Брекк Брэд : другие произведения.

Крузо на острове Рождества

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  

Брэд Брекк

КРУЗО НА ОСТРОВЕ РОЖДЕСТВА

  

Перевод посвящается моей жене.

- Переводчик

  
  
  
  

Посвящается предвечному Белому Свету,

что теплится в каждом из нас...

Посвящается Джойс, преданной душе,

проделавшей вместе со мною долгий

и трудный путь к себе, -

как много ушло с ней...

Посвящается Хейди и Тутсу,

моим добрым и нежным

лохматым друзьям:

в те замечательные тихие годы,

когда мы жили в "Ивах",

дикой избушке, затерянной в

непроходимых сырых лесах

и сверкающих ледниках

далёкой долины Белла-Кула

в Британской Колумбии,

они заняли такое место в моём сердце,

какое не занять ни одному человеку.

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

КНИГА ПЕРВАЯ: ПОДВИГ ВЕРЫ

  

СТРАСТЬ К СОЗИДАНИЮ

  
  
   Мимо медленно проплыла акула: сначала разверстая пасть с торчащими треугольными зубами, потом тёмный глаз, непроницаемый и бесстрастный, как глаз бога, за ним жаберные щели, словно прорези в бумаге, и бледный бок, расцвеченный серебряными бликами света. Весь вид её был не столько дик, сколько свиреп - бессловесное создание в не знающей жалости безмятежности...
  
   - ПИТЕР МАТИССЕН
   "ГОЛУБОЙ МЕРИДИАН"
  
  
   Когда старик её увидел, он понял, что эта акула ничего не боится и поступит так, как ей заблагорассудится...*
  
   - ЭРНЕСТ ХЕМИНГУЭЙ
   "СТАРИК И МОРЕ"
  
  
   Плавник исчез. Из воды плавно вырвалось белое брюхо. Почти столь же стремительно, но не так гладко, действовал Волк Ларсен. Всю свою силу он вложил в один могучий рывок. Тело кока взвилось над водой, за ним высунулась голова хищника. Кок поджал ноги, и рыба-людоед, казалось, чуть коснулась одной из них и с плеском ушла под воду. Правой ступни как не бывало: акула аккуратно
   отхватила её по щиколотку!**
  
   - ДЖЕК ЛОНДОН
   "МОРСКОЙ ВОЛК"
  
  
   И сотворил Бог рыб больших...
  
   - БЫТИЕ
  
  
   И повелел Господь большому киту поглотить Иону...
  
   - КНИГА ПРОРОКА ИОНЫ
  
  
   Я увидел во мраморе ангела и просто откалывал от глыбы куски, пока не освободил его... Человек рисует своим воображением, а не руками...
  
   - МИКЕЛАНДЖЕЛО
  
  
   Не страна делает тебя художником, но то, что ты даёшь ей...
  
   - ЭНДРЮ УАЙЕТ
  
  
   И средь зимы я обрёл в себе неукротимое лето...
  
   - АЛЬБЕР КАМЮ
  
  
   Нет ничего более редкого, чем собственный подвиг...
  
   - ГЕНРИ ДЭВИД ТОРО
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * Перевод Е.Голышевой и Б.Изакова
   ** Перевод Д.Горфинкеля и Л.Хвостенко.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   "Зовите меня Измаил. Несколько лет тому назад - когда именно, неважно - я обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле не осталось ничего, что могло бы ещё занимать меня, и тогда я решил сесть на корабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир и с его водной стороны".
  

- Герман Мелвилл, "Моби Дик"

   (Здесь и далее перевод с английского И. Бернштейн)
   ПРОЛОГ
  
   На острове Рождества никогда не было художников, только рыбаки и их семьи. Но однажды объявился живописец, искавший на острове свободного жилья. Случилось это много лет назад. Звали парня Эриком. Тогда ему было немногим более тридцати, он оставил работу журнального иллюстратора в Нью-Йорке и намеревался зарабатывать на жизнь не в рыбацкой лодке, а кистью. Это Эрик нанёс остров Рождества на карту. Это он превратил его в привлекательное место для пассажиров летних круизных яхт из залива Бутбэй. И люди ехали сюда отовсюду: из задыхающихся от зноя Бостона и Нью-Йорка и из маленьких городков Новой Англии, о существовании которых едва ли кто-нибудь догадывался. Здесь-то всё и произошло...
   Он до сих пор живёт один в домике на холме, на восточной оконечности острова. Если посетитель не застанет его дома за живописью, то, без сомнения, найдёт его с этюдником где-нибудь на острове. И обязательно с ним рядом пёс Старбек.
   Трудно сказать, где начинается история Эрика и где заканчивается. Видишь ли, всё у него шло прекрасно - до некоторых пор, пока...
  
  
   ГЛАВА 1. "ПЕСНЬ КИТА"
  
   "Косые лучи солнца играли на поверхности этого алого озера посреди моря, бросая отсветы на лица матросов и превращая их в краснокожих.
   ...И, выйдя из оцепенения, чудовище стало с такой силой биться в море собственной крови, подняв вокруг непроницаемую завесу бешено клокочущей пены, что лодка под угрозой гибели, в тот же миг подавшись назад, с трудом выбралась из этих диких сумерек на свет божий... Вдруг фонтан густой темно-красной, точно черный винный осадок, крови взметнулся в охваченный ужасом воздух, и, падая обратно, кровь заструилась по его неподвижным бокам, стекая в море. Сердце его разорвалось!
   - Он мёртв, мистер Стабб, - сказал Дэггу".
  
   Внезапно раздались автоматные очереди -- "хак-хак" -- по передовым бойцам патруля. В этот раз они угодили в настоящий "мешок".
   Парней второй роты окружил полк свирепых и хорошо вооружённых северовьетнамских солдат.
   Громом загремели гранаты. Огонь автоматического оружия разорвал воздух. Вьетнамцы установили 7,62-мм пулемёт, и пули его засвистели в воздухе. Падая на землю, Эрик слышал, как с сосущим звуком они рассекают воздух и вгрызаются в деревья в нескольких дюймах над головой.
   Чуть впереди Сэнди Маккриммон отстреливался с колена и заставил уснуть навеки шестерых солдат СВА. Вдруг он завертелся и упал, получив восемь пуль из "калашникова". Никто не объяснил Песочному человеку из Кентукки, что поразило его, поэтому он встал на колени, поднял пулемёт и снова ударил по косоглазым, отрезая их с фланга. Сэнди сражался молча, выпуская одну длинную очередь за другой. Но вот патроны кончились, и тогда он медленно опустился на землю и застыл с открытыми глазами.
   Эрик пополз к Сэнди, надеясь, что товарищ ещё жив. Под перекрёстным огнём ему удалось оттащить Сэнди на 20 метров, вколоть морфий и перевязать раны. Взвалив тело на спину, он побежал назад в укрытие, скача и петляя в смертельной чечётке на стометровке из убийственного огня и мин-ловушек. Но поздно. Сэнди умер. "Какой жестокий сюрприз", - подумал Эрик, когда понял, что рисковал жизнью ради мертвеца.
   Джи-ай падали как домино. Мёртвыми. Ранеными.
   Посреди всего этого кошмара новичок Рокки Курелло, желторотик 18-ти лет от роду, слетел с катушек. Он вскочил на ноги и ошалело выпалил с бедра по солдатам 2-го взвода. Сержант без малейших колебаний выпустил очередь в свихнувшегося рядового. Пули вспороли парню грудь от пояса до ключицы, и он рухнул на землю.
   - Грёбаный мудак! - заорал сержант этому итальянскому сосунку из Цинциннати. Он подбежал к Курелло, уселся ему на грудь и, схватив за уши, стал колотить головой о торчавший из земли камень. Из отверстой груди итальянца сердце фонтаном выталкивало кровь.
   - Чёрт тебя подери, Рокки! Смотри, что я делаю из-за тебя! Ты с самого начала был придурком! Разве не хватает нам дерьма? Слышишь меня, тупой ублюдок? Не умирай, парень, или я сверну тебе шею голыми руками, - рыдал сержант.
   Раненые мало отличались от мёртвых. И те и другие представляли собой кровавые ошмётки мяса. Солдаты с пулевыми и осколочными ранениями, - те, кто был ещё жив, кто ещё оставался в сознании после укола морфия, - либо умоляли о жизни, либо просили о милосердной смерти.
   Страшное и для многих последнее место. Здесь, на Нагорье, всё было так зловеще и призрачно, что тряслись поджилки. Враг был повсюду, и враг был невидим.
   Зелёная гусеница вползла Эрику на ладонь. Он покачал её легонько. "Жизнь, - подумал он, - живое существо посреди смерти..."
   У него вдруг случилась эрекция. Она и раньше появлялась в бою, и он привык считать, что в мозгу есть какая-то тесная связь между сексом и жестокостью. Гусеница изогнулась и упала на землю. Вмиг вся жизнь промелькнула перед глазами, он вспомнил всех, кто был ему дорог.
   Живым ему не выбраться, он был уверен, и потому ему не давало покоя, как к этой новости отнесутся родные.
   Наверняка его засунут в мешок для трупов, в бесформенный прорезиненный мешок в семь футов, в который укладывается всякий погибший в бою, и отправят в путь: сначала в Сайгон, в похоронную службу, где обмоют, подштопают, набальзамируют, облачат в новенькую форму, положат в алюминиевый ящик, загрузят в самолёт и - повезут в Калифорнию, на военно-воздушную базу Трэвис, чтобы оттуда доставить в Родной Город, Америка.
   Командир напишет родителям письмо. Откровенное и продуманное...
   "Я глубоко сожалею, но понимаю, что вам бы хотелось получить исчерпывающие сведения об обстоятельствах гибели вашего сына в ходе боевых действий в Республике Вьетнам..."
   В "Бангор Дейли Ньюс", в разделе округа Вашингтон, появится некролог.
   "Эрик Дэниелсон, 23-х лет, житель города Джоунспорта, пал в бою при несении службы в качестве санинструктора в рядах 1-ой аэромобильной дивизии, дислоцирующейся на Нагорье, Вьетнам, такого-то числа... После него остались... Соболезнования принимаются по адресу... Панихида будет проводиться в..."
   Он поднял глаза и увидел, что несущими смерть волнами, примкнув штыки и дуя в горны, на роту прут накачанные опиумом азиаты.
   И в тот же миг Эрика осколком гранаты ранило в живот.
   Брюхо - самое уязвимое место человека. Это центр его бытия, где сплетаются страсти и похоть, агония и экстаз существования: ярость и страх, любовь и ненависть, голод и боль, страдания и эйфория.
   Он застонал, горлом хлынула тёмная кровь. Осколок вспорол живот, и перепутанным клубком внутренности вывалились на землю. Он сгоряча попробовал было собрать себя - и не смог. Влажные кишки выскальзывали из рук. На земле, в грязи, натекла алая лужица, в ней плавали частицы кожи и соединительных тканей. Спрятаться было негде, и он пополз в укрытие на боку, придерживая рану рукой. Бой длился весь день и не прекратился с наступлением сумерек. Все понимали, что вертушек с подкреплением и боеприпасами не дождаться. Роте приходилось рассчитывать только на себя.
   С рёвом появились три Фантома Ф-4 и на скорости 500 миль в час сбрасывали бомбы с высоты 50 футов. Взрывы 750-фунтовых бомб и бочек с напалмом сотрясали землю, и взрывные волны накатывались на бойцов подобно океанским волнам.
   Грохот взрывов оглушал. Сначала - вспышка взметнувшегося огня, за ней - порыв раскалённого ветра и - роза чёрного дыма, спиралью вырастающая из зарослей. На солдат сыпался лесной мусор, словно падало само небо: стволы, корни, комья земли.
   Удручающее зрелище...
   Вот вовсю хлещет муссонный ливень и превращает почву в липкую скользкую грязь, в которой едва можно передвигаться. Клубится густой туман. Ходячие раненые волокут плащ-палатки с трупами к ближайшей поляне. Джунгли раскурочены в щепу и горят. Оранжево-алые сполохи напалмового пламени взметаются на сотни футов над землёй...
   Эрик вздрогнул - и проснулся. Тело его покоилось неподвижно, но душа опять странствовала во времени путём, который проделывала сотни раз с тех пор, как он вернулся с войны. Он обливался потом, дышал с трудом и дрожал, ибо был уверен, что снова очутился во Вьетнаме. Что Джамбо, великий слон Аннама, опять навалился ему на грудь, заставляя судорожно хватать воздух ртом.
   Он открыл глаза, сел на кровати и ощупал себя. Мокрый, хоть выжимай.
   "Это всего лишь кошмар, - сказал он себе. - Дурной сон, плод богатого воображения. Я в постели, за окном ночь, сейчас всё пройдёт".
   Он опустил ноги на пол, жалобно скрипнули пружины; он потянулся потрепать по холке Моряка. Огромный черно-белый зверь лизнул его в ладонь и снова уронил голову на лапы.
   Прямо в пижаме Эрик вышел наружу и в ночном небе увидел золотистый диск луны в обрамлении тёмных облаков. Любуясь восходящей луной и глубоко вдыхая свежий воздух, он мочился со скалистого косогора.
   С высоты 420 футов Эрик смотрел вниз, прислушивался к бьющему в береговую линию прибою и босыми ногами ощущал колоссальную мощь моря, сотрясающего землю ударами о скалы. Прибой напомнил ему налёты бомбардировщиков Б-52. Сначала раздавался далёкий перекатывающийся рокот. Всё происходило в глухую ночную пору, когда он лежал в дозоре где-нибудь в джунглях туманных холмов Центрального Нагорья. Потом как бы из центра Земли раздавался гул, и он чувствовал, как по ногам передаётся дрожь, проходит по телу, и голова вибрирует так, что из зубов выскакивают пломбы. Самолёты облегчали свои взрывоопасные потроха с высоты 20 тысяч футов, и снаряды сыпались и сыпались, как дождь. Словно доисторические птицы, бомбардировщики метали в азиатов смертоносные яйца. Чугунные 2000-фунтовые бомбы выгрызали в тропическом ландшафте огромные воронки, которые впоследствии становились прудами.
   ВАМП! ВАМП! ВАМП! ВАМП!
   И вот самолёты уходили вдаль, а горы всё продолжали сотрясаться, - и это очень напоминало волны, монотонно ударяющие в гранитные камни там, внизу.
   ВАМП! ВАМП! ВАМП! ВАМП!
   Он чувствовал, как вся морская сила поднимается и трясёт скалы так, что щекотно босым пяткам, и чудилось, что весь остров сам куда-то движется.
   Наступил прилив, ночным воздухом дышалось легко, но было слишком свежо, чтобы разгуливать в одной пижаме, и он поковылял на цыпочках назад в дом, чертыхаясь на каждом камешке под непривычными ступнями. Подкинув в печь поленьев, поставил греться чайник.
   Решив немного почитать, он лёг животом на кровать. Хорошие книги, как и хорошая живопись, были для него священны; он считал, что хороший художник может многое почерпнуть из литературы и эти знания обязательно помогут в работе. Читал он и ради удовольствия, хотя порою такое чтение навевало грусть. Ему вдруг пришло в голову, что пошла первая неделя июня и что утром надо будет паромом выбираться в Бутбэй - везти в галерею только что законченную картину. И что там он встретит Хелен, и что это всегда поднимает ему настроение.
   Спустя час, напившись травяного чаю, он отключил лампу на кухонном столе, забрался под одеяло и опять уткнулся в подушку.
   Перед рассветом, поскуливая и повизгивая, огромный пёс толкнул Эрика лапой.
   - Чего тебе, Моряк? - прошептал он.
   Пёс прижал уши, округлил глаза и снова заскулил.
   - Ты опять болтаешь по-ньюфаундлендски? - прохрипел Эрик.
   Пёс подошёл к двери и издал протяжный извиняющийся стон.
   - Говори по-американски, здоровяк...
   Моряк подёргал лапой щеколду и вернулся к хозяину, нетерпеливо скуля.
   - Моряк, иди спать, ради бога, ещё темно.
   Пёс не отставал: теребил Эрика лапой, тянул на пол подушку.
   - Ладно, ладно! Хватит, сдаюсь. Что, приспичило или что-нибудь услышал?
   Пёс коротко пролаял и взмахнул косматым хвостом. Эрик отбросил одеяло, встал с кровати и открыл дверь. Моряк выбежал на самый край скалы, немного прислушался и мрачно взвыл.
   К западу и северу от дома в смутном утреннем полумраке хмурился еловый лес, и, казалось, весь остров лежит нем и недвижим, заброшенный и безжизненный, как в дальнем космосе чёрная дыра.
   Моряк выл. Он поднял большую голову к небу, невнятным рыком прочистил горло, и откуда-то изнутри, из утробы, где сплелись тысячелетние нити судеб всех его диких собачьих предков, раздался щемящий душу крик, который постепенно сошёл на нет. Пёс опять набрал в лёгкие воздуха, откинул голову и вновь затянул песнь, поднимаясь вверх до высочайшей ноты и медленно спускаясь вниз размеренным печалью горьким завыванием.
   За ней последовал новый всплеск - октава за октавой - нескончаемого ньюфаундлендского воя, и пасть Моряка щерилась, ноздри раздувались, и шерсть на холке вставала дыбом, словно в припадке ярости, когда он, рыча и огрызаясь, защищал от других островных собак брошенную Эриком сахарную косточку.
   Разрывая сердце на части, пёс издавал одинокий крик бесконечного горя и страдания, и крик отлетал далеко в море; и голос его стихал и замирал, и казалось, что лёгкие его вот-вот лопнут. Но пёс выл и выл, будто глубокой вибрацией горла, столь низкой для человеческого уха, хотел до последней ноты выдать всё, что у него накопилось. Наконец, умолкнув, он склонил голову набок и, глядя в море, прислушался, а потом, хныча и скуля, побежал назад поторопить хозяина.
   - Я иду, Моряк, иду...
   Эрик влез в синие линялые джинсы, чёрный шерстяной свитер и сунул ноги в старые охотничьи башмаки. И пока завязывал шнурки, Моряк нетерпеливо дёргал и теребил его за рукав.
   Эрик вышел на гранитную площадку и посмотрел на восток. Занималось холодное промозглое утро, и большие валы внизу по-прежнему дробились о скалы. На горизонте едва различались слабые розовые лучи, сочащиеся сквозь серый покров туч. Дул свежий бриз, и покрывало тумана, стелясь над водой, медленно продвигалось к берегу.
   Моряк завыл опять, и Эрик увидел, как пар от собачьего дыхания оседает росой на морде и загривке, поблёскивая холодным светом, будто осколки разбитого стекла.
   Сквозь серую пелену пробился звон колокола, и он всматривался в туман, словно, собрав всю силу воли, хотел пронзить его взглядом. Он слышал, как люди выводят шхуны, построенные из дерева и стали, и прямым курсом уходят к промысловым банкам. И откуда-то из-за тумана, из-за низко висящих туч, над рябью неспокойного моря чуть проклюнулось жёлто-красное солнце. Начинался ещё один наполненный заботами день...
   Под неяркими лучами светила ветер принёс далёкий слабый крик, который взлетел до высочайшей ноты, задержался на ней, чуть дрожа от напряжения, и медленно стих. За ним второй - продолжительный визг, вопль тоски из тумана - иглой пронзил воздух. Вскоре вопль следовал за воплем, и Моряк отвечал им своим воем, в клочья разметав серую тишину. Звуки эхом разносились над водой и во влажном воздухе перекатывались туда и обратно.
   "Нарочно такого не придумаешь", - подумал Эрик. Но вот послышалось что-то ещё. Очень слабо. Словно небесные трубы заиграли фугу. Он весь обратился в слух. Вот опять. Ошибки нет. Космические звуки. Электронные. Такой гармонии не извлечь ни из одного инструмента в мире, даже из синтезатора. Теперь он ясно слышал эти звуки, несмотря на всё заглушающий рёв прибоя.
   Это были глубокие, вибрирующие, трепещущие звуки; звуки, которые скорее чувствуешь, чем слышишь; звуки, подобные басам церковного органа, такие низкие, что дребезжат витражи и звякают монеты в жертвенных блюдах. Это были тревожные звуки, и неслись они над водой издалека, словно работала огромная сирена, и в них сквозили тоска и отчаяние.
   Мурашки бежали по спине, когда Эрик слушал эти всхлипы и стоны, вопли и визг, звон и рёв, летящие с моря. Он до боли в глазах всматривался в ту сторону, откуда раздавались звуки, и опять пытался прожечь взглядом дыру в пелене тумана, чтобы разглядеть издающее их существо. Но туман не выдал и намёка на какие-нибудь очертания, и он похлопал в ладоши и подышал на них, чтобы прогнать утренний озноб и сырость.
   - КИТ! - наконец, воскликнул он. - Точно, Моряк, это песня кита. Я никогда такого не слыхал, но это наверняка кит, и, похоже, он в беде...
   Бросив взгляд на Эрика, Моряк стал вертеться и лаять, вилять хвостом, выделывать круги и восьмёрки. Эрик знал, ничто не может сравниться с леденящей кровь песней китов, в чистоте своей не поддающейся описанию. Там, в море, всё шло своим чередом, так же, как на заре Творения.
   Эрик рос в Джоунспорте, на побережье штата Мэн, бок о бок с приливами залива Фанди, и много раз в своей жизни слышал китов, но подобным песням внимал впервые, и его затрясло от возбуждения.
   Он заторопился назад, в дом, наспех проглотил завтрак из холодных бобов с сухарями, схватил этюдник и карандаши, повесил на плечо чёрный "Найкон" с широкоугольным объективом, и, сопровождаемый Моряком, поспешил по тропе к магазину Билов, а оттуда по грунтовке к пристани Финниганз-Харбора.
   Он без труда миновал 200-литровые бочки с топливом, завалы рыболовных снастей, сушилок с неводами, штабели ловушек для омаров и прошёл на край пристани.
   По пути остановился переговорить с двумя мужчинами, чинившими движок ярусолова. По их словам, предыдущим вечером во время шквала траулер с тремя рыбаками на борту подал сигнал бедствия, а потом, как сообщила береговая охрана, бесследно исчез.
   - Кто-то из наших? - спросил Эрик.
   - Нет, - ответил один из мужчин, - из Саут-Бристола. Всё время одна и та же ерунда: слишком много судов выходит в эти воды в последнее время. Куда это ты спозаранку, Эрик?
   - Я слышал сегодня китиху, хочу поискать.
   - В таком тумане?
   - Она кричала отчаянно. Мне кажется, она в беде...
   - Это где-то рядом с тем местом, где вчера предположительно затонула "Синди Сью".
   - Я найду её.
   - Не наскочи на рифы...
   - Ладно...
   Чтобы попасть в лодку-дори, Эрику не нужно было, как другим, лазать по деревянным лестницам, потому что она была привязана к плавучей опоре, соединённой с пристанью сходнями, поднимавшимися и опускавшимися в такт с волнами.
   Главная пристань, помимо прочего, служила портом захода для иностранных судов: принять на борт топливо и воду, сделать срочный ремонт или укрыться на время от жестокой бури. Причалом одно время пользовался юный Том Элли, а когда Эрик перебрался на остров, капитан порта Гарри Басс разрешил пользоваться причалом и ему после того, как Том съехал на материк.
   Моряк был уже на борту; Эрик отвязал лодку, прыгнул в неё и веслом оттолкнулся от причала. Залив солярки, он ласково подкачал и провернул мотор, надеясь, что сегодня сбоев не будет.
   - Са-ха...
   Он попробовал во второй раз.
   - Са-ха, са-ха...
   И в третий.
   - Са-ха, са-ха, бам-тика-бам, тика-тика, бам-тика-бам, са-ха, са-ха...
   - Давай, давай, малышу нужны новые ботинки...
   Встав в лодке и чуть не порвав шнур маховика пополам, он дал старенькому синему мотору "Эвинруд" четвёртый крепкий толчок - и тот, наконец, запыхтел и зафыркал.
   - Бам-тика-бам, тика-тика, бам-бам-бам-бам-бам!
   Отрегулировав, он заставил-таки мотор работать как миленького, включил передачу и медленно, натужно пошёл мимо выводка шхун и лодок, тихонько, словно морские птицы, дремлющих на якорях, и через несколько минут был уже возле Тюленьей бухты, у входа в Протоку.
   День стоял хмур, залив по-прежнему скрывался за низким валом морского тумана, густого, как гороховый суп, и в воздухе чувствовался запах дождя.
   У берега океан шумел и гремел. Он вдохнул поглубже и ощутил пряный йодный аромат бурых водорослей.
   В то утро отлив был отменно силён. Когда он вёл лодку через Протоку, отток воды был столь стремителен, что переход скорее можно было назвать спуском по диким речным перекатам, нежели скольжением через простой приливной проход к острову.
   Чёрная вода кипела, крутилась, шипела и неслась прочь белой пеной упругих зубчатых волн, увлекая его, будто пробковый поплавок, пока не вынесла в открытое море, где туман был уже не так плотен.
   Он повернул лодку на восток, и береговая линия скрылась из вида. Лодка поднималась и падала на волнах, прорезая путь в тёмной воде, его обдавало душем холодных брызг, и он пожалел, что не захватил дождевика, чтобы прикрыть этюдник и фотоаппарат.
   Моряк сидел на носу, как всегда, и лаял на волны. По правому борту над горизонтом, стараясь разогнать мглу, выглянуло солнце, но мрачный туман опять заслонил его.
   - Как тебе это нравится, Моряк? Мы сегодня катались на отливе, это точно. Ты там веди себя поприличней. Бултыхнёшься за борт, как я тебя вытащу? - Эрик старался перекричать шум рокочущего мотора, влекущего лодку по неспокойному морю.
   Моряк был крупной собакой. В холке достигал 33 дюймов, и весил 220 фунтов. На 40 фунтов больше самого Эрика, если верить рыбным весам в одном из доков.
   Примерно в миле от берега Эрик заглушил мотор и пустил лодку в дрейф. Он оставил бандану дома, и длинные золотистые пряди всё время падали на лицо. Он понимал, что при такой погоде трудно обнаружить кита, но надеялся определить местоположение самки, если та подаст голос.
   Около получаса, покачиваясь на волнах, он не слышал ничего, а затем из туманного сумрака, эхом отразившись от воды и заставив лодку вибрировать, донёсся глубокий, дребезжащий звук.
   Он завёл мотор и медленно направил дори в сторону звука, поближе к киту, и вдруг в тумане открылся просвет, будто кто-то колуном развалил туман надвое.
   Он отошёл от острова уже более чем на две мили; прищурив синие решительные глаза, он видел, как нечто, похожее на гранитную глыбу, поднимается из воды. Он выключил мотор и снова услышал звук.
   От этих нот мороз подирал по коже. Чёрная глыба была протяжённа и округла, она двигалась, и там, где она прошла, над водой зависало облачко красноватого пара.
   Самка всплывала и с шипением выдыхала воздух; Эрик поднял мотор и начал грести, держась на почтительном расстоянии.
   Небо очищалось, с юго-запада подул свежий ветер. Слева от лодки одинокая крачка ныряла за пищей, но он всё внимание обратил на кита.
   Неожиданно самка выскочила из воды и, сверкнув белым брюхом, рухнула на бок. Это был финвал, второе по величине животное, обитающее на Земле.
   Она была огромна, больше динозавров, в длину достигала 75-ти футов и весила никак не меньше 80-ти тонн. "Только синий кит крупнее", - подумал он.
   Эрик внимательно проследил за тем, как она ушла на глубину, взвихрив хвостовыми плавниками кипящие водовороты величиною с добрый дом.
   Через минуту блестящий чёрный дышащий холм всплыл на поверхность; кровавый пар взвился в воздух 20-футовым столбом, завис красной пеленой на фоне поднимающегося солнца и медленно рассеялся, а животное, показавшись во всю длину, снова ушло под воду.
   На секунду солнце накрыла череда розовато-серых облаков, и поверхность моря стала матово-серебристой. Но солнце вернулось, и он увидел, как с блестящей чёрной спины стекает вода.
   - Взгляни, какая у неё пасть, Моряк... проглотит нас с тобой и лодку в придачу. Но что же с ней стряслось?
   Медленным движениям животного не доставало силы и грации, дыхание его учащалось. Эрик опять услышал звуки: протяжные низкие тоны, почти стоны, вперемешку со странными пульсирующими высокими модуляциями. Будто глас не от мира сего, но звучащий, казалось, в полной гармонии с вечным, первобытным биением моря. Он понял, что льётся прощальная песня умирающего финвала; немногим доводилось слышать её.
   Он смотрел на самку, а она смотрела на него и, словно извиняясь, просила о помощи, и он понимал её муки, и ужас, и растерянность, и боль.
   На спине кита зияла страшная рана, рассказавшая Эрику всё. Бедное создание было загарпунено, но каким-то образом железо не удержалось в теле и животное ухитрилось сбежать от китобойного судна. Конечно, самку преследовали, но когда она углубилась в территориальные воды США, охотники, скорее всего, махнули на раненое животное рукой, и она несколько дней плыла к спасительному берегу, теряя последние силы, и вот теперь, агонизируя, жадно хватала воздух и цеплялась за жизнь.
   Но никто и ничем помочь ей уже не мог1.
   Эрик прикинул, что граната взорвалась недостаточно глубоко, чтобы прикончить самку наверняка. Смертельно поражённое животное снова изрыгнуло кровь, и в воздухе надолго зависло облачко красного пара.
   Самка смотрела на него большим, полным грусти глазом, её голова, плавники и часть спины возвышались над водой.
   Финвалы моногамны, не расстаются всю жизнь, и он размышлял, удалось ли китобоям загарпунить также и её самца.
   Кит закричал опять. Это был тот же низкий вибрирующий стон, что и раньше, та же бесплодная просьба о помощи.
   Кит выскочил из воды ещё раз и завалился на бок, подняв тучу брызг и пара и пустив мощную волну, которая захлестнула лодку и чуть не смыла Моряка за борт.
   Самка покачалась на воде, вытянулась и выпустила уже не очень высокий фонтан тёмной крови, окрасив море в багровый цвет. Она хотела ударить хвостом, но сил не хватило, и она затрепетала в последних судорогах. Теперь она лежала почти неподвижно и, пока остатки жизни покидали её, как крылом помахивала огромным грудным плавником.
   Через несколько минут она умерла.
   _________________________________________________
   1 В то время как "Гринпис" и другие экологические организации, призванные поддерживать баланс между человеческим прогрессом и сохранением окружающей среды, пытались спасти китов от исчезновения, всё более увеличивающееся число промысловых судов - пиратских судов неясной принадлежности и смутной приписки, иногда в сопровождении вертолётов и плавбаз - тайком уходило в открытое море.
   Ведомые в основном японцами и русскими, под удобными флагами, повсюду и всегда они били китов любого размера, пола и вида, полностью игнорируя международные законы, правила и конвенции.
   Они убивали ради выгоды и жажды крови, чисто и эффективно. Пушка выстреливала четырёхфутовый гарпун весом 185 фунтов с прочным нейлоновым канатом на конце, который глубоко вгрызался в нутро кита. Через три секунды после удара о тело детонировала граната и разрывала тело изнутри, в то же время открывая усики гарпуна, чтобы не выскочил.
   Загарпунив кита, в его тело вставляли шланг и нагнетали воздух, чтобы оно оставалось на плаву. Кит заваливался на бок и плескался в волнах собственной крови, пока его не затаскивали на палубу для разделки.
   Финвалы - это усатые киты, они питаются планктоном. Они стоят всего несколько тысяч долларов, но убивать финвалов - или любых других китов в пределах 200-мильной зоны - запрещено Законом о защите морских млекопитающих от 1972-го года.
   Однако китобои-пираты иногда показывают нос морским законам и поступают, как заблагорассудится, если считают, что им это сойдёт с рук. (Прим. автора)
  
  
   ГЛАВА 2. "ВЛАСТЕЛИНЫ ГЛУБИН"
  
   "Вы только подумайте, до чего коварно море: самые жуткие существа проплывают под водой почти незаметные, предательски прячась под божественной синевой. А как блистательно красивы бывают порой свирепейшие из его обитателей, например, акула, во всём совершенстве своего облика. Подумайте также о кровожадности, царящей в море, ведь все его обитатели охотятся друг за другом и от сотворения мира ведут между собой кровавую войну".
  
   Эрик знал, что обязательно появятся огромные океанские акулы поживиться качающейся на волнах тушей. И они приплыли, и они были не одни. На поблёскивающей спине кита собралась туча крикливых чаек и терпеливо ожидала начала пиршества.
   Первая акула приплыла почти сразу, за ней другая, и вот их уже десять, двадцать, тридцать - всё синие акулы, властелины глубин от 8-ми до 12-ти футов в длину, с заострёнными мордами, гибкими телами и большими, ничего не выражающими глазами. Голодная стая хищников кружила вокруг кита - штук, наверное, сорок, или больше - и вместе с птицами ждала дележа останков.
   "Откуда они взялись так быстро? - подумал Эрик. - В этих водах не так-то много акул". И он решил, что они следовали по кровавому следу, оставляемому самкой, и ждали счастливого случая. Почтительно избегая огромной силы, многие дни они следовали у неё в хвосте, в любую секунду готовые взять верх при первом же проявлении слабости.
   Соблюдая предосторожности, они неторопливо кружили вокруг тёплого тела кита. Казалось, они понимали, что добыча никуда не денется.
   Так продолжалось больше часа, ни одна из акул не решалась атаковать самку. Они не были уверены, что она мертва, и чтобы убедиться в этом, слегка касались её, едва задевая, как бы проверяя её реакцию: раз за разом, одна за другой, но пока не делая попыток укусить.
   Вдруг одна акула покрупней неуловимо метнулась к туше, на миг открыла полную лезвий пасть и сделала молниеносный укус, срезав добрую порцию шкуры и жира.
   И словно прозвенел звонок к обеду.
   Подготовка кончилась и уступила место безумию обжорства: акулы кинулись делить между собой 80-тонную трапезу, проделывая в теле кита нелепые и страшные дыры размером с баскетбольный мяч.
   Через несколько минут туша уже колыхалась в волнах собственной крови. Яркие кровавые пятна на воде росли и ширились, и от их вида становилось не по себе.
   Лучи поднимающегося солнца отражались от красного моря и освещали загорелое, покрытое сетью морщинок лицо Эрика пунцовым румянцем.
   Акулы бороздили поверхность моря, метались серыми тенями, словно северные волки в сумерках, спинными плавниками рассекая воду, и легко, как мороженое, кромсали и резали на куски шкуру, жир и мясо.
   Кольцо неукротимых акул напугало Эрика, и он нервно поскрёб в рыжей бороде и усах. Из оставляемых акулами ран ручьями лилась багровая кровь и несмываемой люминесцентной краской растекалась по воде.
   Почти не делая движений, синие акулы подплывали к розовому остову, а из-под туши, оттуда, где всё растворялось в тени, новые акулы уже спешили на пир: песчаные, тигровые и сельдевые - и зрелище одновременно и пленяло, и отталкивало. Глядя на куски истекающего кровью мяса, Эрик обратил мысленный взор на собственное бытие.
   Он словно перенёсся во времена предков-викингов, которые пили кровь из черепов своих врагов и называли раем разгул и резню Валгаллы.
   "Хотя, - подумал он, - есть что-то восхитительное, почти божественное в этом безмолвном присутствии акул, в осознании того факта, что подобные сцены разыгрывались бессчётное количество раз в тех или иных декорациях со времён девонского периода, отстоящего почти на четыреста миллионов лет назад, и что человек, господствующий над миром животных и способный разрушить планету Земля в ядерном пожаре, живёт по соседству с ними всего каких-то четыре миллиона лет. Вот уж воистину новичок..."
   Акулы, как могильщики, были готовы похоронить кита в море, и наводили на мысль о потерпевших крушение моряках и пассажирах рухнувших в море самолётов.
   "Жизнь всегда так или иначе питает смерть", - размышлял Эрик. В океане ничто не умирает от старости, даже властелины глубин, ибо, когда плоть становится слабой, приходят акулы. В первобытности морей продолжается борьба за выживание так же, как везде, с той же древней жестокостью. Выживают сильнейшие из сильных; слабые, больные, убогие становятся пищей.
   Там, за плечами, целый мир, где притаившиеся звери прячутся за тонким слоем сверкающего лоском цивилизованного поведения, где большие пожирают маленьких, а счастливые грабят несчастных. "И вот здесь, прямо перед тобой, то же самое. Есть ли какой-нибудь выход?"
   Но выход - Эрик был уверен - это только мечта, волшебная детская сказка. Война ли его этому научила? И разве думал он, что здесь будет иначе?
   Если честно, думал бы, если б мог убраться отсюда куда подальше...
   Ярость этого нападения, в котором ничто не пропадало, напомнила ему молодых американских солдат, рвущих золотые коронки из челюстей мёртвых, сведённых трупным окоченением северных вьетнамцев; солдат, отрезающих уши, выкалывающих глаза, отсекающих пенисы и рубящих головы - и всё только ради смеха.
   Она напомнила о пронырливых бригадах эффективной зачистки джунглей - о мириадах личинок, пожирающих распухшие мёртвые тела врагов, брошенных истлевать под безжалостным тропическим солнцем.
   С другой стороны, она напомнила ему о смерти в цивилизованном обществе Северной Америки. О том, как умирает человек и, если он был стар, обеспечен и не имел прямых наследников, как родственники ночными ворами врываются в его дом и растаскивают ценности, в то время как старику припудривают нос в погребальной конторе. Как близкие воруют пожитки мертвеца, не потому что хотят оставить себе что-то на память или из нужды, а просто из непреодолимой алчности. "Такие люди, - подумал он, - есть повсюду, они как падальные мухи, и одно их объединяет с акулами открытых морей. То, что они - выжившие, и смерть вскармливает их: старинными дедовскими часами ли за четыре тысячи долларов или куском ворвани в сорок фунтов..."
   Морские волки торопились ободрать самку до костей, пока та не утонула.
   Около пятидесяти акул бросались на остов и набивали утробу. Иногда, чтобы ухватить кусок, некоторые на полкорпуса выскакивали из воды и, сомкнув челюсти, до 20 секунд зависали на туше.
   Звуки пиршества заставляли трепетать: плоть рвалось, челюсти грызли и чавкали, а тела выдирающих куски акул влажно шлёпались друг о дружку. Внутренности кита вывалились наружу, кровь разливалась всё шире и привлекала новых хищников.
   Поднялся ветер; Эрик истратил целую катушку цветной фотоплёнки на акулий обед, потом взялся за этюдник и карандаш и быстро набрасывал буйный пир, которому стал свидетелем.
   Прошёл час. За ним другой. Потом третий.
   Акулы сожрали весь жир почти в фут толщиной и добрались до мяса. Они жутко копошились в ране: смыкали челюсти, посверкивая зубами, и, переворачиваясь на спину, отрывали ломти. То, что начиналось дырой, оборачивалось пещерой, а они всё вгрызались в тушу, хлестали и били хвостами и расплёскивали лившуюся в море кровь.
   Вокруг лодки, качавшейся на сплошь багровых волнах, дрейфовали клочки и ошмётки ворвани.
   Акулы двигались кругами, навстречу и наперерез друг другу, как гольяны в ведре для наживки: синие акулы и акулы-молоты от 12-ти до 14-ти футов длиной, обтекаемые и гладкие, грациозные и безмятежные; двигались размеренно, величественно, неудержимо.
   Акулы локомотивами устремлялись в образовавшуюся полость в туше и впивались, страшно сотрясаясь телами, словно их било высоковольтным током и не отпускало; мясо оказывалось в пасти, и они отваливали, вспенивая воду и судорожно двигая при этом челюстями и глотая, и по мордам струились кровавые шлейфы.
   Рана достигла размеров лодки-дори. Из творения невыразимой красоты кит превратился в нечто бесформенное и отталкивающее. Исчезло сверхъестественное величие, а вид кровавой бойни вызывал тошноту. Море становилось сальным от толстой плёнки темнеющей, свёртывающейся крови, от частиц ворвани и мяса, - и всё это липло к лодке.
   Уже несколько часов течением разносило запах смерти, и новые акулы плыли на этот запах, словно по карте находя дорогу на пиршество. Между тем, вибрации самих акул, миллионами лет эволюции доведённых до высших пределов совершенства, вызывали чувство слабости и обречённости у прочих обитателей моря.
   Пир был в полном разгаре. Вдруг что-то ударило в днище лодки, и Эрик выронил этюдник. Он завертел головой. Примерно в 25-ти футах от левого борта волны уверенно резал спинной плавник, на фут с лишним выступающий из воды.
   Большая акула покружила вокруг дори и пошла на новый виток. Она с силой задела хвостом нос лодки так, что её развернуло, и Эрик услышал треск дерева.
   Акула повернула и заскользила прямо на него. Эрик привстал, чтобы лучше видеть, и акула, пролетая мимо, легла на бок и показала ярко-белое брюхо. Прямо из воды в него вперился чёрный глаз - большой чёрный глаз без зрачка, упорный и жестокий, похожий на кусок угля. Большая рыба была длиннее дори, огромна в обхвате и имела невероятные режущие зубы.
   Это была белая акула, акула-людоед, он теперь ясно её видел: самая опасная рыба моря.
   Работая хвостом, акула проплыла к киту, и другие словно растворились.
   В ту же секунду большая волна качнула лодку, Эрик не удержался на ногах и вывалился за борт. Он падал в темноту - глубже, глубже, глубже. Вода - холодная, обжигающе холодная, - острой болью вмиг пробрала до костей. Осязаемо, со всех сторон, сдавило безмолвие глубины. Он опускался всё ниже в ледяную воду, пока не почувствовал, что едва может двигаться и давление сжимает клещами барабанные перепонки и пазухи, и осознал, что пришла беда. От холода перехватило дыхание; он открыл было рот, но в него хлынула вода, и он захлебнулся.
   Нужно скорее наверх. В красном мраке носились тени: это под ним, на 30-футовой глубине, метались акулы.
   Он задыхался и видел, как хрустальные пузырьки углекислого газа поднимаются вверх и медленно танцуют на переливающейся поверхности воды перед тем, как лопнуть. Тяжёлая намокшая одежда тянула вниз, в темноту.
   Уже кружилась голова, мышцы ног, рук, груди сводило судорогой. Внутренности выворачивало, он хватал воду, и глаза лезли из орбит шариками для пинг-понга. Он хотел кричать, но в лёгких не оставалось кислорода, и он бешено заколотил руками и ногами - скорей наверх - один только вдох - только бы акулы не напали.
   "Смерть уже владела однажды моим телом. Я мог бы погибнуть, - подумал он. - Глупая неловкость - и конец".
   Такая же паника и ужас охватывали его в боях на Нагорье, когда пули впивались в деревья в дюйме от головы, когда вокруг падали убитые и раненые. Он барахтался и грёб наверх, но выплывал медленно, несмотря на выталкивающую силу солёной воды; и когда голова показалась из пучины, он снова увидел дневной свет и смог, наконец, сделать вдох. Сердце бешено колотилось, он поплыл к лодке, с шумом втягивая воздух, но, казалось, кислорода лёгким не хватало. Руки и ноги словно налились свинцом, мышцы окоченели, судорога только усилилась.
   Озноб сковывал тело, проникал в грудь, багровые волны захлёстывали его, не давали дышать. Отплёвываясь и задыхаясь, он был один в этих первобытных просторах, за пределами слышимости человеческого голоса.
   Из последних сил, срываясь и царапаясь, он тянулся ухватиться за борт лодки, но не мог выскочить из воды достаточно высоко, чтобы зацепиться. В каждом дюйме его поджарого тела струился адреналин, и ему удалось-таки каким-то образом ухватиться за планширь и кое-как втащить и плюхнуть себя в лодку мороженой треской - вымотанного, обессиленного, всхлипывающего от удушья.
   Большая рыба повернула, сделала два быстрых гребка серповидным хвостом и, оказавшись в шести футах от лодки, подняла морду, махнула хвостом вперёд-назад и выскочила из воды, как пытающаяся осмотреться касатка.
   Эрик с синими губами лежал на дне лодки, стучал зубами, трясся от холода и страха и не мог отдышаться.
   Голова и жабры акулы поднялись из воды, и несколько мгновений она смотрела на него своими страшными глазами, выставив сложенные грудные плавники, бело-серую морду и ужасные зубы, потом скользнула назад под воду и тихо исчезла.
   Эрик, шатаясь, приподнялся на ноги, сел и увидел, что треугольный плавник огибает носовую часть. Вдруг, отбросив колебания, акула торпедой помчалась к лодке в слепой и яростной атаке. Жутких глаз почти не видно, пасть слегка приоткрыта, чтобы воде свободно пройти сквозь жабры. Она неслась - ближе, ближе. За несколько футов до кормы с каким-то металлическим звуком она клацнула челюстями и - налетела на лодку.
   Моряк, который припадал на лапы, скулил, пытаясь укрыться хоть где-нибудь, и бегал по лодке из конца в конец, взвыл и завизжал как свинья.
   Акулья пасть, более трёх футов в поперечнике, похожая на оживший медвежий капкан, утыканная белыми, блещущими, пилообразными, как мясные ножи, зубами, впилась в дерево, круша его и дробя, грызя и пережёвывая.
   Эрика швырнуло плашмя на дно, он слышал сопение, скрежет и щёлканье зубов. Лодка дрожала под натиском, акула навалилась на неё всей тушей и в бешеных конвульсиях трепала, как это делают собаки с тряпичными куклами; она содрала одну дюймовую планку у транца, и в щель хлынула вода.
   Неожиданно она отпустила и ушла под воду. В лёгкой туманной дымке, вернувшейся вспять, Эрик потерял спинной плавник из виду. Но через несколько минут, подрагивая, он снова резал море, уже справа: акула ракетой мчалась на лодку, быстро загребая хвостом. На полной скорости на Эрика летела белая смерть.
   Он схватил ржавый тесак, валявшийся на носу, приподнялся и высоко занёс железо над головой, ожидая атаки.
   - Попробуй достань меня, сука! - крикнул он. - Я выколю твои блядские глаза!
   Большая рыба задрала бледную коническую морду и разинула огромную пасть; черные безжизненные, как у куклы, глаза побелели, словно зрачки их закатились, оставив рыбу слепой в момент нападения. Эрик ударил, но вместо глаза тесак угодил по разверстым челюстям.
   Акула дёрнула головой и в долю секунды с хрустом отхватила левую руку в шести дюймах выше запястья, легко, словно мягкое масло, пронзив кожу, мышцы, кость; быстрее, чем управился бы врач с хирургической пилой, и почти без боли. Рыба целиком заглотила руку и тесак, плюхнулась в воду, неторопливо поводила головой из стороны в сторону и нырнула, мощно ударив хвостом.
   - Ай-и-и-иииии! - закричал Эрик и уставился, содрогаясь, на неровный обрубок розовой плоти и кости.
   Кровь хлынула в лодку, в которой на фут уже плескалась вода. Моряк вопил и носился по медленно тонущей лодке.
   Накатила боль, от вида потерянной конечности подступила тошнота, в глазах потемнело. Он крикнул было в туман о помощи, но голоса своего не услышал. Он знал, что вокруг никого нет и звать бесполезно. От потери крови наступил шок. Тело, вымотанное и переохлаждённое коротким барахтаньем в воде, с кровью теряло последнее тепло.
   Лодка уходила под воду, дюйм за дюймом.
   Туман становился плотней; нужно было наложить жгут и забинтовать руку, чтобы остановить кровотечение; лодка погружалась глубже, и он опасался, что если не истечёт кровью и не утонет, то акула вернётся довершить начатое и прикончит их обоих - его и Моряка.
   Он кое-как перетянул куском швартовочного каната истекающую кровью руку и, с трудом дыша, обмяк и стал терять сознание. Он пытался побороть беспамятство, но упал лицом вниз - и наступила тьма.
   Позднее - он не ведал, сколько прошло времени, - он пришёл в себя и корчился в немых муках, пока не услышал нечто похожее на звуки дизельного двигателя, пробивающиеся сквозь туман, очень далёкие, но приближающиеся. Он хотел закричать, но тьма снова поглотила его.
   Верёвка на руке ослабла, алая кровь из раны потекла сильнее, глаза закатились, и тело стало холодным, а лицо пепельно-серым, как у трупа...
  
  
   ГЛАВА 3. "СЧАСТЬЕ, ЧТО ОСТАЛСЯ ЖИВ"
  
   "Тэштиго уходил безвозвратно на дно морское! В следующее мгновение громкий всплеск провозгласил, что мой храбрый Квикег бросился на помощь".
  
