ее нельзя было назвать красавмцей, но в ней было нечто более прекрасное, чем красота, тот розовый сияющий расцвет первоначального девичества, который бог знает каким чудом, приходит внезапно и в какие-нибудь недели вдруг превращает вчерашнюю неуклюжую, как подрастающий дог, большерукую большеногую девчонку в очаровательную девушку. Лицо у нее. было покрыто крепким румянцем, под которым чувствовалась горячая, веселая текущая кровь, плечи округлились, обрисовались бедра и точенные, твердые очертания грудей, все тело стало гибким, ловким и грациозным.
   Стройная, невысокого роста, всегда веселая, быстрая с сияющими глазками и очаровательной улыбкой. Звали ее, насколько я помню, Зоя. Моей помощнице Жене такое постоянное присутствие Зои в нашем отделе явно не нравилось. Однажды она даже отчитала ее по этому поводу. От чего девушка покраснела и с увлажнившимися от обиды глазами, не сказав ни слова, убежала к себе.
   - Женя, зачем вы так без всякой причины обидели девушку? - спросил я свою помощницу.
   - А затем, что нечего ей в рабочее время бегать сюда. Сама ничего не делает и вас от работы отрывает, - зло ответила она.
   После этого случая Зоя приходила в отдел только, когда я почему-либо в нем задерживался после рабочего времени, а она сама дежурила во вторую смену. И только тогда мы могли вдоволь поговорить с ней. Простодушная, наивная болтовня девушки всякий раз развлекала меня, а ее явное желание общаться со мной, не стану лукавить, было мне приятно, тем более, что вниманием собственной жены даже в те редкие дни, когда она между командировками оставалась дома, я был обделен напрочь. Но это так, к слову. А в общем-то, за все лето произошло лишь одно значимое для моих родных и меня событие - моя сестренка вышла замуж. Ее избранником оказался на первый взгляд симпатичный парень, болгарин по отцу, который был года на три старше сестры. Он плавал не то матросом, не то электриком на каком-то пассажирском судне. Скромную свадьбу справляли у его родных на Пересыпи.
  
  
  

ВЕЧЕРНЯЯ ШКОЛА РАБОЧЕЙ МОЛОДЕЖИ

I

   В середине августа, перед рождением молодого месяца, вдруг наступили отвратительные погоды, какие так свойственны северному побережью Черного моря. То по целым суткам тяжело лежал над землей и морем густой туман, и тогда днем и ночью ревела на маяке сирена. То с утра и до утра шел, не переставая, мелкий, как водяная пыль, дождик, то задувал с северо-запада со стороны степи свирепый ураган; от него верхушки деревьев раскачивались, пригибаясь и выпрямляясь, точно волны в бурю.
   Но к началу сентября погода вдруг резко и совсем неожиданно переменилась. Сразу наступили тихие безоблачные дни, такие ясные, солнечные и теплые, каких не было даже в июле. Успокоенные деревья бесшумно и покорно роняли желтые листья. А для меня настало время подумать о поступлении в школу. Никаких документов об окончании девяти классов и о том, что я около двух недель в 41-м году занимался в десятом, у меня, разумеется, не было. Поэтому я начал с того, что обратился к своей бывшей учительнице по украинскому языку и литературе Таисии Лукиничне Лосинской - одной из трех, работавших в нашей 98-й школе, сестер Лени Лосинского с просьбой письменно подтвердить окончание мной девятого класса. Она даже один год была нашим классным руководителем, прекрасно знала меня, поэтому с готовностью согласилась написать необходимое подтверждение. Этого было вполне достаточно для того, чтобы 1 сентября я стал учеником десятого класса вечерней школы рабочей молодежи N 6. И каково же было мое удивление, когда в этом же классе вместе со мной оказался Виктор Высочин.
   Мы, разумеется, оба обрадовались встрече. Вспомнили наш учебный батальон. Я сказал Виктору, что после возвращения в Одессу, видел лишь двух бывших курсантов из моего взвода, один из которых был без ноги. Затем спросил своего приятеля, долго ли он еще оставался в учебке после того, как нашу первую роту отправили на фронт, и знает ли что-нибудь о судьбе своих товарищей. И вот что услышал от него:
   - Прежде всего, - начал Виктор, - когда вас увели, я лишний раз убедился, что быть первым хорошо далеко не всегда. Позже на передовой я еще раз получил подтверждение этому. И действительно, вашу первую роту отправили на фронт в сентябре, а наша вторая, спустя почти два месяца, 7 ноября в тылу принимала участие в параде подразделений запасного полка, посвященном дню Октябрьской революции, который полковое начальство устроило в поле под Равой Русской. А еще недели через две учебную роту перевели из лесу в город и разместили в здании школы.
   В первых числах декабря молодых сержантов распределили по подразделениям полка, а в середине месяца запасной полк погрузили в эшелон и перебросили в Польшу в небольшой городок под названием, кажется, Рудник.
   И только 8 января начали формировать маршевые роты. Со мной вместе оказался еще один выпускник учебки, единственный там еврей сержант Лева из соседнего взвода. Лева тоже был одесситом, поэтому мы решили впредь держаться вместе.
   Позже к нам присоединился пожилой солдат. В его лице, характере, поведении были те чисто русские, мужицкие черты, которые в соединении дают возвышенный образ, делавший иногда нашего солдата не только непобедимым, но и великомучеником, почти святым, - черты, состоявшие из бесхитростной, наивной веры, ясного, добродушно-веселого взгляда на жизнь, холодной и деловой отваги, покорности перед лицом смерти, жалости к побежденному, бесконечному терпению и поразительной физической и нравственной выносливости.
   Лева рассказал мне, что его родители в 1941-м году эвакуировались из Одессы в Среднюю Азию, а он случайно остался в городе. В оккупацию его приютила русская семья, и, выдав за своего сына, уберегла от гетто.
   Здесь в Руднике я получил письмо из дому, в котором мама прислала мне сто рублей. В Польше они мне были ни к чему. Я не знал, что с ними делать, и уже собирался отослать назад или выбросить. Однако Лева, которому я рассказал о письме, деньгах и своем намерении, воскликнул:
   - Ты что, дурак? Выбрасывать сторублевку! Дай ее мне, не пожалеешь.
   Я не имел представления, на что он сможет употребить сотню и, откровенно говоря, не очень ему поверил, но деньги все же отдал. А спустя час Лева приволок чуть ли не полмешка хлеба, который при нашей скудной кормежке был очень даже кстати.
   После того как полк оставил городок Рудник, Лева стал постоянным квартирьером нашего триумвирата. Когда мы к концу дневного перехода подходили к населенному пункту, Лева брал запасное нательное белье, выданное нам перед отправкой на фронт, новые байковые портянки или еще что-нибудь и отправлялся вперед. А когда мы входили в село, там нас с солдатом уже ожидало и место для ночлега, и сытная еда. В решении хозяйственных вопросов Лева обладал исключительными способностями и в нашей группке был просто незаменим.
   Беседуя со мной в пути, он страшно сожалел, что не уехал из Одессы вместе с родителями, и постоянно недоумевал, как его угораздило оказаться в армии, как могла с ним случиться такая досадная нелепость.
   Вскоре полк подошел к Висле. Через реку переправились по льду и оказались на Сандомирском плацдарме в расположении тылов какой-то пехотной дивизии. Сюда уже доносился грозный, зловещий гул передней линии фронта - тревожное предупреждение, в силу которого защитная система, присущая каждому нормальному человеку независимо от его воли, срабатывает. При этом нервы напрягаются, и человек невольно внутренне сосредотачивается. А ночью можно было видеть вспышки от выстрелов орудий нашей артиллерии. Одновременно меня здорово удивила резкая перемена в поведении Левы, который до этого всегда был предприимчив, инициативен, деятелен. Здесь же он как-то скис, притих, и даже перестал разговаривать. Его взгляд стал тусклым, отрешенным.
   На плацдарме вновь прибывших помыли в бане, покормили, выдали оружие, младших командиров разместили в отдельной землянке. Позже хорошо отдохнувших сержантов построили. Распределять нас по ротам решил сам командир полка.
   День выдался холодный, морозный. Однако мы не чувствовали холода. В строю стояли молодые, здоровые парни, готовые выполнить приказ Родины, который услышат из уст своего полковника. Один лишь Лева (его отделяло от меня несколько человек) по-прежнему был неузнаваем. Он осунулся, согнулся, из носа текли сопли. На Леву жалко было смотреть. Когда командир полка, обходя строй, подошел к нему и увидел, как Лева выглядит, он сказал:
   - Ой, сынок, с отделением тебе не справиться. Куда ж я тебя такого поставлю? - Ладно, пойдешь в пулеметную роту, - после короткого раздумья добавил он.
   Меня назначили командиром отделения, а Леву подносчиком патронов. Затем нас развели по подразделениям. И вдруг меня вызвал ротный и сказал, чтобы я немедленно отправлялся в штаб полка. Там уже собралось человек десять сержантов и рядовых, которых, как нам сообщили, отобрали для поступления в офицерское танковое училище. Затем старший лейтенант, сопровождающий нашу группу, приказал нам влезть в кузов крытой грузовой машины, сам сел в кабину рядом с шофером, и мы двинулись в тыл. Проехав километров пятнадцать-двадцать, машина остановилась в небольшом польском селении у двухэтажного особняка. Мы со старшим лейтенантом вошли внутрь, поднялись на второй этаж и оказались в просторном холле, куда выходило несколько дверей. Здесь он приказал нам ждать, а сам открыв одну из них скрылся за нею, вероятно, для того, чтобы доложить о нашем прибытии. Вскоре он вышел и по списку, который держал в руке, назвал фамилию первого из нашей группы, кому, как он объяснил, нужно было ответить на вопросы, которые ему будут задавать члены комиссии, собравшейся в помещении, откуда он только что вышел. Первого кандидата держали недолго. За ним вошел второй. Я был пятым или шестым, - сказал Виктор. - Войдя в большую комнату, я увидел, что за длинным столом сидят человек восемь старших офицеров. Я их не успел толком разглядеть, потому что как только я назвал свою фамилию, один из членов комиссии, майор с круглой красной мордой, об которую можно было прикуривать, вдруг заорал: "Вы посмотрите, кого к нам направили! Да это же румынский подданный! А ну марш назад в полк!" Я как оплеванный повернулся кругом и вышел за дверь. Назад я ехал один и чувствовал себя прескверно.
   На следующий день наш взвод назначили в боевое охранение и придали нам Левин пулеметный расчет. Лева был все таким же отрешенным. Мои попытки заговорить с ним не имели успеха. Земляк и однокашник, с которым мы вместе прослужили более полугода, как будто не узнавал меня и не отвечал на мои слова.
   Одиннадцатого января к вечеру командир взвода получил приказ на рассвете произвести разведку боем. До этого в разведку боем посылали наших соседей, и я знал, какие они понесли потери, а поэтому отчетливо представлял, что ждет наш взвод и, в частности, меня утром, поэтому ночь провел, не сомкнув глаз, в тревожном ожидании. Однако в 4 часа утра поступил новый приказ: взводу отойти в расположение батальона. Там нам сообщили о предстоящем наступлении, а комсорг полка предложил мне и другим молодым солдатам, и сержантам перед боем написать заявления о вступлении в комсомол. Мой довоенный комсомольский билет я зарыл в землю дома во дворе до прихода румын в Одессу. За время оккупации он сгнил. Поэтому и в запасном полку, и в маршевой роте я считался беспартийным.
   Написать такие заявления, разумеется, согласились все. И каждый по рекомендации комсорга в конце дописал: "Если погибну, прошу считать меня комсомольцем".
   Моему отделению командир взвода поставил задачу наступать на хутор, расположенный в нескольких сотнях метров от наших окопов. На рассвете следующего дня началась мощнейшая артподготовка, которая продолжалась не менее двух часов. А потом роты пошли вперед. За моим отделением следовал пулеметный расчет с Левой. Наша артиллерия подавила не все огневые точки немцев, поэтому были и убитые, и раненые, а наступали мы перебежками. Бежали, падали, стреляли, вставали и снова бежали, ведя огонь по противнику на ходу. Только Лева с двумя коробками пулеметных лент на левом плече (одна спереди, другая сзади) и с винтовкой без штыка на ремне на правом ни разу не опустился на землю. Когда другие под огнем ложились, он как сомнамбула стоял со своими коробками, ожидая, пока они поднимутся, или не останавливаясь шел вперед. И что удивительно, пули и осколки как будто щадили его.
   К вечеру оборона противника была прорвана, немцы стали поспешно отступать, а наш полк построили в колонну и дальше повели строем. Так с редкими остановками, сбивая заслоны немцев, мы 11 февраля подошли к Одеру. Пулеметный расчет с Левой по-прежнему поддерживал наш взвод. И Лева за весь этот месяц так ни разу со мной не заговорил.
   Ночью, форсировав Одер по штурмовым мостикам, мы заняли немецкие окопы на его западном берегу и начали наступление на Лигниц (ЛигнЗцу). А к концу следующего дня под вечер наш взвод уже находился на окраине города. И тут вдруг меня снова вызвали в штаб полка, как оказалось, для вручения комсомольского билета. Затем мне и еще нескольким ребятам в качестве первого комсомольского поручения приказали выяснить, есть ли на железнодорожном вокзале противник. Группу из шести человек возглавил лейтенант.
   Когда мы подошли к вокзальной площади, то увидели, что вокзал и вся площадь перед ним ярко освещены электричеством. Немцев как-будто не было. Чтобы убедиться в этом, офицер приказал двум солдатам войти в здание вокзала. Но, как только они вышли с темной улицы на освещенное место, как тут же, оба были срезаны пулеметными очередями из подвальных окон. Один был убит наповал, второму перебило ноги. Помочь ему под огнем немцев не было никакой возможности.
   После доклада командиру полка о результатах разведки наша рота получила приказ уничтожить заслон немцев. Ротный привел роту в конец улицы, примыкавшей к вокзалу, и вместо того, чтобы обойти противника с флангов и тыла, что сделал бы любой здравомыслящий командир на его месте, он не придумал ничего умнее, как штурмовать здание вокзала в лоб по открытой ярко освещенной площади. Сначала ротный послал первый взвод. От него в считанные минуты почти ничего не осталось. Затем такая же участь постигла второй. Я был в третьем. В ожидании команды на атаку наш взвод расположился в двух подворотнях. На улице осталось только трое. Я, устроившись на корточках у стены дома и держа автомат между ногами, рассматривал площадь и вокзал, с тревогой думая о том, что произойдет, как только мы выйдем на освещенное место, незнакомый мне солдат, присевший рядом со мной, и Лева со своими коробками на плече, стоявший, прислонившись к стене.
   Немцы, предвидя новый штурм, методически обстреливали улицу из миномета. Но мины ложились в сотне метров от нас. И вдруг меня ослепило взрывом. Только успел подумать, что, наверное, это конец и потерял сознание. Но к счастью я остался жив. Мне показалось, будто мое забытье длилось всего мгновение. Когда же я пришел в себя, то почувствовал, что все лицо иссечено каменной крошкой, выбитой осколками из стены, и увидел, что моя грудь в крови. Но боли там не испытывал. Пытаясь подняться, я понял, что ранен в ногу. Вплотную ко мне лежал убитый солдат. Осколок угодил ему в голову, и это его кровь попала на мою шинель. Ни автомата, ни Левы не было. Видимо санитары посчитали меня убитым, и поэтому, оставив лежать, взяли только оружие.
   Преодолевая сильную боль в ноге, я пополз к своим. В медсанбате, где мне сделали противостолбнячный укол, я увидел Леву, который был ранен несколькими осколками. Он умер, не приходя в сознание. Там же я встретил еще одного из нашего учебного батальона, раненого в грудь. Вот так я, провоевав всего месяц, оказался в госпитале и уже практически в боях не участвовал. Как видишь, Лева и тот раненый сержант - единственные из нашего выпуска, о ком я что-то могу рассказать. Больше никого из учебки ни на фронте, ни после Победы я не встречал.
   В госпитале я проболтался около месяца. Там, не знаю уж почему, ко мне был уж очень расположен госпитальный замполит, который однажды сказал мне, что в госпиталь пришло распоряжение направить из числа выздоравливающих одного человека в училище военных политработников и что он будет рекомендовать туда меня. После конфуза с танковым училищем, и опасаясь, что из-за моего оккупационного прошлого меня снова могут не взять, я колебался дать свое согласие. Однако замполит уговорил меня.
   - Нечего раздумывать, - сказал он. - Ты молодой парень. Зачем тебе снова в полк? Тебе учиться надо. Решай, потом спасибо мне скажешь.
   Слушая его доводы, я начал колебаться и, кроме того, подумал, что возможно ко мне как к фронтовику, к тому же имеющему ранение, теперь отнесутся по иному. В общем, я подался на его уговоры. А вскоре меня снова пригласили, но не на собеседование с целой комиссией, а на беседу с одним офицером, в задачу которого, как я понял, входила тщательная проверка будущих политработников. Он со мной говорил долго, вежливо и обстоятельно. Его интересовала вся моя жизнь чуть ли с момента появления на свет. И даже, когда я рассказал ему о том, что был в оккупации, он к этому отнесся спокойно и как будто благожелательно. Короче говоря, расстались мы с ним очень даже хорошо. Однако после нашего разговора расположение ко мне госпитального замполита исчезло, как по мановению волшебной палочки. Он перестал меня замечать. А спустя несколько дней, отправил в мой родной 173-й запасной полк.
   Уже после окончания войны в 1946 году, когда я в Венгрии служил в отдельной зенитной роте танкового полка, мне снова предлагали поступать в офицерское, теперь уже артиллерийское училище, но, наученный горьким опытом двух предыдущих попыток, я отказался наотрез. Однако это был еще не конец моих бесплодных попыток попасть в военное училище. В 1948 году там же в Венгрии снова уже замполит танкового полка еще раз предложил мне поступать в училище военных переводчиков. Он рассказал мне, какая соблазнительная перспектива ожидает меня, если я окончу его. И я снова, не выдержав соблазна, согласился. Но не прошло и нескольких дней, как тот же замполит, более тщательно ознакомившись с моими документами, убеждал меня в обратном.
   - Тебе 22 года, - говорил он. - Через четыре года учебы в училище будет уже 26, а твоим сокурсникам только по 21. Они станут смотреть на тебя, как на старика.
   Он говорил что-то еще в том же духе, но я уже все понял и оставил всякую надежду стать офицером. Перед самой демобилизацией я решил стать кандидатом в члены КПСС, и замполит полка вроде бы одобрил мое решение, но сказал, что прежде необходимо послать запрос в Одессу, чтобы выяснить, нет ли там на меня какого-нибудь компромата, связанного со временем оккупации города. Я понял, что это просто отговорка и что мысль о вступлении в партию, во всяком случае в армии, следует оставить, - завершил свой рассказ Виктор.
  

II

   С поступлением в школу свободного времени у меня совсем не стало. Весь день на работе, вечером на занятиях за партой, а потом еще надо было выполнить заданные на дом уроки, так что родных, с которыми я хотел общаться как можно чаще может быть потому, что целых шесть лет провел вдали от них, я теперь посещал только в выходные дни. Они по-прежнему жили втроем, так как муж сестры подолгу бывал в рейсе, а она сама работала в оперном театре художником-костюмером. Люда хорошо рисовала и отлично шила. Она могла изготовить костюм любой сложности и любой эпохи.
   Итак, при малейшей возможности я стремился повидать мать, отца, сестру и хотя был женат, то есть формально имел свою семью, по-настоящему дома чувствовал себя только у родных. И вот однажды, когда я пришел к ним, мать рассказала мне страшную историю.
   - В прошлый вторник ночью зверски убили тетю Олю Баранько - твою крестную и мою подругу детства. Сегодня уже второй день, как ее похоронили.
   - Кто же ее убил? Нашли убийцу? - спросил я.
   - Он сам нашелся, - ответила мать. - Не зря в народе говорят, что убийцу всегда тянет еще раз посмотреть на труп. Но начну по порядку. Я тебе уже говорила, что тети Олин муж умер сразу после окончания войны. Все время после его смерти она жила одна, если не считать молодую девушку, которая у нее квартировала. А к этой девушке стал захаживать Колька Ткач и, как говорила мне твоя крестная, бывал там часто, а она не мешала их дружбе, даже напротив, желая, чтобы девушка устроила свою жизнь, всячески поощряла ее. Ты, наверное, помнишь, что в 1941 году, когда Кольке не было еще и тринадцати лет, он сбежал из дома и эвакуировался из Одессы с нашими войсками, а домой явился только после освобождения города от оккупантов. Какое-то время он болтался без дела, пока не пошел работать, кажется, слесарем на сталепрокатный завод.
   - Мама, причем здесь Колька, и зачем ты мне о нем рассказываешь. Все это я уже от тебя слышал раньше.
   - А ты не перебивай. Колька здесь очень даже при чем. Дело в том, что у тети Олиной квартирантки с Колькой ничего не получилось, и она в середине лета куда-то уехала. А в прошлом месяце твоя крестная продала половину своего домика. Кому продала и сколько за него взяла, не знаю, но именно эти деньги и явились причиной ее гибели. Когда тетю Олю хоронили, Колька пришел на кладбище и там сам во всем сознался. Он рассказал, что, узнав о деньгах, решил убить тетю Олю и завладеть ими. Он заранее обдумал план убийства. На заводе изготовил из напильника нож, пришел к твоей крестной поздно вечером и, когда она, ничего не подозревая, впустила его, он несколько раз ударил ее ножом, а затем стал искать деньги, которых так и не нашел. Желая скрыть следы преступления, Колька попытался поджечь часть ее дома, но пожар не получился. Потом, как выяснила экспертиза, тетя Оля умерла не от ножевых ран, а от удушья. Она отравилась дымом.
   Рассказанная мамой дикая история произвела на меня удручающее впечатление. Мне было очень жаль мою крестную. Она всегда хорошо относилась ко мне и вообще была доброй, общительной и приятной женщиной. Кольку я тоже знал с детства, так как мы росли в одном дворе. Обыкновенный пацан, такой же, каких много. И вдруг убийца. Нет, все-таки, не такой. Предрасположение к убийству в нем и у ему подобных созревает с момента, когда они появляются на свет или еще в утробе матери. Это психическое отклонение от нормы, которое, к великому сожалению, никогда не могут ни определить, ни почувствовать обычные нормальные люди, общающиеся с потенциальными убийцами. А убийство - всегда убийство. И важно здесь не боль, не смерть, не насилие, не брезгливое отношение к крови и к трупу, - нет, ужаснее всего то, что у человека отняли его радость жизни. Великую радость жизни! И от того, что Кольку судили, и он получил пятнадцать лет - моя крестная не воскресла.
  

III

   О занятиях в вечерней школе в моей памяти сохранились слишком скромные воспоминания, наверное потому, что с тех пор, когда я сидел за партой в десятом классе, прошло слишком много времени. Хорошо помню лишь единственную учительницу по русскому языку и литературе - Татьяну Абрамовну. Ее имя моя память удержала вовсе не потому, что она была молода и хороша собой, а, главным образом, благодаря прекрасному русскому языку, который она с большим искусством использовала на своих уроках. Запомнился мне также учитель математики. Его мы между собой называли Микси-Пикси. Это прозвище кто-то из нас позаимствовал из демонстрировавшегося в ту пору в кинотеатрах венгерского фильма. Наш математик был худощав, невысокого роста и очень эмоционален. Он старался передать нам свои знания по математике и страшно сердился, когда это ему почему-либо не вполне удавалось. И еще помню нашего директора. Его звали не то Кузьма, не то Кузьмич. Мы же за глаза звали директора Кузей. Он был добродушен, прост и, кажется, не очень грамотен. Пословицу "Смеется тот, кто смеется последний" он иногда в разговоре с нами, не замечая этого, перевирал на свой лад: "Кто смеется, тот последний".
   Если говорить о главном приобретении в школе, разумеется, кроме знаний и аттестата зрелости, был мой новый друг - Славка Лехницкий - славный парень - тоже как я и Виктор бывший фронтовик. Мы с ним подружились с первого дня нашего знакомства. А уже в конце сентября он по моей протекции тоже стал работать в больнице комендантом. Жил Славка с матерью и бабушкой на улице Средней в комнате, которую они снимали. Они приехали в Одессу с юга России. Его отец, по словам Славки, был военным врачом высокого ранга и то ли погиб на фронте, то ли его арестовали в 37-м году. Славка мне говорил об этом, но я запамятовал. Славкина мать работала в каком-то дошкольном учреждении, домой, вероятно, приходила поздно, поэтому я ее никогда не видел. Дома всегда была только его бабушка - приветливая, суетливая и разговорчивая старушка, которую Славка шутки ради любил пугать.
   Придет, бывало, и скажет:
   - Скорей, бабуля, давай кушать, а то мне ехать надо.
   - Куда ехать, Славочка? - спрашивает бабушка.
   - Во Вьетнам на войну посылают, - отвечает Славка.
   - Ой! Как же это так, Славочка? Там же и убить могут. Что же нам теперь делать, внучек? Как же мы с мамой теперь одни останемся? Ой, боже ж мой...
   И бабка была уже готова заплакать, но Славка тут же успокаивал ее, объяснив, что он просто пошутил.
   - Разве можно так, Славочка, шутить. У меня чуть сердце не выскочило со страху, а тебе шуточки.
   - Ладно, бабуля, прости, я больше не буду, - говорил Славка, целуя бабушку.
   А через какое-то время опять что-нибудь подобное отчебучит.
   А однажды воскресным сентябрьским утром я решил, пока жена после очередной командировки, сидя за столом, занималась своими бумагами, сходить на наш слободской базарчик за покупками
   - Подожди меня, - вдруг сказала она. - Я тоже пойду с тобой. Мне нужно в промтоварный магазин.
   - Зачем тебе ходить, если ты занята? Скажи, что там взять, и я все куплю.
   - Нет, уж лучше я сама. Это будет надежней, а то еще купишь не то, что я хочу, - ответила она.
   - Ладно, для меня это даже лучше, - согласился я. - По дороге и поговорить можно. Ведь мы с тобой так редко общаемся из-за твоих постоянных командировок. А в те редкие дни, когда ты бываешь дома, то все равно всегда занята составлением отчетов по ним. Кроме того, если ты пойдешь со мной, я буду избавлен от риска не угодить тебе с покупками.
   По прошествии стольких лет я, разумеется, не помню, что мы тогда покупали. Да это и не может представлять для читателя интерес. Важно, что я хорошо запомнил другую деталь этого утра. Когда мы подошли к улице, на которой жил Высочин, я сказал Вале:
   - Давай зайдем на пару минут к Виктору. Мне надо уточнить у него, верно ли я записал номера заданных на дом задач по математике. У меня на этот счет возникло сомнение.
   - Хорошо, идем только не надолго. Я еще должна на понедельник закончить отчет по командировке, - ответила она.
   Не прошло и пяти минут, как мы подошли к дому родителей моего приятеля. Впрочем, называть домом убогое строение, состоявшее из скромных размеров комнатки с двумя небольшими окошками, одно из которых выходило на улицу, а второе во двор и еще более скромной кухни, можно было лишь с большой натяжкой. Я постучал в уличное окошко. На стук в нем на мгновенье появилась мордашка его сестренки, которая была на тринадцать лет младше Виктора, а еще через минуту он сам открыл нам калитку. Виктор приглашал нас в дом, но я отказался, сославшись на то, что мы торопимся. Затем, объяснив причину своего визита, повесил авоську с покупками на сучок дерева, достал из кармана листок с номерами задач и попросил, чтобы он сверил их с теми, что записано у него. После того, как он это сделал, оказалось, что мои сомнения были напрасными. На моем листке все было правильно. Мы с женой уже собирались уходить, когда она вдруг почувствовала себя плохо. Я усадил ее на скамью, соображая, чем ей можно помочь. Мой приятель стоял рядом со мной, тоже не зная, что делать.
   - Быстро принеси воды, - обратился я к нему.
   - Сейчас, - ответил он и побежал в дом.
   Виктор вынес кувшин с водой и кружку. Я дал Вале напиться и побрызгал водой в лицо, но ей не стало легче. Тогда я сказал своему приятелю:
   - Ты присмотри за ней, пока я сбегаю в аптеку к телефону и вызову скорую помощь.
   - Ладно, беги, - ответил он.
   Но моя жена жестом руки остановила меня и едва слышно сказала:
   - Не ходи, не надо, мне уже лучше. Вот только немного посижу и пойдем.
   Я же пытался сообразить, с чего бы это с ней такое случилось. Наверное, это потому, - подумал я, - что она уже четвертый месяц беременна. А я где-то слышал, что с женщинами в ее положении такое бывает. Наверное, именно в этом и кроется причина того, что произошло с моей женой, - решил я.
   Мы оставались у Виктора еще минут двадцать, а когда Валя уже совершенно оправилась, я снял с сучка нашу авоську и попрощавшись с Виктором мы пошли домой.
   После своего внезапного недомогания моя жена, вероятно, поставив в известность начальство о своей беременности, сначала реже, а к концу года и вовсе перестала ездить в командировки.
   А время шло своим чередом. В работе и учебе дни мелькали за днями, приближался конец декабря. Нужно было подумать о встрече нового года. Для меня любой праздник был только тогда полным, когда я отмечал его вместе с отцом, матерью, сестрой. Так же с ними я намеревался встретить и новый 1951 год, но моя жена категорически воспротивилась этому
   - Я хочу, чтобы мы 31-го декабря были дома, - заявила она. - Если желаешь, можешь пригласить к нам кого-нибудь из своих друзей, а к твоим родным я не пойду.
   - Но почему? Что они тебе плохого сделали? - спросил я.
   - Ничего не сделали, просто я не хочу, и все. И не пытайся меня уговаривать. Хочешь быть с ними - иди, но я останусь дома.
   Я был очень раздосадован ее неподдающимся объяснению упрямством. Именно упрямством. Кроме упрямства других причин я не видел. Достаточно хорошо к тому времени изучив характер своей жены, я отлично понимал, что все мои попытки убедить ее изменить свое решение ни к чему не приведут. Случай с домиками-бараками был еще свеж в моей памяти.
   - С кем же все-таки встречать новый год? - думал я. Мои финансовые возможности не позволяли мне устраивать широкий прием гостей, поэтому я ограничился тем, что на встречу нового года пригласил только Володю Бажора с женой Тамарой. В предновогодний вечер они пришли к нам часа через три после того, как я закончил работу в своем отделе. Занятий в вечерней школе в этот день, разумеется, не было.
   Володя всегда, сколько я его помнил, был интересным собеседником. Остроумный, весельчак - он в любой компании, как говорится, был ее душой. Мы вспоминали нашу школу, всякие смешные случаи, приключавшиеся с нами, в общем, как могли, развлекали наших женщин. Часов в одиннадцать проводили старый год, а в полночь встретили новый. Праздник хотя и в узком кругу можно было бы считать вполне удавшимся, если бы вскоре после полуночи моя жена вдруг снова не почувствовала себя плохо. Она стала жаловаться на сильные боли в области живота, настолько сильные, что вынуждена была встать из-за стола и лечь. Ей становилось все хуже и хуже. Мне было уже не до праздника, да и моим друзьям тоже. Посидев еще немного, они простились с нами и ушли. А я не знал, что мне делать. Наконец во втором часу ночи, решив, что недомогание Вали опять связано с ее беременностью, которой заканчивался уже седьмой месяц, я решил отнести жену в гинекологическое отделение. Я взял ее на руки, спустился с третьего этажа, пересек двор до корпуса этого отделения и вызвал дежурного врача. Он осмотрел ее и сделал заключение, что она, видимо, съела что-то нехорошее, и причиной того, что с ней происходит, является отравление. После чего заставил ее пить воду - как можно больше. Она выпила много воды. Однако легче ей не стало. Скорее, напротив. Я провел у ее постели до утра, а утром принял новое решение. Узнав в отделе адрес ведущего хирурга больницы профессора Чудновского, я вышел на улицу, поймал проезжавший "Москвич" и упросил водителя отвезти меня в город по названному адресу и подождать, пока я возвращусь. Профессор был дома. Я рассказал ему, что случилось, и попросил помощи.
   - Я бы сегодня ни к кому не поехал, - сказал он мне, - но вы наше начальство, поэтому вам я не могу отказать.
   Мы сели в "Москвич" и вскоре снова были в больнице. Профессор осмотрел жену и сказал:
   - Это не отравление, ей срочно необходима операция.
   Он тут же приказал перевезти ее в свое хирургическое отделение, в операционную, а мне сказал, чтобы я вышел. Операция продолжалась часа полтора, и только после этого я смог узнать у профессора, что же все-таки случилось с моей женой.
   - У вашей жены произошел разрыв матки. Но теперь с ней будет все в порядке, если не считать того, что она уже не сможет иметь детей, а вот ваш сын мертв, можете посмотреть на него.
   - Отчего же это могло случиться, профессор? - спросил я.
   - Вероятно, девушкой она сделала много абортов, поэтому стенки матки у нее были слишком тонкими. В этом, я думаю, главная причина, - ответил он.
   Выслушав все то, что говорил профессор, я был настолько подавлен, что, кажется, даже не поблагодарил его за спасение жизни моей жены.
   Прежде, чем отправиться в палату к жене, я пошел в другое помещение рядом с операционной, чтобы в первый и последний раз увидеть своего мертвого сына. Мне трудно передать чувство, которое я тогда, стоя у маленького бездыханного тельца, испытывал. Мои мысли были какими-то вязкими, тяжелыми, а внутри меня как будто что-то оборвалось. Не успев еще стать отцом, я вынужден был хоронить сына, других детей не будет. У меня никогда не будет детей! А ведь я так хотел их иметь. Я мечтал об этом еще мальчишкой. Сознание подсказывало мне, что жизнь моя складывается совсем не так, как я рассчитывал и надеялся.
   Простившись с сыном, я отправился к жене. Она лежала на койке бледная, с осунувшимся после операции лицом и от перенесенных страданий едва могла говорить. Я взял ее руку в свою и сказал, что теперь все позади, что она скоро поправится, и у нас все будет хорошо. Она слушала меня молча, и только иногда опуская веки, давала понять, что соглашается со мною. Я даже подумал, что несчастье изменило ее характер в лучшую сторону, и теперь мы сможем легче находить общую точку зрения.
   Здоровье жены быстро шло на поправку, и спустя три недели она выписалась из больницы, а еще через несколько дней уже вышла на работу. Потом снова начались командировки, а мои надежды на установление лучшего понимания между нами, увы, не оправдались. В общем, наша жизнь вошла в прежнее русло - у нее своя, а у меня своя.
   А время шло своим чередом. И вот наступил май. В этом месяце закончились школьные занятия, были сданы выпускные экзамены, в торжественной обстановке перезрелым ученикам, таким как я, Виктор и Славка, выдали аттестаты зрелости, и в завершение директор разрешил нам устроить в школе выпускной вечер, на который моя жена пойти вместе со мной наотрез отказалась.
   На этом вечере я подарил Татьяне Абрамовне написанные мной, не очень удачные, но достаточно смелые стихи. В нее все бывшие фронтовики в нашем классе были немножко влюблены. Из этих стихов я помню только первые четыре строки:
  
   Я хочу, чтоб ты узнала,
   Перед тем, как я "созрею",
   Как желанна ты мне стала,
   Только я сказать не смею.
  
