Беркович Михаил Фадеевич : другие произведения.

Derevny

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

Деревня Яркое августовское солнце еще висело над горами, освещая черневую тайгу, раскаляя простынувшую за ночь, полудикую эту, густо всхолмленную территорию. Старые избенки жались к горам, словно неведомые существа, разлеглись, принимая воздушные ванны. По ярко-синему небу плыли стада лохматых кучевых облаков, посылая на землю прохладные, серые тени... Рабочий день завершился, и люди потянулись с рюкза-ками, мешками, огромными сумками к "железке" - желез-нодорожному магазину, словно муравьи, стекались к месту приложения сил. Был в деревне и другой магазин - лесп-ромхозовский, который по непонятной причине обошелся без клички. Люди шли из разных логов, улиц, заимок к святая святых деревенской жизни. Деревня расположилась на средневысоких горах в полутора сотнях километров от крупного металлургического центра. Ее нехитрые строения уютно расположились на склонах, в распадках. Вся она вытянулась вдоль железной дороги и небольшой горной речушки, трудолюбиво обкатывающей на шумных своих перекатах многовековые глыбы камней. Над деревней сияло синевой не совсем еще отравленное небо. Оно еще производило впечатление чистого, поскольку дымы агломерационных фабрик, коксовых, мартеновских и доменных печей сюда не доползли. Но иной раз откуда-то издалека, обрушивались какие-то ядовитые туманы. Люди не ощущали на себе их пагубного действия, но на следующий день погибала картофельная ботва, и мужики оставались на зиму почти без картошки. Они не представляют себе жизни без нее. И все-таки здесь природа значительно чище, чем в любом сибирском городе. Но людей влечет сюда не экология. Все так просто, хоть плачь: в другом месте они выжить не смогли бы. А иным и податься-то некуда. Многие прошли сквозь железное сито ГУЛАГа. И теперь доживают свой век в глухомани. Работают - кто, сколько может и хочет, едят мало, пьют и курят - много. И очень зло поминают японского бога. Часто - без повода. Большинство из них мало отличается друг от друга. Почти все числятся за каким-нибудь производством, все, за редким исключением, держат домашних животных. Тем и кормятся. Потому что зарплата не рассчитана даже на прожиточный минимум, как в послевоенном колхозе... Мало того, что почти каждый от получки до аванса жить не в состоянии, так еще и постоянный дефицит продовольствия вынуждает их выстаивать длиннющие очереди у прилавков магазинов, чтобы вырвать что-нибудь съестное. Вон Тонька Желтова тащится. За спиной пустой рюк-зак, за руку держится старший сынишка Сашка, а за юбку - трехлетка дочка Любочка. Тонька назвала дочку именем любви, о которой сама представления не имеет. Тоньке легче, чем другим, она - элита. И не какой-нибудь там директор школы или начальник станции. Тонька - завмаг, то есть человек с большой буквы! - Мам, - пищит тоненько Люба - сыкалатку хацю-у.. - Цыц, проститутка, - рявкнула Тонька, - сказала не-е-ту! Но разве урезонишь ребенка так просто! И девочка хнычет, канючит. Тонька - существо легко ранимое, к тому же взрывное. Врезала тыльной стороной ладони по детскому лицу, девочка взревела, но вскоре умолкла, ура-зумев, наконец, что у мамы нет шоколадки, и потому ничего, кроме оплеухи, не выпросить. Два соседа - шестилетний Минька Рубцов и тридцати-семилетний Федька Чомбе плетутся из Мыльного лога друг за другом. У Чомбе, получившего такую кличку не столько из-за смуглости, сколько из-за красоты обличья, вся жизнь осталась уже за спиной. Все, что ему было предначертано на земном пути, он успел свершить: родился, закруглил образование (три класса), женился, родил сына, отсидел четыре срока подряд (в общей сложности двенадцать лет), развелся с женой. И осталась у него единственная незавершенка: водку выпил еще не всю. Из-за нравственной и физической красоты Федька, как мужчина, долго оставался невостребованным, хотя к женщинам был весьма неравнодушен. Юные девы, купавшиеся с ним в реке, бывало, визжали друг дружке: "К этому не подплывайте - он щупатца!" А что оставалось делать взрослому мужику, если руки у него есть, все иное прочее в полном наличии, а ни жены - ни подруги. Наконец, нашел даму сердца, которая, конечно же, не отвечала его эстетическим запросам, но, куда деваться? Не зря ведь говорят, что на бесптичье и попка - соловей. В казарме, так называли старый барак, жила пяти-десятилетняя вдова Анна. Единственная ее дочь выросла и вышла замуж, став, таким образом, отрезаным ломтем. Работала Анна на железной дороге укладицей шпал. Свободного времени у нее - навалом. Использовала она его столь же продуктивно, как и зарплату: пропивала без остатка. Как-то, с очередной получки, собрался в казарме дере-венский питейный истеблишмент, обсудить некоторые проблемы. Сидели долго. Потому что беседа затянулась. А она затягивалась всегда, когда было что налить. Все сходились во мнении, что жизня пошла не только хреновая, но и наперекосяк. А один отважился спорить против всех, мол, ничего вы не понимаете, потому что жизня у нас хорошая. Ему такого хамства простить не могли и - зарезали.
   Народу за столом хватало с избытком, иди - разберись, кто зарезал? Да никто и не думал разбираться: эка невидаль! Тем паче, что господа истеблишмент и сами того не помнили. И потому мужика похоронили без ненужного шума. И - дело с концом. В той привычной для души тусовке Чомбе положил нетрезвый взгляд на Анну, предложив ей не только руку и сердце, но также место под солнцем, в его сгнившей землянке. Может, без особой радости, но Анна предложение приняла. И ее нетрудно понять: все же какой никакой, а мужик под боком проявляется. По-житейски рассудить - не так уж и мало. К тому же, хоть и дряхлая изба, а все - не казарма. * * * Но вернемся на тропу, ведущую из Мыльного лога к железке. Митька шагает впереди, Федька догоняет. - Здорово! - небрежно бросает Чомбе соседу, - как она - жись молода? - Нисе! - с достоинством ответил Митька. - Газ нисе (надо заметить, что Федькин язык не ладил с некоторыми звуками и потому всегда выдавал слова на ломаном русском), дак и закугить найдетца? - Не-а, я кулить давно блосил, - сказал шестилетний джентльмен. - А-а, - иронично поднял голову вверх многоопытный Чембе, - тада заметано. И он, обогнав, моментально утратившего для него всякий интерес соседа, устремился к намеченной цели: зашибить где-нибудь бычка. Местный интеллигент Гога Резаный, по фамилии Степанов, достоинства не ронял, - за хлебом не ходил из принципу: не для того женился. Полные рюкзаки домой таскали жена Тоня и сын Олег. У Гоги сложилась какая-то неровная биография. В кои-то веки, совсем еще юношей, попал он в липкие объятия ГУЛАГа. Ни за что попал, а сказали, за хулиганство. Хулиганства, конечно, никакого и не было. Просто боксер Гога двинул пару раз в челюсть пожилому соседу. Не сильно. Даже, можно сказать, любя. А соседская челюсть оказалась непрочной и в двух местах лопнула. Вот за такой пустяк и намотали человеку срок. Гога так обиделся на эту правовую шоблу, что после отсидки домой решил не возвращаться, а приехал в деревню по наколке того же самого Чомбе. Парень он был видный, от природы наделенный медвежьей фигурой. Дело ему сыскалось на лесоповале. Но, поскольку образование имел, для здешних мест почти высшее - девять с половиной классов, то, спустя несколько лет, выбился Гога в прорабы и стал строить дома для лесорубов. Первые пять лет Гога Резаный (имел ножевой шрам на правой щеке) пил горькую настолько сладко, что угодил в больницу. С белой горячкой. Осмотрели его врачи, обследовали со всех сторон и сказали, что та рюмка, которую он выпил перед больницей, была предпоследней. Не в этом месяце, и даже не в этом году, а в этой жизни. Деревенскому интеллигенту достало ума сообразить, что с ним не шутят, и последнюю рюмку к себе не допустил. Из чувства самосохранения. История эта случилась с ним не сразу, а уже в тот момент жизни, когда он не только женился на местной красавице Тоне - дочери шорского охотника, но уже в то время, когда она родила ему дочь и сына, с интервалом в четыре года.
   Хрупкая невеличка Антонина имела богатый таежный опыт, могла тропить зайца, лису, знала следы всех зверей и умела их читать на снегу. В дни глубокого Гогиного запоя, она безошибочно находила его в любой избе по следу. И на удивление всей почтенной публики спрашивала, войдя: - Юрочка, у тя права нога болит?
   - А ты почем знашь? - задавались вопросом хозяева.
   - Чего ж тута не знать, - удивлялась вопросу Тоня, - ай я не вижу по следу: припадат на праву ногу. Левый - глыбокий, а правый - помельче.
   Оказывалось, все точно: нога у Гоги болела. Жена хватала его, лыка не вяжущего, и тащила в свою избу: неча по чужим шаландаться...
   Когда Гога с водкой завязал, эстафету подхватила Тоня. Как-то не с руки получалось, чтобы в избе никто не благоухал перегаром. Гога жену отыскивал не так легко, и не умел он ставить диагноз по следу, но зато тащить ее домой ему легче: мужик все же.
   Тоня считалась в деревне женщиной самостоятельной, как никак, семейная. Из горла не пила, в одиночку не пот-ребляла, а все - с достоинством, солидно: с коллегами, шпалоукладчиками, большей частью, с получки, или на обмыв покупки какой, перед праздниками и только иногда - с устатку. А так, чтобы без повода - боже упаси! Что она вам - алкоголичка?
   Гоге, надо сказать, и это не нравилось. И он иногда выговаривал, не потому, что денег на водку жалел.
   -Тонька, - назидательно говорил Гога, - Ты, падла, мне эти свои посиделки кончай. Дома надо пить.
   - А че эт дома-та? Я ж тя не спрашивала где пил!
   - А вот того и дома, - строжился многомудрый муж, - что у пьяной бабы про меж ног - заезжий двор.
   Назидания не помогали. И тогда Гога прибегал к воспитательным мерам. Секретов он держать не умел, и потому вся деревня знала, когда он Антонину воспи-тывал: это у нее прям на морде отражалось. Не то, чтобы уж очень, а по фонарю под каждым глазом всякий раз нашивала... Но все одно Тоньку в деревне уважали, потому что она не побоялась из учительниц уйти в шпалоукладчики.
   Учила она начальные классы. Правда, груз знаний ее не давил: восемь классов за плечами. Но дело не в том совсем. А в том, что в школе на тот момент красивый физрук работал. Гога увидал раза два, что он о чем-то с Тоней балакает, а та ему глазки строит, и вопрос на ребро поставил: или уходи из школы, или убью, стерьву...
   Она ему:
   - Ты че ет - совсем с лузду съехал?
   А он стоит, ноги растопырив - краснорожий, - голову набок наклонил и нахально в глаза смотрит:
   - Знаем, - говорит, - вас, в коротеньких пинжачках: самовар украли и за трубой пришли.
   Она ему про душу, которая чеснока не ела, а он слышать ничего не хочет, а только одно твердит:
   - Гляди у меня, сучка, допрыгасси!
   Что тут скажешь - ушла из школы-то, теперь в желтой одежке ходит, таскает рельсы и шпалы. Зато у Гоги душа на своем месте оказалась.
   С одной стороны - оно, конечно, убытки налицо: и тяжела работа, и авторитет не тот. Одно дело - учите-льница, пусть даже в первом классе, совсем другое - укладчица шпал. Но, с обратной стороны, и прибыль все же есть: зарплата раза в три больше, дисциплинка послабже - можно и выпить. Даже и без закуси - никто худого слова не скажет. Ну, и опять же, мужик ни к кому не ревнует. А к кому ревновать-то - к Вальке толстопузой, что ль?
   Нет, мужики в бригаде тоже есть, и пусть они же-натые, но сила все одно у их имеется. Только не му-жицкая, а питейная. Особливо на шарманку. Нет, как ни крути, а шпалы таскать все одно лучше. Жисть веселее протекает. Вот идут они как-то по деревне в обнимку - тощая Тося и толстая Валентина. Про Валентину эту говорят, будто ее по циркулю делали. От того она вся такая круглая - голова круглая, задница - круглая и сама вся, будто мяч баскетбольный.
   В общем, идут они в обнимку - хорошенькие такие, на душе у них маки цветут, а сами дружно песню поют про мороз, мороз, который "не морозь меня и мово коня". Заливисто так вытягивают: "А вернусь домо-о-ой д на закате дня-а-а, д напою-у жену-у, обойму-у коня-а-а". Красиво поют.
   * * *
   К станции приближается стройный мужчина лет этак пятидесяти. Явно не тутошного покроя. Трезвый, как стеклышко, лицо не только мытое, но даже и бритое, одежда вся отутюжена, словно он не городской беженец, а, как минимум, член правительства, на худой конец, депутат Думы. А на самом деле это - пенсионер, подполковник в отставке, Иван Харитонович Глазьев. Когда-то хорошую пенсию получал. Еще о ту пору, когда городским беженцем не числился. А чего бежать-то, ежели живешь при полном денежном довольствии. Лежи себе на "укушетке" - газетки почитывай, умные разговоры разговаривай да за порядком в доме следи, чтоб все - как в армии. А как Егорушка-то Гайдар около власти очутился, - так и заплакала ревмя глазьевская пенсия.
   Теперь козу купил, кроликов завел, собаку, чтоб ох-раняла избу деревенскую. А сам пошел в школу воен-руком. Жена литературу преподает в восьмом классе. Вот при таком раскладе пенсии стало почти хватать. Иногда к Глазьевым дочка-училка из города приезжает, иногда - внучка.
   А в остальном - скучная пара: ни напьются никогда, ни подерутся. Люди ходят мимо - удивляются: завсегда тишина в избе, ровно на кладбище. Соседи к ним в гости особо и не хаживают: иная кость - городская. Разве что Иван Ботанкин с похмела забредет, не боясь черного глазьевского кобеля. Заходит в горницу и просит выпить. В долг. Я, мол, потом отработаю.
   - Да на хрена ты мне со своей отработкой! - отвечает Глазьев. - И нет у меня водки в доме.
   А Иван - дурак штоль? Так он сразу и поверил, что у здорового мужика избе водки нет! Он же состоятельный - Глазьев! Не голытьба какая. Как же это он так живет, чтобы в избе - ни капли?! Потому стоит себе и стоит Ботанкин, не находит сил уйти без стопаря. Больной он - Иванушка Ботанкин. Шибко больной. Уж два раза лечился по два года в профилактории - ничего не берет. Жену с двумя дочками оставил по этой причине, работать нигде не способен...
   Но у людей такой обычай есть: стоят-стоят, а потом все равно уходят. Вот и Иван из глазьевской горницы таким же Макаром утопал.
   .
   * * *
  
   Следом за подполковником тащится алкогольно оза-боченный Савка Шкурин. Этот - свой в доску. Лет сорок в деревне живет безвыездно. Даже в лагеря не отлучался. А вот так: женился на Марее своей, нарожали они четверых сыновей и одну дочку и, хотя добра не наживают, но живут поживают нормально. Все работают, кроме матери. Та давно на пенсии. Сперва по инвалидности, а после уж и - по старости лет.
   Ближе к семи вечера на перроне собиралось - едва ли не половина деревни. Дежурный по станции передавал, что товаро-пассажирский поезд вышел из соседней станции. Это значит, через пятнадцать минут притопает и - начнется разгрузка.
   Магазин - в двух метрах от перрона. До той поры, пока не подошел поезд, люди свободно заходят в него и выходят, чинно, знатно обмениваются новостями, что-то покупают. Даже печатные слова иногда говорят. Но как только поезд прибывал к перрону, у дверей сразу же начиналась столпотворение. Что такое очередь, в деревне конечно, знали, но соблюдали ее только старые старушки да совсем немощные старики.
   Все остальные лезли к прилавку еще до начала разгрузки, и говорили про меж собой так, словно и не знали никогда печатных слов. Казалось, от избытка японского бога вот-вот поднимется потолок. Но ничего - держался: крепкий был еще - потолок-то.
   Едва открывалась дверь хлебного вагона, Вовка Речкунов вскакивал в него с двумя пацанами, хватал стальной крючок и начинал подтаскивать к дверям алюминиевые ящики с хлебом. Пацаны поменьше по-могали ему. Возле вагона ящики аккуратно складывали стопками по пять, а после отправления поезда начинали таскать в магазин.
   В вагоне с гастрономией работали другие люди, из железнодорожников. Грузчиков магазину не полагалось, и потому вся работа лежала на плечах самих покупателей. Никто им за это не платил, но продавцы одаривали работавших такой льготой, что любых денег стоит. "Грузчикам" товар отпускался без очереди.
   А что такое получить без очереди палку вареной колбасы, когда ее привозят раз в две недели? Или - две бутылки водки, которая случается не чаще чем раз в месяц? То-то и оно! Так что продавцы в "грузчиках" недостатка не испытывали. А в те дни, когда ждали водку или муку, какие-нибудь дефицитные продукты, - конкуренция складывалась не то до японского бога, а и до драки даже.
   Сквозь толпу гвоздь не пролезет, а Вовка Речкунов продирается со своими помощниками:
   - А ну р-разойдись, грязь: г... плывет! - орет во все горло. - Я - из вагона!
   И эта фраза хоть чуть-чуть, но действует. Чомбе сквозь толпу не прошел - по головам добрался до прилавка, и тянет свою десятитысячную бумажку:
   - На двоих, - орет он Антонине Жолтовой.
   - Кто ж эт у тя второй? - интересуется кто-то из зад-них.
   - Вон баба на пегоне, - отвечает Чомбе, лежа на людских головах.
   - Дак я те всех двенадцать своих приташшу, - верещит баба Маланья Березнякова.
   - Ну и ташши, японский бог, - отвечает Чомбе.
   Антонина дала ему десять булок хлеба - на двоих, по-тому что на сегодня норма отпуска в одни руки - пять булок. Минут через десять заголосили задние:
   - Антонина, отпускай по три булки, а то всем не хватит!
   Антонина прислушалась к голосам покупателей, по-тому что вся ее родня ушла с полными рюкзаками.
   - Ты там порядки не станови, - кричит кто-то из пе-редних, - всем - по пять, а нам - по три? Можа, ишо - по полбуханки скажешь? Японский бог!
   - Водка тожа не всем достанется, - мудро рассуждает высокий, рыжий старик, - дак чо ж таперя помирать, али драться?
   - Сравнил хрен с пальцем, японский бог, - взвизгнула толстая бабка, - тута корова ревмя ревет, поросяты визжат, а ен все про водку!
   Так он и прошел торговый вечер в "железке" с матом пополам, с обидами, с разочарованиями. Мужики по - первости-то возмущались: это ж додуматься надо, чтобы хлеб печеный возить на поезде за полтораста верст. Но только, кто ж им виноват. Лет десять назад такая ладная пекарня в деревне работала - куда с добром! Хлеб хороший пекли пекаря местные. Как-то получку обмывали. А когда чего-нибудь обмывают - шибко курить хочется. И не стало по этой причине пекарни. Попервости тяжко было. Первый хлеб из города привезли - люди охали: да рази ж то хлеб? Его с прежним и не сравнить даже! А потом попривыкли, как и к тому, что скотину нужно кормить не зерном, не кукурузой, не комбикормами, а печеными булками.
   Пожалуй, Россия - единственная в мире страна, где свиней печеным хлебом кормят. Вроде бы как льгота такая для хавроний. И все потому, что хлеб стоит не дороже комбикорма. Мужику, во-первых, выгодно скот хлебом кормить, а во-вторых, этот самый комбикорм в деревню привозят раз в пять лет, к самым большим праздникам. Так что - хоть смейся, хоть плач, а хлебцем насущным с хавроньюшкой своей поделись, будь добрым. Не то останешься в зиму и без сала и без мяса. С того и драка в магазине за хлебом-то.
   Просят продавцы, мол, везите больше. В ответ, мол, неча свиней кормить (в городе не дураки живут, все знают). Но сколь ни мудры, а того понять не могут: как только деревня перестанет скот кормить, хоть бы и мятными пряниками, так город без мяса и масла останется. Его и теперь не густо, а то совсем не станет. Но что тут ни говори, а хлебопекарные мощности рассчитывались на людское поголовье, без учета крупного, мелкого рогатого и безрогого скота.
   * * *
  
   Инвалидность Мария Шкурина обрела на работе. С получки. Вечером пили, утром добавляли, а на работу идти надо. Ну и пошла. На бревнотаску свою. Не увернулась от стального троса: он ей левую ногу по коленку и оттяпал. С тех пор на костыли опирается. Правда, часто и без них обходится. Когда переберет - на четвереньках ползает.
   Сыновья у Марии с Савкой - ладные, красивые, но морды у всех с густым сивушным отблеском. И потому ни один не женился. Все при отце-матери живут. Как говорится, в тесноте, да не в обиде. Спят - кто на кровати, кто и на полу. Иной раз к ним в гости дочка приезжает. Времени у нее появилось много: суд лишил материнских прав. За систематическое беспутство и сексуальную необузданность в нетрезвом состоянии. А что ей делать, ежели иначе она не умеет? Судьям разве ж втолкуешь, что ей это состояние с молоком матери досталось?
   Всей семьей работают Шкурины на пилораме. Там, кроме зарплаты, свежесть крутится. В жидком виде. Потому что кому лес на дом напилить, кому еще чего, а правило такое: деньгами не брать! Хозяин обязан поить, пока пилят, вдосталь и когда закончат, тоже - вдосталь.
   Заказ принимался комплексно. Иногда вместе с повалкой леса, доставкой из тайги и - пиломатериала к дому или иному месту назначения. Стройки в деревне не утихают. Кто сарай строит, кто - баню, кто - теплицу, кто - омшаник... Заказов всегда хватает. И потому проблемы жидкой валюты не бывает. Даже, случается, к ним подваливают на заработки алкаши с других производств.
   Командует парадом Савка Шкурин. Он - пилорамщик, ему и карты в руки. Дело начинается так. Заказчик приходит к Савке. Тот уточняет количество работы, назначает цену в литрах (для ориентиру). Тут - никакой точности: водки должно хватить всем. Без вариантов. Потому что другого мерила никто не знает.
   Как-то один городской беженец договорился распилить полкуба леса. За бутылку. Савка с него не заломил, чтоб не спугнуть клиента. Не зная правил игры, беженец сразу отдал свою бутылку. Савка перед началом работы разлил ее на четыре части - по количеству работающих, а через полчаса потребовал еще. Беженец возмутился, мол, как же так, уговор дороже денег и прочие такие умные слова начал произносить. Савка внимательно выслушал монолог, под-нял бригаду и - ушел домой. Работать трезвым (или почти трезвым) он не умел.
   И пусть все заказчики (как местные, так и городские беженцы) хором удивляются, как Савке удается управлять пилорамой, когда уже ноги не держат, - это их дело и их право. * * * Марк Гольдберг был, единственным евреем, которого занесла сюда нелегкая за всю историю деревни. Купил домишко перед пенсией и стал наезжать по выходным. Домишко сразу же обчистили: позабирали одежонку кой-какую, рыбацкие принадлежности. А что там еще можно было взять? Но Марк вскоре понял, что это не имеет никакого значения, ибо нрав местной интеллигенции таков: ежели стоит изба, а хозяина в ней нету, то ее необходимо проверить: вдруг он забыл чего?
   И вскоре уяснилось, что здесь нужно жить постоянно. А пока это не получается, замок на двери вешать не следует: ни замков, ни дверей не напасешься. И он, как только вышел на пенсию, взял жену, собаку и поехал насиживать место городского беженца. Теперь вместе со всеми торчит часами у дверей магазинов: то за хлебом, то за сахаром, то за солью - за всем тем, за чем в России - всегда очередь. При этом никто ему не выкает, но и не тычет в нос его еврейством. До поры до времени ему казалось, что об этом тут никто и не догадывается.
   Но он оказался не прав. Про евреев тут знали. Идет как-то Марк мимо погрузки. Грузчики о политике заговорили. Мол, правительство какое-то смешное: все твердит, что о народе печется, а жить с каждым годом хуже.
   - Да эт все ивреи выделывают, - сказал Рыжий Толька, сидя верхом на смолистом пихтовом хлысте.
   Гольдберга слегка покорежило от этих слов. Он оста-новился у вагона, дернул легонько рыжего за свесившуюся ногу: - Толь, ты где такую жидкую хреновину достал? - А чо? - не понял Рыжий.
   - Ты мне скажи: хоть одного живого еврея видел за свою жизнь?
   Рыжий озадачился на минуту и сказал искренне, как на духу:
   - Не-а. А на хрена?
   - А чего ж ты на них бочку катишь?
   - Дык все говорят, што хитрые и работать не хочут.
   - Толь, - спокойно сказал Марк, - посмотри на меня внимательно.
   - А че на тя смотреть? - удивился Рыжий.
   - А то, что я - первый на твоем жизненном пути еврей.
   Глазенки у Рыжего от неожиданности забегали. Потом уставились на Марка, вроде бы выискивая отличительные признаки, Но, очевидно, не нашел и растерянно брякнул:
   - Иди ты?
   - А чего тут "Иди ты?" , у тебя как фамилия?
   - Ткачев, - сказал Рыжий.
   - А у меня Гольдберг. Ты русский, а я - еврей. Только я никого не обхитривал, а вкалывал всю жизнь, как тебе и не снилось.
   - Значит ты не еврей, - нашелся Толькин напарник Вовка Столетов. - Бывают и хороши ивреи, но мало.
   Вовка тоже был парнем местным. Ничего о евреях он знать не мог, зато был слегка наслышан.
   - Евреев хороших мало, а русских много? - ввязался Марк в дурацкий разговор.
   Вовка прищурил левый глаз, нос от напряжения мысли сморщился. В голове его началась короткая, но тяжелая умственная работа. Не злой он - Вовка, просто не умный: все болтают и - он туда же...
   - Да не-а, - сказал, наконец, - тожа г... хватат. Токо я - чо, я ничо, японский бог. За чо купил, за то продал.
   - Ишь ты - купец какой! - засмеялся Гольдберг, и пошел своей дорогой.
   * * *
  
   Толька Ткачев до знакомства с Марком в жизни успел кое-что свершить. Завел, например, жену с сынишкой (дочку уж постарался - сам смастерил). Дочка подросла до десяти годов, а сыну уж лет пятнадцать стукнуло, басом заговорил.
   Много лет Толька был вальщиком. И по лесу, и по ба-бьей части. И потому долго не решался жениться. В конце концов, остановился на дочке механика Валентине. Хоть она и с готовым приплодом, но красивая баба, крепкая, а, самое главное, работает в магазине. Свежая бутылка всегда в избе крутится. Да разве ж только бутылка! Все продукты, о каких в деревне никто и не слыхивал, - у Тольки Рыжего завсегда имеются. Не раз видели, как он на отцовом коне ночами рейсы из магазина до избы делает. Что-то ж возит?!
   А так он, конечно, - человек, как человек. Одна беда за ним числилась: не умел деньгами пользоваться, а часто покупал, что ему и не нужно совсем. Как-то в магазин три мотоцикла с колясками прибыли. За ними хвост выстроился - в полдеревни. Вот он и взял свою Валентину за дойки: давай и - никаких гвоздей.
   Та, у виска пальцем крутит, мол, ты никак с рельсов сошел! Мол, не в банке работаю - в магазине. Но он ровно глухой сделался: "Знать ничо не знаю, а штоб матацикал был!" И японского Бога добавил. Взяла - а то как же? Без денег взяла: постепенно вкладывать будет. А он оказался ненужным.
   Сел Толян как-то на новый-то мотоцикл "Планета-4"- красавец, светло голубой масти, глаз радует, и - поехал за грибами. Поставил "Планету" на таежной поляне, а сам подался собирать грибочки. Много набрать не смог: видимость плохая была, в глазах двоилось. Он уж и на четвереньки опускался, чтоб лучше видеть, но не помогло. Вышел к дороге, а "Планеты" след простыл. Не может найти - хоть убей. Одна тайга знает, сколько он про японского бога слов сказал - ниче не помогло!
   Отправился домой пешком. Ну, и говорит любимой жене о постигшей утрате. Правда, Валентина не сразу поняла, что произошло, потому что говорил Толян ну очень уж нер-раз-бор-рчиво. Бросила баба все дела, схватила мужика за шкирку, говорит, поехали вместе искать. Запрягла свекрова коня в двуколку, посадила своего шалопута и - подались. Может, и нашли бы, но рыжий не мог вспомнить не то, чтобы место, где оставил "Планету", но и направление, в котором поехал.
   - У, вражина! - ласково сказала Валентина мужику и нежно потрепала его по щекам, а потом еще и по загривку добавила. Массаж такой.
   Короче говоря, оказался мотоцикл совсем не нужным Толяну, ибо он больше никогда о нем не вспоминал. В другой раз собаку купил. Как-то приехал из города охотник с лайкой. И такая выдрессированная собачоха была. Ну, как человек, - все понимает, любую команду выполняет. Недели через две привел Толян домой на веревке взрослую собаку и стал кормить и требовать: "Сидеть!", "Голос!" и прочее такое. А она плевать на него хотела.
   Решил Толян, время свое сделает, и пошел с собакой в тайгу. Назад вернулся один. Местный мудрец Родион Еф-ремович Птицын его дураком назвал: кто же это покупает взрослую собаку! Она ж никогда твоей не станет. Оказа-лось, и собака тоже не нужна была: больше не заводил.
   Надоело Толяну жинкино ворчанье: "У других баб мужики, как мужики, а у меня кобель сплошной! Токо одно и знат. Хучь бы баню штоль срубил. На нашу смотреть - от людей стыдно, вроде и не в тайге живем, леса добыть негде."
   Пошел Толян к лесничему, выписал двадцать кубов де-ловой пихты, свалил, притащил к Савке Шкурину, распи-лил, и - домой пиломатериал привез. На все про все ушло у него две недели. И все это время был он счастлив, по-тому как пил вдосталь и баба не ворчала: как-никак мужик делом занят, а без бутылки в деревне какое ж оно - дело!
   Плотницкое рукомесло Толян знал. Баню решил сде-лать хорошую, с теплой раздевалкой. Взялся с охоткой. Сама не своя от радости ходила баба. Вроде на ум мужика наставила. А то ведь совсем обленился. Прилипла к нему какая-то дурная притча - не притча, побаска - не побаска, сидит днями и язык наламывает: "И опять не будем пить, будем денежки копить. Вот накопим рублей пять - купим водочки опять. И опять не будем пить..." Это как про белого бычка.
   Зато мужик при деле: не хухры-мухры - баню строит! А он работает-то работает, а про свое не забывает. Пусть читатель ничего худого не подумает: На Вальку он не зарился, ему ба водка, а лучше, - спирт. И Валька по этой части супружеские обязанности выполняла, как часы.
   Вот сруб готов, стал Толян пол ладить, доски постру-гал, лаги поставил. А тут на обед Валька приехала. Бутылку водрузила на стол. Толян (дело привычное!) налил - выпил, налил - выпил, ладонь об ладонь потер и - опять налил - выпил. Валентина ему и говорит, мол, оставь на вечер, всю-то не выдувай. А он ей резонно отвечает, мол, неужто последнюю привезла?
   Поворчала, поворчала, да и успокоилась. Толян же всю бутылку оприходовал, и так ему захорошело, что работать желания совсем не стало. Пошел он в новую баньку, где ароматно пахнет свежей пихтовой стружкой, прилег прям на полу, закурил сигаретку и вздремнул. Проснулся от того, что шибко горячо стало. Повезло: обжегся, а могло бы и дымом удавить. Окурок-то упал на стружку, она и загорелась. И не потому жалко, что у Толяна волдырь ожоговый во всю правую руку, - баня сгорела до тла. Был бы без опохмелки, он бы сумел затушить, но голова гудела, а руки и ноги не слушались.
   Соседки успокоили Валентину, мол, повезло тебе, мог бы и мужик сгореть. Она, конечно, от этих слов ус-покоилась, но подумала про между прочим, уж лучше б мужик сгорел, а баня осталася. Достал он ее в тот миг до печенок. Тут может быть и такое соображение: не ндравится мужик - гони его в шею, живи одна. Но это соображение не для Вальки, потому что Вальке пуще всего нужна была совсем не дневная работа Толяна, а ночная. Без ее она жить не умела.
   Вот потому и терпела все, и сено сама косила, и ски-рдовала, и после коров стайку убирала, и искала по всей деревне закутившего Толяна... Куда бабе податься: нынче трезвых мужиков - по пальцам посчитать можно. Да, потом, - поди - проверь, может, они и не мужики совсем. А хоть и мужики, все одно Валентина их не жалует. Попадется жмот какой-нить, начнет кажну копейку считать, дак уж лучше пьянь перекатная...
   Вон Леха Колотов, механик леспромхозовский - водки в рот не берет. Дак от него простоквашей, ровно от грудного дитяти пахнет. Нешто это мужик! Хотя, у кого какой вкус. Ритке, женке Лехиной, нравится.
   * * *
  