   - Где я? - позвал Эрик.
   В ответ - тишина.
   - Эй, есть кто-нибудь? - пробормотал он и сел на кровати, огладывая комнату.
   Вразвалку вплыла сиделка средних лет, с опухшими лодыжками, в ортопедической обуви, с широкими, как ловушка для омаров, ягодицами и большой, отвислой грудью.
   - Здравствуйте, мистер Дэниелсон. Как вы себя чувствуете?
   - Где я? Ведь не умер же я и не взлетел на небеса? - повторил он вопрос, разглядывая забинтованный обрубок и торчащую из правого плеча внутривенную иглу.
   - Вы в послеоперационном покое, вы сильно устали и...
   - Где я? Что происходит?
   - Вы в больнице Святого Михаила, в Бутбэе. Вам только что сделали операцию, мистер Дэниелсон. Вы потеряли много крови. Вам повезло, что вы живы. А сейчас ложитесь и отдохните...
   - О-о-о-о... - выдохнул Эрик, снова осматривая комнату.
   - Вы не представляете, как вам повезло, что остались живы.
   - Это действительно послеоперационный покой? Больше смахивает на морг... всё такое белое, стерильное. Сюда вы кладёте людей умирать, тех, кто не вытянет? Это та палата святой лжи, что в конце коридора?
   - Конечно, нет...
   - Тогда чьё...
   - Я же сказала, что это послеоперационный покой.
   - ... это тело рядом со мной?
   - Это мистер Клингер.
   - Кто?
   - Больной, которому сделали операцию сразу после вас. А теперь вы должны лечь...
   - Зачем?
   - Потому что я настаиваю.
   - Он живой?
   - Прошу вас, не заставляйте меня звать санитара.
   - Он не шевелится... мне кажется, он мёртв... видите, как он лежит с закрытыми глазами? Такой умиротворённый...
   - С мистером Клингером всё в порядке, скоро он придёт в себя.
   - Правда? Вы настоящая сиделка. Таких больших и уверенных, как вы, наверняка специально сажают в послеоперационную палату, чтобы выживший пациент не удрал после операции, не заплатив по счетам.
   - Ложитесь, ложитесь... - улыбалась сиделка.
   - Как вас зовут?
   - Сестра Мэрдок, - ответила она и показала на чёрную бирку с именем, пришпиленную к халату.
   - Айрис Мэрдок, дипломированная медсестра, - прочёл Эрик. - Хорошее имя.
   - Спасибо.
   - Айрис, я хочу домой.
   - Боюсь, вы проведёте в больнице ещё несколько дней, мистер Дэниелсон.
   - Зовите меня Эрик. Мистером Дэниелсоном зовут моего отца.
   - Хорошо, Эрик.
   - Так-то лучше.
   - Как вы себя чувствуете? Болит?
   - Немного...
   - Кружится голова?
   - Да, чуть-чуть не по себе...
   - Это нормально. Ложитесь, и я прослежу, чтобы вас поскорей перевели в палату.
   - Айрис, что с моей рукой?
   - Операция прошла хорошо. Врач навестит вас, как только вас переведут наверх.
   - Я не очень покладистый пациент. Больницы вгоняют меня в тоску. Белый цвет, повсюду суетятся люди, противные запахи. Скажите, а где эти хорошенькие маленькие сестрички?
   - А что?
   - Спинку помять...
   - Разве болит?
   - Я же сказал...
   - Если вы думаете об этом, значит, вам лучше, чем я предполагала. Может быть, я смогу вам помочь...
   - Нет-нет, я хочу, чтобы мышцы моей спины размяли юные ручки.
   - Но...
   - Нет, Айрис!
   - Разрешите мне только... - сестра Мэрдок улыбалась и уже тянулась к нему.
   - Не-е-ет...
   - Я помогу, если вы...
   - Вы же слышали меня.
   - Значит, вам не будут массировать спину.
   - О, ну если так, что ж...
   - Вы сильно устали, Эрик, - сказала Айрис и стала массировать ему спину, нанеся крем. - Вы потеряли много крови. Вам повезло, что вы остались в живых.
   - Сколько раз вы будете мне это повторять?
   - Простите.
   - На душе тоскливо.
   - Как вам вот здесь?
   - Прекрасно, у вас умелые руки, Айрис...
   - Вам нужно отдохнуть. Я позабочусь о вашем переводе наверх.
   - Как я сюда попал?
   - Это всё ваш друг, мистер Фрост. Он рыбак с острова Рождества, не так ли?
   - Чарли?
   - Да...
   - Чарли Фрост? Дьявол меня побери! Кто бы мог подумать...
   - Он спас вас и привёз к больничной пристани сегодня утром, а санитарная команда доставила вас уже сюда. Летела во весь опор, мы вас чуть не потеряли.
   - Господи боже, а Моряк? Мой пёс, Моряк! Вы знаете, что с ним?
   - С ним всё в порядке. Он был в лодке, когда вас привезли. Мистер Фрост обещал позаботиться о нём.
   - Ух...
   - О-о-о, Стелла, о-о-о, Стелла... - раздался стон с соседней койки.
   - Айрис, мистера Клингера мучает кошмар.
   - Он приходит в себя и зовёт жену.
   - А...
   - Всё позади, всё хорошо, мистер Клингер. Как вы себя чувствуете?
   - О-о-о, Стелла, где ты, Стелла...
   - Как вы себя чувствуете, мистер Клингер?
   Мистер Клингер поморщился, чуть приоткрыл глаза, обнажил зубы и громко застонал. Потом выпустил газы. Три раза. Очень отчётливо. Эрик засмеялся.
   - Вы слышали это, Айрис? С Клингером всё в полном ажуре. Он бздит, как затравленная мышь: "Пи-пи-пи..."
   - Занимайтесь собой, Эрик...
   - Ха-ха-ха-ха...
   - Мистер Клингер, операция прошла удачно. Вы в послеоперационном покое, когда вас переведут наверх, вы увидитесь со своей женой. Что-нибудь болит?
   - Айрис, могу я повидаться с моим псом, если Чарли приведёт его сюда?
   - Лежите и не напрягайтесь, мистер Клингер. У вас всё в порядке, всё будет замечательно.
   - Псст, Айрис...
   - Что вы сказали?
   - Я спросил, можно ли Моряку навестить меня здесь, - прошептал Эрик.
   - Конечно, нет, здесь больница, собакам сюда нельзя. Эрик, вы что, поглупели от анестезии?
   - Клингер встретится со Стеллой. А моя семья - это Моряк...
   - Простите, но собакам запрещено...
   - Чёрт! А где доктор?
   - Он пока в операционной.
   - Как его зовут?
   - Доктор Диттман.
   - Баклуши бил, наверное, весь мединститут...
   - Безусловно, нет...
   - Хорошо кромсает?
   - Лучше всех.
   - Так когда же я увижу этого доктора Диттмана?
   - Сегодня вечером, я полагаю.
   - Который час?
   - Три тридцать, - сказала сиделка, поглядев на игрушечные часики с Микки Маусом.
   - Дня?
   - Да.
   - Ясно...
   - Послушайте, Эрик, попытайтесь расслабиться.
   - Попробую...
   Не говоря больше ни слова, она пощупала его пульс, ободряюще улыбнулась и вышла из покоя в холл, шаркая толстыми резиновыми подошвами по гладкому серому кафельному полу.
  
  
   ГЛАВА 4. "КАПИТАН КРЮК"
  
   "- Но каков же тот урок, что преподносит нам книга Ионы? - спросил отец Мэппл. - Всем нам, грешным людям, это урок потому, что здесь рассказывается о грехе, о закосневшей душе, о внезапно пробудившемся страхе, скором наказании, о раскаянии, молитве и, наконец, о спасении и радости Ионы. Грех сына Амафии был в своенравном неподчинении воле Господней".
  
   Вскоре санитар помог Эрику перебраться в отдельную палату хирургического отделения; около пяти часов, завершая ежедневный обход, заглянул больничный капеллан поболтать по-приятельски.
   - Здравствуйте, мистер Дэниелсон, меня зовут преподобный Эзикиел Гринтисл. Отец Зик, если хотите...
   "О нет, - подумал Эрик, - коммандос господа, больничкин попик. Нужен мне его визит как полиомиелит, острая зубная боль, рак яичек и сибирская язва, чёрт бы его побрал!"
   Эрик отошёл от официальной религии, ещё будучи подростком, и с тех пор смеялся над "небесными штурманами" и пустыми поучениями о бессмертии души. Он верил только в абсолютное бессмертие прекрасно исполненного холста, по крайней мере, так было до недавнего времени. Но то, что произошло с ним в море, вдруг живо, в жутких подробностях всплыло в его мозгу. Он оказался на краю гибели, и его спасли.
   - Заходите, заходите, отец Зик. Видеть вас - всё равно что получать деньги из дома!
   - Так ли?
   - Конечно, ведь вы мой первый посетитель.
   - Как вы себя чувствуете, мистер Дэниелсон?
   - Сестрички здесь хорошо делают уколы. Меня почти уломали согласиться на светские шприцы. Для поправки дают морфин, а сейчас я торчу от демерола. Вы не поверите в то, что я вижу. Вот только что я смотрел на свою грудь. Через прозрачную кожу видел внутри себя двух безобразных белых котов со злыми оранжевыми глазищами. Они дрались за кусок мяса, я пригляделся и понял, что кусок мяса - моё сердце. Я потянулся схватить их за шиворот, а они проскочили сквозь мою кожу - кожа, кстати, на мне была шиворот-навыворот - и впились в мою шею. А потом началась другая галлюцинация...
   Как будто я приклеен к фиолетовой мультяшной дорожке, убегающей в мою голову. Эта дорожка приводит меня к таким местам в мозгу, о существовании которых я и не догадывался. То есть это было путешествие в самое сердце тьмы, Зик, в самый ад, который будет почище того, что придумал Данте. Да, с самой войны не было у меня таких убойных приходов. А как прошёл ваш день?
   - Вы чувствуете боль?
   - Ну что вы, я на седьмом небе, я вижу, как на пушистых облаках ангелы с нимбами над головами играют на арфах, слышу, как господь поёт a cappella вселенскую симфонию...
   - Понимаю...
   - Это ваше отделение, не правда ли, отец? И причина, почему вы здесь...
   - О чём вы говорите?
   - О боге, ангелах, арфах, Жемчужных вратах, о святом Петре, о жизни загробной. Вы ведь собираетесь молиться, умолять небеса и тем самым всё вокруг делать лучше?
   - Я, а-хм, - преподобный Гринтисл прочистил горло, - я знаю, что вы не просили, чтобы я пришёл...
   - Не просил. Но всё равно знаю, зачем вы здесь. Я грешник, в этом нет сомнения. А вы - человек божий, вьющий круги вокруг больных, убогих, параличных и немощных. Как дважды два четыре, а? Один только вопрос: вы хороший божий человек или плохой? Я скажу вам, что не дал бы и цента, чтобы слушать плохого. Вы ведь знаете, что господь затыкает уши ватой, когда молятся плохие: "Ой, блин, только не этот и не его скулёж, у меня сегодня так болит голова..."
   - Безусловно, у вас свой путь понимания вещей, мистер Дэниелсон, - сказал преподобный, глянув в окно на бухту Милл-Коув. - Простите мне мой голос. Сегодня я был занят и так много говорил, что хриплю, как лягушка-бык.
   - Предупреждаю вас, святой отец, в церковь я не хожу. Религия мне нужна, как старой шлюхе очередной перепихон. Я ясно выражаюсь?
   - Церковь вас чем-то обидела, мистер Дэниелсон?
   - Скажем так: она разочаровала меня, оказалась лишней в моей жизни...
   - Очень жаль...
   - Ну, я лишь предупреждаю. Надеюсь, вы пришли не для того, чтобы молиться за меня и спасать мою грешную душу. За мой счёт вам не заработать ни одного очка в пользу обожаемого стройняшки Иисуса. Знаете, даже когда я был мальчишкой, я не очень-то доверял проповедям со всякими жуткими прикрасами, что любят сочинять ваши проповедники, только чтобы загуртовать стадо в загон. Я просто не могу поверить, чтобы бог мог создать нас и за какую-нибудь провинность отправить жариться в аду на веки вечные - без надежды на искупление.
   - Нет-нет, я здесь не для того, чтобы спасать вас, не поймите меня превратно... Просто я слышал, чтС сегодня с вами случилось в море. Это ужасно! Беда! Вы счастливчик, мистер Дэниелсон, настоящий счастливчик. Само небо вам улыбнулось. Я верю, что лишь благодаря божьему промыслу вы до сих пор живы.
   - Может быть. Каждый день случаются чудеса, а теперь и я одно из этих чудес. Такова реальность, как тот фокус с хлебами из Библии, а, святой отец?
   - Да, да, - хихикнул преподобный Гринтисл, - как из Библии.
   Маленький старичок с белым воротничком, одетый в чёрное с головы до ног, с Библией в одной руке и палкой в другой, носил такой огромный горб на спине, что при ходьбе сгибался пополам и смотрел в землю. Лицо его усеивали безобразные шишки: эту кожную болезнь, похожую на сухую проказу и, вероятно, неизлечимую, он заработал, будучи миссионером в чёрной Африке.
   - Пути господни неисповедимы, так, преподобный?
   - Да, мистер Дэниелсон, именно так.
   - Послушайте, святой отец, если мы будем продолжать в том же духе, то мне нужно вам кое-что сказать. Прежде всего, давайте говорить не о религии, а о духовности. О высшей силе, а не о боге.
   - Официальная религия, мистер Дэниелсон, несёт веру в массы и имеет единого бога.
   - Да, точно так, как Макдональдс снабжает массы гамбургерами и имеет единого председателя правления. И Макдональдс обесценил слово "гамбургер" так же, как официальная религия стремится обесценить некоторые самые святые слова.
   - Когда вы слышите слово "бог", с чем вы его ассоциируете, мистер Дэниелсон?
   - Я соотношу его с лицемерием официальной религии. Это слово так затаскано и потрёпано, что ничего уже не значит для меня.
   - Что же сделала вам церковь?
   - Меня никогда не заботило ни фарисейское мнение о "них" и о "нас", о посещающих воскресную церковь христианах и о грешниках, ни самодовольная мысль о том, что спасутся только те, кто ходит в церковь, а кто нет, тот будет проклят. Я ненавидел церковь за это, но с тех пор я примирился, и нет больше во мне той страстной неразбавленной ненависти к ней, как бывало. Но я не вернусь к ней. Когда я ушёл, то ушёл навсегда. И возврата нет. Не войти больше в дом...
   - А как же принципы? Вы их тоже оставили?
   - У всех религий хорошие принципы. У всех схожие идеи любви. Они все желают помочь человечеству чрез упорядочение духовной жизни. И посему надеются, что их-то цветы будут к лицу человекам. И Иисус, и Будда, и Кришна, и Конфуций, и Магомет - все проповедовали принцип любви к ближнему.
   - Хм-м-м-м...
   - Но основополагающие принципы - это всего лишь дорожные знаки на духовном пути к просветлению, по которому мы все идём, и ты должен усвоить эти принципы, прежде чем начать поиск смысла. Религии - это разные дороги к одному - к единому богу: там все они сходятся. И в отличие от конкретных религиозных конфессий богу наплевать, каким путём ты приходишь к нему, он не делает различий. Кто-то приходит с помощью "Анонимных алкоголиков". А кто-то - через дзен-буддизм.
   - Я помогу вам: есть ли у церкви - скажем так - какие-нибудь слабости? Да, конечно, вот то слово, которое я пытался подыскать...
   - Вы читали "Письма Баламута" Клайва С. Льюиса, роман в назидательных письмах от старого чёрта Баламута к племяннику Гнусику, юному чёртику, чья задача состоит в искушении и развращении духовной жизни молодого человека?
   - Нет, не припоминаю...
   - Вам бы понравилось, полагаю. Это хорошая книга, вам стоит её прочесть, потому что в ней дан мудрый и глубокий анализ сильных и слабых сторон христианства.
   - Мы все грешники, мистер Дэниелсон. Все попадаем впросак, делаем ошибки и путаемся, принимаем решения, основываясь на собственной воле, вместо того чтобы полагаться на того, кто добр, справедлив и любит нас.
   - А когда вы удаляетесь от света высшей силы - это так вы понимаете его - вы попадаете во мрак, правда?
   - Да, конечно, быть грешником - это единственная предпосылка принадлежности к церкви...
   - Вот именно, даже вы грешник. Безгрешным нечего делать в церкви. И если признаёшь свои грехи и раскаиваешься, то грехи стираются, господь выбрасывает их из головы, разве не так?
   - Да-да, конечно. И вы правы, я тоже грешник...
   - А раз грехи прощены, то можно пойти и снова совершать те же самые прегрешения. Снова и снова. Затем ты раскаиваешься, причащаешься, господь тебя прощает и выбрасывает твои прегрешения из памяти, словно компьютер после перезагрузки. Подумайте, что это означает. Можно жить жизнью, полной греха, а на смертном одре покаяться, заявить, что сожалеешь, - и твои грехи аннулированы. Подумайте, в каком мире мы бы жили, если б можно было поступать так в суде и о твоих преступлениях стирались бы записи из судейских голов, только потому, что ты повинился. Поразмышляйте над этим, преподобный! Но знаете ли, что особенно смущало меня, когда я рос?
   - Поделитесь же со мной, мистер Дэниелсон, скажите, что вас смущало, представьте, что я ваш отец, поведайте мне, сын мой, может быть, я смогу помочь...
   - Иисус той церкви, в которую я ходил, был нудным тихоней, добряком в тапочках. Приятный человек с красивым лицом, длинными волосами, нимбом над головой и с вечной, запечатлённой на губах улыбкой. Помню, он всегда гладил детей по головкам, как делают прожжённые политиканы во время избирательных компаний. Но в Евангелии он изображён человеком: в расстройстве и дурном настроении, в грусти и печали, в тревоге и страхе, иногда в ярости и страшном одиночестве. Он был настоящий и имел человеческий облик, как вы и я. Он был человеком, к которому я мог бы обратиться. Но попы в своих проповедях преподносили мне Иисуса не как человека, а как символ, как чертовски скучного картонного идола. И я никогда не знал, было ли у него чувство юмора, я никогда не слышал о его сексуальных пристрастиях. Хотел бы я знать, была ли у Иисуса какая-нибудь мелочь за душой, о которой никто понятия не имел. Хотел бы я знать, ходил ли он к проституткам, чтобы подточить рога, как это делал я во время войны. Не секрет, что ему нравилась Мария Магдалина, а она, скорее всего, была шлюхой. И ещё он любил апостола Иоанна. Занимался ли Иисус сексом? И если так, был ли он гетеро- или бисексуален? Мне хотелось бы знать...
   - Довольно, вы зашли слишком далеко. Как вы смеете! В конечном итоге, какого ж вы были вероисповедания, Дэниелсон?
   - Не вашего собачьего ума дело. Не пытайтесь разложить меня по полочкам, проповедник. Я не верю в вероисповедания. Моя духовность слишком важна для меня, слишком дорога мне, чтобы можно было отдать её в чужие лапы. Я сам решу, во что мне верить, во что нет. Я не следую ни одной из популярных религий, но у меня есть мировоззрение. Я в такой же степени буддист, как и христианин. Но у меня есть то, что работает на меня, и это всё, что мне нужно, - вот что важно. В конце концов, не вера во что-то недоказуемое составляет это "что-то". А то, вкладываешь ли ты душу в свои убеждения. Живёшь ли по своим принципам и пойдёшь ли ради них на страдания, - вот в чём дело. Слова дёшевы. И молитва недорого стоит. Чтобы купить виски, нужны деньги. Надо продолжать жить. И бог за тебя это не сделает. Он хочет, чтобы ты был подобен ему, но чтобы не рассчитывал на его защиту только потому, что делаешь ловкий ход, каждое воскресенье являясь в церковь.
   - Скажите, Дэниелсон, что же всё-таки вы имеете против официальной религии и церкви?
   - Я бросил церковь, потому что она напыщенна, претенциозна, лицемерна, надменна, элитарна, притворна и самовлюблённа. Я оставил её, потому что никогда не встречал слуг её, пекущихся более о людях, чем о своём имидже среди членов прихода или своих интрижках с церковным советом директоров. Все они принимали решения, сообразуясь с собственными интересами, и это вело к ущемлению интересов других. Я не мог их уважать. Я им не доверял. Я отказывался верить единому их слову, сказанному с кафедры или в миру. Знаю, что они могут быть несовершенны. Но они есть пример для подражания и должны тем верней следовать стезёй добродетели, а не раскуривать травку по углам и разводить мерзкие шашни с озабоченными вдовами из церковного хора. Я ненавидел, когда люди на собраниях вещали так, будто бог уже принял их сторону, уже у них в кармане. Как будто они обрели-таки просветление и путь, а все прочие трясутся в поезде, идущем прямиком в ад на встречу с Сатаной. Не могу выразить, как всё это в молодости выводило меня из себя. Знаете, те, кто думает, что познали истину, а весь остальной мир остался ни при чём, те не имеют ничего. Они невежественны. Они спят. Они думают, что знают. И не ведают того, что не знают ничего. Мне даже кажется, их надо пожалеть. Они не ведают, что их обманули, обвели вокруг пальца и предали. И если это их бог, то какой же он маленький - не больше пластмассовой фигурки, которая, как волшебная куколка вуду, так удобно умещается в заднем кармане вместе с кредитными карточками. Я думаю, что высшая сила - это нечто большее, чем их богословие, которое сузилось до кончика остро очиненного карандаша.
   - Не все они таковы, Дэниелсон...
   - Я знаю, но пути назад нет. На острове Рождества я совершаю своё духовное путешествие и буду продолжать поиски своего пути. Вот как идут поиски: если не можешь найти в одном месте, поищи в другом. И я верю в идею перевоплощения. Она имеет глубокий смысл для меня. Жизнь - это круг, то, что начинается и кончается, и начинается вновь, и так далее, и так далее. И подтверждение тому повсюду. Уильям Джемс в книге "Многообразие религиозного опыта" писал об "опытных душах", людях, у которых случаются необычные вспышки знания и мудрости, которые они почерпнули в другой жизни. Душам не нужно тело для существования. Они могут развиваться независимо от тел. И если вы в это не верите, почитайте литературу о случаях клинической смерти. Эти случаи в некотором роде напоминают чудеса, и не только они. Концепции Неба и Преисподней в христианстве также можно отнести к чудесам. И нам остаётся только строить предположения об их значении; и когда придёт наша смерть, когда мы будем готовы к ней, тогда на нас снизойдёт откровение...
   - Иными словами, у церкви есть некоторые проблемы, но они слишком незначительны...
   - Люди устали от затасканной теологии и дряхлой религии. Она больше не отвечает их чаяниям. Сегодня появился голод на духовное, святой отец, грызущая неудовлетворённость от консервированных ответов, которые даёт официальная религия, материализм и научное сообщество. Люди жаждут внутренней жизни, ищут смысла своего существования. Они хотят получить такой ответ, который дошёл бы до сердца и души так же, как доходит до ума. Несмотря на мощные технологии, мы до сих пор не разрешили человеческие проблемы. Мы добрались до Луны, но продвинулись недалеко, ибо натура рода человеческого меняется небыстро. Жестокость и преступность процветают, и проблема углубляется. Во всех уголках мира пылают войны, но мы по-прежнему не можем обращаться с проблемами мира. Мы находимся в эпицентре кризиса - кризиса сознания, ибо мозг человека находится в полном противоречии с самим собой. Люди устали от упрощенческих религиозных культов, заявляющих о том, что имеют ответы на все вопросы, но отказывающихся прикасаться к загадке неизвестного. Вот потому-то церковь в беде. Люди сегодня знают больше, и если церковь не изменится со временем, чтобы соответствовать их нуждам, то станет неуместна и потерпит жестокий крах своего предназначения. Люди хотят глотнуть свежего воздуха, преподобный. Они устали от материалистического учения, которое опустошает их. И они устали от жёстких догм теологии, которые также их опустошают. Они хотят чего-то такого, что наполнит их, подаст им надежду, придаст полёт их душам, внесёт удовлетворение.
   Слишком много сегодня в нашем мире развелось "солдат лета", "патриотов солнечного света", "воскресных" христиан: эти люди лишь треплют языком об идеалах и делают что хотят, нимало не заботясь о том, как это отзовётся в чужих жизнях. Такой ходит в церковь по воскресеньям и верит, что любит бога, и весь мир, и всех людей в этом мире. Но приходит понедельник, и он превращается в хана Аттилу и наступает людям на ноги, выуживает их деньги, скопленные на оплату жилищ, сбрасывает токсичные отходы в их реки и озёра, тем самым отравляя их детей - только чтобы этот сукин сын мог купить себе особняк покрупнее на холме и почувствовать себя крутым. У него денег куры не клюют, но ему нужно ещё, и обычно он кончает тем, что остаётся беднейшим из бедных. Ибо нет у него ничего. Он ничего собой не представляет. Он искусственный человек, человек без души, некто, заключивший договор с Дьяволом ради нескольких крупиц золота. В нём нет страсти, он не видит красоты. Он лентяй. Он живёт в комфорте, но в нём нет прямоты, нет дисциплины, нет принципов. Он банкрот почти на всех уровнях человеческого бытия. Он полный неудачник. Без прямоты и дисциплины не может быть цельности.
   Но стоить заговорить с молодчиком, он станет поучать тебя, как преобразовать твою жизнь. Говорю вам, святой отец, как только кто-нибудь решается предпринять преобразования, то сразу сталкивается с тем, что они не согласуются с его убеждениями и образом жизни, но, в таком случае, может ли он вообще что-либо преобразовывать...
   - Может быть, вы и правы, Дэниелсон...
   - Скажите, святой отец, вы и вправду верите в то, что этого парня - Иону - проглотил кит, как повествует Священное писание?
   - Если оно говорит об этом, значит, так оно и было, - ответил преподобный Гринтисл и, хлопнув в ладоши, внимательно посмотрел на Эрика, растянув лицо в широкой улыбке. - Я должен принять это на веру. Почему вы спрашиваете?
   - Библия, которую я листал мальчишкой, говорила о большой рыбе...
   - Так...
   - А кит не рыба, это теплокровное млекопитающее.
   - И что?
   - Я считаю, что тот, кто толковал Библию, слегка спутал факты...
   - НЕЛЕПОСТЬ! - воскликнул преподобный Гринисл.
   - Тс-с-с, мистера Клингера разбудите...
   - Безусловно, - заговорил капеллан, понизив голос, - Библия всегда открыта для толкования, но...
   - Скажите прямо, считаете ли вы, что именно кит проглотил этого тупоголового, низкого, грязного грешника, или нет?
   - Да, - сказал божий человек и поскрёб гладкую лысину, - да, считаю.
   - Если мне не изменяет память, в Библии говорится, что бог устроил так, чтобы большая рыба проглотила Иону, потому что он не хотел делать то, что ему было сказано, и три дня и три ночи он провёл во чреве рыбы, обдумывая свои действия, а потом бог приказал рыбе отрыгнут Иону на берег, что та и исполнила.
   - Да...
   - В таком случае, у того кита очень медленно работала пищеварительная система. Помимо того, большинство китов - добрые создания, отец, не похожие на монстра-кашалота, описанного Мелвиллом в "Моби Дике". А вот большая белая акула - другое дело. Эта рыба сожрала мою руку и, клянусь, она и есть та "большая рыба", которая проглотила Иону. Я не слишком привираю, как считаете?
   - Возможно, - согласился преподобный Гринтисл, продолжая почёсывть лысую макушку, сиявшую под флуоресцентными лампами дневного света, как полированный кофейный столик красного дерева.
   - Белые акулы давно существуют на свете, святой отец, также и другие большие акулы: сотни миллионов лет, столько же, сколько и скорпионы с тараканами. А человек существует всего четыре миллиона лет или около того...
   - Я не учёный, но послушайте, то, что случилось с вами, это чудо господне!
   - Плохо только, что у господа не было такой акулы, которая не грызла бы мои руки, а проглотила бы меня на три дня и три ночи, а потом выплюнула бы на берег острова Рождества. Я бы выправил свои мозги и мог бы рисовать...
   - У вас есть душа, мистер Дэниелсон, этого у вас не отнять, у вас есть душа.
   Эрик улыбнулся. Так-то! Он высказался. Донёс своё мнение.
   - Мне пора идти, мистер Дэниелсон. Миссис Гринтисл греет уже для меня ужин на плите. Мне было приятно поговорить с вами. Может быть, нам удастся ещё раз побеседовать как-нибудь. Мне нравится спорить с вами...
   - В любое время, святой отец...
   - Вам нужно лишь уверовать в Иисуса Христа, сделать первый шаг на долгом, тернистом пути к спасению.
   - Ладно, отец, чёрт вас дери. TouchИ! Что если я не хочу спасаться по правилам вашей теологии?
   - Тогда будете гореть в аду в реках огненных на веки вечные.
   Ошеломлённый, Эрик воззрился на капеллана.
   - Иисус любит меня, я знаю, и Библия говорит мне о том же: Иисус спасает, спасает, спасает... - скривился в усмешке Эрик.
   - Как смеете вы насмехаться надо мною?
   - А как смеете вы желать мне гореть в реках огненных?
   - До встречи, грешник, - преподобный заморгал глазами и собрался уходить. Но у самой двери заколебался. Вдруг он обернулся, бросил посох на пол, сжал Библию, закрыл глаза, склонил голову и, помахивая правой рукой, начал по памяти читать 23-ий псалом.
   - Повторяйте за мной, Дэниелсон. Вам это поможет. Это то лекарство, которое вам необходимо. "Господь - Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться..."
   - Дай бог, чтобы паук цапнул вас за нос, преподобный Зик. Дай бог, чтобы блохи чёрных медведей завелись у вас под мышками. Чтобы ваша жена обратилась в таракана. Чтобы распоследний алкаш с горящими трубами тёмной ночью чиркнул спичкой не там, где положено, и спалил бы ваш офис, и вы потеряли бы больше, чем ваши обноски цвета дерьма...
   - Говорю вам: повторяйте за мной, Дэниелсон. "Господь - Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться..."
   - Пусть молитвы ваши останутся без ответа. Пусть ваше блюдо для пожертвований останется пустым. Пусть пациенты ваших больниц спят во время ваших проповедей. Пускай пёс ваш кидается на каждую юбку. Пусть банк откажет вам в оплате ваших счетов. Пусть машина ваша развалится на части на безлюдной дороге штата Мэн суровой зимней ночью. Пускай забухаете вы так, как бухают перед концом света. Пускай начальник больнички нанесёт на лицо боевую раскраску и проклянёт имя ваше во языцех. Пускай...
   - "Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим..."
   - ...вы проживёте долгую, но несчастливую жизнь. Пусть болезнь Альцгеймера поразит вас посреди проповеди. И пусть приведёт вас болезнь в крошечную конуру в конце коридора и оставит там, радостного, как моллюск, и безответного, как устрица...
   Преподобный Гринтисл побледнел белее мела и по-змеиному прищурил глаза.
   Эрик склонил голову набок, обдумывая, что бы ещё прибавить.
   - Ладно, святой отец, - улыбнулся он, - хватит значит хватит. Мы хорошо развлеклись. Чуть-чуть пофехтовали. Теперь вам пора уходить, пора домой к мамочке: поцелуйте её за меня в лоб, вымойте ей ноги и выпейте грязную воду, потом послюнявьте палец и сосчитайте свои благодеяния...
   В этом момент очнулся Клингер. Он пошарил вокруг и не нашёл утки, соскользнул с кровати и пошаркал к двери в ванную комнату, не обращая ни малейшего внимания на преподобного.
   - "Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла..."
   - Ибо я самый долбанутый придурок в этой долине, не так ли, святой отец?
   Мистер Клингер оступился и упал. Он схватился за бок, сквозь повязки просочилась кровь и закапала на пол. Должно быть, разошёлся шов на жёлчном пузыре.
   - Ohhhh mein Gott, ohhhh mein Gott, - заорал Клингер, обеими руками схватившись за живот.
   - "...потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох - они успокаивают меня..."
   - СЕСТРА, СЕСТРА, СЕСТРА, У НАС ТУТ БЕДА! КЛИНГЕР СВАЛИЛСЯ И ИСТЕКАЕТ КРОВЬЮ!
   - Ohhhh mein Gott! Стелла, Стелла, где ты, помоги мне...
   - "Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих..."
   - СИДЕЛКА! УБЕРИТЕ ЭТОГО ФАНАТИЧНОГО ИДИОТА! ВОН ИЗ ЭТОЙ ПАЛАТЫ!
   - Стелла, помоги, ohhhh mein Gott, ohhhh mein Gott...
   - СЕСТРА, РАЗРАЗИ ВАС ГРОМ! ИДИТЕ СЮДА! ЧТО ЗА БОЛЬНИЦА! КЛИНГЕРУ ПЛОХО, ОН УПАЛ И ИСТЕКАЕТ КРОВЬЮ, КАК ССЫКУН В КРОВАТИ! ЗАТКНИТЕСЬ, ЗИК, У НАС ТУТ ГОВНО ПОЛНОЕ! ДА ПОМОЛЧИТЕ ВЫ, ЗИК, ЧЁРТ БЫ ВАС ПОБРАЛ! ЭЙ, КТО-НИБУДЬ, ПОМОГИТЕ, СДЕЛАЙТЕ ЧТО-НИБУДЬ, УБЕРИТЕ ОТ МЕНЯ НЕНОРМАЛЬНОГО ПОПА!
   - "Так, благость и милость Твоя да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни".

*****

   После шести был ужин: жареная треска, картофель, шпинат и кофе с куском вишнёвого пирога, мороженое на десерт.
   В семь тридцать, как только Клингера экстренно увезли восстанавливать швы на жёлчном пузыре и делать перевязку, появился доктор Диттман, оперировавший Эрика.
   Вошёл высокий, сухопарый, атлетического сложения человек около пятидесяти лет: коротко остриженные волосы словно припорошены пеплом, на носу очки в тонкой оправе, над верхней губой безукоризненно ухоженные чёрные усы. Этот блестящий, деятельный, серьёзный и добросовестный врач, по общему мнению сестёр отделения, слыл хорошим хирургом и обладал тонким врачебным тактом.
   Одетый небрежно и консервативно в дорогой клетчатый пиджак спортивного покроя, белую рубашку на пуговицах, коричневый галстук, свободные брюки защитного цвета и начищенные кожаные туфли, сжимая в руке карту больного, он вошёл в палату стремительно, словно сошёл с рекламы бурбона из "Нью-Йоркера".
   - Мистер Дэниелсон...
   - Да...
   - Я доктор Диттман. Как ваше самочувствие?
   - Э-э-э, - промычал Эрик и неопределённо пошевелил пальцами правой руки, - сейчас как бы не очень, док.
   - Этого следовало ожидать. Чудо, что вы спаслись.
   - Кажется, мне не повезло.
   - Операция заняла почти час. Мы ампутировали вам руку в нескольких дюймах ниже локтя. Вы, полагаю, знаете, что потеряли много крови? Что нам пришлось влить в вас почти галлон крови?
   - Знаю...
   - Мы перевязали главные кровеносные сосуды, удалили лишние ткани, подпилили кость и создали подушку из мускулов и кожи, на которую в любой момент можно поместить протез.
   - Вы говорите о крюке?..
   - Мистер Дэниелсон, со времён Ахава, долговязого Джона Сильвера и капитана Крюка протезы проделали большой путь.
   - Как жаль, что я не морская звезда. Вырастил бы себе новую руку...
   - Я понимаю, что вы чувствуете.
   - Уверен, что понимаете... - буркнул Эрик, не веря ни единому слову Диттмана.
   - Я имею в виду, что сегодня крюки гораздо более функциональны, чем были когда-то.
   - Это радует...
   - Времена пальцев из слоновой кости, деревянных ног и металлических крюков прошли навсегда.
   - Жаль, мне всегда нравилась подобная романтика.
   - Я понимаю, вы художник.
   - Вы употребили неправильное время: я был художником.
   - Вы разве левша?
   - Хе-хе, уже нет, док.
   - Вам потребуется много решимости и упорства и, может быть, когда-нибудь вы научитесь писать снова, но уже правой рукой. Поразительно, как люди умеют приспосабливаться, когда необходимо.
   - Доктор, при всём моём уважением, я был художником, а не каменщиком.
   - Я понимаю...
   - Понимаете вы, - хмыкнул Эрик.
   - Мистер Дэниелсон, послушайте вот что.
   - А, ну как же, сейчас вы будете говорить речь. Я уже видел это кино...
   - Люди, теряющие части тела, проходят через период скорби. Обычная вначале злость сменяется депрессией и переходит в привыкание. Попадая в больницу, вы думаете, что ваша беда уникальна...
   - Скольких вы знали художников, потерявших руку, которой писали, док? Или, если на то пошло, скольких хирургов и дантистов?
   - Ни у кого нет той боли и тех проблем, что у вас, и вы думаете, что вы единственный с ампутацией на целом свете. Но со временем вы поймёте, что ваша боль и ваши страхи такие же, как у всех остальных.
   - О, да...
   - Потом вам встретится человек, гораздо дольше обходящийся без руки, и вы увидите, что у него всё получается, и вы поверите, что и у вас получится.
   - Вот так, да?
   - Нет, не так. Нет лёгких путей. Понадобится много времени и терпения. И ещё одна вещь. Мужество...
   - Итак, скажите, док, как сложится моя жизнь, когда я выберусь отсюда? Плохо ли потерять руку?
   - Человек, потерявший ногу ниже колена, восстановит восемьдесят процентов того, что потерял, и сможет ходить через какое-то время, если ему столько же лет, как вам. Он сможет вести почти нормальную жизнь: научится бегать, кататься на лыжах, даже лазать по скалам. Но если человек потерял ногу выше колена, то ему будет в десять раз тяжелее ходить и в два раза больше времени потребуется, чтобы научиться ходить. И, как у вас, у него будут психологические проблемы.
   У человека же, потерявшего руку, проблем ещё больше. Он сможет восстановить только около двадцати процентов от того, что потерял, пусть даже с крюком. И близко нельзя сравнить: если вы теряете руку, вам значительно хуже, чем если б вы потеряли ногу. Вы становитесь более нетрудоспособным.
   - Убогим...
   - Ваша рука ампутирована ниже локтя, поэтому вам будет немного легче. Но в определённых пределах, если вы приложите какие-то усилия, вы сможете делать такие вещи, которые сейчас кажутся вам невозможными.
   - Что вы думаете о бионной руке? Я слышал, такие уже есть. Вы можете сделать из меня человека, который стоит шесть миллионов долларов, а, док?
   - Такие руки появились, но они пока ещё в экспериментальной разработке, у них пока какие-то проблемы с обслуживанием, и они очень дороги. Большинство людей, потерявших кисти или руки, пользуются обычными крюками. Я согласен, смотрится крюк мрачновато, но он довольно функционален.
   - Кому достаются бионные руки? Только богатым да привилегированным?
   - На самом деле очень немногие могут извлечь из них пользу, как из электрических приборов на сегодняшнем рынке. О них много говорят, они возбуждают интерес, этого нельзя отрицать, но в функциональном плане они очень тяжелы. Такая рука сжимается и разжимается, но она не позволит вам чувствовать, а потому я сомневаюсь, что вы сможете ей воспользоваться для рисования - если это та мысль, к которой вы клоните. Вы не сможете управлять её кистью так же, как сейчас управляете правой рукой.
   - А-а...
   - Вот поэтому я и говорю, что крюк гораздо более надёжен. Когда-нибудь вы сделаете значительный шаг вперёд, но, боюсь, этот день не близко.
   - Когда я отправлюсь домой?
   - Через несколько дней, недолго ждать. Мы хотим быть уверены, что ваша рука хорошо заживает и не причиняет вам неудобств; когда вас отпустят, мы выпишем вам лекарства, чтобы справляться с болью, пока вы не преодолели главные трудности. Затем, мне хотелось бы навещать вас какое-то время раз в неделю. Когда культя заживёт как надо, к вам придёт протезист и подберёт искусственную конечность. Как только она будет готова, мы дадим вам инструкции по реабилитации, и вы сможете ежедневно выполнять упражнения, сначала под присмотром врача-трудотерапевта, а там посмотрим, куда двигаться дальше. Конечно, вы можете перебраться на материк и выбрать другой план работы. Но в любом случае вам придётся учиться с этим жить.
   - Чёрт побери! - презрительно сплюнул Эрик, качая головой. - Ладно, в какой день мне к вам приходить после того, как я соскочу?
   - Рановато об этом говорить, но пусть это будет, скажем, пятница. Да, и вот ещё что, пока я об этом думаю: вы будете чувствовать боль в руке, которой больше нет. Это обычное явление, мы называем его "фантомной болью".
   - Я знаю...
   - Не беспокойтесь, со временем она пройдёт. Теперь вам нужно учиться работать правой рукой так, как вы работали левой.
   - В ваших устах это звучит так легко.
   - Нелегко, но вы научитесь.
   - Надеюсь...
   - Я уверен.
   - Хм-м-м...
   - Завтра я загляну поменять повязку. Я выписал вам обезболивающие и снотворное, чтобы вы смогли ночью отдохнуть.
   - Спасибо, доктор.
   Во время беседы Клингера успели вернуть из перевязочной, но было не похоже, чтобы он стремился поболтать. Он лежал на спине, сопел и всхрапывал, и примерно в девять часов Стелла перевела его в отдельную палату.
   В тот вечер, вдоволь налюбовавшись на голые стены и пустую койку по соседству, Эрик попросил сиделку принести карандаш и лист бумаги. Он сел на кровати, поставил перед собой столик так, чтобы столешница пришлась на уровень бедра, и попробовал рисовать. Изрядно намучившись, попытался написать своё имя. Но, сделав пятнадцать попыток, замычал, скомкал бумагу и швырнул на пол.
   "Подпись поставлена словно спьяну или под воздействием болезни Паркинсона. Отчего такая разница между тем, что может левая рука, и тем, что может правая?"
   Подпись, конечно, читалась. Но лишь еле-еле. Карандаш выписывал неловко и неуклюже; выводя своё имя, он полностью сосредоточился и даже шевелил губами, вслух произнося каждую букву.
   В 11 вечера сиделка замерила пульс и давление, дала таблетку снотворного и сделала укол демерола, чтобы ночью не мучила боль. От наркотика стало легко и приятно, клонило в сон, но уснуть он не смог. И снова взялся за карандаш.
   - Чем вы занимаетесь, мистер Дэниелсон? Пишете письмо домой? - спросила сиделка.
   - Да вот строчу старому чёрту Баламуту, он живёт на левом берегу Огненной реки. Рассказываю, какая вкусная здесь еда...
   - Прекрасно.
   - Ещё пишу о преподобном Гринтисле, который отказывается совместить своё поведение со своим богословием. Кстати, как бы вы написали слово "педераст"? Через "е" или через "и"?
   Сиделка помрачнела, круто развернулась и вылетела вон из палаты.
   Эрик не смыкал глаз почти всю ночь, прикидывался спящим, когда дежурная сестра делала обход и светила на него фонариком, и всё думал и думал о том времени, что прожил на острове, не умея свыкнуться с мыслью, что карьера его подошла к такому дикому, внезапному и неожиданному концу.
  
  
   ГЛАВА 5. "ОСТРОВ РОЖДЕСТВА"
  
   "Квикег был туземцем с острова Коковоко, расположенного далеко на юго-западе. На карте этот остров не обозначен - настоящие места никогда не отмечаются на картах".
  
