Он был пятым по счёту, но всегда ошибался,
всё очки поправлял и о чём-то молчал.
И когда старшина наш выстраивал роту,
он подолгу метался - и последним вставал.
Сквозь ухмылку ему старшина: "Эй, ублюдок,
своё место забыл? Где ты должен стоять?
За полгода такое можно верблюду,
но не этому дурню, так втолковать,
что он ночью спросонья займёт своё место.
Ра-зой-дись!". Старшина наш любил говорить,
он замешивал круто солдатское тесто,
но того молчуна всё не мог замесить.
А сержант называл его проще - уродом.
"Эй, урод!" - говорил он. - "Ты кровь мою пьёшь!
Где такого урода по всем нашим ротам
хоть ещё одного - для комплекта - найдёшь?".
Тот сержант был известен своей прямотою,
за словами не лез он в карманы х/б,
но урод шагал всё не той ногою,
и сержант не сумел приручить к ноге.
По ночам "старики", за день выспавшись где-то,
волокли в бытовку урода учить:
"Ну, придурок, держись, твоя песенка спета,
до конца своей жизни будешь почки лечить!".
Они били умеючи, так, чтоб отметин,
синяков и подтёков потом не нашли,
он моргал близоруко, не в силах ответить,
и ночные учения впрок не пошли -
снова ногу он путал, снова места не помнил,
только прятал всё глубже задумчивость глаз,
незаслуженной пыткой ни разу не сломлен,
он не просто терпеть - молчать был горазд...
Как-то лет через восемь, в провинции бедной,
я в церквушку забрёл и его увидал.
Он там батюшкой был. И кивком чуть приметным,
на меня поглядев, дал понять, что узнал.
Мы во дворик прошли, на лавку присели,
я искал, что спросить и о чём рассказать,
он светло улыбнулся: "Ряса лучше шинели...
Впрочем, в армии я научился прощать..."