   Молодая учительница прочла их, улыбнулась, погрозила мне пальцем, но все же поблагодарила меня за оригинальный подарок.
   А однажды мы поехали с женой в город за какими-то покупками. Магазинов, где можно было купить что-то необходимое, в те годы в Одессе, не в пример нынешнему времени, было совсем немного, и все они находились на трех главных улицах - Дерибасовской, Решильевской и Преображенской. Мы с женой посетив безрезультатно уже два из них зашли в третий. Покупателей, если не считать нас, там практически не было. Жена что-то спросила у продавца и теперь рассматривала предполагаемую покупку. Я страшно не любил ходить по магазинам, и если мне самому приходилось посещать их, то я всегда тратил на это минимум времени не задерживаясь там ни на секунду лишнюю. И в тот день я стоял в сторонке с нетерпением ожидая, когда жена что-то купит, и мы уйдем.
   И вдруг я увидел, что какой-то парень немного моложе меня, который стоял вплотную к жене, как будто намереваясь тоже обратиться к продавцу, залез рукой в сумочку жены, которая висела у нее на руке, согнутой в локте. Моя реакция была мгновенной. Я моментально очутился рядом с ним и, обращаясь к нему, сказал:
   - Корешь, ты, по-моему, явно ошибся адресом.
   Он выдернул руку из сумочки и нагло глядя мне в глаза ответил:
   - А шо такое? Шо ты пристаешь, я тебя трогаю?
   - Ах, ты не понимаешь "шо такое", ну тогда я тебе сейчас популярно объясню, в чем дело.
   С этими словами я вспомнив свои юношеские занятия боксом двинул его кулаком в скулу так, что он едва удержался на ногах, а я еще пару раз съездив по его наглой физиономии, сказал:
   - А вот теперь иди и подумай, за что я тебе морду набил.
   Он молча, утирая ладонью побитую физиономию, быстро вышел из магазина. А моя жена поняв, что произошло, после всего отчитала меня.
   - Зачем ты затеял драку? Это ворье, как правило, не ходит в одиночку. А если бы тут оказались его дружки, представляешь, чем бы все это могло закончиться?
   - В подобных ситуациях я о таких вещах не думаю, - ответил я.
  
  
  

ИНЖЕНЕРНО-Строительный институт

  

I

   Теперь, получив с десятилетним опозданием среднее образование, прежде всего необходимо было решить, где учиться дальше. Я уже говорил о причинах, по которым медицинский институт был исключен мною из числа возможных мест дальнейшей учебы. Больше всего меня привлекало Одесское высшее инженерное морское училище, но, по некоторым соображениям, я не решился остановиться на нем. Главная проблема заключалась в том, что, поступив в институт, я должен был оставить работу, а вместе с нею и ведомственную комнату в башне, которую занимал. А за новое жилье придется платить, значит, надо будет искать другую работу, такую, которая будет совместима с учебой. Не исключено, что выполняя двойную нагрузку, я могу по какому-то предмету получить тройку и лишиться стипендии. Но это меня никак не устраивало. Единственный институт, где, как я выяснил, при наличии троек платили стипендию, был очень престижный в том году, когда намечались грандиозные сталинские стройки, связанные с изменением направления сибирских рек, Одесский гидротехнический институт (бывший строительный). Вот туда я и решил подавать документы.
   Мои друзья - Виктор и Славка, намеревались поступать в Одесский технологический институт холодильной промышленности. Мне пришлось употребить все свое красноречие, чтобы уговорить их изменить свое решение и подать документы вместе со мной. В конечном итоге я достиг своей цели. На вступительные экзамены мы отправились вместе. Если мне не изменяет память, сдавали мы четыре предмета: сочинение, математику, физику, рисование. Особенно приятным для меня был последний предмет. Рисовать я умел и любил, поэтому получил на экзамене заслуженную пятерку. Результаты по сочинению и математике оказались менее удачными и были не бал ниже рисования. С физикой дело обстояло хуже. Я по причине своего беспокойного характера разошелся во мнениях по одному из поставленных мне преподавательницей физики В.В. Спасской вопросов. Причем, так старательно доказывал ее неправоту, что в итоге получил тройку, которая заставила меня усомниться в справедливости известной пословицы: "В споре рождается истина". И эта тройка мне чуть все не испортила. Перед зачислением в студенты меня пригласили на собеседование к ректору Петру Львовичу Еременку. Когда я вошел к нему в кабинет, там кроме ректора был еще декан гидротехнического факультета Игорь Евгеньевич Прокопович (его имя, отчество и фамилию я узнал позже). Был ли в кабинете еще кто-то, точно не помню. Посмотрев на результат сданных мною экзаменов, ректор сказал:
   - Молодой человек, наш ВУЗ - технический, у вас по физике тройка. Боюсь, вам будет тяжело учиться у нас. Я сейчас напишу записку ректору медицинского института, вы отнесете ее ему, и вас туда примут без экзаменов. Согласны?
   - Нет, - ответил я. - Если бы у меня было желание стать врачом, я, наверное, мог бы попасть в медицинский институт без вашей записки, так как я работал заведующим отдела кадров Одесской областной больницы, и многие заведующие кафедр этого института хорошо знали меня. Но я туда не хочу, поэтому и сдавал экзамен здесь.
   И тут меня неожиданно поддержал декан факультета речного гидротехнического строительства.
   - Петр Львович, - сказал он, - этот парень кажется мне серьезным и самостоятельным и, кроме того, фронтовик. Я уверен, что он справится с нашей учебной программой. Оставим его у нас.
   - Ну, если вы так считаете, я согласен, - ответил ректор, - пусть будет по-вашему.
   На этом собеседование со мной было закончено, и я вышел из кабинета уже полноправным студентом. А у моих приятелей на вступительных экзаменах троек не было, поэтому у них переход из абитуриентов в студенты осуществился в отличие от меня без всяких сложностей.
   Тридцать первого августа я в последний раз вышел на работу в больницу, а 1 сентября вместе с двумя своими приятелями сидел на своей первой лекции в институте. При распределении по группам получилось не совсем так, как нам бы хотелось. Мы с Виктором оказались в одной группе, а Славка попал в параллельную. Но это никак не сказалось на нашей дружбе. На лекциях мы постоянно были вместе и только на практических занятиях врозь. Группа, в которую зачислили нас с Виктором, состояла исключительно из ребят и военнослужащих нашего возраста, уволенных из армии в запас. Только несколько человек в ней окончили школу нормально в семнадцать лет. Студентом, успевшим обзавестись женой, был в группе я один. Позже, кажется, после третьего курса женился Коля Бобровничий, после него Миша Коренман, и четвертым, последним в нашей группе, уже после защиты дипломного проекта обзавелся женой-сокурсницей Андрей Хршановский.
   Национальный состав группы был смешанным. Он включал в себя русских, украинцев, евреев, грека Попандопуло, молодого парня Понзини с возможными итальянскими корнями и двух румын (Румыния тогда входила в содружество социалистических стран). Фамилия одного из них была не румынской, а скорее польской. Как звали второго, я запамятовал. Такая широкая национальная гамма группы никак не сказывалась на теплых дружеских отношениях между нами. Никто из нас даже в дурном сне не мог бы тогда увидеть того махрового национализма, а вернее нацизма, как две капли воды, похожего на гитлеровский, который теперь, спустя всего пятьдесят лет, порой проявляется в странах СНГ.
   Ведь до распада Советского Союза и после него между людьми, населявшими, в частности, республику с названием Украина, никогда не возникало даже малейших конфликтов на национальной почве.
   Они появились, причем в самой острой форме, только после так называемой оранжевой революции, а по сути оранжевого бедлама, устроенного на доллары Буша и Березовского. В первом томе своей повести я писал, что всякая даже самая хорошая революция приносит зла намного больше, чем самая плохая власть. Причем организаторы революций, как правило, плохо кончают. В истории этому много примеров: французская революция с ее междуусобицей и гильотинами, закончившаяся единовластием Наполеона, так называемая "Великая Октябрьская" в России с ее гражданской братоубийственной войной, голодом и миллионами беспризорных привела к жесточайшей диктатуре Сталина, Кромвель, разогнавший английский парламент, стал единовластным правителем Британии. Наполеона, в конечном счете, сослали, Сталина после его смерти Хрущев объявил палачом народов Советского Союза. Можно было бы продолжить примеры, но и этих достаточно. Так что тем, кто разжигает пламя революций, не вредно было бы помнить об этом.

II

   Чем шире разворачивается сюжет моей книги, тем больше мне кажется, что информация, сохранившаяся в моей памяти, напоминает клубок отдельных нитей разной длины, толщины и цвета. Из этого клубка торчат их кончики. Одни такие, что их просто ухватить и легко разматывать. Другие - едва заметные. Их порой приходится долго отыскивать перед тем, как ухватить. И только тогда постепенно и осторожно вытягивая нить, можно описать тот либо иной случай, имевший место в далеком прошлом. Именно из таких ниточек, связанных между собой порой грубыми или едва заметными узелками, будет состоять предлагаемая мной вниманию читателя повесть. Однако перейдем непосредственно к ней.
   Моя жена никогда и ни в чем мне не уступала. Она и на сей раз осталась верной себе сразу после моего поступления в институт. "Ты хочешь получить высшее образование, и я не отстану от тебя", - заявила она и сдала вступительные экзамены на вечернее отделение Института народного хозяйства. В упорстве достижения своих целей ей нельзя было отказать. Я же, уволившись с работы, вынужден был оставить свою башню, а чтобы иметь хоть какое-то жилье, снял чуть ли не рядом с домом, где родился и где жили мои родители, в частном доме стекольщика (так его все называли на Слободке) крохотную комнатушку площадью немногим более шести квадратных метров, заплатив за нее по требованию хозяина за год вперед. Комнатка была настолько мала, что в ней помещалась только узкая, принадлежавшая хозяину, кровать. Моя личная мебель состояла всего из двух больших фанерных чемоданов, один из которых я поставил на ребро, а второй положил плашмя на него, соорудив, таким образом, некое подобие стола. Стекольщик был высоким крепким мужчиной с черной с проседью бородой и зычным голосом. Он, сколько я его помню, всегда ходил по улицам Слободки со своим ящиком со стеклами на плече, громко крича: "Стекла вставлять, стекла!". Со стекольщиком и его домочадцами - всегда незаметной и тихой, как мышка женой, взрослыми сыном и дочерью у нас сложились вполне нормальные отношения. Но именно тогда в этой крошечной чужой комнатушке я впервые остро почувствовал, что значит не иметь собственной крыши над головой.
   Вот уже третий месяц как я с гордостью именуюсь студентом высшего учебного заведения. Иногда, торопясь к началу занятий или возвращаясь после их окончания, я с завистью посматриваю на курсантов Высшего мореходного училища, расположенного рядом с нашим институтом. В то время и у них, и у нас было всего по одному небольшому учебному корпусу. У многих из этих курсантов на рукаве форменных рубах с гюйсами было по три и больше лычек. И я думал тогда, как много еще должно пройти времени, пока и я буду хотя бы на третьем курсе.
   Занятия в ВУЗе существенно отличались от школьных. Большие лекционные залы, в которых лекции нам читали профессора и доценты, практические и лабораторные занятия - все ново, все необычно, все интересно и главное - никаких уроков на дом на следующий день. Вместо этого обязательное конспектирование всего услышанного на лекциях. На первом курсе мне, да, пожалуй, и всем остальным студентам-однокурсникам, особенно нравились лекции по физике, которые виртуозно читал доцент Г.Л. Кобус (позже ректор Одесского гидрометеорологического института). Хорошо запомнились на этом курсе лекции других преподавателей: профессора И.С. Грицюты по химии, доцентов К.Я. Горяистова по математике, С.М. Медвецкого по инженерной геодезии, преподавателей В.В. Козакова по начертательной геометрии и черчению, практические занятия И.И. Медведюк по английскому языку.
   Больше всего времени отнимало у меня выполнение заданий по черчению. Чертить надо было на больших листах и непременно тушью. Меня еще в армии считали хорошим чертежником, поэтому в институте я старался доводить свои графические работы до совершенства. Малейшая ошибка либо едва заметная помарка на законченном листе была, по моему представлению, недопустима. Я отставлял такой лист в сторону и принимался за ту же работу на другом, а забракованные мною отдавал товарищам по группе, и они, не будучи столь щепетильными, как я, получали по ним пятерки. Я же хотел, чтобы мои работы были безукоризненны и, в конце концов, добивался этого. Так я выполнял графические работы не только по графике, но позже и по другим предметам. Выполненные мной задания были образцовыми, и их по нескольку лет сохраняли на кафедрах как эталоны соответствующих работ. Позже я понял, что с моей стороны неразумно было столько времени напрасно тратить на чертежи. Его с большей пользой можно было бы использовать для других, не менее важных, студенческих работ. Но, как говорят: "Поезд уже ушел".
   Наша тройка - я, Виктор и Славка, держались всегда вместе и старались помогать друг другу не только в учебе, но и в быту. Однажды Славка с мамой и бабушкой, не помню уже по какой причине, должны были переезжать на другую квартиру - здесь же на Слободке. Мы с Виктором, услышав от него об этом, предложили ему свою помощь. В день переезда я впервые познакомился с его матерью. Эта была небольшого роста женщина лет около пятидесяти с темными, почти черными волосами с проседью и интеллигентным лицом. Оно носила необычное тогда старомодное пенсне. По словам Славки, его мама хорошо играла на фортепиано и именно этим зарабатывала себе на хлеб. Своего инструмента у них не было.
   Самая заурядная, как, впрочем, и у всей основной массы советских граждан, мебель, которую нужно было перевозить, состояла из трех кроватей, простого фанерного шкафа, обеденного стола, нескольких стульев и большого зеркала в массивной деревянной раме. О его сохранности больше всего пеклась Славкина мама. Когда мы приготовились его нести, она провела с нами целый инструктаж о том, как с ним следует обращаться. Мы же, со своей стороны, обещали ей, что будем с зеркалом очень осторожны, но как только взялись за него, Славка умудрился обо что-то его ударить и оно треснуло. А Славкина мама, которая, переживая за его целостность, была все время рядом с нами, при этом охнула, закатила глаза и потеряла сознание. Если бы Виктор не успел ее подхватить, она упала бы на пол. Лично я впервые увидел, как в действительности падают в обморок. До этого я только слышал об этом и еще, пожалуй, видел в кино. Прошло минут двадцать прежде, чем все мы, включая бабушку, общими усилиями привели Славкину маму в чувство. Меня удивило, что бабушка в отличие от дочери к неприятности с зеркалом отнеслась спокойно. Она, позабыв о зеркале, хлопотала у кровати, на которую мы уложили Славкину маму.
   Придя в себя, она не ругала Славку. Нас тоже не упрекала. Хотя по всему было видно, что огорчена она страшно. Ее лицо было так печально, будто произошла действительно огромная трагедия. Возможно, зеркало было ей очень дорого не как предмет домашнего обихода, а как память о ком-то или о чем-то. Только таким образом можно было объяснить, почему неприятность с ним так подействовала на нее.
   А в институте все шло своим чередом. Наступила зимняя зачетная и экзаменационная сессия. К экзаменам готовились втроем, чаще всего у Виктора. Его конспекты были самыми полными. Правда, при его ужасном почерке он иногда и сам с трудом понимал, что в них написано.
   Поскольку речь зашла о конспекте, я бы хотел отметить, что лучшие конспекты не только в нашей группе, но и на всем нашем потоке были у Саши Шойхета. У него были средние способности, но он отличался колоссальной трудоспособностью и аккуратностью. Его конспекты были не только самыми толковыми, но и самыми полными, прекрасно оформленными. Абсолютно все, о чем говорилось на лекциях, он успевал записывать. Писал быстро, отличным почерком и при этом успевал формулы, во всяком случае, основные обводить рамочками цветными карандашами. А готовясь к зачетам и экзаменам, вызубривал содержимое своих конспектов почти на память. Преподаватели ценили его усердие и ставили ему хорошие оценки. Всех, кто следовал его примеру, у нас на потоке называли шойхетистами. И хотя я к ним не принадлежал, не скрою, что при подготовке к отдельным экзаменам пользовался Сашиным конспектом. Он всегда готовился вместе с Мишей Коренманом. Так вот, когда конспект Виктора меня почему-либо не устраивал, я приходил к ним.
   Я уже говорил, что, несмотря на разный возрастной состав нашей группы, мы - те, кто прошел войну и недавние школьники, хорошо ладили между собой. Но, как говорят: "В семье не без урода". Был у нас один из недавних школьников - сын секретаря Ленинского райкома партии фамилию которого я не помню, да и помнить ее не следует. Бездельник отъявленный. Его родители уговорили одного из иногородних студентов нашей группы - Дорогокуплю (его имя я запамятовал), чтобы тот жил у них в доме и помогал их сыночку в учебе. Иными словами, приобрели ему няньку. Но у их чада при всем старании Дорогокупли дела шли через пень-колоду. Он прогуливал занятия, не выполнял необходимых заданий, а в начале зимы украл из студенческого гардероба пальто, после чего, не смотря на высокий партийный пост, занимаемый его папашей, этого лоботряса из института отчислили, и наша группа, наконец, избавилась от него.
   Однажды кто-то из моих друзей сказал мне, что артисты одесского украинского театра приедут к нам в институт с концертом. Услышав эту новость, я решил непременно повидаться с ними. Ведь я не забыл свой театр, скучал по нему, мне даже иногда снилось, что я участвую там в постановках. Я пришел в назначенный день на концерт и встретил там Ивана Иосиповича Твердохлиба. Мы разговорились. Иван Иосипович спросил, почему я не вернулся в театр. Мне стыдно было признаться, что возвращаться в театр мне запретила жена. Поэтому я как-то по иному объяснил ему свой выбор будущей профессии. Но в конце нашего разговора Иван Иосипович сказал: "Может, вы и правильно поступили. Ведь театр хорош, пока молод, а потом..." - и он грустно вздохнул. От Ивана Иосиповича я узнал, что за последние десять лет от того состава актеров, с которым мне посчастливилось работать, остались лишь единицы. Кто-то, как и я, по какой-то причине оставил театр, а кто-то ушел в мир иной.
   Я и оба моих приятеля зимнюю сессию сдали успешно. Лучшие показатели были у Виктора, наверное потому, что он ответственнее, чем мы со Славкой, относился к процессу обучения.
   А 4 апреля в семье моей сестры произошло значимое событие. Она родила сына, которого назвали Александром. Кажется, совсем недавно я с нетерпением ждал, когда меня начнут называть не мальчиком, а молодым человеком, и вот теперь я уже перешел в более солидную ипостась - стал дядей.
  

III

   Приближалась весна, а с нею и окончание первого курса было не за горами. И вдруг однажды, кажется, это было в конце апреле, мне принесли повестку, в которой говорилось, что я обязан явиться в КГБ на улицу Бебеля (Еврейскую), 12.
   Я не помню, чтобы когда-нибудь слишком боялся сигуранцы и гестапо, может быть, потому, что это были враги. Но наша зловещая служба безопасности всегда внушала мне опасения. Я хорошо помнил 1937 год, поэтому был уверен, что там царит произвол и беззаконие. У меня не было сомнения, что любому, самому невинному человеку гебисты могли приписать все что угодно и либо уничтожить его, либо, по меньшей мере, покалечить жизнь.
   Никакой вины за собой я, разумеется, не знал и не мог понять, зачем я там понадобился. И все же, подходя к зданию госбезопасности, ощущал на душе некоторую тревогу. После того, как я показал дежурному свою повестку, меня провели внутрь этого мрачного заведения. Угрюмая физиономия провожатого с наганом на боку, настораживающая тишина вокруг, металлические сетки, закрывающие пустоты между лестничными маршами, чтобы арестованный не мог, бросившись вниз, покончить счеты с жизнью, а главное неизвестность - все это настраивало на неприятные мысли.
   Мой проводник привел меня в комнату с высоким потолком и большим, закрытым железной решеткой окном, спиной к которому за письменным столом сидел, рассматривая какие-то бумаги, не помню уже - то ли лейтенант, то ли старший лейтенант. Сопровождавший меня гебист положил на стол мой пропуск и вышел, а я остался стоять у двери. Какое-то время лейтенант, что-то читая или делая вид, что читает, не обращал на меня внимания, затем поднял глаза и молча указал на табурет у противоположной от него стены. Я сел. Это было что-то новое. При моих предыдущих трех беседах с контрразведчиками в 1944, 1945 и 1949 годах меня усаживали по другую сторону стола, а тут вдруг у противоположной стены.
   Лейтенант, как потом выяснилось - следователь, был немногим старше меня. После выяснения моей личности: фамилии, имени, отчества, года рождения, адреса он, видимо, для того, чтобы напугать меня, достал из ящика стола пистолет, положил его рядом с собой на стол и изрек:
   - Ну что, ты сам будешь рассказывать правду, или мы тебе расскажем?
   Начало допроса, а я уже понял, что это допрос, было неожиданным и совершенно непонятным. Настолько непонятным, что грубое тыканье лейтенанта отошло на второй план. И все же я отметил, что себя-то он называл "мы". Поэтому с первых его слов стало ясно, что меня допрашивает хам в офицерских погонах.
   - Ну что ж, - подумал я - может быть, здесь у них так принято и в свою очередь спросил:
   - Какую правду вы имеете ввиду?
   - Рассказывай все. Все, как было. Во-первых, как ты оказался в подпольной группе Емельянова?
   - Меня познакомил с ним мой одноклассник и близкий друг Октябрь Гридин, - ответил я.
   - А почему всю подпольную группу расстреляли, а ты живой остался?
   Я попытался обстоятельно объяснить ему, как все получилось, и что в живых по счастливой случайности остался не я один. Кроме меня остались в живых еще двое: Валя Даниленко и Вася Усатюк, но у него, очевидно, уже было готово на этот счет свое мнение, и он сказал:
   - Не валяй дурочку. То, что ты работал у румын, нам известно. От тебя требуется только назвать номер, под каким ты работал, а с этой девицей мы еще разберемся.
   Меня немного удивило, что, пригрозив разобраться с Даниленко, он непонятно почему пропустил мимо ушей фамилию Усатюк. А в целом такая форма и поворот допроса возмутил меня. Я понял, что гебист шьет мне дело, что доказывать ему свою невиновность бесполезно, и я в сердцах ответил:
   - До сегодняшнего дня я понятия не имел, что секретным агентам оккупантов присваивались номера. И уж если вы откуда-то узнали, что я сотрудничал с ними, то такую мелочь как номер узнаете и без моего признания.
   Этот ограниченный человек и явно скороспелый следователь сразу решил погрузить руку по локоть в мою душу. Но я не собирался помогать ему в этом. Жаль, не было у меня под рукой флейты, а то я мог бы, как некогда Гамлет, протянуть ее лейтенанту со словами: "Сыграй, пожалуйста! Ах, не умеешь? Так если не умеешь извлекать звуки из этого куска дерева, как же ты берешься разыгрывать что вздумается на струнах моей души?"
   Я как раз на прошлой неделе перечитывал "Гамлета" уж не знаю в который раз. Отсюда это сравнение. Просто непостижимо, что в наше время человек в любом положении, любом душевном состоянии, вполне современном и сложном, находит более всего сходства со своими переживаниями в этой трагедии, в основу которой положена примитивная и кровавая легенда Голиншеда. Гамлет - это душа человеческая в прошлом, настоящем и будущем. По-моему, в этой трагедии Шекспир перешел все границы, существующие даже для гения. Гомер или Данте мне понятны на фоне их эпохи. Я понимаю, как они могли создать то, что ими создано. Но каким образом англичанин Шекспир мог в семнадцатом веке предвидеть все психозы, порожденные веком двадцатым, - это навсегда останется для меня загадкой, сколько бы я ни прочел исследований о Гамлете.
   Я чувствовал, что мое моральное превосходство над ним несколько озадачило лейтенанта, а мой ответ сильно рассердил этого дурака. Он схватился за пистолет, подбежал ко мне вплотную и стал размахивать им перед моим лицом. Угрожал мне, орал, плел какую-то чушь.
   Такого рода "дознание" велось довольно долго. Но, в конце концов, следователь заявил:
   - Иди домой и суши сухари. За тобой приедут.
   Затем предложил мне подписать протокол допроса и обязательство о сохранении его в тайне, отметил мне пропуск и отпустил. При всей абсурдности обвинений, выдвинутых гебистом в мой адрес, тревога не оставляла меня. Я нисколько не сомневался, что "приехать" за мной вполне могут. Может быть, кто-то написал на меня ложный донос. И хотя врагов у меня, как будто, никогда не было, но как говорят: "Иди, знай..." Было только непонятно, почему, если у них есть хоть какие-то доказательства моей вины, они не арестовали меня сразу?
   Родным я, разумеется, обо всем рассказал, не упустив и рекомендацию "сушить сухари", и стал ждать.
   Вскоре последовал новый вызов, а затем еще и еще. Лейтенант по-прежнему вел себя грубо, если не сказать по-хамски и глупо, но уже не пытался пугать меня пистолетом и сухарями. Он называл имена моих друзей и знакомых времен оккупации. По много раз повторял одни и те же вопросы, пытаясь меня запутать, но все его усилия оказались тщетными. Во-первых, потому, что они были наивны и смешны, а во-вторых, и - это главное, мне не было чего скрывать.
   Наконец однажды он назвал Эдуарда Кудыменко. Сказал, что он у них в руках и во всем сознался. Что теперь очередь за мной, и даже для чего-то устроил мне с Кудыменко очную ставку. Ее смысл был совершенно непонятен, потому что ни Эдик, ни я не отказывались от того, что знаем друг друга со школы, и, насколько я понял из хода допроса, лейтенант ничего нового для себя из очной ставки не выяснил. А мне теперь стало совершенно ясно, что все эти допросы связаны именно с арестом Кудыменко, и что на фамилию Усатюка он при первой нашей встрече не обратил внимания только потому, что Усатюк и Кудыменко не знали друг друга и по условиям конспирации никогда не встречались.
   При очной ставке мне показалось, что Эдик за те шесть лет, что я его не видел, совсем не изменился. Только был непривычно бледен.
   Во время одного из очередных допросов в комнату, где он проходил, зашел Толька Медведев. Мы, конечно, сразу узнали друг друга. Но ни я, ни он не выразили радости от неожиданной встречи через столько лет. Толька, вероятно, отлично знал, что меня сюда вызывают, а возможно имел к этому непосредственное отношение. Он сухо кивнул мне. Я ответил ему тем же. Немного послушав, как его коллега ведет допрос школьного товарища, Толька вышел.
   Следствие по делу Кудыменко длилось около двух лет, если не больше. Спустя полгода лейтенанта сменил майор, показавшийся мне заметно умнее своего предшественника. Майор, по крайней мере, не размахивал пистолетом и не пугал, а сразу заявил, что я являюсь свидетелем по делу Кудыменко, и свои допросы вел именно в таком плане.
   Позже я узнал, что на Бебеля вызывали Сергея Дубровского, Валю Даниленко, Жору Сиренко, Борю Мельникова и многих других, кто когда-либо общался с Эдиком. Узнал и о том, что пугали их всех. И каждый из них по-своему реагировал на это. Сергей, к примеру, почти всегда являлся туда "под мухой", а Жора после ряда допросов утонул в Дюковском ставке. На Слободке поговаривали, что это самоубийство, и что связанно оно с его вызовами в КГБ.
   Судили Кудыменко весной 1953 года в здании военного трибунала на улице Пастера, 19. Присутствовало более двух десятков свидетелей. В качестве свидетеля допрашивали и В. Янковского, которого для этого доставили из мест заключения. Сначала Эдик отказался от предлагаемого ему защитника, сказав, что будет защищать себя сам, но позже в процессе судебного разбирательства изменил свое решение. Ему инкриминировали сотрудничество с сигуранцей и другие преступления. Я, разумеется, не разбирался в тонкостях проводившегося судопроизводства, но из всего, что я услышал и понял на суде, мне казалось, что выдвинутые против Кудыменко обвинения шиты белыми нитками. Думаю, что такое же мнение сложилось у многих, присутствовавших на суде и внимательно следивших за ходом судебного заседания. Возможно, в 1942 году, когда меня с ним арестовали и привели к большому полицейскому начальнику, Эдик подписал какое-то обязательство, но то, что он никого не выдавал румынам, как это делал Янковский, убежден. Однако приговор был суровым - высшая мера наказания с правом на кассацию в течение пяти дней. К счастью Эдика, умер "великий" вождь - Сталин. Смертный приговор отменили. И вскоре Кудыменко был уже на свободе. Я слышал, что он поселился где-то под Москвой и даже приезжал в Одессу повидаться с женой. Больше я о нем, к сожалению, ничего не знаю.
   Работая над книгой, я в 1993 году обратился в органы безопасности с просьбой позволить мне ознакомиться с делом Кудыменко и делами бывших подследственных М. Решетникова и В. Янковского, имевших непосредственное отношение к подпольной группе М. Емельянова. В СБУ мне ответили (N 10/652 от 21.04.93), что указанные лица не реабилитированы, и ознакомление с их делами невозможно согласно существующему законодательству. Полагаю, что это не совсем так. По крайней мере, М. Решетников, судя по книге Н. Зотова "Наперекор смерти", восстановлен в КПСС. Не думаю, что не реабилитированный мог удостоиться такой чести.
   Что же касается меня, то я и раньше весьма скептически относился к вопросу о вступлении в партию, а после неприятной канители с КГБ твердо решил, что никогда не буду ее членом.
  