   Остров Рождества, чьи пустынные гранитные скалы вздымаются на четыреста футов над уровнем мрачных североатлантических вод, хмуро и величественно появляется издали, неприступный, как Великая китайская стена, но беззащитный перед настойчивыми ветрами и бурным морем, которые добрую часть года неустанно треплют его берега.
   Почти всегда скрытый изменчивой туманной пеленой, остров лежит в десятке морских миль к юго-западу от бухты Бутбэй, между мысом Неваген и островом Дамарискоув; он являет собой богатую смесь громадных скалистых утёсов, ласковых полумесяцев песка, прибрежных солоноватых болотцев, укрытых бухточек, наполненных подушками бурых водорослей и игривыми тюленями, галечных пляжей, заваленных топляком, некошеных полей волнующихся под ветром трав и густых рощ из сосен, канадских елей, ольхи, клёнов и белых берёз.
   Сегодня на острове 202 жителя, и почти все живут на нём от рождения. Большинство местных семей ведёт свой род от первых поселенцев, высадившихся на острове более двухсот лет назад.
   Остров в равной мере населён протестантами и католиками, здесь честолюбие и алчность не правят людьми в той мере, как это происходит в других местах. Жители просты и бесхитростны, как старый башмак. На заре века на острове отстроили надконфессиональную церковь, но через несколько лет забросили из-за многих хлопот по содержанию "человека Евангелия". Последним священником был преподобный Дж.Уотсон Ван Тассель. Молодой проповедник прибыл в Финниганз-Харбор в 1960-ом году сразу по окончании Бостонской богословской школы, слыл страстным поклонником Джона Ф. Кеннеди и пробыл на этом посту достаточно долго, даже успел похоронить Оби Уиппла, преставившегося в возрасте 96-ти лет. Изрядные были похороны, говорят старики. И в ненастные дни, когда занять себя особенно нечем, кроме как пить кофе да греться у огня, начальник бухты Гарри Басс с несколькими седовласыми приятелями собираются в магазинчике Билов пошутить и перекинуться словом, и почти всегда они предаются воспоминаниям о последней, поистине знаменитой погребальной вечернике Оби...
   - Интересно, кто придумал ловушки для омаров?
   - Не знаю, но умника следовало бы пристрелить...
   - Точно!
   - М-да, Гарри, стар этот остров, и я состарился вместе с ним. Сегодня утром, представь, мне пришлось зажигать фонарь, чтобы отыскать очки, чтобы отыскать вставную челюсть. Не знаю, сколько лет ещё мне осталось. Не люблю думать о смерти. Ведь мне всего-то 86...
   - Да ерунда, Гилберт, ты ещё прыгаешь на своей старушке и доживёшь до ста лет. Ты здоров как бык.
   - А ты помнишь похороны Оби?
   - Что, опять об этом будем говорить?
   - Ага, я люблю поболтать о тех похоронах.
   - Ну, скажу тебе, дело было скромное и грустное...
   - Сосновый гроб, а на нём четыре фанерных колеса.
   - Оби с ума сходил от машин, хвастался, что его "Форд" модели "Ти" вывезет из любой дыры.
   - Да, теперь он в такой дыре, что не выбраться.
   - Угу...
   В глубине магазинчика старый музыкальный ящик наполняет воздух музыкой "кантри": Таня Такер издаёт высокие ноты голосом, замешанном на кленовом сиропе и виски. Слышно, как на гамбургере шипит и брызжет жир: это Клара обжаривает его на решётке гриля.
   - В то время Спенсер Баярд держал здесь похоронную контору, я помню, он упаковал Оби любо-дорого.
   - Да, мёртвый Оби выглядел лучше, чем живой, клянусь!
   - А ты помнишь, как в церкви Барни Финн держал фонарик над лицом Оби, потому что из-за грозы отключилось электричество?
   - А как же...
   - Народу это страшно не понравилось, но только не Мэри, она одна не потеряла чувство юмора и всю службу хихикала, что наконец-то старый Оби получил прожектор, о котором мечтал столько лет.
   - Да-да...
   - Он водил с ней шашни до последних дней.
   - А я видел, как она поджидала его в доках со скалкой в руках.
   - Иногда старый говнюк оставался на ночь в море, не хотел идти домой за тумаками.
   - Ага, бывали у них стычки...
   - По-моему, это Хорас Саймон мастерил ему гроб.
   - Точно, но идея была Оби. Перед смертью он много говорил об этом гробе, толковал о том, как ему хочется, чтобы последнее его появление на людях стало чем-то особенным, таким, чтобы весь остров надолго запомнил.
   - Я всегда смеялся над ним из-за той глупой чайки, что жила у него. Как, бишь, он её называл, Руфус? Да, она всё таскала драже "бобы" из кармана его рубахи. Ты же помнишь чайку Оби, Этан? У неё сломано было крыло, и срослось как-то не так, а Оби с ней подружился.
   - А я скучаю по старому хрычу.
   - Да, Оби всё сделал как надо, это точно. Люди долго ещё говорили об этих похоронах...
   - А как Джо Гарперу показалось, что это спиритический сеанс, со свечами-то вокруг гроба!
   - Интересно, а что было бы, если б церковь полыхнула, хе-хе...
   - Господи, Оби был бы кремирован не сходя с места!
   - Отцу ван Тасселю пришлось-таки попотеть, чтобы подыскать добрые слова для Оби.
   - За всю жизнь Оби ни разу не наведался в церковь.
   - А потом Мэри поворачивается и расписывает его, как какую-то святыню. Наверное, говоря о нём приятное, хотела подложить ему свинью. Представь хоть на минутку, хотел бы этого сам Оби?
   - Нет, конечно; я думаю, она сводила с ним какие-то старые счёты. Ты же знаешь Оби, он всегда считал, что поп-пустозвон не стоит и понюшки.
   - Наверное, так...
   - Преподобный переговорил со многими, кто его знал, но добился одной только чепухи.
   - Ха-ха...
   - Оби всегда наступал на чей-нибудь хвост...
   - И наступил-таки в большое дерьмо!
   - Как можно такое забыть?
   - И вот тогда Барни Финн поднимается и говорит, что Оби без сомнения был хорошим человеком, потому что всю жизнь заботился о Мэри.
   - Аминь...
   - Бли-и-ин...
   - А партнёр Оби по рыбалке, Инок Тэрнер... вы ведь все помните Инока, а? Этот старый пердун тоже перебрался в мир иной. Так вот, Инок, который сам был не в лучшей форме, знал Оби лучше всех, припёрся на похороны в кресле-каталке и сказал, что любил большого балбеса, потому что в море тот никогда не болтал языком зря и не брызгал табачной жвачкой против ветра.
   - В тот день, когда Оби уложили в землю в этом дурацком гробу, дождь так ливмя и лил, помнишь, Гарри?
   - Ещё бы...
   - А проповедник возносил последние слова господу из-под старого зонта, усеянного дырами, как изюмом...
   - Потом все пошли по домам и оставили бедную Мэри одну-одинёшеньку.
   - Все кроме одного...
   - Кого это?
   - Кого-кого, да Сайласа Поттса, могильщика.
   Старики "вили верёвку" дальше: как преподобный Ван Тассель отправился на материк присмотреть новые сборники гимнов, да так и не вернулся. Люди решили, что он не смог удовлетворить свой миссионерский идеализм, проповедуя кучке задубелых рыбаков с их жёнами, поэтому, когда в Портленде попался армейский призывной пункт, он близко к сердцу принял призыв Кеннеди "спросите, что вы можете сделать для своей страны" и соблазнился униформой.
   Как бы там ни было, с того дня все жаждущие попасть на богослужение островитяне должны были отправляться в Бутбэй. Хоть и не особенно горели желанием соблюдать такой порядок. Слишком хлопотно, поговаривали, туда-сюда мотаться по воскресеньям на рыбачьих шхунах; и с годами только очень уж религиозные продолжали такие поездки.
   Сегодня у острова есть "солёный" поп из "Прибрежного Миссионерского Общества" штата Мэн, который время от времени приносит слово божье рыбакам, а домашнее печенье своей жены - их детям. Он проводит службы прямо из своего судна. По всем близлежащим берегам это общество обслуживает маленькие порты, такие как на острове Рождества, и дело у него кипит и спорится, потому как недостатка в грешниках не наблюдается.
   Во времена Великой Депрессии здесь проживало более шестисот человек, они организовались в городок и назвали его Финниганз-Харбор. Назвали по имени Пэдди Финнигана, одноглазого хитрого ирландского пьяницы, который ту пору был здесь портовым инспектором. Однако после того как в Пёрл-Харборе разразилась Вторая мировая война, случилась нехватка учителей. Учительница приезжала на остров на две недели, учила детишек чтению, письму и арифметике и отбывала на другой островок. Однако ко времени её возвращения дети успевали забыть всё, чему их учили, поэтому, в конце концов, их отправили за образованием на материк.
   В течение года за ними последовали мамаши. Потом и мужчины сложили пожитки в старые корзины для белья или трогательные фанерные чемоданчики и тоже перебрались на тот берег. Они скучали по семьям, но их тяготило расставание с островом, пСлнили думы о доме, о грядущей жизни и о том, суждено ли когда-нибудь вернуться назад. Со временем холостяки, которых не призвали в армию, стали дольше задерживаться в Бутбэе.
   Один солдат с острова умудрился заиметь пилотку самого Муссолини и пошёл ещё дальше, став первым американским военнослужащим, пересёкшим Рейн на пути в Германию. Служил он пехотным офицером и вернулся домой героем, с грудью, увешанной за отвагу двумя Бронзовыми и тремя Серебряными звёздами.
   Затем - на время - закрылся единственный магазинчик на острове, которым владела семья Билов. За ним пришёл черёд закрыться старой фабрике сардин "Кейтс", - уже навсегда, а когда сам Бен Бин повесил замок на ворота своего маленького рыбоперерабатывающего заводика, то паромная связь прервалась совсем и рыбачья деревушка Финниганз-Харбор почти вымерла.
   В ней оставалось всего несколько семей - из самых упрямых; чайки получили остров назад в своё распоряжение, и одно это казалось правильным. В конце концов, чайки жили здесь тысячи лет, задолго до того, как первый белый человек ступил на эти камни.
   - Знаешь, - склонялся к жене старый рыбак, провожая глазами позёмку из белых птиц, стремительно летящих в Тюленью бухту, - я всегда смотрю на чаек: они так счастливы и свободны, что иногда мне тоже хочется стать чайкой. Никто не может заставить их убраться из своих мест. Да, эти птицы счастливы, они могут жить здесь до самой смерти. А то, как здесь идут дела, Марта, подсказывает мне, что ещё чуть-чуть и здесь останемся только мы с тобой да эти чайки.
   Но после войны учителей прибавилось, и многие семьи вернулись в свои дома на острове, чтобы начать всё заново. Однако учителей всё-таки не хватало, потому что местные парни уводили их под венец, как только они приезжали.
   Подобная картина наблюдалась на всех островах штата Мэн. Многие поколения населяли сотни прибрежных островков и занимались на них фермерством, рубкой леса, добычей полезных ископаемых, постройкой шхун, переработкой рыбы и другими ремёслами, но после войны связь и торговля по воде уступили место материковым железным дорогам и шоссе, и старая межостровная культура начала разрушаться и исчезать.
   Большинство островитян по старинке живёт дарами моря: подобно предкам, они ловят омаров и треску, окуня и хек, моллюсков и палтуса, а если повезёт и подойдут косяки, то и сельдь, макрель и гигантских синепёрых тунцов.
   Темп жизни здесь, более чем где бы то ни было, определяется гравитационным притяжением Луны и Солнца, которое ежедневно по очереди создаёт 10-футовые приливы и отливы дважды в день, не зависимо от того, идёт ли рыба или её нет.
   Современный мир мало коснулся острова Рождества, и его древние ритмы жизни более согласуются с природой, чем со временем. Прогресс обошёл стороной этот забытый уголок Земли и сохранил суровый, простой быт, который и сейчас во многом такой же, как в те времена, когда Ахав выводил судно из Нантакета на поиски большого белого кита.
   История не донесла до нас сведений, кто был тем первым европейцем, бросившим взгляд на берега Мэна, но некоторые имена первых исследователей этой области всё же известны: Гомес, Верраццано, Шамплен, Хадсон, Джон Смит и, вероятно, Джон и Себастьян Каботы.
   В одном можно быть уверенным: англичане устраивали промысловые хозяйства вдоль этого побережья задолго до высадки пилигримов на Плимутский камень.
   Островитяне желают сохранить свой немноголюдный мирок и привычный порядок вещей и, естественно, относятся с подозрением к людям со стороны. Они не хотят, чтобы чужаки топтали их угодья, бродили по их клюквенным болотам и захламляли прекрасные пляжи. Некоторые из них открыто враждебны, говоря: "Здесь ничего нет для туристов, и мы желаем, чтобы всё оставалось нетронутым". Но большинство пытается вести себя с туристами терпимо и дружелюбно. В Мэне только новичкам хотелось бы "разнести мост, ведущий в Киттери".
   Бухту окружает небольшая россыпь домов, соединённых между собой гравийными дорожками и утоптанными тропинками. С каждым домом соседствует фамильное кладбище, на котором стёртые могильные камни, иногда датируемые 18-ым веком, покосились под тяжестью вереницы лет, в течение которых они всматриваются в море. Каждое кладбище ухожено и обнесено белым штакетником. Пройдись по острову, и ты заметишь, что трава везде скошена, а на могилах всегда свежие цветы. Это предмет гордости. А рядом с кладбищем обязательно сад. Сады тоже окружены заборами - из старых камней или досок, - больше для защиты овощных грядок от бродячих собак, чем для украшения. Чтобы свести концы с концами, многие семьи держат коров, или нескольких овец, или дюжину кур-несушек; долгими и суровыми зимами всю эту живность держат в старых, побитых непогодой сараях на задворках своих владений.
   Бельё по старинке стирают вручную, и в тёплые летние дни иногда на бельевых верёвках, рядом с ветхими рубахами, штанами и платьями, хлопают на ветру мёртвые чайки и потрошёные тушки трески. Школьные занятия проходят в старом лодочном ангаре, все классы средней школы в одном зале, но немногие дети посещают школу регулярно. А за ангаром, в "лягушачьей луже" бухты, барахтается флот самых белых, самых аккуратных и милых сердцу рыбачьих лодок, какие только есть по сю сторону водного пути Аллагаш.
   Особую прелесть острову Рождества придаёт магазин Билов, где можно купить всё, кроме крепких напитков. Давным-давно островитяне порешили запретить алкоголь к продаже. Они подозревали, что спиртное не будет способствовать нравственности на острове и создаст угрозу безопасности на редких открытых участках гравийных дорожек. Любители же выпить нашли обходные пути. Они установили маленькие домашние самогонные аппараты, и если у человека иссякал "сок счастья", купленный в государственном винном магазине, что на материке, ему продавали самогон такой крепости, что ноги его заплетались, глаза собирались в кучку, а в кишках разгорался огонь. А утром появлялось убийственное похмелье. Лечение, конечно, заключалось в малой толике первача в стаканчике с козьим молоком.
   "Холли-2", большой плавучий сарай, исполняющий роль парома и способный перевозить пассажиров и немножко грузовиков и легковушек, курсирует между островом и Бутбэем вот уже почти 20 лет; он привозит почту и продукты в магазин трижды в неделю по понедельникам, средам и пятницам, и люди, выбравшись на материк за покупками, возвращаются на нём домой лишь на следующий день.
   В городке есть и рыбаки, заседающие в суде присяжных: это большие, обветренные и спокойные люди с улыбкой на губах, всегда готовой для своих жёнушек, только что приобретших новое платье.
   За несколько долларов женщины сдают угол жильцам, которые съезжаются на лето. В основном это отпускники из Бостона и Нью-Йорка, ищущие чего-то необычного; они полагают, что остров Рождества и есть нечто необычное. Хотя рыбаки помогают жёнам в этом деле, лакеями они не становятся.
   Туристы сетуют на то, что здесь нет питейного заведения, какой-нибудь рюмочной или гриль-бара на пристани, где после проведённого в осмотре достопримечательностей дня можно было бы расслабиться и залить плотный ужин несколькими кружками пива. Жители острова не против туристов, но они решительно ничего не хотят менять, чтобы угодить им. Никто из живущих здесь не хочет перемен. И кто может осудить их за это?
   Даже для штата Мэн это нагромождение скал, называемое островом Рождества, является чем-то исключительным и действует как болеутоляющее средство лучше всякого аспирина. Здесь, в уютной и даже самодовольной удалённости, легко забываются заботы материка, здесь тянет побыть наедине с собой и природой. Стоит только вступить на волшебные дорожки острова, как жизнь замедляет ход, и течёт во времени, измеряемом не часами и днями, но фазами жёлтой Луны и мерным биением океанических валов. И это само по себе достаточная причина, чтобы сохранение жизненного уклада на острове стало общим делом для обитающих здесь людей, будь то уроженцы или приезжие. Островитяне живут на достаточном удалении от материка, чтобы осознавать свою самобытность и независимый дух. И потому они всегда заботятся о том, чтобы в первую очередь ощущать себя островитянами, а уж потом американцами, и чертовски гордятся этим.
   Многие годы живописный остров как магнит притягивает начинающих художников и фотографов, которых привлекают перспективы заросших елями мысов, окутанных призрачной дымкой туманов; спокойной бухты, в которой шныряют сельдевые шаланды и кипит работа; обветшавших поместий, некогда принадлежавших капитанам 19-го века; лодок-дори, дрейфующих по течению, словно отдыхающие крачки; выцветших, серых промысловых сарайчиков и коптилен, поставленных на сваи выше уровня мощных приливных волн залива Мэн; привлекает патина старых омароловных судёнышек да ещё краски, в какой-то миг полные жизни и совсем мрачные - в другой.
   Почти все дома на острове Рождества - прямоугольные двухэтажные строения с низкими, подпираемыми балками потолками, комнаты в них теплы и уютны, как каюты на корабле. Если цитаделью мужчин является рыбачья шхуна, то у женщин таковой является дом, а сердце каждого дома, главная комната, где проходит вся жизнь, - это кухня. В кухнях светло и тепло, и содержат их в безукоризненной чистоте. На кухне у всякой вещи своё место, так же как и на судне. В домах стоит мебель, которую не покупают в магазине. Её делают вручную. И делают так, что служит она вечно, потому что собиравшие её рыбаки овладели мастерством плотников: этот опыт передаётся из поколения в поколение и позволяет справляться и со сложным ремонтом шхун, и с установкой на них всевозможных новинок.
   В каждой кухне как минимум два окна, и днём, особенно если ожидается ураган, женщины делают дырочки на запотевших окнах, утыкаются носом в стекло и всматриваются в море, гадая о том, как идут дела у мужей на рыбных банках.
   Случается, налетает шторм, и снег большими влажными хлопьями застит свет. Тогда они ярче подкручивают керосиновые лампы, подбрасывают поленьев в огонь, слушают, как ревёт в чёрные просторы сирена на дальнем мысу, и молятся, чтобы мужчины без происшествий нашли дорогу домой.
   Если шторм силён, они сидят по домам, покуда не придёт надобность сбегать в магазин за фунтом-другим солёной свинины: тогда они кутаются в старенькие тёплые пальто, выходят на дорожку и бредут, согнувшись против ветра, точно так же как в сильный дождь бредут по пристани их мужья.
   Мужчинам же к вечеру просто хочется поскорее вернуться домой - к жёнам, жаркому огню и горячему ужину. И, если в гости случится товарищ, достать из чехлов видавшие виды скрипки и аккордеоны и веселиться от души.
   Но порою какая-нибудь из шхун слишком задерживается, и тогда приходят боль и страх, и тень опускается на душу. Женщины терпеливо ждут, часы уходящего времени складываются в долгие бессонные ночи, дом дрожит от ветра, а семья сидит кружком: кряхтит, почёсывается, читает, слушает радио на морской частоте, поглядывает на медленно тикающие ходики - и всё это в полном молчании, потому что никто не смеет нарушить тишину до тех пор, пока...
   Иначе вести будут скверными.
   Бури бывают настолько свирепы, что некоторые семьи - в зависимости от стороны острова, на которой живут, - крепят свои дома рым-болтами и стальными тросами к огромным гранитным валунам. И красят дома буйными, яркими красками, чтобы разбавить однообразие и суровость острова, который бСльшую часть года сер.
   Мужчины так мало бывают дома, что дома им неуютно. Простой рыбак уходит из дому задолго до зари и, если день выдаётся удачный, возвращается лишь под вечер или совсем затемно. В дни, когда погода ненастна, шхуны остаются в бухте и рыбаки занимаются тем, что мастерят омаровые ловушки, латают старые сети, ремонтируют лодки и рыболовецкие снасти или в магазинчике подкидывают дровишки в печь да точат лясы с товарищами.
   Как бы то ни было, дом - это место, где рыбаки спят, едят, занимаются любовью и немножко выпивают, а кухня - самая большая комната в доме, хотя рядом с ней часто находится ещё крохотный зал, который используют как парадную столовую. А по соседству располагается гостиная, в которую почти никогда не заходят, исключая особые случаи, такие как свадьбы, похороны или рождество.
   Если придёшь в гости, то почти наверное не будешь беседовать в гостиной. Скорей всего тебя пригласят на кухню. Дверей здесь не запирают, и стучать не принято - ты просто проходишь на кухню и справляешься о том, кто тебе нужен.
   Нежданым посетителям позволено являться в любое время от завтрака до отхода ко сну, но, как правило, лишь мужчины да дети навещают друг друга и остаются ненадолго поговорить. Женщины, напротив, покидают свои дома нечасто, только если нужно идти в магазин или по какому-нибудь другому особенному случаю, например, успеть на отправляющий в Бутбэй паром.
   В верхней части дома располагаются три-четыре спальни, они обогреваются системой воздушных труб, вмонтированных в пол. Когда дети разъезжаются, чета обычно перекрывает трубы и перебирается жить на первый этаж, чтобы сэкономить на топливе и сократить работу по дому.
   Движение в дом почти всегда идёт через вход на кухню, и хотя имеется главный парадный вход, им никто не пользуется. К тому же опытные планировщики всегда помещают дровяной навес где-нибудь между кухонным очагом и уборной, чтобы можно было прихватить пару поленьев на пути из отхожего места в дом.
   Один из самых интересных домов на острове принадлежит Фрэду Хаббарду. Фрэд - почтмейстер острова и работает почтмейстером со времён становления Финниганз-Харбора городом. Здание почты, построенное в 1936-ом году, состоит из грубо сколоченной пристройки к дому Фрэда, большому 150-летнему особняку, который в лучшие времена служил и гостиницей, и кафе-мороженым и, наконец, бильярдной.
   В 1962-ом году городок переделал старую фабрику по переработке сардин в танц-холл, и в ненастные зимние месяцы, когда рыбаки бывали не слишком заняты работой, здесь устраивались танцы.
   В тот же год город решил убрать скамьи из старой церкви и пустить их на растопку, а саму церковь превратить в место отдыха. По субботам её использовали как зал для игры в лото. Кроме того, с той стороны церковного здания, где располагался амвон, к стене приделали баскетбольное кольцо. Через два года после этого появилась школьная баскетбольная команда острова, и хоть играть в основном приходилось на выезде, она выбивалась в чемпионы штата несколько сезонов подряд. В течение нескольких лет в классном журнале были записаны всего десять мальчиков, но все как один играли в баскетбол, и команда стала любимицей острова и предметом гордости всего штата.
   Для приготовления пищи и обогрева используются дровяные печи, и хоть на остров проведено электричество (если только траулер не рвёт кабель при тралении морского гребешка), оно недёшево, и многие семьи по старинке предпочитают освещать дома керосиновыми лампами. Когда электричество только появилось на острове, им не хотели пользоваться. Люди боялись электричества и относились к нему с подозрением. На материке оно везде уже светило на полную катушку, и люди видели, как оно работает, но мысль о том, чтобы впустить эту силу в свои дома, доводила их до нервного срыва. Они не понимали электричества и считали, что электрическая дуга может выскочить из розетки или провода и убить. В основном так реагировали пожилые пары, ведь они обходились без него всю жизнь. Иные же были просто слишком бедны, чтобы оплачивать его, и потому продолжали освещать дома керосинками и бегать к леднику вместо холодильника.
   И даже теперь тот, кто может себе позволить электричество, использует его весьма бережливо - только для освещения, для подключения холодильника и глажки белья. Некоторые семьи с его помощью обогреваются зимой, используя в качестве дополнительного источника тепла, потому что так выгоднее и менее обременительно, чем собирать топляк или завозить лес с материка, колоть его на поленья и питать печи днём и ночью. И лишь очень немногие смогли скопить достаточно денег, чтобы купить холодильники и хранить в них овощи с огорода, дичь, рыбу, ягоды, домашний хлеб и всё остальное, что помогает пережить скудные и трудные месяцы.
   При необходимости островитяне мастера на все руки, эта черта отличает их от их же детей, которые сбежали на житьё в города на материке, где можно просиживать в ватер-клозетах и зарабатывать больше денег за меньший промежуток времени.
   В некотором смысле остров сродни большой семье, в которой все живут достаточно разумно и стараются не задирать друг друга по пустякам. Здешние люди крепко держатся за ценности и внутренние устои, которых ещё придерживались отцы и отцы их отцов - и так дальше и дальше, насколько хватит желания проследить родословную.
   Треска всегда была царицей, и то, что рыбаки не продают на рыбозавод в Бутбэе, приносится домой и разделывается в личных промысловых сарайчиках. Женщины и дети засаливают рыбу и сушат её, им немножко помогают солнце и ветер.
   Каждый мужчина, будь уверен, заботится о своей семье, но он хорошо знает, что всегда может обратиться за помощью к соседям. И, в свою очередь, он сам всегда готов протянуть руку помощи, когда бы и где бы она ни потребовалась, тому, кто болен или вступил в полосу невезения.
   Остров - это жизнь в миниатюре, так же, как повсюду, она имеет свою чётко выраженную классовую структуру. Есть и корыстные, и жаждущие власти. Есть пьяницы. Есть семьи беднее других, и семьи преуспевающие. Всеобщая страсть к потреблению не является проблемой на острове Рождества, потому что поселенцы здесь расчётливы и не тратят деньги попусту. Им присуща добрая смекалка янки: если они чего-то не умеют сделать сами, то умеют добиться исполнения от других. Многие семьи заказывают товары по каталогам, и каждую неделю заказы обращаются в гору посылок. Здесь нет полиции, нет чиновников службы соцобеспечения, нет никакой бюрократии вообще. Если умирает любимый человек, нужно только ткнуть пальцем в жёлтые страницы материкового телефонного справочника и выбрать священника для панихиды да погребальную контору, чтобы заказать гроб.
   Нет здесь и противопожарного оборудования, поэтому, когда в доме вспыхивает пожар, то дом горит дотла. Соседи обязательно помогут погорельцам отстроиться заново, и пока возводится новый дом, несчастная семья находит приют у родственников.
   Здесь работает радиорелейная телефонная система, но она ненадёжна. Связь с внешним миром отнимает много времени и из-за помех, мешающих сторонам расслышать друг друга, лишь разочаровывает. А когда дуют сильные ветра и начинаются высокие приливы, дозвониться до материка и вовсе невозможно.
   На острове нет ни терапевта, ни медсестры, однако доктор Натан Гриффин, приехавший в штат Мэн из Британии, открыл офис в Бутбэе и маленький кабинет в одном из доков - просто переделал омаровый сарайчик - и в течение вот уже двадцати пяти лет регулярно с часу до четырёх по средам принимает всякого нуждающегося в медицинской помощи.
   Здесь практикуется строгая меновая торговля, которая утаивает от Дядюшки Сэма налоговые доллары: если бедняки не могут заплатить врачу наличными, они платят ему рыбой или омарами, свежим коровьим молоком или бежевыми, собранными на завтрак яйцами. Доктор Гриффин добирается до острова на гидроплане, но иногда его вызывают принимать роды прямо посреди ночи, и тогда кто-нибудь из островитян везёт его на рыбацком судне, если, конечно, туман не очень густой. Так продолжается уже много лет, исключая лишь штормовые ночи, когда телефонная связь не работает совсем и море слишком бурное для осуществления миссии милосердия. В такие ночи на помощь роженице приходят соседки и исполняют роль повитух.
   Вплоть до 80-ых годов на острове не было телевидения, а появившись, на какое-то время оно дурно сказалось на людях. Они начали по-другому одеваться, начали задирать нос и скупать на материке всё подряд, даже если товар не был нужен, только потому, что видели, как его рекламируют по ящику. Сегодня, имея телевизионную тарелку на заднем дворе, островитяне принимают программы из самого Портленда, но редко обращают на них много внимания, потому что сильно уж они обособлены от материка. Тем не менее, в каждом доме есть радио, и жители острова слушают его открытыми ушами, потому что живо интересуются вопросами окружающей среды, могущими повлиять на рыбалку, ежедневными прогнозами погоды и графиками приливов и отливов, равно как и текущими ценами на треску и омаров на Бостонском рынке.
   Островитяне позволяют себе игнорировать многие события, происходящие на континенте, ибо события эти мало касаются их жизни.
   Остров Рождества - обособленный мир, как по географическому положению, так и по духу, и живущим здесь людям нравится некая независимость, порождаемая такой изолированностью.
  
  
   ГЛАВА 6. "ЭТО ЕГО ЗЕМЛЯ"
  
   "Входя под островерхую крышу гостиницы "Китовый фонтан", вы оказываетесь в просторной низкой комнате, обшитой старинными деревянными панелями, напоминающими борта ветхого корабля смертников".
  
   Её называли "хижиной старого Элли", и со стороны моря она выглядела так, точно сошла с полотен Эндрю Уайета, - серый призрак из скрипучих досок с островерхой крышей, стянутой покоробленным деревянным гонтом. Она насчитывала почти сто лет и на вид казалась весьма ветхой, но на самом деле была крепче, чем казалась, и в зимние месяцы, когда северо-восточные ветры нагоняли высокие приливы, она противостояла ураганным шквалам и холодным хлещущим дождям со стоическим равнодушием, потому что была отстроена основательно, как корабль.
   Она нахально уселась на скальном уступе в самой высокой восточной точке острова - на узкой полоске земли, выступающей между бухтой и открытым морем, а так как деревья вокруг отсутствуют, с неё во все стороны просматриваются дали. В ясный день оттуда виден привольно раскинувшийся тёмно-синий океан, прибрежные воды острова, усыпанные ярко окрашенными буйками омаровых ловушек; заметна каждая рыбацкая лодчонка со шлейфом пронзительно кричащих чаек. На закате, когда маленький флот возвращается в бухту и чайки летят на соседние пустынные шхеры, океан переливается пастельными тонами розового, лилового и золотистого. Приходит темнота, с отливом убывает вода, становится слышен навязчивый вой дальних сирен и жалобное треньканье колокольных буёв, и на севере маяк Рогоносец, как гигантский светлячок, предупредительно подмигивает морякам с 10-секундными интервалами. Там внизу, за Финниганз-Харбором, за Протокой и ещё дальше - в открытом море - мерцают оранжевыми и красными бликами многочисленные навигационные огни, помогая припоздавшим с рыбной ловли мужчинам благополучно провести шхуны домой.
   Приехав на остров Рождества, Эрик направился прямиком в магазин и попросил кассиршу вызвать старшего. Через минуту из подсобки явился лысый человек в белом фартуке и очках на носу как у Бена Франклина, он шагал к кассе и верещал, словно белка.
   - Добро пожаловать в Финниганз-Харбор, незнакомец. Люди зовут меня Сойер. Мы с Кларой работаем в этом магазинчике вот уже тридцать с лишним лет. У нас есть всё, начиная резиновыми сапогами и кончая консервированным горохом и кукурузой; есть кастрюли и сковородки, одежда для детишек, в подвале даже есть картошка, репа, капуста и морковь в холщовых мешках.
   Вон на полке за стойкой всякие средства: тут тебе и аспирин "Байер", и сироп от кашля "Викс", и "Алка-Зельцер", и маленькие пилюли от слабости, и пилюли Картера от печени, и много ещё всего - жвачка, конфеты, плащи-непромоканцы и орудия лова. Держишь в пикапе ружьё - я продам тебе к нему патронов, если вдруг на материке разразится третья мировая война. Если на улице холод, я найду тебе тёплое пальто. Если жарко, у меня всегда в продаже футболки и шорты.
   У меня есть трубы для печей, кровельные гвозди, бутерброды "подводная лодка" и четырнадцать сортов мороженого. Хочешь постирать одежду или сыграть в бильярд, ступай в подсобку. Если твой грузовик едет уже на одних парах, я наполню его бак. Если у тебя раскалывается башка и тебе нужно имя местного самогонщика, чтобы опохмелиться и унять страшную головную боль после вчерашнего, я подумаю, что можно сделать. А если ищешь кудесника, чтобы приворожить девчонку, то ты пришёл по адресу, друг, потому что у меня припасена обалденная зелёная бутылочка приворотного зелья номер девять, на которое молится моя Клара...
   У нас есть хозяйственное мыло, свежие гамбургеры, филе трески, газ пропан, керосин, керосиновые лампы и - чёрт меня подери - список можно продолжать и продолжать, у тебя слюнки потекут от одного только перечисления. В общем, "правило буравчика" таково, что если здесь ты чего-то не нашёл, значит, оно тебе не очень нужно.
   Днём сюда ходят посплетничать и выпить чашечку ароматного горячего кофе. Здесь же у нас и телефон-автомат.
   Может быть, тебе нужна книга, в которой говорится, как строить нужник. Или справочник, описывающий ремонт дизельного двигателя. Эти книжки можно найти вон на той полке. А, может, ты хочешь пачку сигарет или журнал мод или видеофильм на прокат...
   Что ж, под этим вентилятором, что едва вертится под потолком, под этими модными лосиными и оленьими рогами ты найдёшь не только это всё, но даже местечко, где можно присесть и почесать языки с местными парнями. Зимой, когда ветра воют, как рог Гавриила, и рыбакам нельзя выйти в море, в магазинчике полно народу. Здесь общественный центр острова, здесь всегда можно погреть руки у пузатой печки и посмаковать с соседями последние слухи. Остров Рождества - это уголок Норманна Роквелла, и мы стремимся сохранить его нетронутым.
   У меня не бывает проблем с продажей, но, знаешь, время от времени я получаю подпорченный товар. Дырявые банки, рваная упаковка, мятые яблоки и подгнивший картофель. Вместо того чтобы тащить всё это назад на материк, я продаю что можно по сниженным ценам, только чтобы избавиться от некондиционного товара, и считаю за счастье, если удаётся покрыть свои расходы. А здесь как раз такое место, чтобы только расходы и покрывать.
   Меня тут между собой считают доморощенным краеведом, и, сказать по правде, я на самом деле смыслю в здешних приходах-расходах лучше других, исключая моего деда Хейдли Била, который владел магазином до меня. Ну, да он помер тому назад уже более десятка лет.
   М-да...моя семья владеет этим магазином несколько поколений, со времён Американской революции, честное слово. Знаешь, сегодня первый ясный день за весь месяц. Две недели туман не давал нам "добро" на вылет. Скажи, принести тебе стакан холодной воды?
   Вот опять я болтаю вздор. Клара всегда меня пилит за это. Говорит, ничто так не действует на нервы, как бахвальство Била. Я знаю, ты сюда пришёл не за тем, чтобы выслушивать, как посреди жратвы я заливаю о магазине и погоде. Так чего же ты ищешь на нашем острове, молодой человек? Ты приехал в отпуск? Квартируешь у Мэрион Банди? Ей-богу, у неё хороший стол! У нас тут бывают туристы, немного, но бывают...
   Эрик представился художником, бросившим работу иллюстратора в Нью-Йорке; сказал, что собирается живописью зарабатывать на жизнь и хочет для этого снять на острове угол.
   Они толковали около часу, потом Сойер оставил вместо себя Клару присматривать за магазинчиком и повёл Эрика на холм к Тому Элли.
   - Хижину и омаровую лодку Том получил в наследство от своего деда Генри Элли, который год назад не вернулся с моря, - объяснял Сойер. - Здесь будет хорошо такому парню как ты. Ты будешь первый на восточном берегу, кто увидит восход солнца, хотя и не каждый день, потому что на заре остров часто укрыт плотным морским туманом.
   Молодой Том какое-то время жил вместе с Генри, а сейчас у него нет рыбака-партнёра, и ему надоело работать в море в одиночку. Сейчас, когда Генри больше нет, Том уже не хочет рыбачить. В какой-то мере винит себя за тот случай, потому что когда Генри вывалился за борт и утонул, они были вместе. Говорит, что хочет переехать на материк, там, дескать, больше возможностей, поэтому хочет продать судно, найти хорошую девушку, поселиться в Бутбэе и работать на рыбной фабрике.
   Сначала Эрик просил Тома просто сдать хижину под изостудию, но Том ответил отказом, потому что хотел покинуть остров и распрощаться с хижиной навсегда. Он заявил, что полон приятных воспоминаний о прошедшем здесь детстве, но так как его родители переехали в Рокпорт, где отец принял обувной магазин от дяди Гарольда, а дед его умер, то здесь ему грустно, к тому же нужны деньги, и потому он надеется сбыть её с рук.
   - Так-так-так, - приговаривал Эрик, осматривая домик, - и сколько ж ты хочешь за неё?
   - Э... - начал Том и почесал подбородок, как заправский бизнесмен, желающий прощупать покупателя, - я просил за неё двадцать тысяч, но скажу, что...сегодня я бы отдал её за пятнадцать: въезжайте прямо сейчас и забирайте со всеми потрохами.
   - Ну, не знаю... - Эрик колебался и кривил губы, как разборчивый покупатель, чесал макушку, щурился на солнце и хмурил брови. - Честно говоря, Том, к ней надо основательно приложить руки, особенно внутри. Мне придётся капитально попахать и истратить кучу денег на ремонт...
   - Что за пара барышников! - рассмеялся Сойер. - Давай, Эрик, покупай её, это неприглядное зрелище дешевле купить, чем арендовать, и, кроме того, это единственный дом на острове, выставленный на продажу.
   - Уборная новенькая, а к дому в придачу продаётся 17-футовая лодка-дори и старый 10-сильный мотор "Эвинруд", мистер Дэниельсон, - подмазал сделку молодой Том.
   - Ну, дела, да ты получишь всё барахло почти задаром, - подмигнул Сойер и похлопал Эрика по плечу.
   Итак, Эрик согласился купить хижину. Он устал от претензий и безумия нью-йоркской жизни и не сомневался, что вступил на порог исполнения своих надежд. Он заплатил наличными и через неделю въехал, уверенный, что здесь, среди спокойной суровой красоты, обретёт и свободу самовыражения, и финансовую независимость, которых так долго искал. Ему нравилось, что избушка стоит на исхлёстанном непогодой граните и надменной вдовой высится над всей рыбацкой деревушкой; не откладывая в долгий ящик, он приступил к давно назревшему ремонту и обновлению, чтобы сделать из хижины дом, подходящий для художника.
   Покамест он занимался переделкой, к нему приходили мужчины перекинуться словом и посмотреть, как идут дела. Иногда по утрам у входной двери он находил завёрнутые в газету яйца чаек или свежую треску, - радушные подарки ближайшего соседа-рыбака Чарли Фроста, с которым едва был знаком.
   Однако не все были рады тому, что он купил дом старика Элли. Хотя Эрик и родился в Джонспорте, на дальнем побережье, и был почти такой же, как они, его всё-таки считали чужаком. Островитяне терпели пришлых, но не доверяли ни им самим, ни тому, как они ведут дела.
   К тому же Эрик оказался единственным холостяком в деревне, жизнь в которой вертелась вокруг рыбы и семейных интересов. Но ему было всё равно.
   Сюда он приехал только за тем, чтобы спокойно работать и пребывать в одиночестве.
   На пристани, за его спиной, рыбаки смеялись между собой над ним и говорили, что он сделал громадную ошибку, поселившись здесь. Они служили морю и не могли и подумать, что кто-нибудь сможет свести концы с концами на острове, если не будет вкалывать на морских промыслах. Естественно, они ничего не смыслили в искусстве и, само собой, не понимали художников.
   На острове Рождества Эрик прослыл чудаком, человеком, бросившим хорошую работу в Большом Яблоке ради прозябания в уединении на каком-то куске гранита у чёрта на куличках в Северной Атлантике. Этого никто не был в силах понять, и когда он говорил, что собирается зарабатывать на жизнь кистью вместо лодки, люди только отводили глаза и улыбались, тем не менее, никто и никогда не обронил ни единого худого слова.
   - Да-а, давай действуй, сынок, удачи тебе...
   В то же время в нём было нечто, что их привлекало. Его выдержка, его твёрдый характер во многом напоминал их собственный. Итак, они судачили с ним о погоде, о рыбалке, иногда даже шутили, но при этом почти все чувствовали себя неуютно рядом с ним из-за того, что он был художником; были на острове и такие, кто его просто боялся. Боялся безо всяких веских причин. Только потому, что он был другим...
   Слово "живопись" звучало для островитян так же, как фраза "тривиал персьют", поэтому многие были склонны видеть в Эрике бедную, заблудшую душу, праздного обывателя с материка со звёздной пылью в глазах, человека, у которого аллергия на тяжёлую ручную работу и нет ни опыта, ни мореходных навыков, чтобы по шестнадцать часов в день проводить в море. Меж собой они решили, что его желание рисовать и перебирать тюбики с красками было лишь глупой слабостью, детской забавой, из которой нужно вырасти; лишь неким самооправданием, чтобы не участвовать в серьёзном деле жизни. И чтобы не вкалывать.
   - Ты только посмотри, как он бродит здесь вокруг, Мэйнард, клянусь, этот парень ленивей шелудивого пса, - бывало, шептал один рыбак другому, в то время как Эрик проходил по пристани мимо.
   Они не понимали, как это тяжело напряжённо писать у мольберта по шестнадцать часов в день и растягивать работу на трое суток подряд и даже д?льше, как это часто с ним случалось.
   Несмотря ни на что, Эрик влюбился в остров и жизнь на нём. Здесь он отдалился от механистического мира, от суматошного мельтешения континента. Здесь, сосредоточившись на работе, год за годом он оставался один, наслаждался душевной и физической свободой, ибо понял давным-давно, что не сможет написать хорошую картину, если вокруг будет толпа.
   Ему нравился ритм жизни на острове Рождества, определяемый не временем, но ветром, приливами и погодой. Здесь он жил по другим правилам. Здесь была настоящая жизнь, а не бледная её имитация.
   В какой-то мере жизнь здесь была не просто жизнью на острове. Она больше была похожа на обладание собственной страной, и ему это нравилось. Из жителя материка он окончательно превратился в островитянина. Остров пробудил в нём какие-то ощущения детства, может быть, детства чужого, и, скорее, даже не физические ощущения, а какое-то состояние души, какое-то чувство места, которого не коснулось время, места сродни волшебной стране "Небывальщине".
   Эрик искал тихой жизни в красивом месте и нашёл её здесь.
   Огромная еловая чаща на дальнем конце острова, возле бухты Ворчуна, напоминала ему сказочный лес, в котором запросто можно наткнуться на тролля, собирающего плату с проходящих по мостику. Волшебство острова пришлось бы по душе даже Уолту Диснею.
   Почти год Эрик приноравливался к здешней жизни: учился обращаться с дровяной печью, орудовать цепной пилой, валя и распиливая деревья, учился разбираться, какие дрова жарче горят, как их заготавливать, где искать лучший топляк, когда поленница уже почти пуста; как длинными зимними вечерами переносить одиночество, как обходиться без городских удобств, как разводить огород и натягивать верёвки для трески, чтобы скопить в кладовой запасы на чёрный день, когда денег ожидать будет неоткуда.
   Перед тем как его полотна пошли в продажу, он говаривал Чарли Фросту, что желает только одного - выставить свои работы в картинной галерее Бутбэя и скромно на это жить, поскольку он может писать лишь то, что ему интересно. Временами, впадая в уныние, он вспоминал годы, потраченные на работу художником по рекламе, и шутил, что было бы неплохо испробовать свои силы в ней заново и нарисовать, скажем, обложку для каталога компании "Л.Л.Бин" в обмен на приличные деньги, на которые можно купить муку, кофе и краски.
   Иногда Эрик попадал под летний дождь, тогда он складывал этюдник и полотно и тащился назад в хижину. Порою ему казалось, что он вернулся во Вьетнам. В грохоте штормовой ночи он слышал рёв артиллерии; оказавшись под дождём, вспоминал патрули в сезон муссонов. По пути домой между деревьями бессознательно искал проволоку растяжек.
   Война закончилась давным-давно, но страшные ночные кошмары остались. Ночами он вскакивал в поту, не понимая в первые мгновения, что это всего лишь сон. Когда его работы начали покупать, кошмары оказались одной из причин того, что он купил пса. Они становились не столь мучительны, когда рядом с койкой растягивался Моряк. Теперь среди ночи он просыпался, тёр глаза, наливал чашку крепкого чёрного чая, садился и разговаривал с собакой.
   Но снился ему не только Вьетнам. Иногда являлась Бекки, школьная подружка, которая умерла от лейкемии, когда он учился в школе живописи. Ему снилось, что они сидят в её гостиной, в большом мягком кресле, в комнате полумрак, родителей нет. Снилось, что она садится к нему на колени, они обнимаются и целуются.
   Эрик никогда не имел привычки разговаривать с самим собою, но год назад, когда появился Моряк, он стал это делать часто. Как правило, поблизости не оказывалось никого, кого это могло бы обеспокоить, но однажды один рыбак услышал, как он, выбирая продукты в магазине, весело разговаривает вслух; рыбак, показывая на него пальцем, громко зашептал своему сыну: "Это художник с холма. Опять разговаривает сам с собой; как бы бедняге не свихнуться..."
   До Эрика дошло замечание рыбака, и его захлестнула волна смущения. Он совершенно забыл, где находится, забыл, что вокруг люди, что его размышления вслух могут их обескуражить.
   - Кому какое дело, что думает человек? - печалился он Моряку в тот же вечер в хижине. - Если он живёт один, это не значит, что ему не с кем перекинуться словом. Рыбаки всё время разговаривают в море. Блин, мне нравятся звуки моего голоса, точно так же как кому-то нравится своя подпись или вонь кишечных газов под одеялом. Когда я задаю себе вопросы, то даю на них очень хорошие ответы, очень хорошие. Кроме того, Моряк, я скорее буду разговаривать с тобой или сам с собою, чем со многими известными мне людьми. Верь моему слову!
   Моряк понимающе смотрел на хозяина и вилял хвостом.
   Когда он приезжал в город, художники на материке тут же начинали поддразнивать его, называя "Крузо с острова Рождества", а его пса Моряка "Пятницей". Но все эти насмешки были в шутку, и он не придавал им значения. Прозвище ему даже нравилось. Оно подошло, как старый башмак. Как он жил, как работал... всё это на самом деле немного напоминало старика Робинзона.
   На острове Моряк повсюду сопровождал его и, если море оставалось спокойным, даже плавал с ним в лодке на другие острова делать зарисовки. Многие из этих островов слишком малы, чтобы быть обитаемыми, но на них можно чудесно устроить пикник и рисовать целый день, и Эрик не упускал случая. В бухточках этих шхер для ловли и хранения сельди рыбаки соорудили загоны из жердей и мелкоячеистых сетей.
   Со стороны сердцеобразные загоны напоминали сетчатые спортивные площадки, соединённые с берегом длинными рядами столбиков, переплетённых канатами и называемых оградой. Сельдь, следуя за волной прилива, сталкивалась на своём пути с оградой загона и поворачивала от берега в море, чтобы обойти препятствие. Но вместо этого ограда направляла её к устью загона, а уж в загоне сельдь безостановочно накручивала восьмёрки, отбрасываемая к центру изгибами загородки.
   Многие загоны годами простаивали без работы, но по-прежнему оставались чудом формы и содержания. Эрик находил их очаровательными; ему нравились повторяющиеся, абстрактные орнаменты, которые оставляли их тени на мелкой воде во время отлива.
   Эрик любил использовать узнаваемые образы так, как использовал бы художник-абстракционист; он верил, что в реалистическом искусстве важна абстракция, в то время как лучшее абстрактное искусство передаёт потрясающее ощущение реальности. И очень любил потолковать об этом с Моряком.
   "Собака - вот вся моя семья, никого больше мне не надо", - думал он. Мужчина прекрасно может обойтись без жены. Но если у него когда-нибудь водилась собака, то жить без неё уже невмоготу. Казалось, пёс так заполонил его сердце, как никогда не удавалось ни одной из женщин.
   На четвёртом году пребывания на острове Эрик стал наведываться на материк примерно раз в месяц. Его уже знали как живописца восточного Мэна, и кое-кто из находящихся на отдыхе попечителей искусств из Бостона или Нью-Йорка проявляли интерес к его работам. И хоть писать он мог только по одной картине в месяц, деньги замечательно помогали ему сводить концы с концами.
   Эрик понимал, что отсутствие женской любви приносит боль и одиночество, особенно когда не ладится работа. Он не умрёт от этого, конечно, но опасался, что полное отсутствие секса осушит источник его искусства, и потому заводил связи с женщинами с материка. Ни одна из этих связей не переросла в длительные отношения. Иногда женщины оставались рядом с ним по нескольку дней, и ему нравились эти периоды, потому что ему были нужны перерывы и потому что ему необходимо было побыть с женщиной. Но он не хотел, чтобы женщины задерживались на долгий срок, даже если они ему очень нравились, и радовался, когда они возвращались в Бутбэй и можно было вновь сосредоточиться на живописи.
   Эрику понадобились годы, чтобы научиться писать в строгой манере. Он учился рисовать в художественной школе, с годами мастерство его росло, но когда из иллюстратора он стал живописцем, именно дисциплина далась ему особенно тяжело.
   То была не просто дисциплина каждодневного рисования. Оно-то как раз давалось с лёгкостью. То была дисциплина руки и кисти. Дисциплина ума, глаз и воображения. Дисциплина сердца и дисциплина духа. Это означало сочетать в себе все эти дисциплины, собрать весь опыт, все знания, всё, что в нём было, и отдать работе.
   Всё глубже погружаясь в работу, он стал более требовательным к тому, чтобы заставить руку передавать именно то, что хотелось. Наконец, он нашёл, что из него получается дисциплинированный и трудолюбивый художник. И это придало его жизни новое значение и указало новое направление.
   Он помнил, как впервые приехал на остров. Как быстро и бесцельно переходил от одной картины к другой в отчаянных попытках найти себя, но не сконцентрировав, не сосредоточив свой ум и тело на том, чтобы написать то лучшее, что ему предназначено, чтобы наполнить полотна настроением и душой.
   Эрик чувствовал, что не всего ещё достиг, что познал не всё, что нужно знать о живописи. Напротив, он постоянно искал и не находил каких-то абсолютных истин. Но он выучился полностью отдаваться каждому своему начинанию, и это проявилось в его работе так же, как и сам остров. Всё это теперь уже казалось ему таким простым.
   Здесь у него было всё, чего он мог желать, и он был счастлив как никогда. Он ездил в магазин на покрытом ржавыми пятнами грузовичке-пикапе по нескольку раз на неделе: купить продукты, забрать почту, пообщаться с соседями. Он готовил еду в дровяной печке и освещал дом керосиновыми лампами, но не потому, что экономил на электричестве, а потому что ему нравилась такая романтика. И у него был первоклассный нужник с двумя толчками, который юный Том в минуту озорного патриотизма размалевал звёздами и полосами, добавив полумесяц на двери. Уборная стояла над скалами, и в хорошую погоду Эрик любил оставить дверь открытой и любоваться оттуда океаном и снующими туда-сюда рыбачьими лодками, почитывать каталог компании "Сирз", выдирая из него страницы на подтирку, или просто сидеть и размышлять о своих грехах, наслаждаясь свежим морским воздухом.
   Зимой, когда бушевали шторма и всё дышало холодом и сыростью, он обогревал хижину огнём камина, в котором жёг топляк. С западной стороны дома он набросал большую бесформенную кучу из коряг. Из дерева, выбеленного солнцем и отшлифованного ветром и водой. Были в нём куски - не на что смотреть, но попадались настолько замечательные фигуры, что он отказывался их жечь. Но он знал, что бури выбросят на скалы ещё больше дерева, и он будет собирать его, распиливать бензопилой на чурбаки и складывать там, где его высушат ветер и солнце.
   Иногда по ночам он гасил лампу, ложился поближе к камину и смотрел, как в сгорающих поленьях играют красками морская соль и песок. Приятно смотреть на соль и песок, но сколько же проблем от них для режущей цепи!
   В самой хижине Эрик переделал общую комнату в изостудию. В доме было три окна, способных впустить достаточно света, и пол из широких неструганых половиц. Когда он забывал надеть башмаки, то всегда вгонял занозы в босые ноги. Была там маленькая спальня, где он спал, в ней помещалась только железная койка с грязным голым матрацем, укрытым старым армейским одеялом, знававшим лучшие времена и исполнявшим роль и покрывала, и мохнатой наволочки. Кухня была самой большой комнатой в доме, всегда светлая, тёплая, уютная. Там Эрик поставил кушетку и растягивался на ней, ожидая, когда закипит чайник. Имелись у него два стула, тяжёлый стол и во всю стену от пола до потолка книжная полка, сколоченная из найденных в дровяном сарае обрезков. Вся полка была забита жизнеописаниями знаменитых писателей и художников, множеством романов, сборниками стихов и рассказов да ещё книгами, повествующими о работе таких известных и авторитетных мастеров, какими были Гомер, Уайет, Сезанн, Моне, Дега, Ренуар, Писсаро, Пикассо, Ван Гог, Рембрандт, Да Винчи, Гоген, Милле, Брейгель, Босх, Гойя, Дали, "Группа семи", Эмили Карр и Роберт Бейтмен. Кроме того были книги о море, созданные Конрадом, Мелвиллом, Вилье, Карсоном, Кусто, Хейердалом, Дейна, Моуэтом, Лондоном и Хемингуэем.
   К одном углу стоял холодильник, рядом с ним - старая печь Франклина, вся изъеденная ржавчиной, но с блестящей никелевой отделкой. К кухне примыкали маленькие сени, рядом с которыми на второй этаж вела лестница, где находились четыре нетопленные спальни: их он использовал как склад для рисовальных принадлежностей и полотен различной степени завершённости.
   Воду для умывания и питья Эрик брал из неглубокого колодца в пятидесяти ярдах от дома, сразу за дровяным сараем. Колодец был небольшой, и дожди почти всегда наполняли его до краёв; цветом вода напоминала светлый спитой чай, но была чиста, и со временем он к ней привык.
   Вечерние субботние омовения были ритуалом утомительным: набрать воды оцинкованным ведром из колодца, тащить ведро в хижину, греть воду на печке и лить кипяток в деревянную бочку, потом принести ведро холодной воды, чтобы смешать холодную воду с горячей до приемлемой температуры. На это уходило немало времени, и он приноровился мыться, как он говорил, "в чайной чашке". Увлёкшись рисованием или чувствуя себя больным и усталым, или в сильные холода на дворе, он грел воду в тазу и обтирался губкой. Он старался поддерживать чистоту тела и регулярно питаться, но порой, когда шла напряжённая работа над картиной, он забывал и еду, и сон. Некогда было даже сходить в уборную, и потому для облегчений он ставил яркий весёленький горшок возле мольберта.
   Мусор он сжигал в старой 200-литровой бочке из-под бензина, и, подобно остальным островитянам, когда зола наполняла бочку, он втаскивал её в кузов своего грузовичка и вёз на другой конец острова, на свалку.
   Телефона он не имел. Он ненавидел телефоны и не хотел, чтобы ему докучало безумное изобретение Александра Белла. Даже на материке он не пользовался телефоном. Он чувствовал себя неуютно, разговаривая по телефону с теми, кого не было с ним рядом. К тому же, он считал, что, если поставить аппарат, его подключат к общему телефонному проводу и будут беспокоить звонками днём и ночью. Если возникала необходимость поговорить, он предпочитал идти прямо к человеку. Электронным хитростям и дьявольским звонкам он предпочитал контакты с глазу на глаз. Помимо прочего, телефоны всегда приносили дурные вести и вторгались в личную жизнь. Он мог замечательно обойтись и без телефона. Если нужно было связаться с кем-нибудь, всегда можно было воспользоваться телефоном-автоматом в магазине. Но такая необходимость выпадала редко.
  
  
   ГЛАВА 7. "СУРОВОЕ МОРЕ"
  
   "Нантакет! Разверните карту и найдите его. Видите? Он расположен в укромном уголке мира; стоит себе в сторонке, далеко от большой земли, ещё более одинокий, чем Эддистонский маяк...
   Что же удивительного, если теперешние нантакетцы, рождённые у моря, в море же ищут для себя средства существования?"
  