   Леха Колотов был одним из немногих в деревне, кто жил "не так, как все". Он слыл мастером на все руки по части ремонта любой техники - от бензопил, автомобилей до пилорам и насосов. На участке его ценили за то, что обеспечивал работу оборудования. И потому решили построить ему дом, чтобы был самым лучшим в деревне. Естественно, за счет леспромхоза.
   Технорук лесопункта Иван Петрович Завозин, вызвал Колотова и сказал:
   - А что, Леша, если построить дом на две семьи: для тебя и для мово Кольки? Строить будет легше. Ни в чем не будет отказа.
   Леха сразу смикитил, что это ему выгодно и пред-ложение принял. Через два дня Колотов и маленький Завозин показали Гоге-прорабу место будущей застройки и тот, отмерил рулеткой габариты дома, забил в нужных местах колышки. Назавтра по этим колышкам должны начать копку фундамента. Вечером маленький Завозин переставил колышки так, как это ему виделось, и - дом увеличился в размерах почти на треть.
   Когда залили фундаменты и положили первые венцы, на объекте снова появился Гога. И удивился:
   - Что-то великоват дом получается...
   Взял рулетку, снова все перемерил и заорал на всю деревню, мол, кто-то самоуправничает. На что технорук спокойно возразил:
   - Сам мерил, а теперь пылишь.
   Спорить с начальством - что против ветра сикать. Гога сник, но все ходил и ворчал, втихую. На это никто не обращал внимания, и дом рос не по дням, а по часам. Потому что леспромхозовская пилорама работала только на него. Что напилили - Коля Завозин немедленно тащил на стройку. Потому что Коля - тракторист.
   Однако публика в деревне зашипела, мол, хорошо быть начальством или даже сыном начальства. Гляди-ка, какие хоромы закладывают и никого не боятся. Насчет хоромов - оно, конечно, слишком сильно сказано, но ведь все познается в сравнении, в деревне же самый большой дом - 8х8 метров, а тут на каждую семью из трех человек заложили девяносто квадратных метров.
   Все поохали, поахали, да и сникли. Только Федька Чомбе сказал как-то, сидя с дружками за пузырем:
   - Нехай стагаютца, нехай стгоют. Как закончат - кгасного петуха пушу.
   - Ну, люди, ну, люди, - узнав об этом заудивлялся Завозин-старший, - до чего ж завистливые! Ну, хочешь иметь просторную избу - бери да строй. Али в тайге леса мало?
   - Но ты ж за счет леспромхоза, - мягко возражал Гога.
   - А тебе како дело! - оборвал его Завозин, - может, тожа завидки берут?
   - Наглеть не надо! - сопротивлялся Гога...
   Технорук сильно серчал, но стройка шла темпами всесоюзной, ударной, да еще и комсомольской. Технорук Завозин момент времени чуял носом, знал, что никто с него теперь уже и не спросит, и действовал по принципу: пусть говорят - зря не скажут!
   * * *
   Вечером у Гольдбергов на подворье появился Петр Фомин. В июльский зной он целыми днями пропадал на покосе и задерживался там до позднего вечера. Нынче Петр вернулся с покоса раньше обычного, его донимали проблемы пасечные.
   В легкой синей рубашке-распашенке, в защитных штанах, фуражке-сталинке, худощавый, но крепкий, словно гриб-боровик, - он пришел задами, перелезая через ограды.
   - Сусед, - сказал, - у тя станочки есть. Смотрю, ты по дереву мастак. Вон кролям каки клетки сварганил. Можа, сделашь мине нескоко ульев? Заплачу!
   Гольдберг любил работать с деревом, но ульев никогда не делал и прямо о том сказал Петру.
   - Вот если б у меня было несколько ульев, чтобы разобрать, можно было бы и попробовать.
   - А на че тебе их разбирать? Ты приди к мине. Их разных - полно, увидишь, а потом и сделашь. Можно и прям щас пойтить.
   Марк согласился, и - они пошли к Фоминым. Возле бани стояла стопка старых, полусгнивших ульев разных размеров.
   - У меня, - сказал Петр, - все домики токо додановски. Других не держу: привык к им.
   Марк перебрал несколько ульев, внимательно раз-глядывая каждый. Все они - самоделки, каждый сколочен на свой манер.
   - А что заводского нет ни одного? - спросил Марк.
   - Да нашто они тебе? И ети хороши!
   - Ладно, - вздохнул Ройзман, - попробую.
   - И сколь это будет стоить?
   - Да брось ты, Петр, вот сделаю один, тогда и пого-ворим.
   - Пущай так, - согласился Фомин,- я могу молоком, маслом, мясом и медом - чем хошь рассчитаюсь.
   Марк ушел. Вслед за ним снова заявился Фомин, при-нес материал для улья. Это была пятиметровая пихтовая доска пятидесятка, очень широкая и высушенная, как по-рох. Гольдберг вынес с веранды настольный дерево обра-батывающий станок. И они начали вдвоем с Петром стро-гать доску, Работа не предназначалась для настольного станка, тут необходим мощный рейсмусный, но где ж его взять в деревне?
   Когда доску построгали, Гольдберг взял угольник, ру-летку и разметил детали будущего улья - передняя и зад-няя, боковые стенки, дно. После разметки они раскроили доску, и - Петр ушел. Остальное Гольдберг доделал сам.
   На следующее утро он пошел к Петру, взял у него тесину на крышу улья. Часа через два улей был готов и выглядел вполне симпатично. Так оценил сам мастер. Он же и определил, что при его таком техническом оснащении может делать три улья за два дня.
   Петро осмотрел первую работу, остался доволен и стал носить к Гольдбергу остальные доски и тес. Когда был готов третий улей, Фомин забрал два, а третий велел поставить за избой Гольдбергов на колышках. Вечером он явился с дымарем, роевницей, закутанной в тряпицу. На голове его розовела густая сетка-накомарник. С собой он прихватил рамку с пчелиным расплодом и две - с разработанной вощиной и медом.
   Петр положил на землю роевницу, поставил аккуратно рамки в улей, потребовал у Людмилы плотную материю на положок, закрывающий рамки, разжег дымарь, открыл роевницу и начал ссыпать из нее пчел в улей, изредка поддымливая.
   - Ну вот, - сказал он, - это тебе в щет оплаты. Будет у тебя свой улей.
   - Да зачем же он мне? - удивился Марк Семенович, - я в этом деле полный дундук.
   - Ниче, у тя грамотешки поболе моёва. Я управляюсь и ты управисси. Попервости помогну.
   Итак, на старости лет стал Гольдберг пчеловодом. С его помощью Петро заменил почти бесплатно двенадцать ульев на своей пасеке и теперь мог несколько лет чувствовать себя спокойно. Марку он принес еще один рой, да еще один тот купил у него по дешёвке. И стала небольшая пасека. Пришлось заводить все оборудование: дымарь, сетки, вощины, медогонку и даже лекарства для лечения пчел от клеща.
   Как бы там ни было, а в первый же сезон Марк на-качал с трех роев двадцать пять килограммов меда и был бесконечно счастлив: освоил азы нового дела.
   * * *
   Деревенский мудрец Родион Ефремович Птицын в молодые годы оседлал паравоз. Много лет ездил кочега-ром, помощником машиниста, а потом и машинистом. По выходе на пенсию с дальним прицелом построил себе новый дом - в самом центре деревни. Место выбрал такое, что теперь ему никуда далеко бегать не надо: все под рукой - оба магазина, оба медпункта (железнодорожный и деревенский), лесхоз, контора леспромхоза...
   Держит Родион Ефремыч корову, два десятка кур, двух свиней каждый год колет и - десяток семей пчел. Живет не натужно и не бедно, пенсии стало хватать, даже двум дочкам, живущим в городе, помогает. Водку старается не пить: дорого. Разве что на шарманку, а так - только медовуху, она у него бесплатная. Правда, голова потом болит, но эта беда не так уж и велика. Особливо, если есть чем похмелиться.
   Человек медлительный - Родион Ефремыч - был склонен к неторопливым размышлениям. От природы наделенный вдумчивой наблюдательностью, он иногда днями засижи-вался на своей завалинке, соколиным оком оглядывал де-ревню и всех прохожих. От этой давней привычки в го-лове скапливалось много наблюдений. Когда от избытка поднималось давление, он часть выпускал: срабатывал предохранительный клапан, как в паровозе, чтобы белая голова не лопнула.
   - Ну вот, - начал он без подготовки, завидя Марка, - Рази ж из ее выйдет человек!
   Такая манера говорить: не надо ничего объяснять, потому что умный человек и так догадается, А Марка Родион Ефремыч в дураках не числил.
   - Ты про кого?
   - Да как же про кого! - нахмурил седые брови Птицын, - вон про ту сучку!
   Он кивком бороды показал на четырнадцатилетнюю Нинку Супцову.
   - Гляди-ка - папиросы сосет - из рота не вынимат, с мужуками спит с девяти годов, в школу не ходит, пьет не хуже нас с тобой. А где деньги берет? - Замолчал он в ожидании ответа на вопрос, но поскольку Марк ничего не сказал, подвел итог:
   - Вот то-то ж! Ворует сучка, по дачам лазит, кто чего не так поклал - все к рукам липнет. А по мужской части у ее с Анькой Козиной кункуренция, - кто больше захватит.
   - Тебе-то до нее какое дело? - холодно сказал Марк, не понимая его возмущения - Таких сейчас столько по-развелось, что уж люди и удивляться перестали.
   - Все одно - худо! - резко возразил Птицын и прис-тально поглядел на собеседника некогда голубыми глазами. - Людей жалко, она ж не у коров и лошадей ворует, проституцией не с кобелями заниматса. Вот то-то ж! А ежелиф таких много, то скажи мне, мил человек, жисть-то середь их кака будет?
   - А чего ты теперь спрашиваешь? Тогда и надо было шум подымать, когда первый стакан водки выпила, первого мужика принимала, из школы ушла, а теперь - чего ж после драки-то.
   - Так-то оно так, - нехотя согласился Птицын, - токо где ж отец-от с матерей были, школа где была?
   - Поди теперь и спроси. А они ничего не делали, потому что знали: Птицын с них за это не спросит.
   Старик не стал продолжать разговор. Что толковать с заумным типом. Вбили ему в голову, что рабочий человек - хозяин страны, мол, возникай, требуй, а где они теперь - возникальщики да требовальщики, в каком краю косточки гниют - на Магадане, в Воркуте? Ну, Марк, ну, Гольдберг!
   Он еще долго бушевал, возмущался, а потом заговорил о проблеме с совершенно неожиданной стороны:
   -- Дурна она была наша советска власть. Лагерей понастроила, едва ль не весь народ через их пропустила. Они домой-то возвернулися, и давай тута жить, ровно в лагере. Ить все такия, что по три-четыре раза там бывали,
   Он помолчал немного для накопления духу, заложил в ноздри табаку, чхнул раза три и продолжал:
   --Да ты на нашу деревню глянь. Она - тот жа лагерь, ток конвою нетто да колючки-проволоки. Все по-блатному говорят, чифирь потягивают, водку ведрами глушат. Эхма! Нельзя так с народом-то, ой, нельзя!
  
   * * *
  
   А Марк, в свою очередь, размышлял о странности деревенского люда. Раньше, живя в городе, он и не подозревал, что такие существа живут с ним на одной планете, даже совсем рядышком.
   Приехал он осваивать только что купленный дом. Идет мимо зарослей цветущей черемухи. Аромат от нее повис над всей деревней - обалдеть можно. Небо чистое - ни облачка, птички щебечут, кузнечики стрекочут, кажется, сам воздух звенит... А на дороге стоит дама, годов этак сорока от роду. Невеличка, чернявенькая с чуть заметной сединою. Нос - картошкой, губы - бантиком, на попке джинсовая юбчонка, на плечах голубая ситцевая кофточка - расстегнутая чуть ли не до пупа, и надетая на голое тело, без лифчика. Из кофточки дыни-титехи вываливаются.
   Стоит, значит, дама посреди дороги, широко расставив ноги, обутые в галоши на босу ногу, и уголья глаз прямо в Марка воткнула. Только он поближе подошел, она и говорит:
   - Здорово! Одолжи двадцать пять рублей? - она склонила круглую голову на левое плечо и, чтобы отрезать Марку путь к отступлению, быстренько добавила: - До вечера.
   Марк, конечно, был нежно тронут такой открытос-тью, такой простотой нрава, но все равно несколько подрастерялся. Может, оттого, что не сразу определил свою линию поведения. В самом деле, что ответить? Сказать, что нет денег, но с какой стати нужно врать? Объяснить, что посторонним взаймы не дает - слишком банально, да и дама не поймет.
   Но он все-таки определился:
   - Мадам, вы меня видите впервые. Неужели у вас нет ко мне иного интереса, кроме денежного?
   Дама не нашла, что ответить, но сразу сообразила, что столкнулась с каким-то заумным типом, повернулась и подалась куда-то вглубь деревни. Даму эту звали Анной Кузиной. Она была соломенной вдовой Михаила Иваныча Кузина, в городской жизни - плотника, а теперь подсобного рабочего из бригады Савки Шкурина.
   Минька Кузин в юности обещал многое. Быстро обрел специальность, любой сруб мог соорудить и вообще, любое дело в руках его спорилось. Но потянуло дурака в город с молодой-то женой. Здоровый, умелый мужик, размышлял про себя, какого хрена грязь деревенскую месить, когда можно в городу жить со всеми удобствами. Приехал поступил в домоуправление. Кому - дверь починить, кому - окно новое сделать. В общем, живое дело со свежей копейкой. И непорочный до того Минька Кузин стал попивать поманенечку. Сперва, с дружками, а послее и Анку свою приучил в рюмку заглядывать, чем большую промашку допустил.
   А надо сказать, что к тому времени у супругов сынишка родился (Колькой звали), даже до трех годков вырасти успел. Жизнь их богатой не назовешь: какая там зарплата - в домоуправлении, а левых денег на водку хватало не всегда. Анна же пристрастилась к водочке всерьез и, как потом оказалось, надолго. Как-то пришел вечером Минька домой, а жонка его с соседом за столом сидят, лыка не вяжущие и почти нагишом.
   Спохватился после того Кузин, бросил работу и воз-вернулся в деревню. Но поздно, оказалось. Анна-то перестала быть только его женой. Стала она женщиной коммунального пользования. Ставь бутылку - и хучь ложкой хлебай. Баба смазлива, несмотря, что росточком не взяла, но место свое в деревне нашла - без клиентуры не сидела. Бивали ее семейные бабоньки, но то - издержки профессии. А уже с годами перешла Анна на преподавательскую работу. Частным образом: учила сексу всех начинающих деревенских хахалей. Редко какой молокосос не прошел через ее школу.
   Минька ее из дому выгнал, но она не затужила, ушла вместе с сынишкой к молодому деревенскому дебилу Антошке Семенову. Дурак в школу не ходил, из первого класса ушел, потому что счет и письмо оказались для него недоступными вершинами. Но Анне что - ей ведь не ум нужен, а все прочее у Антошки имелось, как говорится, в наличности. Кроме денег - дом, огород, в доме какая-то меблишка...
   Минька Кузин не совсем порвал с Анной. Регулярно платил алименты, иной раз и выпивать случалось вместе, а когда удавалось много водки раздобыть - пили втроем: Антошка, Минька и Анна. Так потом и спали вповалку - все вместе (без глупостев).
   Однажды с Колькой Кузиным казус случился. Пришел в школу, а его окружили дружки-одноклассники и давай рассказывать, как вчера в бане Шкуриных Колькина мать их обслуживала. И хохочут-хохочут, дураки. Был бы Колька здоровым парнем, он бы им морды набил, но что он мог сделать - от горшка два вершка - в свои неполных шестнадцать?
   Он, конечно, сделал, только не с ними. Пришел домой и маманю свою подверг воспитательной мере. Воспитывал ногами и приговаривал, что она проститутка, что ему из-за нее стыдно в деревне от людей. Пришел домой Антошка, увидел бабу всю в синяках и пошел искать пасынка, чтобы доступными средствами объяснить ребенку, что маму бить низя. Нашел среди дружков, дал одну затрещину, а вторую не успел: дружки набросились на здоровенного Антошку - едва ноги унес. А Колька потом две недели у отца жил.
   Минька ворчал, допытывался у соседей: за что же он плотит алименты, ежелив сын у его живет. Пущай Анна отдает алименты. Но - куда ж денется - кормил, чем бог послал. Он же в избе появляется и - "папа"- говорит. Ходили вместе на рыбалку, за черемшой в тайгу и - не померли. Через две недели к Кузиным пришли Анна с Антошкой, мировую бутылку принесли, выпили и - пошел Колька опять жить к матери с отчимом.
   Что про них еще сказать? Никто никого не перевоспитал. Колькины дружки, правда, смеяться перестали, пообвыкли. Анна по чужим баням шастать не перестала, потому что шибко хотелось выпить. Колька тоже не перестал воспитывать маманю, но черт ее воспитает. И вообще никуда не годится, чтобы дети воспитывали родителей: очень много методических ошибок допускают...
   * * *
  
   Начальником того участка, где работал Шкурин с сыновьями, был Сан Саныч Морозов - типичный такой русский мужичина-красавец - в свои пятьдесят с небольшим. Выше среднего роста, хорошо сложен, с правильными чертами лица, пшеничной, густой шевелюрой и синими, как небо, глазами.
   История его простая. Учиться не захотел, стал трактористом, но десятилетку все же окончил. Работал себе на тракторе, пил только изредка, и сперва легко мог отказаться. Вот начальник участка засобирался на пенсию, а замены ему нет, чтобы с дипломом. А ведь участок без начальника, словно рыба без головы. И Поставили временно Сан Саныча. Как раз кончилась делянка на участке - выработали. Поехал Сан Саныч в городской лесхоз выбивать новую. Два дня с начальником лесхоза посидел в ресторане и - выбил. Наверху отметили эту его организационную способность и - назначили постоянно.
   С тех пор с делянками проблем совсем не стало. Правда, Сан Саныч пить меньше не стал. Хотя и немного - три-четыре раза в год. Всего! В общем, без пяти минут трезвенник. Только теперь сам остановиться не может.
   Женился Морозов на медичке Василисе, она заведует медпунктом у железнодорожников. Степенная такая добродушная особа, с авторитетом - депутат райсовета, весом больше центнера и два ведра в бюстгальтере. Сан Саныч жену бережет, зарплату пропивать не смеет, пьет исключительно за счет деревни. Кому его трактористы дрова подвезут, кому уголь, лес из тайги... Без разрешения Сан Саныча ничего этого не делается.
   Весной, когда мужики из тайги дрова возят, заявляется Сан Саныч к какому-нибудь потенциальному клиенту. Под вечерок. На своих двоих. А уходит ближе к ночи. На своих четверых.
   Как-то весной, Марк выписал пятнадцать кубометров березняка на корню. Взял свой "Урал" - бензопила такая, - сел в трактор к Толяну Степанову - гогиному однофа-мильцу и поехал на делянку. Целый день работал, свалил тридцать стволов, и - едва ноги волоча, приплелся домой.
   Вечером, еще стемнеть не успело, услышал лай своих собак. Глянул в окно - Сан Саныч плетется, неторопливой такой, вальяжной походкой. Аккуратно одетый, при черном галстучке на белой рубашке, в костюме стального цвета и распахнутой москвичке. Бобровая шапка - на макушке. Холодно еще было.
   Марк был дома один, жену отправил в город получать пенсию, с внуками повидаться. Так что принимать незваного гостя придется самому. А гость идет, не обращая внимания на бешеный лай собак, открыл калитку, вышагивает по дорожке к избе. Вышел на крыльцо - встречает.
   Так же неторопливо Сан Саныч вошел в избу, встал у порога - стеснительный такой, неловко ему, мнется, жмется...
   - Здравствуйте, вашему дому, - сказал.
   - Проходи, Саня, гостем будешь.
   Лицо Морозова покрылось легким румянцем.
   - Извини, Марк Семеныч.
   - Раздевайся и проходи.
   Сан Саныч скинул москвичку, пристроил на вешалку роскошную свою шапку и неторопливо прошел в комнату. Хозяин достал из кухонного стола бутылку водки, сала свиного, из подполья вынес квашеной капусты, соленых груздей, банку медовухи. Он ведь знал, что бутылка Сан Санычу - слону дробина.
   - Ты потерпи, Саня. А я похлопочу пока.
   - Да ты не шибко старайси, Марк Семеныч, - я так, ненадолго, - продолжал стесняться Морозов.
   Марк пропустил слова мимо ушей и делал свое дело. Вскоре вся закуска была расставлена. Марк налил в стаканы водку - Морозову - полный, себе - совсем нем-ножко.
   - Ты чего так? - поинтересовался Сан Саныч.
   - А ты не обращай на меня внимания. Я и в молодости пить был не орел, а теперь и подавно.
   - Да, нет, - деланно закапризничал Сан Саныч, у нас так не полагается. Доливай себе, а то я не буду.
   - Сан Саныч, - жестко сказал Гольдберг. - Я не могу пить. И ты это должен понять. Или хочешь, чтобы я хвост откинул?
   - Да что ты, Марк Семеныч! - продолжал играть роль Сан Саныч.
   - Тогда пей и не выкоблучивайся, как муха на стекле.
   И Марк чокнулся с его стаканом, пока еще стоявшем на столе.
   - Ну, как знашь, - сломался Морозов, - хозяин барин.
   Выпили. Сан Саныч крякнул от удовольствия, достал из кармана носовой платок, промакнул уста и сказал:
   - Ты извиняй, Мапк Семеныч.
   - Да чего ты заизвинялся, Саня? Сиди и пей!
   - Ну, неудобно все жа...
   - Неудобно, Сань, когда ботинки жмут. Еще, говорят, неудобно штаны через голову надевать. Но я не пробовал. Пей.
   И он налил Морозову еще стакан.
   - А себе?
   - Мне нельзя больше, Саня. И давай об этом - ни
   слова.
   Водка уже начала свою работу в организме Сан Саныча. Он еще больше раскраснелся, стал помягче. Спорить ему не хотелось, тем паче, когда перед ним такое богатство: полбутылки водки и банка медовухи!
   - Ладно, - махнул он рукой, - тебе видней, - и принялся
   пить.
   Пил он тяжело, медленно, словно водка не хотела в него вливаться, плечи вздрагивали, но стакан все же опустошил. Теперь ему стало почти хорошо и захотелось поговорить.
   - Ты токо эта - в газетке про меня не пиши, ладно?
   - Да брось, Сан Саныч, что мне больше писать не о чем?
   - Не пиши, не надо. Ни к чему это все. Все равно меня не исправишь, а токо испозоришь всего. Ни к чему это...
   Он еще выпил, пожамкал губами и перешел на деловой разговор:
   - Надо в город ехать, Новую делянку выбивать.
   - Выбьешь, Сан Саныч, ты по этой части большой спец...
   - Не скажи, Марк Семеныч. С каждым разом все тяжелей получать участки.
   - Что так?
   -Дак тайгу-то вокруг на восемьдесят процентов вырубили. А все рубят и рубят...
   - А ты чем занимаешься?
   - Рублю. Тока мне он нужен - лес-от, а они рубят тока, чтоб рубить.
   - Непонятно говоришь, Сан Саныч.
   - Че тут понимать. По всей тайге лагеря рассыпаны. Зекам работа нужна. Заводы, фабрики для них не настроили. Денег на то у государства нету, а лес валить - ниче не надо. Вот и валят. Спросу уж давно на тот лес нету, а они валят, чтоб зеки без работы не сидели. Скоро всю тайгу повырубят.
   Он поднялся из-за стола, пошел на кухню, к вешалке. Достал из кармана москвички пачку сигарет "Опал", закурил и, глубоко вздохнув, продолжил:
   - Каки-то мы, как дураки стали: не соображам, чо делам. Вроде как из ума выжили. Оно же ведь все наше, кровное, что же мы так-то? Или над нами надо, опекунов устанавливать, как над стариками, что из ума выжили. Из каких- нибудь шведов или немцев. А, Марк Семеныч?
   - Ты про кого так?
   - Да про Россию. Про советский народ, который такую огромную территорию уничтожает от бездумности своей. Ведь надо жа остановить это все. Может, ты бы взялся? Написал бы статью большую. Я б тебе все рассказал, а, Марк Семеныч?
   - А сам-то почему молчишь? Ты же специалист, разбираешься в этих проблемах, а я кто такой?
   Морозов сделал глубокую затяжку и потом долго выпускал тонкую струйку дыма.
   - Слабый я человек. Не мне за такие дела браться. А возьмусь - выгонют. Ты же видишь, какой я.
   - Так получается, что вся Россия так же слаба. Значит, всю тайгу от Урала до Хабаровска сбреют?
   - Могут, - сказал Морозов и наполнил стакан.
   Тайга тайгой, а водка водкой. Теперь он уже не жеманничал, не искал в Гольдберге компаньона, а откровенно не сводил взгляд с бутылки. И видно было, что ничто его не интересует кроме этой бутылки. Он выпил, вылил в стакан остаток. Синие глаза его посоловели, закисли по углам. Он стал часто моргать.
   - Марк Семеныч, з-звиняй тыщу раз, но у тебя нету еще водки? Не хочу мешать с медовухой...
   - Нет, - соврал Гольдберг, - придется мешать.
   Морозов долго и тупо смотрел на Ройзмана. Пьяная его голова соображала, что Марк врет, но как дока-жешь? И он взял правой рукой за горло трехлитровую банку с медовухой, наполнил стакан - выпил. Теперь он уже ничего не говорил, только иногда безнадежно покачивал головой, и из нетрезвых уст его вырывалось невнятное "да" или "иэх".
   Как ни силился Сан Саныч, сидя за столом, как ни пыжился, а одолеть банку медовухи не мог. Когда добрался до половины, упал на пол и захрапел. Марк тем временем убрал со стола. Вечер уже катил к восьми часам, и он мучительно соображал, что же ему делать с гостем. А тот трупом валялся прямо в комнате, возле печки в своем стального цвета костюмчике с черным галстучком на белой рубашке. Примерно с час все шло нормально, а потом Сан Саныч поплыл в луже собственного производства. И жизненный тонус Гольдберга совсем упал.
   Но зря он так мучился. Где-то около десяти Сан Саныч встал на нетрезвые ноженьки, накинул москвичку, бобровую шапку, потоптался у порога стыдливо и сказал:
   - Ты меня извиняй, Марк Семеныч. За все извиняй.
   - Ладно, чего уж там, махнул рукой Гольдберг.
   - Извиняй, Марк Семеныч. Дай мне вон ту бражку...
   Марк отдал... Морозов качнулся слегка, раскрыл дверь и ушел в темноту. Дружный собачий лай провожал его до тех пор, пока он не скрылся за мостом через речку.
   На следующий вечер он появится у другой подворотни. И все повторится. С некоторыми вариантами. Устав от ежедневных его пьянок, Василиса начинает угадывать, куда муженек направляет стопы, но пути Морозова неисповедимы, и найти его почти невозможно. Недели через три Василиса начинает не на шутку беспокоиться:
   - Скоро конец квартала, отчет надо писать, а он не просыхает и, главное, не знаю, где искать.
   Но запас ее терпения еще не полностью иссяк. При-мерно через месяц появится Василиса у механика Ко-лотова со слезой в глазу:
   - Опять выручай, Леша!
   Леша уже все знает, потому что знает вся деревня, а это значит, что пора Морозова остановить.
   - Когда? - спрашивает Колотов.
   - Утром, когда корову будет поить.
   - Ладненько, - ответил Леша.
   Василиса пошла домой.
   Ранним утром, едва Сан Саныч успел напоить корову, к нему подбежали три мужика, завернули руки за спину, связали и поволокли к колотовскому "жигуленку", тот уже заведенный ожидал у конторы леспромхоза. Начальника участка запихали в машину. Начальник орал непотребные слова, называл своих насильников фашистами, звал на их головы всяки-разные беды. Но действие заранее отрепетировано и ничего с этим нельзя было поделать.
   Сан Саныча везли за сорок километров в соседний поселок и там, в больничке, укладывали под капельницу. Что ему вливали - того я не ведаю, но через три дня Сан Саныч появлялся в деревне чистенький, интеллигентный такой, наглаженный, и с усердием принимался за руководящий труд.
   Что-то у него такое происходило с памятью, и он начинал строжиться над пилорамщиками за то, что они опаздывали на работу, прогуливали. И те воспринимали руководящие ремарки, как должно, даже и не поминая, что руководитель сам три недели к ряду прогулял. Все-таки должна же быть разница между Юпитером и быком!
   * * *
   Метрах в двадцати от крыльца гольдберговского дома текла неширокая и неглубокая горная речка Карзас. Если бы у нее была душа, то речка плакала бы так, как не плачет ни одна, даже самая горемычная, женщина. Такой небла-годарности, безудержной жестокости люди ни к кому и ни к чему не проявляли, как к этой, некогда чистой и рыбной речушке.
   Ее напрасно искать даже на самых подробных географических картах. Ну что она - длина всего несколько десятков километров, ширина - от пяти до пятнадцати метров. И сток карликовый. Но именно к ней ходят люди, когда нужно напиться, умыться, постирать, огород полить. И на все их потребности хватает воды.
   Когда кто-то задумал избу штукатурить - к Карзасу же идет. На отмелях его в достатке поистине золотого, для строительства, песка. Но что делают люди! Что они де-лают?!
   Однажды осенью Марк Семенович смотрел, как старик Кротов на перекате хариусов ловил. Небольшенькие такие рыбешки, но иные этак граммов по триста случались. Сиял старик-Кротов от удовольствия. Да ведь и рыбка-то - хариус - знатная. Считается красной.
   Рядом с Кротовым стоял Птицын и тоже улыбался. А чему улыбаться-то. В старые времена в Карзасе лавливали и тайменя килограммов под тридцать. И хариусы-черныши водились килограммовые. Угробили люди речку, замор-довали так, что рыбы почти не стало. И не каким-то там металлургическим или химическим производством - ра-згильдяйством своим, бесстыжестью, неблагодарностью...
   Увидел Птицын Гольдберга, подошел, поздоровался, сказал, для завязки:
   - Седни хариус хорошо берет. Но на червя. На мушку не идеть, потому сонца нету.
   Едва он успел проговорить эти слова, на дороге поя-вился "Урал" с тремя ведущими мостами. За рулем сидел Колька Благов - средних лет шоферюга, высокий, стройный и красивый, как Аполлон. Пил он редко: профессия мешала, Но когда не выезжал на линию, умел набраться до чертиков и деревню на уши поставить. Потому, что незлобивый на трезвую голову, Колька Благов пьяный страшнее черта был.
   Но сейчас не о пьяных дебошах речь. Машина у него почти порожняком идет. Так мелочишка всякая болтается, тарахтит в кузове. Потому мотор весело поет. Кольке бы - дураку - по мосту проехать, а он плевать на мост хотел. У него машина - зверь. Пустил по речке, как по дороге прошел метров сто и остановился возле Кротова, узнать, хорош ли клев. А следом за колесами такая муть поднялась со дна, что вся речка пожелтела.
   Вот тут на Кольку и напустился деревенский мудрец:
   - Ты че эт делашь, паскуда? - кричал он. - Дали дураку хорошу машину дак он и соображать перестал: сила есть - ума не надоть!
   - Ты че разошелся-то, дядя Родион, - недоумевал Колька, - я че тако изделал?
   - Тебе че речка - дорога? - перешел на визг Птицын. - Ты вона правила сдавал, дак тама не сказано, штоба речки беречь? А ты че делашь? Ты че по ей, ровно по дороге шпаришь?
   - Да че ей изделатса - твоей речке? - не понимал возмущения старика Колька.
   - А уже давно изделалось! Кака вода-то стала в ей? А? Ты глянь, шельмец, кака вода сделалась после тебя-дурака. Зачерпни ладошкой - испей? Што, блин, не хошь? Испить не хошь, а ехать по ей хошь?
   Колька Благов пытался что-то вякнуть в свое оправдание, но Родион в раж вошел. Старика трясло негодование, и он не позволил слова вставить:
   - Вот я и говорю, сила есть - ума не надоть! У тя под копотом сто семьдесят лошадей, а под волосами-то пусто и душа у тя черна, жалости к речке, в которой купасси из дидячих годов, нету.
   - Дядя, Родион, чего ты на меня Полкана-то спустил? Нешто я один такой...
   - То-то и оно, что вас таких в деревне, - как грязи. Вон чего только не понакидали в речку: и покрышки и диски, и троса старые, и велики сломатые и бочки жалезныя... И-и-х, мать вашу за ногу да об пол башкой!
   Колька умолк, понял он, наконец, правоту деревенского мудреца, но от тупости своей не излечился. Продолжал ездить по речке. Привык так. Вот если бы его разок штрафанули на три месячных оклада, это бы его проняло получше, чем слова Птицына... Но кто его тут оштрафует? Тут ведь и Закон и прокурор - тайга.
   А речка Карзас обладает удивительной живучестью. Что ни вытворяют с нею всякие благовы, а она находит в себе силы восстанавливаться. Через каких-нибудь десять минут Карзас пронес вниз по течению муть, которую подняли колеса "Урала", и гладь его снова засияла чистотой. Но не эта ли способность внушает благовым, будто всё речка вынесет и ничего с нею не сделается.
   Между тем, речка очень часто становится сама собой лишь ночью, когда засыпают дьявольские машины леспромхоза. И только ранним утром можно брать из Карзаса воду для питья. Но и тогда она еще не слишком-то чиста. Вот зимой, как покроется толстым панцирем льда, тогда - пей смело: водичка ключевая...
   * * *
  
   Васька Жолтов работал на погрузке леса. Вечерами приходил к железке, особенно в те дни, когда за прилавком стояла его благоверная. В этом случае у него всегда был шанс получить бутылку водки, в крайнем случае, - вина. И тогда жизнь становилась много веселей. Он звал соседа - Толяна Рыжего (у них был дом на две семьи). Жили они меж собой дружно. Дружба была не какая-то там интеллигентская, а настоящая, мужская: ежели Толян сгоношил там баночку медовухи, бутылку - завсегда зовет Ваську, ну и тот - соответственно.
   * * *
  
   Вовке Речкунову было годов пятнадцать. Учился в последнем, восьмом классе. Осознавал себя достаточно взрослым, не без чувства ответственности. Знал, что на нем лежит обеспечение семьи хлебом и всеми теми продуктами, которые поступают в избу через магазин. И потому Вовка Речкунов каждый вечер толкался на станции.
   Ему, можно даже сказать, с рождения повезло. Конечно, ходил он, как и все его односельчане в резиновых галошах на босу ногу и питался не ахти как, но, во-первых, родители его не стремились к саморазмножению, и потому Вовка был единственным их чадом. А это уже само по себе кое-что да значит! Кроме того, родители не донимали его всякими воспитательными выкрутасами, а жили по принципу: ребенок должен быть самостоятельным и уметь обходиться без родительских назиданий.
   Ну, в самом-то деле, где им взять время на такие пустяки, как воспитание ребенка! Василий Иваныч Речкунов стоял у кузнечного горна с восьми до пяти. Агафья Ивановна Речкунова работала его женой. Матерью была только по совместительству. Мужу своему она стала другом закадычным во всем и соответствовала всем его интересам. Правда, этого не трудно было добиться, потому что интерес у Василия Иваныча имелся один, от силы - полтора. Но один - это точно.
   Каждый вечер Василий Иванович любил ужинать. Он вообще-то и завтракал иногда, и обедал, каждый день почти. Когда хватало сил до столовки добраться... А вот ужин! Это - святыня. К нему и Агафья готовилась загодя. Ежели в магазине нету - всю деревню обойдет, в соседний поселок съездит, - хоть самогону, хоть бражки, на худой конец, завсегда добудет. И потому у Василия Иваныча никогда не оставалось повода, чтобы серчать, или там брови хмурить.
   Человек он - цельный, распыляться не любил. С дружками не водился, чужие бабы его совсем не интересовали: все, что ему нужно было, в достатке имелось в собственной избе и у собственной жены. В шесть вечера Василий Иваныч появлялся на пороге, они садились с Агафьей Ивановной и ужинали, пока хватало сил за столом сидеть, а после падали - до самого утра.
   Ужины эти, конечно прогрессивные, но у них один недостаток: дети плохо родятся. Может, поэтому за двадцать годов семейной жизни и наработали только одного Вовку. Но зато качество - отменное: по форме Вовка - весь в отца.
   По субботам и воскресеньям в ужины превращались и обеды. В общем, Василий Иванович слыл человеком думающим, систему отдыха обмозговал со всех сторон. Она давала ему не только возможность набираться сил к следующему рабочему дню, но и отгораживала семью от катаклизмов в мировом и государственном масштабе, освобождала от обязанности думать до головной боли о завтрашнем дне.
   Для организма, однако, эта система оказалась тяжеловатой. И когда Вовке исполнилось шестнадцать, Василий Иванович приказал долго жить. Случилось это во время очередного отдыха. Сердце не выдержало и изорвалось. А врачи сказали, будто инфаркт приключился.
   Поголосила Агафья Ивановна, сколько сил хватило, мо-жет, неделю. Дак ведь хоть заревись - мужика не воротишь. Послала она Вовку рамщиком в бригаду Шкурина, а вечером уж он сидел на отцовом месте. Перед ним стояла непочатая бутылка. Жизнь продолжалась своим чередом.
   У Вовки головенка на шее хорошо сидела и руки до-бротно к телу пришиты были: умел ковать, по электрической части шурупил, а мотоциклы и велики ладил - истый мастер! Ему бы школу хорошую, чтоб в институт поступил,- толковый инженер мог получиться, а он - к Шкурину, на оплату труда в жидком виде!
   Пришло время Вовке в армию идти - комиссию не проходит: нос сивушного цвета, и руки трясучка трясет. Нашли у него заболевание и положили в больницу лечиться. Вылечили, призвали. Через год в отпуск приехал - ладный солдат! А нос все равно синий.
   * * *
  
   Васька Жолтов встретил как-то Гольдберга на дороге и говорит:
   - У тебя ружье есть?
   Марк кивнул.
   - Пошли в воскресенье на охоту сбегам?
   - Нет напарника?
   - Тута их много, токо ну их (тут Васька сказал много сугубо русских слов). Они больше пить в тайгу ходят. Пошли, у меня кобель хорошо работат.
   - Ну пошли, - согласился Марк.
   Напарника для охоты у него тоже не было.
   - Я за тобой зайду, - пообещал Васька и пошел.
   Обманул Васька. Но не из-за пьяни. Он хоть и пил изрядно, но в деревне многим по этой части уступал. Да и вообще, он вроде бы и не из той когорты, даже не сидел ни разу. Но работы не боялся никакой. Когда его благоверная растратила в магазине три тысячи - ее судить хотели. Васька прибежал к начальнику орса, мол, пощади - детки совсем малые, дал расписку, что вернет деньги за полгода. Полгода в тайге по деревьям, ровно обезьяна, лазал, живицу собирал, сдавал. За нее в то время дорого платили. И спас жонку от тюрьмы. На свою голову.
   * * *
  