IV

   В мае весь наш первый курс, а возможно, и старшие курсы несколько дней работали на расчистке завалов на месте довоенного железнодорожного вокзала, который немцы разбомбили в 1944 году. Мы готовили место под строительство нового вокзала, того, что стоит там теперь. Но ни эти работы, ни периодические вызовы в КГБ, которые, разумеется, мешали учебе, но практически не отразились на ней, поэтому весенняя сессия мною тоже была сдана успешно. Небольшой казус произошел лишь на экзамене по химии, к которому, кстати, я готовился тщательно. Принимал экзамен профессор И.С. Грицюта. Когда я вошел в аудиторию и взял билет, то с досадой отметил, что на первый вопрос не смогу ответить. Подготовив два остальных вопроса, я все же решил идти отвечать. Подойдя к столу, за которым экзаменовал профессор, я сел и спросил его:
   - Можно, я начну отвечать со второго вопроса?
   - Пожалуйста, я не возражаю, - сказал он.
   Я ответил на второй вопрос, затем на третий и только приготовился признаться профессору, что ответа на первый вопрос я не знаю, но готов ответить на любые дополнительные вопросы, как в аудиторию вошли три человека не из нашего института. Поздоровавшись с профессором, один из них сказал, что они являются комиссией, что-то проверяющей. Что именно, я не помню. Для меня появление этой комиссии было очень некстати. А я подумал, что если сейчас начать с того, что не знаю ответа на первый вопрос, то покажу себя в глазах проверяющих не с лучшей стороны, но в какой-то степени подведу и профессора. Моментально оценив создавшуюся ситуацию, я принял рискованное решение. Обращаясь к профессору, я спросил:
   - Разрешите перейти ко второму вопросу?
   Он, едва заметно улыбнувшись, ответил:
   - Да, да можете продолжать.
   И я снова повторил то, о чем уже говорил до прихода комиссии, отвечая на второй и третий вопрос билета. После чего профессор предложил проверяющим, если они желают, тоже проверить мои знания. Но они отказались.
   - Ну что ж, вы хорошо подготовились к экзамену, и я с удовольствием поставил вам отлично, - сказал он, обращаясь ко мне и вручая мне зачетку.
   Мне оставалось только сказать ему спасибо и покинуть аудиторию. Студенты нашей группы, находившиеся там при описанной мною сцене были заняты подготовкой ответов на вопросы в своих билетах и, кажется, ничего не заметили, так как никто из них не говорил мне об этом.
   Однажды, сдав очередной экзамен, во второй половине дня я встретил в институтском коридоре Славку, который тоже в этот день экзаменовался по какому-то предмету.
   - Ну, как? - спросил я у своего приятеля.
   - Порядок, - ответил он и, подняв ладонь, показал четыре пальца. - А ты?
   - Столько же, - ответил я.
   - А Витька?
   - У него пять. Ты же знаешь, что он тянет на повышенную стипендию. Сдал одним из первых и, не дождавшись меня, умотал домой, обормот. Ну что, двинули и мы на нашу родную Слободку?
   - Нет, мне еще нужно в город, мама просила кое-что купить там.
   - Тогда и я с тобой. Сейчас половина четвертого. Мы немного погуляем вместе, а потом я тебя оставлю и зайду за своей супругой. Она заканчивает работу в шесть. Думаю, ей это будет приятно. Мы ведь из-за ее командировок так редко видим друг друга.
   - Приятно - не то слово. Уверен, твоя жена от счастья дар речи потеряет, - странно улыбнувшись, ответил Славка
   - Не понял. Ты на что-то намекаешь?
   - Боже сохрани. Просто мне кажется, что она в тебя влюблена до безумия. Но хватит об этом. Пошли.
   По дороге мы говорили об экзаменах, о предстоящих каникулах, а я одновременно все время мысленно возвращался к тому, что Славка сказал о моей жене. В его словах чувствовалась не то насмешка, не то сострадание, и от этого мне было как-то не по себе.
   После того, как Славка выполнил поручение мамы, я его проводил до остановки трамвая N 15, а сам пошел по Преображенской в сторону Дерибасовской, в начале которой помещалось Областное контрольно-ревизионное управление, где работала моя жена.
   Неожиданно у Соборной площади я встретил Люду Богданову, которую не видел с того дня, как был у нее в гостях во время своего отпуска, то есть более двух лет,. Мы оба были рады этой встрече.
   - Ну, как живешь, как Николай Иванович, как мама, Ленка? - спросил я.
   - У мамы и Ленки все в порядке, а папа умер.
   - Умер! Прости, Людочка. А что случилось? Ведь твой отец был совсем молодой мужчина, и я не помню, чтобы он когда-нибудь болел.
   - Давай сядем, - предложила Люда.
   Мы перешли через улицу на Соборную площадь и сели на свободную скамью под деревом, после чего Люда сказала:
   - Ты задал вопрос, а я даже не знаю, что тебе на него ответить. Все произошло неожиданно и быстро. Какой-то мерзавец написал на папу ложный донос в КГБ. Его стали вызывать туда на допросы. А однажды, когда он после допроса пришел домой, у него случился сердечный приступ, от которого папа скончался, - тяжело вздохнув, закончила свой короткий рассказ Люда.
   Услышанное произвело на меня тяжелое впечатление. Я очень уважал Николая Ивановича за веселый нрав, добродушие, порядочность и всегда восхищался его сценическим талантом.
   - Ну, а как ты живешь? Замуж вышла? - спросил я.
   Люда какое-то время молчала, не отвечая, а затем с грустью в голосе сказала:
   - Ты прости меня, Валя, что я не сдержала своего обещания и не дождалась тебя. Папа и мама настояли на том, чтобы я вышла замуж за человека, который, по их выражению, уже стоял на ногах. Поверь, они всегда отзывались о тебе очень хорошо, но посчитали, что так для меня будет лучше. Хотя я думала совершенно по-иному. Ведь ты же знаешь, что я любила тебя. Может быть, если бы ты был в Одессе, такого бы не случилось. Но тебя не было. Я даже не знала твоего адреса, чтобы написать тебе. Впрочем, и это неправда. Адрес я могла узнать у твоих родителей. Почему я не пошла к ним, не знаю. И что уж теперь говорить об этом.
   Она снова долго сидела молча, опустив голову, как будто не в силах была оторваться от грустных воспоминаний. И вдруг, поправив рукой прядь волос и как-то странно глядя на меня, то ли серьезно, то ли в шутку спросила:
   - Хочешь, я буду твоей любовницей?
   Я мог ожидать от нее любой вопрос, но тот, который она задала, поставил меня в тупик, и в первое мгновение я даже не нашелся, что ответить ей. Но, оправившись от неожиданности и удивления, я, пытаясь показать, что воспринял сказанное ею, как шутку, смеясь, ответил:
   - Людочка милая, спасибо тебе за добрые слова, но любовница, по моему представлению, - это куча всяких забот и сложностей. А я сейчас так задерган учебой и работой, что обзаводиться еще и любовницей просто не имею права.
   - Как знаешь. Ты для меня всегда останешься таким же, как был - скромным и надежным другом. Мы не раз и подолгу оставались с тобой наедине, целовались, но ты никогда не позволял себе ничего лишнего. Признаюсь откровенно, меня это даже удивляло. Однако хватит о прошлом. Расскажи лучше о себе. Ты женат, счастлив?
   - Женат, - вздохнув, ответил я, - а счастье, Людочка, как говорят: "Оно нам только снится". Добавить к этому больше ничего не могу.
   - Все ясно. Значит и у тебя, и у меня жизнь сложилась совсем не так, как нам бы того хотелось.
   - Пожалуй, ты права. Вот говорят, что человек - хозяин своей судьбы, но очень уж часто он распоряжается ею совсем не по-хозяйски, и я наглядный тому пример. Скажи, ты много видела счастливых семей? Уверен, что нет. И я тоже. В нашем театре идеальной семьей я считал Надю Кайкову и Ивана Иосиповича Твердохлиба.
   - Считал, и напрасно.
   - Это почему же, - удивился я.
   - Потому, что Надя влюбилась в одного из молодых актеров и ушла от Ивана Иосиповича к нему, а тот вскоре бросил ее. Она, скорее всего, из-за этого и театр оставила.
   - Что ты говоришь! Ведь Кайкова и Твердохлиб всегда были так неразлучны и так внимательны друг к другу, и вдруг такое. Никогда бы не подумал, что она сможет так жестоко поступить с Иваном Иосиповичем. А что Таня Ходаченко?
   - Таня тоже ушла от Лени Корниенко, и говорят, вышла замуж за главного режиссера Васылько, но их союз был недолгим. Таня тоже бросила театр и теперь живет одна.
   - Ну, от Тани этого можно было ждать, но Надя! Если бы мне кто-то сказал, что такое может случиться, я бы назвал его дураком.
   - А ты в нашем театре бываешь? - спросил я.
   - Очень редко. Мама после папиной смерти оставила театр. Кроме того, там сейчас много незнакомых людей, так что ходить мне туда незачем и, откровенно говоря, не интересно.
   Часы показывали начало шестого. Я сказал Люде, что мне пора идти. Мы поднялись со скамьи, пожали друг другу руки, и каждый из нас пошел по так неудачно выбранному им пути.
   Дерибасовская в этот день и в этот час была особенно многолюдна. Мужчины, женщины, молодые и пожилые, куда-то торопясь, направлялись в сторону Пушкинской или к Преображенской. И вдруг меня поразила необычная мысль. Я подумал, ведь все эти люди со своими заботами, планами, добрыми и злыми, с разными видами на свое будущее, с разным пониманием, как добиться успеха, с любовью и ненавистью все до одного и я вместе с ними умрут, как умирали многие, многие поколения до нас и как будут умирать после нас. И если это так, если таков жестокий закон природы, тогда зачем в чрезвычайно короткий промежуток, который отведен человеку для его пребывания на земле, творится столько несправедливости, зла, ненависти, зачем войны, смысл которых только в том, чтобы отобрать чужое. Ведь ни один самый богатый человек никогда ничего не унес с собой в могилу. Так для чего же все это? Почему высокоразвитые мыслящие существа - люди, в основном, имущие, никак не хотят понять абсурдность своих действий. И вместо того, чтобы спокойно и счастливо прожить отведенный им срок, интригуют, ненавидят, стараются что-то отнять у других или устраивают им, без видимых причин, всякие гадости. А те, которым посчастливилось оказаться у власти, заняты не тем, как уберечь человечество от голода, болезней, эпидемий, природных катаклизмов. Главная их забота - производство нового оружия, с каждым разом более смертоносного, и расширение границ собственных стран и личной власти. Почему так происходит? Неужели все заражены страшным вирусом всеобщего помешательства?
   Вот так размышляя, я в половине шестого подошел к месту работы своей супруги, вошел в здание, поднялся на второй этаж и открыл дверь комнаты, где она трудилась. Мое неожиданное появление не обрадовало ее, а скорее удивило.
   - Зачем ты пришел? - спросила она.
   - Так просто. Решил после экзамена встретить тебя.
   - Вот и напрасно. У меня сегодня много работы и, чтобы закончить ее, мне скорее всего, придется задержаться. Так что не жди меня, иди домой.
   - Ничего, если задержишься, я подожду, - сказал я.
   - Нет, ждать не надо. У тебя был трудный экзамен, ты устал, отправляйся домой, отдохни, а к моему приходу приготовь что-нибудь на ужин. Иди, я очень занята.
   Валя в комнате была не одна, поэтому мне неловко было настаивать на своем. Я кивнул головой в знак согласия, и вышел. Шагая по улице, я пытался понять, почему она так настойчиво советовала мне идти домой? Неужели только заботясь обо мне? Достаточно хорошо к тому времени зная ее, в это трудно было поверить. Поэтому, уже поравнявшись с Пассажем, я решил вернуться и все-таки дождаться, пока она закончит работу, в глубине души надеясь, что тогда невольно зародившиеся у меня сомнения в искренности ее слов исчезнут. Я перешел на противоположную сторону улицы и, чтобы скоротать время, стал медленно прохаживаться до Пушкинской и назад, к дому против КРУ.
   Часы показывали без пятнадцати минут шесть. Я полагал, что Валя, выполняя срочную работу, может задержаться часа на полтора, а возможно и больше, и я приготовился терпеливо ждать ее. Но каково же было мое удивление, когда ровно в шесть часов она вышла из здания, и быстро перейдя улицу, улыбаясь подошла к парню, судя по форме курсанту высшей мореходки, который, вне всякого сомнения, как и я ждал ее, взяла его за руку и что-то сказала ему. Я был не более чем в метрах двадцати от них, но она, увлеченная парнем, не заметила меня. Пока я, пораженный увиденным, стоял не зная, что предпринять, курсант обнял мою жену за талию, и они быстро пошли вниз по Дерибасовской.
   На Слободку я возвратился один и не домой, а к родным. Я никогда прежде не рассказывал им о художествах своей супруги. О том, что произошло всего час назад, тоже не сказал. Во-первых, потому, что мама, словно предвидя, как сложится моя семейная жизнь, не напрасно уговаривала меня не спешить с женитьбой, а во-вторых, мне стыдно было признаться ей, в какой дурацкой ситуации оказался в этот день. Поэтому, когда я попросил у родителей разрешения пожить с ними некоторое время, они были удивлены.
   - А что у вас случилось? - с тревогой в голосе спросила мама.
   - Ничего особенного. Так, немного повздорили, - ответил я.
   - Хорошо, оставайся, - сказала мама.
   Дня через два, кажется, это было в воскресенье, я от Виктора возвращался к родителям. Шел я быстро и на нашей улице догнал дядю Ваню - давнего приятеля отца, который жил в соседнем с нами доме. Мы поздоровались.
   - Домой? - спросил он меня.
   - Нет, к родным. Я поссорился с женой и сейчас у них обретаюсь.
   - Ну, это бывает, -заметил он. - А чего к нам не заходишь?
   - Да все как-то не получается. То институт, то работа, но непременно забегу как-нибудь, - ответил я.
   - А сейчас ты что сильно занят?
   - Да нет, сегодня выходной.
   - Ну, вот и хорошо. Пошли к нам, посидим, поболтаем, по рюмочке хлопнем.
   - Даже не знаю, как быть, я маме обещал вернуться к обеду.
   - А чего тут знать. Ты с ними каждый день, а у нас уже сто лет не был. Так что пошли, тетя Маруся и Люся будут тебе рады.
   Так я неожиданно оказался в гостях. Его жена - мамина давняя подруга, знавшая меня с пеленок, встретила нас приветливо и сразу же принялась накрывать на стол. Люся, с которой мы росли вместе, и которую я не видел с того вечера, когда она накануне моего отъезда в полк после отпуска была у нас, почти нисколько не изменилась. Она улыбнулась и дружески пожала протянутую мной руку. Люсе было двадцать пять лет, и, как говорила мне мама, она только недавно окончила консерваторию по классу фортепиано и по-прежнему жила с родителями.
   Я пробыл у них больше двух часов. За столом в разговоре принимали участие дядя Ваня, тетя Маруся и я. Люся всегда отличалась скромностью, и в тот день слушая, о чем говорили мы, лишь изредка включалась в разговор.
   А когда я уже уходил, дядя Ваня, провожая меня до ворот, сказал:
   - Ты все-таки почаще заходи к нам. А то забыл нас совсем. Вы же с Люсей росли вместе. Вот вам и будет что вспомнить, о чем поговорить. А то она сидит одна, как затворница.
   Я обещал дяде Ване, но обещание свое не выполнил.
   Меня все время одолевали сомнения, правильно ли я поступил, оставив жену. Я думал о том, что скажет ее мать, когда узнает о моем уходе. Она ведь не поверит, что виновата дочь, и будет считать меня виновником развала семьи. В общем, как я понимаю теперь, мысли у меня тогда были интеллигентские и глупые. Быть человеком порядочным, безусловно, необходимо, но только по отношению к порядочным людям. С непорядочными следует вовсе избегать общения.
   Меня все время мучила одна и та же мысль: "Зачем мне нужен был мой скоропалительный брак? В нем не было, по крайней мере с моей стороны, ни расчета, ни страстного увлечения, от которого внезапно кружится голова, заволакиваются туманом глаза, а мысли и слова теряют смысл и значение. Возвращаясь памятью к этому странному времени жениховства и первоначального супружества я никогда не находил в них ни логики, ни оправдания, ни надобности - было лишь холодное наваждение, а со стороны моей супруги была неуклюжая актерская игра в напыщенную влюбленность. Я очень скоро разобрался в ее душе. В ней не было ничего сложного, загадочного или необыкновенного, а главное - там абсолютно не было места для меня. И еще я подумал о том, сколько нудного, длительного, противного обмана, сколько ненависти в любом брачном сожительстве, наверное, в девяносто девяти случаях из ста. Сколько слепой беспощадной жестокости, именно не животной, а человеческой, разумной, дальновидной, расчетливой жестокости можно увидеть в семейных отношениях".
   А моя жена только к концу следующего дня пришла к моим родителям. Увидев ее я вдруг подумал, что как бы далеко я ни уходил, в какое бы укромное местечко ни забивался, моя супруга, неумолимая, как судьба, и беспощадная, как совесть, немедленно настигнет меня. Я не мог избавиться от нее, как причина не может избавиться от следствия.
   Мы с отцом сидели во дворе у летней кухни, а мать с сестрой что-то готовили там к ужину.
   Сухо поздоровавшись со всеми и обращаясь ко мне, моя супруга сказала:
   - Валя, мне нужно с тобой поговорить.
   - Ну что ж, пойдем к нам там и поговорим, - ответил я.
   А когда мы вошли в комнату, она сурово спросила меня:
   - Ты почему не ночевал дома? Что это еще за фокусы? Я тебя ждала чуть ли не до полуночи. Мог бы меня хотя бы предупредить, что ты останешься у родных.
   - А ты поздно вчера пришла? - не отвечая на ее вопросы спросил я.
   - Часов в десять вечера. Работы было невпроворот. Устала очень, - ответила она.
   - Не понимаю, от чего ты устала. У тебя же был такой хороший помощник.
   - Какой помощник? В управлении после шести часов осталась только я одна, - все еще пытаясь сохранить лицо сказала моя супруга.
   - А тот морячок из высшей мореходки, к которому ты ровно в шесть выбежала сияющая, и вы вместе, взявшись за руки, куда-то отправились.
   - Какой морячек? О чем ты говоришь?
   - Перестань отпираться. Все это я видел собственными глазами. Как тебе не стыдно лгать! В общем я считаю, что нам с тобой надо расстаться. По крайней мере, на время. Поживи одна, подумай, правильно ли ты себя ведешь.
   Она долго молчала, опустив голову, видимо не зная, что ответить на мои слова, а затем не поднимая глаз тихо сказала:
   - Прости меня. Обещаю тебе, что такое никогда больше не повторится. Пойдем домой.
   И я поверил ей. Тогда мои надуманные сомнения закончились тем, что я, почти уверенный в том, что моя семейная жизнь будет и дальше столь же уродлива, как и прежде, вернулся к жене.
  

V

   После сдачи весенних экзаменов за первый курс мы должны были пройти геодезическую практику, которую студенты всех выпусков обычно выполняли в Дюковском саду. Каждое утро мы, нагрузившись в институте треногами, теодолитами, нивелирами, мерными рейками, отправлялись в Дюковский сад и принимались за работу. Конечной целью практики являлся геодезический план местности, на которой мы трудились. Выполнив все необходимые замеры, его надо было вычертить и сдать на кафедру инженерной геодезии. Я по своему обыкновению старался, чтобы моя графическая работа была лучше, чем у других. Я вычертил свой план в цвете, но его первый вариант меня не удовлетворил, и я принялся за второй. А первый отдал Роме Шидловскому, который так же, как и я, получил за него пятерку.
   Ко всему сказанному следует добавить, что Славка, будучи уже достаточно взрослым и прекрасно понимая, что в будущем без партийного билета нельзя рассчитывать на более или менее приличную должность, на продвижение по службе, решил, как и Виктор в свое время, вступить в партию. Но по какой-то причине получил отказ. А когда я спросил его, почему так случилось, он в своей обычной шутливой манере ответил:
   - Это, Валька потому, что моя бабушка до революции бубликами торговала.
   Понимая, что отказом Славке нанесена обида, и что разговор на эту тему ему неприятен, я переменил его.
   После окончания геодезической практики все мои сокурсники, включая Виктора и Славку, могли два месяца до первого сентября отдыхать и вольны были делать, что кому вздумается. У меня же - женатого человека такая возможность отсутствовала. Я вынужден был работать и зарабатывать на жизнь. Делать я по-прежнему ничего не умел, так как никакой специальности у меня не было, поэтому я решил обратиться к Сергею Дубровскому, который, когда заходил ко мне, говорил, что работает на халтурах по строительной части. Может быть, и мне удастся устроиться вместе с ним, - решил я и в один из последних июньских дней, к вечеру, чтобы наверняка застать дома своего давнего приятеля, отправился в Гофманский переулок, где он по-прежнему жил с мамой и сестрами. Подойдя к калитке их дома, я подергал проволоку звонка. Отворил ее сам Сергей, который, как я и предполагал, был уже дома. Улыбаясь и пожимая мне руку, он встретил меня со словами:
   - Наконец-то ты вспомнил старого друга и надумал повидать меня. Ну, как живешь, как успехи?
   - А вот давай сядем где-нибудь здесь во дворе, и я тебе расскажу все по порядку.
   - Предложение принято, - снова улыбнувшись, ответил Сергей.
   Мы сели под деревом на скамейку, и я прежде, чем задать ему вопрос, ради которого пришел, начал издалека:
   - Ты спросил, как я живу. Не знаю, что тебе на это ответить. У отца и матери все по-прежнему. О том, что он болен, ты сам знаешь. Видел его, когда заходил к ним. У сестры тоже вроде бы все нормально. О своей семейной жизни ничего хорошего сказать не могу, а о плохом говорить не хочу. Впрочем, меня можешь поздравить. В этом месяце я окончил первый курс института, и, казалось бы, можно и отдохнуть, но как говорят: "Грехи не пускают". Надо пару месяцев где-то поработать. За тем и пришел к тебе. Нельзя ли туда, где ты трудишься?
   - Так значит, ты не повидаться со мной, а по делу. А я то думал, что ты по старой дружбе пришел поболтать со мной, нашу веселую молодость вспомнить
   - Ну, положим мы с тобой еще не старики, и вспоминать нам можно скорее не молодость, а мальчишество. Хотя было оно действительно "веселым". Тут уж ничего не скажешь. Одним из доказательств той веселости может служить памятник нашим друзьям, что стоит у кинотеатра, куда мы с тобой в то "веселое" время бегали на танцы.
   - Пожалуй ты прав, - тяжело вздохнув, сказал Сергей. - А знаешь что, давай я сейчас сбегаю за бутылочкой, и мы по-христиански помянем Дябку, его сестру Нину, Мишу Емельянова и всех ребят, которым не довелось дожить до наших дней.
   Мне показалось, что мой друг был уже немного навеселе, поэтому я сказал:
   - Нет, Серега помянем их без бутылочки. И почему помянем? Мы их помним и будем помнить всегда. Но я хочу, чтобы о них знали и помнили другие, кто не знал войны, оккупации, постоянной угрозы смерти. Поэтому я дал себе слово обязательно написать книгу о них, о том тяжком времени, в котором довелось нам жить, и непременно сдержу его. Они, да и все мы тогда верили, что если погибнем, нас всегда будут помнить. А кто их сейчас вспоминает? Вот я и решил создать им памятник лучше того, что стоит у кинотеатра.
   - Книгу, - это ты хорошо придумал. Если и вправду напишешь ее - святое дело сделаешь. Небось, в ней и обо мне пару слов скажешь, - легонько хлопнув меня ладонью по спине и широко улыбаясь, сказал Сергей.
   - Можешь не сомневаться в этом, - ответил я. Ну, а теперь что ты мне ответишь насчет работы?
   - Работа будет, можешь не сомневаться. Больше того, считай, что ты уже работаешь. Во-первых, потому, что прораба, у которого я работаю, ты сам хорошо знаешь, и он тебя тоже, а во-вторых, только третьего дня прораб говорил, что нам нужен еще человек, потому что работы много, и мы можем не закончить ее к намеченному сроку.
   - Откуда я могу знать твоего прораба? - удивленно спросил я.
   - Откуда? А вот оттуда! Ты Левина Михаила Михайловича помнишь?
   - Разумеется, помню. Ты меня познакомил с ним в тот день, когда румыны пришли его арестовывать.
   - Ну, так он и есть мой теперешний начальник. Больше того, он мне здорово обязан, и, если бы даже нам не нужен был человек, он все равно не смог бы мне отказать.
   - Это почему же не смог бы?
   - А потому, что я его женил. И знаешь на ком?
   - Ну и вопросы ты задаешь. Как я могу ее знать?
   - А так, что женил я его на нашей однокласснице Наде Новошицкой.
   - На Наде! А что она в Одессе, и ты видел ее? -удивленно спросил я.
   - В Одессе и работает бухгалтером в какой-то шарашке на улице Петра Великого.
   - Покажешь мне, где именно. Я хочу непременно повидать Надю. Ведь мы с ней виделись в последний раз во время оккупации перед самым ее уходом из Одессы
   - Нет проблем, это можно сделать в любой день, - ответил Сергей. - А насчет твоего трудоустройства сделаем так. Завтра утром часам к восьми приходи ко мне, и мы вместе пойдем на объект, на котором сейчас работает наша бригада. Уловил?
   - О чем речь! Утром буду, как штык, - ответил я.
   Решив в принципе вопрос о моей работе, мы с Сергеем простились, и я отправился к себе.
   На следующий день, рано утром, захватив с собой старые брюки и рубаху на случай, если, как уверял Сергей, меня примут в бригаду ремонтников, я зашел за ним, и мы пешком отправились к месту его работы. Но это было так давно, что я смутно помню двухэтажное административное, похожее на школу здание в начале Старопортофранковской улицы неподалеку от конечной остановки 28-го трамвая, к которому привел меня мой приятель. Именно там бригада из пяти человек под началом Михаила Левина производила ремонт. Сергей говорил, что у Левина были еще и другие объекты.
   Когда мы пришли, прораба еще не было, Бригадир, имени которого я не помню, дал каждому ремонтнику задание на день. Сергей переоделся в рабочую робу и вместе с остальными приступил к работе, а я сел на ступеньку лестницы у входа в здание и стал дожидаться прихода Левина. Я его видел только дважды. Первый раз в 1941 году, в тот день, когда румыны хотели его арестовать, и второй, когда в 1943 году мы с Сергеем приходили в его маленькое кафе возле оперного театра за пирожными, поэтому помнил его весьма смутно. Левин пришел примерно спустя час, и я тотчас же узнал его. За прошедшие почти десять лет он нисколько не изменился. Он же, глянув в мою сторону, прошел мимо меня внутрь здания, из чего я заключил, что прораб меня явно не помнит.
   Спустя несколько минут он вместе с Сергеем вышел во двор.
   - Вот парень, которого я привел, - обращаясь к Левину и указывая на меня, сказал Сергей. - Я же вас с ним знакомил в сорок первом, когда вы еще с костылями ходили. Это мой лучший друг.
   - Да, теперь я его припоминаю, - и он протянул мне руку, а пожимая мою, спросил, - так ты хочешь у меня работать?
   - Хотелось бы, - ответил я.
   - Ну что ж, я не возражаю, переодевайся и приступай. Бригадир покажет тебе, что делать.
   На этом и закончились все формальности моего вступления в новую должность. Ни анкет, ни автобиографий, ни трудовых книжек, к счастью, не потребовалось. Спустя минут пятнадцать я уже размешивал смолу в огромном чане над костром во дворе. Затем носил ее в ведре на крышу и там, в местах, где крыша прохудилась, ставил разной величины заплаты из рубероида, обмазав их смолой снизу и сверху. Таким образом, материалы, которые я использовал, были рубероид и доведенная до кипения смола, а инструментом - палка с намотанной на ее конце тряпкой. Эта работа не требовала ни особого ума, ни особой сноровки. К тому же нечто подобное я целый месяц выполнял раньше - во время оккупации Одессы. Поэтому мог не без основания считать себя, в некотором роде, специалистом по такому ремонту крыш.
   Итак, я снова работал, и кроме студенческой стипендии прибавлял к семейному бюджету свою небольшую зарплату. Но я был молод, полон сил, и этого мне показалось мало. Ведь известно, что "аппетит приходит во время еды". Кроме того, я все еще надеялся, что моя жена оценит мое стремление больше заработать и принести ей. Поэтому я уговорил Сергея после основной работы по вечерам заняться ремонтом частных квартир. И хотя у него, как будто, не было необходимости в дополнительных заработках, он не отверг моей инициативы.
   При его способностях найти такого рода заказы - особого труда не составляло. И уже в ближайшее время мы выполняли первый ремонт: шпаклевали стены, белили потолки, клеили обои, красили окна, двери, полы - трудились с раннего утра до поздней ночи.
  

VI

   Иногда в выходные дни я позволял себе с Виктором и Славкой съездить в Лузановку. Добирались мы туда на переполненном до отказа трамвае N 7 - единственном в то время общественном транспорте, на котором можно было попасть на лузановский пляж, и там, плавая, ныряя, купаясь и загорая, мы прекрасно проводили время с утра до сумерек. Кроме всего перечисленного, у нас была возможность сколько угодно любоваться морем, вдыхать его запахи, слушать шум набегающих на берег волн. После почти десятилетнего перерыва было особенно приятно вновь обрести возможность испытать прошлые, почти забытые, прекрасные ощущения.
   Помню, однажды мы, вдоволь наплававшись и наплескавшись, отдыхали на горячем песке. Несмотря на безветрие, вся поверхность моря кипела мелкой дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества серебряных шариков, невысоко подпрыгивающих на поверхности. Только на отмелях, там, где берег длинным мысом врезался в море, вода огибала его неподвижной лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби. На небе, побледневшем от солнечного зноя и света, не было ни одной тучки. Лишь на горизонте, как раз над его кромкой кое-где протягивались тонкие белые облачка, отливающие по краям, как мазки расплавленного металла. Необычное зрелище было настолько прекрасным, что наблюдать эту прелесть хотелось до бесконечности. Но конец приходит всему, и, когда больше половины солнца скрылось за тощими деревьями лузановского парка, я и мои приятели покинули пляж. Уставшие, но довольные, мы тем же трамваем возвратились к пересыпскому мосту, а оттуда уже пешком по шпалам железнодорожной насыпи добрались к себе на Слободку.
   Я хорошо помню одну из таких вылазок в Лузановку. И сохранилась она в моей памяти вот почему. В тот день на пляже уже с утра было особенно многолюдно. Отыскав свободное место, мы сняли с себя одежду, и, свернув вместе брюки и рубаху, каждый из нас положил свой сверток на туфли. Подстилок и сумок с едой мы никогда из дому не брали. На пляже, по крайней мере, я и Славка о еде забывали. Что же касается Виктора, то он любил поесть, хотя, судя по его комплекции, никто бы этого не подумал. И вот, когда мы уже искупавшись, отдыхали на песке, почти рядом с нами расположилась девушка - высокая, со стройной фигурой, симпатичным строгим, слегка надменным лицом, с темными и, судя по всему, длинными волосами, закрученными на затылке в тугой узел. Спустя минут пятнадцать к нашей соседке присоединилась вторая девушка - вероятно, ее подружка. Эта была блондинкой, пониже ростом и, как вскоре выяснилось, хохотушка и к тому же большая любительница поболтать. Похоже, обе они заранее условились встретиться здесь на пляже.
   Славка был мастер заводить знакомства, но с первой из девушек из-за ее неприступного вида даже не пытался заговорить, наверное, опасаясь, что та либо не ответит ему, либо, того хуже, ответит ему какой-нибудь резкостью. А вот когда появилась вторая девушка, он видимо сразу понял, что начинать надо с нее. И Славка не ошибся. Не прошло и получаса, как он уже выяснил имена блондинки и ее чересчур серьезной подруги, сообщил им, как нас зовут, и вообще разговаривал с ними будто старый знакомый. С тех пор прошло так много времени, что никто из нас не помнит их имен.
   Виктор вовсе не был похож на Славку и никогда не смог бы так быстро познакомиться с кем бы то ни было. Он мне как-то признался, что во всех его немногих знакомствах с представительницами прекрасного пола инициатива всегда принадлежала им. Больше того, когда Виктор замечал, что если девушка к нему расположена, он тотчас же прекращал с ней отношения. Но тогда на пляже этот скромник тоже порой включался в разговор, а Славке удалось разговорить даже подругу блондинки. Кстати сказать, она оказалась не такой уж серьезной и надменной, какой представлялась сначала. У меня в этот день, не помню уже почему, но, скорее всего, в связи с моими семейными проблемами настроение было прескверное, и я в общем разговоре не участвовал, поэтому меня очень удивил вопрос брюнетки, который она задала Славке:
   - Что, ваш товарищ немой, - спросила она, указывая на меня, - прошло уже полдня, а он за это время не произнес ни слова.
   - Нет, - ответил Славка, - просто он очень, очень болен. У него страшная болезнь.
   - Страшная болезнь? - удивленно переспросила девушка, - какая же?
   - Наш бедный друг - женатик. А жена у него писанная красавица, и он в нее безумно влюблен, поэтому на других девушек никогда не смотрит и постоянно молчит, - сказал Славка, придвинувшись и наклонившись к брюнетке. Причем говорил он, как заговорщик, полушепотом и с самым серьезным видом.
   - Так это он молчит только от влюбленности? - рассмеявшись, переспросила наша соседка, - тогда его болезнь не страшна, она со временем пройдет, и ваш приятель непременно снова заговорит.
   - Вот спасибо, что вы возвращаете нам надежду. А то мы с Виктором уже отчаялись услышать от него хоть слово, - с прежней напускной серьезностью ответил ей Славка.
   Подруги покинули пляж раньше нас. Но прежде, чем они ушли, Славка успел договориться с ними о новой встрече здесь же, в Лузановке уже не в выходные, а в будний день, поэтому я этих девушек больше не видел, а как развивалось знакомство с ними моих приятелей, которое продолжалось до поздней осени, знаю только по их рассказам.
   Оказалось, что обе подружки служили в армии, а после увольнения работали на одном из пересыпьских заводов. Брюнетка снимала комнатку почти рядом с заводом, а блондинка еще с одной своей подружкой - в конце Балковской, неподалеку от здания Рембыттехники.
   Однажды мои приятели договорились устроить скромную вечеринку на Пересыпи у брюнетки, и Славка попросил Виктора сообщить об этом блондинке. Виктор рассказал мне, что день, на который была назначена вечеринка, выдался холодным и ненастным. Моросил мелкий неприятный дождик. Улицы были скучными и грязными. Виктор почему-то не стал дожидаться тридцатого трамвая и шел к блондинке пешком. Он был в калошах с разорванными задниками, поэтому его калоши во время ходьбы, слезая с ботинок, громко шлепали. Когда Виктор пришел к блондинке, ее подружка спала. Он сообщил девушке о цели своего визита, а она, чтобы не мешать подружке, предложила Виктору сходить в кино. На что он, разумеется, дал согласие. Они пришли в кинотеатр, кажется, он тогда назывался "Серп и молот" на Молдаванке, в котором демонстрировался фильм "Сельская учительница". Мой приятель купил билеты. Во время демонстрации фильма Виктор вел себя, как истинный джентльмен. Он старался, чтобы ни рукой, ни плечом, не дай бог, не коснуться девушки. Провожая ее домой, он проявил точно такую же, как в зрительном зале, джентльменскую учтивость, - шел молча на некотором расстоянии от девушки. Их молчание нарушало только шлепанье его калош. И это он позволил себе с блондинкой, которая так любила поболтать!
   Вечером в назначенный час Виктор пришел к брюнетке. Славка был уже там, скромный стол тоже был накрыт. Однако блондинки не было. Ее долго ждали, но она так и не пришла. Надо полагать ей не понравились слишком изысканные манеры Виктора. Кончилось тем, что за стол сели без блондинки. Вместо нее пригласили хозяина, у которого брюнетка снимала комнатку. Домой Виктор возвращался поздно. Погода была такая же ненастная, улицы безлюдны, и тишину ночи нарушало только шлепанье калош моего приятеля.
   Я не знаю, как далеко зашли отношения Славки и брюнетки. Может быть, он и говорил мне об этом, но я запамятовал. Помню только, что однажды она ему сказала: "Ну, теперь ты от меня никуда и никогда не уйдешь". А Славка решил проверить, действительно ли она так сильно его привязала. Взял да и перестал к ней ходить. Я убежден, что обе девушки были не только разочарованы в моих друзьях, но больше того - глубоко обижены ими.
   У читателя может возникнуть вполне естественный вопрос, почему я, женатый человек, отдыхал на пляже не с женой, а с приятелями. Ответ на него предельно прост. Потому, что жену я видел весьма редко только в промежутках между ее командировками. Так что я был формально как бы женат, а фактически как бы холост.
  

VII

   Август закачивался, приближался сентябрь, а с ним и новые проблемы. Во-первых, надо было прекращать работу в качестве ремонтника и искать что-то новое. Во-вторых, заканчивался срок аренды комнатушки у стекольщика, так как заплатить ему снова за год вперед у меня не было возможности. И, наконец, с первого сентября начинались занятия в институте. Для решения части первой проблемы никаких усилий не потребовалось. Я предупредил Левина, что оставаться у него больше не могу, получил причитающиеся мне деньги и простился с ним. Вопрос о новой работе предстояло еще решить. Вторая проблема тоже решена была без особых трудностей. Я нашел новую комнату, больше прежней, через два дома от стекольщика. Платить за нее по договору следовало ежемесячно, что было для меня проще. Ну, а третья проблема решилась сама собой, когда я первого сентября вместе со своими друзьями Виктором и Славкой приступил к занятиям.
   Тогда же в сентябре я подошел к декану и, зная его расположение ко мне, объяснил ему ситуацию, в которой нахожусь, попросил разрешения иногда пропускать лекции по той причине, что мне помимо учебы необходимо работать. Игорь Евгеньевич отнесся с пониманием к моей просьбе и разрешил мне три дня в неделю пропускать занятия. Поскольку все это происходило более полувека тому назад, я не помню, было ли его разрешение письменным или устным. Впрочем, это и не столь важно. Главное заключалось в том, что я получил его.
   Теперь надо было искать новую работу, причем не восьмичасовую и не ежедневную. Поразмыслив, я пришел к выводу, что этим условиям лучше всего соответствовала бы должность преподавателя в школе, и я начал свои поиски со слободских школ. Но поскольку я был студентом всего лишь второго курса, на Слободке ничего найти не удалось. Поиски увенчались успехом на Кривой балке в школе N 125. Здесь мне предложили преподавать рисование в шестых классах при условии, что я принесу из института справку о том, что экзамен по рисованию сдал успешно. Я пообещал директору школы, что непременно представлю такую справку, и свое обещание выполнил. Копию справки, которую выдали мне в деканате, привожу ниже.
   Итак, в первых числах сентября я стал школьным учителем. Моя нагрузка в учебных часах, а соответственно и заработная плата были более чем скромными даже с учетом того, что меня сразу же догрузили классным руководством.
   - Однако, лучше хоть что-нибудь, чем ничего, - решил я. - Главное, что начало было положено.
   С первых же занятий я смог на собственном опыте убедиться, что труд учителя отнюдь не легок. Ученики в четырех шестых классах этой школы, в каждом из которых, насколько я помню, было не менее сорока, скорее всего, понятия не имели о том, что такое дисциплина. Больше того, некоторые из мальчишек были просто неуправляемые. Зайдя в класс в начале урока, я обычно тратил не менее десяти минут на то, чтобы было совсем не просто. Не знаю, может быть, виной тому был возраст, а возможно их с первого класса не приучали к утихомирить учеников, и должен сознаться, что сделать это

0x01 graphic

   порядку.
   Примерно в конце октября я с целью бесед с родителями наиболее неблагополучных в отношении учебы и дисциплины учеников ходил по дворам Кривой балки. Такие визиты входили в обязанность классного руководителя. Помню, подойдя к одному из дворов, я в конце его у колодца увидел женщину, что-то делавшую там по хозяйству. Окликнув ее, подождал, пока она подойдет. Как я и предполагал, эта женщина оказалась матерью одного из мальчишек прикрепленного за мной класса - лодыря и отъявленного хулигана. Я поздоровался, назвал себя, сказал, что пришел, чтобы побеседовать с ней о ее сыне. После чего стал рассказывать ей обо всех художествах ее чада, попросил, чтобы она со своей стороны приняла какие-то меры. Женщина молча, внимательно, согласно кивая головой, выслушала меня, а затем вдруг сказала: "Та вы його, падло, по морди". После чего мне стало ясно, что продолжать разговор бессмысленно. Я сказал женщине "до свидания" и одолеваемый сомнением в полезности дальнейшего общения с родителями нерадивых учеников прикрепленного за мной класса все же продолжил выполнение своих нелегких обязанностей классного руководителя.
   А в конце декабря из школы по какой-то причине ушел учитель физики. Директору, вероятно, трудно было в средине учебного года найти ему замену, поэтому он предложил мне читать физику в 8, 9 и 10 классах. Причем, даже не потребовав справку из института об успешной сдаче мною экзамена по этому предмету.
   Таким образом, моя преподавательская нагрузка вместе с зарплатой увеличилась, но гораздо сложнее стало управляться с институтскими заданиями, поскольку надо было не только вовремя их выполнять, но и успевать подготовиться к урокам в школе. Единственным положительным фактором, связанным с преподаванием нового предмета, оказалась намного лучшая дисциплина старшеклассников. Это было особенно заметно в девятых и десятых классах. Ученики этих классов были взрослее и серьезнее тех, с которыми я общался в шестых. Работалось с ними значительно легче, и я впервые почувствовал, что мой труд не только позволяет мне зарабатывать деньги, но представляет собой нечто разумное и полезное.
  