   По утрам дюжие небритые мужчины в шерстяных куртках, высоких, скатанных вниз резиновых сапогах и непромокаемых плащах собираются на причалах Тюленьей бухты, чтобы переговариваться друг с другом смачным, как суп из моллюсков, языком, сдобренным акцентом восточного Мэна, и готовить смаки к ещё одному длинному дню, полному изнурительного труда, ибо только море даёт жизнь этому острову.
   В самодостаточности, что позволяет чинить упрямый двигатель и латать сеть, сквозит гордость. Есть множество людей, которые из огромного разнообразия профессий к своей приходят случайно; есть люди, которые профессию выбирают, и совсем немного таких, которые рождаются для какой-либо деятельности. Рыбаки принадлежат к последней категории, они рождены для рыбалки, потому что в бедных прибрежных сообществах, где выбор невелик, работать в сырость и стужу, забрасывать сети и ставить ловушки всё-таки лучше, чем пухнуть с голоду.
   Здесь мальчики девяти-десяти лет в крохотных непромоканцах и резиновых сапожках становятся на деревянные ящики, чтобы достать до разделочного стола, но держатся при этом маленькими мужчинами. К тому времени, как их состарит жизнь, проведённая в таскании снастей из моря, их руки скрутит артритом так, что они едва будут способны держать иголку для латания сетей или ставить своё имя на чеках. Всегда можно узнать рыбака-северянина по опухшим пальцам и вялому рукопожатию, по задубевшим, огрубевшим от постоянного воздействия воды ладоням. Изумление вызывает факт, что на острове Рождества вообще кто-то остаётся, исключая, конечно, тех, кто слишком упрям, чтоб уехать, или слишком стар, чтобы менять что-либо.
   Однако нравится это жителям или нет, но остров меняется.
   Главная неприятность заключается в том, что связанные омары и потрошёная треска, доставляемые к воротам рыбозавода в Бутбэе, могут дать лишь несколько центов за фунт. А потребителям в Бангоре их продадут уже в двадцать с лишним раз дороже. Низкая цена на улов всегда была удавкой на шее рыбака, поэтому в наши дни островной экспорт состоит не только из рыбы и омаров, но также из детей. Маломерный флот умирает, на смену ему приходят ведомые компаниями траулеры и драггеры. Это значит, что меньше юношей смогут стать, подобно отцам, самостоятельными рыбаками. Но и из тех, кто не сможет, лишь малое количество получит койку на больших промысловых судах.
   Рыбалка приносит человеку удовлетворение от того, что он сам себе голова и никому не обязан давать отчёта кроме себя самого. Вот отчего на острове Рождества до сих пор существует бешеное противостояние переменам. Такое уж это место...
   Именно поэтому здесь привычны чих и кашель движков, звон роняемых на палубу отвёрток и гаечных ключей, гомон голодных чаек над головой, высматривающих вкуснятину на завтрак, боязливые стенания пролетающих гагар, шум ветра, поющего в такелаже шлюпов, и пронзительный вой взлетающих с сине-серой воды гидропланов. Бриз наполняет грудь острым пряным ароматом океана, и флот из пятидесяти судов выходит из бухты и сквозь жуткую синь тумана устремляется к районам промысла, где мужчины забрасывают сети и устанавливают омаровые ловушки и где ветер и солёные брызги исхлёстывают лица до красноты сырого мяса.
   Работа монотонна, но тут и там случаются неожиданности: то шквалы тебе, то зори; сети то пустые, то полные, или, например, аварии бросают вызов изобретательности. На промысле, стоя борт к борту, мужчины травят анекдоты, обмениваются новостями, обсуждают погоду, жалуются на трудные времена и без устали изучают палубы соседних смаков, ведь чужой улов всегда так хорош, а собственная удача так редка.
   - Меня выводит из себя каждый подъём, - жалуется шкипер одного из судёнышек. - Господи, пора заканчивать с такой работой. Всё что я поймал - каких-то 45 рыбёшек. Дайте мне два приличных замёта, и, честное слово, я буду счастлив, как полная ракушек моторная лодка...
   Игра в плачь по горькой судьбе стара, как сама рыбная ловля; викинги, китайцы и островитяне южных морей играли в неё ещё две тысячи лет назад.
   Зачем же, в таком случае, люди выходят на рыбалку в море?
   Эта игра мало имеет отношения к жизни. В жалобах рыбак обретает утешение и скорее зачахнет и умрёт, если ему придётся работать на фабрике на большой земле. И ещё: здесь - свобода. Северо-восточный ветер дует со скоростью двадцать узлов, этого хватает, чтобы взбаламутить море, и море хлюпает в шпигатах и брызжет пеной на лодыжки рыбака. Ноги широко и твёрдо упираются в палубу, челюсти пережёвывают табак, а шхуна качается и скачет по волнам, и ветер свистит в спутанных солёных волосах. Может быть, этого не так уж много, но здесь рыбак - бог и вольный человек. И во всём Портленде не сыскать клерка, который мог бы заявить такое о себе.
   Искать омаров всё так же трудно, ибо эти воды коварны; иные рейдовые рыбаки утверждают, что нужно точно знать, куда идти и где находиться на случай, если подует сильный ветер и придётся подавать сигнал бедствия. Тем не менее, рыбак всегда готов бросить работу - пусть даже посреди подъёма сети, пусть в ущерб себе, - чтобы поспешить на помощь попавшей в беду лодке товарища, зная, что и его двигатель может заглохнуть во время бури и его беспомощное судно понесёт ветром на мель. И потому шхуны, даже совсем старые и деревянные, оснащены радарами, эхолотами, радиосвязью и системой дальней радионавигации. Некоторые рыбаки осовременились настолько, что используют лодочные корпуса из стекловолокна, механические подъёмники ловушек, буйки из пенопласта и ловушки из проволоки, и это сильно изменило технологию ловли омаров; но большинство островитян до сих пор предпочитают суда, построенные традиционным образом: с кедровой обшивкой на дубовых шпангоутах и с килем. И любят верши для омаров из крепкого дуба.
   Ловцы омаров с острова Рождества по одной ловушке посвящают своим жёнам. Омары из этих ловушек отсортировываются, а их стоимость идёт жёнам "на булавки", когда те соберутся на пароме в Бутбэй за покупками.
   Омароловы не любят говорить о том, сколько зарабатывают за год, даже не заикаются об этом. Летом же отдыхающие задают этот вопрос постоянно, и рыбакам это страшно не нравится. Но зарабатывают они всё-таки прилично и поэтому ездят на легковушках и грузовичках последних моделей.
   Омаровые буйки пестрят дорогими специфическими красками. Буёк - герб омаролова, он делает его из чистого кедра и придаёт ему самую разнообразную форму и окраску: толстые цилиндры с коническими концами, шестигранники и прямоугольники; оранжевые, и жёлтые, и красные, и зелёные с замысловатыми белыми полосами. В туман и ненастную погоду яркая расцветка хорошо заметна в море.
   Верши по форме напоминают крошечные куонсетские ангары и, наверное, были позаимствованы у индейцев, так же как ловушки на угрей и запруды. Верши делают из тщательно подогнанных дубовых перегородок, арок и перекладин. Балластом в них служит цементная плита с нанесённым чёткими печатными буквами именем владельца. И поднятие двухсот таких ловушек при штормовом ветре да при сильных придонных течениях и противотечениях стоит омаролову немалых нервов.
   Манильский трос - линь, соединяющий ловушку с буйком, - очень дорог. Для ловли на больших глубинах у островитян уходят сотни бухт и тысячи морских саженей такого троса. На промысле омаров дёшевы только бутылки с шарнирами, - поплавки, прикреплённые в одном-двух местах к тросу, чтобы тот не ложился на дно во время отлива или при перемене течения. Поплавками служат пустые бутылки из-под виски, затыкаемые резиновыми пробками, - побочный продукт весёлых пирушек и проведённых взаперти ненастных дней.
   Вокруг острова чрезвычайно много подводных скал и рифов, поэтому даже на лодке-дори выходить в море опасно. Имя легион тем судам, что за многие годы потерпели здесь крушение; затонувшие корабли остаются предметами ужаса в туманные дни и чёрные ночи бушующих бурь, несмотря на изощрённое электронное навигационное оборудование. Повсюду скрытые выступы и камни, всюду вихри и водовороты, злые течения и мели, а весной и летом, даже в безветрие, прибрежные туманы застилают солнечный свет днями напролёт, а то и неделями. Рыбаки не знают точного расположения всех камней, зато точно знают, где их нет. В доках, на доске объявлений, под стеклом, висит карта кораблей, затонувших в водах вокруг острова Рождества. Карта испещрена маленькими безжалостными крестиками, за каждым из которых - судно. Крестики целыми архипелагами разбросаны по карте.
   В этом гибельном море несчастные случаи привычны, коммерческое рыболовство - опаснейший национальный бизнес; смерть здесь случается в семь раз чаще, чем в среднем по стране, и в два раза чаще, чем в горном деле, второй по опасности отрасли после рыболовства. Частично причина кроется в недостатках техники безопасности в рыбодобывающей промышленности.
   Редкий день море вокруг острова Рождества спокойно. Даже летом сильные шторма вспенивают море внезапной яростью. Ещё утром океан лежит плоский, как плита полированного мрамора, а в полдень в ближние шхеры врывается воющий ураган, неся потоки дождя, шквалистый ветер и высоченный прибой. Дурной сон для мореплавателя.
   Страшно тогда оказаться в море, потому что помимо прочего остров Рождества - это ещё и край "историй с привидениями", это сцена с коварными сюрпризами для моряков, застигнутых яростным ураганом и ослеплённых внезапными встречными туманами, быстро наступающими из открытого моря. Вечный холод, туманы и вздымающиеся океанские валы держат рыбаков в постоянном напряжении, всегда на нервах; и в задумчивом молчании они возносят молитвы о благополучном возвращении с уловом домой, к семьям. В такую пору Финниганз-Харбор становится не просто точкой на карте, но скорее неким душевным порывом.
   Конечно, есть те, кто не возвращается, и потому море в этих краях - каменистое кладбище лодок и рыбаков, погибших в водах, редко прогреваемых до 50 градусов и способных за несколько часов убить несчастного, смытого за борт, если на нём нет термокостюма. Островитяне уверены, что призраки погибших моряков бродят по этим унылым, исхлёстанным ветром берегам. И всё же для рыбаков острова Рождества море является не столько предметом великой красоты и великой опасности, сколько рабочим местом, в высшей степени реальностью жизни. Они относятся к морю и как к возлюбленной, и как к господину. Море может быть добрым и даровать жизнь, и оно же может быть холодным, жестоким, безжалостным и отнять её. Так было и так будет. И потому рыбаки благоговеют перед Творением и преклоняются перед его грандиозной мощью.
   Зимой здесь постоянно и с необузданной яростью дуют ветра, они рождаются над Южной Америкой и проникают до Ньюфаундленда, до залива Святого Лаврентия и дальше на север. Зима приносит сильнейшие шторма, многие из которых начинаются в Карибском море. Можно сказать, что с сентября по май ветер дует непрестанно. Свистящий ураган налетает с юга, и затем, месяц за месяцем, ураган сменяется ураганом, неся дождь, и град, и снег, и слякоть.
   Во время жесточайших североатлантических бурь не редок ветер до пятидесяти и даже шестидесяти узлов, иногда зашкаливает и за сто. Вздыбившееся море вскипает громадными бурунами в тридцать футов высотой, и день за днём они пенятся, разбиваясь о гранитные кручи и шипя в каменных щелях. За долгие годы остров искрошился под натиском неослабевающих ударов, и во время отлива обломки былых времён обнажаются, словно только и ждут случая вспороть брюхо неосторожному кораблю.
   Когда ожидается особенно сильная буря, то шхуны в бухте привязывают дополнительными швартовыми канатами и все стараются не показывать нос из дому, если только не случится что-нибудь совсем уж непредвиденное. Хрипящий юго-восточный ветер всегда злобен и так силён, что приносит с собой аромат самого Гольфстрима.
   Конец зимы - самое грязное время, ибо тогда открытые пространства побережья завалены не только древесным топляком и костями китов, но и неразлагающимся мусором людей: пластиковыми бутылками и пакетами.
   Со стороны похожий на клин, остров Рождества в длину тянется на шесть миль и имеет три мили в поперечнике в самом широком месте; он входит в состав небольшого архипелага. В архипелаге он самый большой, к западу, югу и северу от него лежат ещё двадцать два островка, местами образуя естественную защиту от ветра. Архипелаг - это замысловатый рой островов с изрезанными мысами, укромными заливами и бухтами в форме полумесяца, которые, между прочим, служат птичьими заповедниками, местами гнездования арктических и обыкновенных крачек, буревестников и гагарок. Защищённые воды лучших промысловых банок кишат огромным количеством планктона, рождённого мощными приливами и стремительными холодными течениями. Изобилие пищи привлекает не только косяки промысловых рыб, но и поразительное разнообразие морских млекопитающих, включая бурых дельфинов и несколько видов китообразных. Помимо горбачей и финвалов в этих водах временами можно встретить даже такую редкость, как гренландский кит.
  
  
   ГЛАВА 8. "СТРАСТЬ ЖИВОПИСЦА"
  
   "- Погляди на капитана Ахава, юноша, и ты увидишь, что у него только одна нога.
   - Что вы хотите сказать, сэр? Разве второй ноги он лишился из-за кита?
   - Из-за кита?! Подойди-ка поближе, юноша; эту ногу пожрал, изжевал, сгрыз ужаснейший из кашалотов, когда-либо разносивших в щепки вельбот!"
  
   Приехав на остров, Эрик устроился в хижине и принялся вкалывать не хуже рыбака. С лихорадочной поспешностью он наносил на холст роившиеся в голове образы и работал столь исступлённо, что работа захлёстывала его каким-то восхитительным безумием. Он перекладывал в краски мирок Финниганз-Харбора со всеми его красотами и недостатками. Подчас терпел неудачи, но неудачи лишь подогревали его старания и несли ощущение счастья от самой работы.
   Поначалу чем больше он работал, тем сильней казалось, что ничего не получается, тем сильней одолевали сомнения, получится ли вообще когда-нибудь. И он отступал назад, всматривался в холст, качал головой и посмеивался.
   - Плохо, но я напишу лучше. Всё-таки кое-что я сделал верно. Будет время - успех придёт, я продам картины и заработаю на жизнь.
   В голове носились образы прекрасных полотен, виденных в музеях Бостона, Нью-Йорка и Чикаго. И ночью, опустошённый, в замызганной, пропитанной запахами красок и скипидара одежде он полз к постели и проваливался в глубокий, по-детски безмятежный сон.
   К каждой картине он приступал полный пыла и чувств, дрожа кисточками от нетерпения, но, проснувшись поутру, когда наваждение творческого подъёма рассеивалось, приходил к выводу, что картина, казавшаяся с вечера такой чудесной, на самом деле не годится, никуда не годится, и он убирал её в сторону и всё начинал сначала.
   Он обитал в таком же доме, как у рыбаков, ел такую же пищу и, благоденствуя в монашеском уединении острова, любя тишину и покой непотревоженной работы, стал одним из их числа.
   Эрик жил одиноко. Его окружали рыбаки со своими жёнами, но не было никого, кому можно было бы довериться. Никого, кому он мог бы поведать о своих радостях и поражениях, с кем мог бы поделиться мечтами и замыслами. Он был до краёв наполнен образами картин, которые собирался писать, и тосковал по человеку, с которым можно было бы поговорить, по человеку, которому мог бы сообщить и о своей суровой жизни, и о своём медленно вызревающем мастерстве. Он пытался сохранять чувство юмора, способность посмеяться над собой, потому что был склонен относиться к себе слишком серьёзно и впадать в уныние, если дела с живописью шли неважно. Живя затворником, ему чуть ли не силой приходилось заставлять себя улыбаться, смеяться и легче воспринимать неприятности. От недоедания его часто мутило; когда за живописью прихватывал дождь и картина не продвигалась, появлялся сухой отрывистый кашель. Временами он впадал в безудержную ярость и ножом кромсал полотно на куски, о чём впоследствии сожалел. В работе Эрик был напряжён, как рояльная струна. Коснись его - будет вибрировать неделю.
   Рыбакам, узнавшим его поближе, было любопытно, как рождаются картины, и когда он устанавливал этюдник на одной из пристаней, они пускались в рассуждения.
   - Почему ты всегда рисуешь мёртвые вещи, Эрик Дэниелсон? - задал как-то Кэмден Пирс вопрос Эрику, рисующему штабель старых омаровых ловушек. - У нас тут хватает мёртвых вещей и без твоих художеств.
   - Для тебя, может, они и мёртвые, - ответил он Кэмдену, - а мне кажутся живыми и красивыми, в них есть своя энергетика. Если б ты видел их так, как вижу я, ты бы понял...
   Время шло, и ему страстно хотелось потолковать с кем-нибудь из галеристов о своих полотнах, уяснить для себя, что получается, а что не очень. Он знал, что делает ошибки, но был слишком поглощён работой, чтобы замечать их. Нужен был непредвзятый, критический, не ослеплённый творческой гордыней взгляд со стороны. Ему хотелось познакомиться с тем, как над подобными вещами работают другие, как справляются с техническими проблемами, над которыми бьётся он; хотелось найти в округе кого-нибудь ещё, кто видит и мыслит так же, как он.
   Хотя и жил Эрик спартанцем, у него имелся стереомагнитофон последней марки, один из тех немногих предметов, которые он прихватил с собой на север из Нью-Йорка. Хорошая музыка была для него не менее важна, чем хорошие книги или хорошее искусство, - много разной музыки: поп, рок, кантри, блюз и - самое главное - классика, большая коллекция классической музыки, включая Моцарта, Бетховена, Штрауса, Чайковского и многих, многих других. Когда бы ни рисовал, он всегда слушал причудливые мелодии божественного Антонио Вивальди.
   Он рисовал целыми днями и прихватывал часть ночи, а когда выдыхался, уже глубоко за полночь, при свете лампы, читал: вникал в произведения тех, кто добился успеха. Он стремился писать лучше, чем они. То, что делали они, однажды сделает и он; но настанет день, и он напишет так, как не писал никто.
   Изучение работ художников напоминало ему о том восхитительном мгновении, когда он решил бросить работу и стать живописцем. Когда решил стать глазами, которыми будут смотреть люди, сердцем, которым они будут сопереживать, и духом, которым будут воспарять. Эта мысль пылала в нём несколько лет, прежде чем он решился. Живопись не шла ни в какое сравнение с иллюстрацией. Он был неплохим иллюстратором, но понимал, что предстоит немало потрудиться маслом, прежде чем стать хорошим художником. Он хотел писать сцены из жизни, а для этого необходимо было знать нечто большее, чем просто приёмы хорошего рисования; нужно было изучать литературу. Нужно было знать всё о костях, мышцах и сухожилиях, нужно было знать человеческую голову, сердце и душу. Чтобы изображать настоящую жизнь, он должен был понимать анатомию, мысли, чувства людей и тот мир, который он с ними делил. Если он не будет этого знать, искусство его будет поверхностным.
   Он считал, что Америка по сути своей антихудожественна, что живописец становится врагом государства, если, подобно ему, выступает за индивидуальность и творчество - качества, вдруг ставшие антиамериканскими. "Америка сегодня, - думал он, - это сплошь механизмы, роботы и компьютеры".
   Из тех, кто изводил молодых художников, никого не было хуже критиков. Критиков, которые когда-то хотели писать и даже пробовали писать, но, к несчастью, неудачно. Они ясно доказали свою неоригинальность, и, тем не менее, именно они брали на себя смелость судить об оригинальности - о пламени и одарённости, которых им не доставало. Заурядный искусствоведческий обзор, считал Эрик, противнее стакана мыльной воды, смешанной с рыбьим жиром. Всё же имелось несколько приличных критиков, разбирающихся в искусстве и умеющих говорить о нём, но встречались они крайне редко, как клыки динозавров.
   - Ладно, - говорил он себе, - если не получится стать художником, тогда вот что: я всегда сгожусь в качестве искусствоведа - буду зарабатывать, строча разгромные обзоры.
   Становление настоящего художника требует времени, и бСльшую часть этого времени вместо зарабатывания на жизнь предстоит потратить на овладение масляными красками, кистями и законами композиции, назад к иллюстрациям пути нет.
   "Подготовившись и отточив технику, я создам хорошие картины, хорошие по-настоящему, - твердил он себе. - Но нельзя продавать картины до тех пор, пока я не буду готов. Сначала нужно обрести собственный стиль. Можно, конечно, некий стиль освоить, но в таком случае он будет искусственный, как маска. Рано или поздно мне придётся показать себя самого, а не прятаться за своими полотнами. На самом деле оттачивают не стиль. Нужно работать и оттачивать самого себя как художника, и тогда всё, что окажется на холсте, - плохо ли, хорошо ли - окажется моим".
   Обладая богатым воображением, Эрик тянулся к реальности, которая подталкивала его изображать предметы известные; предметы же, которые он знал и любил в особенности, находились на побережье штата Мэн, где он вырос.
   Ещё будучи зелёным подростком, Эрик уже считал себя художником, пусть не профессионалом, но человеком, серьёзно относящимся к искусству и желающим писать подобно другим художникам и тем зарабатывать свой хлеб... Детское любопытство влекло его к природе, все юные годы он рисовал и изучал птиц, животных и морских млекопитающих, водившихся по соседству с его домом в Джоунспорте. Его первой книгой, в пять лет купленной на деньги, отложенные на поездку с отцом в Бангор, стал том Джона Джеймса Одюбона "Птицы Америки".
   В художественной школе он изучал творческую манеру Сезанна и вдохновлялся подходом французских живописцев к композиции. Он учился схватывать суть предмета. Он фокусировал внимание на какой-нибудь части природы, переходя от широко раскинувшейся дали к замысловатым жилкам древесного листа, и, глядя на всё это с абстрактной точки зрения, исследовал изгибы, и тоны, и контрасты, и краски, и формы, и перед ним вдруг открывалась широчайшая палитра возможностей. Вернувшись домой после первого учебного года, уже новыми глазами смотрел он на окружавшие его предметы: подмечал качество освещения, буйство растительности, даже текстуру и цвет водорослей и камней, оголявшихся во время отлива.
   На следующий год он познакомился с импрессионизмом, кубизмом и абстрактным экспрессионизмом, впитывал из их стилей то, что больше всего интересовало, и пробовал применять в работе. Пытаясь воссоздать природу на полотне, он становился чрезвычайно избирателен, дабы каждый элемент на картине точно отвечал определённой цели. В школе он изучал работы Энди Уайета, но по-настоящему открыл его для себя, только перебравшись на остров. Его глубоко поражало вЗдение мира Уайетом - комбинация абстрактных форм и неотразимых образов реального мира, которые тот вносил в свои картины. Работы Уайета, которые он упорно изучал ночи напролёт, явились для него откровением.
   Уайет был замечательным художником-абстракционистом, как в зеркале отображавшим окружающий мир. Хотя в школе Эрик обожал абстрактное искусство, работы Уайета показали ему, что современная предметно-изобразительная живопись способна выразить художественное воображение способами, о которых он раньше и не задумывался. Изучение этих работ дало ему свежее вЗдение, как даёт любое великое искусство, и помогло взглянуть на мир вокруг себя новыми глазами.
   В какой-то миг и причалы, и омары, и рыбачьи лодки, и морские чайки, и деревья, и ограды, и люди острова Рождества обрели новые будоражащие качества. Он начал замечать предметы, которые всегда оставались на своих местах, но которых он раньше не видел. Для своих картин он обнаруживал темы, ранее не замеченные. И со временем оказалось, что он занимается новой формой реализма, о существовании которой не подозревал. Но за этим реализмом стояли основополагающие абстрактные формы, а ритмический рисунок был заимствован у методов кубизма. В пейзажах и дикая природа, и жилища представлялись им с равным скрупулёзным вниманием к мельчайшим деталям, пока полотна не наполнились отзвуками и взаимопроникновением рисунка, цвета и формы.
   Он старался изображать разнообразные богатства побережья штата Мэн, где погода могла стоять ослепительно ясной, но чаще бывала насыщена туманами и моросью, где атмосфера напитана влагой: такие условия он находил удовлетворительными для искусства, ибо краски становились приглушёнными и создавали настроение, придавали воздуху вещественность и порождали иллюзию расстояния. Он вглядывался пристальней в такие простые вещи, как гниющие деревья, патина старых рыболовных баркасов, зазубренные камни, то появлявшиеся, то исчезавшие в приливных водах, и маленькие лужицы, которые оставляли после себя волны и в которых обильно кипела жизнь.
   Как результат, его картины были точны и прекрасны. Они схватывали как суть предмета, так и его дух, и это делало его работу яркой и особенной, так разительно отличной от работ других живописцев в районе Бутбэя.
   Он стремился к тому, чтобы достичь в своих полотнах равновесия между многообразием и гармонией, и обычно помещал объекты живой природы в среду их обитания, чтобы они сочетались с общей композицией. Его формы были составлены из чётких изгибов и прямых линий, и каждая форма совершенно согласовывалась с другой, так, чтобы ни одна из них не преобладала, но стала частью целого, и это было так не похоже на изображения дикой природы других художников. Он понял, что чем лучше разбирается в деталях острова, тем больше ценит то, что видит; что для того чтобы наслаждаться миром природы, следует узнавать больше предметов, распознавать наиболее тонкие отличия и особенности, а узнав, вносить в свою работу ещё больше деталей.
   "Зачем изображать дерево одним-двумя штрихами, - рассуждал он, - если я могу нарисовать лучше, используя шесть сотен штрихов, могу показать, чтС это за дерево, показать строение и форму его листьев и коры?" Безусловно, это требовало бСльших усилий, но цель оправдывала средства, потому что он был последователен в желании писать лучше.
   В первый год на острове он не пытался продавать свои работы. Но время шло, сбережения, которые когда-то казались значительными, таяли быстрее, чем предполагалось. Деньги на дополнительные расходы иссякли, еду пришлось занимать, а бСльшую часть своих средств тратить на цветную плёнку, альбомы для рисования, карандаши, краски, кисти и холсты. Всё это скорее усиливало, чем ослабляло его решимость писать хорошо.
   Он зачитывался печальными романами, чтобы проникнуться тяжестью человеческой участи и черпать мужество из жизнеописаний живописцев. Он, например, узнал, что карьера Рембрандта была долгой и с финансовой точки зрения весьма тернистой, что художник всегда был голоден и в долгах.
   Ещё жёстче жизнь обошлась с голландцем Винсентом Ван Гогом, жившим на подачки брата Тео, торговца картинами в Париже, тогдашней столице искусств. Но Тео лгал, говоря, что деньги поступают от продажи полотен Винсента.
   За несколько месяцев до смерти, будучи очень больным, Винсент написал ослепительно-жёлтую картину "Подсолнухи". А потом, в 1890 году, в возрасте 37-ми лет, когда обнаружил, что квартира Тео забита его непроданными картинами, взял пистолет и застрелился.
   "Бедный Винсент, - думал Эрик. - За десять лет работы он написал восемьсот картин и семьсот замечательных рисунков, но только один холст был продан при его жизни. А спустя девяносто семь лет после его смерти "Подсолнухи" ушли с аукциона в Лондоне за пятьдесят два миллиона долларов. Ещё одна картина была продана в Японии за восемьдесят миллионов".
   Ещё до того как Эрик вернулся в Мэн прозябать нищим живописцем, знавшие его люди пророчили ему кончину от голодной смерти где-нибудь на чердаке, подобно многим художникам, что картины придётся продавать за бесценок для оплаты жилья и пищи. Предрекали, что, несмотря на кажущуюся романтику, на самом деле такая жизнь будет тяжела и невыносимо одинока.
   Всё это он понимал. Он знал о романтических идеалах всё. Даже войну считал славным приключением до тех пор, пока не попал во Вьетнам и не столкнулся с жестокой правдой: что страх отнимает силы, что друзья гибнут, что храбрым быть трудно, что тела разлетаются на мелкие кусочки, что мёртвые тяжелы и что помимо смерти существует масса других неприятных вещей, которые могут случиться с человеком. Ему посчастливилось выжить. Он смог вернуться - постаревшим и опустошённым, не имеющим никого, с кем можно было бы поговорить о своей войне, но зато обладавшим боевым опытом, который кипел и бушевал в груди подобно страшной заразе, не обещавшей ни исцеления, ни освобождения.
   Официально война для Эрика закончилась более двух десятилетий назад, но даже здесь он ловил себя на том, что вспоминает о ней каждый день. Коварная Зелёная Убивающая Машина, ловушки и мешки для трупов - война всегда была рядом: она завязла в ушах, ледяным узором отпечаталась в глазах, чарующая, как вертушка "Хьюи", романтичная, как шлюха, громкая, как пулемёт, далёкая, как Америка, бесконечно гоняющая в голове его один и тот же фильм - тысячи и тысячи раз.
   Ему было известно, сколько прекрасных молодых художников теряет земля каждый год из-за бедности, невнимания, разочарования и злобных нападок критиков от искусства. Он не собирался пополнять ряды этих потерь.
   Жизнь на острове начинал он свежим и упитанным, но год спустя доработался до того, что от него остались лишь кожа да кости, и дальше худеть было уже невозможно. Но тяжёлая работа и ещё более тяжёлые времена не сломили его дух и не остудили пыл. Про себя он решил стать несгибаемым, железным человеком. Несмотря на худобу и недоедание, на усталость в глазах, он дал себе слово, что преодолеет любое унижение, откажется от любого снисхождения, выдержит любые испытания, переживёт любой голод или что там ещё встанет у него на пути, лишь бы можно было писать. У него был опыт общения с людьми, которые утверждали, что страдания художнику необходимы, что человеку нестрадавшему сказать нечего, что художники лишь процветают от несчастий и боли, что если ты сидишь без пищи, разочарован и каждый пункт твой жизни сводится к безотрадной неразберихе, начиная интимной жизнью и кончая здоровьем и финансами, то на самом деле ты счастливчик. "Бедность сметает слабых, голод изгоняет слабонервных, - заявляли они, - оставляя настоящих художников - людей суровой внутренней силы и величественной цели - несломленными". Однако и во время войны, и во времена детства, проведённого в округе Вашингтон, Эрик досыта насмотрелся на голод и нищету, и потому отнюдь не считал, что художнику так будет лучше. "В конце концов, - напоминал он сам себе, - даже Святая Тереза говорила: "Я могу лучше молиться, когда мне хорошо" - и отказывалась надевать власяницу и морить себя голодом". С другой стороны, он понимал, что страдания - часть юдоли человеческой и что не так уж это плохо. Можно вырастить художника и из страданий.
   В книгах же говорилось, что художники подчас много претерпевают за своё искусство. Некоторые стороны творческой натуры разрушительны, художник всегда имеет своего рода травму: он как по лезвию бритвы ступает между страстью к созиданию и одержимостью уничтожения, изображает из себя бога - играет роль, к которой виртуозно непригоден - и использует своё искусство в качестве терапии. Художник всегда оказывается скорее на грани беды, нежели на грани величия. Такова его стихия, как у рыбы - вода.
   В сердце человеческом есть уголки, которые не могут существовать без боли. Боль может стать для художника путём к просветлению и очищению. Но она же может унизить его. В полной мере... и уничтожить.
   Мысль о росте, приходящем из страданий, хорошо выразил французский экзистенциалист Альбер Камю, когда писал: "И средь зимы я обрёл в себе неукротимое лето".
   Художники - это не земные существа, добивающиеся духовности, чтобы писать, но существа духовные, бредущие по долгому, болезненному пути в себя, в свои тени, в сокровеннейшие тайники своего разума, по пути, ведущему к самоприятию. Каждый уникален, неповторим, отличен на свете от всякого, кто когда-либо жил или будет жить. Ибо картины их, словно отпечатки пальцев, отличают одного от другого.
   В своём искусстве познали они свободу, - свободу стать теми, кто они есть, а не теми, кем сами себя считают. Стать воистину самим собой, а не марионеточным "я", создаваемым как буфер от мира сего.
   Отчасти художники подобны машинам, стремящимся стать людьми; процесс становления человеком есть процесс становления личностью. Многими людьми процесс этот так и не завершён. Некоторые и вовсе недалеко ушли: даже в старости остаются подобны роботам, привязаны к культуре и - символически - к родительским юбкам, живут старыми, изношенными ценностями, ожиданиями и внутренними установками, коих придерживались ещё их отцы, и отцы их отцов - и так дальше, насколько можно вспомнить. Конечно, бывали такие, что бунтовали и полагали, что уж они-то из другого теста. Но только дурачили самих себя.
   Некоторые художники страдали ужасно и не умели скрывать свой душевный багаж. Свои невидимые раны, мучительные раны, раны, лишавшие сил и воли.
   То была не такая боль, не такая рана, которая ноет, то была неспособность дать выход своим неудобным чувствам. Слишком часто эмоции удерживались под замком, взаперти в личном ящике Пандоры - в тёмном месте, где они томились и терзали, обращая гнев в обиду, которая ширится и взрывается, как бомба.
   С незапамятных времён каждое полотно являло собой автопортрет, берущий начало в мозгах художника, которыми он думает, в сердце, которым он верит, в глазах, которыми он видит, в ушах, которыми слышит, в кишках, которыми чувствует агонию и экстаз жизни, и в сексуальности, с которой он переносит похоть и страсть, одержимость и нужду.
   Нет ничего, что художник писать обязан, исключая лишь того, кем он пришёл быть в этот мир. И он обязан потратить жизнь, твердя себе "я есть, я могу, я буду...", постоянно стремясь и стараясь кем-либо стать. Однако акт становления требует уединения.
   Эрик был одиночкой, не таким парнем, которому для работы и поддержания уверенность в себе требуется общение с другими живописцами, особенно с теми второсортными прихлебателями и неудачниками, что заполняли Бутбэй каждое лето ради "великолепного освещения" и "моря, что отражает всё вокруг", но лишь проводили время в пабах и пивнушках в распитии напитков и болтовне о живописи чаще, чем в непосредственных занятиях ею.
   "Человек может заниматься живописью или болтать о живописи, - говорил он себе, - но лишь немногие могут делать и то, и другое одинаково хорошо".
   Во всяком случае, он не считал, что может чему-нибудь научиться у других художников. Эрик был таким человеком, который больше интересовался искусством, чем художниками, хотя, казалось, теперь на побережье было столько же профессиональных ремесленников, сколько и ловцов омаров: художников всех мастей, начиная с воскресных любителей и кончая такими выдающимися живописцами, как Джейми Уайет, который работал на острове Монхеган - груде скал к северу от острова Рождества - и выставлял свои полотна в новом крыле Музея изобразительных искусств в Портленде.
   Много времени тратилось им на изучение чужих работ, на разбор того, что изображали состоявшиеся художники; каждую неделю по многу часов он критически изучал их работу и сравнивал с собственной, с изумлением размышляя о секрете, что позволил им продавать свои картины и быть признанными.
   В районе залива Бутбэй и ещё дальше - на острове Монхеган - круглый год проживало свыше ста художников, поэтому всякий раз, как он появлялся в городе, он пытался обойти картинные галереи: "Синий омар", "Дом из кирпича", "Скряга" и так далее - и взглянуть на их новые полотна.
   Как-то раз он уехал на целый месяц и посетил все галереи Портленда, Бостона и Нью-Йорка, чтобы ознакомиться с выставочными работами. И был потрясён обилием мёртвых картин. В них не было ни света, ни жизни, ни красок, и - самое скверное - они были отмечены проклятием посредственности. И, тем не менее, их покупали.
   Вокруг столько прекрасного - пиши не хочу, но сколько же картин попахивали общими местами и отсутствием жизненности! Он видел холсты, которые были безупречно скомпонованы и прописаны, но нагоняли страшную тоску, потому что не давали пищи его сердцу и возбуждения его мозгу. Они были просто "фактами". Он ненавидел надуманность, дешёвку и банальность в искусстве, в особенности, если это имело коммерческий успех. Он видел, как много очень плохих картин продавалось людям с самым дурным вкусом.
   "Нельзя путать упорный труд с умением обращаться с кистью, - твердил он себе. - Мои работы уже лучше этих, гораздо лучше. Мои работы правдивее и глубже. Глянь-ка на то полотно! Всё, что оно выражает, - сама очевидность; в конечном итоге, всё, что художник сделал - только нарисовал приятную картинку. Ни замысла, ни мысли, ни выбора - он не сказал ничего".
   "Живописец должен следовать красоте так, как её понимает, - размышлял Эрик, - но только очень поверхностный художник может понимать её как приятную картинку. Красота должна быть чем-то реальным, тем, что обладает вещественностью и эмоциональной глубиной. Художник мог бы попытаться преувеличить значение предмета, который выбрал, преуменьшить его банальность, оставить в нём неопределённость. Но эта картина - просто зеркальное отражение и ничуть не лучше фотографии или открытки. Она полна факта, да, но куда подевались настроение и чувства, где дух? Она мертва, как дохлая чёрная кошка".
   Как же много картин были просто упражнениями в иллюстрации, а не искусством! Зачем их выставляли владельцы галерей? Зачем хвалили критики? Зачем вообще продавали такие картины?
   Он продолжал выискивать и рыскал по выставкам, разговаривал с владельцами и хранителями галерей, но изо дня в день сталкивался с одним и тем же, независимо от того, где бывал. Предмет картин - скучен и пошл. Композиция неверна. Выбор красок беден, художникам не хватает внутреннего замысла. Огромное количество картин отличалось тривиальностью и отсутствием какой-либо оригинальности. Картинам не хватало действия и интриги - многим картинам, сотням картин. Модные, с выкрутасами, с технической и художественной точек зрения написаны они были скверно. Полотна были сумбурны, словно художники были неуверенны в том, что изображали и что пытались сказать. Кое-кто из живописцев настолько заблудился в своей работе, что не мог указать, когда картина была написана. Очевидно, до того как художник начал выдавливать краски, первоначальный замысел ещё не сформировался в его мозгу.
   Он замечал, что небо изображалось слишком тёмным: оно не сообщало предмету изображения ни ощущения пространства, ни равновесия. И что самое грустное, некоторые картины выглядели так, будто были написаны художниками, никогда не учившимися своему ремеслу, которые даже не знали, как рисовать. Фигуры были несоразмерны и не имели пространственной перспективы, хотя было ясно, что в намерения художника это не входило.
   Многие работы были совсем уж третьеразрядны. Наверное, владельцы галерей боялись жизни, боялись природы, страшились красоты и реализма. Какие же люди покупали подобную жуть от искусства?
   Но не всё было настолько плохо. Попадались и очень хорошие работы. Несколько художников писали исключительные картины, и у всех у них Эрик чему-нибудь научился. Даже позаимствовал некоторые идеи для собственных полотен.
   Он возвращался на остров и снова окунался в работу, прокладывая свой путь в темноте, без ободрения и конструктивной критики. И каждая миновавшая неделя приближала его к краху, потому что сбережения подходили к концу, нужно было что-то есть и покупать художественные принадлежности, а он ещё не был готов показывать кому-нибудь свои работы.
   Островитяне уже всерьёз полагали, что глупость его перешла в безумие, а он всё писал и писал, следуя за мечтой. Он верил в себя и был одинок в своей вере. В голове засела мысль, сможет ли он вообще когда-нибудь отточить свою технику и сколько ещё придётся голодать, прежде чем картины станут настолько совершенны, что можно будет их выставлять, и продавать, и жить на этот, пусть скромный, доход. Он дошёл до того, что за четыре дня не взял в рот ни крошки, зато ни дня не обходился без того, чтобы не выдавить краски на палитру. Он мог бы перехватывать у соседей треску, чтобы хоть что-то положить на стол, но был слишком горд. И упрям. И твердолоб. И он продолжал свой путь, отказывая себе в самом необходимом и надеясь, что успех уже не за горами, и одновременно чувствуя себя крайне одиноким, более, чем за всю свою предыдущую жизнь.
   Наконец, он дошёл до точки, когда больше нельзя было писать без пищи. Тогда он обратился к верным рыбакам с просьбой при случае подменить их у разделочного стола или на палубе, если тем вдруг понадобится свободный день, и это принесло ему достаточно средств, чтобы не умереть голодной смертью.
   На второй год пребывания на острове его работа начала обретать живость, ритм и страсть, которых не хватало раньше; тогда он решил, что наступил подходящий момент, чтобы полотна оценили острым, критическим взглядом.
   Во время одной из поездок в Бутбэй за принадлежностями для живописи он познакомился с Хелен, владелицей галерей в Бутбэе и Бар-Харборе.
   Он удивительно не гармонировал с роскошью галереи, в которой очутился. Длинные светлые волосы спутаны ветром, старая, пропахшая морем одежда: джинсы, заляпанный красками свитер со скрывающим шею воротником, связанный матерью, когда он ещё учился в школе, да высокие, скатанные вниз резиновые сапоги. Эрик обходил галерею бесстрастно, но зорко примечая каждую деталь зала и висевших по стенам картин в дорогих рамах. Его занимала мысль, будут ли его полотна висеть когда-нибудь в такой же галерее - во дворце искусства, где ими будут восхищаться и покупать. Пусть сейчас это неисполнимо, но он должен стремиться к этому, он должен знать, что его работы достаточно хороши для показа.
   Выставка была устроена роскошно и со вкусом: толстые ковры, богатые драпировки, отделанные тёмным деревом стены и хороший свет, падавший на каждую картину, снабжённую непременным ценником. По углам - расставлены старинные стулья, чтобы клиенты могли сидя любоваться конкретным полотном: стулья помогали принимать решения о покупке.
   Эрик приблизился к одной из картин, в деталях изображавшей рыбную пристань на острове Монхеган. Художник наполнил небо штормовыми тучами, подсвеченными закатным солнцем. В бухте толпились рыбацкие судёнышки, а на выходе из неё тяжёлый прибой бился о высокий гранитный утёс.
   - Вам нравится? - подходя, спросила Хелен: она заметила, как тщательно он рассматривает полотно.
   - Неплохо. Мне не нравится, какие краски он использовал вот здесь, но композиция хороша, он правильно распределил солнце, тучи и тени. Хотя, мне кажется, всё-таки не хватает глубины и уверенности...
   Эрик повернул голову, заглянул в глаза Хелен и - загляделся. Она улыбнулась в ответ и засмеялась, и при звуках быстрого, лёгкого смеха участился его пульс, сердце забилось и восхитительный трепет возбуждения прокатился по спине. Глубоко посаженные глаза Эрика, глаза цвета глетчерных льдов, одновременно притягивающие и проницательные, пронзили её, и она ощутила себя беспомощной и обнажённой, и щёки её стыдливо порозовели. Никогда ещё не смотрела она в такие добрые, нежные глаза, полные дивной чуткости и власти. Видимо, перед ней стоял человек, способный исполнить всё, что решил.
   - Вы живёте в Бутбэе? - спросила она.
   - Нет, я житель острова Рождества.
   - Вы рыбак?
   - Художник.
   - Здесь кто-нибудь продаёт ваши картины?
   - Никто.
   - Понятно... - сказала она и отвела взгляд.
   Так завязалась их дружба.
  
   Хелен всматривалась в долговязое мускулистое тело и бронзовое от солнца лицо. Он был переполнен суровой красотой, она не могла на него насмотреться. Заглянув в его ясные голубые глаза, она быстро отвела взгляд и уставилась в точку на стене. Что если коснуться его, взять за руку, может быть, к ней потечёт его сила и тепло? Она чувствовала смущение и замешательство, словно не понимая, что на неё накатило.
   Эрик скользнул взглядом по зардевшим щекам, влажным алым губам, по зубам меж тех губ - белым, крепким, ровным, соразмерным лицу. В Хелен было пять футов роста и никак не больше девяноста фунтов, и по тому, как сидели на ней розовая блузка и клетчатая юбка, он заключил, что грудь её полна и упруга, ноги стройны и красивы, а попка туга, как маленький барабан.
   Пока он говорил о своей работе, Хелен водрузила круглые очки в железной оправе на макушку и с изумлением и удивлением наблюдала за ним и даже чуть-чуть отступила назад, чтобы лучше рассмотреть, в то время как огонь с его языка наполнял её теплом, заставляя трепетать. У неё были роскошные длинные вьющиеся волосы, чёрные как воронье крыло и с рыжеватым отливом; Эрик отметил про себя и белый, не тронутый ни солнцем, ни ветром, цвет её лица, и изящно вздёрнутый носик, и огромные подвижные синие глаза, и какой-то особенный изгиб губ. Она была бледна и серьёзна и в то же время мила и привлекательна, а когда поднимала к нему свой взор, её тонкие, слегка припухлые губы складывались сердечком.
   Хелен подумала, что этот странный новый человек подобен действующему вулкану, который извергается и изрыгает грубую силу и такую жажду жизни, с которой она никогда не сталкивалась прежде. Он излучал колоссальные заряды энергии, с воодушевлением и убеждённостью описывая свои картины и передавая свою способность вЗдения ей, пока она сама не разглядела то, что видели его глаза и что он положил на холст: рыбаков, тянущих сети из моря под ледяным дождём; восход солнца в зимний шторм; созвездие Южного Креста, горящее на низком летнем небе, - ибо он привёл словесное описание жизни на острове, которое пылало и потрескивало от света и красок. Он страстно и красноречиво повествовал ей о себе и своей любви к живописи, и она чувствовала, как ураган его эмоций сбивает её с ног, и это немного пугало, потому что ей казалось, что он начинает забирать какую-то странную власть над нею.
   В глазах разгорался огонёк страсти, и она ощущала, как по телу разливается тепло и перехватывает дыхание, как появляется волнение и смущение, когда она просто смотрит на него и внимает его речам. Страсть её была нежна, как огонёк свечи, ласкова, как утренняя роса, тиха, как рябь на пруду прохладной летней ночью. Его же страсть была подобна проснувшемуся вулкану Сент-Хеленс, извергающему опаляющий жар и огненные реки лавы, обращающей всё на своём пути в пустыню из бесплодного белого пепла. Хелен заметила и загар на лице Эрика, и длинные жилистые мышцы под одеждой, и энергичность быстрых уверенных движений. Хоть был он потрёпан войной и казался необузданным, диким, неукротимым, она разглядела в нём что-то очень хрупкое, очень ранимое, нечто детское, опалённое испытаниями, через которые ему пришлось пройти; нечто доброе, что было сохранено, несмотря на годы и пережитое в загадочном грубом мире, который она никогда не знала и не узнает никогда. В тот день они проговорили больше двух часов.
   - Слишком многие художники напыщенны и серьёзны, как чучела сов, - говорил ей Эрик. - Я работаю много, но и мне нужно отвлекаться от работы. Жизнь сама по себе достаточно тяжела, поэтому я пытаюсь доставлять себе маленькие радости и по возможности получать удовольствие от мира вокруг меня. Это одна из причин, почему я время от времени посещаю материк: просто чтобы отвлечься от жизни на острове...
   Хелен была на десять лет моложе Эрика, она окончила университет в Бостоне со степенью магистра изящных искусств. Её отец был известным художником в Бутбэе, но умер, когда она была ещё ребёнком. Закончив образование, она вернулась к матери и открыла две галереи. Хелен попросила Эрика показать ей свои работы, и он обещал ей в следующий раз, отправляясь к парому, обязательно прихватить несколько полотен.
   - Критика мне нужна больше всего, Хелен, - сказал он ей. - Мне обязательно нужно знать, что в моей работе хорошо и что плохо; надеюсь, вы будете со мной откровенны...
  
