Видимо, я совершенно антиобщественное явление. То, что я необратимо отрываюсь от коллектива, мне стали говорить ещё в школе. Я стремился к одиночеству, любил подумать о разных вещах, а школьная суета казалась пустой и раздражала. Например, демонстрации. Ну чего демонстрировать-то? Хотя весной, на 1-ое Мая, демонстрировали наряды: девочки щеголяли в обновках, ну и пацаны, кто придавал этому значение, любили показать, что у них всё в ёлку. Я не придавал, мои друзья не придавали, и идти на эту грёбаную демонстрацию в этой грёбаной новой одежде была мука в квадрате. Поэтому с седьмого класса я ходить на демонстрации перестал.
Это рассматривалось как небольшой, но всё-таки вызов. Ну ладно там, двоечник отпетый не ходит, что с него взять-то, а тут хорошист - отличник, надо-надо вернуть его в ряды. Самим педагогам мараться, видно, не хотелось, поэтому они сказали "Фас" девочкам-активисткам. Всегда есть такие девочки: не красавицы, не умницы, но им тоже хочется порулить, побыть, так сказать, в свете софитов, вот они и берутся с удовольствием за подобные комсомольские поручения - принялись меня обрабатывать, любимая присказка у них была "Отрывается от коллектива, гад!". Однако, по молодости, по неопытности ничего серьёзного у них не получилось; был я то ли толстокожий совсем, то ли скользкий, но даже выговора по комсомольской линии не заработал, и при поступлении в институт оказался совершенно в общественно-политическом плане чист и всему соответствовал.
Первое факультетское комсомольское собрание меня поразило. В перестроечные годы то, что там происходило, назвали бы Праздником Демократии, именно так, с больших букв. Были несколько - много! - парней, со старших курсов, которые ничего не боялись и прямо терзали и представителей деканата, и местного парткома, а те мялись и выглядели жалко; парням же отчаянно аплодировали. Разумеется, я не помню деталей и сути, но ощущение бесстрашия и гуканья общественного пульса осталось. Правда, никакого практического влияния, помимо чисто эмоционального, собрание на меня не оказало. Я сходил ещё два или три раза на такие же собрания и увидел, что и там так же бесстрашно те же комсомольские активисты клеймят тех же бюрократов из деканата, те отчаянно мнутся, но .... караван идёт. Поэтому в дальнейшем я на собрания не ходил, если уж откровенно не загоняли. Не ходил и на демонстрации, кроме самой первой, осенью на первом курсе, когда открыто объявили, что тем, кто не придёт, не поставят зачёта по физкультуре. В ту пору я был ещё начинающим студентом, струхнул и оттого пошёл; на мне и моих товарищах были фехтовальные костюмы, перед трибуной, откуда неслись призывы, мы остановились, надели маски и секунд двадцать махали саблями, зачем всё это было и что означало - фиг знает...
Студенческая жизнь текла, ничем особо не омрачённая. Однако курсу к пятому стали ходить слухи, что вот-вот начнут вербовать, в стукачи простые или даже выше, в стукачи перспективные. Говорили так уверенно и детально, что я некоторое время волновался. Соглашаться я не собирался, учился хорошо, на блатное место не претендовал, так что ущемить меня было вроде бы нечем. Поэтому отказ я собирался подать эмоционально и с гневом, и некоторое время свои потенциальные ответы и поведение обдумывал, чтобы с одной стороны, не оказаться юношески-чистосердечно-смешным, а с другой - чтобы моё как бы хладнокровие и категоричность не были расценены как торговля. Увы, никто мною не заинтересовался, бесед не заводил, в кабинеты не приглашал; видимо, рассматривали меня как совершенно в этом плане бесперспективного, так что подготовка пропала даром, ну и слава Богу, конечно...