  
  
  
  

0x01 graphic

Преподаватели и ученики школы N 125

  
   Одесского украинского театра, подумал: "А ведь, пожалуй, работа преподавателя в чем-то близка к работе театрального или скорее эстрадного актера. Главная задача, как преподавателя, так
   Во время подготовки к одному из уроков по физике я вдруг, может быть потому, что до армии был актером и артиста, заключается в том, чтобы максимально сосредоточить на себе внимание лекционного или зрительного зала, в меру своих знаний, способностей и таланта завладеть мыслями либо чувствами школьников, студентов, зрителей. Разумеется, самая большая институтская аудитория несравнима с театральным залом, но то, что происходит в аудиториях и в залах, схоже. Полностью овладеть вниманием аудитории дано лишь настоящему преподавателю - преподавателю с большой буквы. Я счастлив тем, что слушал лекции прекрасных преподавателей: по сопротивлению материалов - профессора Бориса Леопольдовича Николаи, по строительной механике - профессора Игоря Евгеньевича Прокоповича, по железобетонным и каменным конструкциям - профессора Михаила Михайловича Заремба-Владычанского, по физике - доцента Г.Л. Кобуса. Лекции Б.Л. Николаи и Г.Л. Кобуса были, если можно так выразиться, особенно артистичны. Студенты шли на эти лекции не только, чтобы получить знания, но каждый раз снова насладиться исключительным мастерством лектора. Удовольствие, испытываемое мною при этом, было сравнимо с тем, что я чувствовал, играя на сцене театра рядом с выдающимися актерами, любуясь ими и поражаясь силе их мастерства. К сожалению, и в школах, и в институтах нередко можно встретить людей, абсолютно непригодных для того, чтобы сеять "разумное, доброе, вечное". Им это просто не дано. Как, к примеру, колченогому - танцевать в балете, безголосому - петь в опере, не знающему основ прочности - называться инженером. И таких горе-лекторов мне тоже приходилось встречать. Придет, бывало, такой профессор или доцент в аудиторию, уткнется в свой конспект и бубнит что-то себе под нос, нисколько не заботясь о том, слушают ли его, понимают ли. Плохого актера освистать можно, а преподавателей освистывать как-то не принято. А жаль! Потому что в любом деле если не талант, то знание, способности и добросовестное отношение просто необходимы".
   Незадолго до нового года я получил часы в вечерней школе N 6, где совсем недавно сам учился в десятом классе. Мне предложили читать там черчение и начертательную геометрию, которая тогда входила в школьную программу. Так что теперь я уже работал в двух школах.
   В школе N 6 в одном из классов у меня был особенный, а точнее, удивительный ученик. Я до сих пор не пойму, что он мог вынести для себя из уроков, в частности, по черчению и начертательной геометрии. Ведь он был абсолютно слеп. Мальчишкой где-то нашел небольшой артиллерийский снаряд и решил выяснить, что у него внутри. Снаряд разорвался, мальчик, к счастью, остался жив, но потерял оба глаза. Эту историю я хорошо знал потому, что жил он на той же улице, что и я. Несмотря на свою слепоту, этот в те годы уже молодой парень всегда аккуратно посещал занятия и, по отзывам других преподавателей, успевал по всем предметам, за исключением, разумеется, моего. Однако он у меня не пропустил ни одного занятия. Но и это еще не все. Он всегда ходил без обычной для слепых палки, причем всегда быстро и уверенно. И не только ходил. Он даже ухитрялся на Слободке прыгать с трамвая на ходу. Правда, только на Слободской улице на повороте, когда трамвай замедлял ход. Я это однажды сам видел. А как-то я стал невольным свидетелем такого случая. Я увидел, как этот парень вышел с улицы Томилина на Слободскую и, по своему обыкновению уверенно, будто вполне зрячий человек, направился по тротуару вниз по ней. При этом он, скорее всего, ориентировался по слуху. Впереди, метрах в пятидесяти стояли две старушки и что-то или кого-то обсуждали. Увидев уверенно шагающего слепого, которого они, вероятно, знали, изумленные старушки молча уставились на него. А он, поскольку его слух не подсказал ему об их присутствии, с ходу налетел на них и одну старушку сбил с ног. После чего сразу остановился и даже пытался поднять упавшую. Это был удивительный слепой. Я знаю, что он успешно окончил вечернюю школу, но, как сложилась его дальнейшая жизнь, мне, к сожалению, неизвестно.
   Во время одной из командировок моей жены я решил приготовить к ее приезду приятный сюрприз, приведя в порядок комнату, которую от хозяйки получили грязной и запущенной. Я побелил потолок, поклеил новые обои, выкрасил окна и двери и пребывал в полной уверенности, что, вернувшись домой, жена будет приятно удивлена и по достоинству оценит мои старания. Однако мои надежды не оправдались, - она, как будто, не заметила, что комната преобразилось, а, когда я обратил на это ее внимание, отнеслась к результатам моего труда без всякого интереса. Такое подчеркнутое безразличие с ее стороны не могло задеть комнату - объект неодушевленный, да и относилось оно не к комнате, а ко мне. Я же, проглотив незаслуженную обиду, лишний раз убедился в том, что ни я, ни мои попытки угодить жене не вызывают у нее ни малейшего интереса, и упрекать ее в этом совершенно бессмысленно.
   Не думаю, что, обидев меня, моя супруга почувствовала угрызения совести. Ее совесть, вне всякого сомнения, была спокойна. Она сняла платье, надела домашний халат, вымыла руки и спросила:
   - Ты приготовил что-нибудь поесть?
   - Сейчас приготовлю, подожди немного.
   Я пожарил яичницу, вскипятил чайник, ничего другого готовить я не умел, и поставил на стол сковородку, хлеб и сливочное масло. Когда жена поела и принялась за чай, она вдруг с возмущением на лице спросила:
   - Зачем ты в чайнике мыл селедку?
   - Бог с тобой, - ответил я, - селедки в доме нет, и давно не было. А если бы даже и была, то зачем ее мыть да еще в чайнике?
   - Что ты мне рассказываешь! Я же чувствую, что чай отдает селедкой.
   - Уверяю тебя, вода в чайнике чистая, это тебе просто показалось.
   - Не морочь мне голову. Я знаю, что говорю. Вылей воду из чайника, хорошенько вымой его и налей свежую, - раздраженно потребовала она.
   Продолжать доказывать свою правоту было бесполезно. Этот разговор снова напомнил мне наш спор о домиках и бараках в один из первых дней после приезда в Одессу. Тогда я в подтверждение своих слов мог сослаться на энциклопедию. Сейчас же энциклопедия не смогла бы помочь.
  

VIII

   За учебой и работой время летело быстро. Вроде бы совсем недавно начался учебный год и вот уже заканчивался календарный. Пришла пора зимней сессии, и никто из нас не сомневался, что все также закономерно, без всяких неожиданностей придет время весенней, которая казалась не за горами. Однако начало нового 1953 года выдалось неординарным, и

0x01 graphic

Подготовка к экзамену. Слева я, Саша Шойхет, Миша Коренман

0x01 graphic

После практических занятий. Первый слева Женя Левицкий, во втором ряду слева 2-й староста группы Канцев, 3-й Саша Шойхет, справа от

преподавателя на заднем плане Коля Бобровничий, крайний справа я, Ящук и Дима Агура

  
   надолго запомнилось не только нам студентам, но всему советскому народу потрясающей новостью. 13 января ТАСС передало сообщение о "врачах-убийцах". Я хорошо помню, какое жуткое впечатление оно произвело на меня, на всех, кого я знал, и уверен, на каждого здравомыслящего человека в нашей стране. Сообщение было настолько диким и неправдоподобным, что поверить в него могли разве что недалекие и ограниченные люди. Я в этой связи не мог не вспомнить профессора Чудновского, Фани Исаевну Дубянскую и многих других врачей, с которыми мне пришлось работать - прекрасных специалистов, свято соблюдавших клятву Гиппократа и просто хороших отзывчивых людей. Я не мог даже представить себе, что среди них могут быть другие - способные на преступления, о каких говорилось в сообщении ТАСС.
   Наверное, не только я, все тогда понимали, что это "сообщение" только начало. Начало чего-то страшного, подобного тому, что уже не раз случалось на нашей многострадальной Родине: 1937-1938 годы, депортации крымских татар, ингушей, чеченцев. Сообщение ТАСС, несомненно, снова предвещало стране нечто подобное. Очень может быть, что теперь по приказу Сталина депортируют евреев.
   Я понимал, как тяжело тогда пришлось моим товарищам по учебной группе - Мише Коренману, Саше Шойхету, Леве Трейгеру, Роме Шидловскому, студентам-евреям в других группах, профессорам Я.Л. Нудельману, М.Г. Крейну, Б.И. Ботуку, доцентам В.М. Штейнбергу, И.В. Гольдфарбу и другим. В таком напряженном ожидании им приходилось жить и работать. И находились они в этом состоянии до начала весны.
   Помню в один из дней начала марта я быстро шел в институт, стараясь не опоздать на первую пару. Поскольку опоздание было сопряжено с неприятностями, так как замдекана Захаров (его имя и отчество я позабыл) всегда стоял у входа и записывал фамилии всех опоздавших с тем, чтобы позже вынести им взыскание. Студенты за это дали ему кличку "Макар свирепый".
   Когда я вошел в здание института, до начала занятий оставалось не более пяти минут. Первое, на что я обратил внимание, это отсутствие у входной двери "Макара свирепого", и, говоря откровенно, был немного удивлен, так как он в такое время всегда находился "на своем посту".
   - Наверное, Захаров заболел или случилось что-то из ряда вон выходящее, - подумал я и поднялся на второй этаж. Но то, что я там увидел, еще больше удивило меня. Коридор был заполнен студентами и преподавателями, и, хотя до начала занятий оставались считанные минуты, никто из них, похоже, не собирался расходиться по аудиториям. Ни обычного студенческого гомона, ни громких разговоров, ни смеха. Лица у всех были серьезны и сосредоточены.
   Среди группы студентов нашего факультета я увидел Славку и, подойдя к нему, спросил:
   - Что случилось? Почему все стоят в коридоре?
   - Начальство сказало, что должно быть какое-то важное правительственное сообщение, вот и ждем его, - ответил он.
   И тут кто-то распорядился, чтобы все спустились вниз и собрались в большой аудитории первого этажа. Вскоре она была заполнена до отказа. После чего к собравшимся вышел ректор и стал рядом с кафедрой. Воцарилась полная тишина. Все присутствующие понимали, что сообщение ректора будет чрезвычайным и замерли в тревожном ожидании, что он скажет.
   - Дорогие товарищи! - начал Петр Львович, - я сегодня должен исполнить очень тяжкую, выпавшую на мою долю обязанность.
   После этих слов он остановился. У него, как будто, перехватило дыхание и не хватало сил говорить дальше. Но он овладел собой и продолжил:
   - Товарищи, весь наш советский народ понес огромную, невосполнимую утрату. Вчера ночью скончался наш дорогой вождь и учитель товарищ Сталин.
   Я хорошо помню, как восприняли советские люди 22 июня 1941 года грозное известие о нападении на нашу страну фашистской Германии. Однако то, о чем сообщил ректор, произвело на всех собравшихся в аудитории, и я уверен почти на всех граждан Советского Союза, гораздо большее впечатление. Многие студентки и преподавательницы плакали, а какой-то молодой парень потерял сознание. У меня в душе тоже как бы что-то оборвалось. Наверное, не я один тогда подумал:
   - Что же с нами теперь будет? Что будет с нами и нашей страной? Ведь мы привыкли к тому, что все решал он. И только он один. А теперь вдруг его не стало. Как дальше жить?
   Но никаких глобальных катастроф после смерти вождя не произошло. Прекратилась лишь начатая Сталиным репрессивная компания против евреев. Оказалось, что история с врачами-убийцами надумана. Тех, кто из них остался в живых, выпустили на свободу. Из тюрем и лагерей стали освобождать не только политических заключенных, но и уголовников. Прекратились разговоры о великих стройках коммунизма и, в частности, о повороте сибирских рек. Может быть, поэтому кое-что изменилось и в нашем институте. Он перестал быть гидротехническим и стал просто инженерно-строительным. А наш факультет, который назывался факультетом речного гидротехнического строительства, получил новое название - факультет промышленного и гражданского строительства. Игорь Евгеньевич Прокопович оставил деканат, став проректором. В общем, жизнь по-прежнему продолжалась.
   Я и мои приятели сдали весенние экзамены и перешли на третий курс. Однако, чтобы полностью завершить второй, нам - фронтовикам, отслужившим шесть лет в армии, наравне с мальчишками, только недавно оставившими школьные парты, необходимо было рассчитаться с военной кафедрой - в полевых условиях на военных сборах выполнить какую-то предусмотренную этой кафедрой программу. Может быть, это в какой то мере оправдывалось военной специальностью, которую мы должны были получить после окончания института. На фронте я был пехотинцем, минометчиком и радистом, а в перспективе должен был стать сапером-понтонером.
   Итак, в начале июня весь наш курс поездом доставили в Кишинев, а оттуда на машинах в Дубоссары. Там нас переодели в хлопчатобумажную военную форму БУ и разместили в палаточном лагере в десятке километров от Дубоссар, неподалеку от Днестра. Мы с Виктором оказались в одной палатке, и наши спальные места были рядом.
   Я не стану описывать детально, как проходили сборы. Если бы я даже попытался это сделать, то едва ли смог бы, поскольку с той поры прошло без малого шестьдесят лет, и в моей памяти сохранились о них лишь смутные воспоминания.
   Помню как-то, нашу группу построил лейтенант и строем привел к Днестру, к месту, где толстым канатом был пришвартован к вбитому в землю металлическому столбу понтон. Чуть повернутый течением реки, он метрах в двух от берега едва заметно покачивался на речной волне. Чем нам предстояло тут заниматься, не знали не только мы, но, скорее всего, и лейтенант, возглавлявший нашу группу. Потому что скомандовав "Вольно", он, чтобы скоротать время до прибытия старшего начальника, собрал нас вокруг себя и стал рассказывать о результатах взрыва первой советской атомной бомбы, чему, по его словам, был очевидцем. Закончить свой рассказ лейтенанту помешал внезапно подкативший на "виллисе" старший офицер, если мне не изменяет память, полковник. Увидев его, лейтенант подбежал к нему с докладом.
   - Отставить! - недовольно скомандовал полковник, который явно был не в духе и, подойдя к нам, заорал:
   - Встать! Расселись тут, как бабы на посиделках! Почему не занимаетесь! Почему понтон не подтянули к берегу! Бардак развели! Бегом в воду!
   Из нас - бывших фронтовиков никто с места не двинулся, чтобы выполнить его приказ, а вчерашние школьники, испугавшись сердитого полковника, в чем были полезли в воду,
   кто по пояс, а кто и повыше. Он, разумеется, не мог не заметить, что мы демонстративно не присоединились к ним, но, видимо, не решился связываться с нами. Убедившись, что его приказание выполнено, полковник, обращаясь к лейтенанту, приказал:
   - Давай всех на понтон и проводи теоретические занятия.
   - Слушаюсь, товарищ полковник, - ответил тот, приложив ладонь к фуражке.
   Полковник дождался, пока все мы влезли на понтон, сел в свою машину и укатил. А лейтенант в течение часа что-то говорил нам о понтонных переправах, после чего мы опять строем вернулись в лагерь. Чтобы услышать это, не было необходимости лезть в воду и подтягивать к берегу понтон. Со
  
  
  

0x01 graphic

На военных сборах в Водул-луй-Водэ

   сведениями о переправах лейтенант с таким же успехом мог ознакомить нас не на понтоне, а на берегу. Но у военных подобные глупости называют "обстановка, приближенная к боевой".
   Однажды при перекличке во время вечерней проверки, перед отбоем, обнаружилось, что нет одного студента нашей группы из недавних школьников - Мараховского. Старшина, производивший проверку, доложил об этом взводному, а тот в свою очередь ротному. Стали выяснять, кто и когда его видел последним, но ни один из нас этого не помнил. Вроде бы и за обедом, и за ужином его видели, а куда он делся потом - никто не знал. И тогда ротный приказал:
   - Группе, в которой числится Мараховский, спать не ложиться. Всем отправляться на его поиски.
   Перспектива на ночь глядя где-то искать Мараховского представлялась мало приятной. Он был парень со странностями, поэтому догадаться, куда ему вздумалось пойти, было весьма трудно. Но приказ есть приказ, его надо было выполнять. Поэтому мы договорились, кто в каком направлении пойдет, но так, чтобы, если кто-то из нас обнаружит Мараховского, сообщить об этом другим, и принялись за дело. Мне выпало "прочесать" прибрежную полосу Днестра.
   Я уже долго медленно шел вдоль берега, тщательно осматривая все вокруг. Благо зрение у меня тогда было отличное. Чуть ущербленный стоял над головой на безоблачном небе печальный месяц. Деревья и кусты впереди точно прятались, пригнувшись к земле. По воле бродили разрозненные туманы.
   Вдруг, уже около часа ночи, мне показалось, что у самой береговой кромки на фоне камыша шевелится что-то черное, и я тотчас же направился туда. Подойдя к привлекшему мое внимание объекту, я увидел пропавшего Мараховского. Он сидел, опустив голову на руки, опертые на колени, и глядел на воду.
   - Привет, коллега, что ты здесь делаешь, - спросил я его.
   Он, не поворачивая головы и ничуть не удивившись тому, что я в такое неурочное время и в таком месте подошел к нему, спокойно ответил:
   - Ничего не делаю. Просто любуюсь природой.
   - А почему тебя на вечерней проверке не было? - снова задал я вопрос.
   - Не хотел и не был. Тебе-то какое дело? -дерзко ответил он.
   - А такое, что вся группа не спит, Мараховского ищет. Тебе это не кажется ненормальным?
   - Это ваше личное дело, я никого не просил искать меня.
   - Слушай, ты, жертва аборта, - возмутился я,- тебе бы лучше следовало извиниться перед ребятами, а ты вместо этого - грубишь.
   - Я сам знаю, что мне лучше, и не тебе меня учить, - уже нагло ответил он.
   .После такого ответа мое терпение лопнуло, и я, не говоря больше ни слова, влепил ему пару увесистых оплеух.
   - Ты чего дерешься? Рад, что здоровый, - захныкал Мараховский.
   - Дураков учить надо. А природой на военных сборах следует любоваться днем. Вот вернемся домой, там можешь наслаждаться природой в любое время суток, а здесь армейская дисциплина, понял?
   Я крикнул соседу по поиску, чтобы тот передал другим, что пропажа нашлась, и когда все собрались, виновник ночного приключения во втором часу ночи был препровожден в лагерь.
  

IX

   Военные сборы после второго курса были скоротечны и продолжались всего неделю, а когда они закончились, нас снова на автомашинах довезли до Кишинева, а затем на поезде привезли в Одессу. Примерно через час я, Виктор и Славка были уже на Слободке. К себе я пришел в девятом часу. Жены дома не было. В комнате беспорядок, на столе грязная посуда.
   - Почему ее нет с работы? По времени ей пора бы уже давно быть дома, - подумал я. - Если в командировке, то оставила бы записку. А если нет, то где она может быть? Неужели опять срочная работа, вроде той, на которую жена ссылалась в тот день, когда шла гулять с курсантом из мореходки?
   И, не смотря на то, что, кажется, уже начал привыкать к подобным ситуациям, я все же счел необходимым, как и в тот раз, убедиться в этом.
   Я отправился к Виктору, вызвал его во двор и сказал:
   - Понимаешь, пришел домой, а жены нет. Мало ли, что могло случиться. Поэтому я решил отправиться на поиски и прошу тебя помочь мне в этом.
   - Как это пропала? - удивился Виктор.
   - Как, я не знаю, но считаю, что искать надо. Так ты пойдешь со мной?
   - О чем речь, конечно пойду.
   Мы сели на трамвай и поехали в город. Я предложил начать поиски с ресторанов, чем очень удивил своего приятеля.
   - Почему с ресторанов? - спросил он. - Я думаю, надо сначала заявить в милицию, попросить, чтобы они обзвонили больницы, и потом уже решать, что делать дальше.
   - Нет, Витя, я лучше знаю свою супругу, и мне виднее, с чего начинать.
   Он ничего не ответил, только хмыкнул себе пол нос. Мы обошли несколько ресторанов, походили там между столиками, но моей жены там не было. Надо было решать, что делать дальше. И тут меня осенило. Я вспомнил, что знаю домашний адрес одной из сотрудниц супруги, с которой она поддерживала дружеские отношения, и тотчас же решил отправиться к ней, в смутной надежде услышать, что моя жена в очередной командировке.
   Подойдя к дому сотрудницы жены, я попросил Виктора подождать меня у ворот. А сам вошел в парадную, поднялся на второй этаж и позвонил. Подруга жены, которую звали Наташа, к счастью оказалась дома и, разумеется, была удивлена моим неожиданным визитом. Высказав ей свое беспокойство по поводу отсутствия супруги, я спросил, не знает ли она случайно, где моя жена? Не случилось ли с ней что-нибудь? А, может быть, она в командировке? Мне показалось, что сотрудница жены была смущена моими вопросами. Сначала она попыталась что-то говорить в оправдание ее отсутствия, но, поняв, что я не верю ни одному сказанному ею слову, вдруг сказала:
   - Не волнуйся, ничего с ней не случилось. Дня через три Валентина вернется домой.
   - А где же она сейчас?
   - Даже не знаю, как бы тебе это сказать?
   - А ты не выбирай слов, не бойся причинить мне боль. Говори все, как есть. Тем более, что я уже сам догадываюсь, в чем дело.
   - В Вилково она - в украинской Венеции, отдыхает там со своим другом.
   - Большое спасибо тебе за искренний ответ. Нечто подобное я предполагал и ждал.
   - Да ты не переживай. Мало ли что в жизни бывает. На твоем месте я бы ей ответила тем же.
   - Ладно, разберусь как-нибудь. Спасибо тебе еще раз, - ответил я и простился с нею.
   Идя вниз по лестнице, я подумал о цене дружбы между женщинами и о том, что каждая из них едва ли упустит представившуюся возможность выставить свою подругу в неприглядном виде.
   - Ну что, выяснил что-нибудь, - спросил меня Виктор, когда я вышел к нему.
   - Тревога была ложной, - ответил я, - она в командировке.
   - Вот видишь, а ты по ресторанам по-дурному шастал и меня за собой таскал. Женщинам надо верить, - назидательно закончил он.
   - Ну что ж, конь на четырех и тот спотыкается. Зато я сегодня окончательно уверовал, что моя жена - святая женщина, - ответил я.
   В эту ночь я долго не мог заснуть. Пытался решить, как мне жить дальше. Снова на время уйти к родным было стыдно. А порвать отношения с женой совсем я не мог все из-за тех же дурацких соображений, о каких писал выше. Мои слова на нее не действовали.
   - Наверное, такова моя судьба, - решил я. - Придется все это терпеть дальше. Другого выхода я не видел.
   Я никогда не думал о смерти. Даже на фронте, по крайней мере, до ранения. Страх, как всякий нормальный человек, испытывал и не раз, а смерти не боялся, Возможно потому, что по молодости и глупости внушил себе, будто меня не могут убить. А в ту ночь вдруг при мысли о том, что я, как и все другие люди, смертен, мне стало жутко.
   Ведь никто - не вы, ни я, да просто-напросто никто в мире не верит ни в какую загробную жизнь. Оттого все страшатся смерти, но малодушные дураки обманывают себя перспективами небесных лучезарных садов и сладкого пения кастратов, а сильные молча перешагивают грань необходимости. Я считал себя сильным. Поэтому, когда подумал, что будет после моей смерти, то представил себе пустой, холодный и темный погреб. Нет, все это ложь, погреб был бы счастливым обманом, радостным утешением. Но все гораздо ужаснее, потому что не будет совсем, совсем ничего, даже страха не останется! Хотя бы страх!
   А как удивительно прекрасна жизнь! Голубое небо, вечернее солнце, тихая вода, - ведь дух захватывает от восторга, когда на них смотришь, - вот там, далеко, видна кромка леса, закрывающая горизонт, зеленая кроткая трава, вода у берега, розовая от заката. Как все чудесно, как все хорошо, как все нежно и счастливо!
   Сколько радости дает нам одно только зрение! А если еще музыка, запах цветов, сладкая женская любовь! И есть еще одно неизмеримое наслаждение - золотое солнце жизни, человеческая мысль!
   Положим, человека посадили в тюрьму пожизненно, и он всю оставшуюся жизнь будет видеть из щелки только два старых изъеденных кирпича... Нет, даже положим, что у него в тюрьме нет ни одной искорки света, ни единого звука - ничего! И все-таки, разве это можно сравнить с чудовищным ужасом смерти? У него остается мысль, воображение, память, творчество - ведь, и с этим можно жить. Наконец, у преступника сохраняется надежда на освобождение. Она исчезнет только с его смертью. У него даже могут быть минуты восторга от радости жизни. Поэтому для насильников и закоренелых убийц пожизненное заключение - приговор, слишком мягкий и гуманный.
   Когда умирает жалкий движущийся комочек, который называется человеком, - умирает солнце, жаркое милое солнце, светлое небо, природа, - вся многообразная красота жизни, умирает величайшее наслаждение и гордость - человеческая мысль! Умирает то, что уж никогда, никогда, никогда не возвратится.
  

X

   Подруга моей жены оказалась права. Ровно через трое суток к исходу дня супруга явилась домой.
   - Как я устала, - поздоровавшись со мной, сказала она. - Чертовы командировки совсем измотали меня.
   - А куда тебя в этот раз посылали? - едва сдерживая негодование от ее наглого вранья, но спокойно спросил я.
   - В Вилково. Такая тяжелая была ревизия, отдыхать почти не пришлось.
   - Садись, я хочу с тобой серьезно поговорить.
   - О чем и почему серьезно, - вроде бы без всякого интереса спросила она, однако на ее лице появилась тень некоторой тревоги.
   - Во-первых, я не хочу, чтобы ты так утомляла себя. При таких перегрузках и заболеть можно. А во-вторых, не знаю, как ты, а мне такая семейная жизнь надоела. Надо мной уже друзья посмеиваются, - женат, а жену только по большим праздникам вижу. Давай договоримся так: или ты уходишь из КРУ, или нам придется разойтись.
   Она молча, накручивая на палец прядь волос, выслушала меня и к огромному моему удивлению без обычных в таких случаях возражений, пререканий и грубостей ответила:
   - Хорошо я буду искать другую работу. Эта мне и самой надоела.
   А у меня все шло своим чередом. Второй курс остался позади. Наступили летние студенческие каникулы. Мои друзья могли отдыхать перед новым учебным годом, а я такой роскоши не мог себе позволить. Мне в отличие от них - человеку семейному необходимо было работать. Летом занятий в школах, как и в институтах, не было. Поэтому я нашел другую работу. Снова в школе. Только школа эта была не обычной, а для тугоухих детей. И не учителем, а бухгалтером. Поначалу мои новые обязанности давались мне нелегко, так как здесь кроме заработной платы учителям я должен был вести финансовый учет расходов на питание, одежду и другие нужды учащихся. На первых порах мне пришлось основательно потрудиться, пока я как следует освоил новое для меня дело, но уже спустя месяц чувствовал себя вполне уверенно. Хотя, откровенно говоря, бухгалтерская работа мне не нравилась, и я терпел ее лишь по необходимости. А как только пришло первое сентября, и мне к тому же предложили здесь учебную нагрузку, я тотчас же отказался от должности бухгалтера. В этом же месяце я договорился о часах по математике, физике и черчению в старших классах вечерней школы рабочей молодежи N 2 на Пересыпи. Таким образом, я теперь был обеспечен работой в четырех школах и имел две с половиной ставки школьного учителя.
   День у меня, как правило, начинался с того, что я зачастую без завтрака бежал к восьми часам утра на первый урок в 125 школу на Кривую балку. Оттуда опять на Слободку в школу для тугоухих детей. Кстати, преподавать там было - одно удовольствие. В классах всегда стояла полная тишина. Ученики там слышали и могли говорить, правда, плохо. Поэтому между собой они предпочитали общаться на пальцах - на языке глухонемых, Мне было трудно понять, почему в такой спокойной школе преподавателям доплачивали 25% к зарплате. Эта доплата была бы более уместной на Кривой балке. Должен отметить, что среди учеников школы для тугоухих детей были очень толковые и способные ребята, которые окончив ее поступили в ВУЗы.
   После этой школы я или оставался на уроки на Слободке в вечерней школе рабочей молодежи N 6, или по железнодорожной насыпи, по шпалам бежал на Пересыпь тоже в вечернюю школу N 2 и уже оттуда, где-то около полуночи, теперь не торопясь, снова пешком возвращался на Слободку. И только придя домой, мог позавтракать, пообедать и поужинать. В таком напряженном режиме я зачастую работал неделями и больше. А ведь надо было еще вовремя выполнять курсовые задания и проекты в институте. С ними я никогда не опаздывал.
   Однажды, я уже не помню по какой причине, уроков в школе N 2 не было. Поэтому я вернулся домой не в полночь, как обычно, а в восьмом часу вечера и был немало удивлен тем, что застал у себя незнакомого гостя. Он и моя супруга сидели за столом, на котором стояла бутылка ликера, две рюмки и коробка конфет. Меня явно не ждали. Гость - солидный мужик лет под пятьдесят глядел на меня как-то настороженно, видимо не зная, как я себя поведу в создавшейся ситуации. На лице жены тоже проявились признаки некоторого замешательства, но она быстро справилась с собой, встала из-за стола и сказала:
   - Познакомься, это товарищ из организации, которую я недавно проверяла. Тогда там не успели подготовить нужную мне справку, и вот сегодня он привез ее.
   - Нехорошо ты поступаешь. Заставляешь пожилого человека, может быть, не совсем здорового, из-за какой-то справки, на ночь глядя, ехать в наше захолустье - на Слободку. А человек, как тебе известно, - звучит гордо. Его не только уважать, его жалеть надо. Не проще ли было, чтобы он прислал эту справку в КРУ по почте?
   Я говорил совершенно спокойно, хотя был возмущен до предела и едва сдерживал себя. Гость, по-видимому, сообразил, что оставаться ему здесь дольше небезопасно, быстро встал со словами:
   - Декабрина Андриановна я, пожалуй, у вас слишком засиделся. Вам надо мужу ужин приготовить. Так что я пойду. Спокойной ночи. Не провожайте меня, - закончил он и закрыл за собой входную дверь.
   После его ухода в комнате долго царило молчание. Моя супруга вряд ли считала меня круглым дураком и прекрасно понимала, что все, что она говорила о "справке", я воспринял как неумелое вранье. И еще я подумал, что к порядочным женщинам, к которым питают хоть какое-то чувство, приходят с цветами. С бутылкой же идут к особам иного сорта. И мне было очень больно, что моя жена относится ко вторым. Я начал первый.
   - Помнишь, я уже однажды говорил тебе, чтобы ты прекратила свои поездки и перешла на другую работу. В противном случае обещал уйти от тебя? Ты сказала, что будешь искать. Но воз и ныне там. Сейчас уже поздно, и я никуда не пойду, но завтра утром перейду к родным.
   - Не делай этого и не думай ничего плохого о человеке, которого ты у нас хзастал. А новую работу я уже подыскала. И довольно приличную. Хочешь узнать, какую?
   - Нет! Сейчас я ничего не хочу. И о человеке твоем я не думаю. Мне плевать на него. Я буду отдыхать.
   Меньше чем через неделю она действительно ушла из КРУ и оформилась главным бухгалтером санатория имени Чкалова. Так что мое требование найти работу без командировок жена выполнила. Должен отметить, что это был первый случай за время нашей совместной жизни, когда она уступила мне.
   А мое стремление больше заработать, в конечном счете, дало себя знать. После окончания зимней экзаменационной сессии я почувствовал, что меня на ходу качает. Я понял, что в конец измотал себя, и что мне крайне необходим хотя бы кратковременный отдых. Неудовлетворительное состояние моего здоровья заметила даже супруга, чем приятно удивила меня. Она настояла на том, чтобы я не откладывая, приобрел путевку в какой-нибудь санаторий. Я не прочь был последовать ее совету, но не знал, как поступить со школьной нагрузкой. Я боялся потерять ее. Но, как говорят, - безвыходных ситуаций не бывает. Я договорился о том, что в двух школах меня заменит Виктор, в двух других мои коллеги - школьные преподаватели.
   Итак, я купил путевку в Лермонтовский курорт и получил возможность отдыхать целых двадцать четыре дня в первый и последний раз за время моего "счастливого" супружества. В моей памяти ничего не сохранилось об этом постоянном бездельи на протяжении почти целого месяца. Единственное, что я помню, это то, что у меня была масса свободного времени, и я мог сколько угодно размышлять. А, размышляя, я часто повторял про себя жестокое изречение из притчей Соломоновых: "Горе жена блудная и необузданная. Ноги ее не живут в доме ея".
   Хорошо отдохнув, я в начале марта снова принялся за учебу и работу. Одновременно меня все настойчивее одолевала мысль о том, что следует заканчивать с практикой проживания у чужих людей, пора обзаводиться собственным жильем. Как воплотить эту мысль в жизнь, я пока не знал, однако понимал, что она правильная, и что я во чтобы-то ни стало осуществлю ее.
  

XI

   Однажды перед занятиями в школе N 2 на Пересыпи у моста я неожиданно встретил Лену, которую не видел более трех лет. Эта встреча была для меня очень приятной, и в то же время я почувствовал себя чрезвычайно скверно. Ведь я нарушил согласие, к которому мы пришли, не сказав ни слова друг другу о том, что после моего увольнения из армии мы поженимся. Ни я, ни Лена никогда не говорили об этом вслух, но оба верили, что именно так и будет. И она надеялась на меня, а я по глупости не только не оправдал ее надежд, но исковеркал и свою жизнь. Мне было стыдно смотреть ей в глаза. Однако она поздоровалась со мной приветливо - так, будто ничего этого не было, и первая начала разговор.
   - Рада тебя видеть, - приветливо улыбаясь, сказала она. - Я слышала, ты женился. Как живешь? Счастлив ли? Что на Пересыпи делаешь?
   - А ты вышла замуж? - вопросом на вопрос ответил я.
   - Вышла. Муж у меня моряк, на восемь лет младше меня.
   Этим ответом Лена очень облегчила мне наш дальнейший разговор.
   - Видишь, - сказал я, - благодаря моим обоснованным или надуманным сомнениям, я до сих пор так и не решил для себя, какими же все-таки были эти сомнения, у тебя теперь молодой муж, и, судя по всему, ты им довольна. Но оставим его и наше прошлое в покое. Скажи лучше как Наташенька?
   - С Наташкой все в порядке, уже в школу собирается. Однако ты еще не ответил ни на один мой вопрос.
   - Я не собираюсь от тебя ничего скрывать. Ведь мы же с тобой друзья. Причем, друзья давние - с более чем двенадцатилетним стажем. Да, я женился, но говорить мне об этом не хочется.
   - Почему? Жена оказалась стерва? - без всяких околичностей спросила Лена.
   - Мне очень неловко и неприятно сознаваться в этом, особенно тебе, но моя жена действительно совсем не та женщина, с какой я мечтал создать семью.
   - Ну, это не такая уж редкость. Жены и мужья бывают разные, самые непредсказуемые и угадать заранее, будут ли они хорошими или плохими, невозможно. Так что не отчаивайся, ты не первый и не последний, оказавшийся в такой ситуации. А дети у тебя есть?
  