   Неделю спустя Эрик привёз две картины, Хелен пришла в восторг от обеих и просила привезти ещё. Впервые он получил поддержку, блестящая похвала была подобна красному вину, струящемуся в жилах, и его опьянила надежда, что скоро и он будет зарабатывать живописью.
   Он привозил новые картины, и они впечатляли её всё сильней; она сделала несколько весьма дельных замечаний, и потому в горле у него пересыхало, приступы радости рвались из груди и хотелось плакать навзрыд о годах тяжких трудов, которые пришлось преодолеть, чтобы приблизить тот миг, когда смыслящий в искусстве человек произнесет, наконец, слова восхищения его картинами.
   Огонь, с которым он когда-то приступал к занятиям живописью, разгорелся вновь. Его вновь охватила страсть, надежды возродились, и он начал всё сначала, работая ещё больше и исступлённее, чем прежде. Хелен производила на него тонизирующее действие, и простое общение с ней, казалось, укрепляло его решимость делать работу лучше. Он писал много и упорно, с утра до ночи, иногда даже за полночь, исключая лишь краткие перерывы на изучение старых мастеров: ставил потихоньку Вивальди и перелистывал страницы жизни, борьбы, неудач и размышлений о живописи. Он испытывал радость от созидания, его распирала гордость, он купался в ней, и пребывал в непрерывной горячке, и был глубоко счастлив. Вдруг обнаружилось, что дни слишком коротки, а ночи непомерно длинны. Его охватывало нетерпение от желания писать как можно больше, и он сократил время сна до трёх-четырёх часов и решил, что вполне может обходиться таким сном в течение нескольких дней, прежде чем от усталости и оплошностей, ведущих к глупым ошибкам, начнёт страдать качество. Затем всё-таки пришёл к выводу, что для восстановления сил, для пополнения внутреннего источника энергии нужен полноценный отдых. Когда же ночью, измотанный, добирался он до постели, его всё равно охватывало сожаление, и тогда под мерцающим оранжевым светом лампы он погружался в биографии мастеров, стремясь разгадать чужие тайны, и, не раздевшись, проваливался в сон.
   Спал он обычно как убитый, но иногда издёрганные нервы насылали бессонницу, и тогда он метался и ворочался в темноте; погружаясь в забытьё, спал чутко, как кошка, потому что не мог не думать о работе, не мог остановить поток адреналина, который наполнял тело и в котором он почти тонул; не мог не говорить с самим собою, не мог унять возбуждения в своём мозгу и пожара в левой руке. И когда возбуждение достигало высшей точки и душа маялась и не находила покоя, к нему приходило понимание, что рядом не хватает Хелен, чтобы беседовать с ней до самого рассвета. Она, как бальзам, смогла бы успокоить его; она, пожалуй, единственная была способна тихонько заговорить его так, чтобы ему самому нечего было добавить, и тогда б он замолчал и, наконец, закрыл бы глаза и немного отдохнул.
   В занятиях живописью ему очень был нужен совет Хелен, чтобы удостовериться, что его экспериментальный холст в изобразительном плане исполнен так, как он себе наметил.
   В качестве справочного материала Эрик использовал фотографии. Работая над картиной, он просматривал десятки слайдов, которые делал с какого-нибудь определённого предмета: уточнял технические детали, не попавшие в наброски. То настроение, то колорит очередного фото привлекали его внимание; так, из наблюдений, складывались образные, отборные произведения. Он никогда не копировал фотографии. Просто не мог выдумать ничего менее увлекательного.
   Тем не менее, в его работах перспектива находилась под большим влиянием фотографии, в которой он отдавал предпочтение определённым объективам. Ему нравился 18-мм сверхширокоугольный объектив своей чрезвычайной глубиной изображаемого пространства и панорамным углом зрения: это помогало рассматривать интересные композиционные возможности, остающиеся практически незамеченными без такого объектива; нравился 105-мм средний телеобъектив с эффектом "заваливания", который приближал и приподнимал задний план пейзажа, - он находил приятным такой эффект с эстетической точки зрения.
   До самых последних минут работы над картиной Эрик оставался открытым для идей и вдохновения. Одни картины приносили радость, другие же превращались в нудную каторгу, отчего он терялся и не знал, какой выбрать путь, и потому расстраивался ещё сильнее, ибо не мог предугадать, каким будет выглядеть холст по окончании. Однако ни одна из картин не оставалась полной загадкой, потому что он всегда держал в голове её оригинальный замысел. И всегда, нащупывая свой путь, он сталкивался с неожиданностями. Подчас сюрпризы бывали восхитительны, подчас ужасны. Когда случалось нечто незапланированное, прежде всего он старался использовать это и изложить как часть общей композиции. Чаще всего так происходило, когда картина была почти закончена. Тогда оставалось либо решаться на существенные изменения всего содержания, либо тонким слоем наносить на холст разбавленные смывки. И пусть на картину потрачены сотни часов - он только скрипел зубами, вздыхал поглубже и принимал тяжёлое решение, потому что не боялся рискнуть картиной, вне зависимости от того, насколько близко продвинулась она к завершению. Он верил своей интуиции и чувствам и был беспощаден к своим сюжетам на любом этапе капитального труда. Иногда такие изменения на последних минутах удавались, иногда нет. Зачастую он просто взбалтывал накопившиеся за день смывки и выплёскивал из склянки прямо на картину, как бы уничтожая всё написанное. Затем маленькой губкой мягко распределял их по картине, чтобы усилить основной структурный смысл. Так создавался завершающий глянец.
   Не раз и не два случалось ему разрушать работу, на которую ушли недели, и, чтобы начать всё сначала, бритвенным лезвием соскабливать масляные краски. Осторожное удаление слоёв краски, не повреждая исходной поверхности, требовало времени. Так он работал над картиной, так время от времени рисковал. И, освоившись с такой восстановительной работой, он уже редко терял холст, и не важно, насколько плохо тот был написан.
   Эрик знал, что идеи его никогда не иссякнут. В мозгу всегда роилось больше картин, чем он мог написать. Работая над холстом, он обдумывал наперёд, что будет делать завтра, на следующей неделе или даже в следующем месяце. Он не мог представить жизни без рисования, без живописи. Он писал, потому что должен был это делать, потому что муки от того, что он не пишет, были сильнее мук творческих. Но такая тяга к живописи была приятна не всегда. На самом деле весьма часто она приносило боль и разочарование, но он научился мириться с этим и знал, что будет писать, покуда рука держит кисть.
   Наступил срок - Хелен продала три картины, и на какое-то время отпала необходимость подрабатывать на рыбацких судах, кряхтеть и рыться в карманах в поисках гроша на покупку припасов для живописи. Но потом продаж не стало, и когда недели сложились в месяцы и деньги иссякли, он вернулся к рыбакам, мучимый вопросом, что делать, что пошло не так, и впервые за всё время в его вере образовалась брешь. Он не собирался до конца жизни вкалывать с рыбаками; его охватывала тревога при мысли о том, что ему, может быть, придётся в конечном итоге оставить жизнь художника, смириться с неудачей и, чтобы не протянуть ноги с голоду, вернуться к иллюстрациям.
   "Но что если я не смогу вернуться, - говорил он себе, - что если зашёл слишком далеко, чтобы вернуться? Что если я слишком стар? Если поздно начал такую жизнь? Что если Хелен ошибается насчёт моих картин? И у меня нет способностей для такой работы? Как меня ни воротит от иллюстрирования, оно каждую неделю приносит зарплату, а деньги мне нужны. Деньги - вот к чему всё сводится - к деньгам для поддержания штанов.
   Я мог бы заработать приличные деньги иллюстрациями, но какой в этом прок, если сердце моё к ним не лежит? Жизнь слишком коротка, чтобы становиться гнусным, жадным, честолюбивым сверх всякой меры сребролюбцем. Красота - единственная госпожа, которой стоит служить, это известно каждому нормальному художнику, ибо радость заключается не в финансовом успехе, но в самой работе. Но чтобы и красоте служить, и деньги зарабатывать, нужны опять-таки деньги, и потому не стоит упускать из виду бизнес от живописи. Я не против денег, - размышлял Эрик, - ни в коем случае. Заведутся деньги - чудесно, замечательно, они позволят мне вздохнуть, сделают жизнь комфортней, подарят свободу и выбор. Деньги означают, что можно заниматься живописью, не беспокоясь о хозяйстве и выживании в холостых промежутках. Но я живу здесь не для того, чтобы чеканить из красоты золотые монеты. Лишь скромный достаток хочу я извлечь из того, что делаю. Да, вот в чём суть: всё всегда сводится к сухому остатку - сколько? Вес и мера человека всегда сводится к этому. Я продаю свои картины за деньги, но деньги - всего лишь средство для достижения цели".
   Он отправлялся к Хелен пытать её о своих промахах, и она заверяла его, что работы его на должном уровне, стали даже лучше, чем прежде. Что всему виной спад экономики и межсезонье, что скоро опять всё пойдёт на лад. Эрик потуже затягивал пояс и возвращался к рыбацким лодкам, и если не вытягивал ловушки с омарами, то подолгу рисовал.
   Он изображал красоту так, как видел, из его кисти яростными потоками истекала энергия, неистребимое желание творить пришпоривало его, и он подгонял себя, упорно стремясь к чему-то недостижимому. Он заканчивал один холст за другим, работая с максимальной отдачей и почти без отдыха. И ругал себя за то, что пишет слишком быстро и не способен запечатлеть на холсте тот предмет, который изначально привлёк его внимание.
   - Идиот! Ты должен учиться терпению! Нельзя слишком торопиться преуспеть, иначе удачи не видать. На хорошую живопись нужно и время потратить, и подумать надо хорошенько, и всё взвесить...
   Случались периоды, когда казалось, что он откатывается назад.
   - Ты что-то увидел, тебе захотелось это написать, ты попробовал - и не смог. Эта никудышная работа, ужасная, брось её. Смотри на вещи внимательней, изучай различия и особенности, иначе не постичь их сущность и красоту. Доверяй своим инстинктам, прислушивайся к своим ощущениям...
   Наконец бизнес опять пошёл в гору, и его картины пришли в движение. Холсты выставлялись по высокой цене, однако большинство посетителей, пришедших на них полюбоваться, не могли отличить хорошего искусства от плохого, что, собственно, не было неожиданностью. Ведь это большинство складывалось из состоятельных людей Нью-Йорка и Бостона, отдыхавших на побережье: они просто высматривали местные сувениры для дома, вовсе не собираясь вкладывать в них капитал и отгораживаться ими от инфляции. Они выбирали картину за краски и изображённый на ней предмет, то есть скорее за то, будет ли она прилично смотреться в гостиной пентхауса или в летнем коттедже где-нибудь на Лонг-Айленде или Кейп-Коде, нежели за её художественные достоинства.
   Эрик презирал их до кончиков волос, но ему хватало ума помалкивать об этом, когда он приходил в галерею поговорить с Хелен. "Невежественные богатые ублюдки, - размышлял он, - всегда выбирают самые плохие картины, и не важно, в какой галерее они их покупают, а бедняки, которые едва сводят концы с концами после уплаты по счетам, но которые понимают толк в искусстве и способны оценить полотно, никак не могут скопить деньжат на какое-нибудь приобретение".
   Первую пару лет на острове, только овладевая основами живописи, Эрик любил писать суда, что швартовались в бухте или пробивались сквозь бурное море; любил писать исхлёстанные непогодой сваи пирса и омаровые верши и буйки, сложенные у старых сараев; штормовой прибой, бьющийся об окружающие остров утёсы; для разнообразия делал детально прорисованные "портреты" чаек, морских ястребов и парящих орлов; буревестников, крачек, гагарок и резвящихся на заваленных водорослями лежбищах тюленей. На третьем году он начал писать быстрей, кисть его приобрела силу и уверенность, и он обратился к исследованию окружающей жизни, ибо ничто так сильно не любил, как изображать драму человеческую, и видел её прежде всего в усилиях людей, с которыми жил бок о бок. Он изображал простые рыбацкие будни с их тяготами и обособленностью, страданиями и развлечениями, используя море и остров в качестве ненавязчивого фона для своих тем. Он выходил в море на рыбацких судах и делал зарисовки людей за работой: как тянут они сети и омаровые ловушки, как обветрены их губы, как исхлёстаны ветрами лица, как от тяжёлой работы и солёной воды растрескались и покраснели мясными консервами их грубые опухшие руки.
   Эрик с глубоким сочувствием и пониманием относился к ближнему, это хорошо было видно по его картинам уходящих в море рыбаков. Дни, проведённые в море, напоминали ему старый фильм о рыбаках "Отважные капитаны", снятый по рассказу Киплинга о богатом повесе, которого жизнь заставила работать на промысловой шхуне в Новой Англии. "Работа на судах тяжела с непривычки, - думал Эрик, - но есть что-то благородное в тяжёлой работе до седьмого пота, и потому по ночам рыбаки всегда спят спокойно".
   Он выходил на рыболовецких судах в море и, крепко стоя на широко расставленных ногах, рисовал людей, которые выбирали ловушки или втаскивали на палубу треску и сельдь, и, когда судно под ногами ходило ходуном, упивался жизнью. Бесновался ли северо-восточный ветер, море ли вставало на дыбы, вода ли хлестала по шпигатам, кипела и бурлила у ног, он смотрел на небо и думал: "Нет ничего лучше, здесь мы свободны, словно чайки..."
   И он приходил в дома к рыбакам и рисовал их жён, хлопочущих по хозяйству. И старика со старухой, ужинающих рыбой с картошкой при керосиновой лампе. Старик своими руками выловил рыбу из моря, женщина накопала картошку в огороде, и его изумляла самодостаточность этих людей.
   А в долгие зимние месяцы, когда на дворе почти всегда выли ветра, он писал людей, с которыми соединился и которых горячо полюбил, в их повседневных делах в магазине и на почте. И, сверяясь с альбомами, он перенёс на полотно и убранство своего незамысловатого жилища, и портрет Моряка, и обе картины оставил себе.
   Он пристальней всматривался в лица прекрасных пожилых женщин, написанные Рембрандтом, лица несчастных женщин, обретших душу чрез многие скорби, и был уверен, что старому мастеру понравилось бы писать людей с острова Рождества.
   У Рембрандта Эрик особенно любил автопортреты и ещё одну картину под названием "Сокольничий": её он считал его самым поэтическим произведением. Ему вообще нравились поздние работы Рембрандта, в них ярче всего проявились загадочные и трагические стороны характера, последние отражения на холсте одного из величайших классических романтиков. Пикассо называл Рембрандта "слоновым глазом", ибо чувствовал, как большие слоновые глаза Рембрандта следят за ним. Глаза Рембрандта - бездонные загадочные омуты, и Эрик ощущал близкое с ним родство. Порою он даже пробовал смотреть на мир глазами Рембрандта, и это помогало яснее понять чувства и переживания великого живописца.
   Он трудился над тем, чтобы привнести темперамент и чувства в картины, изображающие рыбаков и рыбацкие семьи, людей, на чьи лица грубыми чертами легли страдания и тяготы полной бедности и трудов жизни, и он усиливал эти черты, чтобы выявить их красоту. В голову всё время приходили идеи новых картин, особенно по ночам, когда следовало бы спать: он поднимался с постели и делал отметки на будущее, чтобы впоследствии отразить эти соображения на холсте.
   Что весь белый свет думает о нём и его картинах, не имело для Эрика никакого значения. Писал ли он хорошо или писал плохо, не представляло первостепенной важности, хотя всегда лучше писать хорошо. Но только живопись цементировала его как человека, из живописи он был слеплен, и он был счастлив сознанием этого факт. Ибо верил, что истинная ценность искусства заключается не в эстетическом или финансовом признании, но в выразительности, которую оно сообщает художнику. Даже если его работы не стоили ничего, он чувствовал, что будет счастливее и успешнее на острове с плохими картинами, которые никто не станет покупать, чем самым богатым маклером по недвижимости в Бутбэе. Если б удалось выразить себя полностью, написать всё, что теснится в душе, уже одно это оправдало бы его жизнь, оправдало бы трудности и голод, через которые сам заставил себя пройти. "Так же поступал и Рембрандт", - говорил он себе.
   - Мера настойчивости и преданности человека своей идее - вот что важно, - сказал он однажды Хелен, - вовсе не качество его трудов, подмеченное чужими глазами. Если человек честен и держится правды, то качество в его живописи проявится, а вместе с ним, надеюсь, придут и деньги, чтобы жить и не быть загнанным кредиторами в могилу.
   Но порой его мучили сомнения, что его работы недостаточно хороши и мысли его идут в неверном направлении, и тогда Хелен спешила утешить его.
   - Художник должен заниматься тем, чем, по своему разумению, должен. Искусство - это призвание, самая естественная для него вещь на всём белом свете. Он ведёт обособленную, уединённую жизнь и должен чем-то поступиться, ведь его может не хватить на то, чтобы развлекаться, как его друзья, или заводить семью, как соседи. Он должен сделать для себя трудный выбор, потому что не может иметь всего сразу. Произнося "да" одному образу жизни, он тем самым говорит "нет" многим другим, ещё не испробованным.
   Эрик, для неискушённого художника отказаться от жизни - это великий подвиг веры, и одним из признаков таланта является мужество совершить этот подвиг. Если нет мужества, ты проиграешь. Мужество - основа основ. Не следуй шаблонам. Ты не можешь быть уверенным во всём и всегда. Ты можешь только иметь мужество и силу делать то, что, по-твоему, правильно. Всё может оказаться ошибкой, но, по крайней мере, ты делал это - вот что, в конечном итоге, важно. Всё, что может художник, - следовать своим инстинктам, ощущениям и помыслам, а всё остальное оставь богу.
   Принимай свою жизнь, как есть, постарайся не жить чужою жизнью. Работай сам по себе. Нельзя быть живописцем и работать сообща. Жизнь человеческая может быть чистым хаосом, но труд художника - единственное, чем он может заниматься, - состоит в том, чтобы взять эту путаницу и придать ей очертания, форму и значение, даже если это всего лишь его личный взгляд на вещи. Произведение искусства должно заканчиваться развязкой, должно давать тебе чувство примирения, катарсиса, очищения мыслей и воображения. И ты достигнешь этого, когда кончишь холст, который тебе кажется правильным и верным. Верь своей воле и интуиции. Когда случатся вспышки озарения и понимания, это будет означать, что твой мозг работает немного быстрее, чем обычный мозг. Картина начнёт складывать в твоей голове. Когда ты ясно её представишь, клади краски на холст и пиши. Научись доверять себе и тому, кАк ты видишь предметы и как чувствуешь. Совершенствуй свою технику. И помни: если потеряешь мужество изображать вещи так, как видишь их ты, ты не только потерпишь неудачу как художник, ты потерпишь неудачу как человек...
   Вот что придавало ему силы идти вперёд, наперекор страху и отчаянию. Ему и в голову не приходило, что однажды он может лишиться руки...
  
  
   ГЛАВА 9. "КРЕПКИЕ ПАРНИ НЕ ПЛАЧУТ"
  
   "Верно, Старбек, верно, молодцы мои, это Моби Дик сбил мою мачту, Моби Дик поставил меня на этот безжизненный обрубок. Верно, верно! - И я буду преследовать его..."
  
   Утром повидаться с Эриком к больнице подкатил Джо Бопп из полицейского участка. Ему было шестьдесят четыре года, тридцать два из которых он служил в полиции, и из них двадцать лет - в качестве начальника. Прямой, грубоватый патриот, он казался реликтом ушедшей эпохи, республиканцем стародавних времён, склонным принимать всяких хиппи, торговцев наркотиками и порнографией и прочих левых смутьянов за коммунистических лазутчиков, но то было его личным убеждением, которое он старался держать при себе. Во время Второй мировой войны он служил сержантом морской пехоты, имел "Серебряную звезду" и с гордостью считал себя хорошим копом, строгим ко всяким чужакам, в особенности к студентам колледжей, пересекавшим городок в сторону летних развлечений. Росту в нём было пять футов десять дюймов босиком, а вес превышал двести пятьдесят фунтов и уверенно стремился к трёмстам. Врачи предупреждали его, что из-за лишних пятидесяти фунтов он первый кандидат на инфаркт, но Джо обожал поесть и отшучивался, что ему не хватает каких-то трёх дюймов роста, чтобы не слыть толстяком, и господь ведает, это не его вина.
   Входя в палату Эрика, он был одет как обычно: приспущенные штаны едва держались под большим брюхом; на офицерской портупее, висевшей, как у Джона Уэйна, на бёдрах, болтался револьвер, и безобразный галстук, словно пассатижами, был присобачен к изношенной белой рубашке золотой застёжкой.
   - Ты, Крузо, на сей раз как будто угодил в большую кучу дерьма!
   - Привет, Джо...
   - Тебе сегодня лучше? Поговорим?
   - Ты ко мне просто так пришёл?
   - Нет, боюсь, по делу.
   - Ну, блин...
   - Эрик, здесь со мной Вермонт Джайлз из береговой охраны. Мы хотим знать, что с тобой там случилось, сынок...
   Долговязый лейтенант Джайлз, в безукоризненно белой, хрустящей, словно со склада, униформе, с отчищенной пряжкой, в сияющих ботинках, сжимал в правой руке чёрный блокнот с ручкой и был нарочито вежлив.
   - Простите, мистер Дэниелсон, - задал вопрос Джайлз, когда Эрик закончил свой рассказ, - как вы считаете, насколько велика была эта акула?
   - Не знаю, трудно сказать, длиннее моей лодки, это точно, наверное, восемнадцать-двадцать футов.
   - И вы полагаете, это была большая белая?
   - Полагаю. Я не знаю других акул такой величины в этих водах...
   - Время от времени рыбаки вылавливают у здешнего побережья довольно больших акул-молотов, не так ли?
   - Здесь как-то выловили 18-футового молота, но эта акула не была молотом. Я знаю акул-молотов. Молотов ни с кем не спутаешь.
   - Эрик всю жизнь живёт на берегу, - сказал Джо. - Если он говорит, что это была белая акула, то я ему верю.
   - Белые акулы здесь редкость, - пояснил Эрик, - но они всё-таки заплывают сюда. Сколько лет уже поступают сообщения о нападениях белых акул на маленькие лодки вдоль всего побережья Мэна. Поднимите эти сообщения. Чёрт возьми, их видели даже у Новой Шотландии и Ньюфаундленда. Я не особо разбираюсь в акулах, но понимаю, что про белых акул всегда так говорят, где бы ни обнаружили.
   - Это точно, - сказал Джо. - Я никогда сам не видел белой акулы, но у меня есть два парня, которых десять лет назад спасли возле острова Дамарискоув, у входа в бухту Бут-Бэй: тогда громадная белая напала на их яхту без всякого повода и почти потопила её. Рыбу больше не видели, она всплыла и исчезла. Но до чёртиков перепугала Томаса и Элвина, и после того случая они уже больше не заходили на яхте так далеко.
   Джо выложил всё, что знал: в Новой Англии только один человек погиб из-за большой белой - 16-летний паренёк, купавшийся в бухте Баззардз-Бэй в штате Массачусетс в 1936-ом году.
   - Канада тоже одного человека потеряла, у берегов Новой Шотландии, - добавил Эрик. - В 50-ых годах белая акула напала там на лодку. Я помню, когда я был мальчишкой, отец толковал об этом с рыбаками. Два омаролова вытаскивали ловушки при довольно приличном волнении возле острова Кейп-Бретон, и большая белая атаковала их дори. То же самое, что случилось со мной: она проломила несколько досок, лодка зачерпнула воды и стала потихоньку тонуть. Один человек утонул, другой цеплялся за лодку, пока его не спасли. Акула больше не нападала. Я думаю, она набрала полную пасть деревяшек и решила, что это не слишком вкусно. Но это была белая акула: следы от зубов, обнаруженные на обломках досок позднее, подтвердили это. Кто-то из морских биологов рассчитал, что она была двенадцати футов в длину и весила больше тысячи фунтов. Вот и мы получаем их время от времени...
   - Как может такая большая акула быть активной в такой холодной воде? - спросил Джайлз. - Я думал, что акулы водятся в тёплых водах.
   - Чушь какая-то, как думаешь? - сказал Джо, почёсывая в затылке.
   - Я читал, что большая белая акула - теплокровная рыба, как акулы мако и сельдевые акулы, - ответил Эрик. - Она может поддерживать температура тела выше окружающей воды. Я думаю, именно поэтому их обнаруживают далеко в серверных широтах.
   - Может быть, и так... - промолвил Джо.
   - Я вам больше скажу. В будущем ожидается увеличение количества белых акул. Специалисты говорят, что раз тюленей взяли под защиту в этих водах, то станет больше белых акул, что, в свою очередь, будет означать, что нападения на лодки и людей участятся.
   - Надо же... - буркнул Джо и бросил взгляд на Джайлза. - А тот траулер, что пропал два дня назад: вы, ребята, уже нашли ключ к загадке? Что с ним случилось?
   - Пропал без следа, - ответил Джайлз. - Никакой радиосвязи после сигнала бедствия. Кто знает, но задувало тогда крепко...
   - Интересно...
   - Знаю, что вы думаете, шериф, возможно всё, что хотите, но суда исчезают бесследно постоянно.
   - Конечно, конечно, я всего лишь...
   - Они могли наскочить на риф, да всё что угодно... - продолжал Джайлз.
   - Ты прав, совершенно прав... - ответил Джо.
   - Оставьте траулер, но что вы собираетесь делать с акулой? - спросил Эрик, глядя на Джайлза.
   - На этот счёт я не уверен, - ответил лейтенант, - но если в здешних водах завелась хищная акула, мы сделаем морякам предупреждение.
   - Вот как? Это всё, что вы предпримете? Чёрт, Джайлз, да все рыбаки уже об этом знают. Слухи в море распространяются быстро.
   - А вы как считаете, что нам делать?
   - Выйти в море и уничтожить её... - сказал Эрик.
   - Этим береговая охрана не занимается, мистер Дэниелсон.
   - А окажись в этих водах русская подлодка, и пусть никого не трогала бы, это бы вас заинтересовало, а?
   - Да, очень, но это совсем другое дело...
   - Ну, так вот примерно таких действий нам бы хотелось от береговой охраны. Судно посылает SOS, а вы, ребята, всегда на день опаздываете и чуток не успеваете. Проку от вас, как от бычьего вымени. Скажи, Джо, как чувствует себя твоя жена? - сказал Эрик, отстраняясь от Джайлза едва заметным поворотом головы.
   - А, всё как обычно. Суставы барахлят помаленьку... летом ещё терпимо, но с зимами в Мэне у ней нелады.
   - Всё так же мечтаешь о пенсии?
   - Я не мечтаю о ней. На следующий год она и так станет реальностью. Билли хочет, чтобы мы на пенсию переехали во Флориду, перетащили пожитки поближе к сыновьям и внукам. Думаю, я ещё не слишком стар и могу жить полной жизнью. Я уже присматривался к недвижимости в Форт-Лодердейле, но не знаю... Не хочу продавать дом. Я говорю Билли, что сюда всегда можно приезжать на лето, но дело в том, что нужно всё продать здесь, чтобы что-то купить там. Ты же знаешь, на зарплату полицейского особо не разбежишься... так что пока я её отговариваю. Я ещё не готов принять такое решение...
   На следующее утро из полицейских сводок новость перекочевала в газеты. Сначала она была опубликована в Бангоре и Портленде, и тут же сарафанное радио подхватило её и разнесло по всему краю. В тот же день в больницу явились репортёры брать у Эрика интервью, но он отказался разговаривать с ними.
   Ему хватило репортёров во Вьетнаме.
   Джи-ай воспринимали журналистов как особую породу паразитов из одного ряда с вампирами, экстремалами и прилипчивыми адвокатами, потому что все они возбуждались от вида крови и запаха смерти. Они всегда возникали после тяжкого боя, чтобы доставать уцелевших бойцов вопросами и строчить статейки со страшилками в свои газетки. Они находились там, чтобы, пользуясь "добычей" войны, сделать себе имя. Худшие из них работали на скандальные таблоиды, донимали молоденьких солдат, заставляя произносить заученные речи, и жировали на всеобщем горе и страданиях.
   Солдаты кое-как отбивались: "Если хочешь знать, чтС есть война на самом деле, будь в следующем бою поблизости". Но совету следовали немногие, лишь самые добросовестные, все остальные наскоро марали блокноты корявыми строчками и сматывались - вместе с трупами - из передового района на вертушке снабжения и к вечеру уже наслаждались безопасностью Сайгона. В те дни его называли Городом Греха и Городом Любви, Содомом и Гоморрой Востока. Сайгон. Кто забудет Сайгон?
   Они ужинали на террасе отеля "Континенталь", старинного французского заведения, где официанты были вежливы, кухня отменна, а столы покрыты скатертями. Возвращались в гостиничные номера и тащили евразийских служанок в постель, а потом трахали себе мозги всеми возможными способами в клубах на улице Тю До: наливались "тигриной мочой" и травили бородатые анекдоты до тех пор, пока глаза не съезжались в кучку и пиво не шло носом пузырями - упившиеся в зюзю и готовые к прописке в палате для слабоумных.
   Затем отправлялись под крышу отеля "Каравелла" и обсуждали с коллегами специфические опасности освещения войны до самой полуночи, пленительного часа, когда в Сайгоне наступал комендантский час и на улицах стреляли в любого без предупреждения.
   "У журналистов, у пишущей братии, - по мысли Эрика, - проблема в том, что они никогда ничего не делают, но только наблюдают за действиями других и пытаются описывать или объяснять увиденное".
   Ежедневная военная журналистика и на передовой, и в самом Сайгоне превратилась в обычное производство слов для заполнения бесчисленных страниц газетной бумаги, что совсем не похоже на тщательный отбор слов из опыта и воображения, чем, собственно, занимается романист. Поэтому ребята валили репортёров в одну кучу и склонялись к мнению о них как об агрессивном отряде много пьющих, острых на язык левацки настроенных вуайеристов и осведомителей господствующей верхушки, которая первым делом отправила их во Вьетнам, несмотря на то что по возрасту парни даже права голоса не имели.
  
   В пятницу утром, на пятый день пребывания в больнице, доктор Диттман выписал Эрика и назначил явиться на приём через неделю. Он кое-как оделся, но, надевая ботинки, впервые испытал чувство бессилия. На помощь пришла сиделка, и он только тогда понял, каково быть одноруким в мире, в котором всегда требуются два кулака.
   - Когда вы получите искусственную руку, врач-трудотерапевт научит вас завязывать шнурки, мистер Дэниелсон, - ободряла его сиделка.
   Покинув регистратуру, он отправился в Дамарискотту, в Первый Национальный банк, чтобы перевести свои деньги со сберегательного счёта на расчётный и сообщить служащим, что отныне на его счетах появится подпись, не похожая на прежнюю. Покончив с этим делом, в магазине одежды "Пэйн" он купил новый свитер и джинсы "Ливайз", чтобы никому не показалось, будто он работает на бойне. Старая поношенная и рваная одежда, испачканная пятнами крови, немедленно последовала в мусорный бак. Затем в обувном он купил пару сапог-веллингтонов из нубука, в которые можно всовывать ноги просто так, и попросил продавца выбросить его старые резиновые ботинки. Ему страшно не хотелось их выбрасывать. В конце концов, старая обувь удобна, на её резиновые подмётки намотано много миль, но он не поверил сиделке, что, получив крюк, сможет завязывать шнурки самостоятельно.
   Как и предупреждал доктор Диттман, постепенно проявились фантомные боли, мучительные ощущения, словно кто-то резал раскалённым охотничьим ножом, и одно было желание: скорей бы всё это кончилось. Он ощупывал повязку - руки не было, но ощущения были такие, словно она оставалась на месте, и это его смущало. Чувствуя себя уверенней в новой одежде и обуви, он зашагал прямо на Таунсенд-авеню, в галерею на встречу с Хелен Хэтт. Когда он пришёл, она корпела над конторскими книгами в маленьком кабинете в глубине здания.
   - Ну и духота у тебя здесь, Хелен! - воскликнул он, как только за ним захлопнулась дверь. - Открой хотя бы окна, впусти свежий морской воздух. Не знаешь, что ли - лето на дворе?
   Эрик огляделся и никого не увидел.
   - Ах, Эрик, - воскликнула она, появляясь из каморки в конце галереи. - Я по радио услышала о твоём несчастье. Я вернулась только этим утром и после обеда собиралась навестить тебя в больнице. Я всю неделю провела в галерее Бар-Харбора.
   - Вот и кончилась моя живопись...
   - Не говори так, Эрик. Может быть, и не кончилась.
   - Скоро мне дадут крюк. Как, по-твоему, я буду смотреться с чёрной повязкой на глазу и золотым кольцом в ухе, а? Самый красивый пират в Бутбэе, правда? Капитан Крюк собственной персоной. Подойдите сюда, мои дорогие... посмотрите на человека с крюком, ха!
   - Прекрати!
   - Почему? Это правда...
   - Нет, не правда...
   - Угу, а вот и благотворительные булочки для старого пирата. Я буду единственным безработным островитянином, с таким-то знаком отличия. Со мной всё кончено, Хелен. На зеркало в ванной пора клеить любимую цитату из О'Нила "Глянь мне в лицо: зовусь я Мог-Бы-Быть, а также Никогда, Всё-Поздно и Прощай..."
   - Прекрати! Не говори так о себе, Эрик...
   - Я уже думал, Хелен, чем мне заняться, и, знаешь, мимо острова проходит много круизных пароходов. Я, наверное, смогу заработать на жизнь придурком, откусывающим головы курам, змеям и треске на главной пристани.
   "Посмотрите-ка на Эрика-дикаря! Он лопает их живьём, люди, живьём!" А ты будешь продавать билеты и зазывать толпу. Это возбудит народ, даст ему что-то новенькое - как хороший пинок под зад. Только никаких продаж на ужин, идёт? А то людей стошнит. И придётся для них откусывать головы у зоологического печенья. Хоть какой-то кусок хлеба...
   Ещё можно наняться торчать у какого-нибудь ресторана в Бутбэе, если всё-таки придётся перебраться на материк. "Пристань Брауна", наверное, подойдёт... Надеть плащ-непромоканец, вышагивать эдаким солёным чёртом, сыпать сочными словечками моим любимым восточно-мэнским выговором, развлекать туристов морскими враками: байками о китах, о том, как в двух милях восточнее острова Рождества потерял руку в пасти огромной белой смерти, в пасти чудовища, по сравнению с которым Моби Дик просто золотая рыбка, в пасти всепожирающей машины, которая всё ещё плавает где-то там и ждёт очередного бедного малого. Буду ковылять со своим обрубком, опираясь на трость со следами зубов кашалота, на плечо, как долговязый Джон Сильвер, посажу зелёного попугая, чокнутую птичку, что лущит семечки, щёлкает клювом, гадит на туфли прохожих и ругается грязными словами, бррр... Курортникам понравится, как думаешь, Хелен?
   - Остановись! - Хелен топнула ногой, на глазах выступили слёзы. - Ты снова будешь писать, Эрик, я знаю - будешь.
   - Чем? Зубами?
   - Нет, другой рукой...
   - Никогда... - оборвал её Эрик, покачав головой и уставясь в пол.
   - Ах, Эрик, посмотри на это с другой стороны: ты жив, значит, есть надежда...
   - Надежда? Ты говоришь мне о надежде? О какой надежде? Надежды нет, Хелен. Нет никакого последнего шанса! Это тебе не Голливуд. Посмотри на неё, хорошенько посмотри... - процедил он, наливаясь злостью и тыча левой рукой ей под нос. - Видишь повязку? Руки нет, чудесной руки больше нет, она в брюхе у проклятой акулы!
   - Ты можешь научиться, Эрик...
   - Не хочу даже слышать об этом. Всё кончено, Хелен, и чем скорее я освоюсь и смирюсь с этим фактом, тем лучше устроюсь. О господи, всему конец! Поэтому не жалей меня, не внушай оптимизм, не лги и не пудри мне мозги: всё, жизнь моя как художника подошла к крутому и неожиданному концу, полностью и навсегда. Прощай, живопись. Наступил великий финал той жизни, которую я так любил, и с этой точки зрения я не испытываю особенного счастья оставаться в живых. Я уже не знаю, для чего мне жить...
   Эрик умолк, судорожно давясь словами, потом сглотнул, закрыл глаза, сомкнул зубы и сделал глубокий вздох. Он терял самообладание. Воля покидала его. Из глаз выкатилась слеза, за ней другая, ещё и ещё. Броня дала трещину, и вмиг он обрушил весь запас, целую бурю слёз, и рыдал так, словно конца рыданиям не будет. Хелен обняла его, прижалась и не отпускала, положив голову на грудь, он же изо всех сил отворачивался и всхлипывал, и булькал, и задыхался, и охал.
   - Всё хорошо, всё хорошо, поплачь, будет легче... - шептала она на ухо, утешая.
   - Нет, Хелен, не будет, - он хватал воздух ртом и хлюпал носом, до боли беззащитный и слабый, словно растерянный мальчик, которого ни за что отхлестали по щекам. - В этом заключалась моя жизнь, в этом было всё, а теперь ничего нет. Как же ты не поймёшь? Я потерял не просто руку, я потерял свою жизнь...
   Хелен лишь крепче прижималась к нему и не отвечала.
   - Чёрт побери, посмотри на меня, - он попробовал усмехнуться, - всю неделю я собирался духом, и вот прихожу сюда, встречаю тебя и раскисаю. Как школьник...
   Хелен всё так же прижималась к нему, давая выговориться и выплакаться.
   - Проклятье, Хэтт, - рыдал он и фыркал, - я слишком крут, чтобы плакать. А крутые не плачут, ты же знаешь...
   - Ты слишком силён, чтобы не плакать, Эрик.
   - Где, от кого ты это взяла?
   - От тебя...
   - Ух... комок подкатил так незаметно, слёзы застали меня врасплох. Ладно, всё в порядке, я не развалюсь на части, не стоит сжимать меня так крепко. Хотя...
   - Что "хотя"?
   - Хотя, сказать по правде, мне это приятно.
   - Раньше нужно было поплакать, тогда б и не раскис. И не думай, что всё прошло. Будут ещё слёзы. Ты ещё не всё выплакал...
   - Крутые парни не плачут...
   - Эрик, ты не крутой парень.
   - Ну, хорошо, не слишком крутой...
   - Эрик, послушай меня. Ты художник. Ты жестоко ранен, и тело твоё болит, но у тебя всё будет хорошо, и ты снова будешь писать, обязательно. Я с тобой рядом, и я знаю, что ты победишь в этой борьбе, потому что ты победитель и потому что ты самый сильный из всех, кого я встречала. Я тобою горжусь, Эрик, и я буду помогать тебе всеми силами моей души.
   Я всегда думаю о тебе, ты всегда в моих мыслях: сижу ли дома, брожу ли по улицам Бутбэя. Я думаю о тебе и на кухне, и ночью в постели, и в ванной по утрам. Я человек, Эрик, и я многого не знаю, но я знаю тебя. Обещай мне, что не забудешь, что ты не один, что я всегда с тобой.
   Я верю в тебя. Я горжусь тобой. Я всегда с тобой, всё будет хорошо, всё будет прекрасно, поверь...
   - У тебя есть салфетки? - спросил он, вытирая глаза тыльной стороной ладони.
   - Вот, возьми...
   Эрик высморкался, сжал зубы, сглотнул слюну, промокнул глаза салфетками и проморгался.
   - Тебе лучше?
   - Нет... да... может быть. Чёрт! ЧЁРТ! - он осёкся и закашлял.
   - Слушай, почему бы нам не поужинать сегодня?
   - Хорошо...
   - На Рыбацкой пристани в семь.
   - Приду.
   - Я угощаю...
   - Ладно, буду лопать, как лошадь...
   - Тебе надо хорошенько поесть после больничной еды.
   - В больничке кормили неплохо. Я могу есть всё что хочешь: стейки из картона, тушёные кожаные ботинки... даже армейская пища казалась мне подходящей. Тебе бы попробовать мою стряпню, Хелен. Она тебе так не понравится, что через год будешь выглядеть как узник из лагеря смерти. Даже Моряк не ест с моего стола, моему супу предпочитает свой корм ...
   - Не может быть всё так плохо.
   - Вот что я хотел тебе сказать: у меня закончено несколько картин. В следующий раз, как приеду в Бутбэй, я тебе их привезу. Если б ты могла их продать, тогда... это поддержало бы меня на какое-то время.
   - Не беспокойся об этом, я сама приеду за картинами. Тебе всё равно будет нужен человек, чтобы поговорить. Летний сезон начнётся только через несколько недель, так что я могу позволить себе небольшой отпуск.
   - Почему ты так добра ко мне?
   - Потому что я... потому что я о тебе забочусь.
   - А-а-а...
   - Встретимся в семь.
   - Буду ждать в баре...
   Эрик покинул галерею и направился к ресторанчику "Отлив" на Коммерс-стрит, - напротив книжного магазина "Гекльберри", где он любил полистать книжки всякий раз, когда приезжал на континент, - и заказал миску чаудера из моллюсков, яичницу с ветчиной, булочки со свежей голубикой и большую кружку кофе. Он забыл, что всегда ел левой рукой, поэтому, когда принесли заказ, смутился, словно в больнице, что такая простая вещь, как отправить в рот ложку супа, может обернуться неуклюжими, неловкими действиями.
   За соседним столиком внимание Эрика привлёк прилично и весьма по-британски одетый джентльмен лет семидесяти, с волнистыми седыми волосами; человек читал дешёвую книжку в мягкой обложке. Название гласило "Штучка с острова Свиней. Рассказ о стремительном взлёте милой Мэйвис: от дочери смотрителя маяка до владелицы одного из крупнейших нью-йоркских агентств девушек по вызову". Под рекламным текстом помещалась иллюстрация разбитной девочки-подростка, стоящей возле маяка в откровенной блузке, коротеньких шортиках и огромной розовой шляпе, на которой красовалась поникшая маргаритка; девчонка призывно улыбалась и ела шоколадные конфеты.
   Эрик отхлебнул кофе и, взглянув на господина, усмехнулся. "Ему скучно до чёртиков, - подумал он. - Наверное, ждёт, когда жёнушка набегается по лавкам. Окажись здесь Джо Бопп, наверняка указал бы ему читать подобные непристойности в другом месте". Но тем и привлекал "Отлив", что в нём всегда было полно неожиданностей. Он любил подолгу пить кофе в этом ресторанчике и при случае обязательно посещал его, в особенности летом и осенью. Кухня здесь была хороша, официанты расторопны и обходительны.
   На острове Эрик никогда не чувствовал себя одиноким, но, просиживая в ресторанчиках за чашечкой кофе, он сознавал, как одинок на белом свете, как мало трогают его слова и поступки людей, и находил это обнадёживающим.
   В ресторанах и кофейнях можно было прекрасно отвлечься от городской суеты и подумать, если требовалось думать. Время от времени в твоё пространство могли вторгаться люди и портить атмосферу, но в голову твою проникнуть они были не в силах. Туристы всех форм и размеров входили и выходили непрерывными потоками, так что в особо напряжённые дни представлялись ему бродячей бахчой смешных арбузов и тыкв. Наблюдая людей, Эрик черпал идеи и вдохновение для задуманных картин. Напрямую, конечно, эти люди ничего не имели общего с картинами, для которых он собирался с мыслями, но каким-то странным образом они придавали им импульс. Мысли его плавали то здесь то там, он следовал за ними, делая в уме заметки, которые иногда записывал на салфетках; салфетки складывались в задний карман и по возвращении на остров перечитывались.
   Покончив с кофе, Эрик оставил "Отлив" и несколько часов бесцельно бродил по Бутбэю, по пешеходному мостику перешёл на Атлантик-авеню и завернул на пристань, чтобы заправиться до отвала парными моллюсками в топлёном масле и расслабиться за столиком для пикника под тёплым летним солнышком. В шесть он пошёл на Рыбацкую пристань и уселся в баре; Хелен появилась около семи, и они прошли в основной зал ресторана. Поужинали, официант принёс графин вина, и Эрик поведал Хелен о своём смертельном происшествии в море.
   Вино шумело в голове, язык развязался, и он решил попотчевать Хелен историей о приведениях. Настоящей страшилкой...
   - И поэтому, когда Бекки умерла, я пошёл на наше место; я пошёл туда, потому что хотел подумать о ней. Всего несколько дней минуло после похорон. Понимаешь, я был один. Вокруг никого. И тут я услышал очень странный крик. Не похожий ни на орла, ни на ястреба, ни на сову... но на всех троих сразу. Хелен, вокруг не было птиц. Ни одной. Вот что самое странное. Обычно там много птиц. Стояла ранняя весна, и деревья ещё не распустились. Стояли голые. Если бы рядом была птица, я бы её увидел. Я уходил всё глубже и глубже в лес, и крик следовал за мной. Я обернулся и заметил, как одна ветка надо мной слегка качнулась вверх и вниз... и больше ничего... только одна ветка. Однако ветра не было. Я прошёл ещё пятьдесят ярдов по тропе и снова услышал этот звук, и закачалась ещё одна ветка. И тогда я понял, что то, что я слышу, не относится к живой природе. Я думаю, то была Бекки... или душа Бекки... у меня было ощущение, что она хотела сказать мне, что у неё всё в порядке. Знаю, это звучит жутко, но так было. Думаю, это был призрак Бекки, в тот день он приходил ко мне. Я верю в призраки. Души мёртвых повсюду вокруг нас. На острове Рождества тоже в них верят...
   Он отхлебнул из стакана.
   - У меня слегка кружится голова, я ведь нечасто пью и, наверное, сейчас выпил лишнего. Но, Хелен, я должен сказать тебе ещё вот о чём. Пока я жив, меня будут преследовать вопли того кита, господи, самые безутешные звуки, слышанные мной...
   - Эрик, ты нашёл, где остановиться на выходные? Думаю, тебе не вернуться домой на пароме до самого понедельника.
   - Нет, нет, я ещё не определился, где ночевать. Я найду место, извини, мне не хотелось бы докучать тебе, Хелен...
   - Ерунда! Пойдём к нам, постелим тебе в гостиной, а утром позавтракаем вместе с мамой, а захочешь остаться до понедельника - мы будем только рады. Устроим какое-нибудь развлечение на выходные...
   - Спасибо.
   - Ты мог бы хорошенько выспаться после больничной суеты.
   - Да, было б здорово. Целую неделю не спал по-человечески.
   Опустился туман, ночной воздух бодрил свежестью, они шли рука об руку по шаткому деревянному мостику на Атлантик-авеню и прислушивались к шуму начинающегося прилива. Маленькая рука Хелен была тёплой и влажной; она прильнула к его плечу, Эрик чувствовал тепло её тела, и впервые за многие годы отступило ощущение мучительного в целом свете одиночества.
   - Как хорошо отрешиться от всего и просто наслаждаться жизнью, забыть о тёмных сторонах и дать волю приятным неожиданностям, - шептала Хелен, крепче прижимаясь к нему.
  
  
   ГЛАВА 10. "ШУТ С РАЗБИТЫМ СЕРДЦЕМ"
  
   "Тот из вас, кто первый увидит белоголового кита со сморщенным лбом и свернутой челюстью; тот из вас, кто первым даст мне знать о белоголовом ките с тремя пробоинами у хвоста по правому борту; тот из вас, говорю я, кто первый увидит белого кита, тот получит эту унцию золота, дети мои!"
  
   В понедельник Эрик вернулся на остров, и Эсси Фрост прислала к нему Чарли с караваем домашнего хлеба и восхитительным тушёным блюдом из капусты, репы, картошки, лука, говядины и лосины. Моряк же добыл ему филе трески, стащив его с чьей-то верёвки; невероятно счастливый возвращением хозяина, по дороге к избушке он сожрал половину куска.
   Несколько дней Эрик не делал ничего, только ел, спал да в оцепенении бродил вокруг. Теперь, когда в первый раз после нападения акулы он остался один, когда рядом не было Хелен, готовой поддерживать его слабеющий дух, действительность навалилась на него, и он свалился как подкошенный - с глухим стуком. Он ещё находил удовольствие в наблюдениях за ежедневным приходом и уходом воды. Эти движения для него стали своего рода защитой. Пусть не вставало солнце, не всходила луна, - вода непременно наступала и отступала дважды в день, как некая константа в его больном переменчивом мирке.
   Он вспоминал, как, очнувшись в реанимации, увидел белоснежную повязку на левой руке, чистые и белые отутюженные простыни и наволочки; смятый госпитальный халат, чистый и белый. Как же он ненавидел эти халаты! Сегодня больницы напичканы новой техникой, но эти халаты да, пожалуй, уродливые шлёпанцы, не изменились нисколечко. Вспомнил и жёсткую белую сестринскую шапочку Айрис Мердок и этот её халат; вспомнил, что всё вокруг было белым-бело: стены, потолки - всё, белое на белом, как на картинах Уистлера.
   И вспоминал он день второй, когда его, не чувствующего боли от демерола, тащило под кайфом и галлюцинациями от наркотиков, правда, не так сильно, как в первый день; как упрямо пытался поесть, не умея ничего удержать, и как всё время тянуло в уборную по-маленькому. Припомнил, как болела правая рука от воткнутой в вену большой иглы от внутривенной трубки - трубки, которая заставила его пропустить через себя огромное количество жидкости.
   Сиделки жалели его, ему это нравилось, он блаженствовал от всеобщего внимания, хотя делал вид, что всё как раз наоборот. То была не слюнявая жалость, но сочувствие высшего порядка, музыкальная заставка к его храброму поступку. И вслед за чужим сочувствием поднималась волна собственной острой жалости к себе и накрывала с головой.
   - Как вы себя сегодня чувствуете, мистер Дэниелсон? - интересовалась милая юная сестричка, подавая завтрак.
   - Фантастично! Чувствую себя совершенно фантастично! - врал он.
   - Что ж, прекрасно... - поддакивала сестра.
   - Ага, ну да... хорошо ещё, что я потерял только одну руку. Мог бы вообще остаться без обеих, как пить дать! Пасть у акулы вот такой ширины... могла бы проглотить человека целиком, если б захотела, мать её... даже меня. Я лишился левой руки, ну и что с того, у меня будет крюк... немногие могут этим похвастать, как же! Только бы Питер Пэн научил меня летать...
   В больнице его воспринимали как настоящего героя, идущего на поправку. Ему оставалось только подыгрывать; испорти он пьесу, действительность - он был уверен - забросала б его градом камней и прибила бы к земле. Но, отрицая свершившееся и пытаясь отречься от своих настоящих чувств, он лишь играл роль. И вот защитный пузырь храбрости лопнул. Герой пал. И он чувствовал себя шутом с разбитым сердцем и, вспоминая, на кого был похож эти несколько дней, испытывал досаду.
   Он вспомнил, как пересыхало во рту после операции. Так пересыхало, словно напихали полный рот ваты. Но сестра Мэрдок воды ему не давала, а ведь он умолял её. Его, видите ли, могло вырвать на простыни. Потому он тихонько лежал там и жаловался на своё несчастье сквозь запёкшиеся губы опухшим языком, на котором словно всю ночь простояли лагерем вьетконговцы. Хотелось улыбаться, но он боялся, что от улыбки зубы раскрошатся и на мелкие кусочки разлетится лицо. Когда же ему всё-таки дали напиться, вихрем подхватило желание болтать по душам со всяким, кто заглядывал в палату. И покуда рот был занят движением - что, в общем-то, было ему не свойственно, ибо он такой человек, который всегда помалкивает с незнакомцами, - у него не оставалось времени на то, чтобы взвесить свои мысли и разобраться в своих ощущениях.
   Зато теперь он и обдумывал, и ощущал - всё, о чём не хотелось думать, чего не хотелось ощущать. Ему стало грустно. И грусть переросла в депрессию. И от жалости к себе промелькнула мысль о самоубийстве. Идея самоубийства, быстро и чисто освобождающего от бремени жизни, казалась очаровательной, он несколько дней вертел её в мозгу, но потом всё-таки отказался от неё.
   Каждую пятницу утренним паромом он ехал в больницу на приём к доктору Диттману.
   - Как дела, Эрик? - задавал вопрос Диттман.
   - Говно, док, гов-но!
   - Ну-с, дела ваши идут на поправку... рана выглядит хорошо.
   - Вы хорошо кромсаете, док.
   Но ему не удавалось стряхнуть депрессию, и наедине с собой, на острове, всё вокруг не давало ему покоя, включая отсутствие интимной жизни.
   "Кому захочется получить в постель мужика с крюком? Какие теперь у меня шансы на маленькие шалости? Что из меня получится? Или этому тоже конец? Смогу ли я, как прежде, объезжать пастбище, звеня шпорами? Посмотрите на меня! Я покалечен, изуродован и более не полноценный человек!"
   Ночью он боялся ложиться спать. Боялся уснуть и видеть сны. Но отдых был необходим, и как только он засыпал, его посещали тревожные сновидения. Раз приснилось, будто он вернулся во Вьетнам воочию убедиться, как после войны изменилась страна. С ним альбомы для зарисовок и фотоаппараты, он собирается колесить по глубинке, как вдруг оказывается, что куда-то подевались и альбомы, и аппараты, и даже одежда, и что сидит он на речном берегу в Дельте и клянчит рис. Во сне он терял всё, но руки оставались при нём. Во всех снах у него было две руки. Он просыпался, садился на краю кровати и подзывал Моряка, и холодный пот струился по лбу. Он смотрел и видел единственную руку, и один только вопрос мучил его: как такое могло с ним случиться?
   Однажды он спросил об этом Диттмана.
   - Вы во власти печали, Эрик... в вашем теле побывала смерть. Совершенно нормально, что во сне у вас две руки. Ваше подсознание ещё не смирилось с потерей левой руки. Но не беспокойтесь... со временем это пройдёт.
   Словно потерянный, изо дня в день в глубокой задумчивости бродил он по острову на пару с Моряком, вновь и вновь пытаясь обрести себя и часами наблюдая за играми тюленей в укромных бухтах.
   "Итак, всё кончено, - думал он. - Никогда не узнать мне, куда вела меня моя живопись".
   Наваливалась великая усталость, душила ярость от того, что пришёл конец всему: мечтам, годам стараний и борьбы. Уже не писать ему сюжеты, что берёг до поры зрелого мастерства, которое позволило бы взяться за их написание. Как много работы осталось незавершённой!
   Мысли особенно возвращались к одной картине, которую много лет собирался написать, да так и не собрался. То был ельник, что на западной стороне острова. Зимой роща бывала особенно красива. Он хотел написать нечто, что создавало бы ощущение уединённости, некой духовной сущности, сродни древнему собору. Наполнил бы холст энергичными вертикальными линиями и узнаваемой структурой. Он хотел внести в картину несколько живых существ и даже решил, что это будут синица-гаичка, выискивающая яйца и личинки насекомых, потому что она символ штата и обитает на острове, и пёстрый американский дрозд из-за своего самого красивого птичьего голоса во всей Новой Англии.
   Изобразил бы столбы мягкого света, чтобы подчеркнуть птиц и чтобы картина получилась такой же, как картины в воскресной школе, на которых Иисус беседует с господом; эти лучи света смягчали бы влажную почву леса. Здесь и там разбросал бы снежные прогалины, а еловые стволы припорошил бы белой пудрой. Размышляя о картине, он будто слышал, как поёт дрозд, и ему казалось, что птичья песня раздаётся в храме. Очень долго собирался он написать такую картину, да всё откладывал на потом, занимался другими вещами, и вот теперь никогда уже её не напишет.
   И ещё он хотел бы написать портрет Моряка, с палкой в зубах выходящего из воды в бухте Ворчуна. Написать для себя и повесить в хижине.
   "Ну что ж, - думал он, - раз не написал, значит, неудач с ними не будет. Может быть, я бы не смог их написать так, как хотелось бы, потому и откладывал, потому-то и тянул так долго. Может быть, я дурачил самого себя. Теперь уже не узнаешь.
   Я оказался там, где не должен был, там, где у меня не было никакого дела, и вот - всё кончено. Если б в то утро я остался дома и поехал в Бутбэй, как собирался, этого бы никогда не случилось. Если бы, если бы! Что - "если бы"? Слишком поздно для всяких "если бы"! Почему всё кончилось именно так? Почему я? В чём моя вина?
   Может быть, вся моя жизнь, включая и этот случай, и есть то, что мне нужно, чтобы через страдание развить и расширить своё сознание до той точки, в которой я сейчас пребываю. Только, чёрт её дери, где же пребывает эта самая точка?
   Надо будет на днях купить молоток с гвоздями и застолбить эту точку. Воздвигнуть деревянный крест на соседнем холме, взобраться на него голышом, корчиться на нём, истекать кровью и проклинать - и положить всему конец. Хелен, наверное, права: я становлюсь змеёй, кусающей самоё себя, ибо хребет мой перебит".
   Припомнился давнишний разговор. "Творчество, - говорила Хелен, - пьянящий напиток, Эрик, но когда им опьянён, перестаёшь замечать ошибки. Дай своей работе остыть, затем взгляни на неё опять".
   И он так и поступал. Он понимал, что существует большая разница между способностями и достижениями, что становление художником занимает годы и годы тяжёлого труда и что понадобится всё его мужество, чтобы справиться с трудностями, - именно мужество, потому что без него он пропадёт.
   Да, заряд мужества ему бы сейчас не помешал.
   Он смотрел вдаль на бухту и видел, как утреннее солнце выходит из воды и трепещущие струи теплого воздуха поднимаются над тёмно-синей равниной.
   "А жизнь идёт своим чередом, - думал он. - Рыбаки заняты тяжёлой работой, их совсем не коснулось то, что случилось со мной. Потеря моей руки не подняла даже ряби в жизни окружающих меня людей. Пока я сижу тут с Моряком, жалею себя, жизнь продолжается. Я считал, что могу справиться с чем угодно. С бедностью. С голодом. С неудачами. Но что в моей жизни могло подготовить меня вот к такому повороту? Чем сейчас заниматься? Какую пользу могу принести я себе и другим? Жизнь моя стала бесполезна. Я потерпел крушение, как старина Робинзон, только у него было две руки и он хотел быть спасённым. А я не хочу.
   Когда я вернулся с войны, смысл жизни я находил в том, что выжил, ведь многие мои товарищи погибли. Долгие годы я скитался, пока не осел здесь. В работе своей находил я смысл и направление жизни, а теперь всё пропало. Одна слепая хватка акульих челюстей изменила всё".
   - А-а-а-а! - стонал он.
   "Случись это не со мной и не будь так до одури печально, я бы первый смеялся над нелепостью происходящего. Не могу поверить, что это правда, что случилось именно со мной лишь несколько недель назад. Но когда гляжу на руку, понимаю, что это не сон".
   Эрик вспомнил бой во время войны, много лет назад, так глубоко в прошлом, что казалось, его никогда не было. Его взвод патрулировал на Нагорье, когда внезапно попал под автоматный огонь. Вьетконг засел в укреплённых бункерах и замаскированных линиях траншей. Снайперы-смертники, привязанные к наблюдательным пунктам на деревьях, открыли по ним огонь. С громом рвались гранаты, треск автоматического оружия разрывал воздух.
   Падая на землю, он слышал, как свистят и рикошетят над ним пули 7,62-мм пулемёта, выкашивая джунгли, как лужайку. Взвод попал в "мешок". Эрик замер в грязи и огляделся. ВК были вооружены до зубов. Над головой продолжался железный дождь. Гранаты грохотали всё чаще.
   Паренька из Чикаго, не старше 18-ти лет, ранило осколками в живот.
   - САНИТАР! НА ПОМОЩЬ! - закричал он. Его израненные руки и ноги напоминали сырой гамбургер. Под смертельным огнём Эрик пополз к нему.
   - Это серьёзно, док? - спросил парень.
   - Вытащим тебя отсюда - будешь жить... но отцом семейства тебе не стать и не испытывать стояк за "Чикаго Кабз", - ответил он. У парня липкая кровь текла между ног, он вопил от боли.
   - ДОБЕЙ МЕНЯ, ДОК, ПОЖАЛУЙСТА... ДОБЕ-Е-Е-ЕЙ!
   Эрик накачал паренька морфием, кое-как перевязал, приговаривая, что всё будет хорошо, что война для него кончена, что рана у него на миллион долларов, что его скоро отправят домой и всё у него будет в порядке; потом пополз к другому раненому, чья спина, словно прутик, была переломлена пополам шестью пулями АК.
   Тому парню он солгал.
   - Ты будешь в порядке, - старался он быть убедительным. - Расслабься и всё будет хорошо. Я тебя перевязал, боль скоро утихнет.
   Он лгал парню так же, как лгали ему доктор, сиделки и Хелен.
   - У вас всё будет хорошо, мистер Дэниелсон, - твердила сестра Мэрдок.
   - Вы приспособитесь... - подбадривал доктор Диттман.
   - Ты снова будешь рисовать, Эрик, я знаю, - убеждала Хелен.
   Все считали, что с ним всё в порядке, но это было не так. Он никогда не будет в порядке. И никогда больше не будет писать.
   - Грёбаные вруны, все поголовно ... - промолвил он вслух.
   "Может, оно и к лучшему, - засмеялся он. - Наверное, у меня и не было никакого будущего. Может быть, все эти годы я обманывал сам себя. Может быть, и Хелен лгала мне".
   Выходные он проводил в Бутбэе. Вдвоём с Хелен они обедали на Рыбачьей пристани, ходили в кино, пили коктейли, он провожал её домой, держа за руку, и они подолгу общались. По субботам обычно куда-нибудь выезжали, а по воскресеньям смирно сидели в гостиной её матери и смотрели телевизор.
   В конце июня Хелен выбралась к нему на остров. Она приехала утренним паромом, Эрик встречал её на пристани. Они болтали и гуляли с Моряком по острову, и через несколько часов она вернулась обратным рейсом. На короткий миг Эрику показалось, что он вышел из мрака, присутствие Хелен подействовало на него, как исцеляющий бальзам. Но Хелен уехала, и он ощутил себя ещё более одиноким, ещё более подавленным, чем раньше.
   В начале июля, когда в Бутбэе официально объявили летний сезон, ему выдали протез, врач-трудотерапевт научил им пользоваться. Постепенно Эрик приспособился самостоятельно прихватывать "крюк" ремнями и управляться им, культя стала менее чувствительной.
   Но крюк - не рука. И рукою ему не быть...
  
