Лень мне что-то, деве старой, потянуться за гитарой.
Пальцы плохо стали гнуться. Два аккорда - струны рвутся.
Был божественно высок мой чудесный голосок,
а теперь он, как кувалдой, бьёт в затылок и висок.
На столе цветы стоят. Им почти уже сто лет.
Кровь перебродила в яд. Где мой чёрный пистолет?
Пистолет в столе лежит. Ствол от времени дрожит,
а в затворе и пружинах поселились мураши.
Выходил ко мне мураш. Заползал на карандаш.
На гитарке муравьиной тешил песенкой старинной
о влюблённом мураше, о погубленной душе,
а во мне энтузиазма, как в каком-нибудь морже.
Чтоб меня расшевелить нужен резвый шевалье.
Мы могли бы пошалить на полу и на столе.
Сбегай, милый муравей, на Монмартр и Бродвей,
позови ты хоть какого, ради Бога, поскорей!
Потому что мочи нет. Потому что гаснет свет:
а душа моя без света как холодная котлета
не красива, не вкусна, не съедобна и пресна...
Да и жить гораздо проще, если в жизни цель ясна.
сентябрь 2000 года
Одиночное пение.
Немного уже осталось, совсем немного.
И слов немного, и даже людей немного.
Настолько немного, что даже одна пирога
вместит всех индейцев племени Одиноко...
Настолько немного, что капельки водяного
раствора спирта - будет напиться много
тем, кто собрался у моего порога,
чтобы поздравить с праздником Одиноко.
Настолько немного, что к храму местного Бога
тропкою тонкой стала уже дорога,
а к белому рогу последнего единорога
флажок привязан с надписью: "Одиноко".
Чудовище злобно, враждебно, зело жестоко:
толпою давит, уводит стареть до срока
и душу бедную топчет тысяченого
чудовище моё с именем Одиноко.
Свет попадает в лампочку в форме тока.
В каждой минуте времени есть немного
медленного и вялого одиноко...
Лодка моя качается кособоко.
Лодка плывёт по Гангу и Ориноко,
по Миссисипи с Волгой - туда, далёко,
где уже вовсе нет никакого прока
мне прибавлять кого-нибудь к одиноко.
сентябрь 2000 года
Пение спросонья.
Проснулся, а тела нету.
Потянулся к свету,
кнопка щёлк,
торшер мой розовощёк,
а тела всё также нету.
Кентавры ходили к воде.
Пили.
Капли повисли на бороде.
Кони поржали. Люди поговорили.
Душный день совсем обессилил.
Закат был багров и тяжёл к беде.
Ты помнишь, мы были кентавры,
люди к нам шли из колхид и таврий,
из греций светлых, армений хмурых
просить совет у кентавров мудрых.
Всё вырождается. Всё мельчает.
Ноги слабеют. Ветер качает.
Воздух холодный лёгкие режет.
Жеребята рождаются реже.
Будете в городе,
спросите Господа:
скоро ли?..
Впрочем, это другие мифы.
В моде узкие лифы.
Эдип оставляет Фивы.
На шельфе судьбы
удлинились приливы.
Ливия
выиграла у Финикии
в повозки и кони.
Приз (тело Богини)
стоит в пантеоне.
Богиня проснулась утром,
а тела нету.
Сходила до ветру:
"Ветер, ты моё тело не видел?"
"Нет! -
ветер в ответ. -
Тела не видел.
В Таврии тела не видел.
Не видел в Колхиде.
В Греции и Финикии - не видел...
А в Ливии,
слушайте, милочка, в Ливии,
там, где оливы в цвету,
в Пантеоне, где всю красоту
на полу мозаичном,
расчерченном в мелкую клеточку,
ставят на та-бу-ре-точку, -
видел я ваше тело.
Тело
о вас хотело
спросить,
но оно говорить
не умело..."
Богиня в Ливию,
а Ливия заперта.
Все ушли на обед.
Никого нет.
Тело моё проснулось, а меня нету.
Тело стукнуло по будильнику.
Пошло к холодильнику.
Съело котлету.
А меня всё нету и нету.
Собственно, где я?
Во сне ещё бросивший тело,
свободен и самонадеян,
я в Ливии,
я в пантеоне,
прекрасного тела Богини
немного левее.
(Немного левее
бескрайнего моря
пески бесконечной пустыни голодной).
Мы снова кентавры,
где всё человечье - снаружи,
а прочее -
прочее спрятано в мрамор
подставки
холодной.
Почти сумасшедшее пение на берегу моря.
