(отрывки)
Когда же это было? Дай бог память...
В апреле, точно. Снег давно растаял,
проклюнулась трава, и лисы ото сна
уж спохватились, да и неспроста -
вороны сдуру их за падаль принимали,
раскапывали норы, яростно долбали...
Ну, правильно, апрель. Мы сок берёзы
как раз со сватом стали промышлять.
Недаром ведь в народе этот месяц
Березозолом кличут (или - Травнем).
Старухи лестницы пекут из теста,
чтобы способней было на небо взбираться.
До полночи резвятся домовые
за печками, в сенях, на чердаках.
Об эту ж пору, как ведётся, детвора
в горелки принимается играть:
кричат, визжат, гоняют друг за другом.
А там, глядишь, и молодёжь встревает.
Мастятся отроки играючи обнять
отроковиц, пунцовых от смущенья.
Да-да, конечно, было то в апреле,
когда однажды вечером явился
солдатик к нам в истрёпанных обносках.
Я в нынешних мундирах ни бельмеса
не смыслю, да к тому же так затёрта
была его одёжка, что, наверно,
и спец не отгадал бы ни род войска,
ни звание, ни из каких краёв
беднягу занесли шальные ветры.
По говору он был не наш, похоже,
произносил слова, ну точно первоклассник,
который силится читать по букварю.
Мы вечерять уж было собирались,
как он в окошко постучал негромко.
Я даже наперво подумал - показалось.
Наружу выглянул и увидал его.
Впустили. Он сказал: "При-вет вам, лю-ди.
Мне бы умыть-ся и пере-кусить".
Мы не зовём гостей, но приголубим,
коль сами к нам пожалуют. За стол
сажаем их охотно, поим, кормим,
а некуда податься, так не гоним,
кров, угол и ночлег всегда даём.
Нехитрый ужин - хлеб да простоквашу -
жевал он не спеша, но с аппетитом.
Откушав, молвил: "Благо-дар-ствуйте, па-па-ша.
Теперь где ска-жите сва-люсь как пёс по-би-тый,
устал чер-товски, ноги еле дер-жат".
Я на пол постелил ему матрас.
Он сразу лёг, шинелкою небрежно
укрылся и затих, ровно угас.
Двенадцать стукнуло - кошмар,
как есть кошмар тут разразился,
вскричал пришелец: "Ве-ли-ал!",
да так, что звякнула посуда в поставце.
Спросонья абдраган меня пробрал,
я подскочил, но рассудив, охолонулся
и говорю старухе, мол, небось,
ты вспомни, как с германской я вернулся,
так тоже всё ночами горло драл,
солдатская, видать, такая доля -
все страсти заново во сне переживать.
Мы покряхтели, повздыхали за былое
и вроде даже стали засыпать,
как вдругорядь заголосил служивый,
истошно таково-то, диким воплем,
а после говорун им завладел -
затараторил парень, загалдел,
и не своим - чужими голосами,
и не по-нашински он сказывал, и нам
осталось неизвестным содержанье.
Как будто бы он с кем-то люто спорил,
божился, сквернословил, угрожал,
доказывал, добром увещевал,
злорадствовал, подтрунивал, мирволил
и напослед, как царь, повелевал,
все напрочь отсекая возраженья.
То вдруг рычал, зубами скрежетал,
стонал и выл, скорей всего, от боли,
выпячивал то спину, то живот,
будто червяк, разрезанный лопатой,
разрезанный так быстро, что душа
вслед телу надвое раздаться не успела,
внезапной казни не заметив, он просил,
вымаливал прощения, пощады
и палачу пытался объяснить,
что и червяк имеет право жить,
потом скороговоркой, как заклятье,
он затянул с проворством колдуна
молвь долгую без пауз и разъятий,
не будет уж, я мыслил, ей конца,
тогда ещё мелькнула мне догадка,
а ныне я уверен - довелось
нам слышать Слово высшего разряда,
каким миротворенье началось...
Я повторить его, конечно, не сумею,
отважусь только скромно описать,
что за видение служивый мне навеял,
глядишь, вам и удастся разгадать,
в чём тут секрет...
Так вот. Ночна бездна, непросветный мрак,
ни лучика, ни звёздочки, ни искры,
меж тем себя я вижу освещённым,
как в полнолуние, при ясном звёздном небе,
пусто вокруг и никакой опоры,
но я не падаю, не возношусь, не рею,
не двигаюсь и даже не дышу.
Потом из светлой черноты перед глазами
вдруг возникает тёмно-красный круг,
он медленно сужается, белея,
вот - в точку превратился и слепит
ярчайшей, невозможной белизною,
но взгляд не отвести - я очарован.
Глядь - точка начинает расширяться,
слепящий свет сереть и тушеваться,
и снова - тёмно-красный мреет круг,
который незаметно пропадает,
рассеивается в мраке без следа.