Трудовую жизнь я начал под Москвой, на бывшей Королёвской фирме. Ещё когда я туда устраивался, мне говорили: "Ну куда ты, дуралей, там же всё загнивает...". Но мне понравился старый город, близость к Москве, где осталось большинство институтских друзей, и я отважился. Правы оказались все - фирма действительно загнивала и проедала государственные деньги, во что я тоже внёс посильный вклад, являясь куратором абсурдных договоров. Но я прожил эти три года беззаботной студенческой жизнью, уже не являясь студентом, то есть без обременительного груза семинаров, лекций, зачётов, экзаменов и прочих гадостей. Правда, совсем уж от общественной жизни уклониться не удалось.
Самой мерзкой её чертой являлись какие-то собрания, когда комсомольцы отдела рассаживались за большим столом для заседаний, и противная тётя с необъятным бюстом устраивала нам промывку мозгов. Присутствовать на таких сборищах для меня было отвратительно физически, я прямо страдал, и единственным утешением являлась пара симпатичных комсомолок, на которых я в эти минуты хамски и вульгарно пялился, впадая, видимо, в сомнамбулический транс. Я пытался поначалу отмазаться от этих сходок, но наш начальник отдела, сам бывший секретарь райкома комсомола, безапелляционно заявил, что каждый молодой специалист должен эти собрания посещать. Контекст был таков: если я буду мероприятие динамить, он будет бить меня рублём, для начала через премию, а потом и через оклад. Деньги были нужны, и я стал воспринимать эти шабаши как пытку прикованного к скале Прометея со страшным орлом в образе партийной тёти. Дополнительно усиливающей болевой синдром деталью являлось то, что собирались мы в личное свободное время, после работы, и мои общажные друзья из других отделов в эти минуты спокойно дули пиво в КРИСТАЛЛе или валялись в кроватях, поужинав, или шли в кино с бойкими девахами; мы же искупали грехи всех местных комсомольцев. Эти беседы продолжались три года, единственное, что застряло от них в моей памяти - как наша горгулья жалуется на то, что трудно ей найти подходящий бюстгальтер на её необъятные сиськи...
Но всеобщая мировая гармония уравновесила пыточную часть общественной жизни частью приятной. Обстоятельства сложились так, что я получил возможность настучать на секретаря парткома нашего отдела, причём стук этот мог иметь для него как ничтожные, так и довольно пагубные последствия, в зависимости от того, как посмотрели бы на дело вышестоящие товарищи, хотя он и не сделал ничего плохого (нет, это не была интимная связь с агентом британской разведки...!). Он тоже знал о появившейся у меня возможности, и не понимал происходящего: ну что же это такое, может человек сделать гадость другому, и не делает, не по-советски как-то. А я и не думал об этом, и ничего не предпринимал. Когда секретарь немного успокоился, он совершил неожиданный поступок, я думаю, не для того даже, чтобы меня задобрить, а так, от души - он устроил меня в вечерний университет марксизма-ленинизма. С его стороны это был такой весомый жест доброй воли - для коммуниста или стремящегося в их ряды окончание данного университета было хорошей ступенькой в партийной карьере. Мне же это было ни к чему, и он, понимая, записал меня не на какой-нибудь факультет мирового рабочего движения, а на факультет искусства (ну что-то там было ещё про его партийный учёт и контроль), объяснив, что будет читать лекции дядька из Третьяковской галереи. Так оно и было, и я прямо влюбился в этого дядьку.
Занятия проходили по вечерам, и я мчался туда, боясь пропустить хоть минуту. В институте я слушал лекции академика Раушенбаха о древнем вообще и русском искусстве в частности, мне нравилось, но Раушенбах всегда фокусировал внимание на себе, а картинам оставлял роль как бы фона. Маленький дядька из Третьяковки, немного неряшливо одетый, суетливый, нефактурный привозил с собой массу слайдов, выключал свет, и... начиналось волшебство, редко, но иногда возникающее, когда талантливый человек рассказывает о том, что он искренне любит. Два часа пролетали незаметно, в свете фонарей я шёл в общагу по пустым улочкам, засыпанным мокрыми листьями или снегом, вспоминал лекцию и было чудесно...