0x01 graphic

Моя сестра Людмила

Бекерская

0x01 graphic

Лена Гербовац

(1948)

  
   - Нет, детей нет и никогда не будет.
   - Отчего так?
   - Леночка, не надо об этом. Слишком грустную историю мне пришлось бы тебе рассказать.
   - Не надо, так не надо, как хочешь. Я только одного не пойму. Если жена тебя не устраивает, дети вас не связывают, то что тебе мешает уйти от нее? Я когда поняла, что у меня с моим первым мужем ничего не получится, ни одного дня не колебалась. Взяла маленькую Наташку на руки и, в чем была, уехала от него к маме. А что тебе мешает поступить так же?
   - Меня держат дурацкие сомнения, подобные тем, из-за которых я потерял тебя.
   - Валя, с тех пор как мы знакомы, я отлично понимала тебя. Ты всегда был откровенным, прямым и решительным парнем. Но после твоего отъезда в Хабаровск по окончании отпуска, тебя, как будто, подменили. Что с тобой случилось?
   - Не знаю, Лена, но ты права. Я и сам это чувствую. Если бы мне кто-то до моего дурацкого скоропостижного брака, который, кстати, я заключил из самых благородных побуждений, сказал, что я буду терпеть от своей жены, я бы, по меньшей мере, назвал его идиотом.
   - Да. С тобой действительно что-то произошло. Я тебя не узнаю. Однако не стану больше донимать тебя своими вопросами. Я верю, ты со временем сам разберешься со своими проблемами и сделаешь правильный вывод. Но ты мне так и не ответил, что тебя сегодня привело на Пересыпь?
   - На этот вопрос мне ответить проще простого. Иду в вечернюю школу.
   - Ты что здесь учишься?
   - Нет, школу я давно закончил и сейчас студент третьего курса строительного института, а в школе я работаю преподавателем. Читаю математику, физику и черчение в старших классах. Так что мы с тобой теперь в некотором смысле коллеги.
   - Да! Это для меня новость, и я рада твоим успехам. Позволь мне от души поздравить тебя и пожелать удачи во всех твоих делах. Но ты, наверное, торопишься, поэтому я не стану больше задерживать тебя.
   Лена протянула мне руку, я пожал ее, и мы расстались теперь уже навсегда.
   По дороге из школы домой я мысленно вернулся к своей встрече с Леной и к тому разговору, который состоялся между нами. Лена, безусловно, оставила заметный след в моей жизни.
   Я всегда считал себя человеком самостоятельным способным решать все сам. Разумны ли бывали мои решения или нет - это другой вопрос. Но наши отношения с Леной разорвал тоже я.
   Я часто думал о своей самостоятельности с некоторым самодовольством, считая это доказательством собственной силы. Действительно, в мире животных объединяются только слабые, те же, которых природа наделила мощными клыками и когтями, ходят в одиночку, ибо им достаточно уверены в себе. Однако это наблюдение только в исключительных случаях применимо к людям. Чаще всего нежелание человека искать поддержки в дружбе с другими людьми - доказательство не силы, а холодности сердца. Я же, кроме того, всегда был крайне впечатлителен. Сердце у меня, как мимоза, замыкалось при каждом к нему прикосновении. Я, к примеру, никогда не верил в дружбу с женщинами. Большинство мужчин в дружбе с ними преследуют свою особую цель. Они ищут дружбу лишь тех женщин, от. которых ожидают и кое-чего большего, так что дружба между нами не может быть бескорыстной. Мужчины очень часто только прикидывался бескорыстными друзьями, подобно тому, как лисица притворяется мертвой, чтобы усыпить подозрительность ворон и тем вернее сцапать одну из них. Я не хочу этим сказать, что дружба между мужчиной и женщиной невозможна. Во-первых, я не глупец, который меряет все на свой аршин, и не подлец, который всех готов подозревать в нечестности. Во-вторых, я много раз в жизни убеждался, что такая дружба вполне возможна. Раз существует взаимная любовь брата и сестры, то почему мужчина и женщина, хотя бы чужие, не могут полюбить друг друга, как брат и сестра? Более того - любить так способны избранные натуры с врожденной склонностью к чувствам платоническим, с душами поэтов, художников, философов, - вообще люди, созданные не по обычной мерке. Раз я к таким отношениям не склонен, значит, нет во мне задатков поэта, художника или вообще одаренного человека. Что ж, тем хуже для меня. Да, очевидно, таких задатков во мне не было, если я в жизни стал лишь тем, что есть и ничем больше.
   И еще я почему-то подумал, что, если бы Лена стала моей, она была бы мне не только женой или возлюбленной, но и другом. Однако к чему теперь рассуждать об этом? И так уже призраки прошлого посещают меня слишком часто, и мне нечего ждать покоя душевного, если я не сумею навсегда от них избавиться.
  

XII

   Заканчивался учебный год. Наступила весенняя экзаменационная сессия. Мы сдавали последний в этом году экзамен за третий курс по довольно трудному, как нам тогда казалось, предмету - теории упругости, который принимал доцент кафедры строительной механики И.В. Гольдфарб. Я зашел в аудиторию с первой пятеркой студентов. Преподаватель рассадил нас за каждый стол по два человека, после чего предложил каждому взять экзаменационные билеты. Со мной вместе сел Мараховский. Прочитав свой билет, он тихо сказал:
   - Мне сегодня здорово повезло. Я знаю все три вопроса.
   - Ну и готовься спокойно, не дергайся, - ответил я.
   - А чего мне готовиться, я могу отвечать без подготовки.
   - Куда ты торопишься? Продумай еще раз все хорошенько.
   - Нечего мне думать, я все знаю.
   - Ну, а если знаешь, то помолчи, по крайней мере, не мешай мне.
   Он порывался идти отвечать первым, но преподаватель пригласил его к своему столу лишь третьим. Я уже тоже был готов отвечать и потому мог слушать, что и как говорит Мараховский. Начал он довольно бодро. Но в самом начале его ответа экзаменатор, показав на одну из формул, написанных у него на листке, спросил:
   - А какой у вас здесь должен быть знак?
   - Плюс, - уверено ответил Малаховский.
   - Вы убеждены в этом?
   - Ой, нет, здесь надо поставить минус.
   - Так, все-таки, минус или плюс.
   - Дайте подумать.
   - Думайте. Прежде, чем что-то утверждать, - всегда полезно как следует подумать.
   - Теперь я вспомнил, здесь должен быть плюс..
   - Вот что, дорогой мой, знак в этой формуле имеет определенный и очень важный смысл. К сожалению, вы этого не понимаете. Поэтому идите и разберитесь со знаками. А пока что я ставлю вам "неуд". Возьмите вашу зачетку.
   Счастливое и уверенное выражение моментально исчезло с лица Мараховского. С грустным видом он взял со стола свою зачетку и вышел из аудитории.
   Я отвечал вслед за ним. Преподаватель довольно долго держал меня, задавая дополнительные вопросы, но, в конце концов, поставил четверку и отпустил. В коридоре собралась почти вся наша группа. Малаховский в который раз, в поисках сочувствия, рассказывал о своей неудаче со знаками. Он пытался найти его и у меня. Но я сказал ему, что он сам виноват в том, что получил двойку.
   - Чего ты, собственно, дергался? У тебя была куча времени, чтобы внимательно разобраться в том, что ты написал, и со знаками тоже. Ты же куда-то страшно торопился. А торопливость, как известно, нужна только в одном случае, и то, что ты сегодня получил "неуд", подтверждает это.
   Наша группа была дружная. На экзаменах те, кто уже сдал, почти всегда дожидались остальных. Так было и в тот день. В аудиторию к экзаменатору вошла очередная пятерка, а тех, кому еще предстояло туда войти, осталось только трое. И тут мы обратили внимание, что среди нас нет Ромки Шидловского. Стали гадать, почему он еще не пришел? Кто-то высказал предположение, что он заболел или, может быть, что-нибудь еще с ним случилось. А время шло. До конца экзамена оставалось совсем немного. Нужно было что-то предпринять. И тогда мы поручили Мараховскому сбегать к нему домой и выяснить все на месте. Благо жил Ромка недалеко от института, а Мараховский дружил с ним. Примерно через полчаса он вернулся и привел своего друга.
   Оказалось, что Ромка всю ночь готовился к экзамену. Ставни в его комнате были плотно закрыты. Так что наступление утра Ромка просто не заметил, и, полагая, что ночь все еще продолжается, штудировал курс теории упругости С.П. Тимошенко, которую, кстати, сдал на пятерку.
   Для того, чтобы после сдачи всех экзаменов окончательно рассчитаться с третьим курсом, нам еще необходимо было пройти производственную строительную практику. Меня и Виктора направили в строительное управление УНР-600, а оттуда на пятый участок этого управления, который находился за Кривой балкой. Когда мы с Виктором прибыли туда, прораб по фамилии Крыс (его имени я не помню) сказал, что этому участку поручена прокладка водовода из Беляевки в Одессу и строительство за городом насосной станции. К тому времени корпус насосной станции только начали возводить, были вырыты глубокие и широкие траншеи, в которые мощным краном укладывали металлические трубы диаметром около метра и затем чеканили их.
   Мне и моему приятелю прораб поручил дублировать мастеров, производивших эти работы, и мы с ним начали постепенно осваивать новое для нас дело. Передо мной наряду с этим стояла другая, пожалуй, более важная задача. Поскольку мне давно надоело жить у чужих людей, я решил строить собственный дом.
   Прежде всего, оформил разрешение на земельный участок. Мне предложили два - один в самом конце Слободки, за старым кладбищем над оврагом, куда уже давно ссыпали
   шлак, который привозили из расположенного неподалеку сталепрокатного завода, и второй на шестой станции Большого фонтана. Я из-за того, что родился и вырос на Слободке, и к тому же, желая быть поближе к своим родным, выбрал первый. На этом заросшем бурьяном и сорной травой пустыре был только один недавно освоенный земельный участок с построенным на нем домом, принадлежавшим почти моему сверстнику. Он - бывший фронтовик и как я сначала пехотинец, а после ранения артиллерист, был всего на год старше меня. Звали его Анатолий, а отчество как и мое Иванович, но все в округе называли его Тосиком. Мы с ним сразу познакомились, и я стал обращаться к нему так же, как все. Это был коренастый, подвижный и чрезвычайно деятельный молодой человек. В своем доме Тосик жил с женой и с сыном четырех лет. Позже он мне рассказывал о своем детстве, которое как почти у всего нашего поколения, не было легким и безоблачным, и о том, что в нем со стороны отца есть часть греческой крови. С весьма скромным образованием, если не ошибаюсь, на уровне пяти классов, Тосик, тем не менее, был человеком интересным и не ординарным. Об этом можно было судить хотя бы потому, что он был хозяином новенькой легковушки - "Победы", а в те годы такая машина была далеко не каждому по карману. Более обстоятельно об этом своем соседе я расскажу позже.
  

0x01 graphic

На строительстве собственного дома

  
   Так вот, именно к его забору с правой стороны примыкали отведенные мне шесть соток земли под будущую застройку. Позже начали получать участки слева, справа и даже два участка на противоположной от меня стороне так называемой улицы.

0x01 graphic

   После приобретения участка я получил разрешение на строительство и план будущего дома. Тогда все они были однотипными - шесть на девять метров и не более. Взяв справку с места работы в школе N 125, где у меня была полная ставка преподавателя, я получил ссуду в 10000 рублей, после чего принялся за расчистку своего участка, рытье траншей под фундамент, его укладку и заготовку материалов: камня ракушечника, извести, песка, леса, шифера, окон, дверей и прочего.
   А наша с Виктором строительная практика продолжалась ровно месяц, и мы там за это время не только кое-чему научились, но даже, как следует из копии акта, которую я привожу ниже, приобрели определенную квалификацию.
   После этого я вплотную занялся собственным строительством. Нанял двух каменщиков, которым активно помогал сам, а когда они закончили работу, заключил договор с плотником. Когда тот возвел крышу и настелил полы, ему на смену пришли штукатуры.
   Моя стройка продвигалась настолько быстро, что к середине осени я уже переселился в свой дом, хотя он был не вполне закончен. Предстояло еще оштукатурить дом снаружи и в перспективе перейти от печного отопления к автономному - центральному. Так что почти с первых дней занятий на четвертом курсе я стал хозяином собственного дома, состоявшего
   из трех комнат, одна из которых была совсем маленькой - немногим более шести квадратных метров, и закрытой застекленной веранды. Планировка дома была типовой стандартной, и я не имел права что либо менять в ней.
   Должен сознаться, что участок для строительства своего дома выбрал я неудачно. По вечерам здесь была масса комаров. И это еще не все. Если ветер был северным, он при носил с собою неприятные запахи с красильного завода. А если южный, то в такой же степени неприятные из суперфосфатного.
   Во время работ при строительстве дома, за которыми я внимательно следил, мне удалось и самому кое-чему научиться. В частности плотницкому и штукатурному делу. Я на собственном опыте убедился, что "не святые горшки лепят". Позже мне эти навыки очень пригодились.
  
  

0x01 graphic

Фасад моего дома

0x01 graphic

Вид сбоку

  
   Дело в том, что у меня возник новый план. Я решил наряду с продолжением работ в собственном доме построить своими руками в конце двора небольшой домик для своих родителей. Во-первых, потому что очень хотел, чтобы они жили
   рядом со мной, а во-вторых, у сестры тогда бы была самостоятельная квартира. Но приближалась зима, и осуществление своего плана я перенес на следующий год.
  

ХIII

   После окончания четвертого курса необходимо было пройти еще одну военную практику. Может быть, о ней не стоило бы говорить, поскольку ничего нового по сравнению практикой после второго курса на ней не было, если бы не чрезвычайно курьезный случай, имевший там место по вине одного из студентов нашей группы, который едва не стал трагическим.
   На сей раз всех ребят, окончивших четвертый курс (девушки, разумеется, остались в Одессе), отвезли на Днестр в район Водул-луй-Водэ и держали там намного больше, чем в первый раз, кажется, около месяца. Кроме строевой подготовки, сборки и разборки понтонов каждый из нас должен был сдать зачет по стрельбе из винтовок, а некоторым вчерашним школьникам позволили испытать себя в бросках боевых гранат. Бывших фронтовиков от этого освободили, так как почти каждому из нас приходилось заниматься этим на фронте. Из нашей группы гранаты бросали только пять человек добровольцев. Имена четырех из них я не помню, но забыть пятого - Ромку Шидловского, который тоже вызвался бросать гранату, если бы я даже захотел, то не смог. И вот почему. Гранаты бросали из небольшого окопа почти в полный рост, в котором находились только двое - консультант и бросающий. Вся группа в это время помещалась в другом, более просторном окопе позади первого. Расстояние между этими окопами было таким, чтобы осколки от разорвавшейся гранаты не могли туда долететь. Руководил этой практикой майор военной кафедры нашего института.
   Задание заключалась в следующем: нужно было сорвать чеку, бросить гранату как можно дальше и сразу же пригнуться в окопе, чтобы не поразили осколки. Первые четыре студента справились с задачей вполне удовлетворительно. Последним должен был бросать Ромка Шидловский. В окопе были только двое - он и майор, который, как и четырем предыдущим еще раз повторил Ромке последовательность действий при броске.

0x01 graphic

На военных сборах в Водул-луй-Водэ.

Крайний слева я, за мной Канцев

  
   - Вы, все поняли? - спросил он Ромку.
   - Понял, товарищ майор, - ответил тот.
   - Тогда выдергивайте чеку и бросайте.
   И тут произошло нечто невероятное. Как только Ромка выдернул чеку, граната выпала у него из рук. Спас его и свою жизнь майор. Он моментально наклонился, поднял гранату, выбросил ее и, одновременно сбив Ромку с ног, упал вместе с ним на дно окопа. Граната разорвалась почти сразу же, не долетев до земли. Но они оба, к счастью, были уже защищены стенками окопа.

0x01 graphic

На военных сборах в Водул-луй-Водэ.

0x01 graphic

На военных сборах в Водул-луй- Водэ.

0x01 graphic

На военных сборах в Водул-луй Водэ.

На стрельбище

   Когда майор и Ромка поднялись, мне казалось, что майор тут же отколотит Ромку. Лично я поступил бы именно так. Но нервы у майора оказались крепкими. Он ограничился тем, что, даже не повышая голоса, пожурил Ромку, который, кажется, так и не понял, что всего минуту назад находился на волосок от смерти. Вот, собственно, и все, что память сохранила мне об этой военной практике.
   За день перед отъездом домой всем позволили осмотреть городок Водул-луй-Водэ. Помню, что там я, Миша Коренман и Коля Бобровничий, которые к тому времени обзаведясь женами, чтобы сделать им приятный сюрприз, купили своим благоверным скромные подарки.
   Предварительно телеграфировав супруге, я возвращался в свой новый недостроенный дом в прекрасном настроении. К себе во двор я вошел в первой половине дня. Входная дверь дома была заперта, и это было вполне естественно, ведь жена в такое время, по моим представлениям, находилась на работе. Однако внутри дома меня ждал сюрприз, приготовленный мне супругой, и он намного превзошел тот, которым я хотел порадовать ее. Когда я, открыв дверь, прошел на кухню, то на столе вместе с грязной посудой увидел короткую в неполных три строчки записку, в которой было сказано:
  
   Валя, мне жаль, что не могу тебя встретить. Я очень плохо себя чувствую, поэтому решила поехать и немного подлечиться.
   Валентина.
  
   О том, куда она поехала "лечиться" и когда вернется, в записке не говорилось. Я долго стоял у стола, пытаясь понять смысл слов, написанных давно знакомым мне ровным и четким почерком на клочке бумаги, который все еще держал в руке. Сюрприз, приготовленный мне женой, был оригинален и неожидан. Впрочем, если говорить откровенно о моей непредсказуемой жене, то не такой уж он был и неожиданный. От нее я мог и должен был всегда ожидать чего угодно. И все же я не удовлетворился тем, что прочел в записке. Мне необходимо было знать истинную причину отсутствия в доме моей благоверной. Тем более, что я ни на минуту не сомневался в том, что "очень плохое самочувствие" и намерение "немного подлечиться" - сплошное вранье. Я был уверен, что поиски правды приведут меня примерно к такому же результату, к которому я пришел, когда вместе с Виктором искал ее после первой военной практики. И, тем не менее, уверенный в том, что мои поиски истины причинят мне боль, и что вообще все это начинает смахивать на чистейшей воды мазохизм, я твердо решил и в этот раз узнать всю правду.
   За ответом на возникшие у меня вопросы проще всего было снова обратиться к Наташе. Они теперь работали в разных местах, но дружеские отношения по-прежнему поддерживали. Я не сомневался, что узнаю у нее все, что меня интересует. Ведь я уже говорил раньше, что редкая женщина упустит преставившуюся ей возможность показать недостатки своей подруги. И я не ошибся. В конце дня я уже знал, что моя жена прекрасно себя чувствует, и что поехала она не "подлечиться", а с любовником в круиз по Черному морю.
   Передо мной снова встал вопрос, что делать дальше? Снова уйти к родным оставив недостроенный дом и стать, как теперь говорят, бомжем? Причем выплачивать ссуду и проценты по ней все равно придется мне. Наверное, если я так поступлю, то любой, кто узнает об этом, вправе будет назвать меня круглым дураком. Кроме того, у родных в одной комнате и без меня пять человек. Да и просто говорить мне с ними на эту тему было стыдно. С другой стороны, в очередной раз простить жене? Но сколько же можно терпеть и прощать? Надеяться на то, что она когда-нибудь исправится, бесполезно. Что же делать? Как поступить? Выхода из создавшейся ситуации я не видел. И главное, это я сам, именно сам загнал себя в такое дурацкое и безвыходное положение.
   Я долго думал над тем, как быть дальше? И, наконец, пришел к выводу, что ничего уже поправить нельзя, что жизнь свою я искалечил сам по собственной воле или вернее по собственной глупости, что отныне у моей жены будет своя жизнь, у меня своя, и что так, наверное, продолжится до конца дней моих. Что ж, не я первый, не я последний. О чем-то подобном я читал у Бальзака и не только у него.
   Но полоса сюрпризов на этом не закончилась. На следующий день утром нежданно-негаданно ко мне пришел Виля. Он свалился, как снег, на голову. Я, честно говоря, не только не имел надежды, но даже мечтать не мог о том, чтобы когда-нибудь снова с ним встретиться. Больше того, я был почти уверен, что он погиб. Поэтому его внезапное возвращение казалось совершенно неправдоподобным. Я глядел на него и не верил своим глазам. Но это был он - самый старый и самый верный мой друг. Мы обнялись и долго жали друг другу руки. Его неожиданное, почти невероятное появление в Одессе напрочь отбросило куда-то далеко-далеко все мрачные мысли, которые только минуту назад одолевали меня. Я был глубоко убежден, что мы одинаково рады, одинаково счастливы, что снова видим друг друга. С тех пор, как он, не послушав моего и Дябкиного совета, весной в последний год оккупации города уехал из Одессы, прошло более десяти лет. Но мне казалось, что мой друг за это время совсем не изменился. Разве что его лицо стало более серьезным, уставшим, а в глазах появилась грусть, которой я прежде никогда не замечал. Я пригласил его в дом и сразу начал с вопросов.
   - Виля, какими судьбами? Откуда ты приехал? Надолго ли?

0x01 graphic

Виля, Валя Даниленко и я

  
   - Это, Валька, длинная и печальная история. Кое о чем мне и вспоминать не хочется. Но если коротко, то вот она: попал в плен к американцам и мог бы свободно остаться на западе. Но меня тянуло домой, где в заключении томилась мать, а главное, в Одессе была Валя. Я бежал из американского лагеря, ночью вплавь пересек Эльбу, примкнул к семье какого-то фольксдойча и, таким образом, оказался в советской зоне оккупации. Ну, а там, разумеется, фильтрационный лагерь, в котором собрали тысячи подлежащих проверке людей: узников эсесовских концлагерей, красноармейцев, побывавших в немецком плену, власовцев, бывших полицаев и прочих, вроде меня сомнительных личностей. Лагерь представлял собой огороженную колючей проволокой в чистом поле площадь с несколькими палатками для следователей "Смерша" и землянками для проверяемых. Впрочем, ночевать в этих землянках из-за блох и клопов было невозможно, не смотря на полынь, которой были устланы нары. Ночи проводили на открытом воздухе.
   Затем меня в числе прочих стали вызывать на допросы в основном ночные, грубые, начинавшиеся всегда со всякого рода вымышленных обвинений. Затем наступил долгий перерыв. Наверное, ожидали ответа на запрос обо мне в Одессу. И, наконец, уже в конце лета контрразведка вынесла решение: "Отправить на север в мурманскую область на работы в шахту добывать руду". Там бы я и закончил дни свои, если бы, очень кстати, не умер Иосиф Виссарионович.
   Сначала выпустили из лагеря мою мать. Отмеренные ей 12 лет она там "отмотала" полностью - от звонка до звонка. А ведь вся вина матери перед "самым демократическим в мире государством", "где так вольно дышит человек", состояла лишь в том, что ее муж был расстрелян как враг народа. После смерти "Хозяина" его верные слуги, наверное, спохватились, что слишком уж много они перестреляли и пересадили ни в чем неповинных людей. Видимо, поэтому маме сразу после освобождения дали квартиру в Киеве и назначили персональную пенсию.
   О своей лагерной жизни Виля мне никогда не рассказывал. Воспоминания о ней были для него слишком тяжелы и неприятны.
   Через Валю Даниленко, которой писал и Виля, и его мама, она узнала, где он находится, и приехала к нему. А позже освободили и моего друга. Работая на севере и узнав, что Валя, в которую он был влюблен еще со школы, вышла замуж, он тоже женился, как я понимаю, без любви, на немке из России. Ее, как и Вилю, отправили туда на поселение. Там же у них родилась дочь.
   - В Одессу я вернулся пока один, - продолжил свой рассказ Виля, - чтобы выяснить обстановку. Ночевал на вокзале. Утром приехал на Слободку, но в доме дяди Вани и тети Магдалены сейчас живут чужие люди. Связь с дядей Ваней и Виктором я потерял давно. Скорее всего, оба они погибли. Так что остановиться мне здесь пока негде. Поэтому и пришел к тебе. Может быть, ты меня приютишь на время, пока я обзаведусь своим жильем?
   - Почему "может быть"? Ты что, сомневался во мне? Живи у меня, сколько угодно.
   - Но я не один, нас четверо, кроме меня еще мама , жена и дочь.
   - Это не имеет значения. Переезжайте и живите, я буду только рад.
   - Спасибо тебе. Конечно, я был уверен в тебе. Ты настоящий друг. Но не будет ли возражать твоя жена? Твоя мама, у которой я узнал твой адрес, сказала мне, что ты тоже женат и давно. А кстати, где она, наверное, на работе?
   - Нет, не на работе. Она отдыхать поехала. Но пусть это тебя не волнует. С собственной женой я разберусь сам.
   - Ну, тогда порядок. Сегодня я у тебя переночую, а завтра отправлюсь в Киев за своими.
   Моя супруга вернулась домой через пять дней, и как ни в чем не бывало, поздоровавшись со мной, спросила:
   - Давно ты приехал? Как прошли военные сборы?
   - Приехал без малого неделю назад, и сборы прошли успешно, если тебя это действительно интересует, - ответил я. - Так что у меня все в порядке. А как твое здоровье? Поправилось?
   - Да, мне сейчас значительно лучше. А до поездки что-то сердце стало пошаливать, и мне посоветовали отдохнуть недельку за городом, подышать свежим воздухом, молочко попить.
   - И кто же тебе дал такой добрый совет? Небось, твой персональный врач?
   - Какой врач? О чем ты говоришь?
   - Дорогая женушка, неужели ты вправду считаешь меня круглым идиотом и думаешь, что я приму на веру все, что ты сейчас сказала?
   - Как ты можешь такое говорить! - довольно искусно изобразив возмущение, воскликнула она.
   - Перестань кривляться. Я точно знаю где, с кем ты была и для чего уезжала, а вернее уплывала. Мне надоело тебя просить, уговаривать и прощать. Ты уже давно забыла, что у тебя есть муж. Я тебе нужен только для того, чтобы тебя считали замужней женщиной, то есть, проще говоря, для рекламы или того хуже, как ширма. А живешь ты сама по себе так, как тебе хочется. Меня такие отношения не устраивают. Я не для того на тебе женился. Но, как видно, изменить ничего нельзя. Очень жаль, что мне некуда уйти. Поэтому и я впредь буду поступать так, как найду нужным. На том и закончим наш последний семейный разговор.
   - Что ты выдумал? Какой личный врач? Кто тебе такое наплел?
   - Валя, не надо больше об этом. Все! Да, должен тебя предупредить, что у нас какое-то время будет жить мой давний друг с семьей.
   - Чужие люди в нашем доме!
   - Мне они не чужие и жить будут не в нашем, а в моем доме. Ты же не станешь отрицать, что построил его я и на свои деньги, взятые у государства в кредит, который я же ему и возвращаю с процентами. Мы с тобой уже пять лет живем вместе как муж и жена, но я не знал, не знаю и знать не хочу, какая у тебя зарплата. Все, что ты получаешь, ты тратишь только на себя. В строительство дома ты не внесла ни копейки. Поэтому не имела и не имеешь к нему никакого отношения. Надеюсь, я тебе доступно объяснил положение вещей? Поэтому будем считать, что с этим вопросом покончено.
   Мою супругу, похоже, удивила непривычная для нее категоричность моих заявлений и тон, каким они были высказаны. На ее лице появился не свойственный ей признак растерянности. Она долго сидела молча, опустив голову, и только после продолжительной паузы нарушила молчание.
   - Все это ты выдумал, или кто-то меня оклеветал. Я не хочу жить сама по себе, мне это совсем не надо. И друг твой пусть приезжает к нам. Я же не возражаю, - сказала она голосом, лишенным обычной для нее уверенности.
   - Вот и договорились, а теперь можешь отдыхать после утомительной дороги, а я займусь своими делами, - закончил я наш разговор.
   А вскоре приехал Виля с мамой - Региной Петровной, о которой он мне много рассказывал, когда мы еще учились в школе, но которую я увидел впервые. Это была склонная к полноте, рано поседевшая женщина лет под шестьдесят с усталым, простым, с крупными чертами лицом, сильным немецким акцентом и, как позже выяснилось, с твердым волевым характером. Он, возможно и помог ей выжить в лагере, где она провела более двенадцати лет
   Вилину жену звали Лидой. И хотя она, как и Регина Петровна, была чистокровной немкой, говорила Лида по-русски чисто без акцента. Скромная, тихая, простая женщина, примерно одних лет с Вилей вызывала искреннюю симпатию. Их дочурке - Флоре было четыре года.
   Сразу по приезду ко мне Виля занялся поисками работы, уже через неделю устроился на завод сельскохозяйственных машин на Пересыпи слесарем-механиком и с первых же дней прекрасно зарекомендовал себя. Лида тоже стала работать воспитательницей в детском саду, который был почти рядом с моим домом.
   А я принялся за осуществление своего плана - постройку домика для родителей. Строить его я решил из шлакобетона (смеси шлака с известью). Для этого выкопал во дворе внушительную яму, куда засыпал целую грузовую автомашину негашеной извести и, залив ее водой, загасил. Затем наметил контуры будущего домика, вырыл траншеи под фундамент, забил их бутом, залил глиняным раствором и приступил к возведению стен. Ставил опалубку и заполнял ее шлакобетоном слой за слоем. Благо шлака на нашей улице было сколько угодно. Его свозили сюда из завода им. Дзержинского и заполняли им овраг, тем самым расширяя улицу.
   В один из летних дней, когда я занят был стройкой, ко мне пришла сестра с племянником. Ему уже шел пятый год. Я сел передохнуть и поговорить с Людой, а Сашка бегал по двору и как всякий мальчуган в его возрасте, проявляя излишнее любопытство лазал везде, где надо и где не надо. Во дворе у меня лежали: камень, доски новые и бывшие в употреблении, бревна и еще много всякой всячины, которая могла пригодиться при строительстве, поэтому моему племяннику для получения новых впечатлений здесь было полное раздолье.
   Вдруг мы услышали его громкий истерический плач. Я бросился к нему и увидел, что он напоролся ножкой выше колена на торчавший из доски гвоздь. Я сказал сестре, чтобы она шла домой, а сам подхватил племянника на руки и побежал не в поликлинику, а в нашу слободскую аптеку почему-то решив, что там ему окажут первую помощь.
   В аптеке работала моя бывшая одноклассница Бетя Геиль. Я сразу обратился к ней. Но она сказала, что у них ничего сделать не смогут, и что нужно обратиться в больницу. Я возмутился и, кажется, даже нагрубил ей. И только по дороге в больницу сообразил, что был неправ и что обидел ее совершенно незаслуженно. В больнице меня еще помнили, и помощь была оказана моментально. Сашке сделали противостолбнячный укол, обработали и перевязали ранку. Он перестал плакать, и я отнес его маме, передав сына с рук на руки.