   - Марк, - окликнул Егор Саблин, - ты мужик грамот-ный, законы должон знать. Вот я лесником, к примеру, работаю, а оружие мне лесхоз не выдает: разрешения нету.
   - Возьми разрешение, - резонно сказал Марк.
   - Дык кто ж дасть-то после шести ходок?!
   - Сколько ж ты отбухал, Егорушка?
   - Всего двадцать четыре.
   - За что?
   - За ошибки на работе.
   - Кем работал, если не секрет? - допытывался наивный Гольдберг.
   - А ты, Марк, гляжу, с петухами! - захохотал Саблин. - Я все по квартирам промышлял. Как ошибся - так срок.
   - Когда последняя ходка была? - не заметил Гольдберг насмешку.
   - Да уж лет шесть, как вышел.
   - И с тех пор в лесхозе?
   - Ну да.
   - Дадут тебе разрешение, если хорошую характеристику представишь.
   - Иди ты?
   - Точно говорю, ты прав не лишен, значит, по закону равен любому гражданину страны.
   - Тада я пошел, - сказал обрадованный Егорушка.
   Саблин - фрукт позднего созревания. Даже женился в сорок шесть. Все никак выбраться не мог. Только выйдет на волю - глядишь - снова сел. А как по болезни завязал, то пришел к Симону Топчакову, мол, отдай дочку взамуж. Шорец Топчаков - мужик без претензий, коли русский человек просит дочку, - надо отдавать. И отдал. Женишок, конечно, был - куда с добром! Зубы желтые, наполовину выбитые цингой, никогда не знавшие зубной щетки. Язык изуродован феней. Глазенки бегают, как у всякого достойного вора. Нутро все иссосано чифирем, наркотой и водкой. И потому рабочий пиджачишко висел на нем, как на деревянных плечиках. Ну, и лагерный интеллект тоже кое-чего стоил.
   Анне Топчаковой уж двадцатый год шел, а женихи к ней не больно сватались. Мужик ноне какой пошел? Правильно: требовательный. Ему мало того, чтоб жонка ласкала, любила, чтоб очаг семейный берегла... Этим нынче проймешь? Нонешнему мужику надо, чтоб его еще и кормили, чтоб он не ломал башку, где хлеб насущный доставать. У Анны Топчаковой того ничего нету. Ну, красива, ну молода - эка невидаль! Зато за душой-то всего десять классов. С их мужука не больно-то и накормишь. Куда она - уборщицей в леспромхоз, или шпалу таскать на железку? То-то ж и оно!
   Что за баба для мужука? А что сам он - хмырь поганый, дак это не в счет! Никто к ней и не сватался. А девке уж припекало взамуж. Потому и не ломалась, а как позвал Егорушка, так и пошла. Поехали в райцентр, расписались и стали деток наживать. Потому что больше ничего они не умели. А детки, вроде как сами собой получаются. Первого сынишку нашли ровно через девять месяцев. Еще через два года второй нашелся. Но с этим неудача случилась.
   Пришел к Саблиным в гости Толька Рыжий. Зимой дело было. Ну, сидели за столом - по стопке, по второй, по пятой... На душе захорошело, песни из груди запросились на волю. Сидят, значит, трое дерут глотки, а малец-то возьми, да и выползи в сенцы. И немного он там проползал. Может, полчаса всего, или час какой, а врачи уж и спасти не смогли. Может, по халатности, кто их - врачей - знает? А помер малец.
   Ну, ничего, они скоро еще одного нашли. Но теперь, когда Рыжий приходит, дверь в сенцы завсегда на крючок закрывают. И ниче, новый-то малец не простужался в сенцах. Значит, жив покуда.
   Егорушке повезло с тестем. Мужик работящий и простой, как репа. Был он о ту пору лесником. Единственный в семье работник. Леснику платили, как уборщице. Не густо, но кроме хлеба можно было три-четыре бутылки в месяц себе позволить. Он и позволял, а чаще бражкой, да самогоном веселился.
   Зять появился - он его - к себе в лесхоз. Сидят теперь с тремя другими лесниками - в домино, в картишки режутся да жалуются на малую зарплату. Иногда, пра-вда, все вместе в лес выезжают - кедры рассаживать, но это редко, а все больше дни проводят в конторе.
   Как дочка вышла замуж, пить стали чаще и круче - до потери пульса. Налижутся и лежат - кто где упал - теща с тестем, дочка - с зятьком. В общем, жизнь стала содер-жательней. И Тесть зятем оставался довольный. Зять тоже не жаловался, потому как тесть никогда не в свое дело не лез. Придет дочка бывало к тяте вся в синяках, и плачет, а он:
   - Я тебе его не выбирал. Дело семейное: стерпится, слюбится.
   С чем приходила, с тем и домой возвращалась. А Егорушка наглел с каждым днем. Стал женушку не по имени звать, а по национальности: "Эй, шорка, подь сюды!" Откликалась.
   * * *
  
   Рамщиком в леспромхозе работал молодой еще Венька Холодов. Этот отличался от Савки Шкурина трезвостью ума. Халтурил он реже, но не из сознательности, а по той причине, что начальство не разрешало. Брался за левую работу только тогда, когда удавалось упросить мастера Татьяну Евсеевну Козочкину, дамочку сухую, что твой голик, острую на язык и не отличавшуюся сердечностью ко всем, кто не представлял для нее личного интереса.
   Венька - мужик чуть ниже среднего роста, широк в плечах, и, может быть потому - с прямыми как пробор извилинами. Два года назад Венька женился. Анку свою привез из города. И поехала она за ним, потому что дура была непроходимая. Позарилась на свой дом, на хозяйство, на тайгу, где полно шишек кедровых, груздей сырых и ягод.
   А как приехала в деревню-то, как принялась за то хозяйство, которым до нее заведовала Венькина мать, как поняла, что от этого хозяйства несет за версту коровьим навозом, работой до ломоты в костях, ранними подъемами, поздними отбоями, так небо с овчинку показалось. И разлюбила она своего Веньку в один момент. При нормальном раскладе смылась бы назад, в свой город, да ведь некуда. Венька ей такой барабан наработал, что старухи двойню предсказывали, а он полагал, будто у евойной женушки в пузе целое общежитие развивается.
   Оно, конечно, и в таком виде от мужей уходят, когда любовь кончается, но Анке родители сказали, что назад не примут, пусть не надеется и - она почти что смирилась. После родов в стайку - ни ногой. Хотя осчастливила Веньку совсем не общежитием и даже не двойняшками, девчонку принесла, да и не сказать, чтобы крупную, всего- то три с половиной кило, да полметра ростом. Но все одно - дите, и ему надо внимание.
   После родов поведение Анкино стало меняться в худ-шую сторону. Сперва попивать принялась. Придет Венька вечером с работы, а она сидит - веселенькая глазенки бесстыжие поблескивают, сигаретка в зубах подымливает. Венька терпел, а потом стал нехорошими словами крыть. Она же от этих слов не только лучше не становилась, а даже наоборот. Шляться стала по соседским мужикам. Домой завсегда возвращалась неровной походкой.
   Как заметил Венька рога на лбу, прям остервенел весь.
   - Ах ты, сучка, - говорит, - взял тебя я босую, косую, безволосую и цельный год в порядок приводил. На мое же доброе, в рваных трусах без лифчика, голодная, как бездомная собака, а теперя отъелась, прибарахлилась и - рога навешивать!
   - И буду! - ответила Анка, высоко вскинув нетрезвую головёнку.
   - Не будешь! - резонно возразил Венька и подтвердил слово действием, после которого Анка залетела под кровать с огромным фиолетовым подглазником.
   Рука-то у Веньки легкая. Он ведь два срока из-за руки оттянуть успел. Как двинет кому - так два года.
   Анка женщина неглупая, тут же осознала свою неп-равоту, и потому даже выть не стала. Даже из-под кровати вылезать постеснялась: иди - знай, что у него на уме?
   - Ишо раз, - сказал Венька, - и выгоню сучку из дому, ехай к отцу-матери кобелевать...
   Но это он так, чтобы себя успокоить. А дальше было все, как до того: Анка гуляла, он ее бивал, но из дому не выгонял. И не из-за того, что дочку любил, а из тех соображений, что и ему ведь что-то достается, а ежели выгонит, то придется по деревенским бабам шляться. Этого он страсть как не любил...
   Венька Холодов чисто русский человек, но с цыганским мировосприятием. Он имел неплохие по тогдашним понятиям руки. В технике разбирался, плотницкое дело понимал, печку мог сложить, но работу не любил. Петь любил. Тут - ни отнять, ни прибавить. И голос у него почти оперный, и слух - все при нем. Ладонь на затылок, одна нога присогнута, другая на коблуке стоит - ну, артист форменный! Звонко так поет: "Иех! Заложу я руки в брюки, д сам хожу, пою от скуки: д пач-чему нет водки на луне? Иех!" При таком-то характере, стал бы он хозяйство заводить, кабы не отец с матерью? Как-то привели ему на подворье телку брюхатую в подарок. Он, конечно, не очень обрадовался: подарку два стога сена надо накосить на зиму, пойло варить, а как отелится, еще и доить надо. А баба - гулена...
   Кроликов ему тоже отец притащил. Опять работа - клетки делать, кормить-поить. А он не любил этого, ему готовое подавай. Как-то отец поросенка приволок по весне, чтоб к зиме у чада родного сало на столе завелося. Но сынок не понял старика своего: сразу заколол и съел. Зачем же ему возиться с поросенком, с молочным-то, вот ежели б кабанчик пятимесячный, тогда б другое дело...
   Как-то Гольдберг услышал на горе, выше своего дома лай гончака. Вышел на двор с биноклем, глянул, а там какой-то мужик зайца тропит. Достал он ружьишко, отцепил кобеля и - подался в тайгу.
   На горе кобеля взял на поводок, вышел на собачий след, а вскоре из колка появился охотник. Это Холодов. Но ведь у него никогда не было охотничьей собаки, а тут Марк глядит: чистых кровей русская гончая - белая с подпа-линами.
   - Ты где такую отхватил? - спросил Гольдберг.
   - Украл, дядя Марк.
   - Как украл?
   - Дурное дело - не хитрое, дядя Марк, сказал Венька. - Иду по Темиру, вижу хорошая собачка бежит. Я ей - колбаски. Взяла. Я - еще, а тут электричка подошла... Вот и все.
   - Ты же беду натворил, Венька. Всем ведь плохо стало.
   - Кому? - улыбался Венька.
   - Хозяина смертельно обидел. Он ведь столько труда вложил в собаку. Собаке никогда хорошо не будет, потому что она никогда не признает тебя хозяином. Да и тебе...
   - Мне хорошо, дядя Марк, - перебил его Венька. - Вон, гляди - за час семь зайцев взял. Хозяин купит нового щенка и переживет, а собака - пущай не признает, абы зайца гоняла...
   - Мда, - сказал Гольдберг, и подался своей дорогой.
   * * *
   Вечерком Марк Гольдберг любил на крылечке поси-деть со своей старой Людмилой Петровной. Так сказать, после трудового дня, когда руки-ноги загудят от лопаты и тяпки, от косы и вил. Вот сидят они однажды, былое вспо-минают, о будущем вслух думают. Вдруг рыжий Соболь забрехал. Глянул Марк - задами, через покос, через ограду прется к нему Савка Шкурин - худой, низкорослый, сморщенный - ну сморчок типичный. Одет он в защитную куртку, старые синие галифе - заплата на заплате, мятая серая кепчонка и дыроватые резиновые сапоги.
   Марк успокоил кобеля, поднялся на ноги - ждет: с чем это соседушка пожаловал, какие точки соприкосно-вения нашел? Савка не обращал внимания на собачий лай, шел неторопливо, как и полагается деловому человеку.
   - Здорово, - сказал, остановившись у крыльца.
   Гольдберги поздоровались с соседом. Людмила ушла в избу, доверив мужу деловой разговор. Савка постоял минуту-другую, словно размышляя, с чего начать. Марк не мешал, терпеливо ждал.
   - Тебе тес не нужон? - наконец, спросил Савка.
   - Какой тес? Поди цельнотянутый?
   - Не-а, я што - за решетку хочу, штоль?! - парировал Шкурин.
   - У тебя документы на него есть?
   - Не-а, - сказал Савка.
   - Я ведь тоже за решетку не очень хочу!
   - Да не ворованный тес-от! - закричал Савка.- Морозов на избу дал. Крышу перекрыть.
   - А теперь передумал? Крыша перестала течь?
   - Не-а, тикеть, токо мы ближа к зиме будем перекрывать, а до того - ишо напилим.
   - Нет, - вздохнул Марк, - тес твой мне не нужен.
   - Марк, ты подумай сперва, - чуть ли не закричал от возмущения Шкурин. - Я ж те два куба тесу за три литра отдаю!
   Савкино возмущение можно понять: человеку почти задарма отдают два кубометра теса, а он, не понимая счастья своего, нос воротит! Ну, не дурак ли?
   - Не нужен мне тес, Сава, - сказал Марк и направился к сенцам.
   Оскорбленный в лучших чувствах Савка, махнул рукой и подался тем же путем восвояси. На следующий день Марк узнал, что Савка пропил все-таки тес, выданный ему на замену крыши. Морозов его здорово отругал за это и пообещал больше не давать ни досочки, ни тесинки.
   * * *
  
   Петр Фомин жил рядом с Савкой Шкуриным. Числился среди односельчан одним из самых богатых в деревне мужиков. Еще бы: на подворье Фоминых месили навозную жижу три дойные коровы, бык-двухлетка, бычок-однолетка, три теленка, шесть овец, две свиньи, два десятка куриц. Пригорок, около дома украшали три десятка ульев.
   Лукерья Фомина работала, спины не разгибая, хотя сил у нее - самая малость. Да и откуда ж им было взяться - силам-то, когда родила она своему Петру шестерых детей. Пятеро мальчишек и одна - девчонка.
   Дети все выросли, все живы-здоровы, в большом городе, но отца с матерью не забывают. Особенно, когда те мед качают. Тут уж они с флягами нарисовываются. Или в первых числах ноября, бывает, все в один день явятся - кровиночки родные - спать положить некуда. И то сказать, старикам помощь нужна: режут быка, свинью или даже две свиньи, двух-трех овец. Детки, конечно, помогут заколоть, ободрать, разделать, и уедут в свой город с неподъемными сумками. Потом проведывают. Когда мясо-масло кончится.
   Как-то Лукерья старшому своему говорит:
   - Хучь ба приехали на недельку с кем из братьев. Отец-от весь испластался на покосе. Все один, да один. Токо за мясом и ездите!
   - А ты хошь, штоб за так ездили? - Возмутился старшой. - Знашь, скоко билет сюды стоит? То-то жа...
   Лукерья вышла за своего Петра вскоре после войны. Ей уж был двадцать один, а ему только шестнадцать стукнуло. Поженились и стали жить, как сумели. Петро все на земле работал. Лукерья - по дому. Постепенно хозяйство завели. Семья разрослась. Однажды прибежал в избу старшой сынок Саша:
   - Мам, - кричит, - к нам рой прилетел.
   - Ну-к, прилетел, так и улетить.
   - Мам, - всплакнул мальчонка,- давай соберем, улей сделам, свой мед будем ись.
   Говорит, а глазенки так и горят. И носом шмыгает. Уж больно мальцу хочется, чтоб в избе всегда свой мед был, как у Леньки Медведкова. Чтоб захотел сладку соту попробовать, а она вота - прям под рукой! Бери да соси-жуй.
   Лукерья, до той поры, с пчелами дела не имела, Пошла к братке своему Андрею. Тот был пчеловодом, дал дымарь, роевницу и от душевной щедрости выделил старый улей. С той поры у Фоминых пчелы завелись. Детки малые мед ели - до не схочу. Потому у всех зубы здоровые, да и сами не слабы.
   Однако жизнь идет и за собой уносит годы, силы, здоровье, как заведено в этом мире. А, кроме того, души она деформирует, ломает, словно через колено. Вот и начал портиться Петро. Пристрастился к выпивкам так, что уж и дня без спиртного не мог прожить. Поначалу Лукерья терпела, потом ругаться начала. Только Петро и сам по этой части - крупный мастак. Больше всего - матом. Как только, она заикнется, мол, пьешь, Петро, многовато, - он ей тут же про японского бога рассказывает.
   Иной раз, случалось, и японский бог не помогал, тогда Петр врезал (когда с правой, когда с левой - как сподручней). Лукерья плакала, соседям жаловалась, но ее никто не жалел. Потому как не любили ее соседи. За характер. Бывало курица куда убежит, так она всех соседок воровками обзовет. Про всех все знала, всех судила строго: тот - лодырь, этот - пьяница горький... Словом, не было в деревне лучше человека, чем Лукерья Фомина. Ежели с ее колокольни глядеть.
   А когда к семи-то десяткам подкатило, уж не стало хватать Лукерьи на такое хозяйство. Петро же знать ничего не хочет: "Не надо, - говорит, - было за молодого мужика взамуж идтить." Но все же корову одну продал, свинью стал одну держать, чуток пасеку подсократил. Тем не менее, огород оставил прежний - 15 соток. Чо ее жалеть - старуху. Нехай вкалыват поки жива. Апосля наотдыхатся.
   Попала как-то Лукерья в больницу с ущемлением грыжи. Месяц ее там держали, сделали операцию. Никто к ней в это время ни разу не наведался - ни Петро, ни дети. Ну, Петро не мог в город поехать: не на кого хозяйство оставить, а вот дети... Лучше б их и не рожать таких!
   Но не в этом дело. Выписали старушку из больницы и написали в справочке, на белой бумажке, что нельзя Лукерье больше пяти килограммов поднимать, тяжелую работу делать нельзя. Вот, значит, едет Лукерья домой, выходит из вагона на станцию, а там Петро стоит - собаки злее. Подходит и - заместо здравствуй - как двинет кулаком в морду и давай колотить почем зря.
   - Ты чо, Петро! Ты чо, Петро! - запричитала Лукерья.
   А он ей и объясняет, "чо":
   - Ах, ты, сука старая! Значитса, я должон картошку тяпать, коров доить-поить, а ты будешь по больницам шаландатца?!
   И опять таскала Лукерья по два ведра воды за раз коровам в стайку и всю другую работу делала. И только жаловалась соседям, что не стало сладу с ее Петром: чуть что - руки распускает. А соседи-то знают, что с дураком стало. Весь месяц от него Анна Кузина не вылезала. Как сумерки на деревню лягут - так Анна к Петру семенит. Медовухи у него - как у дурака махорки. И она получает, что надо и он - не в обиде. Так вот весь месяц и жил не тужил. Одна беда: по хозяйству никто не помогал. Ну, так он за то и дал Лукерье, как надо! Ишь че - болеть удумала!
   * * *
  
   Прораб Гога Резаный по своей внутренней сути был философом. Личностью мыслящей. Большей частью о собственной персоне, но пофилософствовать любил - хлебом не корми. Кроме того, он, почитай, жил идеями. Загорится, выдвинет и быстро-быстро начинает суетиться в сторону реализации задумки. Идея на поверку оказывается пустой и - Гога ее бросает, выдвигает новую, еще более оригинальную.
   На памяти Марка Семеновича таких идей было несколько. Одну из них он трепал с одержимостью обреченного. Задумал лесопункт отделить от кровососа-леспромхоза, чтоб обрел полную экономическую самостоя-тельность. Надоел Гога всем: начальнику лесопункта, бухгалтеру, техноруку. Даже к Гольдбергу приходил:
   - Ну, скажи, Марк Семеныч, современная идея?
   - Что за вопрос!
   - А ты поможешь, в случае чего?
   - А в случае чего ты ждешь помощи?
   - Ну, у тебя в городе связи большие, заказчиков помочь найти, договориться с транспортом.
   - Что-то ты не туда гнешь, - говорил Марк. - Другая система совсем. У нее и смысл-то в том, что без блата обходится.
   Ушел Гога непонятым, но потом еще не однажды приходил. Последний раз пристал он к начальнику участка, мол, берем самостоятельность! А тот ему и говорит:
   - Берем, если ты всю экономику примешь на себя.
   Гога сказал: "Подумаю", - и ушел. С той поры идея экономической самостоятельности его не интересовала.
   Другая идея заключалась в том, чтобы построить цех по переработке отходов производства. Золотая, надо сказать, идея. Ведь только сорок процентов сваленного леса шло в дело. Остальное - в отходы. Больно было смотреть, как бросали в отвал бревна, немного не укладывавшиеся в ста-ндарт по длине. Не говоря уже о технологических отходах.
   Загорелся, поехал к управляющему леспромхозом. Тот ухватился за идею обеими руками. Мол, все дам, что надо, ничего не пожалею: это же даровые деньги! Гога потребовал то самое место, на котором стоял дом Гольдберга. Управляющий сказал, что готов построить новый дом в любом месте, где пожелает.
   И на следующий день Гога явился с предложением:
   - Марк Семеныч, - сказал он, очень довольный своей щедростью, - уступи нам свое подворье. На этом месте мы построим цех по переработке отходов.
   - Как это "уступи"? - спросил Марк.
   - Мы тебе построим новый дом. Где велишь.
   Сделка состоялась. Леспромхоз выделил средства, плотники поставили сруб, накрыли его, рядом поставили баньку. Остальное Марк два года доделывал сам. Потом, когда он вселился в новые апартаменты и стал ждать, что же будет на месте его старой избы. А там начались работы. Вырыли фундамент, возвели стены из бруса и - бросили. Погас интерес у Гоги. Но Марк его за это не бранил: в новой избе он чувствовал себя лучше.
   Последняя идея была полна ослепительного блеска. Заключалась она в том, чтобы торговать не только полуфабрикатом, а из тех же отходов делать двери, окна, половую и вагонную рейку и другие изделия.
   Но для осуществления нужно было производственное помещение. Гога такое помещение нашел. Рядом со шпа-лорезкой стояло большое кирпичное здание (единствен-ное в деревне) леспромхозовского магазина. И Гога по-ложил на него глаз. Он предложил построить под магазин более скромное помещение, а это нафаршировать современным оборудованием и - потечет золотой ручеек.
   Магазин выселили, здание нафаршировали, а золо-того ручейка не получилось. Из-за постоянных психоло-гических срывов в коллективе: то пьянка, то похмелье. С другими людьми Гога работать не умел. Но кой-какие заказы цех все же выполнял. Для начальства всякого. И Гогин авторитет возрос.
   * * *
   - Слушай, Марк, ты у нас мудрый мужик, - сказал однажды Гога Резаный, - как думашь долго в России этот бардак будет твориться?
   - Я тебе пророк что ли? - удивился Марк.
   - Ну, не пророк, но что говоришь, часто сбывается.
   - Ты, Юрий Васильевич, лучше скажи, когда своих работяг от водки отучишь?
   - Черт их отучит! - хмыкнул Гога.
   - Чего же ты хочешь от России? Это ведь из них страна состоит.
   - Дак ить и такие, как ты, есть! - возразил Гога.
   - Таких сегодня бьют. И плакать не дают. Ежели президент алкоголик, то дальше и ехать некуда.
   Гога вперил свои зеленые глаза в Марка, покачал тяжелой головой и спросил:
   - Ты, часом, не собрался в Израиль, Марк Семеныч?
   - Ну да, если видишь, что Россия в болоте пьянства, значит, собираешься бежать? Нет. Пока не собираюсь. Все-таки Россия - моя родина. И я ее люблю.
   - Вот тут ты прав, - отпустил от себя тревогу Степанов. - Но все одно ты про Россию очень уж плохо говоришь.
   - Тебя послушать, Юрий Васильевич, так ты ночей не спишь, все о России думаешь. А на самом деле ничто тебя так не волнует, как собственное благополучие.
   Сказав эти слова, Марк увидел, как круглое лицо Гоги наливается пунцовой краской, как это случается с интеллигентным жуликом, когда его поймали на воровстве.
   - Ты, выходит, во мне совсем не видишь гражданина? - обиженно сказал Гога. - А я все же болею за свою страну. Сегодня ей очень плохо приходится. И большей частью из-за вашего брата, Марк Семенович, из-за евреев. Ты уж прости за откровенное слово.
   - Ну да, всю воду выпили жиды? - привел Марк бана-льный этот аргумент.
   - Да ты, Марк Семеныч, не шибко остри, - гнул свою линию Гога, - все правительство седни в ваших руках, печать - тоже, а про телевидение уж и говорить нечего: почти все ведущие - ваши люди. Дак кто же должен за все отвечать, ежели не сионисты?
   - При чем тут сионисты? Ты не увиливай, а называй вещи своими именами: евреи! Чего уж тень на плетень наводить?
   - А я и не навожу, но против евреев ничего не имею, а вот международный сионизм - гидра фашистская. Не зря же против него весь мир борется.
   Гога в этот момент очень себе нравился: он выступал сейчас от имени всего прогрессивного человечества, об-личал бичевал, боролся с ненавистной гидрой, а такой борец не может не выглядеть красиво. В собственных, разумеется, глазах.
   - Юрий Васильевич, - сказал Гольдберг, - ты хоть знаешь, что такое сионизм?
   - Какой? - растерялся от неожиданного вопроса Гога.
   Что еще, мол, за дурацкий вопрос: кто же не знает, что такое сионизм?!
   - Вот тот самый, международный, к которому ты столь непримирим?
   - Чего ж тут не знать? Международная подрывная организация с реакционной крайне националистической идеологией.
   - Ты читал программу этой "националистической"?
   - Не читал!
   - Ты можешь не в общих словах, а вполне конкретно сказать, какие именно "происки" замышляет сионизм, например, против России, русского народа?
   - Сионизм хочет развалить Россию, - не столь твердо ответил Гога.
   - Ты говоришь, как абстракционист: все в общих чертах. А я хочу слышать поконкретнее, например, каким образом и какие к тому имеются доказательства?
   - Ну, так-то я не могу-у.
   - А я могу совершенно точно сказать, чего хотят сионисты. У них одна, но пламенная страсть: возвратить евреям утраченное ими две тысячи лет назад государство. Никаких других целей они не ставили никогда и ни против одного народа никаких пакостей не замышляли!
   - Но ведь Россия учила евреев, тратила на них огромные деньги, а теперь они хотят уехать в свой Израиль. Это ведь тоже можно рассматривать, как диверсию, - не очень уверенно отбивался Гога.
   - Видишь, как у тебя все не ладно получается. С одной стороны, многовато евреев в правительстве, средствах массовой информации, а когда они хотят уехать, чтобы не мешать тебе жить - диверсия?
   Но Гога никак не хотел признаться в неправоте. Он вытаскивал из-за пазухи потрепанные "аргументы" из арсенала российских нацистов и доказывал, что все беды в стране идут от евреев, иначе, за что же их народ так не любит.
   - Ну, насчет народа ты, Юрий Васильевич, переборщил. Шовинисты - это не весь русский народ, а всего лишь меньшая его часть. А во-вторых, давай-ка вспомним: все обвинения в адрес еврейского народа за всю историю оказались грязной клеветой - не более того. Вспомни дело Дрейфуса, дело о ритуальных убийствах, о врачах убийцах... Их ведь и не перечислишь все, но ты мне назови хоть одно обвинение, которое было подтверждено фактами.
   Гоге нечего было ответить. Логика его оказалась сломленной. Марк не оставил ему времени на дальнейшее размышление:
   - Молчишь, Юрий Васильевич? И правильно делаешь! Потому что лучше помолчать, чем молоть то, чего не знаешь, в чем совсем не разбираешься?
   - Я тебя понял, Марк Семеныч: ты уедешь в свой Израиль, потому что больно уж ты защищаешь своих.
   - Откуда тебе знать, кто свой, кто чужой для меня? - парировал Гольдберг. - Пока что я собираюсь в город, за пенсией.
   - Когда поедешь? - ухватился, как утопающий за соломинку Гога. Он так обрадовался внезвапной перемене темы разговора!
   - Дня через три.
   - Слушай, Семеныч, - вдруг заговорщицки сказал Гога, - у тебя там нет бабенки на примете.
   - Не понял, - удивился Гольдберг. - Чего тебе нужно?
   - Ну, я часто в городе бываю. Надоело болтаться по гостиницам. Найти бы бабенку, куда бы можно на ночлег заехать.
   - Ну, ты и фокусник, Юрий Васильевич! Я тебе что - сводник? Попроси Антонину свою, может, она найдет кого?
   - Вроде бы ты и не мужик, - обиделся Гога. И, не сказав больше ни слова, направился к своему цеху.
   * * *
  
   В субботу утром Гольдберг взял трехлитровую банку и пошел за молоком к Валентине Ткачевой. Дом почти на самой вершине горы стоял. Пока поднялся - накряхтелся вдосталь. И все почему-то думалось о предстоящей завтра охоте с Васькой Жолтовым. Словно чувствовал что-то недоброе. Вышел со стороны квартиры Жолтовых. Ближе подошел, глядь - прямо у сенцев крышка гроба стоит.
   "Что там стряслось?", - удивился Гольдберг.
   Дальше прошел - Валентинина дочка Машенька стоит.
   - Кого, - спросил, - Жолтовы хоронят?
   - Дядю Васю.
   - Как дядю Васю! - потрясенно вскрикнул Марк. - Что с ним произошло.
   - Тетя Тоня зарезала.
   Дальше пытать ребенка было неловко. Марк взял в сенцах у Валентины банку с молоком, оставив свою пустую и прямо с молоком подался в деревню, узнавать, что же произошло.
   А произошло обычное дело. Тонька пьянку в избе закатила. Когда наподдавалась досыта, Вася ей возьми да и скажи: "Хватит на седни". И убрал бутылку со стола.
   - Дай! - закричала она.
   - Не дам! - ответил Вася.
   Пьяная баба схватила столовый нож и всадила мужику в грудь. Всего и делов-то! Толька Рыжий сорвался и помчал в медпункт: спасать же надо - кровь хлещет.
   Василиса Морозова встала на пороге:
   - С чего эт я его спасать должна? Рази ж он железнодорожник? У вас есть свой медпункт - туда и беги.
   - Дак был жа я там. Нету медички: за лекарствами в город уехала.
   - Вернетса! - успокоила Василиса. - Не насовсем уехала.
   В общем, можно было парня спасти, но невезучим родился, видать. Не только на жену не повезло, но и на фельдшерицу. Он умер от потери крови. К Василисе никто никаких претензий не предъявил, потому что в России пора всяких претензий миновала, а когда новая настанет, - о том объявят дополнительно. Да и кто бы предъявлял? Вся родня - пьянь беспробудная.
   * * *
  
   Электричка до города шла три с половиной часа. Марк Семенович ездил на ней не часто. Обычно жена по доверенности получала его пенсию. На сей раз решил поехать сам. Появилась нужда зайти в редакцию, поговорить с коллегами. Он занял место в среднем вагоне, достал газеты и всю дорогу читал, ни на кого и ни на что не обращая внимания.
   Настроение было траурным. Понять это можно: положение в стране с каждым днем ухудшается, в столице поднимают голову фашиствующие организации. Саркома сия дает мощные метастазы в глубинку, где создаются нацистские отделения "русской" партии, организации "Память" и прочее такое, Бывшие секретари парткомов, председатели исполкомов, их аппараты срочно побежали создавать коммерческие структуры, заводить различные фонды. При этом клянутся в верности ленинизму.
   Распался "Союз нерушимый", в бывших союзных республиках воюют, убивают друг друга. И Марк Семенно-ич видит, что на улучшение могут надеяться только бесп-росветные оптимисты, что мрак установился на многие годы. Но и он не понимает, насколько все беспросветно.
   Через три с половиной часа он вышел из электрички в своем городе. Намеревался сразу же сесть в автобус и поехать домой. Но решил зайти на вокзал, купить свежую газету. В зале ожидания, как всегда толпилось много народа. Гольдберг прошел мимо билетных касс, бросил беглый взгляд на стенд "Их разыскивает милиция", где на всеобщее обозрение вывесили шесть фотокарточек матерых уголвников. Он не стал их рассматривать, но обратил внимание на листовку, приколотую к стене обычными канцелярскими кнопками. Она была напечатана на машинке. Марк прочитал. Листок звал к топору: "Сибиряки, гоните из Сибири евреев. Делать им здесь нечего! Патриоты".
   Маленькая эта бумаженция вывела из равновесия, казалось бы, закаленного в таких делах Гольдберга. И он решил не ехать домой. Время катилось к четвертому часу, было еще больше двух часов рабочего дня. Марк Семенно-вич направился к редакции пешком. Раскрыл на ходу, куп-ленную на вокзале газету. На первой полосе, под рубрикой "Наши интервью" его старая знакомая, можно сказать, под-руга по работе Валентина Егорова беседовала с председа-телем городского отделения "Русской партии"- неким субъектом с греческой фамилией Банайотти. Материал назывался "художественно": "Кому на Руси жить хорошо".
   Марк Семенович читал и не верил глазам. Милая Валентина убеждала читателей в том, что она интерна-ционалистка по сути своей, но сейчас настало время рус-ским людям обратиться к своим собственным делам, ибо то, что делается в стране, навевает на нее страх. А дело все в том, что русские люди живут в своей стране хуже всех других народов. И собеседник подкрепляет это цифра-ми: у русских самая большая смертность, самая малая продолжительность жизни, самая низкая рождаемость...
   Он не дочитал этот бред до конца. Стало плохо. Что уж хорошего, если вчерашние друзья становятся "памятниками"? Но самый большой удар ждал его впереди. На двух домах, выходящих торцами на главную улицу, увидел броский призыв: "Бей жидов, спасай Россию!" Видно было, что надписи сделаны не вчера. Даже черная краска успела местами пооблететь.
   Грустный, вконец расстроенный Марк зашел в редакцию, поднялся на третий этаж, где располагались редакционные кабинеты, заглянул в отдел культуры.
   - Ой! - вскрикнула заведующая отделом Нина Прахо-ва, - Марк Семеныч, какими судьбами, как давно я вас не видела! Ну, как вы там живете в своей тмутаракани? Что-то вы не в настроении.
   Вместо ответа Марк протянул ей газету с интервью:
   - Ты это читала?
   - Нет, а что тут? - удивилась она.
   - Тут фашизм, Нина. В твоей газете печатают откровенно нацистские материалы.
   - Ну-ка, ну-ка, - потянулась к подшивке газеты
   Прахова и - стала читать интервью.
   Через несколько минут оторвалась и сказала:
   - Ой, Марк Семенович, вы зря так остро реагируете. Ничего там особенного нет. Время такое. Не обращайте внимания, не волнуйтесь, лучше расскажите, как живете.
   Гольдберг не верил в то, что эта неглупая женщина не понимает сути того, что прочла. Он не спускал с нее глаз, словно старался увидеть что-то новое, чего не сумел разглядеть за долгие годы. Что она сейчас хочет скрыть от него: неловкость за коллегу, сочувствие к ней и ее мыслям, неуклюжую попытку успокоить старика... Черт возьми, что же происходит в мире, от которого оторвался он с уходом на пенсию? Что происходит с русскими людьми? Неужели они на самом деле верят, что все беды в стране - от евреев? А если на самом деле верят, что тогда?
   Ох, как хотелось ему устроить сейчас разговор на эту тему! Но он сказал себе "нет!", потому что получился бы пустой разговор, неискренний, а, значит, и - ненужный. Но и не возникло желания рассказывать, как живет. Он сказал, что спешит, и ушел совершенно потрясенный. Не заметил, как дошел до автобусной остановки, сел в автобус, потом шел до почты, получил пенсию... Всю дорогу до самого дома Гольдберг думал о своей долгой жизни в этой огромной стране.
   Он, как ни странно, был сыном раскулаченного человека, который никогда не одобрял советской власти, никогда не говорил о ней хорошо. Но Марк имел на сей счет свое мнение. Он не спорил с отцом, но полагал, что тот не способен простить властям отнятое хозяйство, высылку на строительство крупного металлургического завода. И в этом его трагедия.
   Марк же способен смотреть на жизнь более широко, отмести обиду, а видеть те огромные стройки, которые ведет страна, массовое образование, несомненный рост культуры, искренне верил, что советский народ - самый читающий, самый просвещенный в мире. Он не хотел, не в силах был поверить в то, что лозунги партии, в которой он состоит, резко отличаются от реалий. Ему не хватало тон-кой наблюдательности, аналитического ума, способности видеть немного дальше собственного носа.
   И только после того, как Марк Семенович уехал в деревню, чтобы не пропасть в городе на своей пенсии, после того, как он лицом к лицу столкнулся с людьми деревни, их более чем странным бытом, стал задумыва-ться над тем, что же все-таки произошло в стране? Что привело народ к полному моральному разложению?
   И чем больше он думал, тем горше представлялась его собственная жизнь. Да, он получил в этой стране высшее образование, окончили институты его дети. Да, он работал журналистом в городской газете и старался не врать людям, чем несказанно гордился. Да, у него были достаточно острые выступления, но все ли он мог сказать, что ему хотелось?
   Вспоминались некоторые эпизоды. Тогда он не придавал им большого значения, относил лишь к самодурству конкретных чиновников - не более того. И лишь позднее стал понимать, что дело совсем не в отдельно взятом чиновнике. Чиновников воспитывала, подбирала и держала в нужном русле система. Система, насквозь идеологизированная, запретительная и почти насквозь лживая.
   Однажды он написал о том, что в мартеновских цехах заработная плата мастеров едва ли дотягивает до половины сталеварской. По этой причине, когда хотят лучшего сталевара назначить мастером, он спрашивает: "За что?". И потому в мастерах ходят те, кто негоден и в подмастерья. Производство от этого страдает, но никто ничего не может поделать, потому что тарифы утверждены Госкомтрудом. Даже союзный министр ничего не мог изменить.
   За статью Гольдберг получил строгую выволочку от первого секретаря горкома Спиридона Акимовича Ерохи-на. Суровый, словно сам Зевс, узколицый и почти безгу-бый секретарь вызвал своевольного заведующего отделом промышленности городской газеты на ковер и отчитывал, как мальчишку.
   - Почему вы позволяете себе писать о зарплате?! - строжился Спиридон Акимович.
   - Но ведь это мешает сталеплавильщикам, - пытался защищаться Гольдберг.
   - Ну, не можем мы пока решить этот вопрос, - стоял на своем секретарь, - зачем же лишний раз привлекать к нему общественное мнение? Марк Семенович не нашелся с ответом. В Кабинете установилось тягостное молчание. Гольдберг стоял возле маленького столика, приставленого к огромному письменному столу секретаря. Ерохин сидел в уютном своем кресле и глядел на журналистишку, как кот на мышонка.
   - Вы напрасно позволяете себе работать, не советуясь с аппаратом горкома, - сказал он. - Не забывайте: мы вас утвердили в должности, но мы и можем разутвердить. До свидания.
   - До свидания, - ответил Гольдберг и вышел.
   Через полчаса он положил на стол редактора заявление об освобождении его от должности заведующего отделом и переводе рядовым корреспондентом.
   - Что случилось? - спросил шеф.
   - Ничего, - ответил Гольдберг, - не хочу быть номенклатурной куклой.
   - Что-то ты злой, Марк Семенович? - поинтересовался Шеф, - с таким настроением трудно работать.
   Марк вздохнул, но ничего не ответил.
   - Ладно, - сказал многомудрый шеф, - иди, я подумаю.
   Шефу нужно было время не для того, чтобы поду-мать: его вполне устраивала роль номенклатурной куклы, без разрешения первого он не мог в редакции, казалось, и стулья переставлять. Шеф также знал, что первый недо-любливает Гольдберга давно. И тем паче решил "посовето-ваться". Первый даже обрадовался заявлению Марка Семеновича: и наказывать не пришлось, а, тем не менее, наказание состоялось. Он дал согласие, и - Марк стал корреспондентом в своем же отделе. Таким образом, он вышел из номенклатуры. Теперь его могли уволить с работы только согласно Закону. На должность заведующего утвердили недавнего выпускника Иркутского университета, совсем еще молодого журналиста.
   * * *
  