Всё это повторяется без счёта.
В конце концов, я замечаю, что дышу,
что брезжит утро, исступлённая зевота
мне сводит скулы, я по-прежнему лежу
в своей родной, привычной мне кровати
и тщетно силюсь вспомнить год, число
и даже месяц... Кажется, апрель...
Апрель был, точно, как сейчас всё помню,
сошли снега, проклюнулась трава,
когда он появился в нашей зоне...
"Спасителем" прозвали пацана.
Он сОвок был во все дела с погоней,
сбивал охоту ловко со следа.
Зима была голодной и студёной,
и чтобы не загнуться в одиночку,
мы стаями свирепыми сходились:
разбой способнее, когда он сообща.
Понятно, жизнь становится дешевле,
товарищей убитых, чтоб не сбиться,
десятками считаешь второпях,
и запах каждого не западает в сердце,
просто от горечи растёт в душе дыра,
и на привале не поёшь, не пьёшь, не воешь,
вперяешься зрачками в одну точку,
застыв, как монумент над грудой трупов.
Но речь, конечно, не о том. Апрель,
апрель был, точно, как сейчас всё помню.
Пацан отца не знал. А мать? Наверно,
хотя про мать не проронил ни слова.
Да мы и говорить-то разучились.
Зачем слова? Они сбивают с толку.
Голодное нутро не сытится словами.
Глазами, жестами бесшумно и проворно
учились мы сигналы подавать.
Охота ведь не мудрость, не искусство,
и хищником достаточно родиться,
чтобы загнать пугливую косулю,
тем более - заблудшую овечку.
Вот человечины так просто не добудешь,
а хочется, сил нет, хоть раз отведать.
За долгий век встречал я людоедов
и в нашем ремесле.
Как этот образ ты ни приукрась,
а всё одно получится - чудовище и мразь.
Мой дед говаривал, что их далёкий предок,
рождённый будто бы какой-то там царицей
от белого священного быка...
тетёха, слышь-ка, втюрилась в рогатого скота,
а переспать с ним - так и этак - всё не сладит...
пришлось почтенной даме посвятить
изобретателя Дедала в свою тайну...
жеребчик ещё тот, первостатейный ухарь,
проворный малый, соблазнитель, плут...
почтенный муж был мастер на все руки,
и госпоже-толстушке толком подсобить
он умудрился так, что не придраться...
бык ускакал, а тётка понесла
и родила, как в сказке говорится,
зверюшку-сына царственных кровей,
и не было б его пригоже и милей,
когда б не пустячок досадливый один -
папаня сына бычьей головой снабдил...
Опять я сбился с волчьей тайной тропки
на хоженную, битую дорогу,
где бы на пулю, часом, не нарваться...
сверну-ка в ельник, малость отлежусь...
Так вот, пацан тот спас меня от смерти.
Сам сгинул... Был апрель, и сок берёзы
как раз повадились крестьяне добывать,
ветрило южное хлестало и шумело,
гоняло над землёй лихие тучи,
но по весне ж не в каждой туче гром,
а то вдруг сиверко так вкрадчиво втирался,
словно нашёптывал на ухо комлименты,
от коих только дыбом становилась шерсть.
Ярило-батюшка бросал на землю взгляды,
ну что твой молодец, пылающий любовью,
земля поспешливо, стыдливо наряжалась.
И что нам оставалось? Жить охотой,
без устали играть с судьбою в кости,
покуда туго да упруго волчье тело,
глаз меток и свиреп оскал клыков...
а всё-таки на небо не взобраться
без плутовства, и в землю не уйти,
раз ноги носят и хлопочет ещё сердце...
иной коня готов замордовать до смерти,
гоняя зайца по полям в остервененьи,
и зная наперёд, что мало проку выйдет,
что ни коня, в конце концов, ни зайца,
что похвальбой хвалы себе не купишь
и против дела словом не ухвастать...
Я был как на ладони - только целься,
пацан же притаился за сараем,
ему бы припустить втихую наутёк,
ушёл бы запросто и жить бы дальше смог,
но вот припала ж дурь геройствовать спрохвалу,
он прыгнул на стрелка, а тот - вопить,
на крик сбежалась целая орава
и ну давай дрекольем-то лупить...
А что я мог? Понятно - уходить...
И я ушёл в замшелость сердцевины,
такая скупость там, что свет и не встревает,
заглянет на минутку и - долой.
Молитва же не ищет себе места,
и я молился древним корневищам,
лизал и грыз и поливал слезами
семивековый дуб волоховатый.
А месть-змея меняла свою кожу,
и злые корни умысла ветвились...
Я в центре лабиринта, сам того не зная,
готовился к последнему сраженью
с героем, что искал меня убить...