XIV

   С Вилей мы общались обычно по вечерам, так как ко времени его возвращения домой после работы я еще продолжал трудиться на своей стройке, зачастую дотемна. Виля тоже приходил уставшим, но когда я возводил верхнюю часть стен, он, несмотря на мои возражения, помог мне, подавая шлакобетон наверх.
   Я не стану описывать весь процесс строительства. Скажу лишь о том, что все делал сам, и что уже поздней осенью отец и мать переехали в новое жилье, которое было ничуть не меньше их прежней квартиры, где теперь осталась сестра с мужем и сыном.
   А однажды мне принесли повестку, в которой было сказано, что я обязан такого-то числа, к такому-то времени явиться на Пересыпь в административную комиссию Ленинского района. О причине вызова в повестке ничего не говорилось.
   Прочитав повестку, я пытался сообразить, что это за комиссия, и зачем я ей понадобился, но никакого разумного объяснения так и не нашел. Составлял и писал ее, разумеется, чиновник, а чиновники далеко не всегда стремятся быть ясными. Напротив, некоторые из них уверены, что чем туманнее кажется исходящая от них информация, тем значительнее выглядят они сами.
   - Ну что ж, ничего не поделаешь, - решил я, - раз "обязан" явиться, надо идти. Волноваться по этому поводу нет нужды. Ведь административная комиссия все же не КГБ. И в назначенный день а я пришел в ленинский райисполком, где должна была заседать административная комиссия. К моему приходу там уже собралось около полусотни человек, наверное, тоже, как и я, получившие повестки с указанием обязательной явки. Наконец минут через двадцать появилась и сама "комиссия" в составе трех человек - двух мужиков и представительницы слабой половины человечества. Правда, чуть позже выяснилось, что, во-первых, именно она была председателем административной комиссии, а во-вторых, назвав ее представительницей слабого пола, я совершил большую ошибку. По голосу и манере поведения это был мужик в юбке, грубый, неотесанный и, скорее всего, малограмотный.
   - Давайте, заходите! - ни на кого не глядя и не здороваясь, распорядилась председатель, открыв дверь в одну из комнат.
   Комната была небольшая, и расставленных в ней стульев всем, явившимся по повесткам, не хватило. Большая часть из них осталась стоять. Комиссия разместилась за столом, накрытым традиционным для любых официальных и торжественных собраний красным полотном (баба посредине, мужики по бокам). На столе столь же традиционный графин с водой и граненый стакан, а на стене над столом портрет товарища Сталина.
   Председатель налила из графина в стакан воды, отхлебнула из него и изрекла:
   - Все присутствующие в этой комнате являются нарушителями административного порядка в нашем районе. Я сейчас буду вызывать поименно каждого из вас и в зависимости от его вины назначать ему меру наказания.
   Не знаю, как другие, но, выслушав это, мягко говоря, странное начало заседания, я не знал, что и думать. Где я? В райисполкоме или в комитете государственной безопасности? Для полного соответствия не хватало только пистолета на столе.
   Первого вызвали к столу мужчину средних лет с еврейской фамилией.
   - По данным комиссии у вашего киоска в неположенном месте систематически оставляют пустые ящики. Вы нарушаете порядок в нашем районе, поэтому на вас наложен штраф в размере ста рублей.
   Заведующий киоском пытался чем-то объяснить присутствие злополучных ящиков, но председатель не стала его слушать.
   - Все! С вами закончено. Следующий!
   Нового нарушителя, подошедшего к столу, обвинили в том, что у него, видимо, такого же как я частного домовладельца, на улице ночью не горит фонарь. Его наказали штрафом поменьше.
   Затем вызвали третьего, четвертого... Один из присутствующих пытался вслух возмутиться, но дама крикнула ему:
   - Мы имеем право штрафовать до двухсот рублей. Еще одно слово, и я вас оштрафую на полную катушку.
   Заседание продолжалось уже больше часа, а мою фамилию все не называли. Тогда я сам подошел к председателю и сказал:
   - Извините. Фонарь у меня с вечера горит, ящиков в неположенном месте я не оставляю. Объясните мне, пожалуйста, зачем меня сюда вызвали?
   Грозная баба глянула куда-то поверх моей головы и, может быть, потому, что я был самым молодым из присутствующих, обращаясь ко мне по-хамски на "ты", заявила:
   - Вызвали, значит сиди и жди своей очереди. Ясно!
   Спорить с ней я не стал, понимая, что это совершенно бесполезно. Я просто подумал, что раньше эта партийная дура, скорее всего, работала в тюрьме или в одном из трудовых лагерей. Кончилось тем, что заседание кончилось, а мою фамилию так и не назвали.
   - Зачем же меня вызвали сюда, если меня нет в вашем списке? - снова вне себя от возмущения спросил я бабу.
   - Раз нет в списке, значит не нужен. Чего ж ты возмущаешься? Иди домой!
   Каменная логика этого монстра в юбке обезоружила меня. Что-то доказывать ей было равносильно тому, что убеждать в чем-то чугунную тумбу.
   Из-за постоянной занятости у нас с Вилей, в отличие от школьных лет, когда мы часами могли рассуждать на самые разные темы, теперь не получалось долгих разговоров. Кроме того, он не любил вспоминать о прошлом, особенно о войне. И даже имя свое изменил. Все, кроме самых близких, называли его Василием Ивановичем.
   Однажды вечером, когда его дочурка уже спала, а взрослые укладывались на ночь, мы с ним, сидя в гостиной, о чем-то долго беседовали. Я, разумеется, не помню всех вопросов, которые нами тогда обсуждались, но один из них сохранился в моей памяти до сих пор. Помню, мы говорили о прошедшей войне, а потом я с обычной своей горячностью стал ему доказывать, что в результате победы над Германией наша родина, вобрав в себя большую часть Европы, стала огромной, могучей, непобедимой и еще что-то в этом роде.
   - Погоди, - остановил меня Виля, - давай разберемся с этим вопросом спокойно, без эмоций. Они у тебя всегда преобладают над здравым смыслом. Неужели ты думаешь, что наша великая родина бессмертна? Но, разве, не то же самое говорили и думали когда-то персы, и македоняне, и гордый Рим, охвативший весь мир своими железными когтями, и дикие полчища гуннов, нахлынувших на Европу, и могущественная Испания, владевшая тремя частями света? Спроси у истории, куда девалась их необъятная власть? А уже в наше время - меньше чем за пятьдесят лет двадцатого столетия распалась Австро-венгерская империя, лопнул, как мыльный шар, тысячелетний Третий рейх, от великой Британской империи остался один остров. Но и за тысячи веков до всех перечисленных мною империй были великолепные государства, более сильные, гордые и культурные, чем они и наш Советский Союз в том числе. Однако жизнь, которая сильнее народов и древнее памятников, смела их со своего таинственного пути, не оставив от них ни следа, ни воспоминания. Поэтому можешь возражать, возмущаться, доказывать обратное, но я уверен, что Союз Советских Социалистических Республик и Соединенные Штаты Америки тоже когда-нибудь развалятся. Такова, Валька, судьба всех империй.
   Я, во всяком случае, для нашей родины не мог согласиться с подобным печальным прогнозом. Но, зная по опыту прошлых лет, что, сколько бы мы не доказывали друг другу свою правоту, каждый из нас останется верен своей точке зрения. Поэтому не стал спорить со своим другом. А спустя всего тридцать лет я смог убедиться, что, как и в большинстве наших споров, которые у нас так часто возникали до войны и в ее начале, Виля, по крайней мере, в отношении Советского Союза и на сей раз оказался прав. Остается лишь подождать, когда развалятся Соединенные Штаты.

Часть IX

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ ОИСИ

КАФЕДРА СТРОИТЕЛЬНОЙ МЕХАНИКИ

I

   В учебе и работе я не заметил, как зиму сменила весна. Пришло время сдачи последних экзаменов, подготовки и защиты дипломных проектов. Прежде всего мы рассчитались с военной кафедрой, которая, кстати сказать, нас - отслуживших в армии здорово надула. Нам объявили, что если бывшие фронтовики сдадут экзамен по военной подготовке на пять, то им присвоят звание лейтенантов. Я и кое-кто из моих коллег выполнили это требование. Однако нам и бывшим школьникам присвоили одинаковые звания - младших лейтенантов. Впрочем, скорее всего, военная кафедра была здесь непричем. Она, вероятно, получила такое указание свыше.
   Виктор и Славка трудились над своими проектами в студенческом общежитии, так как и у одного и у другого домашние условия были для этого мало подходящими. К тому же в общежитие постоянно приходили консультанты, у которых всегда можно было выяснить нужный вопрос. Я же - теперь домовладелец, предпочел работать над проектом у себя дома. Здесь было светло, уютно, удобно, а главное - я в комнате, где готовил дипломный проект, был один, и мне никто и ничто не мешало.
   Прошло уже три года, как наш институт был переименован из гидротехнического в строительный. Однако темой моего дипломного проекта был почему-то проект гидроэлектростанции. Я ее выбирал не сам, и раз уж такую выдали, приходилось ее разрабатывать.
   Я и оба моих друга выполнили проекты в срок и успешно защитили их. Защита проходила просто и обыденно. Только Славку приехала поздравить с окончанием института бывшая наша учительница по русскому языку и литературе в вечерней школе - Татьяна Абрамовна. Она подарила ему букет красных роз. Оказывается, у Славки с ней был роман, о котором я даже не подозревал и узнал о нем от Виктора лишь в день защиты.
   Теперь настало время распределения молодых инженеров по месту предстоящей работы. Виктор получил назначение в Башкирию, в город Стерлитомак, Славка в Сибирь в Омск, а мне, как человеку семейному, у которого жена работает в Одессе, вручили справку, где было сказано, что я могу трудоустраиваться самостоятельно. Таким образом, передо мной встал вопрос, что делать дальше? Ведь я был дипломированным инженером-строителем и даже с некоторой практикой. Однако перспектива работать на стройке меня не прельщала. Поэтому я стал думать над тем, что же я мог бы делать еще. Я хороший чертежник, прилично знаю курс начертательной геометрии, имею достаточный опыт преподавания в школе. Так почему бы мне не попытаться спросить о работе на кафедре графики в своем институте?
   Как говорят попытка не пытка - и я решил обратился с этим вопросом к Игорю Евгеньевичу Прокоповичу, который к тому времени был уже проректором. Сказано - сделано. Я пришел к нему на прием, дождавшись своей очереди, вошел в кабинет и рассказал ему о своем намерении.
   -Так вы решили стать преподавателем, а значит, заняться наукой, но почему вдруг на кафедру графики? - спросил он. - Вы же, насколько я помню, получили у меня на экзамене по строительной механике пятерку. Идите ко мне на кафедру. Согласны?
   - Конечно, согласен, Игорь Евгеньевич, - радостно ответил я.
  
  

0x01 graphic

Б.Л. Николаи

0x01 graphic

И.Е. Прокопович

0x01 graphic

И.И. Педаховский

0x01 graphic

Г.Я. Попов

   - Вот и хорошо. Прямо сейчас пишите заявление с просьбой оформить вас ассистентом кафедры строительной механики и первого сентября выходите на работу.
   Я написал заявление, оставил своему будущему заведующему кафедрой и, поблагодарив его, вышел из кабинета. Домой я возвращался полный самых радужных надежд. Ведь работа преподавателя после актерской нравилась мне больше всего.
  

II

   Вечером я поделился своим успехом с женой, сообщив ей, что меня оставляют при институте, и что я этим очень доволен.
   - И где же ты там будешь работать? - спросила она, неожиданно для меня проявив интерес к моим делам.
   - Ассистентом на кафедре строительной механики. Говорят, что если человек построил дом, посадил дерево и вырастил ребенка, то он жизнь прожил не зря. Видишь, я тоже не терял зря времени. Окончил институт, получил приличную работу, построил дом, во дворе насадил деревьев, не хватает лишь одного, чтобы жизнь не была прожита впустую.
   - Я тебя понимаю. Ты хочешь сказать, что у нас нет ребенка?
   - Оставим эту тему. Мне слишком тяжело обсуждать ее.
   - Зачем же оставлять. У нас будет ребенок. Я тебе обещаю. И не смотри на меня с таким удивлением. Примерно месяц меня не будет дома. Всем, кто станет обо мне спрашивать, отвечай, что я лежу в больнице для сохранения ребенка. Я сообщу, когда и куда приехать за мной. Там же мы все и оформим.
   - Ничего не понимаю, - сказал я.
   - А тебе и не надо понимать. Я все сделаю сама. Главное, это то, что у нас будет ребенок.
   Я действительно ничего не понимал. О том, что мне сообщил профессор Чудновский после сделанной жене операции, я ей никогда не говорил. Сказал ли он своей пациентке что-нибудь сам, не знаю. В общем, озадачила она меня сильно. Но я не стал задавать ей вопросов, потому что, во-первых, заранее знал, что ответа на них не получу, а во-вторых, решил, что не стоит ломать голову над тем, что само собой вскоре выяснится.
   Спустя несколько дней после нашего разговора жена с работы домой не вернулась. Помня сказанное мне профессором Чудновским и неоднократно убедившись в лживости своей супруги, я и на сей раз отнесся с недоверием к тому, что она наговорила мне о ребенке. Скорее всего, это очередная ее выдумка, - подумал я, - которой она решила оправдать свое длительное отсутствие ради чего-нибудь вроде "ревизии" в Вилково или круиза по Черному морю. Однако на вопросы Вили, его домочадцев и соседей я отвечал так, как она хотела, а вернее требовала.
   Примерно через месяц мне принесли от жены телеграмму, в которой говорилось, что у нее родилась дочь, и что я должен приехал в родильный дом, чтобы встретить ее. День, когда их нужно было забрать, и адрес родильного дома были указаны.
   Мне трудно передать словами, что я почувствовал, прочтя телеграмму. Я не верил своим глазам и перечитывал ее еще и еще раз и никак не мог сообразить, что же все-таки произошло? Но все мои сомнения были второстепенны. У меня есть дочь! И это главное. Наконец, сбылась моя мечта. Все остальное не имеет значения.
   Я не знал, что нужно для того, чтобы забрать ребенка, поэтому отправился за советом к маме. В свое время я говорил ей о своем разговоре с профессором Чудновским, но мать и отец или забыли, или не сочли нужным вспоминать об этом.
   По совету матери я купил одеяльце, распашонки, чепчики, пеленки, соски и в указанный в телеграмме день приехал в родильный дом. Там я впервые увидел новорожденную - маленькую славную девочку, появившуюся на свет всего неделю назад, и впервые взял ее на руки.
   - Ну что, я сдержала свое слово? - передавая мне ребенка, спросила она.
   - Сдержала, - ответил я, глядя не на нее, а на девочку.
   - Надеюсь, теперь ты имеешь все, чего желал. Да, кстати, как мы ее назовем? Ты, наверное, уже выбрал ей имя?
   - Конечно, выбрал, - ответил я.
   - Какое же?
   - Я хотел бы назвать девочку Эльвирой.
   - Ну что ж, имя красивое, я согласна.
   Теперь забот у меня намного прибавилась. На следующий день супруга отправилась на работу, оставив ребенка полностью на меня. И если бы не мама, которая помогала мне кормить, купать, пеленать и смотреть за ребенком, мне пришлось бы туго. Жена, ссылаясь на постоянную занятость и усталость, девочкой практически не занималась, возложив все по уходу за ребенком на меня и мою мать. Бывало, я ей, к примеру, говорил:
   - Валя, дома нет ни капли молока.
   - Ну, так в чем же дело? Пойдешь и купишь. Ты же не оставишь ребенка голодным, - отвечала она.
   Вот так мы и жили.
   В это же время случилось несчастье с моей сестрой. Она вдруг непонятно от чего заболела астмой. Люда говорила, что она однажды выпила холодной газированной воды, и у нее запершило в горле. С тех пор болезнь начала развиваться быстро, и сестре становилось все хуже. Врачебная помощь не давала результата. Для нашей семьи это было тяжким испытанием. Я ловил себя на том, что часто мысленно невольно, как умел, молился Богу, в которого не верил, чтобы он избавил мою сестру от недуга. Иногда болезнь отступала. Сестре становилось немного лучше, и она даже работала, но избавиться от болезни совсем сестра не могла.
  
  
  

В КОХОЗ НА УБОРКУ УРОЖАЯ

I

   В один из последних дней августа я впервые участвовал в заседании кафедры строительной механики и познакомился с ее составом. В 1956 году набор в строительный институт резко возрос, соответственно увеличилось число учебных часов, поэтому на кафедру, где до этого года было всего шесть человек - три доцента: И.Е Прокопович, В.К. Иванов, И.В Гольдфарб, старшие преподаватели: К.И. Ежов, О.К Богуславский и ассистент И.И. Темнов, пригласили еще шесть новых сотрудников - доцентов В.Ф. Лапинского, В.К Егупова и четырех ассистентов - меня, Е. Левицкого (мы с ним заканчивали ОИСИ в одной студенческой группе), И. Педаховского и В. Крисального. В.Ф. Лапинский, В.К. Егупов, И. Педаховский перешли к нам из Водного института.
   Позже доцент Лапинский рассказывал мне, что Игорь Педаховский был там аспирантом доцента Егупова, и между ними возник серьезный конфликт.
   И.Е. Прокопович, который был старше меня на тринадцать лет приехал в Одессу из Харькова в 1928 году и поступил здесь в строительный техникум. В 1934 стал студентом вечернего отделения Одесского института инженеров цивильного и коммунального строительства. После его окончания работал инженером в строительных организациях Одессы. В 1938 году поступил в аспирантуру и работал в институте ассистентом по совместительству. За годы войны И.Е. Прокопович прошел путь от курсанта высшей военно-инженерной академии им. Куйбышева до инженера-майора, от обороны Москвы до взятия Кенигсберга. В 1946 вернулся в свой институт и работал ассистентом кафедры инженерных конструкций и заместителем декана строительного факультета. За это время написал и успешно защитил кандидатскую диссертацию, а с 1951 года - декан факультета речного гидротехнического строительства и заведующий вновь организованной кафедры строительной механики.
   На первом заседании в 1956 году Игорь Евгеньевич распределил учебную нагрузку между членами кафедры и сообщил, что начало занятий на первом, втором и третьем курсах откладывается на месяц, поскольку все студенты этих курсов во главе с преподавателями будут направлены в села, чтобы помочь колхозникам убирать урожай. С нашей кафедры для отправки в колхозы Игорь Евгеньевич назвал двух доцентов и пять ассистентов. Руководителями трех студенческих групп, которым предстояло работать в одном из колхозов, назначили доцента В.Ф. Лапинского, меня и Игоря Педаховского.
   Отказаться от этой поездки, сославшись на то, что я, некоторым образом, "кормящая мать", было неловко, поэтому я попросил маму полностью взять на себя уход за ребенком на время моей командировки.
   В строительном институте обучалось много иностранных студентов - немцев, чехов, румын, корейцев, китайцев. Но никого из них за исключением китайцев на полевые работы не направили, посчитав, вероятно, что только им можно открыть огромные секреты наших "великих" достижений в сельском хозяйстве. Такое исключение для китайцев было сделано потому, что отношения между Москвой и Пекином тогда были самые близкие и дружеские.
   Наших три группы третьего курса на автомашинах доставили в один из захудалых колхозов Николаевской области. Студентов разместили в колхозном клубе, а преподавателей по хатам. Меня поселили к колхознику, который, судя по всему, жил один. Это был замкнутый, средних лет человек, истощенный работой и неухоженный, ходивший на работу босиком. Он от зари до зари трудился где-то в поле или на скотном дворе. Мне довелось своими глазами увидеть такой двор в этом колхозе. Зрелище было убогое и печальное. Главное, что запомнилось, это грязь и вонь. Я невольно сравнил колхозную свиноферму с фермерскими свинарниками, какие видел в конце войны в Германии. Идеальная чистота, никаких неприятных запахов, розовые, как будто только что вымытые свиньи. И от этого сравнения становилось горько и обидно за страну-победительницу, многие люди в которой все еще вынуждены жить в подобных нечеловеческих условиях.
   А мой хозяин, вернувшись домой к вечеру, не умываясь, с грязными ногами ложился на свою, скорее всего, самодельную кровать и моментально засыпал. За весь месяц, что я у него квартировал, мы едва ли обменялись с ним несколькими словами. Самое печальное, пожалуй, даже страшное заключалось в том, что пещерный быт моего хозяина, которому я стал свидетелем, был в этом, а возможно, и в других колхозах отнюдь не исключением. Такие кинофильмы, как довоенный "Трактористы" или послевоенный "Кубанские казаки", в которых нам показывали, как прекрасно живут колхозники, были лишь красивыми пропагандистскими сказками, не имеющие ничего общего с реальной жизнью крестьян в стране победившего социализма.
  

II

   Все китайцы - восемь парней и девушка были в моей группе. То, что колхоз, где нам предстояло работать, был явно не из передовых, заметили даже китайцы. Они говорили, что колхозы, которые им показывали, рекламируя успехи Советского Союза в аграрной отрасли, совсем не походили на тот, куда нас привезли. Доцент Лапинский приехал в колхоз сам на собственном "Москвиче". Тогда в Союзе только начали продавать легковые автомашины гражданам, и личная легковушка была большой редкостью, поэтому я не мог об этом не сказать. Здесь же в колхозе я узнал, что Игорю Педаховскому отец тоже купил самую престижную для простых граждан Советского Союза в те годы легковую машину - "Победу".
   Каждое утро после завтрака студенты во главе с преподавателями отправлялись в поле копать сахарную свеклу. В конце первой недели пребывания в колхозе перед обедом, который нам привозили в поле, там впервые появился главный руководитель работ - подполковник военной кафедры. Этот офицер, судя по всему, не видел разницы между новобранцами в стрелковой роте и учащимися высшего учебного заведения. Он решил употребить свою власть, начав с разноса студентов за недостаточное усердие в работе.
   - Это что за работа! Разгильдяи! Ковыряетесь, как сонные мухи! Норму не выполняете! Институт позорите! Приказываю: до тех пор, пока не соберете свеклу на этом участке, - и он показал, откуда начать и где закончить, - ни один из вас не имеет права уйти в село. Ясно! - громко крикнул подполковник хорошо поставленным командирским голосом.
   Он, было, пытался и с нами говорить в том же тоне, но доцент Лапинский сразу пресек его попытку.
   - Ребята не сидят, работают. А мы преподаватели, а не тюремные надсмотрщики, и подгонять их кнутами не будем.
   - Но вы же должны ...
   - Ничего мы вам не должны. Наши обязанности нам известны, и мы их выполняем. Студенты не гуляют, не спят в рабочее время. Они работают, и у нас к ним претензий нет.
   Подполковник на это не нашел, что ответить. Он лишь с досадой махнул рукой и, видимо, посчитав, что на этом его миссия окончена, покинул поле. Студенты сразу же дали ему прозвище "Иван-болван", а его приказ не прибавил у них рвения к работе. После ухода подполковника они продолжали работать все так же, не торопясь.
   В конце дня все отправились в село. После того, как студенты, умылись, привели себя в порядок и, поужинав, уже собирались отправиться на танцы, которые иногда устраивали на площадке перед клубом, вдруг кто-то обратил внимание, что среди нас нет китайцев. Стали спрашивать друг у друга, кто последний видел китайцев, но никто не мог на это определенно ответить. Говорили, что они, как и все, работали в поле, а вернулись ли оттуда, никто толком не знал. Между тем было уже темно. Время приближалось к десяти часам вечера, а китайцев не было. Они числились в моей группе, и я в первую очередь отвечал за них. Поэтому, взяв с собой нескольких ребят и вооружившись фонарями, мы отправились в поле к тому месту, где работали днем. Когда мы туда пришли, то увидели догорающий костер и китайцев, которые при тусклом свете костра копали свеклу.
   - Почему вы до сих пор работаете? Почему не вернулись в село? - спросил я.
   - Нельзя в село. Начальник приказал, пока не закончим участок, в село не ходить, - ответил их старший.
   Это было чисто по-китайски. С таким безоговорочным и абсолютно точным выполнением китайцами приказов начальства я неоднократно был свидетелем еще во время своей армейской службы в Хабаровске.
   - Сейчас же прекратите работу, гасите костер, и в село ужинать, - сказал я.
   Поскольку для них я тоже был, в некотором роде, начальником, они и мое требование выполнили без малейших возражений. Я понимал, что в случившемся есть и моя вина, так как должен был проследить, чтобы китайцы вовремя ушли с поля. Но все закончилось благополучно, и причин для волнения больше не было. Китайцы нашлись, с ними ничего не случилось и "международного скандала" из-за моего недосмотра не произойдет. На этом, как говорят, можно было поставить точку.
  

III

   Не знаю, само ли институтское начальство решило, или ему вполне справедливо подсказали сверху, что дружба дружбой, но долго держать китайцев в колхозе, да еще в таком "показательном", все-таки не следует, поэтому на десятый день нашего пребывания поступило распоряжение отправить их в Одессу. Колхозное начальство, в свою очередь, нашло нужным отметить отъезд лучших друзей Советского Союза - китайцев по-нашему. Для этого купили ящик водки, разумеется, на деньги из колхозной кассы, затем закололи кабана, тоже общественного, добавили к этому такие мелочи как картошка, огурцы, кислая капуста и устроили в честь китайцев скромный прощальный ужин, на котором присутствовало самое высокое колхозное начальство в лице председателя колхоза, парторга, бухгалтера. А в качестве приглашенных: виновников торжества - китайцев, меня как руководителя группы, и, чтобы был хоть один человек, с кем можно было бы говорить на равных, я привел с собой Игоря Педаховского. Позже в институте кто-то мне говорил, что мы с ним даже немного похожи.
   Надо признать, что стол получился хоть не изысканным, но обильным, и горячительных напитков тоже было более, чем достаточно. Торжественный вечер начался, как и полагается на международных приемах, с официальных тостов. Пили за великий Советский Союз, за Китайскую Народную Республику, за нерушимую вечную дружбу между нашими великими странами, и, когда перешли к тостам, менее официальным, обстановка в нашей компании была вполне непринужденной. Кто-то принес гитару, и я, аккомпанируя себе, спел даже несколько песен. Китайцам почему-то очень понравилась песня "Гоп со смыком".
   - Скажите, пожалуйста, о чем в ней говорится, потому что мы не совсем понимаем? - спросил один из них у Игоря.
   - Это песня рабочих окраин, - дипломатично объяснил им мой коллега.
   Китайцы пили много меньше нас, а девушка водку даже не пригубила. И все же ближе к полуночи все они за исключением девушки еле шевелили языками. Мы с Игорем еще достаточно твердо держались на ногах и, не смотря на хмель, отдавали себе отчет в том, что китайцы без нашей помощи вряд ли доберутся к себе.
   - Слушай, мне кажется, что пора заканчивать пьянку, - сказал я Игорю.
   - И я так думаю, - ответил он. - Надеяться на то, что это сделают местные "аристократы", не приходится.
   - Ты абсолютно прав. Они здесь будут сидеть, пока водка не кончится. Поэтому давай выразим благодарность нашим гостеприимным хозяевам за теплый интернациональный прием от своего лица и от лица китайских друзей, потому что сами они этого сделать уже не могут.
   Когда я сказал председателю, что нам пора на отдых, он сначала даже не понял, о чем идет речь.
   - Шо! Так рано і вже спати! Та шо ви! Ми ж тільки почали, а ви вже компанію ломаєте! Це ж нікуди не годиться! Ні, ми вас не пустимо.
   Его поддержало и остальное начальство, но мы с Игорем не отступили от своего решения.
   - Огромное вам спасибо за отлично организованный вечер, но нам пора, - сказал он. - Вы же видите, в каком состоянии китайцы. Сами домой они не дойдут, а мы за них отвечаем.
   Председатель и его помощники, похоже, были искренне огорчены тем, что мы так рано покидаем их. Мне даже показалось, что они абсолютно трезвы, хотя пили много больше нашего. Колхозное начальство в отношении выпивки оказалось более адаптированным и закаленным, чем мы.
   Итак, на следующий день китайцы уехали, а наши студенты по-прежнему до конца месяца трудились на уборке свеклы. За все это время ничего заслуживающего внимания не произошло, если не считать того, что незадолго перед отъездом из колхоза, в выходной день Игорь съездил домой и вернулся оттуда на своей "Победе", на которой мы с ним вместе после окончания работ приехали в Одессу. В колхозе я не раз замечал, что Игорь частенько покашливает. Когда мы возвращались домой, он тоже кашлянул.
   - Ты что, простудился, - спросил я.
   - Нет, не простудился, - ответил он.
   - А покашливаешь чего?
   - Это не от простуды.
   - А от чего же?
   - Остатки туберкулеза, который я заработал в штрафной роте.
   - Ты был в штрафной роте! - удивленно воскликнул я. - За что же, если не секрет, ты туда попал?
   - По глупости. Понимаешь, когда меня в сорок четвертом году в апреле призвали в армию, мне было всего восемнадцать. Я немного повоевал. К тому времени я обзавелся лошадкой и даже немного научился ездить на ней. Ежедневно вокруг себя я видел грязь, кровь и смерть. Война мне казалась дикой и отвратительной, поэтому я взобрался на свою лошадь и поехал домой в Одессу. Далеко уехать мне не пришлось. Меня остановили. Кто? Куда? Откуда? Ясно - дезертир. Скорый суд и приговор - расстрел. Потом заменили на штрафную роту. А там кроме всех остальных прелестей еще и туберкулезом заболел.
   Мне хотелось поговорить с Игорем об этом подробней, но мы уже приехали, и я оставил продолжение разговора на другой раз.
  
  
  

СНОВА В ИНСТИТУТЕ

I

   Мое общение с китайцами колхозом не ограничилось, поскольку все они были в одной из групп, в которых я вел практические занятия по строительной механике. Их отношение к учебе было совершенно таким же, как и к работе. Им приказали те, кто их направил в Союз, учиться только на пятерки, и они этот приказ в точности выполняли. Ни на что другое кроме учебы они не отвлекались. Каждый предмет и в том числе строительную механику, старались изучить глубоко и основательно, читали много дополнительной литературы. Я первый год преподавал эту дисциплину - по сути сам еще учился, и они порой ставили меня своими вопросами в затруднительное положение. Раза два я даже вынужден был сказать им, что отвечу на заданный вопрос в следующий раз. На экзамене каждому из китайцев можно было, не спрашивая, сразу ставить пятерку. И я теперь ничуть не удивляюсь тому, что после страшной нищеты и разрухи, к которым привел страну великий кормчий своей "культурной революцией" с хунвейбинами и "великим скачком", стоившим жизни сорока миллионам китайцев, сейчас Китай, благодаря внутренней дисциплине и огромному трудолюбию своего народа, является одной из самых передовых стран мира.
   Следует отметить, что китайцы были лучшими, но не единственными, отлично успевающими иностранными студентами. К их числу с полным основанием можно было отнести немцев и чехов. Я не раз, разумеется, в отсутствие иностранцев, пытался взывать к совести наших студентов.
   - Смотрите, - говорил я, - они приехали в чужую страну, не зная ее языка, выучили его и учатся на круглые пятерки. А вы?
   Как правило, эти мои старания апеллировать к совести, чувству патриотизма и национальной гордости наших студентов оставались безрезультатны.
   - А что нам. Мы такие, - обычно отвечали они.
   Мне нравилась моя работа. Я с удовольствием выполнял свою учебную нагрузку и никогда не отказывался подменять всех, кто бы меня об этом не попросил, считая, что чем больше опыта я приобрету, тем мне же будет полезней.
   Дружеские отношения, сложившиеся у меня еще в колхозе с доцентом Лапинским и Игорем Педаховским, оставались такими же и в стенах института. Для нас троих курс строительной механики был внове, и мы, проводя занятия, одновременно старательно осваивали его, часто помогая друг другу. С Игорем, как с моим однолеткой, общаться было много проще, чем с доцентом Лапинским, возможно потому, что тот был на десять лет старше нас. Владимир Филиппович - человек выше среднего роста, худощавый, пожалуй, немного флегматичный, обладал, мягко говоря, странным характером. В разговоре он иногда бывал груб, а порой вспыльчив. Впрочем, это не мешало ему быть хорошим товарищем, всегда готовым помочь и поддержать в трудную минуту. После возвращения из колхоза он зачем-то отпустил усы и казался много старше своих лет. Ему был всего сорок один год, но все на кафедре стали называть его дедом, и он нисколько не возражал, когда его так называли. Больше того, мне даже казалось, что это ему нравилось.
   После возвращения из колхоза мой одноклассник Женя Левицкий, окончивший институт на круглые пятерки, поступил в заочную аспирантуру, но в конце учебного года внезапно уволился из института и уехал в Западную Украину к родным.
   Кроме него на кафедре был еще один аспирант "очник" - Гена Попов. Он родился в селе Челнар Карагандинской области Казахской СССР, а в Одессу приехал, чтобы стать моряком. Но в Одесском высшем инженерном морском училище провалился на экзамене по математике, после чего решил поступить в другой ближайший институт, которым оказался строительный, и уже на третьем курсе написал свою первую научную работу по математике. В ОВИМУ его явно недооценили. Гена был на семь лет младше меня и на два года раньше, чем я, поступил в ОИСИ. Я запомнил его как симпатичного, простого, компанейского парня, целиком посвятившего себя науке. Я пока не ставил перед собой такой цели, так как еще не был готов к этому.
  

II

   Однажды, возвращаясь из института, я на Городской встретил Тольку Медведева, которого не видел с того дня, когда он заходил к следователю КГБ, который допрашивал меня, и, честно говоря, увидеть его снова у меня не было желания. В школьные годы мы жили рядом, до его перехода в артиллерийскую спецшколу учились в одном классе и много времени проводили вместе. Но теперь, после того, как Толька стал сотрудником Комитета государственной безопасности, он не относился к числу людей, с которыми мне приятно было бы поддерживать дружеские отношения.
   - Здорово Бек, что-то ты зазнался в последнее время. Мог бы зайти как-нибудь к старому товарищу, - начал он, протягивая мне руку.
   Не пожать ее у меня не было веских оснований. Зная его и его скверный характер еще с детства, я испытывал к нему антипатию.
   - Здравствуй, - ответил я. - Дело не в "зазнался". Просто я сейчас первый год на новой работе, еще как следует, не освоил курс, поэтому ходить по гостям некогда. И не только к тебе, я сейчас ни к кому не хожу.
   - А где же ты теперь трудишься? - спросил он.
   - Преподавателем в инженерно-строительном институте, - ответил я.
   - Преподавателем? Молодец, Бек. Я всегда считал тебя толковым хлопцем. И все-таки ты мог бы выбрать пару часиков. Мы бы с тобой бутылочку раздавили, молодость вспомнили. У нас же есть что вспомнить и о чем поговорить. Правда?
   - Согласен, поговорить действительно есть о чем.
   - Ну, вот видишь. А может, не будем откладывать и прямо сейчас возьмем шкалик и завернем к тебе или ко мне? - предложил он.
   - Нет, Медведь, сейчас не могу, я тороплюсь дочку кормить.
   - Дочку! Так у тебя, выходит, как и у меня, тоже дочка? Ну, Бек, оба мы с тобой бракоделы, оказывается.
   - Ничего не поделаешь. Это от нас не зависит. Тут уж как получится.
   - Это правда, а жаль. Я так хотел хлопца.
   - А кто тебе мешает осуществить свое желание? Помнишь, мы когда-то пели: "Кто хочет, тот добьется...". Тебе же не шестьдесят лет.
   - Я и сам так думаю. Надо будет попробовать. А почему ты должен кормить девочку? Ты же женатый человек. Кормить ребенка, как я понимаю, это обязанность жены.
   - Ты прав, но она у меня человек занятой. Только недавно окончила институт и теперь вся в работе. Поэтому я не могу не помочь ей.
   - Тебе видней, Бек. Только люди говорят, что иметь умную жену очень плохо, - и внезапно, переменив тему, перевел разговор на другое. - Да, кто-то мне сказал, что у тебя Вилька живет. Это правда?
   - Правда. Живет с мамой, женой и дочкой, - ответил я.
   - Ну, и как он там?
   - Нормально. Работает мастером на заводе и на хорошем счету, - ответил я.
   - Работает, говоришь? Ну, пусть пока работает. Картотека у нас ведется исправно. Придет время - его и таких, как он, подберут всех, как миленьких.
   - А за что его подбирать? - спросил я. Толька знал о моем друге лишь с моих слов. Я ему еще в школе говорил, что Вилиного отца расстреляли, а мать отправили в трудовой лагерь. Но и это могло послужить причиной того, что он не без помощи Тольки попал в картотеку КГБ.
   - А ты считаешь, что не за что? - спросил Толька.
   - Да, считаю. Что ты о нем вообще знаешь? Думаю, что его, как и всех нас, уже тысячу раз проверили и, если бы было "за что", с ним бы давно и без вашей картотеки разобрались..
   - Ладно, оставим этот разговор. Время покажет, кто из нас прав, - примирительно сказал Толька.
   - Оставим, - согласился я.
   - Так ты все же зайди ко мне как-нибудь.
   - Попробую, хотя ты тоже знаешь, где я живу.
   После так закончившегося разговора мы снова, пожав друг другу руки, расстались теперь уже навсегда.
   Толькино пророчество относительно Вили, к счастью, не сбылось. Позже Толькина жена - Тамара родила еще одну девочку. А Толька в КГБ дослужился до звания капитана. В 1967 году в возрасте сорока трех лет он был отчислен из органов госбезопасности и стал управдомом. Бросил жену, двоих дочерей, младшая из которых позже вышла замуж за сына Лени Лосинского. А Толька женился на другой женщине и до конца дней своих работал снабженцем на цементном заводе за Кривой балкой.