   Спиридон Акимович Ерохин не был антисемитом. В номенклатуре значились многие высокопоставленные работники-евреи. Так что упрекнуть его было не в чем, по этой части. А Гольдберга он невзлюбил из-за из-за ретивости. Первый знал себе цену. Ходил всегда с высоко поднятой головой, строгим взглядом и плотно сжатыми губами-бритвочками. Никогда не смотрел по сторонам и отвечал на приветствия только тем, кого считал достой-ными столь высокой чести.
   Жил он, как и полагается, в, специально построенном для начальства, доме, рядом с редакцией городской газеты. Дом этот находился в полукилометре от горкома и потому Спиридон Акимович ежеутренне совершал пеший проме-над - от квартиры к кабинету. Рядом с горкомом останав-ливался автобус, на котором ездил на работу Гольдберг. Примерно на полпути встречались журналист и первый секретарь горкома.
   Гольдберг старался избегать встреч с власть предер-жащими. Тем паче - с Ерохиным, поскольку этот человек был хамом по своей внутренней сути. Не мог Марк Семенович забыть сцены в горкоме партии. Заведующая отделом строительства газеты, Дина Салова поздорова-лась с секретарем, а он не счел нужным ей ответить, просто не заметил, как можно не заметить муху.
   И вот, жизнерадостный, выспавшийся Гольдберг торопится на работу. Утро обещает солнечный день. На душе легко. А навстречу "туча" плывет - Спиридон Акимович.
   - Здравствуйте, - поклонился Гольдберг.
   Секретарь прошел молча, не повернув головы. Может, решал в уме какие-нибудь сложные политические задачи, может, опечален был какой-либо проблемой общегородского масштаба. Ну, мало ли какой важности дела будоражат руководящую голову, а тут какой-то борзописец в глаза лезет - мелюзга паршивая. Все это, конечно, можно понять, но Марку почему-то стало обидно, и он огорченно пожал плечами.
   Через несколько дней они встретились снова, все повторилось опять. Более того, Марк Семенович поздоровался с Ерохиным и когда встретился с ним в третий раз. Реакция - все та же. И это уже надоело. Нет, он не сменил курс следования, топал в "контору" все тем же путем, и потому продолжал встречаться со Спиридоном Акимовичем, но кланяться ему перестал и здороваться - тоже. Просто не замечал. Так они ходили, может быть, месяц, а может быть два. Но однажды Ерохин не выдержал и первым поздоровался. А Гольдберг прошел мимо, не повернув головы.
   Обычно он приходил в "контору" за полчаса до начала рабочего дня. Наскоро прочитывал свежий номер газеты, чтобы быть готовым к планерке, просматривал почту. Но в то утро ему не удалось заниматься ничем. Заорал редакторский селектор:
   - Семеныч! зайди ко мне.
   Была примета такая: если селектор вздрагивал до планерки - к разносу. Но Марк подумал справедливо: "Чай привыкать?" Едва он зашел в кабинет и по выражению лица шефа понял: грядет буря.
   - Ты что себе позволяешь! - зло сказал шеф. - Я считал тебя умным человеком, а ты ведешь себя, как Ванька Ветров.
   - Фетров, - поправил Гольдберг.
   - Не юродствуй, Марк! Ты почему не поздоровался с Ерохиным?
   Марк спокойно объяснил ситуацию, но слова его не возымели действия:
   - Ты знаешь, что сказал мне Спиридон Акимович?
   - Нет, не знаю.
   - Он спрашивает меня, с кем я работаю, каких "рево-люционеров" набрал? Первый секретарь с ним здоровается, а он считает возможным не ответить!
   Шеф с таким укором поглядел на своего заведующего, что тому впору сквозь землю провалиться. А тот не желал проваливаться.
   - А разве у Ерохина есть право не отвечать?
   - Но он же первый секретарь! - заклинило шефа на чинопочитании.
   - Прости, шеф, но я не умею уважать должность.
   - А если он потребует убрать тебя из редакции?
   - Уберешь, - сказал Гольдберг. - Это же первый.
   Видимо, Ерохин понял, что дал маху, и потому при следующей встрече поздоровался опять, Гольдберг отве-тил и - конфликт себя исчерпал.
   * * *
   С почты он домой не пошел. Было у него в городе такое место, куда его почему-то тянуло всегда. Местом этим был старый городской сад. Такое название. А вообще-то его никто не высаживал. В годы первой пятилетки обнесли дощатым забором колок под горой, проложили дорожки, поставили карусель, качели, разные аттракционы, включая комнату смеха, и все это назвали городским садом.
   Такое неказистое сооружение. Но где найти такие слова, чтобы рассказать, что значил этот крошечный кусочек сибирского леса для Марка Гольдберга! Сад находился рядом с домом. И все свободное время Марик проводил там. Он качался на качелях, кружился на карусели, умирал со смеху в комнате смеха. И все это с мальчишками, школьными товарищами - Ваней Му- хиным, Мишей Золоторевым, Колей Задорожным... Он жил в этом саду так же свободно, как жили скворцы и трясогузки. Какой там антисемитизм! В четвертом классе, на уроке истории учительница рассказывала о еврейских погромах в Польше и на Украине. Кто-то спросил пискляво:
   -- Дарья Семеновна, а кто такие евреи?
   -- Обыкновенные люди, -- ответила молодая учительница. И добавила: У нас в классе есть еврей. Класс хором закричал: -- Кто? И Марик кричал вместе со всеми. А вечером он спросил:
   -- Мама, разве я еврей?
   Мать упала на кровать и стала хохотать.
   Но вернемся в сад. Когда началась война, о нем горожане сразу же забыли. Не до него стало. Побежали сибиряки в военкоматы, запричитали, обливаясь слезами, матери и жены. Потянулись километровые очереди за хлебом. Голод и холод вошли в город, который стал удивительно сумрачным, почерневшим.
   И сад холодел в полном безлюдье. Он ведь стоял на окраине города, под горой, куда в военное время уже никто не спешил: не стало свободного времени. На четыре года горожане забыли, что такое восьмичасовой рабочий день, выходные, отпуски... Работа, работа и только работа; "Все -- для фронта, все -- для победы!" -- это был лозунг, определяющий ритм жизни всей страны -- "от Москвы до самых до окраин".
   Жизнь не сразу вернулась и после войны. Уже в пяти - десятые годы в самом центре города построили новый сад, А старому вернули статус лесного колка, сняв некогда возведенные забор и ворота.
   В старом саду похоронили погибших во время аварии строителей одной из коксовых печей, Кому пришла в голову столь нелепая мысль: устроить кладбище на месте веселых гуляний? Но в то время много свершалось всяких нелепостей и эта не самая худшая.
   Одинокую братскую могилу обнесли невысокой чугунной оградой. Позднее похоронили здесь знаменитого обер-мастера мартеновского цеха Антона Дементьевича Лаушкина. Так были отмечены выдающиеся заслуги первого кавалера ордена Ленина на металлургическом комбинате. Здесь же погребли и еще одного человека -- Григория Ефимовича Казарновского,
   Марк Гольдберг хорошо помнил этого тихого, на первый взгляд, казавшегося совсем незаметным, инженера. Он был уже бел, как снег и немощен. Невысокий, сутулый, с горбатым еврейским носом, густыми пышными усищами.
   Казарновский приехал в Сибирь вместе с русским доменщиком-самородком Михаилом Константиновичем Курако. Кузбасс - богатейший край, в котором великий доменщик намеревался построить самый крупный в СССР металлургический завод. И он отправился в далекую Сибирь из Донбасса, чтобы самому все осмотреть, изучить на месте, С собой Михаил Константинович взял только одного помощника Казарновского. Но осуществить мечту Курако не удалось. Он многое успел сделать для ее воплощения, даже площадку выбрал для будущего завода. Но в 1920 году неожиданно заболел тифом и вскоре скончался...
   Казарновский не вернулся в Донбасс. Он остался в Сибири, приняв на себя руководство карликовым Гурь - евским металлургическим, заводом, построенным еще в 1815 году. Заводик пребывал в полном бездействии. Казарновский восстановил его, наладил производство и даже в условиях гражданской войны он работал.
   Кузбасс терзали различные банды, маленький городок Гурьевск постоянно подвергался различным налетам; и Казарновскому приходилось прятаться как от разных бандитов, так и от колчаковцев...
   В первую пятилетку другому выдающемуся русскому металлургу Ивану Павловичу Бардину поручили завер- шить то, что не удалось Курако. И, отправляясь в Сибирь, Бардин вспомнил про Казарновского. У Ивана Павловича был единственный заместитель -- этот маленький еврей -- инженер. С той поры работа, сначала на строительстве, а затем на эксплуатации комбината, стала целью его жизни.
   Это он -- начальник технического отдела -- в первые годы войны принимал на завод привезенное оборудование украинских металлургических предприятий, руководил переделкой мартеновских печей, чтобы они смогли вып-лавлять броневую сталь для знаменитых "тридцатьчет-верок",
   Его любили на комбинате. Потому и удостоили такой чести -- похоронили в городском саду...
   * * *
   Марк Семенович сел в автобус и поехал на Верхнюю колонию. Там, на улице Тельбесской некогда жил он с отцом матерью и сестрами. Улица представляла собой тополиную аллею, обстроенную с двух сторон одно- и двухэтажными рублеными в лапу домами.
   Он подошел к своему дому, поднялся по короткой де - ревянной лестнице во двор. Какой старый стал! Конечно, он почти ровесник Гольдбергу. Покосившийся сарай, на чердаке которого Марк устроил точно такой же штаб, как в кинофильме "Тимур и его команда", с такими же банками, бутылками и всем остальным.
   Завидя постороннего на подворье, вышла хозяйка. Спросила:
   -- Вы чего-то хочите?
   -- Только посмотреть, -- тихо ответил он.
   -- Чего ж тут у нас можно увидеть| -- удивилась хозяйка.
   -- Да ничего, кроме детства своего. Мы семь лет жили в этой квартире...
   -- А - а... А какая у вас фамилия?
   Гольдберг назвался.
   -- Слыхала, как жа. -- и встрепенувшись вдруг: Хочите посмотреть свою квартиру?
   Желания такого не было, но он, дабы не обидеть хозяйку, часто закивал. А что там смотреть -- одна комната да кухня -- все хоромы. Рабочий люд лучше в те времена не жил...
   Он вышел во двор, хозяйка -- следом за ним,
   -- Вот тут я когда -- то турник поставил, - грустно улыбнувшись, сказал Марк Семенович.
   -- Ага, ага, -- закивала хозяйка, -- мы его летось убрали: столбы сгнили. А так хороший был турник-то.
   От дома Гольдберг пошел в старый сад. Там все оказалось настолько чужим, что хотелось уйти поскорее. Ведь светлым всегда представлялся ему этот крошечный участок планеты Земля, где прошло самое лучшее время жизни. Все садовые тропинки позаросли травой и кустарником. Следа не осталось ни от качелей, ни от других аттракционов. Лишь могущественнее стали старые осины и сосны.
   Вот и то крошечное кладбище для особо заслу - женных. Гольдберг без труда отыскал вход. Здесь люди бывают. Территория убрана, выполота, даже цветы лежат на надгробьях, И невысокая ограда покрыта свежим шерлаком. На черном мраморе вырубленные портреты Лаушкина и Казарновского. Обоих Марк Семенович знал. Они жили с ним на одной улице.
   Вот он сидит на черной чугунной ограде смотрит на памятники, думает о том, как стремительно и как безжалостно время. Еще каких-нибудь два десятка лет назад эти люди были знамениты, а сейчас их имена остались лишь в памяти тех, кто работал с ними, был лично знаком, да разве что в исторической литературе. На их месте сегодня другие герои, может быть, не менее деятельные и знаменитые. Спроси сегодня любого молодого человека в городе, кто такие Лаушкин, Казарновский? Вряд ли кто ответит.
  
   * * *
   Ночь выдалась необычайно тяжелой Марк Семеннович долго не мог уснуть. Ворочался на самодельной софе. С улицы в окно падал рассеянный свет фонаря, создавая в спальне некую лунную ауру. Подушка нагрелась под головой, одеяло норовило сползти на пол. Нет, не шел сон! Гольдберг встал, включил настольную лампу, раскрыл дверь на балкон. Глянул вниз, у подъезда густилась кучка припозднившейся молоди. Парни, девахи сидели на скамейках, что стояли торцом к подъезду, друг у друга на коленях, курили и весело сквернословили. Им было хорошо.
   - Нин, иди ко мне, - донесся снизу густой юношеский голос.
   - Да ну тя! - отвечала невидимая "Нин", - токо и знашь лапатса.
   - Да я не стану...
   - Сказала не пойду....
   Гольдберг ушел с балкона, плотно закрыв за собой дверь. Посидел за рабочим столиком, на котором стояла его "Оптима"- немецкая пишущая машинка, снова лег в по-стель. Уснуть бы, но что делать - надо отдавать долги и бессоннице. Где-то у него был корень валерьяны - отличное средство "от нервов". Оно всегда действовало великолеп-но. Вскочил с кровати, почти бегом двинулся в кухню и там, в шкафчике нашел свое спасение. Вот оно - в баночке стеклянной.
   Включил электроплиту, поставил чайник и стал ждать. Всеми силами гнал от себя всякие мысли: спать надо - ночь над городом. А мыслить - завтра. Но ничего у него - такого расчетливого - не получилось. Муки ада всегда приходят сами, без спроса. И - гони, не гони, а уйти от них не уда-стся. С обреченностью кролика Марк прекратил сопро-тивление.
   Когда же это все началось? Ведь не было же всего этого еще два-три года назад. А почему ты решил, что не было? Может быть, не так остро проявлялось, и тебе удобно было не замечать того, что происходит вокруг, чтобы не создавать для себя дискомфорта? Или не в редакции образовалась группа антисемитов два года назад, которая потребовала от ответственного секретаря, не допускать на страницы газеты авторов с еврейскими фамилиями?
   А может быть, вспомнишь, как пришел на юбилей к другу и сидел с его женой за столом, а в это время сам друг на кухне оправдывался перед братьями-славянами, что посмел пригласить в дом еврея? Тогда было терпимо? Что же ты теперь-то вдруг раскис, уважаемый Марк Семеныч?
   Чайник закипел. Он положил в кружку щепоть корня, залил крутым кипятком, накрыл тряпкой и засек время. Корень будет готов к употреблению через двадцать минут. Сел на табуретку возле плиты и стал ждать.
   Конечно, думал он, хорошо бы жить на своей земле. Ага, тут же поймал он себя на слове, а кто когда-то говорил, что сионизм - еврейский фашизм? Но я же ничего не знал о сионизме, кроме того, что писали газеты! А если не знал, то зачем говорил? Чтобы понравиться? Да, плохо, плохо. Но ведь не я же один. Какие громкие еврейские имена плевали в сионизм с экранов телевизоров! Ну, если это тебя извиняет... Да черт его знает, что извиняет, а что нет! Почему я должен жить на земле евреем или русским, китайцем или шведом? Почему нет у меня права и возможности быть просто человеком без всяких там пятых пунктов? Ведь от этого не только мне плохо, но и русскому, и китайцу, и шведу...
   В конце концов, евреи нахлебались не больше других народов. Их не изгоняли из домов, не везли в Сибирь или Казахстан, как немцев Поволжья, крымских татар, чеченцев, ингушей. У них не отнимали среду обитания, как, например, у шорцев, которых лишили тайги...
   Мир хочешь переделать? Как Бог? А почему бы и нет! Разве не национальная вражда рождает на земле такие войны, где гибнет едва ли не половина родившихся для счастья человеков? Ведь тут ничего не надо переделывать - просто понять надо! Такой пустячок: всего лишь по-о-нять!..
   Он поднял тряпочку, потрогал пальцами кружку - остыла. Взял кусочек марли, процедил в стакан отстой и стал неторопливо пить. Нет, люди, скорее всего, никогда не поймут, что все они перед природой равны по сути своей, что Земля - огромное общежитие, населенное тысячами народов и племен, что среди них нет ни одного, который был бы лучше или хуже других. А вражда идет лишь потому, что каждый хочет быть лучше других...
   Марк Семенович выключил свет, подался в спальню. Старые настенный часы, с протяжным и мягким боем, ударили три часа. Погас за окном уличный фонарь, в спальне улеглась густая темнота. Он снова лег в постель. Настойчивее напрашивалась мысль о том, что надо уезжать из этой страны. Не утешало старика, что и другим не сладко. Не утешало.
   Почему, думал он, нужно уезжать? Что это за жизнь такая? Ты доведен до такого состояния, что надо бросить все и - лететь к черту на кулички. Да, он убежден, что евреям нужна своя страна, ибо замордуют народ всякие подонки. Но ведь и нужна-то своя страна лишь потому, что дышать нечем нигде, кроме разве что самых сытых на сегодняшний день стран. Там терпят. До первой беды. А потом выяснится, что они во всем виноваты и будут бить, как в Германии, Литве, на Украине, да мало ли где еще!
   А если бы все было нормально? Тогда, может быть бы, и сионизма не было... Пока же нужно сматывать удочки, как говорят в Одессе, по холодку, пока трамваи ходят. А то ведь остановятся трамваи и... Что "и"? Ты уже к финишу притопал. Все правильно, но разве простят твоим детям и внукам их еврейство? Вот ведь ситуация - хоть не рожай детей!
   Да и уезжать не сладко. Верится с трудом, несмотря на сионистскую пропаганду, что тебя там ждут, что ты там нужен. А ведь надо все бросить, все, что нажил с таким трудом оставить для того, чтобы там, на исторической никогда не обрести. Но где-то под ложечкой насвистывала мелодию свою некая птичка-перепеличка, называемая в обиходе надеждой: все будет хорошо...
   Потом птичка умолкала. Он ворочался с боку на бок, а в голове, пролетали какие-то картины из прошлого, газетные публикации последних недель, события в городе и деревне. Все это заставляло думать, переживать, но все вместе выс-траивалось в одну большую безнадегу. В самом деле, все выше поднимает голову преступный мир. И все слабее и безответственнее становится милиция, постепенно сама, превращаясь в криминальную структуру. Разборки бандит-ских группировок наводят на горожан ужас. Люди утрати-ли всякую веру в завтрашний день. Зарплата полностью обесценилась, более или менее безбедно жить могут только воротилы бизнеса и воры.
   На дорогах свирепствует ОМОН - это государствен-ное бандформирование, не подчиняющееся никаким зако-нам. Недавно омоновцы остановили машину молодого азербайджанца и безо всякого повода избили его. На вопрос, за что бьете, последовал ответ:
   - Уезжай на свой Кавказ, скотина черножопая! Скоро мы вас тут всех перебьем.
   Наивный парень, что-то лепетал о том, что у него рус-ская жена и что ему некуда отсюда уезжать, потому что он родился в этом городе. Долепетался: поддали еще и за это. Марк прочитал об этом случае в своей газете. Но ответа о том, как отреагировали руководители городского отдела МВД, в редакцию не поступило: пишите, что хотите, - что с вас возьмешь!
   Вчерашний первый секретарь горкома партии возглавил фонд помощи ветеранам войны и труда, и теперь питается лучше, чем в доперестроечное время. Из горкома ему при-шлось уйти под напором острой критики. На митингах люди говорили о том, что в огромном городе с шестисот-тысячным населением за последние годы не построено ни одной общеобразовательной школы, нет ни одной мало-мальски приличной музыкальной школы. Но в то же вре-мя нет ни одного райкома партии, райисполкома, которые бы не переселились в новые, специально для них пост-роенные, здания.
   Шикарный дворец строится под горисполком, а гор-ком партии всего лишь год назад вселился в еще лучший - с мраморными полами, с туалетами, отделанными красным гранитом. Во дворце - концертный зал, отдельный кабинет для каждого инструктора...
   Гольдберг заснул под утро, в шесть вскочил, наспех умылся, закрыл квартиру и побежал на автобус. Надо было спешить: ровно в семь отходила его электричка.
   * * *
   На вокзале, возле пригородных касс Гольдберг носом к носу столкнулся с еще одним городским беженцем Прокопом Алексеевичем Лозинским. Небольшенький ростом, сухонький, как ржаной сухарик, немногословный старичок в синем берете, грубошерстной сталеварской куртке черного цвета, в плотных хлопчатобумажных штанах и резиновых болотных сапогах с тщательно завернутыми ботфортами. Добавить бородку клинышком, колпачок с кисточкой - получится настоящий гномик. Как всякий городской беженец, Лозинский был придавлен к земле огромным рюкзаком.
   - О, привет, Алексеич! - обрадовался встрече Гольдберг. - Никак домой собрался?
   - Куда еще? - почему-то грустно сказал Лозинский.
   Гольдберг заметил отклонение от нормы в поведении старика. Обычно он казался этаким весельчаком, любил поговорить, особенно за чаркой. А тут, какой-то надлом почувствовался. Но не стал ничего спрашивать. Сказал, что рад попутчику, и - они пошли вместе на электричку.
   Утром ездить всегда лучше, потому что вагоны не набиты до отказа, никто не сидит у тебя на правом плече, никто не катит по твоим ногам запасное колесо КамАЗа и не тычет в твое ребро купленною по случаю духовкой. В вагоне мало пассажиров. Они примостились возле окошка справа по ходу электрички, сбросили рюкзаки. Гольдберг взял с собой брошюрки для дорожного чтения, но теперь счел для себя неудобным даже доставать их из бокового кармана. И, в то же время, лицо соседа оставалось крайне озабоченным.
   - Что-то случилось, Прокоп? - не выдержал тягостного молчания Марк.
   - Да хуже не бывает, - горестно сказал Прокоп Алексеевич. - Зятя у меня убили, мужа младшей дочери.
   - Как убили, кто, за что?
   - Да вот, пошел после работы с корешами получку обмывать и - не вернулся. Ночевать не пришел. Мы ночь не спали, понятно, а пойти побоялись: ночью сейчас не больно-то и выйдешь. А утром пошли к тому корешу, и увидели его, уже холодного неподалеку от дома. Ну, мы - в милицию, заявление. Приняли, мол, разберемся...
   Электричка тронулась, в окне замелькали пристанцион-ные постройки, за ними пошли озерки, обрамленные Гус-тыми зарослями тальников.
   - День два проходят, - продолжил Лозинский, - нам не звонят, ничего не сообщают. Иду в милицию, мол, как продвигается расследование, что нового, как в старые до-брые времена. А мне отвечают, мол, все идет нормально, а вы не ходите сюда, не надоедайте. Ну, я это постаринке-то, - права качать: это как же так, моего зятя убили, и я же еще и не надоедай! А у мента харя такая, что если бы форму с него снять, то с ним и разговаривать-то страшно. Бульдожья такая рожа с маленькими крысиными глазка-ми. Смотрит волком, да и говорит, как блатарь: "Мужик, те чо надо? У тя зятя убили? А дочка у тя живая? Внук живой? Вот и следи, чтоб с ими все в поряде было, да?"
   То есть намекнул: будешь надоедать - гляди! Вот я и думаю, что делать: жаловаться выше, или благодарить за то, что пока еще внук с дочкой живы?
   Что-то оборвалось внутри у Гольдберга. Надо было сказать Прокопу какие-то слова сочувствия, может быть, посоветовать, но он, словно, онемел. Даже не то. Немой переполнен мыслями, но не может произнести, выразить словами, а тут - пустота, ни мыслинки за душой. Что же это такое? Во что вылилась та система, что семьдесят лет убеждала себя и других, будто она "самая" во всем - гуманная, демократичная, справедливая, образованная...
   Боже мой! Это ведь те же самые люди, которые два-три года назад утверждали, что живут во благо человека и во имя человека! Те же самые! Что же сегодня они творят со своим народом? Что они творят - подлецы! Мысли, по-добные этим разрывали голову и самого Лозинского. И по-тому он понимал долгое молчание соседа. В самом деле, а что тот может сказать? Какие тут уместны утешения?
   Конечно, гибель зятя - трагедия, но как это ни звучало бы кощунственно, развал страны с ее, казалось, железной системой, трагедия еще более жестокая. Ибо она впрямую касается каждого россиянина, ведь это над ним опять, в который уже раз, проводится какой-то ужасный эксперимент.
   - Нас предало правительство, - первым нарушил молчание Лозинский. - И мы ничего с этим не сможем поделать. Такова наша, русская правда. Во все века твердим, что нет для нас ничего дороже человека. В то же время, нет ничего более дешевого, чем человек. Какая-то проклятая страна, которую во все века возглавляли люди, хорошо умеющие разрушать, но совершенно не способные к созиданию.
   - Тут ты, по-моему, не прав, - возразил Гольдберг. - Куда ж нам деть великого созидателя Петра Первого?
   - Да будь он проклят вместе с его созиданиями! Сози-дал хоромы, а сколько народу сгубил - не считал. Нация ги-бла. Только рабы способны признать это созиданием.
   - Но ведь царь-Петр старался для России, - снова робко пытался возражать Гольдберг, - расширял ее границы. - Господи, Марк Семенович! Когда же мы, наконец, поймем, что никакие приобретения не стоят человеческой жизни. А он ведь за время своего царствования сократил численность российских народов почти на треть! Так что давай хоть мы с тобой не будем ставить его на пьедестал? - Что ж, давай, не будем, - грустно усмехнулся Гольдберг. - Только кто-то умный очень сказал нам с тобой в назидание: "Если ты выстрелишь в прошлое из пистолета, - будущее выстрелит в тебя из пушки".
   - Да много всяких умных слов наговорено за историю человеческую, - махнул рукой Лозинский, - всего и запи-сать не смогли. Только вот беда - мудрость эта многовеко-вая не помогает нам жить на свете. И никому не поможет. И Христос у нас был, и Спиноза, и Ньютон, и Карл Маркс, одного только не было - жизни человеческой. В какую эпоху ни ткни - всюду муки одни и кровь людская.
   Он глянул прямо в глаза Гольдбергу, словно пытался его в чем-то обвинить, немного помолчал, слова свои взвешивая на каких-то, ему одному ведомых весах, и сказал:
   - А что касается твоей пушки, то из нее в нас уже не раз выстрелили. Еще тогда, когда мы и не думали стрелять в прошлое. Не знаешь за что нас так? Я часто думаю, что все наши беды, успехи и вообще все, что с нами проис-ходит, идет прямиком из глубин веков. От Ивана Грозного идет наше многовековое пренебрежение простым челове-ком. Сейчас клянем Ленина за жестокость. Неужли более жесток, чем Грозный, Петр? Так почто же им почет, а ему анафема? Не-ет, ребятушки, он - из нашенских, из рассей-ских. Так что, будьте добры, любить и не жаловаться!
   Марк Семенович понимал, что в Прокопе все кипит от боли и возмущения, но все же он не мог не соглашаться с ним в главном: то, что происходит сегодня в России - результат пренебрежения правительства народом.
   - Знаешь, Прокоп, - негромко сказал Гольдберг, - когда на собрании обсуждали решение Горбачева, начать перестройку, я сказал, что если мы не сделаем то, что он предлагает - погибнем все. Но кто же мог тогда знать, что и этот человек - сын системы, что и он - мастер только разрушать? Ничего создать он не смог и никогда не сможет. Видимо, талану Бог не дал.
   - Да что же мы теперь все на одного человека свалива-ем! - возмутился Лозинский. - Нет сегодня такого вождя, который бы мог поднять эту глыбу, прогнившую от основания до вершины. Ты прости, Марк Семенович, вот сейчас нечисть всякая орет, мол, евреи во всем виноваты. Неужли они вас заставляют захлебываться спиртом, неуж-ли они гонят вас с работы в рэкет, в грабежи и убийства? Когда же мы сами-то научимся отвечать за свои дела, ни на кого не сваливая вины?
   - Нет, Прокоп, нации тут не причем. Ты знаешь страну, которую бы не колотило от всякого рода волнений, революций и прочих смут? Это не национальные беды. Видимо, так устроена психика гомо сапиенса. Может быть, оттого, что "сапиенса"-то и не хватает для разрешения проблем и противоречий. Оно ведь как получается - дурак всегда громко кричит о том, что он умный.
   - Мы куда-то с тобой не туда залезли,- возразил Лозинс-кий.- В этой пещере просвета нет. Я ведь понимаю, что, ругая других, сам лучше не станешь, но скажите мне, вче-рашние товарищи, нынешние господа, как мне жить на этом свете с тем, что в душе занозой сидит? Я ведь не требую всего по потребности, но элементарный порядок в стране должен быть или как?
   - Конечно, должен,- согласился Гольдберг. - Мне кажется, слишком многого хочешь, Прокоп, по теперешней поре...
   - Смеялись умные над лозунгом "Кто не работает - тот не ест!" Теперь едят все, а работает один из десяти, может, и того меньше. Остальные воруют, грабят...
   Он поднял ладонь правой руки и стал трясти ею:
   - Пальцы стали часто затекать. - И продолжил: - Понимаешь, Марк Семеныч, нас с тобой всю жизнь заставляли работать на светлое будущее. И я сорок два года ишачил на комбинате только для того, чтобы дочкам - будущему моему - жилось хорошо, чтобы внуки были счастливы. Вот такие мы с Верой моей жертвенники. Все отдали для светлого будущего. Ну, и для чего я жил? У старшей дочки муж алкоголиком был, пришлось разойтись. Теперь внук растет сиротой при живом отце. У младшей мужа убили по пьяни. Значит, и второй внук сирота. Вот такое оно оказалось - их "светлое будущее".
   Электричка все дальше убегала от дымного большого города. Где-то, на близлежащих станциях, сошла основана часть пассажиров, и - в вагоне стало совсем пусто. Так - три четыре человека в разных углах. А Прокоп, ровно клещ, впился в своего собеседника:
   - Ну ладно, был бы я один такой, признал бы: неудач-ник. Но ведь весь народ - неудачником стал! Вот что больше всего за душу-то берет, Марк Семеныч!
   - Скажи, Прокоп, - негромко обратился Гольдберг, - зачем ты себя так терзаешь? Неужели не понимаешь, что этим только себе хуже делаешь?
   - Да все я понимаю, - взмахнул рукой Лозинский, - только хуже-то ведь уже и некуда.
   И тут он перешел на какой-то каркающий крик, раздирающий душу:
   - Ты лучше скажи, Марк, почему я должен думать об этом. Я ведь маленький человек. Я должен, обязан думать о семье, о своей работе, о том, чтобы прочитать что-то, послушать музыку. Не моя это забота - государственные проблемы! Не моя... У меня голова для этого не приспособлена. На то есть правительство, то есть народ более подготовленный... Почему, я спрашиваю. А все потому что правительство не умеет и не хочет об этом думать. Это они сейчас думают о своих семьях, о том, как разбогатеть. А я - за них... И потому летит Россия в тартарары.
   Он умолк и до самого конца пути не сказал ни слова. И до конца пути Марк Семенович думал о его горькой доле, сочувствовал, сопереживал. И на душе было мерзостно еще и оттого, что ничем помочь ему не мог...
   * * *
  