  
   ГЛАВА 11. "СОЗИДАНИЕ ХУДОЖНИКА"
  
   "Старшим помощником на "Пекоде" плыл Старбек, уроженец Нантакета и потомственный квакер.
   "Я к себе в вельбот не возьму человека, который не боится китов", - говорил Старбек. Этим он, вероятно, хотел сказать... что совершенно бесстрашный человек - гораздо более опасный товарищ в деле, чем трус.
   Старбек не гонялся за опасностями, как рыцарь за приключениями. Для него храбрость была не возвышенное свойство души, а просто полезная вещь, которую следует держать под рукой на любой случай смертельной угрозы".
  
   Рагнар Дэниелсон выехал из норвежской рыбацкой деревушки сразу по окончании Второй мировой войны и привёз жену Ингер и двух сыновей, Эрика и Тора, в Джоунспорт, где в своё время основал судостроительную компанию. Ремеслом своим он овладел ещё в Ставангере и очень скоро завоевал репутацию строителя лучших деревянных промысловых судов, бороздивших воды залива Фанди. В старые времена судостроение было одним из самых высокооплачиваемых занятий на побережье Мэна, теперь уже не так. Сегодня человек может заработать вдвое больше, плотничая по жилым домам. Тем не менее, Рагнар Дэниелсон занимался изготовлением и восстановлением классических деревянных посудин, работая по шесть с половиной дней в неделю скорее даже не из-за денег, а из любви к искусству и к работе собственными руками.
   Эрик был на четыре года старше Тора, всё время после уроков и выходные он проводил в отцовской мастерской и хорошо научился вручную прилаживать куски дерева друг к другу. Но рисовать ему нравилось больше, чем возиться с деревяшками, и потому в свободное время он рисовал море и животных, которые обитали в море и возле моря. У него был талант схватывать детали, уже в раннем детстве он решил стать художником, хотя и не сообщал отцу о своём намерении до одиннадцатого класса. Ибо именно тогда Рагнар Дэниелсон задал вопрос старшему сыну, будет ли тот работать в мастерской, окончив школу, и примет ли на себя семейное дело.
   - Нет, отец, - ответил он. - Я люблю море, но не хочу мастерить шхуны или становиться рыбаком, как мои друзья. Бог наградил меня сильными, уверенными руками и талантом к рисованию. Я хочу стать художником...
   Рагнар Дэниелсон пробовал отговорить Эрика от этой затеи, приводил доводы, что выпадет ему неясное будущее с сомнительными финансовыми выгодами, что в жизни художника может постичь разочарование, но, в конце концов, согласился уважать сыновний выбор.
   - Эрик, - сказал он, - я только одного желаю: чтобы ты хорошо делал то, чем решил заниматься, и чтобы тебе это нравилось. Хочешь стать художником, отлично, я помогу, чем смогу, но отдавай себя своему делу полностью, сынок, ничего не утаивай... и будь хорошим художником. Я люблю, когда люди хорошо делают то, что делают. И помни, если что-то пойдёт не так, как хочется, или если передумаешь, ты всегда можешь вернуться домой. Для тебя здесь всегда найдётся дело...
   - Хорошо, отец.
   - Ну что же, - произнёс старик, размышляя, - может быть, твой брат Тор присоединится ко мне и возьмёт бизнес в свои руки, когда я стану слишком стар.
   - Ты никогда не будешь слишком стар, папа... но у Тора умелые руки, в изготовлении лодок он гораздо искуснее меня; я думаю, это как раз то, чем он хочет заниматься.
   - Надеюсь, надеюсь...
   - Пройдёт несколько лет, папа, и тебе придётся делать новую вывеску для мастерской - "Дэниелсон и сын".
   - А что будешь делать ты, Эрик? Ты, наверное, хотел бы поступить в какую-нибудь художественную школу?
   - Да, папа.
   - И ты уже думал о том, где будешь учиться на художника?
   - Да, папа. В Чикагском институте искусств.
   - Так-таки Чикаго?
   - Это хорошая школа...
   - Тогда узнай, примут ли тебя, а я сделаю всё, что смогу. Если суждено мне в сыновьях иметь художника, я хочу, чтобы он был лучшим!
   Школа при институте искусств в Чикаго являла собой резкий контраст со средней школой Джоунспорта. Это было вольное заведение, полное сотен талантливых студентов со всего света - из России, Японии, Франции, Южной Америки, - жаждущих получить степень бакалавра или магистра изящных искусств после изучения традиционных предметов: истории и эстетики, графики и живописи, гравюры и плетения. В школе не было ни учебного городка, ни общежитий, ни студенческого клуба, ни студенческих братств или землячеств. Единственным местом, где студенты встречались, был кафетерий, в котором сами же и подрабатывали. Атмосфера в нём царила исключительно артистическая, все разговоры и сплетни крутились вокруг работы. Но студенты были разобщены: скульпторы общались только со скульпторами, фотографы с фотографами, - и Эрику очень не нравилось такое положение вещей. Он считал, что мог бы научиться большему, если б студенты различных дисциплин могли свободно обмениваться мыслями друг с другом. Ведь все они интересовались искусством с большой буквы. Различия между ними заключалась лишь в условиях, в которых они работали, и он думал, что на данном этапе их жизни эти различия не могли иметь большого значения.
   Весь первый год один из преподавателей внушал студентам, что только один из десяти тысяч выпускников обретёт национальную известность, подобную известности Джорджии О'Киф, Гранта Вуда и Лероя Неймана.
   - Когда закончите обучение, многие из вас будут голодать, - вещал он. - Художники - это мечтатели и как деловые люди никчемны. Они невероятно оторваны от реальности, и именно поэтому, покинув эти стены, в большинстве своём вы останетесь на обочине. Если повезёт, примкнёте к какому-нибудь околохудожественному делу и закончите, к примеру, изготовлением кукол или оформлением рождественских открыток.
   Суровое пророчество, однако, не обескуражило дух Эрика. Это он станет тем единственным из десяти тысяч, кому посчастливится. Подрабатывая по ночам и выходным официантом в популярном кафе на Раш-стрит, он с головой окунулся в учёбу и четыре года спустя вынырнул из неё с учёной степенью в изящных искусствах, став одним из числа очень немногих выходцев из округа Вашингтон, кому удалось получить высшее образование. И Рагнар Дэниелсон ужасно этим гордился.
   Окончив образование, Эрик уложил пожитки и купил билет на поезд, идущий в Бостон; там вскочил в автобус до Бангора, потом пересел в другой, чтобы покрыть последний отрезок путешествия домой, в Джоунспорт. Пока автобус катил по прибрежной трассе, опустился туман; всё чаще попадался транспорт летних туристских полчищ. В июне участок от Йорка до Бар-Харбора всегда бывал забит туристами, тогда придорожные мотели втрое против зимних взвинчивали тарифы, а рестораны и долго дремавшие магазинчики по продаже омаров разводили огонь под котлами. Эрик наслаждался ездой. Он отсутствовал четыре года и понимал, что в жизни свершилось что-то важное. Уткнувшись носом в окно, он размышлял о своём счастье, а тряский автобус мчал мимо вросших в землю ферм, брошенных автоприцепов и покосившихся хибар, красноречиво свидетельствующих о положении сельской бедноты округа Вашингтон.
   - Я и забыл, как прекрасен округ Вашингтон, - заметил он старичку на соседнем сиденье.
   - На него, может быть, и приятно смотреть, - отозвался старик, - но он навеки увяз в экономической депрессии; так что когда по всей стране лупит спад, здесь едва возбуждается рябь. "Нет" в ответ на вопросы, черника, селёдка и тяжёлые времена - вот что означает этот край. Посмотри вон туда: человек собирает на мелководье моллюсков, эта работёнка с граблями и лотком ломает хребет, а заработает он лишь несколько монет. Ну, молодой человек, следующая остановка в Черрифилде, мне там выходить...
   ЗдСрово вернуться домой и воссоединиться с семьёй. Тор женился, у него родился ребёнок. Эрика поразило, как сильно в такой короткий срок постарели родители. На следующий день он отправился к морю и битый час швырял с берега голыши, прервавшись лишь на минутку, чтобы посмотреть, как чайка бросила с высоты краба на большой камень, спустилась и не торопясь склевала открывшееся белое мясо. Поход вызвал из памяти воспоминания детства, добрые и не очень. Воспоминания о той давней поре, когда они росли вместе с Бекки. Как однажды поехали на велосипедах через мост на остров Билз-Айлэнд и катались там несколько часов, как на обратном пути остановились у продуктового магазина и попросили напиться воды.
   - Вы, ребятки, крутите-ка педали через самый мост, - ответил им тогда продавец, - а когда доберётесь до Джоунспорта, откуда вы родом, спросите в пожарной части Томми Уоткинса или Билли Бонса и посмотрите, найдётся ли у них для вас вода. Давайте, чешите отсюда и не возвращайтесь...
   Снисходительное высокомерие продавца взбесило Эрика, но так вели себя почти все жители островка Билз-Айлэнд. На своём клочке суши не нужны им были чужаки с континента.
   И припомнил он, как просыпался летом за полчаса до рассвета, чтобы приветствовать день. Как уходил из отцовского дома по тропе, садился на высоком холме под деревом, любовался морем и ждал чуда. День начинался неторопливо, шумел всё громче и громче, в крещендо достигая пика: чайки, листья, уходящая в отлив вода - всё вопило, смеялось, журчало. Солнце было его солнцем, оно рождалось у него изнутри, и если бы проспал он, опоздал бы и день.
   Через месяц после возвращения домой он получил повестку от комиссии по учёту военнообязанных, из Мачайаса, центра округа. Так как он закончил школу, то студенческая отсрочка по форме 2-S была заменена на форму 1-А; спустя ещё два месяца, сразу после Дня труда, армия США уведомила, что у Дяди Сэма имеются важные планы на его будущее. В два счёта призванный, он принял воинскую присягу, обязуясь защитить Соединённые Штаты от всяческих врагов, как внешних, так и внутренних, и вот вам - получите готовенького солдата.
   После школы искусств они с Бекки собирались пожениться. Однако на последнем году его учёбы у неё развилась лейкемия, и весной она умерла. Так что в известной мере он приветствовал призыв в армию, рассчитывая на то, что там ему помогут справиться с тоской. Осенью 1969-го он прошёл начальную военную подготовку в Форт-Полке, штат Луизиана, и был переведён в Форт-Сэм-Хьюстон в Техасе, где обучали военных санитаров во Вьетнам.
  
   "Я очень много путешествовал. Города проносились мимо меня как мёртвые листья, листья ярко раскрашенные, но оторванные от ветвей..."
  
   Нелегко было смириться со смертью Бекки, ведь они так долго любили друг друга и прожить собирались вместе всю жизнь; поэтому, когда она умерла, ему всё время казалось, что она по-прежнему рядом, он не мог её забыть и не мог жить без неё.
  
   "Я хотел остановиться, но что-то преследовало меня. Оно всегда приходило неожиданно, заставая меня врасплох. Может, это была знакомая мелодия. Может, это была просто фигурка из прозрачного стекла..."
  
   Её призрак преследовал его в армии и последовал за ним через всю страну, вплоть до Сан-Франциско, где он остановился на несколько дней, чтобы попрощаться с Америкой перед отправкой в зону боевых действий.
  
   "...Или я брожу по ночным улицам в каком-нибудь незнакомом городе до тех пор, пока не найду себе попутчиков. Я прохожу освещённую витрину магазина, где продается парфюмерия. На витрине полно цветных стеклянных предметов - крошечные, прозрачные, нежно окрашенные флаконы, словно кусочки разбитой радуги..."
  
   Он бродил по улицам в поисках женщин для любви, но Бекки вдруг касалась его плеча, и он оборачивался и смотрел ей в глаза.
  
   "О... я пытался оставить тебя позади; я верен тебе больше, чем хотел бы!"
  
   Он слышал аромат "Табу", её всегдашних духов. Он чувствовал её присутствие. Видел горящие зелёные глаза и развевающиеся на ветру тёмно-русые волосы, и на крошечный миг ему казалось, что она рядом. Но видение сменялось сухими листьями, кружащими над могилой, могильным камнем на холодной земле, и тогда он глубже засовывал руки в карманы и продолжал свой путь.
  
   "Я достаю сигарету, я перехожу улицу, я бегу в кино или в бар, я беру что-нибудь выпить. Я обращаюсь к ближайшему незнакомцу - всё, чтобы только задуть твои свечи!"
  
   Всё кончено, милая, всё кончено, нет больше радуг для нас двоих...
  
   "Ибо сейчас мир освещён молнией! Задуй свои свечи - и прощай..."
  
   "Отпусти меня, Бекки, не преследуй, ибо мир освещают приключения, а через два дня я улетаю во Вьетнам, и, подозреваю, он станет величайшим приключением в моей жизни".
   Два года спустя, уволившись со службы, Эрик провёл несколько недель дома в кругу семьи, а затем, сняв со счёта армейские сбережения, улетел в Чикаго и поступил на работу в рекламный отдел "Чикаго Дейли Ньюз" заниматься макетированием и иллюстрациями.
   Домой он вернулся совсем другим, не похожим на того человека, что уходил на войну двумя годами ранее. Вьетнамский опыт изменил его в корне. Поменялись его ценности, появилось беспокойство, он изо всех сил старался наверстать упущенное время и предугадать, что ещё преподнесёт ему жизнь. И вдруг обнаружилось, что после 365-ти дней, проведённых санитаром в элитной 1-ой аэромобильной дивизии, после зверств войны и латания рваных тел, приспособиться к гражданской жизни очень непросто. Он по-прежнему мечтал стать художником и рассчитывал, что подработка во время учёбы, работа в газете днём и оттачивание приёмов живописца по вечерам ускорят его карьеру. "В газете я лучше освою рисование на бумаге, - загадывал он, - и, обретя уверенность, перейду к более высоким формам выражения".
   Через несколько месяцев на одной из вечеринок Эрик познакомился с девушкой. Звали её Сара Лэтроп. Она работала секретаршей в адвокатской конторе в Петле; они начали встречаться и через полгода поженились. Эрик надеялся, что брак и постоянная работа успокоят его, приведут душу в равновесие, но всё обернулось к худшему. На следующий год в спальном городке "белых воротничков" Арлингтон-Хайтс, к северо-западу от Чикаго, они с Сарой купили маленький кирпичный домик, обнесённый белым заборчиком из штакетника. Оттуда каждый день ездили в город на электричке, но спустя какое-то время Сару уволили за пререкания со старшими по должности; она заявила Эрику, что хочет остаток года отдохнуть и пожить на пособие по безработице, а уже потом приниматься за поиски другой работы. Но время шло, и стало понятно, что у неё не было желания возвращаться к труду, а затем она и вовсе отбилась от рук. Когда они только поженились, она весила сто три фунта, но уже через полгода после принятия на себя роли домохозяйки из пригорода прибавила почти пятьдесят фунтов к своей фигуре "пять на три", и это был не предел. Выглядела она ужасно.
   - Что это тебя так разнесло, Сара? - как-то за ужином спросил Эрик.
   - До замужества я принимала таблетки для похудения.
   - Ты говоришь о "спиде"?
   - Я говорю о диетических пилюлях. Я не кололась. Я не наркоманка, Эрик...
   - Ага, и что же тогда случилось?
   - Я покупала их у одной девчонки на работе. Когда же я потеряла работу, накрылся и канал. А ты разве не знал?
   - Ты никогда не говорила об этом.
   - Наверное, выскочило из головы.
   - Ну-ну...
   - Я думала, тебе нравятся полные девушки. Ведь ты всегда говорил, что моя сестра похожа на старую ворону с выщипанными перьями. А так с тобой рядом солидная женщина, с которой приятно покувыркаться под одеялом.
   - Как же твоя подружка доставала таблетки, работая в адвокатской фирме?
   - Вечерами она подрабатывала уборщицей в аптеке.
   - Таскала их, а что не могла использовать, продавала?
   - Примерно так. Небольшой побочный доход...
   - Так-то оно так, только толку тебе от них чуть.
   - Мне их не хватает... они заряжали меня энергией, жизнелюбием!
   - А нельзя разве лопать поменьше и больше заниматься физкультурой? Может, если б ты ходила пешком хотя бы по часу в день...
   - Если я не устраиваю тебе в таких габаритах, тогда, видимо, придётся тебя бросить...
   - Нет-нет-нет, Сара, это не ответ...
   Как бы то ни было, со временем Сара нашла канал и в Арлингтоне и снова начала экспериментировать с лекарствами, обратив своё тело в аптечку. По утрам принимала алка-зельтцер и шипучку из таблетки амфетамина, чтобы вызвать прилив энергии, встать с постели и влезть в старый синий халат. Ожидая, когда сварится кофе, нанеся на лицо крем "Ноксима" и накрутив волосы на бигуди, одну за другой смолила сигариллы. К полудню она уже витала в облаках так высоко, что принимала таблетку валиума, чтобы слегка успокоиться. Сара принимала лекарства от всего, и все были прописаны врачами. Фенобарбитал, чтобы уснуть; бензедрин, чтобы проснуться; транквилизаторы, чтобы расслабиться; плюс косячки и глотки спиртного тут и там, чтобы смазать челюсти для общения со сверстницами-соседками, которые, подобно ей, изнывали от скуки предместий и от самих себя.
   - Жизнь моя проклята безопасностью и однообразием, - любила жаловаться Сара. - Не происходит ничего возбуждающего. Каждый день похож на предыдущий. Я ненавижу жизнь в Арглингтоне. Я чувствую себя как в западне. Мы должны куда-нибудь переехать!
   - Что ты думаешь насчёт Амазонии? Я всегда мечтал познакомиться с этой частью Бразилии...
   - Давай серьёзней.
   - Ведь это ты хотела жить здесь, поближе к мамочке. Не я. И потом, Сара, ты здесь выросла, это твой родной город. Ты знала, на что похожа жизнь здесь, уже до того, как мы купили этот дом, - говорил Эрик.
   - Да знаю я, - скулила она, - но я не нахожу здесь ничего увлекательного.
   - Почему бы тебе не слетать с сестрой в Катманду и не вскарабкаться на Эверест в тех твоих старых вонючих кроссовках и той вычурной курточке из кролика, которую ты купила в "Кей-Маркете" на прошлой неделе?
   В конечном счете, Сара нашла-таки себе нечто возбуждающее. Она доставала колёса у какой-то подружки, а когда кончались деньги на еду, она получала дозу адреналина, воруя по мелочам в местном супермаркете "Сэйфвэй". Она подолгу зависала на телефоне. Её сестра, жившая в нескольких милях от их дома, в Палатине, была поглощена муторным разводом и названивала ей каждый день, чтобы поведать горькую историю о том, как мужчина, которого она так любила, отнял её лучшие годы и выбросил их брак на помойку, чтобы бежать к секретарше, которая моложе её на десять лет. Она жужжала Саре, что мечтает положить жалкие малюсенькие мужнины яйца на разделочную доску и отхватить тупым разделочным топориком. Что, когда дойдёт до суда, она заставит заплатить его за то, что сбежал к молодой сучке, и пусть тогда смиренно предстаёт перед судом, цепляет на шею Медаль Почёта и заворачивается в американский флаг. И Сара принимала живейшее участие в планах зловещего умерщвления своего зятя.
   Сара посвятила балету двенадцать лет и одно время даже слыла подающей надежды ученицей, но планы на танцевальную карьеру рухнули в самый последний год обучения в училище, когда она поскользнулась на льду на подъездной дорожке к родительскому дому и в двух местах сломала левую лодыжку. Кости срослись неправильно, и когда она уставала, то начинала слегка прихрамывать.
   Вне дома интересов для неё не существовало, поэтому, когда она накачивалась амфетаминами, наступало время домашней работы, так что иногда Эрик просыпался в три часа ночи от того, что она снова полощет посуду, трёт кухонный пол, моет внешние оконные рамы, подсвечивая себе фонариком, и пылесосит ковёр, который чистила лишь несколько часов назад. У неё был пунктик на чистоте, что вкупе с её прочими неврозами делало жизнь в доме сущим кошмаром. Меньше чем за год она потеряла в весе шестьдесят фунтов и выглядела, как безобразная иссохшая старуха на последней стадии рака. Вечерами Эрик, возвратившись домой, заводил разговор с нею о каком-нибудь новом проекте, над которым работал, но всё было напрасно. Сара прерывала его на полуслове, произнося примерно следующее: "Ты слышал, что миссис Хэррис - она жила на том конца улицы - умерла вчера в больнице?"
   - Сара, я не знаю, кто такая миссис Хэррис. Я никогда с ней не встречался...
   - Ей было семьдесят шесть лет, у неё был большой белый дом в конце квартала. Ну ладно, оставим её, старая кошёлка таки померла... а пока я думаю об этом, дорогой, нам нужно что-то сделать с моим "Электролюксом". Он не всасывает, как надо...
   - Если б ты вытряхивала из него пыль...
   - Правильно, мне нужны новые мешки...
   В выходные дни Эрик пробовал писать пейзажи. Однажды в воскресенье, когда он наносил последние штрихи на картину, из подвала послышался страшный шум, сопровождаемый жутким воплем, словно по соседству поселился обезьяний приёмыш Тарзан и переживал не самый удачный день.
   - Что там у тебя внизу, Сара?
   - Это я визжу, - откликнулась она. - Я теперь каждую стирку визжу. Мне от этого польза.
   - А что означает этот грохот?
   - Это тоже я... я выколачиваю дурь из стиральной машины.
   "О боже, - подумал Эрик, - это всё-таки случилось. Её мозг миновал точку возврата. Я знал, что так случится, ведь знал же..."
   - Ну, так что стряслось? Ты в порядке? - крикнул он с лестницы вниз.
   - Лучше не бывает!
   - Да уж... - покачал Эрик головой, глядя сверху на тёмные мешки под запавшими раскосыми глазами.
   Сара, видишь ли, прочитала статью в "Дейли Геральд" одного нью-йоркского психиатра, согласно которой все причины стресса сводятся к бегству от сложившегося положения вещей, к отказу принять реальность. Автор уверял, что люди могут избежать беды, реалистично реагируя на стресс.
   - Короче, - подытожила Сара, - если у тебя есть смелость сказать в нужный момент "хрен с тобой", ты точно выкарабкаешься.
   - ЧЁРТ ВОЗЬМИ, САРА! ЭТО НОВАЯ СТИРАЛЬНАЯ МАШИНА! Я НЕ ХОЧУ ТАЩИТЬ ЕЁ В "МЭЙТЭГ" НА РЕМОНТ! МЫ ЗА НЕЁ ДАЖЕ НЕ РАСПЛАТИЛИСЬ!
   - Я просто проверяю теорию, я ведь теперь домохозяйка, Мамаша Каторга, и я хочу испытать свою реакцию на стресс от тяжёлой стирки.
   - Послушай, Матушка Хаббард, ты испытываешь лишь моё терпение.
   - Но это правда, Эрик. Теория работает.
   - Чёрт возьми, Сара! Неужели ты веришь всему, что читаешь?
   - Видишь? Посмотри! Грязное. А я замачивала. Я два раза стирала, а оно всё равно грязное.
   - Так весь сыр-бор из-за этого?
   - Я не злюсь, Эрик. Я уверена в себе и учусь справляться со своими противоречиями. Но сейчас, когда я поставлена перед фактом, что этот порошок... так вот, - между нами и этой стиральной машиной, - он совсем не то, чем должен быть. Говорю тебе, с тех пор как из него убрали фосфаты... - с этими словами она швырнула огромную пачку "Тайда" в мусорный бак.
   - Ты слишком серьёзно взялась за домашние дела. Если так пойдёт дальше, ты угодишь в какой-нибудь жёлтый дом у чёрта на куличках, из которого уже не выбраться! Скорей всего, где-нибудь в Южном Элджине. А что? Определят тебя в палату к ненормальным старушенциям... как тебе это понравится, а?
   - Я испробовала уже двадцать всяких порошков... осталось всего несколько, - и тогда я вернусь на Солёный Ручей отбивать бельё о камни, как последняя скво.
   - Это может оказаться даже к лучшему. Поднимайся-ка наверх и послушай расслабляющую музыку. Польки Лоренса Уэлка всегда тебя успокаивали. Ты просто расстроена.
   - Я не расстроена. Я абсолютно спокойна. Я же объясняю тебе, дорогой, как нелегко быть домохозяйкой в наши дни.
   - Тогда найди работу и займись делом. Господь знает, как нам нужны деньги...
   - Я перепробовала их все - почти все, - и ни одна меня не удовлетворила.
   - Наверное, ты слишком разборчива...
   - Достало! Реклама стиральных средств просто великолепна. Ты её знаешь: "положись на нашу отстирывающую мощь...", "бельё, которое пахнет свежим лимоном...", "стирай без сожалений...", "выводит грязь, усиливает белизну...", "я пользуюсь ПФД, а что сделал ты для моей семьи сегодня?" О, этот последний достаёт меня до нутра, - говорила она, потирая живот, - и заставляет меня страдать; ОТ НЕГО МЕНЯ ТЯНЕТ БЛЕВАТЬ!
   - Чёрт возьми, Сара! Держи себя в руках. Что с тобой такое, мать твою?
   - Ничего, ровным счётом ничего...
   - Это таблетки, да? Ты опять прёшься от таблеток. Да поможет мне бог, ибо для начала я смою их в унитаз, чтобы ты могла пристать к берегу и почувствовать твёрдую почву под ногами!
   - Н И К О Г Д А, Н И К О Г Д А НЕ КАСАЙСЯ МОИХ ТАБЛЕТОК!
   - А что ты сделаешь, если коснусь?
   - Тогда секса у нас больше не будет никогда. Можешь трахать кулак до конца своих дней. Обещаю, ты больше не прикоснёшься ко мне...
   - Это шантаж.
   - Это война.
   - Так не честно.
   - Может быть, но тронешь мои таблетки, Эрик, - пеняй на себя...
   - Господи...
   - Спускайся сюда, вниз, взгляни сам на эти дурацкие ферменты... как говорят, мощные. Обещания, одни обещания. Эта хрень хорошо смотрелась бы в рождественском печенье "Белый рыцарь" или на дне аквариума, но не в моём белье, по крайней мере, покуда от него не появится хоть какой-нибудь толк.
   - Завтра я вызову человека из "Каллигана" и попрошу у него новый водоумягчитель. Это остановит надувательство?
   - Чёрта с два! Дай мне старый стиральный порошок, и я покажу тебе настоящую чистую стирку. Наша маленькая война с загрязнением прекрасна, но когда я вынуждена бродить в грязных трусах, потому что мыло больше не мылится, то это уже слишком. Слышишь меня, Эрик? Слишком!
   - Вот блин... - заворчал Эрик, хлопая рукой себя по лбу. - В чём моя ошибка? Как меня угораздило жить с тобой?
   - Я не говорю о пятнах от травы, от жира, от спермы, крови, мочи, дерьма и всех прочих трудновыводимых пятнах. Я знаю, с ними нелегко справиться. Я имею в виду обычную каждодневную грязь, которая должна отстирываться за один раз и которая отстиралась бы... даже если б стирали на руках.
   - Сара...
   - Я говорю тебе: ничто так не выводит из себя, как то, что закидываешь в машинку партию белья, достаёшь, а оно всё такое же грязное.
   - Кого это волнует? Ты хоть раз слышала, чтобы я жаловался?
   - Эрик, так просто тебе меня не одурачить. Сейчас я стираю, чтобы убрать запах, а не грязь. Если подмышки будут почище, уже хорошо. Но если будут вонять как мужская раздевалка или забытая прокладка, как они обычно воняют, то при глажке, чтобы убрать дурной запах, придётся прыснуть пару раз дезодорантом "Оулд Спайс".
   - Отправлю-ка я тебя к мозгоправу. Он как вправит тебе мозги!..
   - Всё нормально, дорогой. Ты разве не помнишь, что было год назад? Тогда весь день я курила сигареты одну за одной и глотала конфеты до тех пор, пока лицо не становилось похожим на прыщавую пиццу, прикладывалась к водке и пялилась на мыльные оперы и спорт по телику, а по вечерам скрипела зубами и ломала руки, беспокоясь о нашем белье. А сейчас стресс меня не беспокоит. Я научилась по-своему посылать всё к чёртовой матери. Наконец-то я могу справляться со своими противоречиями. Ты должен мною гордиться...
   - Я должен ЧТО? - прошептал он, склоняясь к ней.
   - Прости, Эрик, но уже готова следующая партия.
   Он медленно поднялся по лестнице. С верхней площадки он краешком глаза наблюдал за Сарой. Она с головой ушла в противостояние реальности: проклинала грязное бельё, мыло, людей вообще и производителей в частности и что есть мочи лупила по новенькой стиральной машине "Мэйтэг" ударами каратэ, способными раздробить керамику.
   - Тому психиатру из Нью-Йорка самому бы прочистить мозги, - бормотал Эрик, надевая пальто; он вышел из дому и растворился в ночи.
   Так всё и шло, ссоры вспыхивали и не гасли, и так каждый вечер, каждые выходные. Эрик смирился с фактом, что Сара вряд ли сильно изменится и ему никогда не обсудить с ней ни свою работу, ни мечты о будущем. Они существовали в абсолютно разных мирах.
   На заре супружеской жизни они говорили о детях.
   Саре хотелось детей, Эрику - нет. Он объяснял это тем, что важнейшая цель его жизни - стать хорошим художником, что хочет накопить достаточно средств, чтобы оставить работу и перебраться назад в Мэн, где можно было бы работать, не оглядываясь на коммерческую необходимость. Он говорил, что вряд ли у него получится одновременно поднимать семью и посвящать себя искусству так, как он для себя наметил, что любовь к детям отнимет слишком много творческой энергии и на живопись её уже не хватит. И, кроме того, добавлял он, могут пройти годы, прежде чем он станет достаточно успешным и сможет позволить себе детей. Что так было бы нечестно по отношению к ним обоим. Он говорил, что не хочет детей, чтобы остаток жизни не задаваться вопросом "что было бы, если бы..."
   Сара яростно возражала, и в ответ он орал на неё.
   - Как ты не поймёшь своей тупой башкой? Живопись, Сара, для меня всё. Она всегда будет важнее, чем хороший дом на приличной улице в пригороде, чем микроавтобус с двумя или четырьмя визжащими сопляками! Прости, но так уж выходит...
   - Мне не следовало выходить за тебя замуж.
   - Ты права, мы сделали ошибку, большую ошибку...
   - Я всегда хотела услышать топот маленьких ножек...
   - Ты мне никогда не говорила об этом.
   - Да, я должна была сказать.
   - Сейчас уже поздно.
   - Я предполагала, Эрик. Я думала, каждый нормальный мужчина хочет детей.
   - Я не хочу.
   - Вижу...
   - Сара, мы уже всё обсудили раньше, продолжать бессмысленно. Ты знаешь, что я чувствую, что думаю...
   У Эрика были неприятности и в газете. Ему не нравилась работа, он с трудом подчинялся чужим приказам, опаздывал по утрам, часто пререкался с коллегами и плодотворно работал только над теми проектами, которые хоть чуть-чуть были ему интересны. Днём он засматривался в окно, витал в облаках и жалел о том, что не сидит где-нибудь в другом месте. И что всего хуже, он всегда спорил с художественным руководителем Биллом Дэнфортом по поводу иллюстраций, и споры часто заканчивались громкими скандалами, так что весь офис таращился на них во все глаза.
   - Ты работаешь недостаточно споро, - пенял ему Дэнфорт. - Разве тебе не нравится твоя работа? Тебе плохо здесь, с нами?
   - Билл, послушай, остынь, у меня проблемы...
   - Вьетнам даёт о себе знать или дома беда?
   - Перестань...
   - Или, может быть, лучше вернуться в Мэн и мастерить с отцом рыбачьи лодки?
   - Билл, эта работа - не моя карьера, она всего лишь трамплин. Просто в будущем я хочу завести свою собственную студию и писать для себя.
   - Художником хочешь стать, да? - поддразнивал Билл.
   - Билл, засунь в жопу свой сарказм!
   Дэнфорт ухмылялся.
   - Послушай, Билл, буду с тобой откровенен. Я ищу и не нахожу, пробиваюсь и стараюсь, как только могу. Я пишу по ночам и, если удаётся, по выходным. Я ещё не продал ни одной картины и даже не пытался продавать. Я не претендую на то, чтоб знать об искусстве всё, что должно знать, вовсе нет, я просто ищу ответы на мои вопросы. Я ищу, учусь и экспериментирую. Это поиск, и я всего лишь пилигрим на этом пути, неужели это так трудно понять?
   - Сдаётся мне, ты хочешь вернуться в леса Мэна, к идиллической жизнь в союзе с природой, подобно Торо, чтобы создавать великие шедевры...
   - Какого чёрта ты донимаешь меня? Кто тебя обидел? Что сделало тебя таким циником?
   - Ты хороший парень, Дэниелсон, но тебе нужно навести порядок в мозгах. Стань реалистом. Художником тебе никогда не заработать таких денег, какие ты зарабатываешь здесь. Боже, да ты хоть представляешь себе, сколько сегодня в мире голодных художников?
   - Нет. Назови хоть одного...
   - Тот орёл видит дальше, который летает выше.
   - И ты полагаешь, ты и есть тот орёл, да?
   - Здесь я начальник, Дэниелсон, не забывай.
   - Билл, знаешь, в чём разница между нами? На жизненном пути ты отказался от своей мечты. И сейчас делаешь то, что делать должен. А я делаю то, что хочу...
   Охваченный мрачным настроением, - а такое случалось нередко, - Эрик почти не общался с коллегами, его молчание принимали за презрение, поэтому работавшие с ним бок о бок люди чувствовали себя неуверенно и неуютно. В то же самое время Сара становилась всё больше и больше психически неуравновешенной. Однажды Эрик позвонил ей и сказал, что задержится в офисе с клиентом и вряд ли появится дома раньше полуночи; и Сара отправилась на ужин к своим родителям, в трёх кварталах от дома.
   Матери её за два дня до этого прооперировали катаракту - удалили хрусталик из правого глаза, а нужно было купить кое-какие продукты. Тёща не могла сама вести машину, так как повязку с глаза ещё не сняли, поэтому Сара вызвалась подвезти её в город.
   Почему-то Сара глупо повздорила с матерью из-за того, какой суп лучше подходит к поджаренным сырным сэндвичам. Мать хотела купить томатный суп-пюре, Сара же настаивала на грибном. Ни одна из них не хотела уступить, и очень скоро, слово за слово, вспыхнула ссора. Они орали друг на друга. Сара выбила томатный суп из рук матери, и тот покатился по полу. Рут Лэтроп ударила дочь по лицу, Сара вцепилась матери в волосы; через несколько мгновений две женщины уже серьёзно скандалили в седьмом проходе возле холодильных прилавков с мясом.
   Сара рвала на матери блузку и плевала ей в лицо. Рут Лэтроп била дочери в голень острыми, как стилеты, каблуками; они схватились друг с другом и свалились на пол, лупцуя и царапаясь, выдавливая глаза и кусаясь, впиваясь друг в друга ногтями, вырывая волосы и визжа что есть мочи - словом, дрались, как две кошки в мешке. Управляющий магазином Эбенезер Конклин сунулся было разнимать, но ему тут же сорвали паричок и поддали коленкой в пах, и тот, стеная и держась за промежность, заковылял в свой кабинет вызывать на место битвы полицию. Саре удалось оседлать мать, и она била её крепко сжатым кулаком, норовя попасть в забинтованный глаз, словно отбивала жёсткий кусок бифштекса. Исцарапанные лица обеих женщин залило кровью. Рут Лэтроп потеряла вставную челюсть и молила о пощаде, но Сара не собиралась являть милость и, сорвав с матери лифчик, перебросила его через прилавок в шестой проход, к консервированным персикам.
   - Остановись, прошу! Чёрт тебя дери! - вопила Рут Лэтроп.
   - Как тебе это нравится? - передразнивала Сара.
   - Кто-нибудь, прошу, помогите...
   - В чём дело, мама дорогая?
   - Сумасшедшая, чудовище!
   - Кому теперь должно быть стыдно, мамуля?
   Сара ещё пару раз въехала в больной глаз.
   - Пусти! Пусти! Мой глаз, о боже, мой глаз!
   - Агушеньки-агу! - улыбалась Сара, обнажив стиснутые белые, как рояльные клавиши, зубы, и хваталась за большую материнскую грудь.
   - Отстань от меня; кто-нибудь, помогите; полиция... - хрипела мать.
   - Драть тебя, старая сука! - крикнула Сара и снова плюнула матери в лицо. - Ненавижу тебя. И всегда ненавидела. Ты не настоящая моя мать! Ты удочерила меня! Меня тошнит от тебя! Я ненавидела тебя всю жизнь! О, ты не представляешь, как же я тебя ненавижу! Всё детство я хотела прикончить тебя, ты знала об этом, ты, жирная тупая старая сука?
   Мужчины в торговом зале почтительно держались в стороне, засунув руки в карманы и нацепив на физиономии ухмылки, и не делали ни малейших попыток вмешаться; они были и ошеломлены, и возбуждены одновременно, и, если по чести, следовало признать, что стычка нравилась им несколько больше, чем "чуть-чуть". Не каждый день насладишься кошачьим боем, в котором две женщины рвут друг друга на куски прямо посреди универмага.
   В конце концов, две немолодые неряшливые матроны схватили брыкающуюся и шипящую Сару в охапку и оттащили в пятый отдел. Эбби Конклин теперь тоже лишь смотрел на стычку со стороны; он накинул фартук кассира на голую мамашину грудь и подобрал её челюсть. Рут Лэтроп лежала на полу и стонала вплоть до появления полиция. Но к тому времени делать полиции было уже нечего. Сражение кончилось.
   Побеседовав с обеими женщинами, полицейские решили не выдвигать никаких обвинений. Они вызвали скорую, чтобы отвезти Рут Лэтроп в больницу и показать её глаз доктору. Сара же немедленно прыгнула в свой "форд" и помчалась к родительскому дому. Её по-прежнему обуревала неистовая ярость. Она притормозила на стриженой лужайке, перпендикулярной улице, рыкнула движком, воткнула передачу и утопила до пола педаль газа.
   - ПОЕХАЛИ! - крикнула она, вгрызаясь задними колёсами в почву и размётывая в стороны куски дёрна. На скорости свыше 20-ти миль в час она бросила автомобиль в дом, пробила кирпичную стену и большое окно и остановилась на полкорпуса в гостиной. Она вышла из машины, выбралась из пролома и, брызжа слюной, истерично завопила. Что укокошит обоих родителей, если те не перепишут на неё всё своё имущество.
   - ОТДАЙТЕ МОИ ДЕНЬГИ! ОТДАЙТЕ МОИ ДЕНЬГИ! ОТДАЙТЕ МОИ ГРЁБАНЫЕ ДЕНЬГИ! - бушевала она.
   В момент вторжения её отец, за год до этого разбитый параличом, сидел на кухне в кресле-каталке. Он брякнул было ей покинуть дом и вообще уйти из его жизни, но его скрутил кашель: он захрипел, стал давиться и задыхаться, долго не мог отдышаться, и его охватила паника. Сара откатила его в хозяйскую спальню, впихнула в пустой шкаф, захлопнула за ним дверцу и отправилась бродить по дому, подобно безумному вандалу: переворачивала мебель, кромсала ножом шторы, красным китайским спреем писала на дверях короткие энергичные слова, крушила окна, шинковала дорогие платья и нижнее бельё матери фестонными ножницами, рыскала по ящикам в поисках наличности.
   Изрядно потешив душеньку, она ушла домой, собрала чемодан, взяла "бьюик скайларк" Эрика и с прихваченными деньгами, - суммой в 2347 долларов, по заверениям родителей, - укатила на месяц в Сан-Франциско к однокласснице, трудившейся на поприще проституции. Но, даже остыв и придя в себя, идиоткой быть не перестала.
   Родители её впоследствии не требовали возмещения ущерба. Боялись, что доченька настолько полоумна, что может их прикончить. Они заявили Эрику, что больше не хотят её видеть.
   Миновал месяц. Однажды вечером Эрик вернулся домой и застукал Сару в постели с продавцом подержанных автомобилей.
   - Я проверяла новую теорию свободной любви, прочитала в "Космополитан", - оправдывалась она, в то время как мужик, вывалившись из постели, натягивал дешёвые синтетические трусы и испарялся через заднюю дверь.
   Чаша переполнилась. На следующий день Эрик уложил чемодан, перебрался в мотель и снял помещение под студию.
   Сара была змеёй подколодной, пулемётом, шахматистом и копом в одном лице. Самой жалкой запутавшейся женщиной, которую он когда-либо знал. Казалось, всё цепляло и раздражало её, отчего она рычала и кусалась; склочная и бесстыдная, умная и хитрая, она наполнялась желчью и мщением к каждому, кто хоть как-то, вольно или невольно, посмел насолить ей. И она была злопамятна.
   Год спустя они развелись. После раздела имущества и оплаты услуг адвокатов денег оставалось немного, и потому Эрик решил, что пришло время перемен. Он бросил работу в "Дейли Ньюс", переехал в Нью-Йорк и поступил иллюстратором в один из местных журналов.
   Годы, прожитые с Сарой, оказались бессмыслицей. Слишком они были разными, с разными ценностями, несовместимыми темпераментами, различным жизненным опытом, и хотели они разного и не могли поэтому делиться друг с другом ни своими мечтами, ни желаниями - ничем.
   Даже секс не приносил им радости. Хотя был весьма яростен. Каждую ночь они боролись и катались по кровати, определяя между собой доминирующее дикое животное. Сара уподоблялась большой кошке, и лечь с нею в постель означало для Эрика получить исполосованную ногтями спину; на другой день случалось так, что неудачными движениями тела корочка с ран срывалась, и раны кровоточили, и кровь предательскими пятнами просачивалась сквозь белую рубашку, и тогда всем становилось ясно, как он провёл предыдущую ночь, и со всех сторон сыпались многозначительные комментарии.
   И, напоследок, между ними никогда не возникало доверительности. Они могли бы вообще не общаться друг с другом. В жизни не был он так одинок и разочарован, как в браке с Сарой. Посему переезд в Нью-Йорк и возможность начать жизнь по-новому принесли ему огромное облегчение.
   Однако, добрая часть его существа сожалела о разводе. Эта часть чётко представляла себе всю опрометчивость решения вступить с нею в брак и воспринимала развод как большую жизненную неудачу. А он ненавидел неудачи любого сорта. Так, сегодня за крутой поворот событий он возлагал вину на себя, а завтра - на неё. Ему было трудно смириться с той правдой, что они не подошли друг другу. Что она будила в нём скорее тёмное начало, чем светлое, а он, несомненно, возбуждал в ней всё только самое худшее. Хотя событие это оказалось не столь трагичным, как могло бы статься. Во всяком случае, они не обзавелись детьми. Он не мог представить себе Сару в качестве матери. Со всеми своими проблемами Сара никогда бы не стала хорошей матерью. Она слишком была поглощена собой, чтобы отвлекаться на других. Стало быть, он изводил себя, твердя, что ему не везёт в любви, не удаются отношения, и что, возможно, самое лучшее было бы на какое-то время вообще воздержаться от привязанностей и постараться скопить хоть немного денег.
   Потом Сара снилась ему часто. В снах она всегда оборачивалась несчастной женщиной, этакой стареющей моделью с плаката "Марша даймов"; её хилые ноги стягивали стальные скобы. Будто бы они встретились на вечеринке, и звон её скоб - ДЗИНЬ-ДЗИНЬ-ДЗИНЬ - разливался по всему залу и выводил его из себя. Она звенела в отдалении, словно хищник, преследуя его и подкрадываясь; он видел её в старом изношенном платье и истёртых шерстяных перчатках без пальцев, и всякий раз, делая медленный, неуверенный шаг с великой, но целеустремлённой осторожностью, она отклонялась всем телом назад.
   - Ты мой муж, - произносила она и протягивала руки известным жестом попрошаек; жестом, который встречал его в Сайгоне и по всему Южному Вьетнаму, где только бывал. - Ты должен дать мне денег на лечение...
   - Нет, - отвечал он, - я больше не твой муж. Я твой бывший муж, разве ты не помнишь? Мы разведены. Убирайся, оставь меня в покое, перестань меня преследовать, Сара! Держись подальше от моей жизни...
   - Ты мой муж и должен заботиться обо мне, - бубнила она. И, полный чувства вины и сострадания, Эрик лез в кошелёк, вынимал пять стодолларовых банкнот и подавал ей, только чтобы она исчезла и бросила таскаться за ним по пятам.
   Ему по-прежнему было неспокойно. Ему не было покоя со времён возвращения с войны, и в Нью-Йорке беспокойство только усилилось. Казалось, он ищет себя и не находит. В квартире на Манхэттене он писал пейзажи по ночам, а на выходные уезжал к берегам Лонг-Айленда, но нынешняя работа - он чувствовал - высасывала из него почти все творческие соки. Суета и шум Нью-Йорка изматывали и душили его. Временами его охватывало оцепенение, он чувствовал, что его словно обложили со всех сторон и, казалось, нигде нельзя глотнуть свежего воздуха - ни физически, ни эмоционально. И дух его погибал от плесени противоречий и недостатка свободы.
   Тогда, спустя десять лет после армии, голову наконец-то посетила мысль, что от его услуг нет пользы ни ему, ни журналу. Что если хочется вырваться, действовать нужно незамедлительно. На дворе стоял 1981-ый год, ему было тридцать четыре года. Он больше не мог откладывать свою мечту. Здесь он задыхался. Он понял, что должен вернуться на берега штата Мэн.
   Итак, он бросил работу, поменял новую машину на старенький грузовичок-пикап, снял все свои сбережения с банковского счёта, продал, что у него там оставалось из мебели, упаковал вещи и выехал в Бутбэй, чтобы навсегда выбросить из головы жизнь по стандартам среднего класса и полностью посвятить себя изображению тех предметов, которые ему всегда хотелось изображать.
   Он и представить себе не мог, что это окажется так легко.
  