Прошло три года, и я опять переехал в другой такой же маленький городок, но расположенный значительно дальше от Москвы. Тому было несколько причин, но ни одна из них не была связана с общественной жизнью. На новом месте я поначалу чувствовал себя очень одиноким, и, постепенно сходясь с людьми, понял, что отчасти причина моей в личном плане невостребованности в том, что одеваюсь я не в согласии с местными нравами. Здесь, оказывается, было принято, чтобы у человека, желающего дружить с прекрасным полом, всё должно быть прекрасным, и, в первую очередь, должен иметься красивый костюм. А вот красивого костюма у меня не было, вообще не было никакого костюма, и купить его, да так, чтобы он сидел, в то время и в том месте было непростой задачей, архисложной, как выражался в подобных ситуациях вождь мирового пролетариата. Пришлось поунижаться, и не раз, переплатить, но в итоге костюм у меня появился. Был он сделан в Прибалтике, в Риге, кажется, и имел знак качества, это убеждало. Казалось, жизнь налаживается, и можно представить, каково было моё раздражение, когда через пару выходов костюм начал трещать по швам, молнии стало клинить, а всякие застёжки принялись отскакивать. В порыве негодования - памятуя и об унижениях, и о переплате, и о знаке качества, и вообще о несчастной советской жизни - я написал директору завода, где костюм был изготовлен, найдя адрес предприятия на бирке; написал гневное письмо, вроде тех, какие пионеры писали империалистам и поджигателям войны. Написал - и забыл, потому как прошёл месяц, а там другой, и шёл уже третий.
Неожиданно я получил письмо из местного горкома партии, в котором меня приглашали для беседы посетить кабинет с указанным номером, в определённый день и час; время, разумеется, было выбрано рабочее. Я был заинтригован - в партии не состоял и вступать не собирался, в тот момент я несильно, но принципиально терзался вопросом - выходить ли из комсомола или тихо-мирно дождаться 28 лет, когда членство в нём прекратится само собой? В комсомоле было противно, однако выход с подачей заявления грозил шумом и жизненными осложнениями, которых комсомол в его тогдашнем виде очевидно не стоил. Осторожность и мудрость в моей индивидуальной политической борьбе брали вверх, но едва ли отголоски этой глубоко личной коллизии докатились до горкома КПСС. Тут явно было что-то другое, а при отсутствии хоть какой-то информации установить правдоподобную причину вызова на беседу не представлялась возможным, могли быть самые захватывающие варианты, так что я терзался вопросами и намерен был идти.
Чтобы отпроситься с работы, я показал письмо молодому начальнику лаборатории, в которой трудился. Тот тоже не был коммунистом, но стать им стремился, поэтому и отнёсся к письму с большой настороженностью; ему вдруг стало казаться, что я путём какого-то хитрого маневра желаю его в карьерном плане обскакать, тем более чего-то конкретного о цели вызова в горком я сказать не мог, мялся, в его интерпретации - темнил. Он долго с пристрастием меня выспрашивал, а затем повёл к секретарю парткома отдела.
- Виктор Андреевич, вот его в горком вызывают, в рабочее время, так а он даже не коммунист...
Андреич был коммунистом, техником-испытателем и к жизни подходил с философской меркой.
- И чё, ты против, что ли?
- Да не, я не в том смысле, тут ошибка, наверное. Чего ему в горкоме-то делать?
- Ты Дубков соображай, что говоришь, партия у нас не ошибается, она коллективным творчеством занимается... Гляди, Дубков, как бы самому ошибок не наделать. Тебе-то вдвойне надо осторожность соблюдать.
- А с чего это: у нас тема открытая, а что по линии первого отдела, так мы всегда в контакте.
- Это ты молодец, бдишь... И фамилия у тебя хорощая, командирская, да говорящая больно, как классик писал, так что гляди, оправдывай доверие. А табельщице скажи, чтобы ему восьмёрку поставила.