Черта прибоя, чёт и нечет, туда-сюда, а нервы лечит. Судьбы моей орел и решка, играйте мною, я вам пешка! Я пешка вам, играйте мною, скажите честно: что я стою? Но толку нет в одном вопросе. Спросил, монетку в небо бросил: давайте честно. чёт и нечет! Лети!.. Пока! До скорой встречи.
Но только бросил я монетку, Бог превратил её в планетку. Вокруг монетки по орбитке летает фраер на улитке, и шлёт сигнал: "Пора меняться!", и в пене брызги серебрятся, и лунный свет, и всё такое... Как манит этот край прибоя! И я уже не успокоюсь, покуда не зайду по пояс, потом по грудь, потом по плечи в черту прибоя, чёт и нечет.
Войдя, стою, потом ныряю, повадки рыбьи примеряю. Вода нежна, гостеприимна, жизнь хороша, любовь взаимна, плыву, плыву, мой водный путь - глаза закрыв, куда-нибудь. Проплыл буйки и головой пробил границу пред собой. И вот уже экватор мелом начерчен на воде, и телом я чувствую - экватор взят, лишь икроножные болят.
И пусть болят. На дно спускаюсь, пешком по дну передвигаюсь. Вот затонувший пароход, плывут подлодка и подлод, наверное пошли на дело. Торчит из грунта каравелла, акула треплет моряка, бутылка из под коньяка плывёт, качая круглым боком. Гигантский краб поводит оком и машет ножкой на меня, а также прочая фигня, дно засорившая паскудно... Идти по дну ужасно трудно.
Ну что же, снова будем плыть. В гребучесть рук вернулась прыть, был дан ногам незримый велик, но тут из мрака вылез берег и больно стукнулся в меня... Открыл глаза. Рожденье дня восходом оз-на-ме-новалось. Светило только искупалось и на работу собралось, взбираясь на земную ось. Я огляделся, берег данный был кое-где косой и драный, но симпатичный для жилья. И берег этот принял я.
В лесу соседнем есть деревья. В полях окрестных спит деревня. Пойду деревню разбужу, а девы есть, так задружу.
Ответ содержится в вопросе. Я вовремя монетку бросил, я своевременно поплыл и деву в жизни заслужил. Теперь мне будет за заслуги покой и теплота подруги.
Засим - прощайте! Навсегда я закрываю вход сюда.
(сентябрь 2000 года)
Казачья припевка.
Всей станицей выбрали рытьё. Стало им рытьё житьё-бытьё. Батька, перемазавшийся в глине, так сказал: "По всей земле отныне выроем казачее метро!" Кошевые крикнули: "Добро!" Старики чубами покачали. Лишь один казак сидел в печали: ныло поломатое ребро.
Саблей рыть метро - тяжёлый труд. Откопали залежь медных руд, трубы лили, дули в трубы эти, девки пели, танцевали дети, все напились пьяными к утру.
Атаман из шахты выходил. Друга на ладонях выносил. Друг из рук брыкался, выдирался, плакал и усами утирался: "Сабля затупилась. Трудно мне рыть тупою саблей на коне. Ты сильнее... Ты ещё пороешь... Дай мне слово, что метро достроишь..." - друг сказал и хрустнуло в спине.
Замотал башкою атаман, принял от хорунжего стакан. Выпил и полез обратно в яму, поминая злобно чью-то маму. Ох, как атаман со злости рыл! Словно это экскаватор был. Ну, а казачки - за атаманом... И перед великим океаном из крутого берега они, вскрыв клинками щебень и гранит, вышли к самым отдалённым странам.
Видят казачки, американ виски наливает им в стакан. Хочет обмануть, по роже видно... Казачкам конечно же обидно: вырыли метро, а он "Куплю!".. Атаман воскликнул: "Зарублю!" Ну, и зарубил Чего же боле? И пошли гудеть на вольной воле, скинувшись, как надо, по рублю.
Всюду, где прошло метро теперь - не звереет больше лютый зверь. Усмирилась всякая стихия. Велика подземная Россия: всё её обширное нутро казачки пустили на метро. Да и прочих стран не пощадили. Их следы в Париже находили, в Африке и Греции - везде. мир к подземной приобщён езде... Сел в Твери. Сошёл на Пикадильи.
Кстати, есть ещё один сюжет. Нынче на планете места нет, где бы медных труб не знали люди.... Впрочем, мы беспамятных не судим. Дай им Бог здоровья тыщу лет.
(сентябрь 2000 года)
Корпоративное пение.
Для души и для свободы лодки строил Хейердал и, пересекая воды, что-то в небе увидал. Это был объект двенадцать триста восемьдесят пять. Надо было постараться тот объект не увидать.