  
   ГЛАВА 12. "КУРОРТНИКИ"
  
   "- Ну, нет... благодарю покорно, - отозвался английский капитан. - Пусть угощается на здоровье той рукой, что ему досталась, раз уж тут все равно возражать бесполезно, ведь я тогда не знал, с кем имею дело; но вторую он не получит. Хватит с меня белых китов... Убить его, конечно, большая честь, я знаю... но лучше всего держаться от него подальше...
   - И все же охота за ним не прекратится... Есть такие проклятые вещи, от которых держаться подальше хоть и лучше всего, но, клянусь, не легче всего. Он влечет и притягивает, словно магнит! Как давно видел ты его в последний раз? Каким курсом он шел?"
  
  
   После нападения на лодку Эрика в береговую охрану Бутбэя поступило ещё несколько сообщений, подтверждающих, что большая белая акула обреталась поблизости:
  -- 7-го июня большая акула атаковала судно-омаролов недалеко от острова Монхеган.
  -- 22-го июня два рыбака видели, как огромная акула целиком проглотила пятнистую нерпу у маяка на острове Рэм.
  -- 27-го июня сразу несколько рыбаков заявили о пропаже ловушек, и они не могли с уверенностью ответить, были ловушки украдены или проглочены.
  -- 20-го июля акулу заметили у Беличьего острова, прямо у входа в гавань, на берегах которой расположился заповедник для приблизительно сотни коттеджей, служащий летним убежищем для старых семей Новой Англии на протяжении как минимум шести поколений. Молодая чета, гостившая на острове у родителей, отправилась на прогулку при луне на маленькой гребной лодочке и видела, как, по их собственным словам, "морское чудовище" проплыло мимо, но потом два раза возвращалось. Они приехали из Индианы и никогда раньше не бывали в море, и потому, когда они позвонили в береговую охрану, чтобы сообщить об увиденном, их била истерика и из слов трудно было что-нибудь разобрать. На следующий день, немного придя в себя, они заявили, что чудовище было очень большой рыбой с тёмным треугольным плавником, который рассекал воду, когда рыба приближалась к челну. Ещё добавили, что чудище даже вынырнуло из воды, чтобы рассмотреть их, а потом ушло под воду.
  -- А 29-го июля с небольшой яхты странным образом пропал пятнадцатилетний мальчишка. Береговая охрана не смогла определить, утонул ли он сам или был утащен с судёнышка большой акулой. Дрейфующую яхту обнаружили в заливе Линикин-бэй, в небольшом отдалении от Капустного острова, куда прогулочные суда регулярно привозят отдыхающих на пикники и ловлю омаров. Яхта оказалась невредима и не имела никаких видимых признаков насилия или борьбы. Однако, пропажа мальчика не вызвала большой озабоченности среди постоянных жителей городка. Всё-таки он был чужаком, одним из летних приезжих, не из их числа.
   Туризм является одной из основных статей дохода в штате Мэн, ежегодно четыре миллиона посетивших его граждан вливают свыше пятисот миллионов долларов в экономику Соснового штата. Большая часть приезжих живёт на расстоянии не более одного бензобака от него, но, подобно туристам из более отдалённых мест, все они стремятся на побережье от Киттери до Бар-Харбора, ибо граница приливов в штате тянется на три с половиной тысячи миль.
   Одной из первых достопримечательностей, если ехать на север по шоссе N1, параллельно Мэнской платной автостраде, является городок Олд-Орчард-Бич, местная версия Кони-Айленда, и на этот городок приходится семь из двадцати девяти миль пляжей штата. В разгар сезона его население вырастает с шести с половиной до более ста тысяч человек. Портленд, самый большой город штата, раскинулся дальше по побережью; это хорошее место для тех, кто хочет совместить городскую жизнь с лёгким доступом к морю. Примерно в восемнадцати милях к северо-востоку от Портленда по шоссе N1, во Фрипорте, находится громадный супермаркет "Л.Л.Бин", где продаются знаменитые на весь штат охотничьи сапоги. Как поставщик спортивных и туристских товаров, "Бин" открыт 24 часа в сутки все 365 дней в году; он ведёт огромную посылочную торговлю, и наряду с этим в нём ежегодно отовариваются более двух с половиной миллионов покупателей.
   В пятидесяти милях к северо-востоку, в стороне от шоссе N1, находится прекрасная гавань Бутбэй-Харбор. Узкие мысы Бутбэя - яхтенная столица Новой Англии, а гавань - вторая по величине гавань штата и место летнего паломничества преуспевающих и привилегированных - их ещё называют "летними жалобами" - из ближайших городов: Бостона, Нью-Йорка и Филадельфии.
   Полуостров Бутбэй, 17-мильный палец, устремленный в Атлантический океан, начинается в точке слияния двух шоссе - N1 и N27 - в местечке Норт-Эджкоум и даёт приют городкам Ньюкаслу, Бутбэю, Бутбэй-Харбору и Саутпорту. Две приливные реки омывают скалистые берега полуострова: Шипскот с запада и Дамарискотта с востока.
   Центром этого района является широкая рабочая гавань, хорошо известная среди рыбаков, судостроителей, яхтсменов и путешественников. Постройка судов и рыбная ловля были главными занятиями людей со времён заселения этого района в 17-ом веке. Туризм не был столь важной статьёй дохода до начала 19-го столетия, когда в качестве летних постояльцев в частные дома начали приглашать людей из отдалённых от моря регионов.
   В зимний период население района Бутбэй остаётся неизменным и держится на уровне примерно в восемь тысяч человек, но в июле и августе, когда люди получают, наконец, долгожданные отпуска, чтобы расслабиться и послать всё подальше, это число увеличивается во много раз. И здесь есть на что посмотреть и чем заняться: выставки картин и антиквариата, выступления музыкальных коллективов, катание на лодках, кегельбан, кино, "театр и ужин", яхты, купание в бассейнах с подогретой морской и пресной водой, рыбная ловля, водные лыжи, каноэ и шаффлборд.
   Люди едут сюда на отдых, чтобы насытиться омарами, моллюсками и другими дарами моря. Чтобы посетить Бутбэйский железнодорожный музей, славящийся тем, что в нём выставлен кусок железной дороги шириной в два фута. Чтобы, используя солёные морские бризы, прокатиться на яхте до бухты Дамарискоув, в городки Пемакид-Пойнт и Бат, на остров Монхеган, остров Рождества и другие отдалённые острова. Чтобы потолкаться в сувенирных лавках, а вечером посидеть в барах. Чтобы потратить день-два на глубоководный лов трески, минтая, скумбрии, хека, голубых и полосатых окуней, небольших акул, сайду и гигантских синепёрых тунцов с борта рыбацкого судна - какого-нибудь "Буканьера", "Мистери" или "Шарк-2". И чтобы обязательно провести день на борту корабля, отходящего от берега на двадцать миль и более для наблюдения за китами.
   По иронии судьбы, перечисленные выше тревожные вести подарили местным торговцам лучшее лето за последние несколько лет, ибо туристы устремились на полуостров и совершали вечерние морские прогулки и выезды по заливу и на природу на таких экскурсионных судах, как "Арго", "Линикин-2", "Маранбо-2", "Бами Дэйз" и "Ноэлани". Нацепив на нос солнцезащитные очки марки "Рэй Бэн", облачившись в свитера "Айсвул" и плащи "Лондон Фог", запасясь таблетками от морской болезни и набив карманы закусками, конфетами-помадками и солёными ирисками, туристы припадали к биноклям "Лейтц" и фотоаппаратам "Найкон", снабжённым зум-объективами, в надежде увидеть хоть глазком, как вдали от берега выйдет на поверхность левиафан.
   Радовали же их в основном птицы и тюлени, китов было совсем мало.
   Акула никоим образом не пошатнула и рынок недвижимости в Бутбэе. Цены неуклонно росли, так как летние приезжие скупали дома и прибрежное имущество, взвинчивая стоимость собственности и налогов на неё, и потому всё меньше и меньше местных жителей, в особенности из молодых рыбацких семей, могли позволить себе доступ к побережью, если прежде им не владели. Таким образом, факт, что ньюйоркцы и бостонцы платили цены, отражавшие их городские доходы, плохо согласовывался с рыбацким сообществом Бутбэя.
   Молодёжь, работавшая в барах и ресторанах, представляла лучшие образчики восточно-мэнского говора для ушей отдыхающих. Изобилие широких гласных звуков сопровождалось исчезновением звука "р" там, где ему положено было быть, и появлением его там, где ему быть не полагалось.
   Торговцы, естественно, мечтали, чтобы акула задержалась в этих водах на всё лето, потому что её присутствие оказалось здСрово для бизнеса, а то, что было полезно для бизнеса, считали они, было хорошо и для всего сообщества. В период с 4-го июля до Дня труда нужно было успеть заработать столько, чтобы продержаться остаток года, хотя теперь бизнес был довольно оживлён и осенью, когда подтягивался народ, желавший отвлечься от летних толп, насладиться прохладным воздухом и полюбоваться на кружащиеся листья - нигде больше листья так не кружатся.
   Каждый день в рейс выходило по пятьдесят экскурсионных судов и более, плюс действовал прокат шлюпок, шхун и тримаранов, сдававшихся на день или неделю; тем не менее, некоторые рыбаки побросали ловушки и сети и втихомолку тоже сдали свои шхуны в наём. Они посчитали более выгодным взять на борт туристов и дать им возможность увидеть большую белую акулу, о которой столько талдычили, а потом уже возвращаться к обычной работе. Когда же, наконец, береговая охрана остановила их, они удостоились заметки в "Нью-Йорк Таймс".
   Две последние недели июля, на самом пике летнего сезона, Хелен собиралась посвятить престижному показу работ Эрика в своей галерее в Бутбэе и ожидала оглушительного успеха. И хоть Эрик отговорился от присутствия, ссылаясь на то, что ему было бы очень грустно, все полотна, снабжённые весьма внушительными ценниками, тут же разошлись, и посетители настойчиво требовали ещё.
   Впоследствии Хелен поясняла Эрику, что, поскольку его рука досталась акуле, он получил больше известности, чем другие живописцы Бутбэя, и что если художник получает такую известность, автоматически поднимается и стоимость его произведений. Что когда пойдут в продажу его новые картины, цена их будет гораздо выше, чем у старых, и что холсты, написанные до потери руки и сейчас хранящиеся в собраниях коллекционеров и инвесторов, тоже значительно вырастут в цене.
   - И что из того... - давил он из себя.
   - Эрик, то, что случилось с тобой, ужасно, но это поднимет стоимость твоих новых работ, когда подойдёт их пора. Тебе больше не придётся беспокоиться о деньгах...
   Он только чертыхался и отводил глаза.
  
  
   ГЛАВА 13. "НАЕДИНЕ СО СВОЕЮ БОЛЬЮ"
   "Смерть Моби Дику! Пусть настигнет нас кара божия, если мы не настигнем и не убьём Моби Дика!"
  
   Необходимость каждую неделю являться к доктору Диттману отпала, но Эрик продолжал ездить на материк по пятницам, чтобы на выходные побыть с Хелен. Она оставалась единственным ярким пятном в его жизни, единственным человеком, который мог растормошить его, отвлечь от себя самого. Однажды вечером на Рыбачьей пристани они слушали старую песню Эла Джолсона "Куда ездили Робинзон Крузо и Пятница в субботу вечером?" в исполнении Тимоти Джона Уокера из группы "Сэди Грин Сейлз Рэгтайм Джаг Бэнд", и оба так и прыскали от смеха. Эрика всегда трогала хорошая музыка, и состоящий из старых американских песен репертуар группы словно пролил масло на бурные воды, мятущиеся в его душе. Тем же вечером Хелен предложила ему покинуть остров на несколько дней, отвлечься от всего привычного.
   - Когда в последний раз ты ездил к родителям?
   - Давно, пожалуй...
   - Этим летом ты звонил им, писал?
   - Нет...
   - То есть ты хочешь сказать, Эрик, они ещё не знают, что с тобой случилось?
   - Я не знаю.
   - Эрик!
   - Послушай, я не могу ехать домой...
   - Но почему?
   - Просто не могу.
   - Почему не можешь?
   - Не спрашивай.
   - В чём причина?
   - Я не знаю, что им сказать. Я не могу ехать домой вот с этим, - сказал он, поднимая крюк.
   - Но ведь это твои родители. Они имеют право знать. Ты боишься, что они откажутся от тебя, потому что у тебя одна рука?
   - Возможно...
   - Ты живёшь на этом острове в одиночестве, один на один со своею болью, неделю за неделей погружённый в невесёлые мысли и никого не видя кроме меня...
   - Знаю, знаю.
   - Это неправильно.
   - Я это тоже знаю.
   - Тебе надо уехать. Ты словно потерянный без своей работы. И тебе нужно общаться с кем-нибудь помимо меня. Может быть, это поднимет твой дух, развеет твоё уныние.
   - Хелен, сейчас мне нужно быть на острове.
   - Зачем?
   - Затем, что это единственное место, где я чувствую себя в безопасности, где я не отвержен, место, к которому я прикипел всем сердцем. Я уже не часть того мира, в котором живёшь ты. И довольно давно...
   - Вот как...
   - Я им напишу. С правой рукой это займёт неделю, но я напишу, обещаю.
   - А когда ты снова попробуешь рисовать?
   - Я не знаю. Чёрт! Не знаю, и всё. Я свалил все картины и рисовальные принадлежности наверху, в спальне, один их вид мне невыносим. Как бы хотел я швырнуть их в море со скалы ...
   - Эрик, послушай меня. Ты не можешь без них жить. Когда-нибудь тебе станет лучше, ты возьмёшь кисть, покатаешь между пальцами и задумаешься. Ты возьмёшь полотно и сделаешь набросок... будет трудно, но ты справишься. Потом поставишь полотно на мольберт, поиграешь кистью опять и задумаешься ещё крепче. И вот тогда ты начнёшь писать снова. Если же нет, то эта рана убьёт тебя...
   - Хелен, - махнул он рукой, словно отгоняя от лица муху, - давай поговорим о чём-нибудь другом. Я уже видел это кино, а мне бы хотелось провести остаток вечера с тобой...
   Несмотря на раздражительность, чувствовал он себя всё-таки лучше и не столь подавленно, и, когда неделю спустя Хелен приехала к нему на остров, он был более разговорчив, чем всё это лето.
   - В школе, - рассказывал он, - я много рисовал абстракции, потому что считал, что они и есть искусство с большой буквы. Я перестал писать живую природу и в работе отошёл от деталей. Но в душе всегда оставался натуралистом, и потому после армии, к последнему году института я постепенно вернулся к реализму и мельчайшим подробностям. Для композиции у меня нет жёстких правил. Я полностью отмёл все книги, в которых читал о том, как выстраивать совершенную композицию. Я обнаружил, что если поступаю не так, как предписывают книги, то композиции становятся гораздо интересней. Не думаю, что должны существовать какие-то правила для композиции, помимо правил воображения. Но есть один принцип, которому я пытаюсь следовать... я стараюсь ничего не помещать на ось симметрии, ни горизонтально, ни вертикально. Конечно же, если удобно нарушить правило, то я нарушаю. Иногда я таки размещаю что-нибудь на оси намеренно, потому что, э-э-э... хочу, чтобы изображение обладало сильным воздействием.
   Он много лет пользовался зеркалом, чтобы увидеть то, чего иначе не разглядеть.
   - Получается, как в фокусах, Хелен. Идею я позаимствовал у портретистов. Я так увлекался, рассматривая картину под определённым углом, что не видел собственных ошибок и искажений. Но если смотрел на изображение предмета через зеркало, все мои ошибки немедленно проявлялись. Знаю, это звучит странно, но так уж выходит. Начав при рисовании пользоваться зеркалом, я сразу же видел, что было неверно в картине. И не только это... я увидел скрытые ритмы и формы, которых не замечал, глядя на неё в упор.
   - А что под тем брезентом, Эрик? Что-нибудь интересное, чего я ещё не видела и что можно прихватить с собой на выставку?
   - В июле ты и так забрала двадцать полотен...
   - У меня такое чувство, что ты что-то скрываешь. Что там, под брезентом, я этого не видела?
   - Гм, да...
   - Дай посмотреть.
   Эрик достал большой холст с чайкой, сидящей на чёрном, торчащем из моря камне.
   - Я бился над этой картиной три или четыре месяца, она получилась более или менее такой, как задумывалась. Я сделал чайку больше, чем собирался, и понял, что с картинкой что-то происходит, и мне пришло в голову, что море образует как бы отголоски, или, лучше сказать, параллели, вокруг головы чайки. Если посмотреть, то видно, что голова птицы находится в той самой точке, в которую устремился бы взгляд, если бы всё полотно изображало только голову чайки. Я добавил немного белого на этот участок... и получились как будто параллели вокруг головы чайки, - видишь?
   - Да, да...
   - Я хотел придать картине эффект падения с высоты, хотя сама она, конечно, статична. Я приподнял немного белое небо, которое проглядывает вот здесь, а отвлечённые идеи для картины пришли от самой птицы. Я нанёс на всю картину слой белой краски. Я расплескал на ней тонкий слой белого, смешав его чуть-чуть с акриловым лаком, чтобы всё изображение получилось ровным. В этом был риск, но это придало вещи изящества и матовости, а я и добивался такого эффекта. Я не хотел, чтобы картина имела сильное воздействие. Есть чайка на камне, и море, и небо, и лёгкий туман, и всё изображение выглядит спокойным, призрачным, эфемерным. Когда я смотрю на него, меня не покидает мысль об очаровательных картинах Уистлера, который использовал белое на белом, очень тонкую гамму светлых тонов...
   Я изрядно намаялся с этой картиной. Над ней бы ещё поработать, но она мне почти нравится и такой, как есть. Никогда не знаешь, как будет восприниматься картину, пока её не закончишь. Одна картина отняла у меня целых два года. Однако, важно не то, как быстро ты пишешь, но - насколько умело. И я надеюсь, что каждая моя картина получится и понравится и мне, и тебе - понравится любому, чьим мнением я дорожу. Моя философия такова: начинай с такой картины, как эта. Я никогда не знаю, каким будет Д, пока не выполню A, Б и В... но как только готово Д, оно может испортить A... поэтому нужно переделывать A, которое повлияет на Б и так далее. Обычно так и продвигается картина - слоями; почти во всех моих основных полотнах можно найти следы переделки. Что ты думаешь об этой картине?
   - Отличная работа, Эрик, я её забираю.
   - Правда?
   - Правда.
   - Знаешь, каждая моя картина была каким-то экспериментом, начинанием. Я всегда жаждал чего-то, что ускользает из рук, чего никто не делал прежде, а если и делал, то совсем не так, как я.
   Вся живопись в основе своей говорит о любви. Цель жизни художника - выкладывать на полотно краски и страсть, и потому пишу ли я рыбаков, выставляющих сети из открытых 17-футовых лодок-дори на зимнем ветру, таком жестоком, что рукавицы примерзают к вёслам, или еловую рощу на противоположной стороне острова, или морского ястреба, хватающего рыбу, - всё это о любви. Потому я и приехал сюда, потому и живу здесь, потому и пишу здесь, что всё, что мне наиболее дорого, что люблю больше всего на свете, - всё вокруг меня. Море, земля, люди - всё.
   Если художник любит то, что пишет, работа его обретает правдивость и теплоту, а эти качества необходимы всякому искусству. Сколько полотен надуманных, холодных, мёртвых. Но только эти два качества ведут полотно к жизни, заставляют картину жить, дают блистательной картине что-то вроде бессмертия. Я хочу только, чтобы картины мои говорили и чтобы ничто им не мешало. Порой это очень непросто осуществить. Иногда я сам себе помеха. Захламляю картину, теряю исходное ощущение и видение её, и усложняю то, что изначально должно быть простым.
   Наверное, именно поэтому я всегда любил рисунки и картины детей. У них есть свой взгляд на мир, особенное, весьма необычное видение. Часто рисунки бывают плохи, техника неправильна, в них отсутствует пространственная перспектива, но знаешь... некоторые из этих рисунков всё-таки очень хороши. Есть в них что-то, что учит нас, что-то, что мы всегда знали, но чьи следы растеряли по мере взросления. Их работа смела, честна и искренна до чрезвычайности. И если они не всегда схватывают суть избранной темы, то всегда выказывают сердце и схватывают дух, как они видятся глазами невинности. И я говорю это потому только, что сам пытаюсь опираться на те же принципы, на то, чем обладал я сам, когда рос: на воображение, открытый, пытливый ум, способность проникнуть в то, что видишь, способность увидеть то, что ясно, прямо и свежо, и выполнить простой рисунок, в котором достаточно воздуха и открытого пространства, придающих ему равновесие.
   Всегда, всем своим существом, Хелен, я стремлюсь к совершенству; иногда мне кажется, оно уже в руках, но в итоге оно лишь ускользает от меня... потому что совершенство - лишь идеал, лишь направление, то, к чему нужно стремиться, и когда я думаю, что поймал его, я понимаю, что на самом деле его потерял. Совершенство - это безграничный идеал, замысленный ограниченным умом.
   Живопись говорит о любви. И труд писателя говорит о любви - всё искусство, всё оно о любви, о поиске себя. И как только ты обрёл себя и начал глубже себя понимать, только тогда ты способен понимать других. Я не могу распознать качества, или пороки, или добродетели в других, покуда не распознаю и не осознаю их прежде всего в себе. Я жажду понять себя, когда добиваюсь совершенства, хотя знаю, что мне никогда его не достичь. Но это не так уж плохо, потому что любовь - золотой плетёный канат, в котором нитями слагаются человеческие страсти, и если мы честны, то должны признать, что любим людей скорее всего... а может быть даже больше всего... за их недостатки и пороки, нежели за добродетели. Изъяны и грехи - это людская ранимость, людская человечность.
   Остров Рождества - совершенное место для живописца. Я всегда ищу ритмичные формы и контуры. Здесь же у тебя есть и морской туман, и само море, и сильные, мощные образы. Есть чёткие вертикали и горизонтали, скалы и выброшенный на берег лес, прекрасные берёзовые и тополиные рощи, источенные сваи пирса, рыбачьи лодки, ритм волн и изменчивые настроения моря, красивый рассеянный свет... здесь всё готово для художника и уже само по себе столь возвышенно, что тебе и делать-то особенно нечего.
   Я ненавижу правила. Когда кто-нибудь создаёт правила, меня тянет их нарушать. Я всегда ищу то, что меня возбудит, зажжёт во мне огонь, заставит мчаться мой адреналин. Знаешь, я словно старая шлюха, которая всегда на работе, даже в выходной. Я пишу каждый день. Пишу даже тогда, когда не пишу, потому что живопись продолжается в моём подсознании все 24 часа в сутки. Если я сплю, картина складывается в мозгу, и только потом я переношу её на холст. Порой она приходит ко мне через муки и напряжение. Порою лучшие свои работы я пишу по памяти, переплавляя фотографическую реальность явления в его духовную сущность. Есть в моей работе какое-то духовное одиночество, физическое величие подчас сталкивается с душевной болью, и в этом для меня есть опыт очищения, подобный содранной коже раскаявшегося грешника. Это приносит боль, но одновременно приносит и радость. А в конце я пуст. Я добиваюсь того, чтобы забраться под объект и за объект, всегда стараюсь проникнуть вглубь, стараюсь так обнажить свои объекты, - будь то жизнь человеческая или натюрморт, - чтобы добраться до кожи, укрывающей их душу. И как только я её вижу, изображаю всё так, как вижу.
   Я всегда много работал с альбомами, использую также цветные слайды, библиотечные материалы, неодушевлённые образцы, порой собственные скульптуры. Кое-что добавляю, кое-что убираю и получаю нечто новое, обладающее ощущением сверхреальности. Я обожаю скалистые берега в бухтах, наполненных плавучими водорослями, сквозь которые пробивается свет... люблю наблюдать, как резвится тюлень, как плавно и лениво скользит он мимо меня... всё это так оживляет пейзаж, забыть который уже невозможно.
   Знаешь, Хелен, мы живём в очень важное время в истории планеты Земля. Между временем нынешним и началом нового столетия нам суждено стать свидетелями исчезновения явлений числом гораздо бСльшим, чем исчезло за любой предшествующий равный промежуток времени или исчезнет впоследствии. Я имею в виду наше природное наследие: образ жизни людей - местных рыбаков, например; мир растений и животных, морскую живность. Знаешь ли ты, что каждый день исчезает один вид дикой природы и что если такое положение вещей сохранится, то к началу 90-ых один вид будет исчезать каждый час? Мы их словно сдуваем, и так происходит в каждом уголке Земли: в океанах и лесах, в горах и степях, в воздухе и здесь, на нашем берегу.
   Я вот что хочу сказать: мне кажется, мы живём в одном из самых вдохновенных мест на планете, и я пытался отразить его в своих картинах, чтобы... чтобы люди, может быть, встрепенулись, и посмотрели, и задумались над тем, чем мы здесь владеем. Основной вред был нанесён за несколько последних сотен лет, и когда я вижу, что мы наделали... ради выгоды, и алчности, и жажды крови... когда вижу агрессию и жестокость, которые, судя по всему, запрограммированы нашим генетическим кодом... меня охватывает тоска.
   Наш мир умирает, но, похоже, немногих это волнует. Мы творили такие гадости, которые ни в коем случае нельзя повторить. Я просто надеюсь, что мы сможем остановить бойню, пока ещё не слишком поздно.
   Машины заполонили мир. У нас есть техника, чтобы доставить человека на Луну, но наши человеческие проблемы ширятся день ото дня. Мы становимся расой искусственных, синтетических людей, у которых есть всё, что есть у обычных людей за исключением одного...
   Души.
   Мы превращаемся в расу Франкенштейнов.
   На прошлой неделе мне даже приснился об этом сон. Будто бы люди подключены к биоэлектронному оборудовании с мигающей световой сигнализацией, как на панелях машин, и она отображает биологические и психологические неполадки. В глаза установлены датчики перегрузки, и как только человек сердится по-настоящему, белый цвет глаз меняется на красный, зрачки загораются белым и ярко мигают, и раздаются слова: "Осторожно, перегрузка". А на груди у людей кнопки, чтобы показывать проблемы тела, каждый важный орган к ним подведён, и ещё какие-то психологические лампочки, работающие от определённой эмоции: они загораются и мигают, сообщая, что ты ощущаешь подавленность, жалость к себе, похоть, голод, корысть и тому подобное.
   Ещё помню, будто я в кафе где-то на аллее, ко мне подходит официантка-робот и говорит, что я толще человека, который сидел здесь до меня. Я решаю, что она невежлива, плохо запрограммирована и что ей должен преподать урок человек, имеющий душу. Поэтому я встаю, хватаю сервировочный столик и с силой швыряю в неё, а она в это время идёт на кухню с заказом. Столик падает на неё. Прямое попадание. Все её бионные члены отскакивают, как бампер от автомобиля, и она шлёпается, разваливаясь на куски, и весь ресторан смеётся и ликует. А потом я проснулся...
   Смешно, но кажется, только вчера вся жизнь была впереди. И вот половины уже нет как нет. Куда же, чёрт побери, она подевалась? Если я и нашёл какой-нибудь смысл за всё это время, то это моя живопись. Моим девизом были слова "Я есть и я буду, я могу, я хочу, я должен...". Я писал, потому что хотел писать, должен был писать... не размышляя, будут ли продаваться мои работы или нет. Чёрт, я не продал ни картины, пока не встретил тебя. Я их просто раздаривал. Но я и не помышлял о том, чтобы не писать. Я считал, что буду писать до самой смерти. Я чувствовал, что так мне предназначено судьбой. Мне никогда и в голову не приходило, что может что-то произойти или измениться. И всё-таки произошло, и я не знаю, что мне делать. Я растерян. Ты права, я потерял свой путь. Я больше не знаю, кто я такой. Я пробовал отнестись к этому философски, но всё, что я чувствую, это...
   Боль. Страшная, непереносимая боль. Мне больно, я ранен, я растерян, и я зол как чёрт. С другой стороны, я рад, что хоть какое-то время посвятил тому, что мне нравилось, и что мне это удавалось...
   Однажды я был орлом, я парил. Когда я брался за кисть, ты была ветром в моих перьях и мужеством в моём сердце. Каждая картина была моим автопортретом, отражением моего духа, потому что шла изнутри, от того, что я есть. И лучшие работы кровью просачивались сквозь моё подсознание в новое, порой мучительное понимание. И с твоей поддержкой, Хелен, я пробивался к глубинам своего мозга и видел там чудеса, о которых не подозревал. Я верил тебе. Ты научила меня изображать предметы так, как я их видел, - и я писал. Я был человеком, который знает, кто он и что он. Который ведает смысл своей жизни, чего хочет и куда идёт. И мне было хорошо, Хелен, чертовски хорошо. А сейчас... всё кончено, и я кончился - так, ещё один шут с суровым и скорбным лицом.
   Иногда ещё бывают шуты с разбитыми сердцами...
   Я знаю, что так не должно быть. Просто я потерял свой путь.
   - То, что ты потерял свой путь, ещё не значит, что нет другого пути, Эрик.
   - Знаешь ли ты, что мне страшно ночью ложиться в постель, Хелен? Иногда я тихонько скулю в темноте. Я боюсь, что злая ведьма в чёрной островерхой шляпе, с длинным крючковатым носом и жутким хохотом явится вдруг из темноты, вломится через окно в спальню и воткнёт мне в спину мясницкий нож. Почему я боюсь этого? Ведь это детские страхи...
   - Не всегда легко понять нашу тёмную сторону, Эрик.
   - Я по-прежнему чувствую себя шутом с разбитым сердцем. Я больше не могу быть тем, кто я есть, кем родился быть...
   - Сердца шутов исцеляются, а хорошие живописцы учатся писать заново. Скажи: "Я есть и я буду..."
   - Да, легко сказать.
   - Эрик, у тебя есть ещё секреты от меня? Я знаю, что ты складываешь картины и наброски как поленья.
   - Да, есть одна заначка, тайный клад из законченных полотен там, наверху, если это то, к чему ты подбираешься...
   - Почему ты такой скрытный?
   - Хелен, чем больше глаз наблюдают за тем, как ты работаешь, тем больше истощается твоё воображение, поэтому приходится хитрить.
   - Даже со мной?
   - Даже с тобой. Я очень закрытый. Когда я закончил писать, работа остыла, я удовлетворён и не нужно больше вносить правки, тогда ладно, смотри, но не раньше... если раньше, то я считаю это дурным знаком. Писатель может, сидя в баре, заболтать книгу вместо того, чтобы её написать. То же самое с живописью. Если я поделюсь с тобой замыслом, над которым работаю, то сам разрушу его для себя, и тогда придётся либо остановиться, либо совсем бросить его. Обычно если я слишком распространяюсь о работе, то уже не могу её закончить... порыв проходит, а я остаюсь оглушённым, поглупевшим и потому очень сержусь.
   Но как только я заканчиваю картину, она тут же отходит в прошлое. Я больше не хочу ни видеть её, ни думать, ни даже говорить о ней. Мне уже хочется приступать к следующей. Я должен придерживаться такой стези, иначе мне не создать ничего. Когда я заканчиваю, картина становится частью прошлого. Я, может, и мог бы понять, что картина хороша, может быть, одна из лучших моих работ, но не мне судить о ней. Ведь даже когда она отстаивается, я нахожусь слишком близко, практически вплотную к ней, чтобы разглядеть её изъяны. Но если картину вывешивают в твоей галерее и пускают на продажу, только тогда я понимаю, что создал-таки нечто приличное.
   - Многие твои работы имеют потаённые мотивы, которые проявляются странным, неожиданным образом. Люди смотрят на твои полотна и наслаждаются ими, но всегда отходят с таким чувством, словно в картине осталось нечто большее, чего они ещё не поняли; это и привлекает их в твоей работе. Эрик, пообещай мне одно...
   - Что?
   - Обещай мне, что завтра... не послезавтра, не на следующей неделе и не в следующем году... что завтра ты возьмёшь кисть и снова попробуешь писать.
   - М-м-м-м, ну не знаю, Хелен...
   - Просто обещай.
   - Хелен...
   - Обещай попробовать...
   - Ладно, хорошо.
   - Произнеси это.
   - Обещаю.
   - "Обещаю" что?
   - Обещаю попробовать писать снова.
   - Завтра.
   - Да, да, - засмеялся Эрик, - клянусь честью бойскаута, провалиться мне на этом месте!
   - Ты был скаутом?
   - Я был скаутом-орлом.
   - Жаль только, отец мой не увидит твоих картин, - произнесла Хелен, любуясь выбранным полотном. - Вот эта ему бы обязательно понравилась.
   - Сколько было твоему отцу, когда он умер?
   - Примерно как тебе. Мне было семь лет, я плохо его помню; знаю его только по вещам, что остались после него, по старым фотографиям да по маминым воспоминаниям.
   - Как он умер?
   - В автокатастрофе. Он возвращался ночью из Портленда с художественной выставки; стояла зима, было холодно, шоссе обледенело, он съехал с дороги и врезался в дерево.
   - Как жаль.
   - Мама так тебя любит! Она говорит, что ты во многом напоминаешь ей моего отца. Тот же идеализм, те же мечты, тот же ясный взгляд на жизнь. Он был высокий и голубоглазый, и шевелюра на его голове, казалось, никогда не знала расчёски. Он любил и море, и сушу, и всё, что там живёт. И, как у тебя, живопись составляла всю его жизнь.
   - Я бы хотел узнать его поближе.
   - Уж вы двое нашли бы общий язык. О, смотри, сколько времени! Уже поздно, а мне ещё нужно успеть на обратный паром. В твой тайник загляну в следующий раз, Эрик. Поможешь донести картину до пристани?
   - Пошли! Поспешим, а то опоздаешь...
   Эрик проводил её до парома, устроил картину в укромном местечке и, заглянув в страстные, мерцающие глаза Хелен, поцеловал её и, удивляясь собственной дерзости, отступил назад на пристань.
   - Эрик... ты будешь у нас в пятницу? - прокричала она сквозь рёв дизельного двигателя.
   - Я буду в галерее до закрытия.
   - И ты расскажешь мне, как идёт работа над картиной?
   - Обязательно... - улыбнулся он.
   Паром отвалил, но Хелен, перейдя на корму, смотрела на пристань, не отрываясь. В стране Крузо она была совершенной женщиной на все времена, крепкой и упорной, как стайка берёз в зимнем лесу.
   - До свидания, старый пират! - помахала она рукой, и свежий океанский бриз разметал её волосы.
   Эрик поднял крюк и с болью во взоре смотрел ей вслед. Паром медленно растворялся в тумане.
  
  
   ГЛАВА 14. "МОРЯК В ВОЛНАХ ПРИБОЯ"
  
   "И я буду преследовать его и за мысом Доброй Надежды, и за мысом Горн, и за норвежским Мальштремом, и за пламенем погибели, и ничто не заставит меня отказаться от погони. Вот цель нашего плавания, люди! Гоняться за Белым Китом по обоим полушариям, покуда не выпустит он фонтан черной крови и не закачается на волнах его белая туша. Что скажете вы, матросы?"
  
   На следующий день Эрик, как и обещал, вытащил на свет краски, этюдник, кисти и прочие рисовальные принадлежности, закинул всё это на спину, забрался в скалы на противоположной стороне острова и на краю чистого полотна незатейливо набросал море. На другом краю нарисовал человека, висящего на кресте. Крест, сбитый из старых деревянных корабельных балок, вставил в груду валунов, окружённую низкими водами отлива. Он хотел нарисовать холодное бурное море в клубах тумана, а сверху нанести слой белой краски, чтобы придать изображению призрачный, неброский эффект. И чтобы вокруг креста кружили акулы и щёлкали зубами в молчаливом предвкушении, что океанский прибой с приливом поднимется выше, выше...
   Он не знал, зачем он это рисовал. Идея пришла в голову ещё летом, когда он вернулся на остров. Он пытался отделаться от неё. Но она исподволь торила дорожку к его сознанию, пока он не стал одержим ею. Писал ли он портрет себя самого? Хотел ли выразить свою тяжёлую утрату посредством красок? А если бы получилось создать рисунок правой рукой, это обернулось бы важной победой. И тогда бы окрепла его уверенность.
   Он словно бы слышал слова: "Отец! для чего Ты меня оставил?" И чувствовал, что подобен фигуре на кресте, будто сам висел на нём.
   Жизнь полна маленькими Голгофами. У каждого наступают времена, когда приходится бороться и истекать кровью, страдать и терять веру. Это часть человеческого естества. Страшное отчаяние охватывает человека перед падением на самое дно. Жизнь, полная мучений, становится сродни распятию; но если улыбается счастье, тогда является способность уступить и принять, затем восстать, подобно Фениксу, и, исполнившись мужества, обновиться. Это тяжкий труд...
   В устах же Хелен всё звучало просто. Дескать, возьми кисть и учись всему заново. Знай себе упражняй другие мускулы, другую часть мозга и сделай то, что делал раньше. Он считал, что она ошибалась. Но что если она права? Трудней всего учиться простым вещам.
   Карандаш лежал в правой руке неловко, неуклюже. Ему казалось, что линия идёт по полотну неверно, и потому он стирал её и начинал сначала. Но другая линия тоже выходила неточно, он стирал и её и проводил новую... ещё и ещё. В конце концов, после многих мук и попыток появлялся эскиз, не совсем удачный, но с которым уже можно было иметь дело.
   А Моряк оставался рядом и требовал игр, поэтому Эрик забрасывал палку как можно дальше в надвигавшийся прилив, и большущий чёрно-белый пёс устремлялся за ней сквозь грохочущий прибой, возвращался назад и лаял, виляя хвостом, до тех пор, пока Эрик не закидывал палку снова.
   С началом прилива водоросли, метавшиеся у берега под послеполуденным солнцем, начали исчезать в воде. А с утра было пасмурно, дневной свет лился ровно, не создавая теней, и казалось, что оловянно-серое небо и голубовато-серое море сливаются друг с другом далеко-далеко на горизонте.
   Почему всё должно было кончиться вот так? Чем он провинился? Он никого не обидел, всегда держался от людей подальше. Его считали чуточку странным, но он ни к кому не навязывался. Старался быть добрым соседом. Хотел заниматься только своими картинами. Порой он сожалел, что не может отделаться от случившегося, просто выскочить из кожи и скрыться. Быть простым молочником или мчаться в Ном в аляскинском Идитароде, рулить таксистом в Бостоне, искать золото в Колорадо - быть кем угодно, только не художником.
   Что ещё можно было сделать? Оставаться с Сарой? Господи, вот была бы жуть. Интересно, чем она сейчас занимается? "Клянусь, она бы рассмеялась, узнай только, что произошло. Наверняка бы смеялась, если б знала, что случилось. "Так тебе и надо, - сказала бы, - за то, что бросил меня". Она умела быть язвой". Как его угораздило на ней жениться? Должно быть, стал полным придурком после войны. Ведь война проделывала и более странные штуки с солдатами, чем просто смерть. Маленькая Сара-Солнышко, испускающая лучи радости. В какую же психованную и оплывшую от джина грымзу чикагских окраин превратилась она.
   Вдруг пришло в голову: что если он умрёт на острове, истлеет, скажем, или сгорит? Конечно, можно оставить завещание: тело - кремировать, пепел - развеять с высокого обрыва в волны прилива. Но кому оставить хижину? Кому она вообще нужна? Что за идиотские мысли...
   "Во мне всё ещё таится какое-то зло, - подумал он. - Наверное, что-то дурное проникло в меня во время войны, когда корёжило мою душу. Если б только переродиться и вернуться в этот мир..."
   "Нет, чепуха, - решил он (подобные мысли рождались у него чуть не каждый день), - Через десяток-другой лет не останется никакого мира. Нас всех взорвёт бомба. Род людской вымрет, как динозавры. Никаких вам перевоплощений. Не здесь, по крайней мере. Может быть, на другой планете в какой-нибудь далёкой галактике, потому что исследователям космоса приспичит же где-нибудь как-нибудь приземлиться, да? Но из первичного радиоактивного болота возникнет нечто. Раз существует уничтожение, значит, обязательно будут и новые формы жизни: мутирующие виды животной и растительной жизни, может быть, даже человеческой жизни.
   Что за тоскливые мысли лезут в голову, когда вокруг такая красота. Но только вдумайся: в каждой клетке есть цепочки памяти и знаний, называемые ДНК или генетическим кодом, которые спланировали и выстроили моё тело и разум. Эти древние цепочки молекул хранят память всех предшествующих организмов, внесших вклад в моё существование. Например, генетическую историю матери и отца, и так далее - через все поколения. Запись всего, что случилось с момента зарождения в виде одноклеточного организма. Я - целая экосистема, - думал он, - я сам - целый мир, живая история энергетических трансформаций, начиная с божьей молнии, запустившей процесс жизни в докембрийские времена более двух миллиардов лет назад".
   Иногда казалось, что он видит образы предшествующих воплощений, пусть случившихся давным-давно. В том не было ничего мистического или сверхъестественного, простая генетика. Если б ради выживания можно было только прикоснуться к древней энергии и мудрости, присущей его нервной системе, тогда, наверное, он смог бы писать снова. "Я уже бывал в нужном месте". Нужно выйти из этой родовой игры. Общество подобно продуваемой муравьиной куче, в которой красные и чёрные муравьи всегда находятся в состоянии войны.
   Вся материя, вся её структура энергично пульсировала. И не важно, была она живой или мёртвой. Она пульсировала, и он видел пульсации и пытался положить на холст. "Но может быть, - размышлял он, - ничего и нет кроме моего сознания". Эта мысль лишь мелькнула. Но проникла до самой первичной сущности материи. Кит, которого он рисовал, был мёртв, а акула, оттяпавшая его руку, была жива. Однако и акула, и кит, и он сам по-прежнему оставались в гармонии с изначальным космическим ритмом, с первым толчком жизни на планете Земля. Ах, почему б не выбросить ему всю эту чушь из башки и не сосредоточиться на обучении письму по-новому...
   С северо-востока задул бриз, он посмотрел на небо: вдали собирались грозовые облака. Воздух насыщался влагой, предвещая дождь. Он вернулся к полотну и начал писать. С кистью дело обстояло даже хуже, чем с карандашом. Она больше не являлась его продолжением, но стала жёстким, чуждым предметом, с которым он едва мог управиться. Однако он не отступал и, тихонько чертыхаясь, клал серую краску слой за слоем. Между тем прилив наступал, и ему всё время приходилось отодвигать этюдник от воды и не забывать забрасывать в воду палку для Моряка.
   В конце концов, швырять он мог и правой рукой. Завтра она будет болеть, ну так что из того? Ему было на удивление хорошо, и картина получалась не такой уж плохой, как ожидалось.
   Каждый штрих кисти был нетвёрд и неуверен, и всё-таки постепенно холст принимал очертания. Оттенки серого превращались в облака и волны, которые обретали форму и ритм, однако краски делали всю работу - деревья, коряги, скалы - безжизненной и холодной, скорее похожей на застывшую чёрно-белую фотографию, чем на картину маслом.
   Эрик следил, когда Моряк выходит из воды с палкой в зубах, и забрасывал её снова как можно дальше. Ему нравилось наблюдать, как большой пёс преодолевает накаты прибоя и уверенными, мощными гребками возвращается, крепко держа палку во рту. В очередной раз Эрик закинул палку, и она улетела дальше, чем он хотел. Когда он оторвал взгляд от холста, Моряк плыл уже в тридцати ярдах от берега - и всё ещё далеко от палки, хотя прилив медленно гнал её назад. А потом он увидел то, чего никак не ожидал...
   Большой тёмный треугольный плавник резал воду, направляясь к собаке.
   - Моряк! Назад! Вернись! - закричал он, бросая кисть на гальку и вбегая в воду.
   Эрик махал руками, и пёс, почуяв, вероятно, опасность, загребал по дуге назад изо всех сил к берегу. Но треугольный плавник мчался уже в двадцати пяти ярдах и быстро шёл наперерез вдоль линии прибоя.
   - Скорее, Моряк! Скорее же! Давай!
   Глядя на плывущего пса, Эрик ощутил такое бессилие, какого не испытывал во всей своей жизни.
   - Поторопись, Моряк! Быстрее! - вопил он что есть мочи.
   Команды его пропали впустую.
   Огромная рыба чувствовала вибрацию в воде и распознавала её как добычу. Она чуяла собаку и ускоряла удары серповидного хвоста, и трепет сотрясал её тело; затем большой чёрный плавник скользнул под воду. Рыба ушла на глубину, чтобы через несколько мгновений, широко раскрыв пасть, помчаться наверх, прямо на пса. Когда она ударила из глубины, страшные чёрные глаза вдруг побелели. Она выскочила из воды, держа Моряка в пасти, и с шумным плеском упала вниз; на короткий миг и акула, и собака скрылись из виду. Потом над водой показалось коническая голова, и Эрик увидел, как Моряк бьётся в безжалостных челюстях. Пёс визжал, его пасть изрыгала красноватую пену, ибо громадная рыба усилила хватку. Зубы акулы обагрились кровью, хлынувшей из прокушенного пса, тело её содрогалось, и бешено колотился хвост. Акула судорожно дёрнула головой, и зазубренные, острые как бритва зубы разрезали пса надвое. Наплаву от Моряка остались лишь голова да передние лапы.
   Возбуждённая кровью и вкусом животного, которого она, скорее всего, приняла по ошибке за старого тюленя, акула как чёрт защёлкала зубами, кромсая собачью плоть и кости. Вдруг она легла на бок, скользнула по воде подобно гидроплану и, вильнув хвостом, ушла на глубину с большим куском измочаленного тела Моряка, бессильно повисшего в её зубах. Через несколько секунд большая рыба вынырнула вновь и схватила то, что ещё от него оставалось, и, жадно заглатывая, скрылась в глубине.
   Вскоре вода улеглась. Эрик вглядывался в море - и не видел ничего. "Нет, нет, нет!" - восклицал он.
   Уже перед самым акульим нападением слишком поздно было что-либо предпринимать. Пять минут он ждал, не желая верить настойчивым сигналам, посылаемым мозгу глазами, и надеясь, что Моряк каким-то чудом всплывёт, но гладь моря оставалась пуста. Словно короткой яростной атаки и не бывало.
   - Я УБЬЮ ТЕБЯ, БЛЯДСКАЯ СУКА! УНИЧТОЖУ! ДАЮ СЛОВО...
   Эрик побежал назад к этюднику, прорвал крюком холст, подцепил его, зашёл в море по пояс и зашвырнул в воду как мог дальше.
   - БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТА! БУДЬ ТЫ НАВЕКИ ПРОКЛЯТА! - рыдал он.
   Проклиная акулу, он зашёл в море ещё глубже, по самую грудь. Акула действовала слепо и инстинктивно, без логики и эмоций. Он же отныне будет ненавидеть её осмысленно и убьёт по-умному. Большая белая забрала его руку, разрушила его искусство, разбила его жизнь, вот сейчас и пёс его был мёртв. Еле сдерживая бледные дрожащие губы, он ещё раз поклялся в смерти огромной рыбине. Он будет неумолим в своей цели. Он будет преследовать чудовище в самых дальних уголках земного шара, будет гнать её по всем морям от мёрзлых вод Арктики до штормовых широт Северной Атлантики, от безветренных районов душных южных Тихоокеанских морей до тёплых вод Индийского океана. Да, он будет идти по её следам до самых пылающих адовых врат, сколько бы это ни заняло времени. Придёт его день. Он выследит акулу, и будет страшный бой. Выживет только один. Акула умрёт, торжествовать будет он. Смерть акуле! Смерть акуле! Смерть акуле!
   Прилив продолжался, волны мягко толкали в грудь.
   - ВОЗЬМИ МЕНЯ, СВОЛОЧЬ! ВОЗЬМИ МЕНЯ ТОЖЕ!
   Эрик заковылял по донным камням к берегу, и когда вода опустилась до пояса, обернулся и ещё раз крикнул большой рыбе:
   - БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТА!
   Он выбрался из воды, лёг ничком и заплакал. Он потерял настоящего друга. Моряк любил его без всяких условий, неизменно радовался ему, никогда не интересовался его настроением и ни о чём не просил. Помимо Хелен он был единственной живой душой, которая существовала только для него, которая инстинктивно сочувствовала ему, когда не ладилась работа.
   И вот Моряк умер.
   Вернувшись в избушку, он врезал кулаком о стену и поранил руку о торчащий ржавый гвоздь. Морщась от боли, сел на кровать и смотрел, как кровь сочится из раны и капает на пол. Чуть-чуть отпустило.
   Если б только внимательнее приглядывать за Моряком. Не нужно было закидывать палку так далеко, особенно во время прилива. Если б только больше времени уделять Моряку вместо того, чтобы столько писать. Если б только этого не случилось. Если бы, если бы, если бы...
   Охваченный ужасом, Эрик сидел не шевелясь. Нападение так впечаталось в мозг, что куда бы он ни обращал взор, он видел только треугольный плавник, ближе и ближе подплывающий к Моряку, потом - акулу, рвущую пса на куски, и себя, беспомощного наблюдателя за происходящим. Он подошёл к окну и долго смотрел на море. Начался дождь. Вернувшись к кухонному столу, он включил транзистор, только чтобы отвлечься от печальной собачьей кончины.
  