   К обеду Марк был уже дома. Направил литовку, сунул в карман оселок, кинул в кузов старенького своего тракто-ришки грабли, четыре больших мешка и - поехал в тайгу траву для кроликов косить. День стоял прохладный, дорога недальняя, по пути никаких препятствий. Добрался быст-ренько, и хотя косить было не совсем сподручно, потому что роса давно высохла, но клевер в неудобицах, между кустами, где его не достали косари, стоял высокий, и Гольдберг за полчаса накосил на два дня.
   Тайга ему всегда была люба. Зимой он любил в ней тишину, весной - неповторимые запахи смол и трав, ле-том - прохладу, а осенью... Осенью тайга - кормилица и поилица не только для человеков, но и для всех живых существ. А осень уже тянулась ближе к зиме. Вот-вот снег запорошит. По утрам все чаще "Холодок бежит за ворот". Уже давно стоят в стогах недавние покосы, уже свободно гуляет по отаве деревенский скот. Природа начинает понемногу грустить...
   Дышалось легко и свободно. Марку всегда казалась очень доброй эта суровая сибирская природа, и он не понимал, откуда люди черпают столько зла, столько нена-висти друг к другу, живя в такой прекрасной среде. Тяжелые мысли сейчас его донимали больше, чем когда бы то ни было раньше. Так больно оттого, что он увидел и услышал в городе, что он не счел возможным рассказать Людмиле. Но только, разве ж от нее скроешь?
   Как только загнал во двор трактор, она закрыла ворота, подошла, заглянула в глаза:
   - Что-то случилось, Мара?
   - С чего ты взяла? - попытался он уйти от ответа.
   - Ты чем-то расстроен.
   - Да, ну что ты! - фальшиво улыбнулся он.
   - Значит, это очень серьезно, если скрываешь.
   - Ладно, не приставай, - сдался, - вечером поговорим. Сейчас работать надо.
   Он взвалил на плечо мешок с травой и понес к сараю. Там траву вывалил на солнышко и пошел за другим меш-ком. Тем временем Людмила полола морковные грядки.
   Гольдберг разложил на солнце свежий покос, набрал в охапку позавчерашней травы и начал кормить кроликов. Хотя эта публика и полна жизненных сил, но угробить ее по невежеству проще, чем два раза плюнуть. Накорми свежей, сочной травой, и - кроликов у тебя не станет. Правда, осенняя трава не слишком-то и сочна, а потому не очень опасна, но береженого, как известно, Бог бережет.
   Ближе к концу дня Марк Семенович облачился в белый халат, развел дымарь, надел сетку и с рабочим ящиком пче-ловода пошел последний раз проверять ульи перед поста-новкой на зимовку. И когда все закончил, присел, по старой привычке, на крылечко. Только приспособил зад к доске, как тут же оказалась и Людмила:
   - Ну, выкладывай, что там с тобой стряслось в городе? - начала она с места в карьер.
   - Вроде бы страшного ничего не произошло, - сказал Марк, - но я все чаще прихожу к выводу, что надо нам с тобой уезжать отсюда.
   - Из деревни? - удивилась Людмила.
   - Не только, - вздохнул он, - Из России надо уезжать.
   - Вот как даже! - всплеснула руками она. - Но ведь раньше ты никогда об этом не заикался!
   - А теперь заикаюсь!
   Марк рассказал Людмиле о листовке на вокзале, о над-писях на домах главного проспекта города, об интервью в газете и о прочем подобном, а закончил так:
   - Все больше прихожу к выводу, что Россия не достойна того, чтобы в ней жили евреи.
   - Вот куда тебя понесло! - возмутилась Людмила. - А не ты ли совсем еще недавно уверял всех, что любишь Россию, что она - твоя Родина?
   - Я, я, - согласился,- но я - не бесчувственное бревно, не камень! Я - человек, способный думать, сопоставлять, анализировать. Сколько можно издеваться над нашим бра-том. То мы, видишь ли, голод в России организовывали, то кровь младенцев в маце использовали, то травили вож-дей Страны Советов, теперь нас винят в том, что револю-цию в России сделали. Черт возьми, а где же все это время были русские люди? Как они умудрились допустить, что-бы два жида на сотню русских все за них творили в стране?
   - Ой, Марк, что-то ты не то говоришь, - попыталась возразить Людмила.
   - Да все то, что есть на самом деле! - не принимал он возражения. - Мой отец две войны отвоевал за эту страну, я всю жизнь работал, как сукин сын, а толку что? Как отец, так и я всегда были и будем чужими здесь, как говорится, со всеми вытекающими. Конечно, куда нам сейчас ехать, когда жизнь позади. А все равно душа болит.
   -Что-то совсем новое, - глубоко вздохнула Людмила. - Я не понимаю, что означают твои слова "а толку что?" Какого толку ты хотел бы? Работал, как все. Целей, которые перед собой ставил, достиг. Сам прошел через всякие испытания. При этом не только выжил, но получил образование, трид-цать лет работал в газете, тебя уважали. Какой еще тебе толк? Детей вырастил, у них высшее образование. Разве это мало?
   - Нет, не мало! И я ни от кого не требую никакой люб-ви, никакого особого почета. Но не надо меня ненавидеть, потому что я этого не заслужил...
   - Знаешь, Марк, - вот те люди, которые не меньше тебя отработали в мартеновских цехах, в поле, в шахте - они что, меньше, чем ты заслужили уважение?
   - Решила заняться моим воспитанием? Нет, не меньше, но им никто не тычет в нос: "Жидовская морда!"
   - Как я понимаю, ты обиделся на русский народ. Может быть, выясним межнациональные отношения. Чем я перед тобой виновата, дорогой мой еврей?
   - Полагаешь - ничем? И думаешь, поставила меня в тупик? Ошибаешься! Ты виновата передо мной уже тем, что терпела среди своих соплеменников нацистов и антисе-митов, не возвышала гневного голоса (особо подчеркиваю: гневного!) протеста против этой падали. А я убежден, что не я должен в России бороться с нацизмом - это дело русского народа.
   - А ты чем намерен заниматься в это время?
   - Ты знаешь, жена, мне непонятно твое неприятие того, что я говорю. Но если уж так хочешь - получи и распи-шись: я в это время буду бороться с шовинизмом в себе, в своем народе, ибо это дело не русских людей, а мое, кров-ное. Устраивает?
   * * *
   Васю Жолтова хоронили на третий день после смер-ти. Мужики достали с чердака пилорамы сухие кедровые доски, выпилили (из кедра же) брус на крест. Все это время деревня жила вроде бы предчувствием новой крови. Ходил по деревне пьяный отец Василия Селиверст и грозился:
   - Я ее, суку, все одно решу!
   И Марк сказал вечером, накануне похорон, мол, надо бы за стариком поприглядеть, как бы новой беды не стряслось. Но деревенский мудрец Родион Ефремович Птицын успокоил мятежную душу старого еврея:
   - Не мельтеши, Марк Семеныч. Котора собака лаит, та не кусат, - сказал он в полной уверенности в своих словах. - Я Селиверста годов сорок знаю. Он и курицу не зарежет. Ему счас много водки надо - эт да, а про смертоубийство - тут он сам себя стращат.
   Так все по Птицыну и вышло.
   Стоял тихий и по-осеннему теплый день. Тонкие перистые облака с легкой синевой по краям словно замерли над деревней и над этим кладбищем, легкий порывистый ветер шевелил почти обезлистевшие ветви черемух, ко-торыми густо засажено кладбище. Погода соответствовала настроению. Опытные мужики поговаривали, что пахнет дождем, и что к вечеру он обязательно нагрянет.
   Народу собралось много. Двух лесхозовских меринов запрягли в сани, потому что во всей деревне не нашлось четырехколесной телеги, да так, на санях и повезли. У могилки собралась вся алкогольная знать деревни. Без нее - какие похороны, какие поминки? Пилорамщики брига-ды Савки Шкурина взяли инициативу на себя. Сняли гроб с саней, поднесли к могиле и поставили на две табуретки.
   Рядом стояла виновница "торжества" и прижимала к подолу черной юбки деток своих малых. И никто ей из деревенских не то чтобы худого слова не сказал, даже курвой не назвали. Потому что траур. Гроб на веревках опустили в могилку, закидали рыжей землицей, поставили крест с деревянной табличкой, холмик сформировали и - пошли вниз, в деревню, поминать усопшего.
   Поминали до утра. Из квартиры главной поминальщи-цы Анны Жолтовой всю ночь песни пьяные неслись. Осо-бо старались шорцы. Эти, как за ворот попадет, - забыва-ют, куда пришли - свадьба или поминки. Вон Ваньки Торчакова женушка топает неумелыми ногами и горланит заливисто, визгливо: "И ех, конь молотой на пихта прифясанай, а мой миленка таракой на турьма пасашанай и-ех" И не надо ей ни гитары, ни гармошки - только водка должна быть обязательно. Тогда она будет петь-плясать до упаду. Не зря ведь на Руси говорят: "Сколько пива - столько песен". И пива ноне всем хватило вдосталь, так что не прогневитесь, которые в трауре, выслушайте все сполна. "Я на терефа сапрался, ночь калотная пыла, мой миленка патирялся, хучь пы прат иво пришла".
   На утро по деревне разговоры пошли: что теперь Анне-то будет? Засудят, или расстреляют? Кто говорил, что засу-дят, а кто утверждал, что он бы к стенке поставил падлу. Сама Анна уверяла, что никто ее не засудит. Мнение ее покоилось на гуманистических началах. Дети ведь и так без отца остались, а ежели у их еще и мать посадить в тюрьму, то совсем будут круглые сироты. Не может быть, чтобы суд такое допустил.
   Тут она, конечно, ошиблась в расчетах: засудили на пять лет. Но она тому суду не поверила и стала писать жалобы, мол, рази ж так можно. До Верховного суда дошла. Тот, конечно, жалобу рассмотрел и деток, малых сироток пожалел, дал их мамане восемь лет. Деток же забрали дед с бабой по отцовой линии.
   Квартиру, конечно, тут же отняли, поселили в нее семью молодого специалиста по разделке леса, присланного из леспромхоза. На том деревня успокоилась. Как-никак осень к концу подкатывала, у каждого на подворье хлопот - полон рот. Кто еще сено не привез из тайги, кто не запас кормов на зиму, кто-то готовил ульи к долгому зимовью. И хотя осень стояла тихой, как бы сама природа показывала, что все в мире тихо течет, обыкновенно, но у людей дела шли напряженно.
   Так что потрясение от дикой жолтовской истории вско-ре улеглось. Но не надолго. Месяца через полтора еще од-но смертоубийство произошло. Но тут судить оказалось некого. Тут - чистая случайность. Аккурат шпалоуклад-чикам зарплату давали. Ну, собрались они в своей будке, чтобы достойно отметить событие. По одной пропустили, по другой - мало показалось. Еще налили, снова добавили. Оно ведь как в жизни бывает - после третьей, сколько ни пей - все мало и мало. Словом, засиделись.
   Какой-то из города приехавший новичок, ослабел в будке. Шибко ослабел. Уснул прямо на лавочке. Проснулся от того, что штаны сильно отсырели, встал и подался домой. Видно, ему шибко домой хотелось, а ноги не шли. Тяжело им было - ногам-то. Вот он и лег отдохнуть на путях. А тут ночной грузовик на проход шел. Ну и разрезал новичка почти что пополам.
   Правда, деревенские отнеслись к этой смерти без страсти: ни поминок, ни похорон. В город увезли хоронить.
   * * *
   Почему-то к полудню появился Петр Фомин. Шел он не дворами, как всегда, а со стороны центра деревни.
   - С покосом разделался давно?
   - Да, нет ишо. Застоговали и огородили. Но, как говорят, в копнах - не сено. Пока стога не на подворье - покос не кончен.
   - А чего ж ты не везешь сено-то? - спросил Гольдберг, заметив, что Петр чем-то крайне озабочен.
   - Да привезу. На завтри обещались трактор дать. А но-не я к тебе по делу пришел. Понимашь, свинья пропала.
   - Издохла что ль?
   - Сдохла, не сдохла, а дома не ночевала.
   - Куда ж она могла деться?
   - Я на суседа грешу.
   - На какого?
   - Да на Илюху. Евойная курица к нам в стайку забежала, а он шум поднял, мол, мы евойных курей таскам. Ну, и сказал, што устроит нам. Эт было послевчерась, а вчерась наша свинья пропала.
   - Да не может того быть, чтобы Илья свинью у тебя украл. Ему ж не скрыть этого!
   - А я так думаю, может. Ты, эт, што хошь делать счас?
   - Ничего пока.
   - Можа, помогнешь свинью поискать? Отцепи кобеля, в тайгу сходим, круг деревни. Можа, найдем?
   Марк нырнул на веранду, надел болотные сапоги, взял мазь от комаров, поводок, прицепил к нему собаку и сказал:
   - Пошли.
   Когда "поисковая экспедиция" вышла за околицу деревни, Марк Семенович снял с Соболя ошейник. Он это делал всегда, чтобы собака не зацепилась им за какой-нибудь мощный сук. Бывали, и не раз! случаи гибели лаек из-за ошейников. Вокруг деревни стояла почти нетронутая тайга. Селяне приняли решение возле дома лес не валить. Этого правила придерживались не все, но все же у самой деревни тайга еще походила на себя.
   Для того чтобы обойти ту часть деревни, которая лежала по левому берегу речки, надо было одолеть расстояние километров десять-двенадцать по густому лесу, по холмам и распадкам, по логам с их извилистыми ручьями. Поисковики шли на приличном расстоянии друг от друга, чтобы охватить более широкую полосу тайги.
   Только у Соболя была полная свобода действий. Он метался по тайге, надолго бросал Марка Семеновича, потом возвращался к нему и снова исчезал в зарослях. Лес в этих местах стоял однообразный. Типичная черневая тайга с преобладанием пихты и небольшими включениями осины. Иногда пихта редела, и на ее месте густели осинники. Попадались и березовые колки. Гольдберг часто хаживал здесь - и зимой, и летом, потому хорошо изучил эти места.
   Недалеко от старой тракторной дороги послышался настойчивый лай Соболя. Что-то нашел кобель. Гольдберг вышел из леса, поискал глазами Петра и дал ему сигнал - двигаться на лай. Петр и сам это понял. Он питал надежду, что кобель отыскал его пропажу. Соболь грыз корни старой пихты, выгребал из-под нее грунт, визжал и неистово лаял.
   Хозяин приблизился к Соболю, осмотрел место и заметил под корнем небольшую норку.
   - Колонок, должно быть, - заключил подошедший Фомин. - Токо не нужон он нам щас.
   - Потому и не хочу я ходить с ним без ружья по тайге, - сказал Марк Семенович. - Кобель работал, старался, а мы на его работу плюнем. Этак не долго и собаку испортить.
   - Да с одного раза ниче не будеть, - успокоил Петро.
   - Ладно, пойдем дальше, - сказал со вздохом Гольдберг. - Соболька, брось его, ни к чему он нам сейчас.
   Кобель остановился на мгновение, поглядел на хозяина и снова стал с остервенением рыть землю, визжать и лаять.
   - Пошли! - скомандовал Гольдберг.
   Но оторвать собаку от норы, куда он загнал зверя, не так-то просто. Соболь не понимал хозяина, и ни в какую не хотел уходить. Пришлось надеть на него ошейник, и вести на поводке. Соболь взвизгнул жалобно, шел, сопротив-ляясь и скуля. С полкилометра пришлось его тащить. Потом Гольдберг снял ошейник, скомандовал: "Вперед!" и - кобель побежал.
   Больше он в тот день не лаял. Только однажды взвиз-гнул, и это был признак того, что он погнал зайца. Но оказалось, что Соболь не гнал его, а взял на лежке, заяц даже вскочить на ноги не успел, как попал в собачьи зубы. Гольдберг побежал на визг и застал своего кобеля на месте преступления. Тот держал в пасти заячью, уже неподвиж-ную тушку. В это время года зайцы-беляки стараются сиднем сидеть в кустах, потому что видны издали: снег еще не выпал, а они почти полностью белы.
   "Отдай!" - потребовал хозяин, кобель нехотя положил у его ног добычу и, ворча, отошел, Гольдберг взял зайца, зацепил задней ногой за сучок пихты и снял с него шкурку, выпотрошил, голову и ноги отдал Соболю, осталь-ное завернул в листы лопуха и пошел дальше.
   Поход уже подходил к концу, Марк Семенович приблизился к Фомину и сказал:
   - Где мы с тобой прошли, твоей свиньи нет. Потому что кобель не мог ее не учуять: вонь-то от нее, - во какая!
   - Я тожа так думаю,- сосредоточенно сказал Петро. - Нет, эт точно - Илюхино дело. Но я его уделаю.
   - Ты что, Петро, из-за свиньи человека убивать?!
   - А тот, который у суседа поросенка украл, - не человек, Марк Семеныч. Его не убивать низя.
   - Ну, а если он не трогал твоего "поросенка"?
   - Трогал. Ему боком вылезет моя свининка. Ружо у меня есть, патроны ты дашь.
   - Это кто тебе сказал, что я патроны дам, чтобы ты в Илью стрелял?
   -Значитса, у кого другого достану. Он ить кажинный день коло мово дома проходит. Из калитки прицелюсь и - жахну.
   Марк Семенович не на шутку испугался: Илье было чуть больше тридцати. Какой уж он там человек - кто знает, но двое детей, жена, мать. Хозяйство большое ведет. И не пьянствует.
   Сразу же, как вернулись из тайги, Они с Фоминым разошлись в разные стороны. Петр пошагал домой, а Марк Семенович постоял у дороги в раздумье, потом спустился к своей избе, загнал кобеля в вольер и снова поднялся на гору, пошел к Илье. Илья удивился неожиданному визиту. Никогда раньше старик его не посещал.
   - Какая нужда привела, Марк Семеныч? - поинтересо-вался хозяин.
   Марк Семенович потоптался немного на месте. Вопрос его врасплох застал. В самом деле, как ответить? Прямо так и ляпнуть, мол, боюсь за твою жизнь, за судьбу твоего дурака соседа? Так ведь и сам дураком прослывешь. Но он и впрямь побоялся, что Петр Фомин осуществит угрозу. Это ведь не всегда бывает, как Птицын говорит, мол, та собака, что лает - не кусает. Есть немало и таких, которые и лают и кусают...
   - Да нужды-то у меня особой и нет, Илья, - сказал Марк Семенович. - Вот ходил сейчас с твоим соседом его свинью по тайге искать. Ну и заглянул к тебе по пути.
   - Не просто так заглянули, Марк Семеныч? А?
   - Грешит на тебя сосед-то, мол, ты его свинью украл.
   - Не крал я его свинью, Марк Семеныч, - твердо сказал Илья.
   Марк пригляделся к молодому мужчине. Был Илья высок и черноволос с карими маленькими глазами. На зубах блестели две золотые коронки. По глазам было видно, что не врет Илья. Но, и не всю правду говорит. Что-то он все же скрывает. Это стало почти явным, когда, поймав на себе испытующий взгляд старика, Илья хитровато, лишь уголками губ, улыбнулся.
   - Что-то ты не то говоришь, Илья? - сказал Гольдберг.
   - Марк Семеныч, - построжел лицом хозяин, - ты вроде меня вором называешь. Если так, то о чем нам говорить?
   - Нет, я так не думаю, но что-то ты все же недоговариваешь?
   - А я, может, и не хочу договаривать. Я ему не нанимался свиней искать, Марк Семеныч.
   - Значит, ты знаешь, где она?
   - Нет, не знаю! - отрубил Илья, но карие свои зрачки убрал от прямого взгляда.
   - Неправду ты говоришь, Илья. Ну, злишься ты на него, но мне-то мог бы и сказать?
   Илья молчал.
   - Как думаешь, охота хорошая будет нынче? - сменил пластинку хитрый Гольдберг.
   Но Илья клюнул на наживку:
   - Рябка много в тайге встречаю, зайца хватат, а пушной зверь уходит далеко. Повырубали же все, Марк Семеныч.
   - Ну, ладно, пошел я, Илья. Жалко, конечно, но я думал, что ты меня поймешь...
   Сообразительный Илья сразу догадался, что старик ищет пути примирить его с Петром. И в душе был благодарен ему за это, но ни Петра, ни Лушу его он не любил и мира с ними не искал. Илья понимал и то, что Петр считает, будто это он, Илья, украл его свинью, и теперь будет строить всякие пакости. Но он и догадываться не мог, чем стращает Фомин. Помедлив минуту, Илья все же решил раскрыться:
   - Знаю я, где его свинья, Марк Семеныч, а говорить не хочу: пущай поищет.
   - Где же она?
   - Да тут, недалеко, но, сказал, не покажу!
   - Илья, ну как тебе не стыдно! Что же ты, такой молодой, а со стариками связываешься? Соседка уж два дня ревмя ревет.
   - Ей полезно, Марк Семеныч. Мене будет до ветру ходить. Вредная баба.
   - Ну, пожалуйста, Илья, - настаивал Гольдберг, - скажи, где она.
   - Да метрах в ста от ихова подворья! - захохотал Илья.
   - Идем, покажешь!
   Илья надел резиновые сапоги, и - они вышли из избы. Уже через пять минут перед Гольдбергом открылось необыкновенное зрелище. В самом начале колка, что прилегал к покосу Фомина, на небольшой полянке стояла огромная свинья, а рядом с ней - два розовеньких поросенка. Свинья убрала вокруг высокий травостой, из него сделала гнездо и дала приплод.
   - Ну, вот она. Не надо бы тете Лукерье хавало разевать, глядишь, и свинья бы дома опоросилась. А так - тута, - сказал Илья. - Свиньи часто в тайгу пороситься сбегают. Следить надо.
   - Спасибо Илья! - сказал Гольдберг и - на душе у него стало веселей.
   - Токо ты близко не подходь, Марк Семеныч, - предупредил Илья, - а то она может броситься: поросяты же у ее...
   * * *
  
   Дом Фоминых стоял у подножья горы. От деревен-ской улицы усадьбу отделяла ограда. Рядом с калиткой высился тридцатилетний тополь. Посреди усадьбы тек родник, исток которого таился в расщелине, неподалеку от вершины той же горы. Усадьба тянулась метров на семьдесят - снизу вверх. В нижней части расположились: дом-пятистенок, летняя кухня, баня и сортир. Между домом и летней кухней Петр сделал небольшое углубление, над ним поставил короткий мосток из доски-шестидесятки.
   Это место - главный пост в домашних делах Лукерьи. И хотя родниковая вода ломила кости, здесь она мыла посуду, многочисленные ульи, стирала, отсюда же носила воду животным в стайку, которую Петр построил в верхней части усадьбы. Такое отдаление удумал хозяин, дабы аромат хлева не портил аппетит.
   Прямо у стайки начинался ближний покос Фоминых. Он тянулся вверх до самой вершины. С запада его ограничивала торная дорога, идущая краем тайги. По ней мужики возили сено, дрова, деловой лес. На востоке границей покоса служил глубокий овраг.
   "И что его погнало искать свинью так далеко?" - удивлялся Марк Семенович. - "Сперва бы у дома посмот-рел!" Он шел сверху, счастливый от того, что несет доб-рую весть, которая, может быть, охладит страсти между соседями. Хотя, черт бы их побрал! То ли не найдут повода для новой ссоры, как всякие добрые соседи?
   С горы Гольдберг увидел, как Лукерья поднимается с двумя ведрами на коромысле. "Слава богу, - подумал, - не надо спускаться вниз". Они подошли к стайке почти одновременно. Гольдберг навис над оградой и сказал:
   - Нашел я твою свинью !
   - Правда?! - хлопнула себя по бедрам Лукерья. - Живая?!
   -И с приплодом.
   Фомина поставила на землю ведра, не опуская недовер-чивого взгляда, и спросила:
   - И где ж она? Поди, у ентих,- кивнула на соседское подворье.
   - Да зачем ты так, Луша?! - возмутился он. - Не трогал Илья твою свинью. Пошли - покажу.
   - Куды?
   - Да тут, совсем рядом, возле твоего покоса.
   - Ты что, Господь с тобой! Как я могу с тобой туды подти?..
   - Почему? - не дал ей договорить.
   - Ты что - Петра не знашь? Узнат, что я с мужуком в тайгу ходила - убьет. Он у меня страсть как ревнивай.
   Гольдберг расхохотался.
   - Да, не в тайгу. Тут, совсем рядом, я тебе с твоего покоса покажу ее.
   Лукерья недоверчиво поглядела на Гольдберга, открыла калитку и - они вышли на покос. Вскоре хавронья Фоминых предстала пред очи своей хозяйки. Лукерья с минуту смотрела на нее и лицом становилась строже.
   - Эт она не сама сюды пришла, - сказала Фомина. - Илья ее гонял по тайге, дождался опороса, всех поросят забрал, а двух оставил.
   - А ты бы сумела так сделать? - зло спросил Гольд-берг. - Тебе бы пойти к мужику да извиниться, а ты все равно права. Кого хочешь, спроси - всяк скажет, что Илья тут не причем!
   Лукерья сама все это понимала, однако признать вот так - запросто - свою неправоту - не в ее характере. Он ничего больше ей не сказал, медленно направился домой.
   * * *
  
   Изба Владимира Ивановича Сизова стояла второй в Холодном логу, сразу за мостом через речку Мыльную. Речку так назвали, потому что вода в ней была такого цвета, словно с мылом. От глины, что по дну шла. Правда, какая там речка - полтора ручья! Начиналась в пихтовом распадке, что неподалеку от деревни и тут, в деревне же, впадала в Карзас.
   Ничем знаменита она не была, правда, берега ее густо поросли белоголовником и перечной мятой - основными компонентами таежного чая, который очень любил дере-венский народ. Но вот, взяла цветом и добилась названия.
   Ни сам Сизов, ни его жена Любовь Ивановна ничем особенным в деревне не отличались. Жили себе да жили, скотину держали, троих детей завели. Правда, дети их - все с петухами получились, но о том особый разговор. Сизов сперва работал бригадиром шпалоукладчиков. Уволили за систематическое нарушение питьевого режима. Год сидел на шее жены. Потом сжалились, приняли снова. Под честное слово, что больше никогда и ни при каких обстоятельствах.
   Слово он сдержал. Не то, чтобы вот так: совсем "никогда и ни при каких обстоятельствах", так ведь не бывает, дома-то пил, и даже большими глотками. Но чтобы на работе - боже упаси! И начальство скоро это заметило. Начальство ведь по избам не шастает, потому и знать ничего не знает. В общем, заметили, что бригадир на путях не валяется, на работу выходит без опозданий и прочее такое, ну и назначили Владимира Ивановича Сизова дорожным мастером.
   Теперь он имел право подписывать наряды на зарпла-ту, руководить двумя бригадами. В полное его распоряже-ние поступила автодрезина. Ну, и, понятно, Владимир Иванович себя зауважал. Причем, настолько, что стал позволять себе изредка. Сперва - понемножку.
   Оно бы так и продолжалось, может, до сих пор. Но однажды приехал начальник отделения дороги, проводить какое-то важное совещание. И прознал, что мастер Сизов себе позволяет в рабочее, понимаете ли, время. Как узнал-то? Пошел на пристанционные пути посмотреть, а Владимир Иванович притомился и лежал прям по вдоль этих самых путей. Начальник к нему, мол, что случилось, а тот ответить не может. Не потому что не знает, что случилось - язык не ворочается. Опять уволили Сизова. И опять он больше года не работал.
   Но, кабы только то, разве ж стоило Владимира Ивановича включать в наш рассказ? Таких Владимиров Ивановичей - полна деревня. Так чем же он знаменит? О том Марку Семеновичу как-то рассказывал механик Колотов. Он обоих Сизовых тихушниками назвал. А Почему - возникает вопрос.
   - А потому, - объяснил Леха Колотов, - что больше пьют ночами, чем днем. Это выгоднее: никого угощать не надо, и, в то же время, реже пьяными их видят в деревне. А три дочки растут - все три - дурочки.
   - Ты зачем так о детях-то, Леша? - возмутился Гольдберг.
   - Дак я же правду говорю: все три дебилки.
   - Почему? - вытаращил глаза Гольдберг. - Вроде нормальные девочки.
   - А ты с ними пробовал говорить? Вот то-то же. И где ж им умными-то быть, когда отец по пьяни закладывает, а мать вынашивает в водочной среде.
   Вскоре в правоте слов механика привелось убедиться. Такой шум поднялся - на всю деревню. Неделю стоял. А случилось вот что. Старшая дочка Сизовых, Наташка влюбилась в Олега Степанова. Соплячки, понимаете ли, часто влюбляются. Свет клином! Стала записки писать, мол, жить без тя не могу, родной, ненаглядный и прочие такие слова. Идет парень домой, (дорога - мимо избы Сизовых), а она встречает, мол, давай на свиданки ходить, целоваться.
   Олег Степанов - парень ладный собой, красивый такой, для девического глаза даже очень привлекательный. Хотя - чего уж там: школу закончил так себе, на работу устроиться не успел еще. И два года домовничает. Папа с мамой работают, а ему - зачем? Ну, вот он, значит, читал, читал Наташкины записки, и решил просьбу хорошенько удовлетворить.
   - Приходи, - говорит, - завтри вечером, как стемняет, к нашей избе.
   Как уж она дождалась завтрашнего дня, а днем - вечера, - про то я совсем не знаю. Знаю только, что дожда-лась, из-за чего и шум в деревне поднялся. Хотя, и нечего было шуметь-то, - обычное дело, молодое, житейское.
   Как только стемнело, Наташка пришла к избе Степа-новых. Олег встретил ее, как полагается, стали целоваться-обниматься. Он ее за все пряности подержал, погладил, где надо, а потом и говорит:
   - Пошли, Наташка, к нам в баню.
   - Пошли, - отвечает, - с чего бы и не пойти?
   Олег в школьных науках не силен, а по девичьей части, уже давно успел навык приобресть отменный, как никак, а у самой Аньки Кузиной курс проходил.
   Входят они, значит, в баню, а там - два Олеговых дру-га, из другого конца деревни. Ну, раздели они Наташку и все трое ею попользовались. Наташка в том ничего худого не увидела, на следующий день даже пошла и подружкам похвалилась, как ее Олег Степанов с дружками любил.
   По деревне такие новости быстрей пули летят, весть домчала и до Любови Сизовой. Ну, а та на принцип пошла, мол, ребенка, групповуха, всех посажу.
   Антонина Степанова прибежала - стенки белее. Жареным запахло. К Наташке, мол, кто тебя силовал, может, сама дала?
   - Ты, японский бог, - заорала Любовь Ивановна на Тоньку, - отстань от ребенка, банда насильная. Мы дак ваших не сильничали. Дитю 14 годов всего. А они - сильничать, да ишо групповуха.
   Тонька Степанова от таких слов белугой взвыла:
   - И-и-у-уи-и! - выдало Тонькино горло странный звук. И побежала она в деревню, словно корова ее языком слизала с сизовского подворья. Бегом - к своему "Юрочке". А тот еще пуще напугался. Бежит к Владимиру Иванычу, мол, не губи дитя неразумное, чего он понимает, ему недавно только 18 стукнуло.
   Словом, стал Юрий Васильевич Степанов похож на золотую рыбку: "Откуплюсь, чем только пожелаешь.!" Хо-дили по деревне слухи, что взял Владимир Иваныч за дочку семь миллионов рублями и три ящика - водки в придачу. Две недели пили Степановы и Сизовы. По деревне молва пошла, мол Сизовы Наташкину девственность пропивают. Савка Шкурин только вздохнул с глубокой завистью:
   - Везет жа людя?м! Теперь цельный год можно пить задарма...
   Чему завидовать-то? Ты такой же человек, как Владимир Иваныч. Сделай себе трех дур, и ты пить будешь на шармака. А уж коль настрогал дураков мужского полу, то и пей теперь за свои кровные!
   Короче говоря, до милиции дело не дошло. А деревня что - пошумела, пошумела, да и успокоилась. В скорости жизнь новые события подбросила и забылась история, как и многие другие.
   * * *
  
   Интересное дело наблюдается в природе. Что ни происходит на земле: кто родился, кто умер, напился, в тюрьму сел, а время идет, ни на что не обращая внимания. Ему, времени, по фигу Савки Шкурина зависть, как и Наташкина девственность. Оно идет и - ничего ты с этим не поделаешь! Вот оно уже дотопало до заморозков. Мужики заготовили корма на зиму себе, скотине, понавозили дров из тайги, угля - со станции.
   В первой декаде ноября речку сковали забереги, горы из зеленых стали белыми, тайга помрачнела, поугрюмела. Деревенский народ сменил резиновые галоши и сапоги на валенки, телогрейки - на полушубки. А на подворьях завизжали закалываемые свиньи, замычали в предсмертных муках бычки, телки, коровы, заблеяли в ужасе овцы...
   Почти все деревенские держали скотину. Только у самых крупных люмпенов, как Шкурины, ничего не водилось. Не умели они запасаться впрок, не получалось - хоть убей. Оно бы так-то - ничего. Да и не скажешь, что ленивы. А вот не получалось и - все тут.
   Как-то, было, купили поросенка, притащили в стайку и даже кормить начали. А как раз такое время подоспело: перед самой получкой. Во всей деревне ни у кого копейкой не разживешься. Выпить хочется - душа горит, да взять негде, а эта паскуда бродит по стайке и нахально хрюкает. Вроде как измывается. Тут, понимаешь, на водку денег нету, а ему хлеба давай, картохи! Что с ним делать? Пропили! Картошка, что по осени накопали, не хрюкала, но и ее пропили: раздражала.
   - Что ж ты делашь, Савка?! - сокрушалась Лукерья Фомина, - зимой-от че жрать будете?
   - Да как-нибудь проживем, теть Луша, - ответил уверенный в себе Савка.
   - И-их! - махнула рукой Лукерья и пошла своей дорогой, переваливаясь утицей с ноги на ногу.
   - Зато вы тверезые ходите, а мы кажинный день выпимши! - с достоинством сказал Шкурин старший во след удаляющейся соседке.
   А на следующий день Савка появился у калитки Сизовых с пустяковой просьбицей:
   - Ты, Владимир Иваныч, не продал бы кила три мясца?
   Шкурин полагал, что адрес выбрал точный. Сизовы только что закололи быка-трехлетку и двух свиней. Мяса у них должно быть - куры не клюют. Откуда ж было Савке знать, что его сосед такой принципиальный.
   - А мы, - подумав немного, ответил Сизов, - мясцо-от не продаем.
   Он в этот момент стайку чистил.
   - Чего ж так? - прищурив маленькие свои глазки, поинтересовался Савка. - Ай самим мало?
   - Оно, может, и не мало, - опершись на вилы, пояснял свою позицию Владимир Иванович, - мы мясцо не продаем из прынципу. Я, понимашь, круглый год въяривал (он, конечно, употребил другое, более емкое русское слово), ты жа на печи лежал. А мясцо хошь исть - будто, как я же въяривал? А?
   Где-то в глубине души Савка почувствовал себя оскорбленным: он же не за так, а за деньги! Другой бы на его месте столько про японского бога наговорил - успевай в уши складывать! Но Савка Шкурин - мужик не конфликтный. Молча повернулся и пошел домой, будто и не приходил к Сизовым. Только по дороге что-то бурчал себе под нос. Но это так - безобидно.
   * * *
  