О СУДЬБЕ ТРЕХ МОИХ ДРУЗЕЙ

  

I

   Я хочу рассказать, как сложилась жизнь еще трех человек, о которых писал в первых двух томах повести "Мир и война", и .прежде всего о моей однокласснице, на редкость красивой и жизнерадостной девушке Оле Арапаки - одной их тех двух девочек, которые в седьмом классе за классной доской предлагали мне свою дружбу.
   Оля во время оккупации вышла замуж за фольксдойча. В 1943 году ее в качестве остарбайтера вывезли на работу в Германию, а после окончания войны, в 1945 она после фильтрационного лагеря, КПЗ, пересылок отправлена гебистами в трудовой лагерь. Олина вина заключалась лишь в том, что ее мужем, к несчастью, оказался русский немец, возможно, даже немец только по матери или по отцу. При сталинском режиме это было страшным преступлением. За него могли не только отправить в лагерь, но даже расстрелять. После смерти Сталина ей разрешили вернуться в Одессу. Здесь ее постоянно вызывали в КГБ, запугивали, угрожая снова выслать. На работу нигде не принимали. В своем городе, где она родилась и выросла, Оля не могла нигде устроиться даже чернорабочей. Годы, проведенные в лагере, постоянная нужда и страх подорвали ее здоровье. Вот что Оля рассказала мне о страшных условиях и унижениях, которым она и такие, как она, подвергались в сталинских трудовых лагерях:
   - В лагере, Валя, женщины, в первую очередь, страдали от грязи. В общем бараке невозможно ощутить себя по-настоящему чистой. Достать теплой воды невозможно (иногда и никакой нет). Зимой негде умыться. Вода - только мерзлая, а растопить не на чем. Никаким законным путем женщина не может достать ни марли, ни тряпки. О нормальной бане и говорить нечего. Впрочем, баня - это первое, с чего начинается лагерь, если не считать выгрузку на снег из телячьего вагона и переход туда с вещами на спине под конвоем с собаками.
   Именно в лагерной бане раздетых женщин разглядывают как товар. Будет ли вода в бане или нет, не суть важно, но осмотр на вшивость, бритье подмышек и лобков дают возможность лагерным парикмахерам первым рассмотреть новых баб. Сразу после них женщин будут рассматривать и другие "придурки". Они становятся по двум сторонам узкого коридора, а новоприбывших пускают по этому коридору голыми, да не всех сразу, а по одной. Позже "придурки" решат между собой, кто кого берет.
   После описанной бани женщин приводят в их барак - и тут-то к ним входят сытые, самоуверенные, в новых телогрейках "придурки". Они не спеша ходят между нарами, выбирают. Подсаживаются, разговаривают. Приглашают сходить к ним в гости. Живут они не в общем барачном помещении, а в "кабинках" по несколько человек. У них там и электроплитка, и сковородка. У них есть даже жареная картошка!
   Первый раз приглашают просто для того, чтобы женщины могли сравнить общий барак с "кабинкой", жареную картошку с обычной повседневной баландой и осознать контрасты лагерной жизни.
   Нетерпеливые тут же после картошки требуют уплаты, более сдержанные провожают женщину в барак. По дороге объясняют будущее. Устраивайся, милая, в зоне, пока предлагают по-хорошему. И чистота, и стирка, и приличная одежда, и неутомительная работа - все твое. И в этом смысле считается, что женщине в лагере "легче". Легче сохранить жизнь.
   Есть женщины, которые и на воле легко сходятся с мужчинами. Таким, конечно, в лагере проще. Однако большинство женщин, попавших в лагерь по 58-й статье, не такие. Этим с начала и до конца срока этот шаг равносилен смерти. Другие тянут, колеблются, перед подругами стыдно, а когда решаются, - смотришь, они уже в лагере не пользуются спросом. Ведь далеко не каждой предлагают. Поэтому многие уступают уже в первые сутки. Такой выбор вместе с замужними женщинами, с матерями, у которых отняли детей, делают и почти девочки. И именно они в лагере скоро становятся самыми распущенными.
   А не согласишься, ну что ж. Надевай штаны и бушлат, и бесформенным толстым снаружи и хилым внутри существом бреди в карьер. Еще сама приползешь, еще кланяться будешь.
   Если женщина приехала в лагерь физически сохраненной и сделала "умный" выбор в первые же дни, - она надолго устроена в санчасть, в кухню, в бухгалтерию, в швейную мастерскую или прачечную, и годы потекут безбедно, вполне похожие на волю. Случится этап - она и на новое место приедет вполне в расцвете, она и там знает, как поступить с первых же дней. Но самый удачный шаг - это стать прислугой начальства.
   Что с того, что на воле ты кого-то там любила, хотела быть верной! Какая корысть в верности умершей? "Выйдешь на волю - кому ты там будешь нужна?" - вот постоянный вопрос, обсуждаемый в женском бараке. Ты грубеешь, стареешь, безрадостно и пусто пройдут последние женские годы. Не разумнее ли что-то успеть взять от дикой лагерной жизни?
   Оля не "взяла". Весь свой срок от начала до конца она тяжко трудилась на общих работах с лопатой и тачкой на карьере. После освобождения приехала к своему сыну в Одессу на Слободку и жила где-то почти рядом со мной. Она тяжело болела. О тяжких послевоенных годах жизни Оли я узнал от нее из наших разговоров по телефону в то время, когда писал первый том своей повести. Я очень хотел повидать ее, но Оля возражала.
   - Не надо, Валя, - говорила она, - я хочу, чтобы ты помнил меня такой, какой я была в школе, а не больной, немощной старухой. Ты лучше почитай мне что-нибудь из того, что ты пишешь.
   И я читал ей. А однажды, когда я, как мы условились, позвонил ей, чтобы снова почитать, ее сын, взяв трубку, сказал, что Оля умерла.
   Со второй девочкой, предлагавшей мне свою дружбу, двоюродной сестрой Тольки Медведева Люсей Терзман, теперь, естественно, уже женщиной, мне тоже не удалось встретиться. Она уехала из Одессы к сыну в Среднюю Азию. А ее самая близкая подруга Лена Карпова, у которой я с Толькой был 22 июля 1941 года, в день первой бомбежки немецкими самолетами Одессы, и которую мне очень хотелось повидать, также, как и Оля, преждевременно ушла из жизни.
   А в 1957 году из Магаданcкого трудового лагеря после десятилетнего заключения вернулся Леня Лосинский. Он рассказал мне о страшных условиях, в которых там приходилось работать зекам. Каторжный труд, постоянный голод, а в зимнюю пору еще и сибирский холод убивали людей сотнями. При морозах до минус шестьдесят градусов заключенных выгоняли на работы. И только, если температура воздуха зашкаливала за шестьдесят, их оставляли в лагере.
   .Во время оккупации Одессы Леня окончил три курса медицинского института, и именно это спасло ему жизнь в лагере. Его не послали на общие работы, а оставили в лагерной санчасти, где главным врачом был хирург высокого класса и прекрасный человек. Леня сначала ассистировал ему при операциях, а затем под его началом сам стал оперировать больных.
   Со временем лагерное начальство иногда позволяло ему отлучаться из лагеря в город. Там он познакомился с девушкой, которую звали Анна. После освобождения Леня женился на ней, и они вместе приехали в Одессу.
   Почти сразу за Леней домой из мест заключения вернулся Жора Тарута и тоже с женой - латышкой. Он пробыл в лагере более десяти лет. Жора своими рассказами дополнил начатое Олей описание страшного лагерного быта. Вот что я от него услышал:
   - После тюрьмы я попал на этап и после недели езды в телячьем вагоне оказался в Красноярске, а там нас посадили на грузовики и часа три везли до Краслага.
   И вот мы спрыгиваем из кузовов, разминаем затекшие ноги, спины и оглядываемся. Огромная зона Краслага окружена сплошным высоким забором. Нашим глазам, привыкшим к плоским стенам, плоским нарам, тесным камерам, даже поблекшая к августу трава у забора кажется сочной. Зелень нас слепит, может быть, потому, что солнце уже садится.
   - Так вы все - фашисты? - спрашивают нас проявившие любопытство зэки. И удостоверившись, что - да, фашисты, - тотчас уходят.
   Мы уже знаем, что "фашисты" - это кличка для 58-й, придуманная блатными и одобренная лагерным начальством: название "фашисты" меткое как клеймо.
   После быстрой езды на свежем воздухе нам здесь, как будто, теплее и оттого уютнее. Мы еще присматриваемся к зоне с ее большими деревянными бараками мужскими и женскими, постройками поменьше для подсобных служб.
   - А что? Здесь, как будто, неплохо, - говорим мы между собой, стараясь убедить в этом себя и друг друга.
   Один паренек с остро-настороженным недоброжелательным выражением, которое мы уже начинаем замечать не только у него, задержался подле нас дольше, с интересом рассматривая "фашистов". Черная затасканная кепка была косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая нашу болтовню.
   - Наше "неплохо", наверно, показалось ему или смешным, или глупым. Потому что он, кривя губы, еще раз презрительно осмотрел нас и сквозь зубы процедил:
   - Со-са-ловка!. Загнетесь!
   И, сплюнув нам под ноги, ушел. Слушать дальше таких дураков ему было не интересно.
   Наши сердца упали.
   Первая ночь в лагере! Вы уже скользите по гладкому наклонному пути вниз. Где-то есть еще спасительный выступ, за который надо ухватиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило все, что было худшего в вашем воспитании: все недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Оно взбудоражено, но еще не перемучено в вас опережающими слухами о лагерях. Только бы не попасть на "общие"! Волчий лагерный мир! Здесь загрызают живьем! Здесь затаптывают споткнувшегося! Только бы не попасть на "общие"! Но как не попасть? Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому? Но как это делается?
   Часу не прошло, а уже один из наших этапников приходит сдержанно сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И еще один: ему разрешено открыть парикмахерскую. И еще один: встретил знакомого, он будет работать в плановом отделе. Твое сердце щемит: это все за твой счет! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты погибнешь. Загнешься.
   Зона. Близко к забору подходить нельзя. Голодная столовая, каменный погреб ШИзо, худой навесик над плитой "индивидуальной варки", сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с прогнившими досками, - и никуда не денешься, все. Может быть, в твоей жизни этот островок - последний кусок земли, который тебе еще суждено топтать ногами.
   Первый день в лагере! И врагу не желаю я такого дня! Мозг сверлит одна и та же мысль. Как будет? Что будет со мной? Это единственный вопрос, который занимает меня. А работу новичкам дают самую бессмысленную, чтоб только занять их, пока в канцелярии разберутся. Бесконечный день. Носишь носилки или откатываешь тачки, и с каждой тачкой лишь на пять, на десять минут убавляется день, а голова способна только на то, чтобы размышлять, что будет, что будет?
   Мы видим бессмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать между тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им, а как же катать их десять лет? Мы стараемся говорить о другом, в чем можно почувствовать свою силу и личность.
   Но тут начинают вызывать новый этап по несколько человек в контору для назначения, и все мы бросаем тачки. Один из наших сумел со вчерашнего дня с кем-то познакомиться - и вот он, учитель истории, послан в лагерную бухгалтерию, хотя до смешного путается в цифрах, а на счетах отроду не считал. Другой, тоже с высшим образованием, даже для спасения жизни не способен кого-нибудь просить. Его назначают чернорабочим. Он приходит и садится, опершись на стенку барака.
   Я кусаю стебелек и колеблюсь, - на что мне косить, - на музыку или на среднее образование? Устраиваться в жизни я еще не умею. В школе мне внушали другие идеалы, но лагерная жизнь жестока. Здесь надо добиваться и пробиваться.
   Как-то само собой получилось, что, переступая порог кабинета начальника лагеря, я внутренне собрался.
   - Что можешь делать?
   - Окончил среднюю школу, играю на аккордеоне, - ответил я.
   - Не густо, пойдешь пока на "общие", а там видно будет, - вынес начальник приговор, от которого сердце мое сразу опустилось вниз. Я согласен был отказаться от городов и от мира сего, от своих заветных желаний, от своих убеждений, от истины - отказаться от всего и жить где-нибудь в глухой забытой деревне (но не колхозником!), каждое утро смотреть на солнышко, слушать петухов. Согласен? Да, не только согласен, но, о Господи, пошли мне такую жизнь! Я чувствовал, что лагерь мне не выдержать.
   В бараках стоят голые "вагонки". Вагонка введена в трудовых лагерях, как приспособление для спанья туземцев, которое не встречается больше нигде в мире. Это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах в голове и ногах. На них спят четыре человека. Когда один спящий шевелится - трое остальных качаются.
   Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки тоже. Слово "белье" неведомо туземцам Краслага: Здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного белья, пользуешься тем, что привез на себе и с собой. И слова "подушка" не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб, и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти - ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежонки не раскидывай, сопрут и ее. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке. Чем не побрезгуют воры, то отберут или они, или надзиратель. Не положено! Утром уходишь на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: ты не оставляешь ни золы костров, ни обглоданных костей животных, барак пуст, хоть шаром покати, хоть заселяй его днем другими зеками. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, вытерты до блеска боками.
   Но и на работу ты ничего не унесешь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в каптерку личных вещей и спрячь в чемодан или в мешок. Вернешься с работы, снова стань в очередь в каптерку и возьми, что по твоему разумению тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз к каптерке не добьешься.
   И так - десять лет. Держи голову бодро!
   Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптерку, - и тут звонят на проверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб, и все шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдет все помещения, оставляя строй стоять. То он ошибется в арифметике, то собьется, сколько больных, сколько сидит в ШИзо "без вывода". Тянется эта бессмысленная трата времени хорошо, если час, а то и полтора. И особенно беспомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем. Это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. Некоторые стоят с закрытыми глазами. Возможно, они вспоминают дом, родных или мысленно пишут им письма. Но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем самым оскорбляешь проверку, а еще уши твои не закрыты - и матерщина, и глупые шутки, и унылые разговоры - все лезет туда.
   Идет 1945 год. Уже расщеплен атом, скоро сформируют кибернетику, а тут бледнолобые интеллектуалы стоят и ждут и "Нэ вертухайсь!", пока тупой, красномордый идол лениво сшепчет свой баланс. Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но еще короче может оказаться будущая), Однако через час ужин, кромсается время.
   Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у нее .желания и находчивости разделить рабочих трех разных смен по разным помещениям. В восьмом часу, после ужина можно было бы первой смене отдохнуть. Но мешают сытые и не уставшие блатные на своих перинах . Они только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать дурацкие номера. Каждая выходка блатных настолько неприятна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптерку ночная смена. Их выводят к. десяти. Поспать бы теперь! Но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена: она тяжело топает, качает вагонки, моется, идет за вещами в каптерку, ужинает. И только с половины двенадцатого изнемогший за день лагерь успокаивается и засыпает.
   Но в четверть пятого звон металла разносится над нашим лагерем. "Подъем, первая смена!" - кричит надзиратель в каждом бараке. Голова хмельная от того, что недоспал, еще не протерты глаза. Какое там умывание! И одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, еще шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь, как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды, не видя, где получить тебе то и другое. Наконец получил - пятьсот пятьдесят граммов хлеба и глиняную миску с чем-то горячим черным. Это черное - щи, щи из крапивы. Черные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира, ни даже соли. Крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, поэтому ее и совсем не кладут. Если табак - лагерное золото, то соль - лагерное серебро, повара приберегают ее. Отвратительное зелье - крапивная недосоленная баланда! Ты голоден, а все никак не вольешь ее в себя.
   Подними глаза. Не к небу, под потолок. Они уже привыкли к тусклым лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными буквами на обойной бумаге: "Кто не работает - тот не ест!"
   О, мудрецы из культурно-воспитательной части: как они, наверное, были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: "Трудящийся достоин пропитания", а во Второзаконии - "Не заграждай рта у вола молотящего".
   Прочитал лозунг - и счастлив. Спасибо родной партии, правительству и лагерному начальству от "молотящего вола"! Теперь-то я буду знать, что мою совсем уже тонкую шею все они сжимают вовсе не от нехватки продуктов питания, что душат меня не просто из жадности, а только ради построения грядущего светлого будущего! Однако не вижу я в лагере, чтобы ели работающие и чтобы неработающие голодали.
   Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие звезды еще видны на нем: на юго-востоке, над забором, за который нас сейчас выведут, - Процион и Сириус - альфы Малого и Большого Пса. Все покинуло нас, даже небо заодно с тюремщиками. Псы на небе, как и на земле, на сворках у конвоиров. Собаки бешено лают и подпрыгивают, хотят достать нас. Славно они натренированы на человечину.
  

II

   - Помню в нашем лагере бабу - инженера, - продолжал свой рассказ Жора. - Какой она инженер - не знаю, но эта баба была суетлива и упряма. Она из тех непоколебимо-благонамеренных, которых я уже встречал в камерах (их немного). По литерной статье ЧС, как член семьи расстрелянного она получила восемь лет через ОСО и вот теперь досиживает последние месяцы. Правда, всю войну политических не выпускали, и ее тоже задержат до пресловутого особого распоряжения. Но и это не изменило ее состояние. Она служила партии, неважно - на воле или в лагере. Она из большевистского заповедника. Всегда повязана в лагере красной и только красной косынкой, хотя ей уже за сорок (таких косынок не носит ни одна лагерная девчонка и ни одна вольная комсомолка). Никакой обиды за расстрел мужа и за собственные отсиженные восемь лет она не испытывает. Все эти несправедливости, по ее мнению, учинили отдельные пособники Ягоды или Ежова, а при товарище Берии сажают только правильно, утверждала она.
   Спокойно смотрит она и на то, как у нее на лесоповале девчонки восемь часов работают, как ломовые лошади, все восемь часов без перерыва, тягая на себе бревна. Она говорит: "Ничего не поделаешь, для механизации есть более важные участки". Вчера, в субботу, разнесся слух, что сегодня опять не дадут нам воскресенья (так и не дали). Девчонки-лошади окружили ее стайкой и с горечью стали упрашивать: "Неужели опять воскресенья не дадут? Уже третье подряд! Ведь война кончилась!" В красной косынке она негодующе вскинула сухой темный профиль, не женский и не мужской: "Девочки, какое нам может быть воскресенье?! На стройках требуется лес!!" (Она не знала, конечно, на какую именно стройку повезут нашу древесину, но своими зомбированными мозгами эта тупая баба представляла себе обобщенную великую стройку коммунизма, а девчонкам хотелось просто постираться).
   Однажды за мной пришел дневальный и сказал, что меня вызывает к себе "кум" в свою отдельную комнату.
   Молодой лейтенант разговаривал очень приятно. В уютной чистой комнате были только он и я. Светило предзакатное солнышко, ветер отдувал занавеску. Я себя здесь чувствовал инородным телом. Мне было стыдно за мою лагерную одежонку - латаное линялое тряпье, выстиранное будто после года лежки в мусорном ящике.
   Лейтенант усадил меня и почему-то предложил написать автобиографию. Более неприятного предложения он сделать не мог. После протоколов следствия, где я оплевывал себя как антисоветчика и румынского пособника, после унижения "воронков" и пересылок, после конвоя и тюремного надзора, после блатных и "придурков", отказавшихся видеть во мне бывшего нормального советского человека, я теперь сидел за столом и никем не понукаемый, под доброжелательным взглядом симпатичного лейтенанта писал в меру густыми чернилами по отличной гладкой бумаге, которой в лагере нет, о том, что я учился в одесской школе, что был комсомольцем и порядочным человеком. И от того, что я писал, ко мне возвращалась моя личность, мое "я". (Да, мой гносеологический субъект "я"). И лейтенант, прочтя автобиографию, был совершенно доволен:
   - Так вы - советский человек, правда?
   Ну, правда же, ну конечно же, отчего же нет? Как приятно восстать из грязи и праха и снова стать нормальным человеком. Это половина свободы.
   Лейтенант попросил зайти к нему через пять дней. Я ждал новой беседы с ним и не сознавал ее значения. Душа у меня была еще не зековская, но вот шкура становится зековской. Бритый наголо, терзаемый голодом и теснимый врагами, скоро я приобрету и зековский взгляд, неискренний, все замечающий.
   В таком-то виде иду я через пять дней к оперуполномоченному, все еще не понимая, что ему от меня надо. Но уполномоченного не оказалось на месте. Лейтенант вообще перестает приезжать. Он уже знал, а мы еще нет, что через неделю нас всех расформируют, а в Краслаг вместо нас привезут немцев. Так я избегаю новой встречи с лейтенантом.
   Mы с соседом по нарам пытались понять, зачем опер заставил меня писать автобиографию, и не могли догадаться, лопухи, что это был первый коготь хищника, запущенный в наше гнездо. А между тем все было предельно ясно: в прошлом этапе приехало два молодых человека, и они все время о чем-то между собой рассуждают, спорят, а один из них - черный, круглый, хмурый, с маленькими усиками, ночами не спит и на нарах у себя что-то пишет, пишет и прячет. Конечно, можно наслать и вырвать, что он там прячет, но чтоб не спугнуть, - проще узнать обо всем у другого. Он, очевидно, простой честный человек и поможет духовному надзору.
   О том, что привезли "фашистов", кричали не только в Краслаге. Поздним летом и осенью 1945 года так было во всех трудовых лагерях. Наш приезд открывал дорогу на волю бытовикам. Амнистию свою они узнали еще 7 июля, с тех пор их сфотографировали, приготовили им справки об освобождении, расчет в бухгалтерии, но сперва месяц, а где второй, где и третий амнистированные зеки томились в опостылевшей черте лагеря - их некем было заменить.
   А мы-то, слепорожденные, еще смели всю весну и все лето в своих бараках надеяться на амнистию! На то, что Сталин нас пожалеет. Что он "учтет Победу"! Что, пропустив нас в первой июльской амнистии, он даст потом вторую особую для политических. Глупый народ ждал подлинной амнистии, глупый народ верил! Но если нас помиловать, кто спустится в шахты? Кто выйдет с пилами в лес? Кто будет строить? Коммунисты сумели создать такую систему, что прояви она великодушие, - мор, глад, запустение, разорение тотчас объяли бы всю страну.
   Всегда ненавидевшие или брезговавшие "фашистами" бытовики теперь почти с любовью смотрели на нас за то, что мы их сменили. И те самые пленные, которые в немецком плену узнали, что нет на свете нации, более презренной, всеми покинутой, более чужой и ненужной, чем русская. Теперь, спрыгивая из красных вагонов и из грузовиков на русскую землю, узнавали, что и среди этого отверженного народа они - самое горькое лихое колено.
   Вот какова оказалась та великая сталинская амнистия, какой еще не видел мир. Где, в самом деле, объявляли амнистию, которая не касалась бы политических?!
   Она освобождала осужденных по 58-й только тех, у кого срок до трех лет, а таких в лагерях практически не было. Я знал одного парня, который получил 58-1-6 за плен что-то очень рано, чуть ли не в конце 1941 года, когда еще не решено было, как это расценивать, сколько давать. Ему дали за плен всего три года - небывалый случай. Но к концу срока его, разумеется, не освободили, откладывая до особого распоряжения. Но вот объявлена амнистия. Он стал просить (где уж там требовать) освобождения. Почти 5 месяцев до декабря 1945. перепуганные чиновники учетно-распределительной части отказывали ему. Наконец, отпустили к себе в Курскую область. А потом был слух, которому нет оснований не верить, что вскоре его загребли и добавили до "червонца". Нельзя же пользоваться рассеянностью первого суда!
   Освобождались начисто все, кто воровал, раздевал прохожих, насиловал девушек, растлевал малолетних, обвешивал покупателей, хулиганил, хищничал в лесах и водоемах, многоженцев, вымогателей, шантажистов, взяточников, мошенников, клеветников, ложно доносителей (впрочем таких и не садили), сводников, вынуждавших к проституции, допускавших по невежеству или беспечности человеческие жертвы (здесь просто перечислены статьи кодекса, попавшие под амнистию). И после этого от народа хотят нравственности! Половину срока сбрасывали: растратчикам, подделывателям документов и хлебных карточек, спекулянтам и государственным ворам (за государственный карман Сталин все-таки обижался).
   Но ничто не было так неприятно бывшим фронтовикам и бывшим пленным, как поголовное всепрощение дезертиров военного времени! Всех - кто, струсив, бежал из частей, бросив фронт, не явился на призывные пункты, годами прятался у матери на огороде в яме, в подпольях, в запечьях (всегда у матери, женам своим дезертиры, как правило, не доверяли). Ни с кем не общаясь и не разговаривая, они, превращаясь в сгорбленных заросших зверей, и, если только были изловлены или сами пришли ко дню амнистии, объявлялись теперь равноправными незапятнанными несудимыми советскими гражданами.
   Те же, кто не дрогнул, кто не струсил, кто принял за родину удар и поплатился за это пленом, - тем не могло быть прощения, так понимал Верховный Главнокомандующий. Отзывалось ли Сталину в дезертирах что-то свое родное? Вспоминалось ли собственное отвращение к службе рядовым, жалкое рекрутство зимой 1917 года? Или он считал, что его власти трусы не опасны - опасны только смелые?
   После амнистии заработали кисти КВЧ и издевательскими лозунгами украсили внутренние арки и стены лагерей:
  
   "На широчайшую амнистию - ответим родной партии и правительству удвоением производительности труда!"
  
   Амнистированы-то были уголовники и бытовики, они уходили, а уж отвечать "удвоением" должны были политические.
   Но вот снова наступила студеная сибирская зима. Я все также работал на лесоповале. Мой сосед по нарам, с которым мы сдружились еще на этапе и с которым работали в паре, был совсем плох. Он надрывно кашлял, у него в легких сидел осколок немецкого снаряда. Он худ и желт, обострились мертвецки его нос, уши, кости лица. Я присматриваюсь к нему и не знаю, доживет ли он в лагере до весны. Я тоже чувствую, что силы мои на исходе.
   Мы еще пытаемся держаться на ногах. Но уже почти не разговариваем. Даже руки стали тяжелы, как свинцовые, и виснут. Мой напарник предлагает:
   - На разговоры много сил уходит. Давай молчать. На его желтом лице уже лежала сень смерти, но сень какого-то изумительного нечеловеческого упорства.
   Так мы молча и пилили, пилили, пилили. Пошел сильный снег, но нас не только не снимают с лесоповала. Нам объявляют: "Сегодня не снимут бригаду в конце смены, а будут держать в лесу, пока норму не выполним. Тогда и обед и ужин".
   Но начальство уходит, а снег усиливается. Намело большие сугробы. Ноги в сапогах окоченели, Телогрейки не спасают от мороза. Руки одеревенели, пальцы не сгибаются, не держат пилу. Тогда мы прекращаем работу, садимся под дерево прямо на снег, и сидим так, плотно прижавшись друг к другу. Постепенно снег засыпает нас. Со стороны - два белых снежных сугроба.
   Где-то учатся и работают наши ровесники, любят девушек или жен, воспитывают детей, отдыхают по вечерам, читают книги, ходят в театр. Они уверенно судят обо всем на свете, о процветании и высшей справедливости в нашей стране.
   А снег все падает, а мороз пробирает до костей. Начинает клонить ко сну. Но нам не дают уснуть. Всем зэкам велят взяться под руки и с усиленным конвоем, лаем псов и бранью ведут в лагерь. Снег глубокий, идти тяжело. Но мы бредем, оступаясь и толкая друг друга.
   В жилой зоне темно, только в столовой две керосиновые лампы около раздачи, даже лозунга не увидеть. Не видишь и лагерную баланду, хлещешь ее губами на ощупь.
   И завтра так будет, и каждый день: норма на лесоповале и три черпака черной баланды. Кажется, мы слабели и в тюрьме, но здесь силы уходят гораздо быстрей. В голове уже как будто позванивает. Подходит та приятная слабость, когда уступить легче, чем бороться за жизнь.
   А в бараках и вовсе тьма. Мы лежим на всем голом, и нам кажется, если ничего с себя не снимать - будет теплей. Раскрытые глаза глядят в черный потолок, в черное небо. Господи, Господи! Во время бомбежек я просил Тебя сохранить мне жизнь, а теперь прошу - пошли мне смерть...
   Жора выжил в лагере только благодаря своей жене, которая работала врачом в лагерном госпитале. Когда его привезли туда доходягой, она выходила Жору, а потом придумывая ему все новые болезни, держала у себя до смерти Сталина и последовавшего за ней освобождения политических заключенных.
   - Если бы не Анна, - не раз повторял Жора, - я бы в лагере погиб также, как погибали там от голода, болезней и каторжного труда многие тысячи людей.
   К сожалению, он недолго пользовался обретенной свободой. Вскоре после возвращения домой в Одессу Жора ушел из жизни. Годы, проведенные в лагере, сделали свое дело.
  
  
  

ВИЗИТ АРМЕЙСКОГО ДРУГА

   Помню, в одно погожее летнее утро я был чем-то занят во дворе, когда вдруг услышал армейскую команду:
   - Старший сержант Бекерский, ко мне!
   Прекратив работу и подняв глаза, я увидел у своего забора со стороны улицы старого доброго приятеля по минометному полку Алексея Верховцева.

0x01 graphic

Старший лейтенант Алексей Верховцев

0x01 graphic

Сержант Калиновский

   - Вы ошибаетесь, товарищ гвардии старший лейтенант, вынужден вас поправить. Я к вашему сведению уже не старший сержант, а лейтенант. Но поскольку в данный момент я не в военной форме, то прощаю ваш промах и с удовольствием приму ваши извинения, - сказал я, идя к Алексею.
   - О, прошу прощения, но и вы дорогой мой лейтенант ошибаетесь. Я тоже, к вашему сведению, уже не старший лейтенант, а майор, так что и я готов принять извинения с вашей стороны, - подыгрывая мне, ответил Алексей.
   Я был очень рад встрече со своим армейским другом. Мы обнялись, и я пригласил его в дом. Мне казалось, что спустя столько лет он почти не изменился.
   - Ты приехал в Одессу в командировку или чтобы повидаться со мной? - спросил я.
   - Ты не угадал. И ни то и не другое, хотя я очень рад тебя видеть. Я здесь по путевке. С огромным трудом узнал твой адрес и вот явился к тебе.
   - Вот и оставайся у меня.
   - Спасибо, но я сейчас вот уже вторую неделю живу у моря, которого до этого никогда не видел, ежедневно по нескольку раз купаюсь в нем, слушаю шум волн, ловлю рыбку и сушу ее на солнышке, чтобы привезти и показать жене.
   - Ты, конечно, женился на Тоне? - спросил я.
   - Разумеется. Я же тебе обещал, что она непременно будет моей женой, а я свои обещания всегда выполняю. Кстати, она мне рассказывала, как ты в декабре 1946 года по моей просьбе заезжал к ней, и очень хорошо отозвалась о тебе.
   - А разве могло быть иначе? Кто-кто, но ты-то хорошо знаешь, что женщинам я всегда нравился.
   - Ну и задавака ты, Валька. Скромностью тебя бог явно обидел.
   - Есть немного, - согласился я. - Ну а вы теперь, конечно, живете в Москве?
   - Опять не угадал. Живем мы не в столице, а во Львове. Туда меня направили на новое место службы.
   - Постой! Ты что, все еще в армии служишь? Ты намеревался демобилизоваться и учиться дальше!
   - Эх, дорогой мой лейтенант, мало ли, кто из нас десять лет тому назад в армии планы строил. Вот ты, к примеру, кем сейчас работаешь?
   - Преподавателем в инженерно-строительном институте, - ответил я.
   - Вот видишь! А ведь ты собирался, насколько я помню, вернуться в театр.
   - Твоя правда, Алексей, собирался.
   - Ну и чего же не вернулся?
   - Это долгая и грустная история.
   - Ничего, что долгая. Расскажи, или ты куда-то торопишься?
   - Да нет, никуда я не тороплюсь. Алексей, ответь мне на вопрос. Ты счастлив со своей женой?
   - Вроде бы да. А почему ты спрашиваешь?
   - А потому что я, к сожалению, не могу сказать, даже как ты, что вроде бы да. И в театр я не вернулся только из-за нее. Впрочем, пока я не могу ответить на вопрос, хорошо ли я поступил или опрометчиво. Думаю, время покажет.
   Так за разговором, вспоминая прошлое, мы провели вместе более двух часов. По русскому обычаю понемногу выпили за встречу. Я просил Алексея остаться хотя бы до вечера, но он наотрез отказался. Спешил к морю, которым хотел насладиться в полной мере даже в ущерб нашей дружбе. Он оставил мне свой львовский адрес на случай, если я когда-нибудь заеду туда.
  
  
  

НЕКОТОРЫЕ ПОДРОБНОСТИ

I

   Начался третий год моей работы преподавателем в институте. Игорь Евгеньевич работал над докторской диссертацией, а Игорь Педаховский, подключившись к нему, готовил кандидатскую. Я по-прежнему о диссертации пока не думал, возможно потому, что, как и в студенческие годы, подрабатывал в школах, поскольку на жизнь и выплату ссуды, которую я взял на строительство дома, скромной зарплаты ассистента не хватало.
   Доцент Лапинский был хорошо подготовленным инженером. Званием инженера он всегда гордился, пожалуй, больше, чем кандидатской степенью и дипломом доцента.
   - Профессор Нудельман назвал меня настоящим инженером, - с явной гордостью сказал он мне однажды.
   Владимир Филиппович всегда на кафедре в официальной обстановке держал себя независимо, а порой даже, как сказали бы сейчас, оппозиционно. В общениях со студентами был всегда прост, и, кажется, это студентам нравилось. Иногда его простота была чрезмерной и переходила определенные границы.
  