Когда мы возвращались, Дубков рассуждал вслух: "Вот мудозвон партийный... Классик! Про кого-это он - Маркс или Энгельс?"
Через день я открыл тяжёлую горкомовскую дверь, предъявил письмо вахтёру, поднялся на третий этаж по лестнице с ковровой дорожкой и постучав, вошёл в кабинет, в котором сидело два инструктора невыразительной внешности. Вошёл, поздоровался, представился, протянул письмо.
- Садись, - сказал один из инструкторов. - Сюда садись.
Я сел. У меня признаться, была идея относительно этого вызова. Мне казалось - вот он пришёл момент вербовки в стукачи. Типа сейчас меня будут обласкивать, уговаривать, обещать или, точнее, сулить что-то, поить чаем (или бери выше - кофеем) с дефицитными сладостями, но я буду непреклонен, твёрдо скажу: "Нет, не на такого напали!" и уйду с гордо поднятой головой и фигой в кармане. Поэтому такая откровенная грубость (в другом месте я бы посчитал её хамством) неприятно ошарашила и напрягла.
- Ты зачем это написал? - вопросил инструктор и тоже протянул мне бумажку. Я сразу его узнал - ну не так уж часто я в жизни писал письма - то было моё полное гнева и сарказма письмо директору швейного предприятия в Риге.
- Ну так брак же, костюм же бракованный, - робко пискнул я.
- Ты зачем этому прибалту, фашисту недоделанному, написал? - словно не слыша меня, повторил вопрос инструктор, так неожиданно расширяя тему и тем совершенно сбивая меня с толку. Мне потребовалось какое-то время на осознание, что возникшая было проблема костюма здесь никого не интересует, а дело в том, что я, гордый великоросс, вроде как унижаюсь перед недочеловеком, роняя уже не своё, а национальное достоинство. Услышать такое от работника горкома партии пролетариев-интернационалистов было потрясением, поразил он меня конкретно и я пребывал некоторое время в состоянии перманентного интеллектуального нокдауна. Но постепенно меня затопила, заполнила собой чёрная злоба - из-за этих вот перерожденцев-коммунистов, внутренних оккупантов, новых паразитов трудового народа в магазинах нет костюмов, я унижался, переплачивал и т.п. - см. выше - а теперь эта ненавистная партийная бонза ещё будет учит меня жить... Я, увы, не удержался и начал говорить, что думаю; разумеется, во всех отношениях это было глупостью.
Через некоторое время я заметил, что второй присутствовавший в кабинете инструктор с живым интересом прислушивается к нашему разговору, который всё поднимал и поднимал свой градус. Я, не владея собой, уже обличал. Сейчас не помню что и как, и сколько было сказано, запомнилась лишь последняя моя фраза, брошенная, так сказать, в лицо идеологическому врагу - При царе Россия больше всех стран в мире продавала зерна, а при вас, коммунистах, больше всех в мире покупает!
Сразу после этого я почему-то ушёл. Не сказать, чтобы недостаток зерна как-то особо меня волновал или ограничивал, хотя хлеб в магазинах вечером был не всегда, просто на эту тему в ту пору спекулировали разные голоса, которых я с удовольствием слушал, если удавалось обойти глушилки. Я, конечно, не предполагал, что по результатам разговора за мной приедет ночью чёрный воронок, времена были совсем уже не те, но каких-то последствий ожидал, однако ничего не произошло. За окном брезжила холодным рассветом Перестройка, и у бойцов идеологического фронта заботы были посерьёзнее, чем какой-то вспыльчивый придурок, которому надо бы показать кузькину мать.
Недельки через две меня вызвал начальник заводской группы режима, бывший чекист, высохший от времени как вобла, и по-отечески поговорил со мной на общие темы. Мне запомнилась одна его фраза, что-то вроде: "Что, правду взялся искать - не трать время, не найдёшь...". Да я ничего и не искал.