   В самый разгар мясных заготовок к Гольдбергам пришел бывший леспромхозовский механик, узколицый, как топор и худой, словно таежный заяц, Иван Иванович Кротов. Марк познакомился с ним в тайге, по осенней рыбалке на хариуса. Один шел по речке Осиновой от исто-ка, другой - от устья. Вот и встретились, разговорились, поделились информацией о рыбалке, о клеве...
   Кротов рыбачил самодельным деревянным удили-щем. Гольдберг подарил ему трехколенное, бамбуковое. С тех пор они подружились. Кротов в деревне был че-ловеком уважаемым, как-никак жизнь здесь почти вся прошла. Здесь и на пенсию вышел и двоих сыновей вырастил. Один - на подстанции электриком работает, другой - мастером на руднике в соседнем поселке.
   Может, поэтому, а, скорее всего, по какой другой причине, Иван Иваныч Кротов всегда ходит с высоко поднятой головой. Даже, когда шибко пьяный. Держит он большое хозяйство: две коровы, три десятка куриц, шесть овец и каждую осень колет двух свиней.
   Жизнь свою Иван Иванович считает счастливой, всего лишь с одним минусом: старуха его - баба-Дуся, уж больно ворчливая. Как только Кротов-отец где-нибудь в деревне заложит за воротник, - сразу начинается занудливое ворчанье, от которого Иван Иваныч спасается либо в приусадебной тайге, либо на сеновале. Это несогласие Иван Иванович не считает решающим, тем паче, что сыновья всегда за него мазу держат.
   Вот этот самый Иван Иваныч Кротов и пожаловал к Гольдбергам незваным гостем. Марк, как полагается, пригласил старика в избу, поставил на стол банку медовухи, хозяйка быстренько сгоношила нехитрую закуску. Сидят, попивают, разговаривают ни о чем. Наконец, Кротов заговорил о деле:
   - Ты, Марк Семеныч, кроликов своих колешь?
   - Конечно, что ж я их на зиму оставлю!
   - Тогда у меня к тебе два дела есть!
   - Выкладывай, Иван Иваныч!
   - Первое такое дело. Баба моя любит крольчатину. Дак я тебе предлагаю обменяться: я тебе два кила говядины, ты мне - кролика. Можно и свинину.
   - А второе дело, какое? - спросил Марк Семенович.
   - На первое не ответил...
   - Сразу на два и отвечу.
   - Говорят, ты хорошо шкурки выделывашь. Дак я хочу купить у тя семнадцать черных шкурок.
   - Почему семнадцать, Иван Иваныч?
   - А мы пошшытали. Стоко надо.
   - Ну что ж, почитай, обе свои проблемы решил, - приветливо улыбнулся Гольдберг.
   - Нет, - сказал Кротов,- пока ишо не решил. - Он достал из кармана пачку сигарет "Прима". - Курить-то можно у вас?
   - Можно! Кури.
   - А я не тя спрашиваю, - возразил Кротов.
   - Курите, курите, - поддержала мужа Людмила.
   - Тогда все в поряде, осталось в цене договориться. Скоко шкурка стоит?
   - Понятия не имею, Иван Иваныч, ни разу не продавал.
   - Ну, тада слушай меня. - Он запалил сигарету и, глубоко затянувшись, выпустил длинную струю дыма. - Я даю те за кажную килограмм сала, или мяса. Годитса?
   - Отчего ж нет! - согласился Годьдберг и добавил:
   - Как легко с тобой, Иван Иваныч дела решать!
   - Да и с тобой нетрудно, - сказал Кротов, поднимаясь уходить.
   - Не торопись, Иван Иваныч, - положил ему руку на плечо Гольдберг, - Давай еще стаканчик на посошок.
   - Отказываться от добра - грех большой, - церемонно сказал Кротов, - поэтому выпью с удовольствием.
   - Ну и последнее слово по нашим делам. Сколько кроликов возьмешь?
   - Три хватит.
   Марк Семенович достал из холодильника три свежих тушки и отдал Кротову.
   - А за шкурками приходи через две недели, потому что выделанных у меня нет.
   - Договорились, - сказал Кротов и пошел к выходу.
   * * *
   Перед ноябрьскими торжествами дом Фоминых шумел от голосов сыновей и внуков. Все приехали, до одного. Да и как же им - болезным - не приехать было, если старики накачали до полтонны меду, натопили пуда два коровьего масла, закололи свинью, трех овечек и огромного быка. Всем хватит и мяса, и масла, и меду, и молока. Правда, из-за свиньи у Лукерьи спор случился со старшим сыном.
   Дело в том, что поросенка ранней весной он купил в городе и привез родителям, мол, откармливайте. Так вот, Лукерья и говорит, что по доброму-то полагается Алек-сандру не вся свинья, а только половина. От этой наглос-ти, у старшего изо рта нехорошие слова посыпались.
   - Эт с хрена ли загуляли? - задал он родительнице сам собой напрашивающийся вопрос. И подвел черту: - Чей поросенок, - того и мясо!
   Но разве ж Лукерью таким словом проймешь!
   - Значитса, я кормила-поила, выхаживала, а мясо - твое. Не дам все мясо!
   - Ах, так? - сказал Александр. - Не дашь не надоть, не обедняю, но заболешь - я с тобой валандаться не стану.
   И старуха умолкла с испугу. Старая ж она. Ну что ей это мясо!? А вот скоро же силы кончатся, кто ж стакан воды подаст? Она и не думала о том, что даст она все мясо своему Александру, не даст, - это все равно никак не отразится на его отношении к старухе-матери. Все равно он за ней ухаживать не станет, не та конструкция станового хребта у Александра, как, впрочем, и у остальных сыновей. Ей бы прогнать нахала-сынка взашей из избы. Но разве ж она сможет? Своя же кровиночка, родненькая!
   * * *
   Вечером Марк Семенович взял большой рюкзак и направился в магазин. С осени хлеба стали привозить побольше, даже иногда он оставался на следующий день. Это было связано еще и с тем, что леспромхоз стал добывать для своих рабочих зерно и комбикорма. По бартеру. Колхозу нужен пиломатериал, а леспромхозу - зерно. Вот они и обмениваются.
   Так что мужики теперь хлеб покупают только для себя, коров и свиней кормят зерном и комбикормами. Поэтому в обычные дни, когда магазин не ожидал других продуктов, очередь была маленькой. И вообще с осени в поведении мужиков почувствовалась некоторая степенность. Она имела свои объяснения. И главное из них, - конечно же - полные закрома.
   Насчет сала-мяса разговор уже был, овощи тоже у каждого свои имелись, проблемной оставалась мука. В магазин ее привозили крайне редко, и потому она больше получаса не залеживалась. Но выход все равно нашли. На станции Куренево работало отделение того же леспром-хоза. Его начальник - мужик разворотливый - сумел договориться с каким-то мелькомбинатом, и ему привезли столько первосортной муки - хоть торгуй.
   И потянулись в Куренево деревенские люди с мешками и цинковыми корытами. Кто по два, кто по три мешка брал. В корытах тащили по молодому снежку до станции. Там грузили на электричку, и счастливые воз-вращались домой. Петр Фомин ездил за мукой три раза, привез шесть мешков. Две недели потом работали с Лукерьей в летней кухне, крутили мясо, месили тесто, лепили пельмени, и замороженные складывали в мешки, а мешки - в железные бочки.
   Каждая семья была обеспечена железной тарой, ибо иначе, все заготовленное придется делить с крысами и мышами. И это совсем не преувеличение: все полы в избах, все кухонные столы имели премного прогрызенных крысами дыр.
   Но мы отвлеклись, читатель, от темы, совсем забыв о мужицкой степенности, которая стала проявляться в начале зимы. Вообще, начало зимы - самое благодатное время в деревне. Потому что топливо заготовлено, и пока еще мож-но не задумываться над тем, хватит ли его до тепла. Ово-щи, соленья, варенья и все остальные запасы легли на положенные места и ласкают взгляд. Поубавилось количество взрослого скота, на обслуживание которого уходит много сил. С молодняком же справляться легче.
   Вот почему в начале зимы народ чаще позволяет себе расслабляться. А с чего же нет, если есть за что и есть с кем! Вот идет навстречу Марку Семеновичу расслаблен-ная жена Федьки Чомбе. Мешок с хлебом тащит и поша-тывается. Не от тяжести. Правой рукой придерживает ме-шок у ключицы, левая - занята самокруткой. Дым идет. А сама худюща до такой степени, будто организм ее воспри-нимает одну только духовную пищу. Шкура да кости.
   - Здорово! - сказала Анна, - Как она - жизня идет.
   - Да вроде бы нормально, - ответил, - а вот у тебя, вижу, совсем не нормально жизнь идет.
   - И у меня - нормально, - настойчиво ответила Анна, глядя в лицо собеседнику посоловевшими глазами.
   - Тогда объясни мне, отчего у тебя верхняя губа, как у зайчихи стала. Вроде бы раньше целая была...
   - А-а, - эт не страшно, - отпарировала пьяная женщина, - Эт Федька мой по пьяни врезал сапогом.
   Гольдберг представил себе эту картину: разъяренный мужлан пинает слабую, в чем душа держится, женщину, не разбирая, куда, и его передернуло. Но он взял себя в руки.
   - Ну, тогда ничего, - сказал и пошел к магазину.
   У самых путей встретился ему Чомбе.
   - Федька, - сказал Марк Семенович, - ты почему жену бьешь?
   - А потому, что я вот эти ношу, - Чомбе выразительно оттянул штанину и помотал ею туда-сюда.
   Федьки теперь по всей Руси гоголем ходят. Закон от них отступился - не трогает. И они дали волю нраву своему уголовному - удержу нет!
   - Федь, там же бить некого! Ты ж убьешь ее когда-нибудь...
   - Пить надо меньше, дядя Магк.
   - Больше тебя пьет?
   - Больше! Оставил под матгасом тгидцыть тышш. С габоты пгишов, - там хген ночавал и уши оставил. А баба на полу валяитса.
   * * *
  
   Весь ноябрь Марк Семенович ходил на охоту. Пес его работал хорошо, но толку было мало. Зверь ушел от деревни подальше в тайгу. Он ведь, обычно, жмется к человеческому жилищу, потому что только человек может защитить его от хищников. А в последние десятилетия волка не стало, лису почти всю повыбили. И человек для зайца, для барсука, для рябчика стал самым опасным зверем. И потому эта таежная мелюзга стала искать от него спасения в отдалении.
   По тем же причинам добычи было мало, но он все рав-но ежедневно ходил на охоту. А вечерами выделывал кро-личьи шкурки, выполняя заказ Кротова. Когда закончил работу, уже шла третья неделя с тех пор, как старик побы-вал у него. И почему-то не шел. Марк Семенович подож-дал несколько дней и - решил сам отнести ему шкурки.
   Путь лежал мимо избы Птицыных. Старик, как ему и положено, сидел в полушубке на своем привычном месте - на завалинке. За лето бороденку отпустил. Кучерявее-нькая такая бороденка получилась - одно загляденье, а вместе с кустистыми рыжими бровями, она придавала ему вид настоящего кавказского аксакала.
   - Здорово, Марк Семеныч, - первым поприветствовал Птицын и широко при этом улыбнулся. - Куды стопы направил, ежели не секрет.
   - Да какой уж там секрет, Родион Ефремыч, к Кротовым в гости собрался.
   Лицо мудреца от этих слов сразу построжало, взгляд синих глаз посуровел. Птицын прикашлянул в кулак и сказал:
   - Никак по делу идешь?
   Гольдберг объяснил, по какой надобе собрался к Кротовым. Старик выслушал и сказал тоном, не терпящим возражений:
   - Воротися домой, Марк Семеныч. Не до тебя имя.
   - Случилось что? - удивился Гольдберг.
   - Случилось, - подтвердил Птицын. - Сына завтри хоронить будут. Старшого, Николай Иваныча.
   И старик рассказал, о совершенно нелепой кончине старшего сына Кротовых. Николай Кротов выпить, конечно, любил, но алкоголиком его назвать нельзя было. А тут он приехал к младшему брату Александру, посидели у него, выпили и - подался Николай на вечерний поезд.
   Ехать ему было всего-то один пролет, вез он духовку для печки - в магазине купил. В вагон не пошел. Встал в тамбуре и стоит. А проводнику это не понравилось. Проводник ему, мол, нечего стоять в тамбуре. Был бы Николай трезвым - объяснил бы человеку, что к чему, на том бы все и кончилось, а он взял да и послал проводника. Не в вагон, а еще дальше.
   Проводник оказался малым крутым, кавказского роду-племени, двумя ударами успокоил Николая и выбросил из тамбура, посреди перегона. Будь Николай трезвым, пришел бы домой, а так замерз около путей. Вот так ведь оно бывает в жизни этой суровой! Ему-то что, ему - ничего, а старикам горе, жена вдовой стала, детки малые - сиротами. Вот ведь до чего поганое это пойло - водка-то! Хорошо - Гоге Резаному - врачи подсказали про то, что его первая рюмка последней станет. А вот Николаю Кротову никто не подсказал. Да и кто подскажет Федьке Чомбе, Егорушке, Савке и всем другим-прочим?
   - Много народу водка сгубила, а, Родион Ефремыч?- сказал, не то спрашивая, не то утверждая, Гольдберг.
   - Э, милай! - глубоко вздохнув, ответил Птицын. - Ты-то дома сидишь, ниче не видишь, а я вот - на завалинке, дак мне все видко. Да и мало ты живешь у нас...
   - Что ж тебе "видко"-то, Родион Ефремыч?
   Старик сомкнул веки, пожамкал беззубым ртом, аж бороденка ходуном заходила, склонил голову набок и сказал:
   - Какой народ гибнет! Какой народ, Марк Семеныч! Глаза, ровно от лука плачут. Ему ба жить да жить, а он, японский бог, за два последних года токо "Рояль" унес шашнадцать душ. Ты -то дома сидишь, а мне все видко.
   - Как же он унес-то - "Рояль"? - спросил Гольдберг, хотя и слышал, что этот проклятый спирт продают неочищенным и много смертельных случаев бывает.
   - Дык кто ж ево проверял - заразу! Никто не знат, откеда привезли. Я уж хотел Ельцыну письмо написать, мол, не торгуй, не губи народ свой. Токо вот не грамотный я - слова складывать.
   - Прямо сразу Ельцыну?
   - А ты как думал! - возмутился Птицын. - Какой народ гибнет. Вот был начальник снабжения в леспромхозе. Зароялил середь бела дня и - прям коло конторы уснул вечным сном. Какой был умный мужик! Царство ему небесное. А Колька илектрик - тожа от "Роялю" вперед ногами ушел. Баба евойная неделю поревела, да и той жа дорогой потопала, от того жа "Роялю".
   Родион Ефремович, перевел дух, глянул на собесед-ника пытливыми, некогда синими, глазами и снова тяжело вздохнул.
   - Ентот - начальник снабжения, ентот илектрик, и умел кино казать, и музыку крутил на иликтрическом патифони... И баба у ево - Степанида-покойница - не шпалы таскала, а, почитай, складом заведовала. Да разве ж токо их "Рояль" унес. Два учителя вместе с директором школы, дежурный по станции. Эх-х! - махнул он рукой от безнадежности, - какой народ гибнет!
   Он поглядел на собеседника, помолчал немного и продолжил свою философскую тираду:
   - И што с людями-то стало? Оно ведь и раньше пили, но штоб вот так - не припомнитса. Я дак вот думаю про себя, конешное дело, ежелив бы счас привезти цистерну спирту, али водки и крикнуть "Пей-гуляй, мужики, сколь душа просит", скоко б на утро живых в деревне осталося? Как думашь, Марк Семеныч?
   - Не знаю.
   - А я знаю: пята часть деревни!
   * * *
   Кротов пришел через два дня после похорон сына. Маленькое, птичье лицо его выражало неизбывную тоску. Но он старался не говорить о своем горе, спросил только, слыхал ли о его беде. Услышав, что слыхал, только боднул лбом воздух и не проронил больше ни слова на эту тему. Он принес в рюкзаке 17 килограммов свиного сала, аккуратно упакованного в желтые листы бумаги, и сказал:
   - Ежели весы есть, можешь перевесить, но тута без обману. А тута шесть кил мяса, - он подал полиэтиленовый мешочек.
   - Да что ты, Иван Иваныч, какой там перевес! Спа-сибо!
   - Шкурки-то Колька для бабы заказывал, куртку сшить ей хотел, - сказал Кротов, - Ну, значит так вышло, што теперя я буду шить.
   Марк и Людмила угрюмо молчали. А что тут скажешь? Известно, беда людская не терпит лишних слов. Кротов постоял у порога. Ни входить, ни даже присесть не пожелал. Только перед уходом сказал, обращаясь к Марку:
   - У тя серые шкурки есть?
   И, получив утвердительный ответ, заказал шесть штук на шапки: себе и младшему сыну. Он ушел, наскоро попрощавшись, и Гольдберги долго глядели в след удалявшейся его длинной и худой фигуре.
   - Каково теперь им жить-то будет? - со вздохом сказала Людмила. - Никому такой беды не желаю.
   Марк Семенович молчал, справедливо полагая, что к этим емким словам ничего уже и не добавишь.
   А время шло своим чередом. В тот год зима взялась за свое дело так круто, что уже в ноябре затрещали тридцатиградусные морозы, а когда температура поднималась - словно волчицы обрушивались на деревню метели, заметали проезжие дороги и людские тропы. И мужикам приходилось много сил тратить на борьбу с заносами.
   Хорошо тем, чьи избы стояли вдоль главных улиц - там трактора убирали снег. Деревня лежала в долине реки, вокруг которой на огромном расстоянии расположились средневысокие горы. И это обстоятельство явилось решающим фактором в образовании специфического горного микроклимата.
   Его изюминка заключалась в обилии дождей в летнюю пору, и снега - зимой. Бывали такие годы, что дожди лили, чуть ли не каждый день, а зимы охлестывали народ такими метелями, что до самой весны большие лопаты из рук не выпускали.
   Марк Семенович жил по своему правилу. Он не доверял Людмиле ходить за хлебом, литовку не доверял и лопату. То есть, и рюкзаки, и шанцевый инструмент он считал своей личной собственностью. Людмила за то на него не обижалась. Иногда пыталась помогать, но он не любил этого.
   Утром Марк Семенович проснулся, глянул в окно. Оно затянулось узорчатой ледяной корочкой - ничего не увидишь. Накинул на плечи телогрейку, влез в валенки и вышел на веранду, а там - на крыльцо. Как и ожидал, все проходы во дворе засыпаны так, словно вчера и не чистил. И чему удивляться: всю ночь выла метель.
   Он вернулся на веранду, набрал в охапку березовых поленьев потоньше, оторвал кусок бересты и зашел в избу. Наскоро очистив от золы поддувало, положил в топку бересту, поджег ее и обложил полешками. Огонь весело заплясал, обугливая сухие, как порох дрова. Печка приятно заговорила.
   Людмила еще спала, или делала вид, что спит, просто не хотела вылезать из-под теплого одеяла в холодное пространство избы. Пусть она себе лежит. Примерно через час изба нальется теплом и начнется обычный зимний день: завтрак, работа по дому, в стайке, обед и - так до вечера, до спокойной ночи.
   Марк Семенович оделся, взял свою спутницу-лопату, специально сделанную для уборки снега и вышел во двор. Работа не долгая. Обычно, в течение часа он ее выполнял. Вместо утренней зарядки. И уж потом шел завтракать. Первую дорожку прокладывал к стайке. Давал сено и снег (вместо воды) оставленным в зиму кроликам. Потом откапывал дорожку к сортиру, к выходной калитке, к проруби на речке, раз в неделю - к бане. После завтрака выходил за калитку и чистил тропу до дороги, как он говорил, "на выход".
   Словом, как бы там ни было, а за зиму приходилось перекидывать тысячи кубометров снега. Дважды за зиму скидывал снег с крыш дома, стайки, бани и дровника. К концу марта, когда он ходил по своим дворовым тропам, то деревни уже и не видел, столь глубоки были его траншеи - выше роста.
   Зимой он редко бывал в деревне, раз в десять дней ходил за хлебом, набирал полтора-два десятка булок, замораживал их и - по одной-две в день размораживал. Так и жили. Два раза в неделю брали у Фоминых молоко, а все остальное имелось под собственной крышей.
   Конечно, зимой работы по хозяйству значительно меньше, но и без дела никогда не сидели. С января начиналось спаривание крольчих, чтобы весной были крольчата. В марте, когда над снежными полями всплы-вало горячее солнце и температура воздуха поднималась до двадцати пяти градусов, Гольдберг откапывал свою маленькую теплицу, где хранились ульи и выставлял пчел на облет. К вечеру снова закапывал теплицу. Теперь он был уверен, что пчелы хорошо перезимовали.
   К концу марта забарабанила капель, а в апреле уже вскрылась река. Людмила уехала в город за пенсиями, он остался на хозяйстве один. Как-то стоял у калитки и наблюдал за поведением реки. Талые воды вбегали на ее ледяной покров и стремительно неслись вдаль, не выходя, однако, из берегов.
   Марк Семенович уже выставил на колья все три улья и с тревогой ждал вскрытия реки. Если в низовье не произойдет затора, то вода пройдет себе, не принеся никаких неприятностей, а если встанет на повороте затор - быть наводнению. До позднего вечера он поглядывал на речку. Ушел успокоенный: до утра ничего не случится.
   В семь проснулся, глянул в окно - ульев на кольях не увидел. Быстро вскочил в болотные сапоги, выбежал во двор, а там - по колено воды и все три улья плавают под стенами дома. Он закрыл летки, перетаскал ульи на теплицу. Что теперь будет - понятия не имел. Если пчелы попали в воду - конец всем семьям.
   А вода тем временем спадала. Через несколько часов совсем ушла со двора. Он снова поставил ульи на свои места и приоткрыл летки. Пчелы стали понемногу вылетать. День выдался теплым, и они все больше и больше выходили из ульев. Петро, успокоил, ничего страшного не произошло. Как потеплее станет, надо будет перебрать рамки, подкормить хорошо и - все образуется. Так оно и вышло.
   * * *
   В то половодье случилось несколько событий. Самое тихое - Федька Чомбе Анну свою забил до смерти. Пришел домой, а она у соседей сидит за столом - веселенькая такая, глазки масленые поблескивают. Вот он ей и дал. Тут же, у соседей и забил. Орал, проституткой обзывал, бил кулаками, пинками. Она не сопротивлялась, не кричала, не плакала. Так молча и скончалась.
   Шума в деревне из-за этого никто поднимать не стал, соседи, у которых она пила, сказали, будто сама умерла. Акт составили и похоронили с горем пополам. Забегая вперед, скажем, что Федьке эта его выходка отозвалась через три года. Умер он так же, как и Анна его: забили братья Ботанкины из-за бутылки водки. Но это, к слову.
   А еще пошли супруги Саблины в гости к супругам Ткачевым, посидеть по-семейному, за жисть погутарить. Ну, а кто мешает-то! Али водка вся повывелась, али самогон мужики не гонят?! В общем, пришли, посидели. Но сколь ни сидят, а все равно потом встают и уходят. Вот и они так же встали и пошли. А домой не возвернулись. Ни Саблин, ни Саблина.
   Шли они, конечно, дружно. Друг за дружку держа-лись. И должны были дойти, но дорога домой лежала через речку, по технологическому мостку, на который не все трезвые люди отваживались ступать. Его и построили-то совсем не для того. А по той причине, что на правом Бе-регу был леспромхозный склад горючего, а машины зап-равляли на левом берегу. Для заправщика и построили узенький мосточек с шаткими перильцами.
   До середины дошли, Анна сильно оперлась на перильце, а оно возьми да хрустни под нетвердой женской рукой (такое перильце было). И пошла Аннушка - молодая мать - вниз головой в холодную, полую воду. В летний-то час ничего бы и не было, в летнее время в речке воды - по колено, но они ж в полую воду шли.
   Увидел Егорушка, что Анна нырнула, - кинулся вслед за ней. Но ни ей не помог, ни сам не вернулся. Детишки гуляли около мостка и видели все. На второй день Аннушку нашли: у нее волосы длинные были, за корягу зацепились - не уплыла далеко, а Егорушку отыскали аж через месяц, когда полая вода спала. Федька Чомбе и нашел. Рыбачить пошел, возле топляка густой трупный запах почуял. К топляку приблизился, а под ним - Егорушка.
   А третье событие совсем из другого ряда. Впервые в деревне Марк Семенович увидел участкового оперуполно-моченного. Маленький черноволосенький капитан, пыш-неенький, в чистеньком мундирчике, аккуратно надраен-ных штиблетах. Национальный кадр, потому что был он шорцем. Звали его Николаем Сафронычем Кургашевым.
   А приехал он в деревню не из-за смертоубийства и не из-за воровства какого. Дело у него нашлось поважнее. Он прибыл на электричке и - прямиком, нигде не задерживаясь, направился к избе Петра Фомина. О том, за чем пожаловал милицейский чин, рассказывал Петр, прибежавший вечером за советом. Был он явно расстро-енным, слова бросал резко, вместе со слюнями и пахло от него водкой.
   - И есть же така зараза на земле! - говорил Петр. - Сам, бля, японский бог, не живеть и людям не даеть.
   -Ты про кого так? - поинтересовался Гольдберг.
   - Да ето - г..., Андрей Замолин. Написал на меня в милицию, быдто я вор какой. Ить заведется же така тля, японский бог!
   - За что же он на тебя?
   - Спрошай дурака! - Я в магазине сахар на пчелу получал. Привез справку из горсовету, что у меня тридцать семей и мне положено по закону по шесть кил на семью. Вот получил я ентот сахар, а он в дверях стоит и мямлит, мол, мед на сторону продаешь, а сахар, дак в магазине, у гусударства берешь. Я ему, мол, не твово ума дело, а он - заяву в милицию.
   - А при чем здесь милиция?
   - Ну, вроде, как я жулик.
   - И что тебе сказал милицейский чин?
   - Кургашев-то? Велел завтри приехать в отделение.
   - Зачем?!
   - Я откеда знаю!
   - Повестку выписал?
   - Не-а.
   - Ну и пошли его подальше - своего Кургашева.
   - Ты што! Посодют жа... Поеду.
   И он назавтра, отложив все дела, сел на электричку и поехал к участковому. Тот принял его со всей приличест-вующей важностью, заставил подписать бумажку о том, что с письмом гражданина Замолина ознакомлен, и добродушно сказал, подмигнув:
   - Мы это дело замнем для ясности...
   Ну, Петро, значит, "Спасибо, товарищ капитан, спаси-бо большое, ежели чего, дак приезжайте, мы завсегда радые". А Капитан ему и намекает, мол, нельзя ли баночку меду? Да как же нельзя-то?! Когда очень даже можно! Мол, приезжай в любой день и забирай. И ты, читатель, не дол-жен удивляться, если скажу тебе, что Кургашев не заставил себя долго ждать.
   У него теперь работа такая. За убийцами, бандитами гоняться не надо, да и опасное это дело, а вот одаивать та-ких, как Петр Фомин - и приятно и прибыльно: там медку разжился, там - маслица, мясца-сальца. Вроде бы и не взятка совсем, а, глядишь,- жить легче. В такое-то трудное время. Все же, и у милиционеров детишки бывают... Да и меньше тревожит сводка раскрываемости преступлений.
   * * *
   Андрей Николаевич Замолин слыл в деревне челове-ком Закона. Никто его не наделял никакими обществен-ными правами, но он и не ждал того, а сам брал быка за рога и все время порывался исполнять роль народного контролера, внештатного милиционера, представителя поселкового совета - вместе взятых.
   Вот такой это человек. Для него общественный интерес значит куда больше личного. До тех пор, правда, пока личный интерес не входит в противоречие с общественным. И в проверяльщики магазина лез из соображения, что может и ему какой дефицит перепадет. Времени свободного у Андрея Николаевича было - хоть отбавляй, потому что к своим шестидесяти двум годам он не удосужился обзавестись детьми. А потому внуков не нянчил, а жил себе легко и свободно, как заяц под кустом.
   Была у него когда-то первородная супруга, с которой Андрей Николаевич прожил тридцать с лишним лет. Но она как-то под вечерок собрала небогатые пожитки и умотала в город, не оставив мужу адреса. Причиной по-добного резкого шага послужил не столько властный ха-рактер Андрея Николаевича, сколько избыток свободного времени, который стал для нее подлинным бедствием.
   Сей временной вакуум появился у Замолина не сам по себе, а как результат его неуемной любви к деньгам. Однако, сперва нужно рассказать его не слишком сложную историю. Зомолин родился в 1928 году в какой-то деревне Курской области. Война подоспела как раз к тому времени, когда Андрюше надо было в пятый класс ходить, ума-ра-разума набираться. А он не ходил: в колхозе на конюшне работал.
   В сорок пятом приписал себе год и - убег из кол-хоза в добровольцы. К тому времени Германия капиту-лировала, и Андрей Замолин к фронту малость запоздал. Но зато он успел к самому концу японской кампании - то ли месяц, то ли две недели состоял в действующей армии. Хотя пороху не нюхал, а медаль "За победу над Японией" получил, чем потом всю жизнь шибко гордился.
   В армии Андрей служил семь лет. Там окончил шоферские курсы, получил права, и таким образом обрел главную свою профессию. Какая тропа привела его в деревню - о том автор ничего не знает, но знает, что с послевоенного времени и до конца семидесятых работал Андрей на самосвалах в известковом карьере, что действовал неподалеку от деревни.
   А как карьер закрыли - пошел шофером же на дрезину. И, в то же время, купил четыре семьи пчел. Поставил их недалеко от восьмиквартирного рубленого дома, в котором карьер дал ему комнатку, и стал осваивать новое рукомесло.
   К выходу на пенсию Андрей Замолин обрел тот самый, благообразный вид, который и имел в день первой встречи с городским беженцем Марком Гольдбергом: этакий низкорослый мужичек широкой сибирской кости, не худ, но и не сказать, чтобы слишком толстый. Одутло-ватое лицо, украшенное длинным утиным носом, серые глаза, прямые светло-русые волосы, изрядно тронутые се-диной. В общем, ничем не примечательный гражданин.
   От избытка любви к деньгам у Андрея сформирова-лось индивидуальное отношение к семейным делам, кото-рое кратко можно выразить так: поцелуи вместе, а деньги - врозь! И потому он свой кошелек с жениным не путал. Разве что в тех случаях, когда в собственном - ни копейки.
   Пасеку он умело расширил - довел до двадцати пяти семей. Торговал медом, варил медовуху и жил, как говорится: сыт, пьян и нос в табаке. Но однажды приехали из города какие-то купцы и предложили ему за каждую семью по четыреста рубликов, в то время, как стоила семья не более двухсот пятидесяти.
   Иными словами, Андрею Николаевичу давали десять тысяч наличными, и это парализовало его рассудок, поскольку таких денег он в руках еще не держал. Он не задумался о том, что обрекает себя на безделие, что деньги никогда не смогут заменить ему живого дела. Продал все. И попервости был очень доволен собой. Деньги положил на книжку и ходил по деревне гоголем: все знали, что Андрей Николаевич-богатый человек! Вот такое самоощущение.
   А надо сказать, что к тому времени Замолин обрел другую жену. Ну, не то, чтобы совсем жену, а так без официальных глупостей. Перешел в приймы и жил себе у Марии Капустиной. Родной мужик у нее утонул, не успев опохмелиться, а в дому сильная-то рука завсегда нужна. Вот и позарилась Мария на Замолина. Правда, толку от него было не больше, чем от козла молока: не было у старика желания работать на чужом подворье.
   И вообще, он обладал обостренным чувством справедливости. Справедливо то, что соответствует его личным интересам. Жить в Марьиной избе он хотел, молочко или простокишу (с похмела) хлебать - даже с большим удовольствием, Хозяйку избы мять - тоже, а чтобы сено метать на сеновал, на огороде робить - тут он оказывал достойное мужика сопротивление. В страду больше старался пребывать в своей старой комнатешке. Вдвоем все с той же бутылочкой. Там оно - как-то спокой-нее. И претензий со стороны придирчивой Марии помене.
   Однажды случилась крупная неприятность. Гусудар-ство отпустило на волю цены, и - плакало замолинское состояние. Все пропало: ни пчел, ни денег! С того момен-та, избыток времени у Андрея Николаевича, из-за которого жена сбежала, стал ощущаться еще больше. И Андрея Николаевича редко кому удавалось встретить трезвого.
   Бутылка доводила его иной раз до странного состояния. В таком и увидел его впервые Гольдберг. Зимой дело было. Аккурат сильные метели прошли, сугробов возле изб намело премного. И вот поперек тропинки стоит пожилой человек, шапка рядом валяется, остатки волос ветерок треплет, а человек - не колышется, потому что стоит раком - ноги в одном сугробе, руки - в другом. Через тропинку. И не шелохнется, а только улыбается. Извинительно. Мол, вот попал в непонятную.
   Попытался Гольдберг поставить человека в вертика-льное состояние - ничего не получается, потому что на двух человек не стоит. Побежал к Марии Капустиной, та взяла санки, погрузила прошлый год приобретенного мужичка и со словами "чтоб ты здох!" повезла домой.
   Андрей Николаевич к пожеланию новой супружни-цы не прислушался, продолжал жить-поживать, хотя и ничего не наживать. И в те редкие дни, когда рот его умел членораздельно произносить слова, Андрей Николаевич принимался наводить лоск на нравственности односельчан. В один из таких дней и попался ему на пути Петр Фомин с его злополучным сахаром...
   * * *
   Милиция никогда не пользовалась в деревне доверием.
   Мужики не считали за благо обращаться ни к ней, ни к суду. Может быть, оттого, что редко кому удавалось находить в этих органах правду. А когда случалось, что-нибудь криминальное, - старались сами разобраться. Получалось быстрее и эффективнее. Во всяком случае, селянам свой "скорый суд" импонировал больше, чем народный. Кроме тех, кому доводилось попасть под свой суд.
   Не по нраву пришелся он и Петру Фомину, А попал Петр из-за жадности и подлости, Осенью, когда пчеловоды упаковывали ульи на долгую сибирскую зиму, едва ли не на полгода, тщательно проверяли каждую семью. Чтобы меду хватило всем, чтобы мед этот был отличного качества, иначе пчелам не перезимовать. От плохой пищи и у людей желудок болит, а у пчел тем более. Столько времени надо терпеть. Оставишь им падевый мед - опоносятся, то есть, заболеют. Меда от больной семьи и в лучший год не дождешься. Зато та, что хорошо перезимовала, по весне быстро набирает силу и даже в плохой год кормит и себя, и пасечника.
   Когда медоносы отцветают, пчелы еще продолжают работать, собирают нектар с немедоносных трав, даже с хвойных деревьев. Человек такой мед есть может, да и пчелам нет от него вреда осенью. На зиму нельзя оставлять.
   Поэтому пасечники, перед самым снегопадом уби - рают из ульев падевый мед и заменяют весенним. Иные делают это чуть пораньше.
   А есть и хитрецы, которые обкрадывают своих коллег. Делается это таким макаром. По окончании медосбора ворюга-пчеловод забирает у пчел весь мед, ставит в ульи сухие рамки. Пчелы видят, что корма у них нет, разлета-ются по всей округе искать нектар. Но его и в природе нет в это время. Значит, семье грозит голодная смерть. И пчелы начинают искать выход. Голодные они врываются в чужие ульи, забирают готовый мед и несут к себе.
   Те же пчелы, у которых крадут, выстраиваются возле летка, встречают воровок, завязывается драка. Вот такую драку и увидел возле одного из своих ульев деревенский мудрец Птицын. Как опытному пчеловоду, ему сразу стало понятно, что есть в деревне кто-то хитро-желтый, кто хочет жить лучше всех. Родион долго стоял возле улья, наблюдал, за действием пчел. Перед вечером вскрыл улей, проверил рамки и ахнул. Оказалось, что от того меда, который он дал на зиму семье, осталась третья часть. "Кто- то пакостничает в деревне", -- подумал Родион. И стал соображать: кто бы это мог быть.
   Пчелиное воровство -- дело известное. Как с ним бо- роться, знает каждый пчеловод. Поэтому Родион снял улей с кольев, спрятал его в стайке, а то место, где он стоял и вокруг густо полил соляркой. Пчелы не выносят запаха нефтепродуктов. Но у них хорошая память. Если они сегодня взяли здесь мед, то завтра прилетят снова. Наткнутся на нефтяную вонь -- улетят. Но на следующий день явятся снова. И лишь недели через две ни одна из воровок сюда не полетит. Вот тогда и можно будет поставить улей на свое место.
   Но на следующий день Птицын заметил воровок и у другого улья. А это уже беда. Конечно, он спрятал и вторую семью. А сам пошел к соседу -- пчеловоду. Это был отец Валентины Ткачевой Павел Исаевич Гребной. Невысоконький, щуплый старик с густой рыжей шеве- люрой слегка только тронутой сединой. Жил он на земле праведником. Не пьянствовал, не сквернословил. Работал от зари до зари. Сам обрабатывал огород, плотничал, скотину держал, да еще и пасеку завел небольшую - семь - восемь семей.
   Еще из-за забора увидел Птицын, что старик стоит возле улья с паяльной лампой. И гудит она на полную мощь.
   -- Че делашь1 -- удивился Птицын.
   -- Воровок жгу!
   -- Дак ты ж и своих пожгешь!
   -- А чо делать-то -- спасу нету от их. Я ить знаю, эт все Петька Фомин творит, Боле некому. Токо как поймашь?
   -- Ну, а поймашь - чо сделашь?
   -- Морду набью! -- решительно сказал Павел Исаевич.
   -- Брось лампу. -- посоветовал деревенский мудрец.
   -- И чо делать?
   -- У тя краска есть?
   -- Кака краска?
   -- Люба, лишь ба через пульвизатор прошла. Вот ты покрась воровок, а я их потом найду. Они ж не к мине полетят, а домой...
   -- А-а! - понял замысел деревенского мудреца Гребной. - Тада я щас!
   Старик быстро сбегал в сенцы, достал пульверизатор, наполнил его белилами, подбежал к улью и стал опрыскивать пчел.
   -- Вот ты так денька два постой, а потом уж моя очередь настанет, -- сказал Птицын.
   -- Постою-у-у, пос-то-ю-у-у! - замотал, ровно бык, головой Павел Исаевич. -- Токо ты, Родион, не подкачай...
   Через два дня дед Родион подался в край деревни. Вроде погулять. Ходит себе неторопливо -- у одной калитки постоит, у другой погутарит. Добрался до подворья Фоминых. У тех как раз работа кипит. Хозяйка над грядками раком стоит, Петро на пасеке топчется, в сетке и с пульверизатором.
   "То ли от клеща лечит? - подумал Птицын. - Но ведь нету такого лекарства, чтобы с пульвизатором." И он через соседский огород прошмыгнул для Петра незаметно и оказался рядом, не боясь пчел.
   -- Ты че ет делашь, Петро? - спросил.
   - Опрыскиваю.
   -- От чего?
   -- От гнильцы.
   -- Чем?
   -- Да Сашка мой из городу привез како-то новый раствор.
   Родион вытащил из-за пазухи сетку, накинул на голову и подошел к самому улью:
   -- Ну-к покажь.
   -- А все одно ниче не увидишь, -- сказал, смутившись, Петр.
   Родион взял у него из рук пульверизатор, открыл крышку, и - в лицо ему пахнул резкий запах водки. Родион сразу смекнул, в чем дело, но прикинулся этаким простачком:
   -- На спирту што ль?
   -- А хто ево энат?
   -- Может, и мне ба Сашка достал?
   -- Не знаю, надо поспрошать.
   Прием, которым пользовался Петро, тоже не нов. Водкой опрыскивал для того, чтобы пчелы опьянели и тогда их никакие сторожевые заслоны у чужих ульев удержать не смогут.
   Родион стал приглядываться к пчелам. Предположение Павла Исаевича подтвердилось. Возле летки Птицын увидел несколько пчел с подкрашенными крылышками. Старик еще немного потоптался возле Петра и поттопал восвояси. Вечером на пасеке Фоминых собрались почти все пчеловоды. Заставили его открыть несколько ульев. Ни в одном из них не было меду, все рамки -- сплошная сушь.
   Били Петра прямо на пасеке, на месте преступления. Били все, кроме деревенского мудреца. Этот стоял в сторонке и покрякивал, Собственно, Петра не били, а секли прутьями.
   Орал он во все горло, матерился -- на чем свет, Ничего не помогло. Заслышала Лукерья мужнин ор - на подмогу кинулась. И верещит, словно режут ее:
   -- Ой, люди добры! Ой, убивают! Ой, ей, eй! Виснет на руках мужиков, кусаться норовит. А те будто и не замечают Лукерьюшку. Только деревенский мудрец подошел к ней поближе:
   -- Цыть, коза драная! Как чужу капусту жрать -- дак "хрум, хрум, хрум!" А как палкой по рогам -- дак "Ме-ке- ке-ке"?
   Нельзя сказать, что Петра Фомина били долго, но спину изукрасили по-хозяйски. Особливо в самом низу: неделю обедал на коленках. Через два дня пчеловоды явились с ревизией. Вскрыли все ульи, и убедились, что в каждом полный комплект меду, как и должно быть у порядочного пасечника. Он же не такой дурак, чтобы второй раз на розги напарываться!
   * * *
   Леха Колотов самозабвенно управлял гусеничным лег-ким тракторишкой. Сзади, на тросе колыхалась большая стальная цистерна, крашенная суриком. Гольдберг поднял руку, трактор остановился. Колотов быстро выскочил из кабины, встал рядом и сказал:
   - Ну, рассказывай?
   Это у него манера такая спрашивать, чего надо.
   - Как живется в новой квартире? - вместо ответа поинтересовался Гольдберг.
   - Хорошо живется, - как бы отмахнулся Колотов. - Ты мне зубы не заговаривай, рассказывай.
   - Дровишки надо из леса привезти.
   - Свалил?
   - Нет.
   - Дак ты хошь, чтоб и свалили?
   - Ну да!
   - Водка есть?
   - На это дело найду.
   - Ступай, - сказал Леша, - привезем.
   - А что это за цистерна, на кой она тебе такая большая?
   - Хм, старый человек, - удивился Колотов, - а ничего не знаешь. Цистерна - она ж под воду! Накачаю полную, днем на солнце прогреется - вот и поливай огород, сколь хошь. Да и в случае загорится что...
   Словно предчувствовал механик. Через несколько дней ночью заполыхала его стайка. Кто-то из деревенских завистников все же пустил красного петуха. Разбор был чисто деревенский. Вспомнили угрозу Федьки Чомбе. К нему и направили стопы технорук Завозин с сыном. Леша Колотов с ними идти не пожелал.
   Федька перепугался до разжижения стула: какие шутки - срок корячится! Забился, забожился:
   - Не я! Сука буду не я, - интеллигентно клялся он,- век слободы не видать, - не я. Да я и не мог! Кого хошь спгоси, всю ночь из избы не выходил - самоггай давил.
   При этом Федька орал, словно его резать собрались. Как не понять мужика: кому же хочется еще раз по зоне гулять? Даже если и за дело! Но Завозины поверили Чомбе, ушли от него с миром. Чомбе побежал к Леше Колотову и повторил - слово в слово свою интеллигентную клятву, добавив, что он только болтать горазд, а такое зло хорошему человеку сделать не может.
   Версия в умных головах зародилась одна-единствен-ная. Поэтому искать другого поджигателя не стали: Иди - попробуй отыскать среди четырех с половиной сотен человек! В милицию заявлять не захотели. Технорук Заво-зин выписал лес на новую стайку, дал двух плотников и таким образом погорельцу помогли.
   Хорошо еще, что корова с теленком в ту ночь находились не в стайке. А куры сгорели. Горевал Леша: хорошие у него были куры - несучие и мясистые, Но что теперь о них вспоминать? Что было, то сплыло!
  