0x01 graphic

Виктор Высочин

0x01 graphic

Слава Лехницкий

0x01 graphic

В.Ф. Лапинский

0x01 graphic

А.Ф. Бабенко

  
   Однажды я был свидетелем разговора между доцентом Лапинским и студентом-вечерником или заочником, взрослым человеком лет 25-30, который несколько раз повторно сдавал ему экзамен по строительной механике. И когда этот студент, наконец, экзамен сдал, он зачем-то спросил у Владимира Филипповича:
   - Скажите, а для чего вообще нужно строить эти эпюры?
   - А это для того, чтобы выяснить, полный ты идиот или нет, - ответил ему тот.
   Больше вопросов студент не задавал. Он смутился, виновато улыбнулся и вышел из аудитории. Меня ответ доцента Лапинского покоробил, и, когда мы с ним остались одни, я сказал ему:
   - Зачем вы вместо того чтобы объяснить парню по существу, так грубо ему ответили?
   - А затем, что я на лекциях не раз говорил об этом, и он как будущий инженер обязан это помнить. Впрочем, даже при наличии диплома инженером он будет только называться. Строить такие простые графики под силу ученикам начальных классов средней школы. А если это не может выполнить взрослый человек - он просто идиот и ему в институте не место.
   По существу доцент Лапинский был прав, но с формой, в которую он облек свою правоту, я был категорически не согласен, пытался возражать ему, доказывая, что все то же объяснить студенту можно было по иному, но безуспешно.
   Была у Владимира Филипповича еще одна слабость, не такая уж редкая. Он любил выпить. Бывало, идем мы с ним после работы по улице, и он вдруг говорит:
   - Зайдем по стаканчику винца пропустим.
   Мне стать в позу и отказаться было как-то неловко. Человек-то от чистого сердца предлагает. И потом, выпить стакан сухого вина даже приятно. Я соглашался. Для меня одного стакана было достаточно, но он никогда одним не ограничивался. Пройдя еще немного и новое предложение:
   - Давай, и сюда зайдем, здесь попробуем.
   И так могло повторяться несколько раз, причем он никогда не закусывал. А в 1958 году Владимир Филиппович заключил договор с пароходством на разработку методов расчета постановки судов в док. Для выполнения этой работы он привлек и меня, разумеется, за дополнительную оплату, которая, впрочем, никак не соответствовала количеству затраченного мной на нее времени и труда. Помню, я буквально сутками сидел над решением громоздких систем уравнений. Ведь единственной вычислительной техникой в те годы были логарифмические линейки и арифмометры. Зачастую, придя домой из института и сев за арифмометр, я прекращал работу только утром, потому что нужно было бежать на занятия со студентами.
   Помню однажды, уже по третьему году нашей общей с Владимиром Филипповичем работы, я приехал к нему домой, чтобы согласовать какой-то вопрос, связанный с договорной темой. Он тогда жил в частном домике в районе шестой стации Черноморской дороги. Было далеко за полдень, но доцент Лапинский еще из института не вернулся.
   - Владимир Филиппович не сказал вам, когда он приедет? - спросил я у Ольги Викторовны - жены доцента Лапинского.
   - Нет, - ответила она.
   - А как скоро вы его ждете?
   - Не знаю. Он мне никогда о таких вещах не говорит.
   - Вы позволите подождать его?
   - Ждите, пожалуйста, - ответила Ольга Викторовна.
   Я сел во дворе на скамью и стал в который раз просматривать выполненные мною расчеты. Мне непременно нужно было, чтобы Владимир Филиппович оценил полученный результат, без чего я не мог продолжать работу. Ожидал я его минут сорок.
   Наконец во двор въехал "Москвич", но из него никто не выходил. Мы с его жженой Ольгой Викторовной подошли к машине и я, открыв дверцу, увидел, что Владимир Филиппович сидя спит. Я понял, что приехал зря, и что делового разговора с ним не получится. Он не проснулся даже тогда, когда мы с Ольгой Викторовной вели его в дом и укладывали в постель. В те годы движение автотранспорта по улицам города было несравнимо со сплошным потоком машин, какое мы видим теперь, но все равно трудно было понять, как он в таком состоянии доехал домой?
   Были случаи, что доцент Лапинский приходил под хмельком на лекции. Возможно, что до Игоря Евгеньевича доходили об этом слухи, но он, по крайней мере, на людях никогда не делал ему замечаний. Игорь Евгеньевич был очень покладистый и деликатный человек.
   Много позже, уже после смерти Владимира Филипповича, я как-то разговаривая с его старшей дочерью спросил ее, любила ли она своего отца, на что Таня ответила:
   - Помню совсем крошкой я не засыпала, пока он не поцелует меня на ночь. А теперь я бы ему куска хлеба и кружку воды не дала, если бы он даже умирал от голода и жажды. Милый папочка, - иронически передразнила она детский лепет и внезапно с ненавистью добавила, - пьяница и бабник!
   Узнать, что дочь может так ненавидеть своего отца, было и неожиданно, и страшно.
   Мы с доцентом Лапинским неоднократно слышали, как студенты в разговорах между собой хвалили манеру чтения лекций по строительной механике доцента В.К. Иванова, и однажды решив познакомиться с ней, пошли к нему на лекцию для того, чтобы, возможно, что-то полезное перенять для себя. Но, просидев на его лекции два часа, вышли из аудитории в полном недоумении. И я, и Владимир Филиппович уже третий год вели этот курс, но доцент Иванов читал его так заумно, что из того, о чем он говорил, мы практически ничего не поняли. Оставалось только удивляться и гадать, чем же он так понравился студентам?
   Виктор Константинович Иванов на кафедре ничем не выделялся среди других ее сотрудников. Простой, приветливый, дружелюбный - в общем, как все. С доцентом Лапинским отношения у него были почти дружеские. Возможно, они знали друг друга раньше и даже вместе оканчивали один ВУЗ. И все же Виктор Константинович был не таким, как другие. Я убедился в этом, когда дважды или трижды заходил к нему домой по какому-то делу.
   Жил он неподалеку от Нового базара в небольшой однокомнатной квартире на втором этаже. Ни жены, ни детей у него не было. Глядя на комнату Виктора Константиновича трудно было поверить, что в ней живет преподаватель высшего учебного заведения, доцент. Она скорее походила на жилье затворника или аскета. Единственное окно там было постоянно плотно завешено. Посредине комнаты на массивном подобии низкого стола, занимавшего почти половину всей площади, стоял огромный аквариум, вмещавший в себя не менее двух кубометров воды. Он был освещен изнутри электрической лампой и представлял собой единственное украшение и источник света в этой комнате, поэтому в ней всегда царил полумрак. Ни книг, ни письменного стола, ни других повседневно необходимых вещей. Только аквариум, узкая кровать и небольшой столик со стулом в углу, за которым Виктор Константинович ел и готовился к лекциям, составляли всю спартанскую обстановку его необычного жилища.
   О доценте Егупове я почти ничего не могу сказать. Он был примерно моих лет и казался мне знающим, исполнительным преподавателем, скромным и трудолюбивым человеком. Года через два после перехода в ОИСИ Вячеслав Егупов стал заниматься какой-то строительной научной проблемой и привлек к своей работе доцента кафедры железобетонных и каменных конструкций - Тамару Александровну Командрину, молодую женщину, брюнетку с приятной броской внешностью, но у нее с ногами было что-то неладно. Тамара Александровна при ходьбе пользовалась костылями. Досадный физический недостаток не мешал ей всегда оставаться жизнерадостной и общительной. Я только однажды видел Тамару Александровну глубоко возмущенной. Случилось это в конце 1969 учебного года.
   Как-то я, Вячеслав Егупов, Игорь Педаховский и еще кто-то из нашей кафедры оказались в небольшом летнем ресторанчике у самого моря, называвшемся тогда "Глечик". Единственной женщиной среди нас была Тамара Александровна, которую пригласил в нашу компанию Слава Егупов. Они тогда много времени проводили вместе. Тамара Александровна оказывала ему огромную помощь в написании докторской диссертации и в оформлении двух совместно изданных ими позже монографий.
   За разговорами с вином и легкой закуской мы прекрасно провели время. А когда уже собрались уходить, Вячеслав забыл о своей даме и даже не помог ей встать из-за стола. Вот тут я и увидел, как проявляются гнев и возмущение экспансивной обиженной женщины. Слава выглядел жалко и глупо. Он запоздало пытался исправить свой промах, но сделать это было совсем не просто.
   Наконец буря утихла, и их дружба продолжалась еще не один год. Однако финал отношений этих двух людей оказался все-таки печальным. Дело дошло даже до суда между ними, на котором, как я слышал, в качестве свидетеля против Тамары Александровны выступил некий субъект Владимир Голобородько. Именно он на суде поливал Тамару Александровну грязью и говорил о ней всякие мерзости. Мне крайне неприятно говорить о нем, но имя его еще появится на страницах моей повести.
   А теперь всего несколько слов о старшем преподавателе нашей кафедры О.К. Богуславском. Этот человек совершенно ничем не выделялся, и о нем вообще не стоило бы вспоминать, если бы не одно обстоятельство. Его вдруг назначили секретарем парткома. И он тут же перестал узнавать и замечать даже своих товарищей по кафедре. Такую разительную перемену в человеке в связи с изменением его должности я наблюдал впервые, и она показалась мне отвратительной.
  

II

   На первом практическом занятии в одной из смешанных учебных групп, где было всего несколько девушек, я обратил внимание на одну из них. Она была невысокого роста, стройная, с очаровательным лицом, обрамленным высоко собранными темными волосами. В ней все было прекрасно: и голубые глаза под изогнутыми бровями и тонкий прямой носик, и круглый своевольный подбородок, и удивительного рисунка губы. Когда она улыбалась, ее улыбка почти не растягивала их, делая в углах губ маленькие лукавые углубления, совсем как у Монны Лизы на портрете Леонардо да Винчи. У нее было необычное имя - Регина.
   Занятия в этой группе из-за ее присутствия там всегда были для меня много приятней, чем во всех других. Я постоянно любовался ею, как прекрасным произведением искусства, созданным природой. Благо - возможностей для этого было много, поскольку деканат назначил меня в эту группу куратором, поэтому я мог видеть Регину не только во время занятий и консультаций.
   Однажды во второй половине дня я консультировал студентов по курсовым заданиям. У моего стола был один из них, с которым мы говорили о его работе. В аудитории дожидались своей очереди еще несколько человек. Двое из них сидели совсем близко от меня за соседним столом. Они о чем-то вполголоса разговаривали. И вдруг я услышал, как один из них назвал имя Регины. Я невольно начал прислушиваться к их разговору. Из тех отдельных фраз, которые мне удалось расслышать, я понял, что Регина дружит с парнем из параллельной группы, и мне от этого стало также неприятно, как если бы из музея, где я постоянно любовался прекрасной картиной, и которую я считал своей, ее вдруг унес посторонний человек. Я узнал имя этого парня, и он мне сразу крайне не понравился. Позже, когда Регина пришла ко мне на консультацию, и когда мы решили все вопросы, касающиеся ее работы, я не удержался и тихо сказал ей, что это, конечно, не мое дело, но такая красивая девушка могла бы выбрать для себя более достойного молодого человека. Она мне, разумеется, на это ничего не ответила.
   Весной в городе организовали субботник. Насколько я помню, это было перед весенними экзаменами. Студентам нашего института поставили задачу привести в порядок склоны побережья за Одесской киностудией на Французском бульваре. Они должны были на прибрежном склоне подкопать деревья, кусты, убрать сухие листья и другой мусор, накопившийся там за зиму. Каждая группа направлялась на эти работы во главе с куратором. Таким образом, я в процессе субботника большую часть дня провел со своей группой, а главное с Региной. Во время так называемых "перекуров", когда студенты собирались возле меня, чтобы поболтать, я старался быть рядом с ней. Поступал я так без всякой задней мысли. Просто мне было очень приятно ощущать ее близость.
  

0x01 graphic

Студенческий субботник

Четвертая слева Регина Матияк - моя будущая жена, 5-й - я.

  

0x01 graphic

Преподаватели ОИСИ после студенческого субботника: 1-й слава - Толя Сталевич, 2-й - я, преподавальница кафедры графики, 4-й Вася

Крисальный и Вася Токарчук

  
  
  

Я ПОКУПАЮ АВТОМОБИЛЬ!

   В лаборатории нашей кафедры работали несколько лаборантов. С одним из них - симпатичным парнем, весельчаком Аликом Полозовским у меня сложились приятельские отношения. Он только недавно женился на студентке из моей группы Гале Чумаченко, отец которой был заведующим кафедрой электротехники. Алик теперь жил у них в доме, и тесть купил ему автомашину - новенький "Москвич-403". Мы с Аликом часто виделись или на кафедре, или в лаборатории. И вот однажды, уже в конце учебного года, он меня спросил:
   - Валентин, как ты смотришь на то, чтобы купить автомобиль?
   - Ну и шуточки у тебя, Алик. Машину купить, конечно, не мешало бы, только вот где на это денег взять? Может, подскажешь?
   .- Во-первых, я не шучу, а во-вторых, денег нужно-то всего 500 рублей.
   - А отчего же она такая дешевая, наверное, игрушечная, детская, - все еще полагая, что он шутит, спросил я.
   - Нет, не детская, а настоящая, - вполне серьезно ответил он.
   - Отчего же ее так дешево продают? Ведь, насколько мне известно, самая дешевая машина -"Москвич-401" стоит 6000 рублей.
   - А потому, что она, естественно, не новая, но, кажется, на ходу, и оценили ее, как я уже сказал, всего в 500 рублей, сам видел здесь недалеко, в конце улицы Дидрихсона. Такие деньги собрать тебе по силам. А машину подремонтируешь и будешь ездить, за милую душу. Если хочешь, после работы пойдем, и я тебе покажу ее.
   Предложение Алика показалось мне очень заманчивым и я согласился посмотреть машину, о которой шла речь. И, как говорят: "сказано-сделано". Закончив работу, мы вышли из института, прошли в конец улицы, туда, где начинается спуск к Балковской и там, где теперь бензозаправочная колонка, я увидел несколько подержанных автомашин, выставленных на продажу, к одной из которых подвел меня мой приятель. Это был старенький и довольно потрепанный "Москвич-400" - кабриолет цвета кофе с молоком, на багажнике которого мелом была написано продажная цена - действительно 500 рублей.
   - Ну, что я тебе говорил?- спросил Алик. - Нравится?
   - Да, вроде ничего, - ответил я.
   - Ну, вот и порядок. Бери, не раздумывай. Конечно, с ней придется повозиться, но игра стоит свеч - ездить будешь не хуже других.
   Я труда не боялся. Главная проблема были деньги. И хотя стоила машина действительно недорого, но за нее надо было отдать больше двух моих месячных зарплат. А на что жить? А взносы на погашение ссуды? На жену в этом отношении рассчитывать не приходилось. Своими деньгами она распоряжалась сама и тратила их только на себя.
   Ничего, решил я, как-нибудь выкручусь. И тут же сделал заявку на покупку машины, пообещав внести ее стоимость не позже, чем через день-два. Вечером рассказал о своем намерении Виле, который поддержал мое решение о покупке, одолжил часть нужной суммы и пообещал помочь в ремонте машины. На следующий день, чтобы на всякий случай обезопасить себя от возможных конкурентов, внес 100 рублей в качестве задатка. А, собрав недостающие четыре сотни, отправился за "Москвичем". Причем не один, а вместе с Виктором Высочиным, который к тому времени не только вернулся в Одессу из Башкирии, но даже успел очень удачно, если верить восточным сказкам, жениться. Он взял в жены "дочь своего дяди". Я отлично ездил на мотоцикле. Однако практики управления машиной, если не считать те несколько раз, когда мне в Хабаровске доверял свой "додж" Супиджанов, я практически не имел. Но это, разумеется, остановить меня не могло.
   Уплатив стоимость машины, я, одолжив насос, подкачал скаты, которые были в самом плачевном состоянии и годились только на то, чтобы их выбросить, затем попросил, чтобы машину завели и, усадив рядом с собой Виктора, довольно уверенно, по крайней мере, мне так казалось, выехал со стоянки. Перед тем, как спуститься вниз на Балковскую, я, чтобы проверить держат ли тормоза, решил прокатиться вверх по Дидрихсона, а оттуда вернулся назад по параллельной улице. В машине что-то дребезжало и тарахтело, но она двигалась. Прав на вождение автомобиля у меня еще не было, и ехал я, наверное, очень плохо, но до Слободки было рукой подать, а улицы в те годы в отличие от нынешнего времени, были пустынны. Выехав на Градоначальницкую напротив здания областной автоинспекции, я повернул направо и спустился на Балковскую. А там уже вероятность встречи с инспектором ГАИ практически равнялась нулю. В общем, домой я доехал без всяких приключений, и загнав машину во двор, тут же принялся разбирать ее.
   В течение нескольких дней мой "Москвич" превратился в груду деталей. Виля взял на себя капитальный ремонт двигателя. Сосед - сварщик, дом которого находился за тыльной стенкой моего двора, за умеренную плату согласился выполнить все необходимые сварочные работы. После чего начался обратный процесс - сборка машины, при которой мне не раз помогал полезными советами другой мой сосед - Тосик.
   Пока выполнялись эти работы, я, чтобы не терять зря время, решил получить права на вождение автомобиля. Для этого тогда, как и теперь, нужно было сдать экзамен по правилам дорожного движения и вождению.
   С теоретической частью экзамена я справился успешно, а вот при сдаче практической части произошел небольшой казус. Дело в том, что сдавать вождение надо было, естественно, на машине. А поскольку мой "Москвич" был разобран, я обратился к Игорю Педаховскому с просьбой воспользоваться для этой цели его "Победой", на что получил согласие. Однако трезво оценив свои навыки в вождении автотранспорта, я для большей гарантии получения положительного результата экзамена по вождению предложил своему приятелю вариант, более надежный, с моей точки зрения.
   - Игорь, говорят, что мы с тобой похожи, - начал я, - может, воспользуемся этим и сделаем так: ты выступишь в роли экзаменующегося, а я в роли хозяина машины. Думаю, инспектору ГАИ и в голову не придет что-нибудь заподозрить.
   - Неплохая идея, - выслушав меня, ответил Игорь, - считай, что твое предложение принято.
   В назначенный день мы подъехали к областному отделению инспекции ГАИ, вместе вошли туда, и Игорь, назвавшись Бекерским, сказал, что готов сдавать экзамен по вождению, но не на своей машине, так как она на ремонте, а на машине приятеля, - и он указал на меня.
   - Чья машина, не имеет значения, - ответил инспектор, который должен был принимать экзамен. - Главное, как вы будете ехать.
   Мы втроем подошли к его "Победе",Игорь сел на место водителя, инспектор рядом с ним, а я в роли хозяина на заднее сидение, и все прошло бы так, как я задумал, если бы Игорь, едва только с разрешения инспектора тронувшись с места, не забыл, что он всего лишь человек, который только начинает осваивать вождение. Вместо этого Игорь, вероятно, решил показать класс езды на автомобиле. Он сразу лихо рванул с места, на хорошей скорости проехал пару кварталов, так же лихо развернулся в обратную сторону с намерением вернуться к ГАИ.
   - Ну что ж, вы хорошо справились с вождением, - сказал инспектор, очевидно уже заподозривший подвох. - Теперь можете сесть сзади, а машину пусть поведет хозяин.
   Случилось то, чего ни я, ни тем более мой приятель не ожидали, и виноват в этом был Игорь. Больше того, он понятия не имел, могу ли я не только ехать, но вообще тронуться с места. Я ему об этом никогда не говорил. После предложения инспектора он даже побледнел, но делать было нечего, возражения были здесь неуместны. Он вышел из машины, и мы поменялись местами. Потом Игорь мне говорил, что был совершенно уверен, что, как только я тронусь с места, то тут же разобью его "Победу". Но ничего подобного не случилось. Я уверенно включил зажигание и, хотя и не столь лихо, как он, двинулся с места и немного проехал. Инспектор сразу все понял. Он отчитал нас за обман, но тройку мне все-таки поставил, и дня через два я получил водительские права, но до полного окончания сборки моего "Москвича" было еще далеко. Капитальный ремонт двигателя Виля выполнял не торопясь, качественно и со знанием дела. Кроме того, одни детали по ходовой части требовали реставрации, другие замены. Купить их в магазине и даже на рынке было практически невозможно. В те годы все не покупалось, а "доставалось" через знакомых, приятелей и с черного хода.
   Однажды, вскоре после того, как я начал самостоятельно ездить на своем кабриолете, моя сестра пришла ко мне, сказала, что ей нужно зачем-то в город и попросила, чтобы я отвез ее туда. Я с готовностью согласился выполнить просьбу сестры. Супруга, которая присутствовала при нашем разговоре, изъявила желание тоже ехать с нами.
   Помню, мы подъехали к соборной площади, я поставил машину в "карман" у поворота с Дерибасовской на Садовую. Сестра и супруга вышли из машины, а я остался в ней ждать их возвращения. Я бы никогда не запомнил все эти мелочи, если бы не случилось то, о чем я намерен рассказать.
   Я ожидал в машине уже минут двадцать, когда вдруг со стороны улицы Петра великого раздались звуки сирены, какие обычно устанавливают на автомашинах специального назначения, а через минуту из-за угла на большой скорости выехала пожарная машина и, не вписавшись при повороте на Садовую выскочила на тротуар в нескольких метрах от меня, врезалась в дерево, которое упало на проходившего по тротуару человека и убило его. Пожарная машина дальше не поехала, а две другие пожарные, не останавливаясь, проследовали куда-то дальше. Вся эта страшная картина с внезапной и нелепой смертью человека произошла на моих глазах и произвела на меня тяжелое впечатление. До возвращения сестры и супруги я размышлял о странности и непредсказуемости человеческих судеб. Вот шел человек домой или еще куда-то в мирное время, и ни он, и никто другой никогда бы не подумали, что днем на Садовой улице его настигнет смерть. В этой печальной истории был еще один пострадавший - водитель пожарной машины. На машинах такого типа обычно работают водители высшего класса. Я не мог понять, как его угораздило не справиться с рулевым управлением. Это было просто невероятно. Возможно, оно в машине оказалось неисправным. Но как бы там ни было, теперь ему грозил суд и тюрьма, а у него, как и у погибшего, наверное, была семья - жена, дети. Удивительно все-таки иногда складываются людские судьбы. В первом томе своей повести я высказал предположение, что все поступки каждого человека и вызванные этими поступками последствия заранее предопределены его первым самостоятельным шагом на жизненном пути. Однако на вопрос, какими были первые шаги водителя пожарной машины и погибшего по его вине человека, я, естественно, ответить не мог.

ПОЕЗДКА В ПРОШЛОЕ

I

   Свой "Москвич" я собирал в свободное от работы время тщательно и довольно долго. Полностью закончить его я смог только весной 1960 года. Заново перекрашенный, с капитально отремонтированным Вилей двигателем он выглядел как новый. Его преклонный возраст выдавал лишь выцветший от времени тент и старая вытертая до ниток резина колес. Менять тент я не стал по двум причинам. Во-первых, это была работа, которую я сам не в состоянии был выполнить, а во-вторых, я в перспективе намеревался заменить открытый кузов - кабриолет на цельнометаллический. "Достать" резину, впрочем, как и все прочее, в те годы было очень непросто. Я вынужден был ездить на старье, постоянно размонтируя, чтобы клеить камеры, и вновь монтируя колеса. К тому времени, когда я научился вполне уверенно управлять "Москвичем", мне, наконец, пусть и с огромными трудностями все же удалось купить четыре новеньких ската.
   В начале июня Виле предоставили на заводе очередной отпуск, и он, пользуясь тем, что у меня была скромная библиотека, состоявшая в основном из книг русских и зарубежных классиков, проводил свое отпускное время за чтением.
   Однажды, когда он читал, кажется, "Бесы" Ф.М. Достоевского, я сказал ему:
   - Послушай, друг, как ты смотришь на то, чтобы нам - отпускникам куда-нибудь прокатиться дня на три-четыре? Заодно и машину мою испытаем.
   - Смотрю положительно, - с видимой неохотой оторвавшись от книги, ответил он. - И считаю предложение твое дельным. А план предстоящего маршрута ты уже наметил? В какую из четырех сторон света ты собираешься отправиться?
   - Нет, этого я пока еще не решил. Давай вместе подумаем.
   - Ну что ж, и то верно. Ведь, как тебе известно, одна голова хорошо, а две все-таки лучше. А что, если нам съездить в Киев на мою родину? - предложил Виля. - Ты же там никогда не был. Я тебе покажу дом, где мы жили до ареста родных в 37-м году, и вообще город.
   - Киев, конечно, заманчиво, но далековато. И потом из города да в город. Тебе не кажется, что здесь отсутствует элемент экзотики?
   - Пожалуй, ты прав. Экзотики здесь действительно маловато. Ну что ж, тогда предлагай ты.
   - Слушай, ты любишь лес?
   - Смотря какой. Леса разные бывают. Есть такие гиблые, из которых мечтаешь поскорей выбраться.
   - Мне в подобных лесах тоже доводилось бывать. Но я не о них. В 1945 году я был в Шварцвальде - прекрасный лес, но туда слишком далеко, и нас в Германию никто не пустит. А вот в 1944 наш батальон стоял в лесу под Винницей, так этот лес, должен тебе сказать, - просто сказка. Вот туда бы я с удовольствием хоть на пару дней поехал. Представляешь - могучие лиственные и хвойные деревья, удивительный, насыщенный запахом хвои воздух, лесное ни с чем несравнимое эхо, костерчик вечером, сидя у которого можно вспоминать о прошлом, и ни одного комара. Красота!
   - Пожалуй, ты меня уговорил. Под Винницу, так под Винницу. А жену ты поставил в известность? Она у тебя женщина серьезная. Может и не пустить.
   - Ну, ты меня уже совсем за мальчика принимаешь. Глава семьи - все же я.
   - Формально, конечно ты, но фактически я уже давно наблюдаю нечто другое. И не обижайся, я тебе всегда говорил и сейчас говорю только правду.
   - А я и не обижаюсь. Тем более, что для того, чтобы возразить тебе, у меня нет никаких оснований. И все-таки уверяю тебя, что вопрос о нашей поездке я со своей властной супругой непременно решу. В этом можешь не сомневаться.
   - Ну, тогда давай - действуй.
   В тот же день я посвятил жену с планом намеченной экскурсии. К моему удивлению, возражать она не стала, но изъявила желание ехать вместе с нами.
   - А как же твоя работа? - спросил я.
   - Работа подождет. Я возьму отпуск за свой счет на несколько дней.
   - А Элла с кем останется? - вновь спросил я в надежде, что она передумает.
   - За Эллой твоя мама присмотрит. Элла же не грудной ребенок, ей уже пятый год. Покормить и спать уложить - вот и все, а днем она будет с Флорой гулять. Как видишь, никаких проблем.
   Ее решение было как всегда быстрым и безапелляционным. Больше аргументов, которые могли бы убедить ее отказаться от поездки с нами, у меня не было, и я решил никуда не ехать, о чем и сообщил своему другу.
   - А почему ты собственно против, чтобы взять Валентину с собой? - спросил Виля. - Женщина в такой поездке весьма полезна. И приготовит нам что-то, и посуду помоет.
   - Понимаешь, вдвоем мы могли бы ночевать в машине, а втроем это никак не получится. А готовить она практически ничего не умеет, и посуду все равно придется мыть нам, да и разговор по душам в ее присутствии будет уже совсем не тот, как если бы мы были одни. О войне и оккупации она лишь слышала. Возможно, что-то знает об этом из кинофильмов. Ее в нашем прошлом не было. Она никогда не поймет нас.
   - Не поймет и не надо, нам то что? Не захочет слушать, о чем мы говорим - спать отправим. Вот и все. А то, что ты сказал о ночевке, тоже не убедительно. Мы с тобой мужики молодые, здоровые можем и на свежем воздухе выспаться, но зачем же из-за таких пустяков от поездки отказываться? Я считаю, что это неверно.
   - Ну что ж, если ты согласен на участие моей драгоценной супруги в задуманном нами мероприятии, пусть будет по-твоему.
   Итак, одним ранним июльским утром, взяв с собой на всякий случай канистру бензина, немного продуктов, воду, кастрюлю, чайник и примус, мы втроем выехали со двора. Виля сидел рядом со мной, а моя супруга на заднем сидении. В те годы атласов автомобильных дорог еще не было, поэтому о правильности выбранного направления можно было судить только по ответам людей, которых мы спрашивали по дороге.
   Первая допущенная мной оплошность заключалась в том, что я поехал по старой киевской дороге. Она была длиннее и, как я потом убедился, во много раз хуже, чем новая. Балки, овраги, ветхие мосты через безымянные речушки, местами дорога была вымощена, а на некоторых участках и вовсе без всякого покрытия с бесконечными выбоинами, так что езда по ней была трудной и особого удовольствия не доставляла.
   Во второй половине дня у одной из часто попадавшихся на пути речушек мы купили большую рыбину. Везти ее с собой по жаре было опасно. Рыба могла испортиться. После короткого совещания мы решили остановиться и сварить из нее уху. Выбрав подходящее место под большим деревом, мы в его тени сделали привал. Что делать с рыбой моя жена, разумеется, понятия не имела, поэтому разделывали рыбу и варили уху сообща. Это непривычное для всей тройки занятие заняло довольно много времени, так что, когда уха была готова, наступили сумерки. Таким образом, мы одновременно и обедали и ужинали. Несмотря на то, что в приготовлении ухи каждый из нас принимал участие впервые, она неожиданно получилась довольно вкусной. Впрочем, такой вывод мог быть следствием того, что мы больше десяти часов провели на свежем воздухе и кроме утреннего легкого завтрака все это время ничего не ели.
   После ухи я еще некоторое время пытался ехать, но было уже поздно, наступила ночь, никаких дорожных указателей и в помине не было, а люди, у которых можно было бы спросить, куда двигаться дальше, из-за позднего времени тоже перестали попадаться в пути. Поэтому мы остановились на ночлег в поле, у прошлогодней скирды соломы. Моя жена устроилась в машине, а мы с Вилей прекрасно выспались на свежем воздухе, на соломе.
   Встали рано и начали готовиться к дальнейшему пути. Поскольку ни одной бензоколонки за всю дорогу мы не видели, я долил в бак бензин из канистры и сел на свое водительское место. Мы уже собирались трогаться, когда Виля, который почему-то замешкался, вдруг крикнул мне:
   - Иди сюда, посмотри на передние колеса!
   - А что там такое? - спросил я.
   - Посмотри, сам увидишь.
   Я вышел из машины и подошел к нему. То, что представилось моим глазам, было одновременно и неожиданным, и очень неприятным. Протектор на обоих передних скатах был стерт до основания. А ведь мы проехали всего около трехсот километров. Я слышал, что такое могло произойти только из-за неправильно отрегулированного схождения и развала колес.
   Возник вопрос, - что делать дальше? Виля предложил переставить задние колеса вперед, а передние назад и возвращаться домой. Но я согласился лишь с первой частью его предложения. Колеса мы переставили. А вот вернуться назад, не достигнув цели, которую наметили, я был категорически не согласен.
   - Поедем в Винницу, - сказал я, - Винница большой областной город, в нем непременно есть станции технического обслуживания автомобилей, и там мне сделают с передними колесами все, что полагается.
   - До Винницы еще столько же, сколько мы уже проехали. А если в Виннице нет такой станции, или мы ее не найдем, что тогда? Домой придется ехать не на скатах, а на дисках, но на них мы далеко не уедем, - предупредил Виля.
   - Не верю, чтобы там не было станций техобслуживания.
   - Ну, как знаешь. Ты если что-то надумал, тебя не собьешь. Это я знаю еще со школьных времен. Прямо, как в песне: "Каким ты был, таким ты и остался, орел степной, казак лихой".
   - Песня здесь ни к чему, я просто здраво рассуждаю.
   - А я, значит, рассуждаю не здраво? Ну что ж, как говорил наш уважаемый Понтий Пилат: "Я умываю руки". Капитан принял решение, пассажирам остается выполнять. Поехали.
   Лес находился километрах в десяти за Винницей, поэтому мы сначала заехали в город. Станцию технического обслуживания в чужом городе найти было не просто, но после долгих расспросов и поисков мы ее все-таки нашли. Я рассказал механику, что случилось с машиной, показал на стертый протектор теперь уже четырех скатов и просил отрегулировать развал и схождение колес. Он долго рассматривал передний мост, что-то там дергал, проверял, затем позвал для консультации еще какого-то специалиста-ремонтника. Они посовещались и вынесли следующее заключение:
   - К сожалению, мы ничего сделать не сможем. Развал и схождение колес - здесь ни при чем. У вас, похоже, погнута передняя балка, ее надо заменить, а у нас такой нет. Так что извините, ничем не можем помочь.
   - Ну, что я тебе говорил? - сказал мне присутствовавший при моей беседе с механиками Виля. - Выходит, я был прав, когда предлагал тебе вернуться домой.
   - Прав или не прав - это сейчас не столь важно. Сейчас, главное, надо сообразить, как домой доехать. Вот что, едем пока в лес, но предварительно надо найти магазин канцтоваров.
   - А он тебе зачем нужен? Хочешь купить бумагу и чернила, чтобы написать просьбу о помощи в Совет министров?
   - Нет, чернила и бумага мне не нужны. Я хочу купить обыкновенную маленькую тридцатисантиметровую фанерную ученическую линейку.
   - А она тебе зачем?
   - Я должен сам проверить развал и схождение колес. Едем!
   Нужный магазин мы нашли без труда, и линейку я купил. После чего мы выехали из города. Двигаясь по трассе, я пытался вспомнить то место, где немногим более пятнадцати лет тому назад стоял наш пехотный батальон. Вот слева от трассы дорожный указатель, на котором написано "Бар". Я помнил, что бывшее расположение батальона находилось от него не более чем в полутора километрах. Снизив скорость до минимума, я внимательно всматриваюсь в полосу леса справа от дороги.
   - Кажется здесь, - говорю я своим попутчикам и поворачиваю машину вправо. И вот, наконец, мы въезжаем в лес. Он такой же, как и пятнадцать лет назад. Я узнаю его. И на меня сразу нахлынула масса воспоминаний из прошлого военного времени. Передо мной встают лица офицеров батальона, командиров отделений и, конечно же, старшины Кочаткова, которому я много внимания уделил во втором томе своей повести.
   Лес был тем же торжественным, таинственным, завораживающим, но от стоянки нашего батальона, разумеется, не сохранилось никаких следов.
   Машиной далеко в лес не заедешь, поэтому, проехав, сколько было можно, мы решили устроить нашу стоянку там, где остановились. Сначала пообедали, совмещая теперь уже обед и завтрак, а затем я отыскал поблизости тонкую прямую ветку, длиной больше метра, и, предварительно прочитав в книге описание правил ухода за "Москвичом", как следует регулировать развал и схождение колес, взял ветку, линейку и нужные гаечные ключи, залез под машину. Выполнив регулировку колес в точности с требованиями, указанными в правилах, я сказал Виле:
   - Сделал все, что мог. Теперь на обратном пути нам остается надеяться либо на меня, либо на бога.
   - Ну, ты загнул, Валька. Начал себя уже к богу приравнивать. Не слишком ли это нескромно?
   - А, перестань. Это я так, к слову, но колеса, как мне кажется, были явно не в норме.
   - Говорят, когда кажется, молиться надо. А хорошо ли ты отрегулировал или плохо - покажет обратная дорога.
   Вечером мы с другом, как было задумано еще дома, сидели у костра и, глядя на огонь, вполголоса разговаривали. Вспомнили счастливые школьные годы, начало войны, оккупацию города и многое другое. Моя жена в этой нашей беседе, как, впрочем, и в последующих, участия не принимала. Она рано уходила спать в машину.
   Следующим вечером разговор у нас с моей подачи зашел о высшей школе. Я стал рассуждать о том, что, к сожалению, не всякого человека с высшим образованием нужно и можно считать интеллигентом. И тут мои рассуждения прервал Виля. Он сказал:
   - Знаешь, Валька, если хорошо подумать, то можно прийти к заключению, что огромное большинство интеллигентных профессий основано исключительно на недоверии к человеческой честности и, таким образом, обслуживает человеческие пороки и недостатки. Иначе, к чему были бы повсюду необходимы конторщики, бухгалтера, чиновники, милиция, таможенники, контролеры, инспекторы и надзиратели, если бы человечество было совершенно?
   - Я думаю также о священниках, докторах, педагогах, к которым, кстати, относишься и ты, об адвокатах и судьях - обо всех этих, кому по роду их занятий приходится постоянно соприкасаться с душами, мыслями и страданиями людей. И я с недоумением делаю вывод, что люди этой категории скорее других черствеют и опускаются, погружаясь в халатность, в холодную и мертвую формалистику, в привычное и постыдное равнодушие. Я знаю, что существует и еще одна категория устроителей внешнего, земного благополучия: инженеры, архитекторы, изобретатели. Но они, которые могли бы общими усилиями сделать человеческую жизнь изумительно прекрасной и удобной, служат только властям. Над всеми ими тяготеет страх за свою шкуру, животная любовь к своим детенышам и к своему логовищу, боязнь жизни и отсюда трусливая привязанность к высшему начальству. Мне это кажется отвратительным. Когда я так думаю, мне жить не хочется ... К черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в книгу Гиннесса, как редкий пример долговечности... Я глубоко убежден, что существует только три гордых призвания человека: наука, искусство и свободный физический труд. В обратном меня никто никогда не убедит.
   Такие странные мысли мой друг высказал мне впервые. Я пытался спорить с ним, доказывать ему, что он не во всем прав, но Виля твердо стоял на своем.
   - Вот ты когда-нибудь задумывался, для чего мы живем? Если только для того, чтобы есть, то я очень жалею, что не застрелился, когда мог это сделать, и пусть бы пуля размозжила мне башку и мой мозг, который я совершенно ошибочно считал равновеликим всей вселенной, разлетелся, как пузырь из мыльной пены... Жизнь, видишь ли, это цикл углерода плюс цикл азота, плюс еще какой-то дряни... Из молекул простых создаются сложные, очень сложные, затем ужасно сложные... Зате