Примерно в это же время, чуть позднее, случился инцидент с Китаем. Неведомыми путями ко мне в руки попал Каталог печатных изданий Союзпечати. От нечего делать на работе я его внимательно просматривал, узнавая всякие полезные вещи - ну, к примеру, что на каком-то славянском языке урода означает красота - и наткнулся на информацию, что у нас, оказывается, выходят журналы ИНДИЯ и КИТАЙ, содержимое которых изготавливается не в Союзе, а именно в Индии и Китае. В то время Индия была другом страны Советов и хоть немного, но что-то про неё было известно - йога там, камасутра, индийское кино и Индира Ганди. Про Китай я знал только, что там Великая стена, и поэтому, после недолгих раздумий, решил подписаться на журнал КИТАЙ - деньги всё равно тратить-то было не на что. Однако, как говорится, скоро сказка сказывается...
На почте по месту жительства мне заявили, что подписаться нельзя. Я предъявил каталог и сказал, что можно, наверное, раз издание в каталоге. Работница, отвечавшая за подписку, растерялась и пошла звонить по телефону. После примерно получаса ожиданий вышедшая вместе с ней начальница отделения сказала, что мне надо идти к начальнику центральной почты, которая там, на месте, и разъяснит, в чём я не прав.
На следующий день и ушёл с работы на час раньше и двинул на центральную почту. Начальница была немолода и как все советские работницы на подобных должностях, толста, в полтора обхвата. Она начала мягко стелить: да, я совершенно прав, Китай страна очень интересная, страна очень древняя, и при этом страна коммунистическая и потому нам идейно близкая, и ей понятен мой, так сказать, порыв изучить сегодняшний день, да и древнюю культуру Китая - но вот беда, подписка на это издание лимитирована. Тогда это была не фишка, тогда было лимитировано всё, так что нужно было сваливать, типа намёк понял. Однако я как-то сообразил спросить, сколько же человек в нашем районе подписано на этот журнал. Начальница добросовестно посмотрела по бумагам и честно ответила - ни одного. К нашему району примыкали ещё три, соответственно, почта была головной или кустовой, как ещё говорили, я спросил и про них. Оказалось, что и в тех районах никто на КИТАЙ не подписался. Меня это рассмешило и в хорошим смысле завело, отчего я издевательским тоном поинтересовался, каков же тогда лимит, если из двухсот тысяч населения нет ни одного подписчика. Начальница сообразила, что сболтнула лишнее, но даже ради того, чтобы утопить концы в воде, подписать меня не могла - не было у неё такого права, этот вопрос решала область.
Примерно через неделю мне из общежития на работу позвонила комендант, это было впервые, и я перепугался - может, утюг позабыл выключить, или выселяют меня за поведение, порочащее советского человека - ан нет. Оказалось, что из областного города на почту прибыла комиссия, которой необходимо со мной поговорить, моё местожительство они определили по бланку, который я заполнил для подписки, так что ноги в руки и должен я дуть в общагу. Однако к этому времени я уже почувствовал силу журнала КИТАЙ и никуда дуть не собирался. Немного высокомерным тоном я объяснил коменданту, что нахожусь на рабочем месте, покинуть которое даже для общения с важной комиссией из центра не имею возможности. Но комендант была тёртый калач, и очень выразительно дала мне понять, чтобы я не залупался - это была самой мягкой из её идиом - а отпросился у начальника и бежал бы, комиссия ждёт (боязнь комиссий была у неё, видимо, уже на уровне инстинкта), на что я вновь и теперь строго разъяснил ей, что специфики нашего производства такова, что подобные отлучки недопустимы. От злости и от моей наглой независимости у коменданта в зобу дыхание спёрло и она бросила трубку. Я же ни у кого отпрашиваться не стал, чувствуя себя за крепостной стеной - предприятие было режимным, никакую почтовую комиссию, даже министерскую из Москвы, сюда не пустили бы даже на порог.