   * * *
  
   Родион Васильевич Птицын не всегда сидел на своей завалинке. Руки у него - на любую работу пригожие. Все он по хозяйству умел, без посторонней помощи. А, коли нужда возникала, то и соседям помогал. Но и свобод-ное время тоже не все завалинке отдавал. Иногда ходил по деревне. И всякий раз - неторопливо, с расстановочкой, словно обходил свои владения, все примечая.
   Пришел он так однажды к гогиному цеху. Гога в этот момент какую-то книжонку разглядывал.
   - Интересна книжка-то? - спросил Птицын.
   Спросил так, для разминки, для завязки, чтобы не сразу вот так - с места да в карьер. У него давно назрел разговор с Гогой. А тот, ничего не подозревая, ответил:
   - Интересна книжка, Родион Ефремович. Могу дать на недельку.
   - Некогда мне книжки-то расчитывать, - сосредоточенно сказал Птицын. - Ты ба вот Олежку свово заставил книжки-то читать. Он ить у тя дурью маетца.
   - С чего ты так решил, Родион Ефремыч? - насторожился Гога.
   - Да днями по деревне шастат, водчонку попиват, девок портит.
   У нервного Гоги заиграли желваки, от толстой шеи к лицу волнами пошла краска.
   - Ты что-то не туда гнешь, Ефремыч! - зло сказал он. - Вроде бы как тебе мой сын не нравится...
   - Ты кипяток-то поохолонь, Василич, а послухай, чего я те скажу. Ежели у парня, как твой Олег, много дурного времени - жди беды.
   Гога, попытался возмутиться, но старик положил ему руку на плечо и строго сказал:
   - Я тебе, Василич, не враг. Сыну твому - тожа, но сердце мое чует, ежели не присмотришь за дурнем, - худо кончитса.
   После этих слов, Птицын круто повернулся и ушел прочь. Дело свое он сделал. Только какое ж оно - дело? Разве после разговора Гога Резаный занялся воспитанием сына? Да ни в зуб ногой! Как не работал нигде Олег, так и продолжал не работать. Уходил из дому, а возвращался не каждый день. Где-то его носило. Где именно - того никто не знал, но поговаривали мужики, будто к нехорошим дружкам прибило Олега, а те подбили на дурные дела.
   Однажды Олег домой не вернулся, а из города прибыл в деревню следователь, с ордером на обыск дома Степановых. Попался отпрыск на грабеже. Теперь ему придется посидеть маленько. Как же убивалась Антонина! Как ревел сам Гога! Только, что теперь поделаешь - хоть заревись!
   Но Гога не был бы Гогой, если бы просто так сына отдал. Он оформил его задним числом в леспромхоз, выклянчил у Завозина отличную (хоть к ордену представляй) характеристику, созвали собрание и приняли постановление: просить Олега Степанова на поруки.
   Месяца через три отпрыск вернулся домой. Поху-девший, возмужавший и обнаглевший. Юноша прошел курс молодого зека. Гога летал на десятое небо, Антонина благодарила мужа за спасение сына от лагеря. Только, оказалось, что все Гогины хлопоты были пустыми. Много ли времени прошло, мало ли, а все равно попался опять Олег. И на этот раз уже ничто ему помочь не могло. И пошел он по той дорожке, по которой прошло две трети мужчин деревни.
   Дали Олегу всего четыре года. Но и это не так уж мало для супругов Степановых. Четыре года надо гото-вить посылки, ездить на свиданки, писать и получать письма... Беда, что там говорить. Но с той поры, как посадили Олега, старик Птицын, при встрече с Гогой, глаза отводил в сторону, словно это он беду накликал.
   * * *
   Ваську Алешина Гольдберг впервые увидел на пер-роне, возле магазина. Увидел и сразу же невзлюбил. Как раз грузопассажирский поезд разгружался. Дело уж к концу близилось покосная пора - народу набилось у магазина - не продохнуть. Каждый с рюкзаком, с мешком ли, каждому хлеба надо. А Васька Алешин явился в белой рубашке на выпуск в новых резиновых галошах и навеселе.
   Был он рыж до безобразия хотя лицо не вызывало неприязни. Огненный чуб, не успевший толком отрости после отсидки, топорщился над узким лбом, огненные дуги бровей обрамляли серые глаза. И все это при такой раскованной блатняцкой походке. Всем существом он подчеркивал пренебрежение к собравшейся публике. Пле-вать ему на эту очередь. Она ему - по фигу, по самую щиколотку. Ваське не очередь - хлеб нужен. А в очереди нехай быдло стоит. Вот поезд отойдет, и он попрет на прилавок, работая локтями, не обращая внимания на возмущенные вопли односельчан.
   Но вдруг его осенила мысль, а может не надо лезть в магазин, может попросить заведующую хлебным вагоном, чтобы дала прямо из вагона десяток булок - не обедняет поди! И рыжий рванулся к вагону. Заведующая стояла в дверях, слегка прикрыв их. Она уже подписала все документы и ждала отправления.
   - Эй, бабка! - крикнул Васька Алешин, - На гроши, дай без сдачи десять булок.
   - Не могу, мало хлеба седни, - ответила заведующая.
   Кто-то, может быть, бы понял ее. Но не Алешин!
   - Дай, што жмешься? - недобрым тоном сказал он.
   Чуя надвигающуюся неприятность, заведующая быс-тро захлопнула дверь. В это время прозвучал сигнал и поезд тронулся. Васька почувствовал себя жестоко оскорб-ленным, лицо его сделалось белым, он рванулся к двери и трижды ударил по ней кулаками:
   - У-у шалава горбачевская, - орал он, - приедешь ты еще суда, падла!
   "Да, - подумал тогда Марк Семенович, - не дай Бог иметь такого легко ранимого соседа. Он ведь по любому поводу возгорается..."
   Он стоял в очереди рядом с Родионом Птицыным.
   - Во фрукт, - сказал Родиону. - Зачем таких выпускают на свободу? Сидишь - ну и сиди себе в свое удовольствие. Все равно от тебя на воле никакой пользы не будет.
   - Не спешай Марк Семеныч, - возразил деревенский мудрец. - Васька не весь снаружи. Есть в ём и доброе.
   - До первого гнева.
   - Можа, и так. Токо людям он нужон. А главно дело, матери своей нужон.
   Тут народ засуетился, очередь задвигалась, и разговор оборвался...
   В ближайшее же воскресенье Гольдберг под вечер уже возвращался из тайги с грибами. Дорога лежала по Мыль-ному логу, в центре которого весело плескалась речка, а по берегам ее примостились поселковые избы. Ставили их здесь расчетливо, заранее выделяя место под усадьбу.
   Почти обязательным условием для закладки усадьбы было наличие родника, а то и нескольких, Чтобы не мучиться - не копать колодец. Следующее условие - доста-точное количество безлесной земли под огород, с небо-льшим покосцем. Избы ставили поближе к дороге, чтобы зимой меньше убирать снега, пока доберешься до выхода в поселок. При этом, каждую усадьбу старались поставить особняком, чтобы сосед ближайший находился на возмо-жно большем расстоянии. Только в этом случае он будет хорошим соседом.
   В Мыльном логу примостились к земле-кормилице десятка полтора таких усадеб. И поскольку каждый хозяин строился по своему вкусу и наитию, то никакой осмыс-ленности, с точки зрения деревенской архитектуры здесь отыскать было невозможно. Среди старых изб позарастали таежным разнотравьем и кустарником несколько пригод-ных для застройки площадок.
   На трех из них уже закладывались новые избы. Ставили их из пихтового бруса восемнадцатисантимет-ровой толщины, рубили - кто в лапу, кто в замок, опять же в зависимости от вкуса. Кровли старались крыть шифером, а у кого с финансами туговато - толем обходились. Вместо фундамента часто клали кедровые стволы в два обхвата. Это удобнее: не надо копать траншеи, заливать бетон, но опять же изба получалась похолоднее и без подполья.
   Марк подошел к одной из новостроек. Поглядел на сруб и удивился: маловат для семьи. Всего-то 5х5 метров. Но изба уже подведена под крышу, из которой торчит кирпичная фигушка трубы, окна застеклены, хотя и раскрыты настежь все до одного. На тесовом крылечке, подбоченясь, с топором в руке стоял Васька Алешин. Сигарета в зубах, какая-то мятая серая кепчонка набекрень, и улыбается во весь рот.
   - Здорово, дядя Марк! - Не сказал - крикнул рыжий.
   - А ты откуда меня знаешь? - удивился Гольдберг.
   - Гы, - гоготнул он, - тебя вся деревня знат, - дядя Марк, ты у нас, как Кобзон все равно...
   Старик улыбнулся и собрался, было, идти своей дорогой, но не тут-то было.
   - Дядя Марк, не проходи, зайди помотри, каку избу я делаю.
   - Маловата она у тебя...
   - Дык я ж не себе - матери строю. Стара уж стала самой-то не сдюжить, дак я ставлю, штоба жила-не тужила, штоба коровенку могла держать, сынов в гости зазывать... А, дядя Марк, прально я грю? - И, не дав Гольдбергу возможности ответить, потребовал: - зайди, дядя Марк.
   Что необычного мог увидеть человек, который таких новостроек перевидел сотни, но отказать было нельзя. Марк Семенович поставил у калитки корзину с грибами и вошел в избу. С первого же взгляда заметил, что рыжий все делает добротно, с любовью. Все углы хорошо проконопачены, подоконники сделаны из лиственницы, чтобы долго стояли и верно служили, пол стелет кедровый из широкой доски-пятидесятки. Причем каждую половицу соединяет с соседней с помошью штырей, сделанных из толстой проволокой. Нудная работа. Надо каждую половицу просверлить с таким расчетом, чтобы отверстия соседней совпали. Четыре штыря по длине пола. Но зато пол такой уж не будет скрипеть, а будет монолитным, надежным.
   Стены избы уже были обнесены дранкой. То есть работа подходила к концу. Оставалось поштукатурить, закончить настилку пола, поставить плинтусы и - въезжай мать, получай жилище, колченогая коротышка, рыжая Мария, от щедрот непутевого своего сына Васьки, два срока успевшего отмотать в свои 27 годов. Оба - за мордобой.
   Гольдберг молча потоптался у печки, заглянул на веранду, потрогал для приличия розоватые кедровые косяки и сказал:
   - Молодец, Вася! Матери твоей повезло. У нее хороший сын.
   - Гыгык! - опять гоготнул довольный Алешин, - дык стараюся ж, дядя Марк, сам вишь...
   Вечером следующего дня Марк Семенович снова встретился на перроне с деревенским мудрецом. Рассказал ему о том, что увидел в Мыльном логу.
   - Ну вот, - одобрительно кивнул Птицын, - а ты гриш, никому не нужон! Он у нас всякий быват - Васятка-то. Фулюган - да, но ведь и матерю любит. Значит, есть у его душа, а, Марк Семеныч? У Марьи их четыре - сына-то, а избу строит один. А те мимо ходют, бревна не помогут поднять. Все своими делами заняты. Бутылку в сторону не отставят, чтоб матери помочь избу изделать. А ведь все - сыновья одной матери, она одна всех и воспитала. А почему таки разны? Не знаш, Марк Семеныч? - глаза деревенского мудреца при этом плутовато засветились. - А я дак знаю. Быват, редька и свекла на одной грядке растут, одна землица их питат, а свекла берет из нее сладость, редька жа - горечь. Вот тебе и ответ весь.
   * * *
   Леонид Гривин жил в пяти километрах от деревни, в глухой тайге, где стояла пасека железнодорожного депо. Пасеку эту они купили у какого-то пчеловода, увезли в тайгу и этот пчеловод несколько месяцев работал там, пока не нашли нового. Им оказался этот худой и мрачный мужчина лет пятидесяти от роду. Одинокий и замкнутый. Он ни с кем из деревенских не водил знакомства, никто не видел, чтобы к нему кто-нибудь приезжал из города. Сам он старался держаться от всех на большом расстоянии. А если и обращался к людям, то лишь по необходимости: уголь привезти, мед вывезти на станцию и прочее такое. Причем все эти деловые контакты никогда не перерастали в товарищеские.
   Марк Семенович однажды, охотясь, набрел на пасеку. Обошел избу хозяина, постучал в дверь, но никто ему не открыл. Хотя видно было, что хозяин - дома. Вот ведерко с водой на крыльце стоит, возле ульев дымарь курится, белый пчеловодческий халат висит на перилах, видимо только что снятый с плеча... Но вот не открывает и - все тут. Потоптался на крылечке и подался прочь. Но не успел отойти десятка два шагов, дверь избы отворилась и на пороге показался пасечник Гривин.
   Встал в центре крыльца, широко расставив ноги, обутые в большие резиновые бродни, с закатанными до колен ботфортами. Серая рубаха с белыми пуговицами была расстегнута чуть ли не до пупа. Серый пиджак старинного покроя, синие милицейские галифе. А на голове сарафан сетки пчеловода.
   - Э-э! - Крикнул и замахал рукой, мол, иди сюда.
   Гольдберг улыбнулся: смешным показался ему этот таежный господин, добровольно ставший отшельником.
   - Думал, кто-то из русских, не хотел открывать, - звучным баритоном сказал Леонид.
   - Так не любишь русских?
   - А за что их любить?
   - Любить-то не обязательно, но и ненавидеть не надо.
   - Надо. Это такое племя, хуже которого бог не придумал. Люди без родины. Ты погляди, во что они страну превратили. Воздух испоганили до той степени, что дышать нечем, воду отравили, леса повывели. А как обращаются с людьми? Ведь нет такого народа, который бы они не презирали, не обидели кровно...
   - Ух, как в тебе кипит все. Но ты со мной на эту тему лучше не говори, потому что терпеть не могу национа-листов, да еще таких агрессивных.
   - С чего ты взял, что я агрессивен. Я ни на кого не нападаю, никому не угрожаю, не люблю русских и объяс-няю почему. Это такие люди, которые заряжены на зло. Если он тебе не сделал зла сегодня, сделает завтра, но сделает обязательно... Вот почему я стараюсь никогда не впускать их в избу.
   - Интересно, а как же мне быть, если у меня русская жена?
   - Не доверять, - резко взмахнул рукой Гривин. - Особенно деньги.
   - Но она меня никогда не обманывала!
   - Обманет, обязательно. Ладно, ты чего хотел?
   - Ничего, просто бродил по тайге и вышел на твою пасеку.
   - Ну, заходи, посидим. Водки, правда, у меня нету, а медовушка есть.
   - Водка - не мой вид спорта, - сказал Марк Семенович, - да и медовуха - тоже.
   Они вошли в избу. Там был столь же идеальный порядок, как и в одежде Гривина. На никогда не мытом полу валялись разбитые рамки, куски воска, обрывки бумаги, какие-то железки. На старой кровати высилась куча давно не стираного тряпья, видимо, постель Гривина. Стола не было. Ел Гривин на кедровом подоконнике.
   Жилище это заполнял какой-то неприятный запах. Гольдбергу хотелось как можно быстрее выбраться из него, но он взял себя в руки, и терпеливо сидел на некрашеном табурете.
   - Если б ты часа на три попозже, я б с тобой в поселок пошел: хлеб кончился, молока нету, сольцы надо бы прикупить. Да мало ли что еще, - говорил Гривин.
   - Слушай, - неожиданно сменил он тему, - говорят, ты ульи хорошие делаешь. Предлагаю сделку. Я нынче семьи буду делить. Выведу маток и из каждой семьи сделаю четыре. Давай тридцать семей сделаем - мои семьи, твои - ульи и - пополам? А? Тебе - пятнадцать и мне - пятнадцать...
   - А для чего?
   - Да как же "для чего?" - это ведь живые деньги!
   - Не нужны мне деньги. Обойдусь как-нибудь...
   - Как знаешь, - недовольно улыбнулся пасечник.
   - Слушай, вот ты ненавидишь русских, - Гольдберга все время не отпускала мысль об этом странном человеке. - А сам какой национальности?
   - Я кумундин. Есть такой на Алтае маленький, но гордый народ.
   - Но в тебе ведь почти ничего не осталось от кумундинов. Речь у тебя - русского интеллигента, манера поведения русская...
   - Так ведь у меня высшее юридическое образование. Закончил Алтайский университет, как-никак.
   - Ну вот, а русских ненавидишь...
   - Это из другой оперы.
   - Работал адвокатом?
   - Нет, меня в КГБ взяли. Двадцать лет в органах служил... Но только не думай, я никого не расстреливал, не избивал, - сказал он, но глаза почему-то отвел в сторону.
   - Ладно, пойду я, - вздохнул Гольдберг и направился к выходу.
   - Всю дорогу до самого дома он не выпускал из головы этого кагэбешника Гривина. Думал о его последних словах. И сомневался в их правдивости. Не потому что такая организация исключала возможность остаться чис-тым после десятков лет службы. Кто там из них избивал в подвалах людей, а кто при этом всего лишь включал приемники на полную громкость - поди - разберись.
   Как и не разобраться теперь без бутылки, что именно загнало бывшего офицера КГБ в таежную глухомань. Не потребность ли в отмаливании грехов ставит его в положение жестокого затворничества, когда неделями не слышит около себя человеческого голоса, живет без жены, без детей, без каких-либо родственников, друзей, даже знакомых? Нет, этой тайны Леня Гривин не откроет никому никогда. А поскольку желающих разбираться в этом нет, - она уйдет с ним вместе. И пусть он живет себе, как может. Это ведь тоже плата, Может быть, более жестокая, чем, скажем, тюрьма. Не отсюда ли его лютая ненависть к русским: кто-то должен быть в мире хуже него!
   * * *
  
   Новая весна всегда несет не только освежение природы, но и дополнительные хлопоты. Особенно тем, кто живет в деревне и ведет хозяйство. Еще снег не сошел, а по всей деревне развозят дрова в хлыстах, ревут мотопилы: "Дружбы", "Уралы", "Тайги" - у кого что имеется. Растут горы наколотых дров. Этим "горам" дают отлежаться на солнышке месячишко, а потом укладывают в поленницы, поближе к дому, чтобы зимой недалеко носить.
   В то же время идет починка лопат, кос, вил и прочего шанцевого инструмента, без которого ни один мужик на селе не обходится. У кого снегом забор повалило, у кого крылечко подгнило, крыша потекла... да мало ли что еще! Все это необходимо починить, сделать, пока еще не захватила страдная пора.
   Еще не повсюду сошел снег, а на горах уже степен-но разгуливают коровы, носятся овцы. Деревенский народ в это время заготавливает колбу? (так сибиряки черемшу на-зывают), бересту - на растопку печей, добывают березовый сок, заготавливают - валят молодые деревца на черенки для лопат, вил, кос и тяпок.
   В это время уже каждый определился: какую скотину будет держать летом, сколько картошки надо посадить, сколько стогов сена поставить. Конечно, все эти проблемы местным жителям решать легче. Знают, где что растет, из чего что делать надо. А городские беженцы тыкаются, как кутята слепые, по каждому пустяку советоваться бегают. Чаще всего - друг к другу.
   Сидели вечером с женой на крылечке. Марк Семенович только что осмотрел все три своих улья, под--кормил сахарным сиропом пчел. Глядь, - Глазьевы идут. Егор Иваныч в своем военном кителе поверх гражданских штанов, в военной же фуражке, с какой-то огромной чер-ной сумкой. Нина Васильевна - в сиреневом платье и ко-ричневом свитере. На ней легкая дачная шляпка - ну, типичная курортница. И идут, как по бульвару, под ручку. Не молодые, но высокие, стройные, красивые люди.
   - Слушай Семеныч, - вместо взаимного приветствия сказал Глазьев. - Ты смелый человек. Я так не решился осенью пчел завести, а теперь хожу и завидую.
   - Это не я смелый, - засмеялся Гольдберг. - Это Петр Фомин решал.
   - Ну, все равно. А я боюсь. Это ж дорого стоит, а бросаться деньгами в наши дни опасно.
   - Да я ведь ульи не покупал - только пчел. Так что мне недорого это обошлось.
   - Тебе проще. А все равно хочется хоть один рой купить. У нас вся семья мед любит...
   Женщины сразу же направились осматривать теп-лицу, где у Гольбергов уже прививались недавно высажен-ные помидоры. Мужчины сидели на веранде и рассуждали на практические темы, каждый делился опытом разведения кроликов, оптимального их откорма, другими деталями деревенского производства. Вскоре Марк Семенович хватился:
   - А что, собственно, мы сидим здесь, Егор Иваныч? Или нам выпить нечего, или закусить нечем?
   - Ну, вы прямо, как Ботанкин! - шутливо сказал Глазьев.
   - Э, нет! - возразил хозяин, - у меня есть нечто такое, что Ботанкина мало интересует. Он крикнул жене:
   - Людмила! - зови гостью в дом. - Пошли, - сказал, обращаясь к Глазьеву.
   Они вошли в избу, Гольдберг открыл крышку и нырнул в подполье. Через минуту вылез с трехлитровой банкой, наполненной жидкостью медового цвета.
   - Нашли чем удивлять - медовухой! - разочарованно буркнул Глазьев.
   - Нет, Егор Иванович, это не медовуха, это мед монастырский, тот самый, что с давних времен пили российские монахи. Я сварил его по старинному рецепту. Так что будьте настолько добры - отведайте!
   - Любоп-пытно! - удивился Глазьев. - Попробуем, однако!
   В избу зашли женщины, стали вдвоем накрывать стол. Людмила налила из банки мед в графин, поставила стаканы, быстренько приготовила салат из соленых помидоров, огурцов, поставила тарелку желтых груздей, нарезала сала...
   - За все хорошее! - сказал Гольдберг, когда были подняты стаканы.
   Незамысловатый тост поддержали остальные.
   - Что это такое? - удивленно спросила Нина Васильевна, осушив свой стакан.
   - Это то, что соответствует рекламе! - удовлетворенно сказал Глазьев. - Это мед монастырский - старинное русское вино на медовой основе.
   - Какая прелесть! - сказала Глазьева.
   - Ну, если так, - улыбнулся Гольдберг, - то после первой закусывать не полагается. - Он опять наполнил стаканы.
   - Черт возьми! - начал разговор Глазьев. - Такая богатая у нас страна. Все ведь есть для нормальной жизни. И природа богатейшая, и ресурсы почти неограниченные, и народ талантливый... Почему же мы не живем по-людски?
   - Ну, сел на своего конька! - вздохнула Нина Васи-льевна. - Пошли, Люда, от них, а то замучат политикой.
   Но женщины ушли не сразу. Хотя с этой минуты разговор действительно свелся к политике.
   - Неужто вы не знаете, "почему"? - поднял брошенную перчатку Гольдберг.
   - Знать-то знаю, - вздохнул Глазьев, - а все равно больно и все равно не пойму. Почему народ перестал работать, а занялся воровством, грабежами, беспробудным пьянством?.. И не видно этому конца и краю.
   Егор Иванович молча пошевелил мясистыми губами, задумался на минуту и с глубоким вздохом сказал:
   - Чем дальше, тем страшней. В Березовке к крайней избе подъехал грузовик. Вышли четыре амбала, стариков-хозяев закрыли на замок, скот из стайки погрузили и - уехали. Никто этим старикам не поможет теперь. А ведь могли и убить...
   - Зачем мы душу травим? Что пользы об этом говорить! Раньше у нас хоть теоретически была возможность что-либо изменить. А сейчас, что мы можем?
   Егор Иванович задумчиво слушал. Гольдберг налил ему и себе еще по стакану меду. Выпили.
   - И вы туда же! - Возмутился Глазьев. - Дескать, система нас всех сделала такими. Знаете что, дорогие мои умники, Человек при любом строе останется Человеком.
   - В смутные времена всегда появляется много всякой нечисти, - перевел Гольдберг разговор на саднящую свою тему, - которая берет на себя смелость защищать народ. Вот и теперь возникли всякие прохановы, распути-ны и множество им подобных народозащитников. И они, вольно или невольно, клевещут на русский народ.
   - Как именно? - удивился Глазьев.
   - Скажите, Егор Иванович, вам больно оттого, что идет война в Нагорном Карабахе?
   - А как же!
   - А в самый разгар событий там, выступал по центральному телевидению Валентин Распутин. Он говорил, что пусть другие говорят о других народах, а он будет - о русских. И начал о возросшей русофобии, о том, что какой-то эстонский профессор издал в Англии книгу, в которой называет русский народ оккупантами.
   - Но ведь правильно называет! - вставил слово Гла-зьев. - Нас никто не приглашал в Прибалтику, Бессарабию, Западную Украину. Мы их завоевали...
   - Дело даже не в этом! - перебил его Гольдберг. - Этично ли в то время, когда твоих сограждан убивают, когда рекой льется кровь, говорить о какой-то книжке? Не такой ведь он - русский народ, каким представляют его русские фашисты.
   - Да, черт его знает, какие мы?! - горестно сказал Гла-зьев. - Знаю только, что мы сидим в глубокой трясине, из которой не видно выхода. Хуже, по-моему, не было никогда.
   - Что вы, что вы! А когда было лучше? Во времена Ивана Грозного? Петра Первого? Вот ведь какая штуковина получается, Егор Иванович, когда русским царям приходило в голову провести какую-нибудь реформу, - они не заботились о том, сколько ради этого придется умертвить своих людей. Главное - осуществить идею.
   Гольдберг снова наполнил стаканы, открыл банку шпротов.
   - Или при Сталине было лучше?
   - Лучше! - твердо сказал Глазьев. - Я не оправдываю этого, но ведь в то время не все были репрессированными, а сегодня - почти все, за исключением "новых русских" - то есть уголовников, - он задумался. Серые глаза его выражали грусть.
   - Как ни приукрашивай, а получается, - продолжил Глазьев, - что вся история государства Российского - цепь преступлений коронованных и некоронованных особей против своего народа, - всех этих разиных, пугачевых, гайдаров и чубайсов. Послушайте, Марк Семенович, - вскинул взгляд на собеседника Глазьев, - а вы не подумывали о том, чтобы уехать на историческую родину?
   - А вы?
   - Что я?
   - Не подумывали?
   - Убежал бы - куда глаза глядят, да некуда: мои исто-рическая и доисторическая - прямо под ногами. - Говорить больно, но вижу, что вылезть из этого болота не удастся ни через пять, ни через десять, ни через двадцать лет.
   - Отчего же так? - полуиронично спросил Гольдберг.
   Он и сам знал, "отчего", но хотел услышать от Глазьева. И тот не заставил себя упрашивать.
   - Народ, который не занимается воспитанием своих детей, не вправе рассчитывать на хорошее будущее, - сказал он убежденно. - Думаю, тут не нужны никакие доказательства.
   Гольдберг молча кивал.
   - Если дети в первом, втором классах появляются на уроках поддатыми, а девочки в девять лет занимаются проституцией и школа ничего с этим не может поделать, то на что нам с вами рассчитывать, любезный Марк Семенович? А ведь эти самые Маши и Вани через десять олет войдут во взрослую жизнь. Кем войдут? Надо, чтобы кто-то их подготовил, а мы, педагоги, не можем по той простой причине, что нас не понимают родители. Это ведь они предлагают детям такой образ жизни. А посмотрите, кому поручена работа в школе? На девяносто процентов это публика, которую к детям близко допускать нельзя!
   Потому я и готов бежать, куда глаза глядят с той самой исторической родины, которая у меня под ногами.
   - Я не знаю - историческая или нет, но моя родина - тоже под ногами, - сказал Гольдберг слегка оскорбленный таким поворотом разговора. - Здесь жили мои предки в течение двух веков. Они работали для этого народа, воевали за страну, умирали здесь. А что было там - не знаю. Хотя, мог бы и уехать, но пока не задумывался об этом. А если быть до конца откровенным, то меня мучают сомнения - нужен ли я тут?
   Глазьев глянул на часы и сказал:
   - Наверное, пора и честь знать, Марк Семеныч.
   - Ну что вы - сидите!
   - Пора, пора, дома дел - по горло.
   С этими словами Глазьев попытался встать из-за стола, но ноги ему плохо подчинялись.
   - Ой, что вы со мной сделали, Марк Семенович! - засмеялся он. - Голова ясная, а ноги не идут. Вот это мед! Вот это напиток!
   Он с трудом выбрался из-за стола и, пошатываясь, вышел на крыльцо.
   - Ну, что пошли, хозяюшка? - сказал, обращаясь к жене.
   - Давно пора, - охотно согласилась Нина Васильевна, и они направились к калитке.
  