И вновь заструилось время, потекли монотонные трудовые будни - но не тут-то было, опять вынесло меня на общественно-политический перекат: вызвал к себе новый замдиректора по кадрам, позвонил по телефону моему молодому начальнику, который, разумеется, тут же весь испереживался. Но я его щадить не стал, сказал, что иду за новым назначением, хотя предчувствие-то было, и оно не обмануло.
- А, здравствуй, молодец, что зашёл, - подал голос из кресла немолодой уже человек, словно я проходил мимо его домика в дачном посёлке и заглянул на огонёк. Про него ходили слухи: кто называл его жертвой перестройки, кто - принципиальным коммунистом. Ещё совсем недавно он был вторым секретарём горкома, отвечавшим за идеологию.
- Я слышал, ты интересуешься печатным словом? Похвально, похвально... Впрочем, это не редкость сейчас, газета - она ведь не только коллективный пропагандист, но и коллективный .... Хотя на сегодня это не актуально пока... Да... Так о чём я? А, ну да - могу тебе предложить подписку на Литературную газету, интереснейшая, кстати сказать, вещь.
- Да спасибо, но я литературой как-то не особо увлекаюсь...
- Ага... Вот оно значит как... Хотя, может быть, и здесь собака зарыта - каждому своё... Но нет, нет, нет, конечно нет, это не наш, категорически не наш метод... Ну, тогда журнал Огонёк - прекрасный журнал для семейного чтения!
Он был в очках, в них отражалась казённая люстра и не было видно глаз. Чувствовалось, что он ещё не определился со мной, поэтому сети забрасывал широко. На краю стола стоял стакан с чаем в подстаканнике, наполовину выпитым и уже, наверное, холодным.
- Спасибо, конечно, но я без семьи, одинокий, да и вообще...
- Ага, ага... Похвально, похвально... Впрочем нет, что это я, это плохо, категорически нехорошо. Неужели девушки не интересуют?
- Да нет, интересуют... Ещё как.
Отвечая, я оглядывал кабинет: интерьер был довольно убогий, даже по тем временам, замдиректора в него не вписывался, не соответствовал, всё, всё шептало об этом, вплоть до шикарного галстука; и держался он настороженно, как проверяющий на скотном дворе - боялся испачкаться.
- Ну тогда всё нормально, тогда всё будет. А, может, тебе путёвочку в дом отдыха или санаторий какой организовать, у нас же есть в Крыму, знаешь, наверное, развеяться там, отдохнуть, ну и сам понимаешь?
- Да я не устал пока, вроде бы. Да и в средствах ограничен.
- Так, так, так... И что же ты в этом КИТАЕ рассчитываешь найти, я спрашиваю? Посмотрел я несколько номеров - так, херня, дешёвка, даже баб интересных нет, узкоглазые чучундры. Ты комсомолец вообще-то?
- Комсомолец, да.
- А вот устремления у тебя совершенно не комсомольские: комсомольцы - они жизнь за жабры берут, а ты какой-то - без фантазии. Иди, подумай маленько, если что здравое в голову придёт - заходи. Плейбой я тебе, конечно, организовать не смогу, но встать на правильный путь - окажу помощь. Иди, иди - и подумай.
Я подумал - чем кончится? Опять в горком вызовут, зарплату повысят или дадут подписаться? Однако для горкома я был, видимо, отработанный материал, с деньгами в стране было туго, своим не хватало, поэтому меня подписали, и получал я вожделенный КИТАЙ целый год.
В общагу журнал почему-то не приносили, выдавали на почте, под "роспись" - за получение каждого номера я расписывался. Оказался он действительно так себе - сейчас я помню драконов, которые там постоянно присутствовали на фотографиях, рассказ о мальчике, который попал под поезд и китайские врачи пришили ему вместо кисти ступню, а вместо ступни - наверное, ничего; невесёлые истории о китайцах, живших в России и русских, живших в Китае - говоря короче, всякое фуфло. В очередной раз манёвры оказались куда занимательнее войны.
Перестройка, выпущенная из кремлёвских ворот, докатилась между тем и до нашей глубинки. Как-то в в осеннюю пору меня перехватил секретарь профкома Веня, шустрый лысоватый мужик, и сказал, что народ хочет избрать меня в комиссию по трудовым спорам, типа председателем. Я хоть и растерялся от такого нежданного наскока, произведённого на лестничном марше, где мы встретились на встречных курсах, но поблагодарил и сказал первое, что пришло в голову: не готов я ещё вот так с головой окунуться в общественную жизнь, да ещё в самую её гущу. И добавил потом, что народ ошибается, наверно - с чего он взял, что я, обычный труженик, соответствую такому высокому посту. Серетарь Веня посуровел и заявил, что народ как масса никогда не ошибается, а только расплачивается за ошибки лицемеров и демагогов, сосущих его соки. Веня служил секретарём третий месяц и был ещё горяч, до этого он много лет занимался поверкой манометров и торсиометров, где, видимо, и изучил всесторонне тогда ещё советский народ, все его повадки и бродящие в нём жидкости. Немедленно после этой встречи я о ней забыл - нашлись дела поважнее - и был поэтому немало удивлён, когда меня, как новоизбранного члена, пригласили на первое заседание комиссии.
В кабинете парткома собралось человек восемь членов комиссии, Веня, мужик в спецовке из Совета трудового коллектива (к тому времени был уже и такой) и заводской юрисконсульт. Первым слово взял Веня и четверть часа пересказывыл актуальные на то время лозунги и байки, прочитанные в газетах и услышанные по телевизору. Может быть, он действительно в них верил и принимал близко к сердцу, но выглядел искренним и народ его за это любил. Мужик в спецовке коротко сказал, что Совет - орган совещательный, а мы - рабочий орган Совета, мы на переднем крае борьбы с чиновниками, партийными функционерами и почему-то ещё извращенцами, тормозящими перестройку; про бандитов в те времена речь пока не заходила. "Раз на переднем крае, значит будут и жертвы" - невесело подумал я. Создавалось впечатление, что его выступление составлено Веней, потому что он постоянно кивал головой, как учитель, слушающий домашнее задание ученика, а при затруднениях сразу подсказывал нужную фразу. Юрисконсульт обрисовал правовой статус нашей комиссии: прежние законы во многом устарели и не соответствуют, а новые, которые соответствовали бы, пока не написаны. Оттого комиссия должна разбирать трудовые споры администрации и работников больше по совести, руководствуясь гражданским чутьём; если комиссия посчитает, что администрация была неправа и какое-то её решение отменит, та не сможет приводить его в действие, и придётся ей оспорить вывод комиссии в городском суде. Все понимали, что при царившей тогда неразберихе это означало, что комиссия в состоянии блокировать решения заводской администрации и способна попортить ей кровушку.
Агрессивный Веня беззастенчиво начал проводить свой план по выбору меня председателем комиссии, но я упёрся. Ссылаясь на юные года, незнание жизни, наличие малолетнего ребёнка, загруженность на рабочем месте и что-то ещё, что смог наспех наскрести в голове, я отпирался. Дело закончилось консенсусом - я стал секретарём комиссии, а в председатели выбрали общительного улыбчивого конструктора Юру Лобача; у его брата, также работавшего на заводе, я каждую осень покупал по дешёвке трёхлитровую банку мёда, за что в течение всего года должен был выслушивать фантастические басни бывалого пасечника. Кроме председателя мне запомнился ещё только один мужик, рабочий из цеха, с которым мы потом плели интриги, а ещё позднее он торговал мясом на базаре.