   * * *
  
   Гольдберг пошел на бревнотаску, надеясь встретить там Колотова. Можно было пройти через пристанционные пути, мимо вагон-клуба, где местные акселераты и аксе-лератки попирали ногами пол, называя это танцами. Но он решил пойти в обход - берегом речки. Дорога ухабистая, с огромными лывами, но по ней ему идти было приятней.
   Прошел под железнодорожным мостом, откуда начинался поворот на небольшой подъем. Там уже не было лыв. Вдоль берега почти непрерывной оградой росли могучие тальники. Иногда в ограде люди делали просвет, чтобы просунуть транспорт через речку.
   На этом месте Марк Семенович увидел большой трактор АТЗ (Алтайский тракторный завод). Он стоял, прижавшись к тальникам, давая возможность другому транспорту объехать его. Новая желтая краска зеркально блестела на солнце. Мотор работал на малых оборотах. Перед гусеницами лежал в бесчувственном состоянии тракторист Сашка Степанов, Гогин однофамилец.
   Сашка Степанов дожил до сорока. Надо сказать, судьба повернулась к нему лицом. Он не воровал, не грабил, ни-кого не бил. Спокойный такой шалопут, который знал, что ему нужно от этой жизни. И потому шел к цели, никуда не сворачивая. Отслужил срочную, вернулся, женился, родил дочку. Больше детей заводить не стал: мешают идти к цели.
   Цель свою он как-то объяснил Гольдбергу так:
   - Вот ты смеесси, Марк Семеныч, мол, алкаши, там и прошшалыги, а я те так скажу, ежелиф не пить, то зачем жить? Тока штоб вкалывать? Нет, ну ее на хрен таку жисть. Така жисть мине не интересная.
   Теперь этот самый Сашка Степанов лежал в луже, перед новеньким трактором, который он не додумался заглушить. Мухи обсели его умиротворенное лицо. Сашка был по-своему счастлив. Много ли человеку надо?
   Гольдберг знал Сашку и его единственную цель в жизни, как знал и то, что пьют вместе с ним и по отдельности, его жена и дочка, но именно эта картина произвела на него такое удручающее впечатление, что он, словно заболел. Все время думал о последнем разговоре с Глазьевым, о других делах и все возвращался к Сашке Степанову, валявшемуся перед трактором в луже собственного .производства. Что должно произойти, чтобы ему стало приятно пребывать в таком состоянии, вместо того, чтобы жить хотя бы так, как таежные звери? Они ведь всегда в труде. Гляньте на речного бобра. Это же трудяга! Всю жизнь строит плотины, воспитывает детей, и нет у него никакой тяги, чтобы уйти от этой жизни в какое-то сомнительное увеселение. Он и от блуда избавлен самой природой. Женится один раз в жизни. Жена погибла - все, он вдовец до конца дней... * * * С вечера Марк Семенович, как всегда, обошел свои владения, расставил капканы в стайке и вокруг нее, чтобы приблудившимся крысам не было раздолья на его подворье, прикрыл летки в ульях, вывел немного погулять своего кобеля и вошел в избу вполне готовый к ночлегу. Единственный канал телевидения, который был доступен деревне, нагнетал страсти. Операторы показывали прави-тельственные и депутатские разборки. Учено спорили перед камерами Егор Гайдар с Григорием Явлинским, лучший клоун столетия Владимир Жириновский убеждал всех, что никто, кроме него не сможет совладать с совре-менной Россией и потому народ должен преподнести ему подарок к пятидесятилетию - избрать сына юриста прези-дентом страны.
   А на окраинах большой политики, где жались в ужасе народы некогда могучей страны, была совсем иная жизнь. Здесь шла поспешная приватизация народного добра. За-ботливые коммунисты приостановили свою гуманистичес-кую суету и принялись за собственные дела и интересы. Срочно сколачивались всякие фирмы, организовывались новые торговые точки, строились ларьки, вокруг которых шастали бритоголовые рэкетиры.
   Зазвучала траурная музыка на похоронах жертв первых заказных убийств. Шла полнейшая деградация, сопровождаемая публицистическим валом вперед смот-рящих журналистов, вчерашних глашатаев социалистичес-ких норм и правил. Наблюдать за всем этим вчерашнему газетчику было невыносимо. Вот быстренько бросивший партийный билет, Инте-ллигентнейший Иван Ковалев зовет народ назад к ка-питализму: "Обогащайтесь! - столь же страстно, как неко-гда звал к коммунизму, убеждает он, - чем больше богатых, тем меньше бедных!" Какая умница! Ведь что главное в политике? Концепция! Дорога к светлому будущему. Ну, испохабили одну - что ж теперь, умирать что ли? Вот вам другая, более современная: "обогащайтесь!"
   Это было еще то время, когда народ всю инфор-мацию, исходящую от газет, радио и телевидения, воспри-нимал не иначе, как руководство к действию. По-друго-му мыслить в России не умели. И потому многие воспри-няли слова ведущего диктора областного телевидения, как команду: "грабить!" И, как говаривал дорогой Михаил Сергеевич Горбачев, процесс пошел. Ничто уже не могло его остановить. Великая все-таки сила - проституция. Ты только погляди, читатель, с какой мощью тянут к себе наше кобелиное племя жрицы любви! Как высоко оплачи-ваем мы их терпимость, но даже лучшие панельные дивы и мечтать не могут о таких ставках, которые получают поли-тические проститутки. В том числе и от журналистики.
   И ничего ведь не нужно. Просто в смутное время проснуться однажды и почувствовать необходимость в смене ориентиров. А муки совести - дело не материальное. Известно ведь, прежде, чем совершить преступление любой преступник психологически готовится к нему, убеждает себя в том, что имеет право это сделать. Без такого нюанса ничего не свершается в мире.
   А как себя подготовить - простое дело: ну, ошибался, ну, заблуждался, теперь вот понял, прозрел, и - совесть не позволяет далее идти по ложному пути. Если же завтра опять придут к власти большевики. Опять можно покаяться в недальновидности. Понятно, что от людей ничего не скроешь, будет стыдно. Возможно. Но зато будешь жить. Такого тебя никому в голову не придет взрывать, растре-ливать... Так что живи до ста, а если можешь - больше. Бог с тобой.
   Для себя Марк Семенович уяснял интереснейшие детали. Одна из них - естественное разделение журналис-тов по интересам. Теперь им не нужно оглядываться на сек-ретарей всяких комов: пиши, что хочешь и о чем хочешь, лишь бы не справа на лево. Этого даже в эпоху свободы печати никто бы не потерпел.
   И вот образовались новые газеты и газетки. Совест-ливая Анна Шабова сразу же сориентировалась и откры-ла выпуск газеты "Твое подворье". Газетку раскупали в первые часы поступления на прилавки, потому что в ней выступали агрономы, специалисты по обработке почвы, искоренению заболеваний огородных растений, домашних животных... Все это в эпоху массовой тяги к личному огороду имело особую ценность. Ведь без подсобного хозяйства рядовому человеку стало совсем невпротык!
   Но еще быстрее расходилась газета "Интимная жизнь". Ее издавал много лет пребывавший в подполье сексуальный маньяк Владимир Шитов. Он не очень заботился об авторах, больше нажимал на собственное перо, которое аккуратно выводило слово "любовь" там, где любовью никогда и не пахло. Владимир поставил перед собой благородную задачу: обучить неотесанный народ технике и технологии секса.
   Он живописал, он получал истинное наслаждение от своей неожиданной работы. Он откопал где-то материалы о личных похождениях Екатерины-П и ее фаворита Григо-рия Орлова, он печатал невесть откуда взявшиеся стихи Ивана Баркова. И он, больше, чем Анна Шабова, ощущал свою значимость, свою необходимость человечеству: "Гля-дите: не я один такой - вон, сколько их - жаждущих и страж-дущих на поле клубнички!"
   Обо всех этих проблемах думал в своей постели отставной газетчик. Делиться горькими мыслями с женой не любил. Огорчать не хотел. Поэтому все гадости старался переживать наедине с самим собой. Вот и сейчас он ворочается с боку на бок, а сон к нему не идет. Он изредка поглядывает на мирно похрапывающую Людмилу - единственное его утешение в этой жизни и изредка вздыхает. В конце концов, решил, что пора гнать от себя всю эту муру. Повернулся на правый бок, но в это время настойчиво залаял кобель, а через две-три минуты в дверь постучали.
   - Кто это? - спросила спросонок Людмила.
   - Откуда мне знать? Пойду - проверю.
   Вскочил на свои не очень резвые ноги, снял со стены двухстволку, на всякий случай, открыл дверь на веранду и громко крикнул:
   - Ну, кого еще черт несет среди ночи!
   - Ничего себе! - услышал знакомый голос, - вот и приезжай к нему!
   - Не с того ли ты так зачастил? - улыбаясь, сказал Гольдберг, впуская старшего сына. - Когда последний раз изволили наведаться, Давид Маркович?
   - Да года два, поди, прошло, - сказал Давид, скидывая на пол рюкзак.
   - Ой, Додик приехал!- раздался из-за спины голос Людмилы. - Дай-ка гляну на тебя, заходи скорей.
   - Ладно, насмотришься, успеешь. А сейчас дай чаю и пусть спать идет, - бурчал Гольдберг.
   - Ты чего это вздумал ночью ехать? Есть же электричка! - сказал Марк Семенович.
   - Она отходит рано, а мне надо было решить кой-какие проблемы на работе. Пришлось топать на поезд.
   Утром Марк Семенович встал позже обычного, ти-хонько вышел во двор и пошел заниматься своими при-вычными делами. Начинал он всегда с осмотра кроликов. Все были живы и здоровы. А в одном из капканов обнаружил матерую крысу. Похоже, что попалась она с вечера. Хорошо, что попалась. Иначе могла повытаскать из клеток крольчат.
   Он еще не успел раздать траву своим подопечным, как услышал шаги Людмилы. Она направилась к грядкам. Видимо, полоть. Давид спит, они оба хорошо знают его привычку - сидеть допоздна, потом спать до обеда. А иной раз и дольше.
   Так что Марк Семенович успел расправиться со всеми своими делами прежде, чем увидел на крыльце сына. Он стоял в одних трусах, если не считать очки, и курил.
   - Па, - крикнул он отцу, - я тебе тут привез одну железку, иди - глянь.
   Марк Семенович направился к крыльцу. Давид вынес на крыльцо рюкзак и стал вынимать из него настольный деревообрабатывающий станок. Отец поглядел на него и сказал:
   - Хорошая железка-то. Лучше моей. Но не новая.
   - Новой пока нет.
   - А эту-то где взял? - поинтересовался отец.
   - Да в школе списывали. Вот я и отобрал лучший из них.
   Старик вынес удлиннитель, воткнул вилку, нажал на кнопку, и - станок приятно завизжал. Марк Семенович выключилего, осмотрел и сказал:
   - Ножи никуда не годятся, но у меня есть из чего сделать новые.
   - Ну, я же знал, кому станок везу! - сказал весело Давид.
   - Давай, давай, - ухмыльнулся Марк Семенович, - только все равно не отвертишься от работы.
   - Что делать? - поинтересовался Давид.
   - Колоть дрова и воду носить в баню. Ты ж, поди, от баньки не откажешься?
   - Нет, конечно. Да, я тебе пива привез свежего.
   - "Жигулевское"? - спросил Марк Семенович.
   Давид лишь кивнул в ответ.
   - Это хорошо! Попаримся, попьем.
   - А при чем здесь "попаримся"? - удивился Давид.
   - Поживешь - увидишь,- улыбнулся Марк Семенович.
   *    *    *
        Весь день прошел в привычных хлопотах. Давид принялся колоть остатки чурок. Марк Семенович уже сложил поленницы в дровнике, а оставил возле бани десятка три самых витых и сучковатых чурок. На закуску. И теперь эта закуска досталась Давиду. Помахав колуном часа четыре, он сумел оценить работу, которая выпала на долю отца к старости. Тем не менее, все чурки ему расколоть не удалось.
     Заканчивал дровяную эпопею сам Марк Семенович. Вынес с веранды свой "Урал", завел и стал распиливать толстые чурки вдоль. Потом взял второй колун и расколол остатки дров.
     Баню старик затопил уже ближе к пяти часам. Для этого были приготовлены хорошо высушенные березовые поленья.  Обычно, он набивал ими железную печку, с  трех сторон обложенную  карманами для воды.  За полчаса дрова прогорали, он делал новую закладку, и вскоре заходил проверить, горяча ли вода, хорошо ли прогрелась сама баня, для пробы набирал в ковшик немного водицы и плескал ее на раскаленные камни, аккуратно уложенные наверху печки. Если вода взрывалась, а камни при этом оставались сухими - все в порядке.
     Но сегодня Гольдберг не делал никакой проверки. Выждал лишних десять минут, открыл бутылку пива, вылил ее в банный ковшик, макнул в ковшик распаренный веник и  брызнул пивом на камни. Баня наполнилась специфическим запахом.
     - Теперь видишь? - спросил он сына.
     - Да-а,  - сказал Давид.  - И откуда ты все это знаешь?
     - Доживешь до моих лет, и ты узнаешь,  -  сказал старик.
     Марк Семенович любил природу, тайгу, Давид же ничего этого не понимал и не признавал. Урбанист до мозга костей - он понимал только городскую цивилизацию. Однако от деревенской парной отказывался редко.
     Марк Семенович положил сына на  полок  и  стал охлестывать его двумя вениками. И сразу же к пивному духу прибавился острый аромат перечной мяты и нежный, медовый  - белоголовника. Эту траву Гольдберг вставлял в каждый веник, вместе с березовыми ветками. Через пять минут Давид был красный, как  рак. Он постанывал и просил:
     - Не добавляй больше жару.
     - Терпи! - требовал отец.
     Когда первая экзекуция закончилась, отец надел трусы и, побежав к  речке, крикнул Давиду:
     - За мной!
     Давид выбежал  и нырнул в омуток,  где уже плескался отец.
     - Нет,  - сказал Давид,  - никакое иное благо с этим кайфом не может сравниться.
     - Наконец-то усвоил.
     Вода в речке была слишком студеной, чтобы в ней купаться. Поэтому, урча и фыркая, Гольдберги вскоре выбежали на берег. После повторной парилки уставшие  сели на веранде и принялись за неспешный разговор. Людмила  в это время была в бане. Сначала мылась,  потом открыла двери и стала стирать. Давид смотрел на отца изучающе. Все-таки долго не видел.
     - Как  тебе тут живется после городской квартиры? - спросил он.
     - Если откровенно, - сказал Марк Семенович, - то мне здесь нравится больше, чем в городе. Великое дело, когда ты видишь плоды своего труда. Посмотри на мой огород. Все  есть, что нужно для жизни. Трудна, конечно, работа на земле, но когда я выращиваю помидорину весом в восемьсот граммов - душа радуется. Мне не надо бежать на базар ни за картошкой, ни за морковкой, ни за капустой. Даже мясо и то свое. Восемьдесят кроликов откормил за лето. А мед у меня какой -  в городе такого не купишь! Вот только одна беда: алкашей много. Там я такого никогда не видел, спасу от них нет...
     - Ну,  в городе пьют не меньше, - возразил Давид, - просто ты отстал от жизни.  Мне нужно школу подготовить к началу учебного года, и - не могу.  Раньше для этого нужны были деньги,  а теперь нет никаких стимулов, кроме водки.
     Он остановился, закурил сигарету и продолжил.
     - Такой народ стал. Если нет водки, он ее ищет, зарабатывает, а  если водка есть - плевал он на всякую работу.
     Марк Семенович пробовал возражать, мол, в  деревне  хуже, приводил примеры: Чомбе,  Степанов,  Фомин... Но Давид все-таки утверждал, что в городе теперь не лучше.
     - Так что же происходит в стране? - раздосадовано спросил Марк Семенович.
     - Да кто же знает ответ на этот вопрос?  - сказал Давид. - Только одно слово прииходит на ум: "развал"! Причем полный развал и я не вижу света в конце тоннеля. Великая страна...
     - Что за глупость ты говоришь? Какая великая? В чем величие? Народы России живут хуже, чем все карликовые государства. Да и вообще все разговоры о величии - детская игра взрослых людей во всем мире. Ты когда-нибудь видел простую, невеликую страну?
     Он  внимательно посмотрел на сына, помолчал и продолжил:
     - Какая у нас Германия? - И, не дожидаясь ответа сказал: - Правильно, великая! Англия - Великобритания! Румыния - Романия мари, что в переводе на русский означает великая Румыния. Даже карликовый Лихтенштейн и тот великий! Красиво жить не запретишь!
     Если посмотреть чуть поглубже, то за этим величием стоит обычный национализм. И - ничего больше.
     - Ну, хорошо, - сказал Давид, - определили мы с  тобой: "национализм". И что дальше? У тебя что - есть средство борьбы с ним?
     - Нет у меня такого средства. Тем не менее, где-то ведь должны быть корни того зла, которое не дает нам житья.
     - Нет, ты меня неправильно понял. Нашли корни, определили причины, а что делать?
     - Как сказал  поэт: "Я не могу себе простить того, что я не гениален, чтоб эту бездну осветить". И все-таки, верится мне, что когда-нибудь люди поймут, что национализм   слишком дорогое  удовольствие. Давай вспомним, как дорого заплатили немцы за свой национальный эгоизм.
     - Сегодня они живут - нам и не снилось!
     - Не они - их потомки, а им самим пришлось увидеть разрушенные города, гибель десяти миллионов человек, голод и холод, всемирный позор поражения и прочее, и прочее, и прочее. И если  думаешь, что есть на Земле хоть один народ, который может быть освобожден от такой платы - ты глубоко ошибаешься.
     - Скажи лучше, каким  видишь свой завтрашний день. Где жить собираешься?
     - Черт его знает. Время такое, что думать о завтрашнем дне не хочется: ничего хорошего он не обещает.
     - Да, но она ведь полосатая - жизнь, - попробовал пошутить Давид...
   - Конечно, конечно! Только  в последнее время черные полосы стали такими широкими, а белые такими узкими, что невооруженным глазом и не увидишь. Не перечеркиваешь ли ты ее?  Сейчас  стало модно так говорить, что не все здесь было плохо, что жили в России и честные люди, которые делали свое дело...
     - Па,  вот ты ругаешь Россию. Но ведь это и твоя жизнь.
        - Все понял, не старайся, - перебил сына Марк Семенович. - Это действительно модно. И, действительно, правда. Да, жили относительно неплохо, и образование получали высшее. Да, мы создали индустрию,  полетели в космос и достигли еще, Бог знает чего, но все это, вместе взятое, не стоит ни одной безвинно загубленной души. И если нашим образованием оправдывают преступления, то будь оно проклято...
     - Что? - не понял Давид.
    - Наше с тобой образование. Высшее...
     Марк Семенович умолк. Смежив ресницы, глядел куда-то в пустоту, распростершуюся над этими островерхими горами.
     - Может быть, все эти социальные блага и придумали для того, чтобы удобнее было творить злодеяния. А мы эту наживку проглотили. Ее легко заглатывать: не нас пытали, расстреливали, мучили, а врагов нашего народа. Удобное оправдание для тех, кто сегодня говорит, будто ничего не знал?
     - А ты знал, па?
     - Ах, как трудно отвечать на этот вопрос! Не все, но знал что-то. Почему молчал? Может быть, потому что боялся? А может быть, не нашел таких друзей, которые готовы были пойти на такую борьбу. Решиться на нее  в одиночку было невозможно... Она была  страшной, не столько потому, что тебя объявляли врагом народа, клеветником, прислужни-ком капитализма, фашизма и прочее такое,  а по той причине, что мало кто сомневался в правоте  власти.  И надо было иметь титаническую силу духа, чтобы суметь противостоять гигантской государственной машине.
     Мы даже сейчас не рискуем говорить всю правду о прошлом. В жилах кровь стынет из страха, как бы будущее не выстрелило в нас из пушки...
     Хотя, если  молчать, то выстрелит скорее. Потому, что говорить о нашем прошлом, пусть даже о нашей, столь неприкосновенной жизни, значит, осуждать то мерзкое, что с нами произошло.  А это не только наше право, но и обязанность всех хотя бы мало-мальски порядочных людей.
     - Хватит, па, - сказал Давид. - Все, что ты сказал, вполне понятно, но как жить дальше?
     - Спроси о чем-нибудь другом. Голова раскалывается. Чем больше думаю, тем ясней вырисовывается необходимость бежать отсюда.
     - Куда?
     - Ну, не в Америку же! Кому я там нужен - старый сморчок, всю жизнь работавший на социалистическую Россию? Есть лишь одно место, где меня могут принять   Израиль.
     - А если там будет еще хуже?
     - У меня есть запасной вариант - могила.
     - Такой вариант есть не только у тебя, - кисло усмехнулся Давид, - но стоит ли ехать черт знает куда только для того, чтобы обрести могилу? Могилы и здесь хороши.
     Давид сидел на табуретке и курил свой "Опал". Тонкая струйка дыма поднималась к потолку и там растворялась, наполняя веранду табачным ароматом. Лицо его было озабоченным, и Марку Семеновичу это было неприятно. Ведь всю жизнь было так, что это он заботился о своем сыне, а что теперь? Поменялись ролями? Этого он принять не хотел. Но тогда с чего это он стал вдруг жаловаться сыну на жизнь?
     - Сегодня Россия сознательно уничтожает стариков. Ведь пенсии хватает на неделю жизни. А дальше что? - Ездил я в город. Видел стариков-нищих, копающихся в помойках. Разве могут долго протянуть эти люди? Они ведь от одного унижения должны умереть. Мне уже сейчас тяжело работать на земле, годы  давно не те. А как только силы совсем оставят - куда деваться? Но не это главное. Я не могу принять того, что сейчас происходит в стране. Значит надо уезжать,  - сказал Марк Семенович.
     - А там ты кому-то нужен? Любое государство заинтересовано в молодых подданных. Тебе ведь  надо только давать, ничего от тебя не получая.
     В это время из бани пришла Людмила и тихонько присела на топчан.
     -  Говорят, что Израиль хорошо принимает стариков.
     - Знаешь,  что,  пап, - сказал Давид, - беды твои - мои беды. Потому что я должен взять вас с мамой к себе. Но я немощен. На мою зарплату и кошку нельзя содержать. И квартира у меня не та...
     - Хватит, не старайся, - оборвал его отец. - Никогда бы не пошел к тебе. Не для того вкалывал всю жизнь, чтобы в конце сесть на шею сыну. Меня государство должно обеспечить всем. Это его долг! Но государство сегодня ведет себя с нами, как шулер: должон - не спорю, отдам не скоро.
     - Плохо, пап, не только пенсионерам...
     - Все так, но молодые люди имеют хоть какой-то шанс, а у стариков нет никакого.
     - Значит, твердо решил?
     - Не сказать, чтобы окончательно, но думаю об этом все последние дни.
     - Может быть, хоть в этом я смогу тебе помочь.
     - Каким образом?
     - Съезжу туда по турпутевке,  поразузнаю, что почем. Тогда и будем решать. Может быть, и мне есть смысл поехать с вами?..
     На том  и закончился разговор. Людмила сидела рядом и только слушала. Будто ее это совсем не касается. В этот день они больше не возвращались к  коварной теме.  Только вечером, провожая сына в город, Марк Семенович уточнил:
     - И когда ты  собираешься ехать в Израиль?
     - Сейчас трудно сказать. Это же не так просто, хотя загранпаспорт  есть. У меня по графику отпуск через два месяца, постараюсь оформить к этому времени документы, купить путевку. *    *    * Проводив Давида, закончив  все дела по хозяйству,  Марк Семенович устало вошел в избу, сел у стола на табуретку,  посидел некоторое время в раздумье, встал, включил телевизор. На экране тускло мелькал какой-то официоз. Гольдберг выключил "ящик" и - снова погрузился в свои тяжкие думы.      - Устал  сильно? - услышал из-за спины голос  жены. - Может быть, меду налить стаканчик?
     - Нельзя сказать, чтобы уж очень устал, - ответил он, - но, пожалуй, стакан меду не помешает.      Людмила достала двухлитровую банку монастырского меда.  Поставила на стол граненый стакан и наполнила его.    - А себе? - возмутился Гольдберг. - Да что-то не хочется, - сказала Людмила.     - Наливай, - сказал Марк Семенович, - серьезные разговоры нельзя начинать на сухую.      Людмила знала, что предстоит возврат к разговору, который Марк вел с сыном. И это ее особенно тревожило:     - Что это вдруг у тебя так закипело?     - Да уж давно кипит, - вздохнул Марк Семенович. - А сегодня весь день  об этом толлько думаю и говорю. Надо нам уезжать, Людмила.      - Что-то я тебя плохо понимаю, Мара. Неужто сионистом стал на старости лет?      - Может быть, еще и не стал, но постепенно становлюсь. Да и что плохого в  сионизме?  Если сионизм ратует за то,  чтобы евреи имели свою землю,  как можно его не поддерживать? Даже если ты  и не еврей...    - Что-то раньше я от тебя не слышала ничего подобного, - вклинилась в его речь Людмила.  - Мне кажется, что  сионизм  сродни  шовинизму,  а ты у меня всегда был интернационалистом. Сменил ориентацию? Он почувствовал в голосе жены острую тревогу, и поспешил успокоить:      - Ничего я не менял.  Чего никогда не приму, -  так это национализма. Ты это обязана знать. А если  не знаешь, то  просто плохая жена.  А потом дело ведь не в идеологии. Ты погляди вокруг! Неужли не видишь, что жизни в России не будет. И у нас есть только один выход...     Он замолчал, ожидая ответной реакции. Но она глядела на мужа грустным  взглядом: он был прав. И только абсолютно глухой и слепой мог не понимать этого. Но куда ехать, что там их ждет? Она и в молодости  боялась  перемен, а теперь  тем более, потому что  перемены в старости чреваты многими неожиданностями.      - Все я вижу, - после долгого молчания сказала она, - но это ведь наша родина. Не нам одним плохо, Мара. Почему мы должны бежать, как крысы с тонущего корабля?     - Нет, ты,  моя хорошая, не так меня понимаешь. Не трудностей я боюсь, не смерти. Позора не хочу терпеть, не выношу унижения. Не хочу, чтобы на меня смотрели, как на источник бед страны. Она ведь много веков кричит - родина моя: "Бей жидов, спасай Россию!" И не только кричит, но и бьет... Вот только спасти себя никак не может. Может быть, потому, что мало и плохо бьет?
     - Да, трудно нам с тобой, Мара, - глубоко вздохнув, сказала Людмила. - Ты еврей, я русская... Кому я там нужна?      - Ну, это ты зря.  Евреи, испытавшие на себе все прелести шовинизма, не могут быть шовинистами сами. Иначе это - святотатство! - говорил он запальчиво.
     - Много ли ты видел евреев, чтобы такое утверждать? - грустно улыбнулась Людмила. - Всю жизнь прожил в Сибири, а рассуждаешь, как одессит, как сионист...
     Реплика смутила Гольдберга. В самом деле, много ли он знает о своем народе, о его обычаях,  культуре? О религии он вообще не хотел ничего слышать, потому что, по его мнению, никак невозможно совместить Бога и Катастрофу еврейского народа. И это плохо знакомое слово "сионизм"... Нет, с какой стороны ни глянь - проблемы, проблемы, проблемы. Но все-таки, мысль об отъезде не отпускала от себя... В то же время он боялся за жену: согласится  ли она оставить свою страну, народ, чтобы двинуться в неизвестность?
   - Люда, - сказал он тихо, - без тебя я никуда не поеду. Что бы ни случилось. Но я действительно не могу больше здесь жить. Он остановил свой страстный монолог, глянул жене в глаза, она не отвела взгляд. Ей никуда не хотелось уезжать. Ей нравилась их деревенская жизнь. Здесь она почти ничего не слышала о событиях, которые происходят в городе, однако знала о произволе в стране. Но ведь они прожили вместе, без малого, сорок лет. Все было на их долгом пути - и дождь и ведро. Все и всегда они переживали вместе. Что же - теперь надо разъехаться и никогда больше не видеть друг друга? Нет, такой вариант ей тоже не подходил...
     Он прервал ее мысли, спросив напрямую:
     - Ты поедешь со мной?
     Людмила сидела рядом. Ту задачу,  что поставил перед нею  Марк Семенович,  она решала уже давно. С того момента, когда он впервые высказал  желание,  уехать.  Задача была,  пожалуй, самой трудной в ее жизни. Что там есть,  как там будет? Информации - почти никакой. В  российской печати - сплошная брань:  агрессоры, захватчики,  враги  прогрессивного  человечества, пытающиеся установить свое мировое господство. Было ясно, что все не так, но не ясно, как на самом деле?
     Однако, сомненья сомненьями,  а пора выдавать решение задачи.  Не когда-нибудь,  а сейчас, сию минуту, потому что Марк ждет. Она положила голову ему на плечо и почти шепотом сказала:
     - А ты как думал?
     Марк  Семенович  облегченно вздохнул.  И они  еще  долго сидели рядышком, не говоря друг другу ни слова.  *    *    * С вечера в последний день октября над тайгой разгулялась  метель. Ее разбойничий свист Гольдберг услышал еще до полуночи, вышел на крыльцо и утонул в бело-синем мареве. В воздухе кружились мокрые снежинки, ветер налетал на подворье волнами. И несколько часов назад еще черная земля стала белой.
     Деревенская даль не просматривалась в этом мареве. "Хорошо бы, - подумал Марк Семенович, - к утру погода утихомирилась. Получился бы отличный первотроп".
     Верховные силы прислушались к его пожеланиям, уже часа через два свист умолк, а ранним утром старый охотник увидел  над крышей своего дома  распластавшийся  ковш Большой Медведицы. Он неторопливо собрался, вскипятил кофе, наскоро перекусил, взял два бутерброда с маслом для собаки, снял со стены "тулку" шестнадцатого   калибра, надел сапоги, вышел на веранду за рукавицами, а там уже торчал у окна Соболь. Пес забрался на   крышу своей будки и визжал, лаял, скулил... По каким-то, ему одному известным, признакам он умел определять, что хозяин собирается в тайгу. И ни разу за все время не ошибся.
     Гольдберг прицепил к поясу охотничий нож, надел патронташ и, сказав Людмиле, что вернется к обеду, вышел к вольеру. Едва он успел открыть калитку, как Соболь пулей рванулся к речке, от нее к хозяину, потом помчал в сторону горы, вернулся назад. И не было видимо в тот миг собаки счастливее Соболя. Марк Семенович взял его на поводок и - они вышли из деревни.
     Ни ветра, ни снега - серое  зимнее утро, нехотя уступало место на земле столь же  неяркому дню. Было тихо, совсем тихо, если не считать перекличку ворон  и легкое похрустывание под ногами.  Только  на  самой вершине горы Гольдберг снял с Соболя ошейник, сказал "Ищи" и отпустил. Пес рванулся с места и в мгновение ока скрылся в тайге. Теперь  он  будет  долго  метаться в  запахах, пока не наткнется на чей-нибудь свежий след. Гольдберг прошел по торной дороге, проложенной по хребту Северной горы, добрался до молодого осинника и стал спускаться в лог, в центре которого текла безымянная речка с кристальной чистоты водой.
     Марк Семенович никогда не обходил этот лог. Где бы ни бродил, куда бы ни затянули его следы зверей, он обязательно приходил к этому логу. Здесь в летнюю пору богатейшее место для выпаса скота. Но лог далеко от деревни, и потому здесь косят сено, а не пасут коров. По  правому борту лога поднимался пихтовый молодняк. И потому деревенские лыжники перед новым годом устремлялись сюда за новогодними елочками: красивее не было нигде больше.
     Вдоль берегов речки стояли одинокие деревья разных пород. В одном месте - могучий кедр, в другом осина или береза, в третьем - лиственница. Местами толпится груда деревьев. Лог был невероятно длинным и богатым.  Здесь всегда есть что-то для человека.  В летнюю  пору  найдешь  малину, смородину, черемуху, тороватые боровики, упругие лисички, лохматые желтые грузди. К осени ближе начинается шишкобой в кедровом бору, что раскинулся в самом основании лога, охота на рябчика. Зимой в осинниках всегда найдешь  зайца и лося...
     И вот какая особенность у этого длинного, в восемь километров, лога. В каком бы дурном расположении духа ни пришел сюда - домой возвращаешься свежим и бодрым. Откуда это берется? Может быть, от оптимистичной работы   дятлов? Или от гортанных криков кедровок и соек?  От чуть слышного (исключительно для тебя одного!) журчанья этой извилистой речушки? От шелеста шевеления хвойных лап на свежем ветру? От  аромата  душицы, мяты, хвои? Или от терпкого вкуса черемухи? А может быть от чувства родины?
     Вспомнилось стихотворение украинского поэта Валентина Мороза:
                      Черт его знает, чем пахнет солома:
                   Полем ли, дымом далекого дома,
                   Иль украинским хмельным чебрецом?
                   Ляжешь, уткнешься в солому лицом,
                   Тело расправишь - исчезнет истома...
                   Черт его знает, чем пахнет солома!
        Марк Семенович идет неторопливо вдоль извилистого бережка, переступает через валежины, обходит кусты калинника. Ах, какая рясная ягода на них! Красный град. Конечно, она не родня украинским вишням, но подойди, возьми губами замерзшие ягоды и - сладко-горьковатый сок  их  мгновенно разольется по твоим жилам.
     В это время года деревенские мужики и бабы специально ходят в тайгу по калину. Набирают ее  мешками. Кисель, компот варят, в самогонку добавляют, пироги с калиной  делают. Универсальная  ягода. И рябчик зимой ее ест в охотку. Подойди к кусту, и - увидишь разорванные  ягодки, Это "рябок" жировал.
     Куда   же ты собрался от этого рая земного, уважаемый Марк Семенович? Куда ты, однолюб, собрался? Сколько выдержишь ты без этого лога, без этой милой тебе с детства суровой природы? Мысли эти прервал характерный визг Соболя. "Погнал зайца", - подумал Гольдберг. Но информация почему-то не обрадовала его. Он прислушался. Соболь взлаивал где-то у вершины горы, голос приближался. Это значит,  нужно спрятаться за стволы деревьев и смотреть в оба,  не упустить  зайца.
     И только он подумал так,  метрах в сорока от него вылетел на поляну белый,  с черными стрелками на кончиках ушей, заяц.  Остановился, чтобы оглядеться и,  подбросив в длинном прыжке свое тельце, изчез в тайге. Гольдберг не стал снимать с плеча ружье.
     Через мгновение на поляне появился Соболь. Он гнал жертву деловито и неторопливо. Гнал прямо на хозяина. Пес ждал: должен грянуть выстрел. А выстрела почему-то не было. Пес мельком глянул на хозяина, на мгновение приостановился и помчал дальше. Теперь заяц пошел на большой круг. Он обязательно вернется сюда, на это самое место. Если, конечно, не спугнет какой-нибудь другой хищник.
     Зайцу сегодня повезло несказанно. Дважды он попадался на глаза охотнику, а тот ни разу не вскинул ружье. Если за два круга не удалось взять зверька, то он уходит с этого места далеко. Лайка догнать его не может, разве  что на длинном спуске, где она бежит быстрей зайца.
     Соболь, измотанный погоней, подошел ближе к хозяину и с укором посмотрел ему в глаза. Марк Семенович подозвал   кобеля, погладил  по голове и сказал виновато:
     - Прости меня, Соболька. Я сегодня не в форме.
     Время постепенно приближалось к обеду. Гольдберг потоптался вдоль берега речушки, насобирал в корнях опавших листьев, сухих веток, отрезал кусок бересты со ствола упавшей березы, зажег спичку и развел небольшой костерок. Разбив каблуком резинового сапога неустойчивый ледяной покров, Марк Семенович зачерпнул ледяной воды и поставил котелок рядом с костром. Ветки вспыхнули, словно порох. Густо задымилась береста. И тут ей на помощь легло несколько кедровых кореньев - лучшее топливо для таежных костров.
     Марк Семенович принес еще валежника, дал  сгореть. И только тогда,  на белые угли,  поставил  котелок. Через пять минут вода закипела. Гольдберг бросил в нее несколько листков черной смородины, зверобой, таволгу, мяту. И у костра разлился неповторимый аромат таежного чая. Вот уже много лет Гольдберг не признает никакого другого...
     Уставший пес свернулся клубком возле костра и стал старательно выгрызать льдинки между пальцами. Эти льдинки мешали ему ходить. Он понимал, что сейчас, когда можно полежать с полчасика, надо выгрызть их, ноги высохнут на морозе и новые льдинки образуются не скоро.
     А Марк думал о своем. Почему человек так привязывается к месту, где родился, вырос? Зачем нужна эта географическая любовь? Разве вся Земля не так прекрасна, как это  твое болото? И почему ты так мучаешься, собираясь уехать в другую страну? Чего вдруг смена места жительства должна приравниваться к предательству?
     Остановись, тебя пока никто ни в чем не обвиняет.    Все  это  плод твоего больного рассудка.  Езжай     себе с  Богом! Но я люблю этот край. Он мне дорог! Ну и сиди здесь и никуда не рыпайся. Нет, я не могу здесь больше жить. Не могу! И тут же: а что будет с Соболем. Он ведь не израильская лайка - западносибирская... Когда привел собаку в дом, ты взял на себя ответственность за ее жизнь...
     Постой, постой, а почему ты так трогательно думаешь о собаке, словно кто-то снял с тебя ответственность за жизнь жены? Или ты думаешь, что ей перенести репатриацию легко? В ее-то годы... Не зря ведь говорят, что старое дерево не пересаживают...
     Господи! Да мало ли что говорят на этом свете!? Говорят одно, делают другое. Жизнь вынуждает поступать вопреки устоявшимся нормам и правилам. Даже камень под влиянием времени меняет свой облик, а ты всего лишь человек...
     Хорошо сидеть на изогнутом самой природой - под скамейку - березовом стволе и на морозном ветру пить ароматный таежный чай. Такой простенький кайф, но как дорог! Где-то вдали закричали сороки. Может, волчья стая прошла...
     Чего ты скуксился, Марк? Ты ведь ни разу за всю свою жизнь не выезжал за рубежи своей страны. Даже ради того, чтобы увидеть иной мир, есть смысл поехать. В те края отправляются убежденные сионисты, а ты кто такой? Правильно: простой красноевреец! Но разве я противник государства Израиль? Должна быть у евреев своя страна! Обязательно должна. А может быть, ты так стал думать потому что... К черту все "потому что"! К  черту! Надо ехать. Видимо, это зов самой судьбы...
Марк Семенович  загасил  костер,    забросав его снегом, положил в рюкзак котелок, поднял взгляд на вершины деревьев и сказал:
     - Ну что, Соболька, пошли домой.
     Пес два раза гавкнул в знак согласия и побежал впереди.
     - Не бойся, Соболька, я тебя здесь не оставлю. Будем
мучиться вместе, раз уж ты попал в руки к еврею. Мацу будем есть...
     И они неторопливо пошли в деревню. Пес уже не скрывался из глаз - набегался, приустал. А Марку Семеновичу доставляло удовольствие видеть своего друга постоянно. Он возвращался домой в хорошем настроении. Хотя и не избавился от сомнений и тревог за завтрашний день. Но решение он уже принял...                                                                                                                  Июль 1996 - февраль 1998
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"