Юра улыбался на первом учредительном заседании комиссии и продолжал улыбаться на всех последующих. Он был как бы невозмутимый утёс, о который бились беспорядочные мелкие волны житейской суеты. На заседаниях председатель чуть отстранённо балагурил, не вникая в существо дел, и как-то так получилось, что заправляли работой комиссии (вопреки моему желанию и воле) я и будущий мясник. Что до меня, я делал это из неожиданно обнаруженных у себя жалости и сострадания к людям, о несчастьях и бедах которых пришлось так много узнать за это время; у мясника, кажется, были какие-то карьерные планы, но они не сбылись. Не помню, приняла хоть раз комиссия в трудовых спорах сторону администрации, наверное да, может быть даже три или пять раз, но основной вал решений был против. Юрисконсульт вначале пытался нас направлять, но потом плюнул и перестал приходить на заседания. Мы с мясником солировали, остальные нам почему-то подпевали: то ли поверили в нашу мудрую силу, то ли, что скорее всего, считали, что у нас где-то кто-то есть, а, значит, и им можно быть в тренде; председатель же безмолвствовал. Прямым немедленным голосованием принималось решение, я его витиевато оформлял, Лобач, как председатель, подмахивал - и я нёс листочки секретарю директора.
О нас пошла слава, а тучи над головой начали сгущаться. Мой молодой начальник, который уже не хотел быть коммунистом и вообще не хотел здесь больше работать, а мечтал продавать компьютеры, говорил мне, что директор "орёт, ну просто натурально с матом орёт" на него, требуя загрузить меня работой так, чтобы я в туалет не успевал сбегать, не то что на комиссию ходить. Моя зарплата перестала изменяться и вскоре при растущей инфляции я стал самым малооплачиваемым сотрудником сначала лаборатории, а затем, наверное, и всего конструкторского отдела, что, конечно, с учётом жены и ребёнка, действовало на все органы чувств. На будущего мясника давили тоже, но он был работягой и трудовой коллектив цеха за него вступался, мои интеллегентные коллеги такого себе, разумеется, позволить не могли; не знаю, что было с другими членами комиссии, но вот председатель, кажется, нимало не страдал - хладнокровно подписывал все наши злокозненные протоколы и продолжал оставаться таким же улыбчиво-лучезарным.
Однако день за днём окружающая атмосфера становилась всё более удушливо-нездоровой. Постепенно нас переставали любить все заводские начальники: цехов, отделов, служб, библиотеки, медпункта, столовой - решения, принятые в пользу их работников, автоматически переводили начальников в сплочённые ряды наших недоброжелателей. Но и коллеги тех, за кого мы вступались, нас тоже совсем не любили - им нередко казалось, что подготовленное администрацией возмездие было справедливым и, как они полагали, неотвратимым, но тут вмешивались мы и позволяли от него уклониться. И даже те, кому мы часто вполне обоснованно помогли, не любили нас - они считали теперь себя обязанными, нашими должниками, и жить с таким чувством им не нравилось. Вокруг нас образовался вакуум, гуманитарное разряжение, от которого ломило в ушах.
Но проходит всё, прошёл и этот год нелёгкой службы на общественном поприще. Сразу после его окончания я зашёл к Вене и сказал: "Веня, всё", давая понять, чтобы на меня он рассчитывать не мог. Но Веня не грустил - за время, проведённое на посту, он пообтёрся, определился с союзниками и врагами, а я, вообще-то, никогда и не был в его команде. Он рассматривал перестройку как личный шанс и старался его не упустить, меня же на своей заре она привлекала как идея, но никак не нравилась её практическая реализация; люди не сближались, а отдалялись, вот как мы с Веней.
Так бесславно закончилась моя общественная жизнь, а вскоре и трудовая деятельность на заводе. На новом месте общественной работой никто ни в какой форме не занимался, и я с ней не сталкивался больше уже никогда. Казалось бы, никогда. Но мир продолжает меняться, то, с чем простились, как казалось, безвозвратно, возвращается вновь, и кто знает, может быть и мне ещё опять придётся погрузиться в пахучие мутные воды общественной жизни...