   Может быть, я не любил тебя
   Так часто, как способен был.
   И, наверное, не относился к тебе
   Так хорошо, как должен был...
  
   Навалилось полное, совершенное одиночество. Он не помнил себя более одиноким, а ему приходилось бывать таковым. Бог покинул его, и сейчас он брёл по пустыне духа и чувств, изумляясь, почему ещё жив.
  
   Всего-то и надо было
   Что-то сказать, что-то сделать,
   Но у меня всегда не хватало времени.
   Ты всегда была в моих мыслях...
  
   Всё безнадёжно. Память не отпускала ни на мгновение. Отовсюду выскакивали напоминания. Вот мешок с собачьей едой возле печки, вот рассыпанные по полу крошки, вот плошка у двери, из которой он ел, и ведёрко воды тут же рядом, чтобы при желании напиться. И во всех закутках хижины припрятаны старые суповые косточки.
   Как бывало не раз, за воодушевлением Эрик обратился к чужим жизням. Он перечитывал биографии знаменитых писателей и художников: о триумфах и падениях, неудачах и радостях - и в этом находил утешение в собственной безысходности. Он перечитывал рассказы о людях, с мужеством и верой встречавших беду за бедой, много трудившихся и много страдавших, но очень мало имевших успеха в жизни. И чтение помогало ему лучше понимать себя.
   "Вероятно, мне не следовало становиться художником, - маялся он. - Хотя мне кажется, я был рождён именно для этого. Только сейчас я не могу писать. А что ещё я умею? Что ещё знаю? К чему способен помимо живописи? Как мне снова обрести своё место под солнцем?"
   Он размышлял, чем заработать на жизнь, но придумать ничего не мог. Он мало смыслил в бизнесе и даже палубным матросом на рыболовном судне не смог бы стоять с одной-то рукой. А возвращение в Джоунспорт и работа у брата Тора означали бы ещё большее поражение и унижение. Нет, так он никогда не поступит. Надо выбирать другой путь.
   Он представил, как бы шушукались за его спиной островитяне.
   - Вот, остался без руки, и что? Когда уже он научится обходиться без неё и станет полезным жителем острова? Может, ему лучше перебраться на материк, там бы нашёл себе работу: убирать грязную посуду со столов...
   Эрик понимал, что островитяне совсем так не думают, но ему хотелось хоть каких-нибудь ответов на своё бытие и хотелось их немедленно.
   Наконец, он утомился читать, и завалы эмоциональных страданий, образовавшиеся ещё в ту пору, когда он только потерял руку, вдруг прорвались паводковыми потоками и захлестнули горем и отчаянием. Мысленная перспектива, пришедшая было к нему во время чтения чужих биографий, распалась, и он шмякнулся в новое несчастье на своём веку. Безусловно, в нём ещё оставалось что-то доброе, что заслуживало спасения.
   Но что?
   Он не ведал.
   "Обречён ли я страдать и терпеть неудачи всю оставшуюся жизнь? - спрашивал он себя. - Такова ли моя цель - служить дурным примером для окружающих?"
   - Не стань таким, как тот мужик с крюком, - представлялась ему чья-то речь. - Он неудачник, он продаёт дамские туфли в магазине "Кей-Март", он beaucoup dinkydau, то есть совсем вольтанутый. Его поразил вирус слабости. Держись от него подальше...
   Он задавал вопросы, которые должен был задать, но ответов не получал и потому просто плыл по течению так же, как проплывали мимо мрачные дни и превращались в ночи. Лёжа в постели и глядя в потолок, он впадал в какой-то транс, и правая рука сама собой опускалась вниз, туда, где обычно спал Моряк, чтобы потрепать большого пса по загривку. Но собаки там не оказывалось, и он вскакивал с постели и вспоминал всё, что так хотелось забыть. Всё случилось как дурной сон, обыкновенный дурной сон. Вот только проснуться он уже не мог и не мог согласиться со смертью Моряка.
   Эрик ничего не ел с того дня. На другой день он попробовал выпить чаю с хлебом, но был в жутком смятении, да ещё и диарея привязалась. Его искрящиеся синие глаза запали, он стал похож на старика. Кожа приобрела мертвенно-бледный оттенок, так что когда он закрывал глаза, то вполне мог сойти за мертвеца, ожидающего упаковки в сосновый ящик.
   Временами он молился, отчасти от безысходности, отчасти потому, что не знал, чем ещё себя занять, а молиться казалось лучше, чем не делать совсем ничего. Он просил сил и какого-нибудь направления в жизни, но единственный ответ на мольбы возникал вновь и вновь: он должен отомстить. Должен обнаружить акулу, загнать её и уничтожить.
   Прошла пятница, но Хелен не увидела его и никаких известий от него не получила, хотя они собирались встретиться в галерее перед ужином. Миновали суббота, воскресенье и понедельник. Вторник прошёл, и так же без вестей. В среду утром в его дверь постучали. Эрик лежал на голом грязном матрасе в одних джинсах. Подушка свалилась на пол. Он лежал немыт и нечёсан, жёсткая рыжая борода щетинилась клочками и торчала во все стороны. На стук в дверь он не ответил.
   - Эрик, это я. Я знаю, ты здесь...
   Ответа не последовало.
   - Эрик, если ты не ответишь, то я войду...
   Он лежал, уставившись, не мигая, в потолок и блуждал в своих невесёлых грёзах.
   - Эрик, ты в порядке?
   Хелен переступила порог.
   - О господи, что за вид! Что случилось?
   Эрик посмотрел на неё и закрыл глаза. Хелен вышла и, втащив большой пакет, опустила его на пол возле кровати.
   - Это тебе, - сказала она. - Откроешь?
   Эрик как будто не слышал.
   - Ну, тогда я открою...
   В пакете лежали новые белые простыни, две наволочки и стеганое одеяло на гусином пуху.
   - Мне не давала покоя мысль, что ты спишь на грязном матрасе без простыни и укрываешься этим старым армейским одеялом. Скоро зима, так что тебе нужно что-то новое и тёплое.
   - О Хелен, - пробормотал Эрик. - Спасибо тебе. Я действительно рад тебя видеть, но я... - голос его осёкся и захрипел.
   - Прежде всего, тебе нужно помыться и переодеться. Ты ужасно выглядишь. Когда ты ел последний раз?
   - Я пил чай с бутербродами.
   - На этом долго не протянешь. Нужны белки. Мясо, сыр, яйца. Тебе нужны фрукты и овощи, и ещё овсянка. Тебе надо есть, чтобы вернулись силы, Эрик. А теперь иди и умойся, а я тут приготовлю что-нибудь, иди, иди, давай...
   - Не знаю, смогу ли я есть...
   - Ничего, постараешься, Эрик...
   Сполоснув лицо, надев рубашку и съев первый за неделю приличный обед, он рассказал Хелен о том, что произошло.
   Он говорил, что остров был его убежищем. Что он приехал сюда, чтобы скрыться и работать без помех; чтобы никто из внешнего мира не мог тревожить его и уж тем более доставать его или портить нервы; чтобы никогда больше ему не пришлось быть свидетелем алчности, жестокости и того, во что от них превращаются людей.
   - Но теперь, боюсь, всё зло мира ополчилось против меня в виде огромной рыбы. От неё не убежать. Я уж было думал, что ничто здесь не может причинить мне страдания, но я ошибался...
   Хелен держала его за руку и смотрела во впадины, которые некогда были его глазами.
   - Ты прекрасная женщина, Хелен... не обращай внимания на мои настроения. Знаешь, прошлой ночью у меня был ещё один страшный сон. Будто я сортирую картошку в хранилище где-то в округе Арустук и вот спускаюсь с крыльца и иду отметить окончание работы за день.
   Я смотрю на часы и вижу тоненькие жилки крови, такие тонкие, что напоминают капилляры. Кровь просачивается в часы под стекло и медленно заливает циферблат. Крови становится больше, она запекается, капли её растут и багровеют, и вот уже часы совсем заполняются кровью и останавливаются.
   Наверное, время моё истекает, а может быть, уже истекло...
   Потом я закатываю рукав, потому что чувствую, как что-то ползает по коже, и она от этого зудит. По левой руке, кстати, и рука у меня на месте, как всегда в моих снах. Так вот, я закатываю рукав и вижу, что вся она покрыта большущими жуками, и все они издают звуки, как у личинок. Они грызут мою плоть, их треугольные крылья увлажняются и слипаются, словно запечатывают какое-то адское зло.
   Я стряхиваю их на землю, топчу ногами, но они всё прибывают и прибывают. Я сбрасываю их и бью по ним камнем, и вот они, размозжённые, лежат в пыли, покрытые сгустками моей запёкшейся крови. Но когда я снова гляжу на руку, то вижу только кость, от локтя до кончиков пальцев...
   Все косточки моей левой руки очищены от мышц, тканей и сухожилий, и чёртовы часы, наполненные кровью, болтаются на запястье, и когда я шевелю рукой, они падают на землю. И тогда я хочу расколотить их тоже. Снова хватаюсь за камень, луплю и колочу, пока от них не остаются одни стекляшки да что-то липкое от жуков. Я разбил часы, убил время и пролил кровь на землю.
   Ну вот, подумал я, ты раскокал часы, пялишься на детальки и шестерёнки, но узнал ли ты хоть что-нибудь о природе времени и о себе?
   Всё хотелось куда-то бежать, но, глядя на белые кости, я не мог пошевелить ногами...
   - Занятный сон...
   - Занятный? Господи Исусе, да я чуть в штаны не наложил. Что со мной происходит? Что же со мной, мать его так, происходит?
   - Вероятней всего, это всего лишь поздняя реакция твоего мозга на травму от нападения акулы, на потерю руки, вот и всё. Подсознание - очень сильная штука, и ему требуется время, чтобы смириться с положением.
   - Я чувствую: весь этот ужас во мне; столько кошмаров - один за другим. Днём я живу на этом острове, в этом раю, а ночью я обитаю в своих снах, и они всегда ведут меня в пламя ада, туда, куда я не хочу. Никогда. Это непостижимо. Что со мной происходит? Что я должен делать? Я боюсь спать, боюсь, что увижу сны, если засну...
   - Рисуй, - сказала она. - Научись писать другой рукой. Вот тебе единственный ответ, Эрик. Тебе больше ничего не остаётся. Как, кстати, у тебя получилось на этой неделе?
   - Не очень...
   - Я и не говорила, что будет легко. Будет тяжело, трудно, сплошное разочарование, но со временем, в труде и терпении, всё устроится. Ведь художник творит живопись не только руками. У тебя глаз художника, у тебя мозги и воображение живописца. Используй их. Ты сможешь писать так же хорошо, как и раньше, а может быть, даже лучше. Нельзя вернуться к тому, что сделал однажды: это минуло навсегда. И потому нужно найти новый взгляд на вещи, обрести свежее видение мира, посмотреть на него внутренним, духовным взором, нащупать другой стиль письма, который подойдёт. Ты же в постоянном поиске, Эрик. И рано или поздно твой поиск закончится обретением. В тебе это есть.
   И Эрик снова подумал о Рембрандте, о том, что неважно, хорошо или плохо он писал, но он писал, ибо только живопись поддерживала его как человека, только она придавала его жизни смысл и значение.
   - Конечно, риск есть, - продолжала Хелен, - но художники рискуют всегда, и ты в особенности. Вера в себя - вот часть дара художника... вера даже тогда, когда всё кажется безнадёжным. У тебя будут ещё сомнения - время от времени, но не думай о них, потому что сомнение само по себе - элемент веры.
   Отдай свой дар миру, Эрик... подари тому, кто примет его. Любовь в том и заключается, чтобы поделиться правдой и красотой, которые ты здесь обрёл, с другими, с теми, кто лишь попросил о возможности увидеть их твоими глазами, твоим сердцем, твоей душой.
   - Но что если я стану лишь плохим художником?
   - Когда презираешь посредственность, могут возникать трудности в том, чтобы стать выше её. Живопись - это призвание, профессия, ремесло, всё что угодно... но для настоящего художника она - самая естественная вещь в целом мире, такая же необходимая для жизни, как пища и вода. Ты будешь писать снова...
   - А что если я не смогу? Что тогда, Хелен?
   - Ты не узнаешь, если не попробуешь.
   - Но...
   - Помолчи! Один старый мастер в прошлом сказал: ни дня без линии. Чтобы писать, тебе придётся сделать две тысячи ошибок. А без левой руки, так и все четыре. Снова обучить самого себя рисованию будет трудней, чем было в первый раз, когда ты приехал на остров. Ну, так за дело и - начинай. И вот ещё что, Эрик... запомни: ты никогда не сможешь писать хорошо, если будешь бояться неудач.
  
  
   ГЛАВА 15. "СИНДРОМ АХАВА"
  
   "- Мистер Старбек, почему омрачилось твоё лицо? Или ты не согласен преследовать белого кита? Не готов померяться силами с Моби Диком?
   - Я готов померяться силами с его кривой пастью и пастью самой смерти тоже, капитан Ахав, если это понадобится для нашего промысла, но я пришел на это судно, чтобы бить китов, а не искать отмщения моему капитану. Сколько бочек даст тебе твоё отмщение, капитан Ахав, даже если ты его получишь? Не многого будет оно стоить на нашем нантакетском рынке".
  
   По мере того как людская молва разносила весть о нападении большой белой акулы на Моряка, среди рыбаков-островитян нарастало беспокойство. Смущало, что акула может напасть на кого-нибудь из них: выскочит неожиданно из глубины, когда проверяются ловушки или тянутся сети и её ожидают менее всего, и утащит в воду через планширь или транец; но пока что никто не вызвался выследить чудовище и уничтожить его. С другой стороны, Эрик мог думать только об истреблении акулы. Эта мысль безраздельно владела им, его мутило от ярости днём и ночью. У акулы над правым глазом был длинный характерный шрам, вероятно, старая затянувшаяся рана от гарпуна, он-то и поможет ему однажды найти и убить акулу, и чем раньше, тем лучше.
   В пятницу Эрик сел на паром и поехал в Бутбэй, чтобы провести выходные с Хелен. Они подкрепились обедом из палтуса в ресторане "Чаудер Хаус" и поднялись по мосткам в "Укромный Бар Капитана" на Рыбачьей пристани освежиться парой глотков, где он и завёл разговор о своём жгучем желании выследить огромную рыбу. Но Хелен без сочувствия отнеслась к его доводам, что сразу же закончилось спором.
   - Ты хочешь потерять и другую руку? А может, и жизнь?
   - Нет...
   - Ты ничего не знаешь о том, как убивать акул вообще, а таких акул в особенности.
   - Я выучусь...
   - Чепуха!
   - Есть риск, я знаю, но...
   - Если ты там сделаешь ошибку, Эрик, красками её не замазать.
   - Мне не впервой рисковать своей жизнью...
   - Это тебе не Вьетнам.
   - Борьба, что мы вели во Вьетнаме, оказалась напрасной. Эта же рыба представляет опасность любому мужчине, женщине, ребёнку на острове Рождества. А это мой дом, Хелен, и я просто пытаюсь защитить мой дом...
   - Эта рыба - не зло. Я знаю, что произошло, но акула действовала согласно своим природным инстинктам. Она не собирается тебя преследовать.
   - Она представляет сейчас опасность для жизни, а когда животное становится опасным, его нужно уничтожать.
   - У тебя нет ни судна, ни напарника.
   - Нету, это правда, но, может быть, удастся как-нибудь выкрутиться.
   - Эрик, эта акула - людоед. Она опасна. Даже если тебе дадут судно, я сомневаюсь, что в нём будет всё необходимое, чтобы угнаться за такой рыбиной.
   - Её надо загарпунить.
   - Мне кажется, эту работу нужно отдать тому, кто знает, что делать, но не тебе...
   - Что-то я не слыхал ни о какой охотничьей партии.
   - Почему ты не хочешь бросить эту затею и сосредоточиться на рисовании и написании картин?
   - У меня есть дела поважней...
   - Да у тебя просто синдром Ахава.
   - Может, и так, так почему же тебе так трудно понять это?
   - А как же я, Эрик? А если с тобой что-нибудь случится? Или тебе всё равно, как я к этому отношусь?
   - Конечно, нет!
   - Мне кажется, ты ведёшь себя глупо и по-детски эгоистично! Это ещё одна твоя авантюра. Тебе не хватило жестокости на войне?
   - Хелен, чёрт подери! Вот как обстоит дело: акула оттяпала мою руку, сожрала моего пса, и для себя я уже всё решил. Тебе ничего не изменить. Точка... - ответил Эрик, сверкая глазами и выставив подбородок.
   - Тобой завладело мщение, Эрик. Оно не вернёт твою руку. Не спасёт твою собаку. Не положит хлеба на твой стол. Не поможет тебе стать хорошим художником. Не вдохновит тебя стать лучше. Ничего хорошего из него не выйдет...
   - А, чёрт! Я думал, ты поймёшь - в первую очередь ты. Но ты не понимаешь. Ты даже не пытаешься. Прости, мне не следовало поднимать эту муть; это моё дело, моя жизнь...
   На этом разговор и закончился, и они вернулись к Хелен домой, а в понедельник он уехал обратным паромом на остров. Весь вторник монотонно лил дождь, и потому Эрик спустился на пристань в гости к Чарли.
   - Пришлось-таки сегодня пошлёпать по грязюке, а? - приветствовал его Чарли у двери своего рыбного сарайчика, облачённый в замусоленную бейсбольную кепку, зелёную замшевую рабочую рубашку, потёртые шерстяные штаны, поддерживаемые парой ярко-красных подтяжек, и короткие зелёные резиновые сапоги.
   - Да уж, чистое месиво на дворе, Чарли. А я не против. Мне даже нравятся дождливые дни, если не слишком часто. Скажи лучше, чем ты так озабочен? Что-то стряслось?
   - Парень в соседней лавке все уши мне загадил сегодня утром.
   - Я знаю, кого ты имеешь в виду. Нет такой мысли, которая не соскочила бы с его языка, как арбузная семечка.
   - Он ныл, что у Сойера Била нет бобрового мяса.
   - Бобрового мяса? На что ему сдалось бобровое мясо?
   - Мне почём знать, только Сойер сказал ему, что у него такого нету. "Знавал я парня из Бангора, который отведал его как-то раз. Так жена потом не могла отвадить его от того, чтобы он не грыз во сне кроватные стойки", - так Сойер его подначивал. Только парень гнул своё, словно не слышал ни слова.
   - Мне тоже доводилось его пробовать, - признался Эрик. - Жестковато, но не так уж плохо. Чем-то похоже на говядину. Впрочем, у меня от него не разыгрывался так аппетит, чтобы по ночам жевать кроватные стойки...
   - Ты знаешь, надо крепко верить в бога, чтобы жить здесь. Потому как от отъезда ничего не выгадать. Вот в прошлом году, например, сломалась моя нижняя вставная челюсть, и я должен был везти её в город на ремонт. Но перед самым возвращением меня свалил грипп, да так, что я чуть не помер. В следующий раз останусь дома и буду клеить её сам...
   Чарли было далеко за шестьдесят. Этот большой человек - никак не меньше двухсот фунтов мускулов, накачанных тяжёлой морской жизнью, - теперь страдал слабовыраженной эмфиземой, из-за которой уже не мог вкалывать так, как в молодости.
   - У меня ещё одно горе. Эти грёбаные новые вставные челюсти, что я купил летом... такое впечатление, что чем больше я ими пользуюсь, тем сильнее они брякают. Думаю, будет лучше выставить колбасорезку на кухонный стол. Да заходи же, ради Христа, дождь ведь так и льёт.
   Чарли щеголял свежей береговой стрижкой и сейчас был занят тем, что паял маленький магистральный насос для своего судёнышка. Он злился, потому что насос был новёхонький, но развалился в его руках. Ему нужен был этот насос про запас, на случай, если откажет трюмная мотопомпа. Положив паяльник в подставку на горелке и отключив клапан, он полез в шкафчик, на дверце которого красовался календарь оптовой компании рыбной торговли с сексапильной девчонкой, такой гладкой да розовой, что никакой свежевыловленный омар с ней не сравнился бы, и до краёв наполнил виски две стопки.
   - Глоточек первача никому не повредит, - прошамкал он, передавая стаканчик Эрику, уселся в старое самодельное кресло-качалку и раскурил трубку.
   - Как поживает мисс Эсси? - спросил Эрик.
   - Эсси? А, немножко кашель донимает... на прошлой неделе, ты знаешь, живот что-то прихватило да седалищный нерв малость пошаливает, но во всём остальном всё чудненько. Она ещё сама развешивает бельё и ловко управляется с починкой сетей.
   - Хороша рыбалка этим летом?
   - Одна из лучших на моём веку, готов биться об заклад, - сказал Чарли, но вдруг вытянул шею, уставившись в окно.
   - АХ, ЧТОБ ТЕБЯ ЧЕРТИ ВЗЯЛИ! - взревел он и вихрем кинулся из рыбохранилища, не вымолвив более ни слова.
   - ГРЯЗНЫЙ СУЧОНОК, - орал он, - ПРЕКРАТИ ССАТЬ В МОЮ ЛОДКУ, ИНАЧЕ ОТТЯПАЮ ТЕБЕ ХРЕН РАЗДЕЛОЧНЫМ НОЖОМ И СКОРМЛЮ ЧАЙКАМ!
   Парень сорвался с места и, преследуемый Чарли, помчался вдоль причала. Только не Чарли мог совладать с быстроногим пареньком, и через несколько мгновений тот скрылся из виду. Пыхтя как паровоз, Чарли вернулся к сараю.
   - Что это было? - спросил Эрик.
   - Это Ларри, сын Вирджи Тикет. Умственно отсталый великовозрастный говнюк. Ему уже за двадцать, а слова вымолвить не может. Ума не приложу, что в него вселилось в последнее время. На прошлой неделе я застукал, как он гадил в моём курятнике. За неделю до того пытался стащить один из вишнёвых пирогов, которые Эсси выставила на крыльцо остудиться под ветерком. А ещё раньше согнал мою несушку с гнезда и сам уселся высиживать полдюжины яиц своим маленьким костлявым гузном. Представляешь? И вот теперь отливает в мою лодку. Терпению моему пришёл конец. Чего ещё ждать от такого придурка? Думаю, надо потолковать в Вирджи. А то в следующий раз он трахнет мою козу парой отцовских резиновых сапог. О-о-о, что за идиот! Попадись он мне...
   Так о чём мы говорили, пока он не начал поливать из шланга мою "Тинкербелль"?
   - О рыбалке...
   - Ах, да... Знаешь, ловля омаров - это болезнь. Богачом тебе с ней не стать, зато в любой миг можешь уйти, если захочешь или если решишь, что пришло время. Я начинал ловить омаров в 1922-ом году на стареньком баркасе, на котором стоял древний быстроразъёмный одноцилиндровый движок фирмы "Нокс Марин". Для твоих ушей он может работать с перебоями, но если даёт искру на дюжину тактов, это значит, что он работает без сучка и задоринки. Чёрт возьми, ему хватало маховика, чтобы между вспышками тащить посудину. Я регулировал свечу, давал подсос, заводил его с усердием, и он рокотал и мурлыкал, как котёнок.
   Не так давно цена франко-пристань на омары была 2,53 доллара за фунт. Цена была такая низкая, потому что с июля 84-го года канадцы выбрасывали большие уловы на бостонский рынок. Через несколько месяцев цена поднялась до 3,80 доллара за фунт. Опять же не так много, чтобы покрыть расходы и перестать тягать скудные верши день-деньской. Десять лет назад я думал, что знаю об омарах всё, но я ошибался. Я привык уходить в море за 35-40 миль, но последние пять лет они совсем не ползут на глубину, и потому теперь я ловлю их у берега.
   Однако мне всё так же трудно находить омаров; впрочем, как обычно. Я терпеливый человек, ты должен быть в курсе, но это такой риск... круче, чем за карточными столами Вегаса в любой из дней недели. Нечистая игра, сынок, нечистая! В старом Мэне, как всегда, трудно заработать на жизнь...
   - Нельзя поймать их, не отыскав, так, Чарли? Раз их так мало, то я полагаю, кое-кто из здешних рыбаков оставляет себе иногда коротких омаров.
   - Короткий омар - незаконный омар. Считается, что ты должен выбрасывать их в море. Было время, когда и я забирал коротких омаров. Все так делали. Синица в руке, вот что такое был короткий омар. Если длина омаров была близка к разрешённой и никто не подглядывал, мы подсовывали их продавцам. Пусть покупатели сортируют их, если хочется. Ну, а когда омар был совсем маленький, тут уж без сомнений: мы либо съедали его сами, либо отдавали друзьям. Тогда все так поступали повсюду, до самой Новой Шотландии. Короткий омар - это соблазн рыбака, это его проклятие. Наконец, мы сообразили, что нет смысла брать коротких омаров. Если мы бросим их в море и дадим подрасти, то в следующем году эти полуфунтовые омары будут весить уже полтора фунта и станут на 100 процентов дороже. Где ещё ты найдёшь урожай из денег, подобный этому? Никакой банк на берегу не принесёт тебе столько. Это было выгодное дело. Задолго до того как ты высадился на острове Рождества, мы собрались на сход, самый важный сход, когда-либо проводившийся на этом острове, как раз в той маленькой школе. Долго мы бранились и спорили, но в конце согласились, что каждый выловленный короткий омар будет выброшен назад в воды острова Рождества.
   Ну, так вот, был среди нас один молодой парень, который считал, что он сам по себе, и который в голову не брал, что мы решили; он по-прежнему забирал коротких омаров. Нам такое не нравилось, и мы говорили ему, что море для нас и банк и доверительная компания, что оно приносит нам хороший доход, но он продолжал их оставлять себе.
   Наконец, Сойер Бил пошёл к нему однажды и сказал: "Эзра, ты мне нравишься, но если ты не станешь отпускать коротких омаров в море, то неважно, есть у тебя деньги или нет, я и куска мыла не продам тебе в своём магазинчике". Эзра выбросил всех омаров и никогда больше не брал себе ни одного короткого, м-да...
   - Хороший человек этот Сойер, правда?
   - Эрик, у меня на печи кастрюлька бобов и лепёшки. Хочешь есть? Может быть, перекусишь?
   - Нет, Чарли, спасибо... Я давно уже любуюсь твоей новой уборной.
   - Ага, так ты заметил? Она сделана из клёна и берёзы и такая ладная, что тебе захочется есть каждый день в два раза больше, только чтобы посетить её. Понимаешь, мне пришлось передвинуть уборную. Тут у нас в основном ветра дуют с юго-юго-запада, и это скверно для женского пола, что топчется на кухне летом. Даже со всей той сиренью пахло не очень приятно. Весной ещё туда-сюда, но летом Эсси всегда жаловалась. Поэтому я и пообещал ей засыпать старую дыру и поставить новую уборную. Конечно, чтобы установить её там, где я хотел, мне пришлось выкопать дядю Харви и переместить его туда, где стояла старая уборная. Отвратное дело, но у меня не было выбора, ведь на моём дворе так много камней. А дядя Харви умер в 1938-ом...
   - Как же он выглядел после стольких лет в земле?
   - Неважнецки, но он уже был сплошной кашей, когда мы хоронили его. Как-то раз его старый драндулет заклинило грязью и он вылетел с дороги возле Уискассета. Мимо ехал лесовоз, не заметил, как он шёл по дороге за помощью, и раздавил его, как жука. У дяди не было своего пристанища, поэтому отец похоронил его здесь. Он работал кровельщиком на материке, всю жизнь возился с гонтом. И теперь его косточки снова покоятся в яме четыре на шесть и на восемь футов в глубину, да ещё и на холме, который всегда освещён солнцем, если оно выходит из-за туч.
   Эсси просила нужник с двумя толчками, но порой у неё случаются перебои с принятием решений, поэтому я сказал ей, что лучше поставлю с одним толчком. Если у неё вдруг случится плохой день и, скажем, её так прижмёт... что она не сможет определиться... вот это будет настоящее несчастье. Ты ж понимаешь, уборная должны быть крепко скроена и установлена против ветра. В этом-то вся суть. Если поставить под неверным углом, то через дыру пойдёт сильная тяга, тогда зимой в бурю её как затрясёт...
   - Где ты обучался искусству ладить нужники? По книжкам из лавки Сойера Била?
   - Ничего подобного, но, чёрт возьми, парень, я не могу тебе объяснить всего, что знаю...
   - Слышал, что случилось с Моряком пару недель назад?
   - Угу, мне очень больно слышать это, Эрик. Чертовски обидно, такой замечательный пёс...
   - Ужасный был год.
   - Бывают в жизни огорчения...
   - Чарли, ты никогда не рассказывал, но всё-таки: как ты нашёл меня в том тумане?
   - Я проверял ловушки в полумиле оттуда и не видел ни зги в этом стелющемся морском тумане. Время от времени мне чудилось, что я слышу какой-то крик, тогда я заглушил мотор и пустил "Тинкербелль" в дрейф по течению. Потом мне что-то послышалось с правого борта, звуки какие-то не такие. Думаю, это был Моряк. Тогда я завёл мотор и медленно двинулся на звуки. Я нашёл тебя, всего измятого, и Моряка, дрожащего и шипящего, как белка на дереве, и лодка твоя тонула, и повсюду была кровь.
   Господь всемогущий, у меня перехватило дыхание, я не мог вздохнуть. Ты истекал кровью, как прирезанная свинья, старина. Я перетянул твою руку верёвкой и кое-как втащил тебя на своё судно. Твоя же лодка к тому времени почти уже затонула, Моряк плавал вокруг моей "Тинкербелль", и я ухватил его за загривок и тянул что было сил, а он брыкался и отбивался, но, в конце концов, я втащил таки пса на борт. После этого я вызвал Эсси по рации и распорядился связаться с больницей, чтобы у них всё было наготове, когда мы с тобой доберёмся до материка. Я боялся, ты умрёшь у меня на руках. Вот так же много лет назад ребята Боппа столкнулись с акулой у мыса Дамарискоув.
   - Он рассказывал...
   - Старый Кевин Уэйкфилд всё видел и подобрал мальчишек. Тоже в самый последний момент, будь оно неладно. Его уже нет в живых, но это доказывает одну вещь об этих водах: тебе не дано знать, с чем столкнёшься со дня на день. Мёртвого кита особенно нужно опасаться. Он всегда привлекает всех акул океана...
   - Я знаю...
   - Да и воняет дай бог, если всплывает с глубины.
   - Та китиха не всплыла. Она просто умерла...
   - Обычно они идут на дно в это время года.
   - У неё было много жира, и она довольно долго оставалась на плаву.
   - Я ничего не видел.
   - Она, наверное, уже утонула к тому времени, что ты появился.
   - Ага, восемь лет назад белая акула врезалась в гребной винт моей шхуны. Она не была большой, но, тем не менее, винт мне повредила, так что пришлось проситься на буксир...
   - Почему бы нам не предпринять что-нибудь на её счёт, Чарли?
   - Что предпринять?
   - Выследить её. У тебя есть вместительная шхуна...
   - Понятно, - ответил Чарли, - дай-ка минутку подумать.
   Он поднял с пола щепку и несколько минут обстругивал её складным ножом, обдумывая предложение Эрика и тщательно взвешивая все вероятные опасности, не говоря при этом ни слова и раскачиваясь взад-вперёд на кресле-качалке.
   - Эрик, - промолвил он, наконец, - я поразмыслил об этом, и вот что мне пришло на ум. На этом острове нет подходящего судна, включая моё, что было бы готово преследовать акулу такого размера, которую ты имеешь в виду. Поймай такое бешеное чудовище - и оно в два счёта разнесёт "Тинкебелль" и нас прихлопнет впридачу. Не стоит связываться с акулой двадцати футов в длину, сынок. Это тебе не за голубым тунцом гоняться...
   - Она кружит в этом районе всё лето и не собирается уходить. Скорей всего, это старая одинокая акула, которая больше не может соперничать в открытом море. Кто-то же должен что-то с ней сделать!
   - Мы лишь простые моряки, Эрик.
   - Я понимаю, Чарли, но...
   - Мы каждый день выходим в море и рискуем. Такова судьба рыбака. Мы принимаем эти опасности. На этих просторах всегда появлялись большие акулы, и всегда они как-то исчезали, даже если задерживались здесь надолго. С этой акулой будет точно так же, вот увидишь, она мигрирует на юг - только мы её и видели. Сдаётся мне, у нас хватает своих опасностей, чтобы искать на задницу ещё каких-то приключений.
   - Я должен найти способ...
   - Ты можешь убить эту, сынок, но приплывут другие и займут её место. Ты не можешь уничтожить всех акул в море. Акулы - это мусорщики океана, они часть естественного порядка вещей...
   - А что если она не уплывёт? Что если вернётся в следующем году?
   - Они водились здесь миллионы лет, сынок, и будут водиться здесь и после нас с тобой.
   - Что если она решит напасть на твоё судно?
   - Надеюсь, не решит, ну да я ничего не могу с этим поделать. Может быть, тебе нанять какое-нибудь промысловое судно в Бутбэе? Они охотятся на акул.
   - Они маленькие. Нельзя будет поднять акулу таких размеров на их тали. Эту сволочь надо загарпунить, но у меня нет для этого денег.
   - Хм, думаю, это будет стоить кучу денег: три сотни зелёных в день без всяких гарантий...
   Как бы то ни было, никто не захочет связываться с этой работой.
   Смешно, а ты думал, что Бутбэй что-нибудь да предпримет: наймёт кого-нибудь, то бишь, эксперта, чтобы прикончить её, как это сделали в "Челюстях"? Я слышал, есть капитаны чартерных судов, которые ни за чем больше не гоняются, а только за акулами - аж до самого Монтока, что на оконечности Лонг-Айленда.
   В пятницу я разговаривал о ней с Боппом. Он говорит, что город не собирается ничего делать... что акула - это хороший бизнес и что многие торговцы хотели бы, чтобы она оставалась здесь. Если б сюда приезжали люди, чтобы искупаться, это было бы другое дело. Только вода слишком холодная. Сюда приезжают поесть, порыбачить да покататься на лодках. Всё лето люди выходят в море на круизных судах, чтобы только увидеть большую акулу, о которой им все уши прожужжали. Вот если б она напала на экскурсионное судно, тогда бы что-нибудь изменилось.
   М-да, нет ничего необычного в том, что большая белая завелась в этих водах. Ты знаешь это так же, как мы все. Может, всем нам нужно лишь чуточку больше быть настороже, когда мы тянем сети и проверяем ловушки...
   Пришла пора заканчивать с выпивкой. Чарли сказал, что ему ещё нужно повозиться с магистральным насосом, потом починить несколько омаровых ловушек, и что до ужина, если останется время, он намерен покрасить буйки.
   Эрику не удалось найти никого, кто взялся бы вместе с ним охотиться на большую рыбу, поэтому он загнал свою ярость внутрь, глубоко, чуть ли не в самые ботинки, и, пытаясь наладить свою жизнь, затаил её там. В конечном итоге он решил, что снова начнёт писать всерьёз.
   Хелен, услышав эти новости, вздохнула с превеликим облегчением.
  
   ГЛАВА 16. "ПРЕКРАСНОЕ БЕЗУМНОЕ НАВАЖДЕНИЕ"
  
   "Как он исчах и ослабел за эти несколько долгих, медлительных дней! В нем теперь почти не оставалось жизни, только кости да татуировка. Он весь высох, скулы заострились, одни глаза становились все больше и больше, в них появился какой-то странный мягкий блеск, и из глубины его болезни они глядели на вас нежно, но серьезно, озаренные бессмертным душевным здоровьем, которое ничто не может ни убить, ни подорвать".
  
   Лето неторопливо перетекло в осень, акулу больше никто не видел, и на острове высказывались предположения, что на зиму она ушла на юг и уже не вернётся.
   Эрик работал усердно и настойчиво, и дни его пролетали незаметно. Упрямая решимость влекла его сквозь тернии, мужественно и целеустремлённо он встречал неудачу за неудачей, но в картинах его не было пока ни лучика, ни тени надежды - того качества технических навыков и проницательности, которое отличало его предыдущие работы. Он не мог заставить свою правую руку выполнять то, что хотел. Он продолжал смотреть на новые предметы "старыми" глазами, не умея отбросить прежние идеи и ухватить свежий образ окружающего, который сработал бы на него. Несмотря на разочарования, он наслаждался сложностью задачи и напряжением сил, которого вновь требовало от него искусство. К нему вернулось мужество, а вместе с ним и вера в себя, вера в то, что он, в конечном счёте, добьётся прорыва, если только будет неколебим в своём намерении писать правой рукой так же хорошо, как писал левой. Суровые зимние месяцы сменились весной, а он всё работал и работал и каждую неделю встречался с Хелен, чтобы выслушать либо одобрение, либо критику своих картин.
   Незадолго до Дня поминовения один рыбак из Бутбэя сообщил, что большая акула много миль преследовала его баркас. Неделю спустя другой рыбак сообщил о схожем происшествии; тогда, как и в прошлом году, береговая охрана передала сигнал тревоги всем морякам.
   4-го июля, в день официального открытия летнего сезона, пост береговой охраны в Бутбэе получил известие, что огромная белая акула напала на два рыболовецких судна у острова Монхеган. Затем в первую неделю августа рыбак из Саут-Бристола передал, что большая акула сожрала скумбрию в его сети, прокрутилась несколько раз вокруг себя и, щёлкая острыми, как бритва, зубами, изодрала сеть в клочья.
   Однако настоящая беда случилась возле острова Рождества вскоре после Дня труда. Всю ту неделю дул крепкий юго-восточный ветер и бушевал шторм, такой сильный, что можно было уловить запахи Гольфстрима, а за этим ударом последовали три дня жестокого северо-западного ветра. Наконец непогода улеглась, наступила череда тихих безмятежных дней, и в Финниганз-Харбор с материка зашёл смак, по всему видать, не очень искусный. Два покупателя со смака приобрели восемь тысяч фунтов омаров, уже с колышками и уложенных в ящики, и расплатились за них чеками. Не успело судно отойти и на пять миль, как его атаковала большая акула. Был подан сигнал бедствия, но, прежде чем кто-либо из рыбаков смог туда добраться и оказать помощь, судно затонуло и оба человека погибли. Чеки, которые утонувшие моряки намеревались оплатить, быстро продав груз, вернулись с пометкой "недостаток средств на счёте", и единственным положительным моментом было то, что все омары разбежались и, с колышками в клешнях, вновь стали попадаться рыбакам.
   Эрик подозревал, что это была та же рыба, которая откусила ему руку и проглотила его собаку, но полной уверенности не было. Сведения об этих случаях были противоречивы: один рыбак сообщал, что в длину акулы достигала примерно двадцати двух фута, другой же утверждал, что всего лишь около шестнадцати.
   Лето снова сменилось осенью; Эрик отдавал работе всё своё время. Он, как обычно, вставал рано и спускался от своей избушки вниз по тропе и со стороны был похож на пожилого хиппи. День за днём он надевал одну и ту же одежду: латаные заляпанные джинсы, поношенный шерстяной свитер, старые резиновые сапоги и красную бандану на лоб, чтобы длинные русые пряди не болтались на ветру и не мешали глазам. Его тёмно-рыжая борода, год уж как не стриженая и отмеченная сединой, топорщилась плотными густыми прядями во все стороны и полностью скрывала шею. Рисовальные принадлежности и этюдник он таскал на спине и подчас путь к пирсу проделывал на пару с Чарли Фростом, повествуя тому о живописи и своих целях, и при этом взволнованно размахивал руками и отчаянно жестикулировал. Чарли мало смыслил в том, о чём толковал ему Эрик, ну да это не имело значения. Он понимал, что живопись вновь заняла важное место в жизни Эрика, и был счастлив за него. А Эрик, исполненный надежд, просыпался в пять утра и начинал свой день; порой он уходил из дому ещё до восхода солнца, чтобы уловить дивную утреннюю игру света и теней, и, пытаясь поймать изменчивые оттенки моря и неба, не возвращался до самого заката.
   Эрику нравились и зима, и весна, и лето, но среди всех времён года осень была его любимицей, в особенности тот её отрезок, что зовётся бабьим летом. Осень всегда бывала чудесна на острове Рождества, эта же осень была по-особенному красива. Тёплые дни стояли полны истомы, солнце светило мягко, и воздух был напоён неуловимыми колыханиями бриза. Суда либо неподвижно стояли в гавани, либо медленно дрейфовали с отливом в открытое море. На востоке клубились тучи и плыли в сторону земли, предвещая бурное дыхание зимы. Трава на окрестных полях была ещё зелена, но местами уже начинала желтеть и сухо шуршала на ветру. Густые рощи клёнов, берёз и сумаха наполнились яркими пятнами алого, оранжевого и золотого - ни один художник не мог и мечтать повторить эти краски. В воздухе витали настроения тач-футбола, а по ночам преобладающий юго-юго-западный ветер освежал и бодрил, уже вея еле уловимым предчувствием заморозков: дул мягко, но настойчиво. Листья дымились в кучах на задних дворах подобно дымарям, а над головой раздавались клики канадских гусей: большие стаи правильными клиньями летели на юг по необычайно глубокому синему небу. Казалось, каждый дом, где есть дети, в ожидании Хэллоуина выложил у дверей по яркой оранжевой тыкве с вырезанной на ней смешной рожицей. А универмаг Била торговал восхитительными яблоками в сиропе.
   Лето близилось к концу, хотя и задержалось в этом году; оно незаметно замирало и перетекало в ноябрь. Зима же на острове Рождества означала на просто отсутствие лета. Напротив, она бывала сурова и жестока.
   Иногда вместо занятий живописью Эрик отправлялся на материк на грузовичке и, чтобы запастись дровами, углублялся в леса Мэна. Он разыскал прекрасную ольховую рощу и так валил в ней деревья цепной пилой, рубил сучья и грузил чурбаки в пикап, словно у него было две руки. Он возвращался на остров, колол дрова и укладывал под навес просохнуть до зимы. В другие дни он отправлялся на небольшой пляж на острове и набивал кузов пикапа лесом, прибитым к берегу. Единственная загвоздка состояла в том, что ил и песок покрывали топляк сплошняком, а это никуда не годилось для цепной пилы, ибо потом приходилось уйму времени тратить на то, чтобы править её, и потому на берег он ездил нечасто. Но ему нравилось готовиться к холодной зиме, и когда среди рубки дров хотелось отдохнуть, он присаживался на чурбак, смотрел в небо, ощущал текущие по волосатой груди капли пота и с наслаждением подставлял лицо тёплым солнечным лучам. Любуясь поленницей, он обретал спокойствие и радовался, сознавая, что независимо от того, будут у него деньги на еду или нет, он всё равно будет согрет, потому что в достатке припас берёзы и ольхи, чтобы камин его пылал во все грядущие зимы. Однако порой ему нравилось устраивать себе день отдыха: тогда он бродил по острову просто так, без цели, ступал по листьям, павшим на лесную почву, и прислушивался к их шуршанию под сапогами. Ярость его немного улеглась. Уже больше года прошло с тех пор, как он потерял руку; несчастье теперь казалось таким же далёким, как Луна.
   Неслышно подкралась поздняя осень, дни стали короче, воздух холодней, но Эрик не разводил огня в камине и не пребывал уютно в студии, рисуя по слайдам и полевым наброскам. Нет, подобно рыбакам, он уходил на волю, чтобы писать на ветру, в дождь, сырость и туман. Порой яростные ноябрьские бури, налетавшие внезапно и терзавшие остров дни напролёт, захватывали его далеко-далеко от дома. Песок и каменная крошка тогда попадали в непросохшие масляные краски и его холсты становились шероховаты, как наждачная бумага, и покрывались налётом соли, так что трудно было на ощупь определить, где заканчивал он и где начинала природа - так тесно переплелись они вместе. Дождь мочил его, ветер пробирал до костей, иногда настолько деревенели пальцы, что он не мог удержать кисть в руке и ронял её. Но он не обращал внимания ни на холод, ни на песчинки, хлещущие по лицу; он полностью забывал о себе во время работы и упивался каждым её мгновением.
   Ему бы только заработать на жизнь, на самую простую жизнь своими трудами - вот всё, чего он добивался. Тогда б он смог пойти дальше, смог бы снова стать независимым, лишь этого желал он от жизни. Эрик жалел каждый грош, который тратил на житьё. Он охотнее тратил бы деньги не на пищу, а на тюбики с краской: на титановые белила, на берлинскую лазурь, на кадмий жёлто-оранжевый да коричневый пигмент, как у Ван Дейка, - вкупе с холстами, кистями, рамами покрупнее и этюдниками попрочней. Каждое утро он устремлял стопы прочь от хижины в надежде, что напишет сегодня такую картину, которая ознаменует для него прорыв, картину, которую немедленно купят в галерее Хелен. И каждый вечер устало брёл назад, неся в душе горькое сознание того, что ему ещё ох как далеко и до желанного мастерства, и до картины, которую захотят приобресть.
   Все его старые беды оставались при нём, как и прежде. Он не мог отстраниться от своей работы и разглядеть, где выбран верный путь, а где нет. Работал он теперь быстро, и счета за краски и холсты стремительно росли. Он вдруг понял, что не может писать детально, не может работать медленно и скрупулёзно, как раньше. А писал он до десяти картин в неделю.
   Он слишком торопился вернуться к тому, чем уже владел однажды, и что, как он считал, ему следует обрести сейчас.
   - Я закоснел в своей технике. Я не могу всё начать сначала. Что же делать? Что из меня выйдет? Целый год я пахал как проклятый, а вернулся туда, откуда начал, - бормотал он про себя. - Наверное, я слишком мало понимаю природу красоты. Мне бы только добиться бСльшего понимания. Мне б только увидеть свои промахи. И не полагаться на случай в работе, которую делаю. Я работаю словно в темноте. Нужно сбавить обороты и всё обдумать...
   Но у него не получалось.
   Он видел предмет, и предмет живо отражался в его мозгу, но он не мог заставить себя сесть и подумать, как достичь желаемого результата. Он кидал краски на холст широкими мазками, пытаясь изобразить то, что видел в голове, но когда заканчивал, понимал, что вышло совсем не то. В самые мрачные минуты он решал, что у него вообще нет никакого собственного суждения. Что он всего лишь обманывающий себя самоучка. Он сравнивал себя с другими, и ему становилось горько. И что самое противное, он до смерти боялся неудач.
   Тогда он обращался к клочку бумаги, прикреплённому им к стене ещё тогда, когда он приехал на остров, - клочку, всегда его вдохновлявшему.
  
   "Если станешь сравнивать себя с другими, тщета и горечь могут овладеть тобой, поскольку всегда найдутся люди лучше или хуже тебя.
   Радуйся достижениям и планам своим. Уделяй внимание делу своей жизни, пусть даже скромному; оно твоё подлинное достояние в изменчивых перипетиях судьбы".
  
   Он каждый день пробовал новые цветовые комбинации и видел, что снова не попадает. Он доработался до исступления, отказывая себе в пище и отдыхе. Чем меньше он ел, тем больше работал. Чем упорнее работал, тем больше терпел неудач. От этого он возбуждался ещё сильнее и становился ещё более твёрд в желании достичь успеха. И лицо его озарялось творческим румянцем.
   Он терял в весе, от него почти ничего не осталось. Хелен, навестив его как-то раз, советовала ему побольше есть и покупать более калорийную пищу.
   - Эрик, ты не сможешь хорошо писать, если не будешь питаться, как положено. Постоянное голодание вредно для здоровья, это ненужный стресс...
   - А я не смогу есть, как положено, если не смогу хорошо писать, - отвечал он ей. - Чёрт возьми, почему всегда приходится выбирать между пищей для желудка и пищей для души?
   - Но у тебя должны были оставаться деньги на еду. Вспомни те картины, что ты уже продал...
   - Я не касаюсь тех денег, Хелен. Неизвестно, сколько ещё пройдёт времени, прежде чем я научусь писать так хорошо, что можно будет говорить о продаже картин.
   Хелен глядела в его глаза, глаза цвета моря, запавшие так глубоко и горевшие так воспалённо. Она смотрела на высокий лоб и крепкий, обросший бородою подбородок, на небольшой нос со шрамом посередине и, наверное, в который раз понимала, что значит живопись для этого мужчины, понимала боль и смятение, которые он испытывал, если работа не удавалась.
  
   "Крепи силу духа, чтобы она стала тебе защитой во внезапных невзгодах. Но не тревожь себя смутными грёзами. Много страхов родится от усталости и одиночества. Не забывая о здоровой дисциплине, будь добр к самому себе. Ты такое же дитя вселенной, как деревья и звёзды; у тебя есть право быть здесь. Осознаёшь ты или нет, нет сомнений, что вселенная открывается тебе, как дСлжно. Потому живи в мире с богом, каким бы ты его себе ни мыслил..."
  
   Когда возникала необходимость покупать краски, он садился на утренний паром, уходивший в Бутбэй, и там прямиком шагал в портовый супермаркет на Таунсенд-авеню. Юная продавщица случайно касалась его руки, показывая только что поступившие товары, а он вдыхал запах дорогих духов, сквозь свитер чувствовал горячую девичью кровь, и сознавал, как ему, отдающему работе неделю за неделей по шестнадцать часов в день, одиноко без Хелен и как много времени прошло с тех пор, когда он в последний раз был с женщиной.
   Работая над картиной, он редко ел. Дома в студии не хотел даже терять времени на туалет. И мочился в старое ржавое ведро, стоявшее возле мольберта, и опорожнял его в конце дня.
   Время шло, он всё неистовей приступал к картинам и писал со всё возраставшей скоростью и упорством. Он развивал бешеную активность и писал дни напролёт исключительно за счёт нервной энергии, так что даже из-за недосыпа начинались видения. Тогда он выходил глотнуть свежего воздуха и пройтись пару раз до пирса и обратно, разговаривая с самим собой и видя предметы, которых на самом деле не существовало. Рыбаки со своими жёнами считали, что он сошёл с ума, чего, собственно, от него и следовало ожидать, судя по тому, что жил он в одиночестве и работал так, как работал.
   Неделями Эрик трудился без остановок, пока, в конце концов, не валился на пол и не забывался глубоким сном на целые сутки. Затем он приходил в себя, встряхивался, несколько дней отъедался для восстановления сил, и набрасывался на следующую картину, чтобы повторить весь цикл сначала. И так - снова и снова. Он работал, не выходя из дому. Он что-то ел - обычно несколько ломтиков хлеба с сыром, - запивал холодным кофе, но в какой-то миг мысль о еде начинала вызывать лишь тошноту, и в его кровеносной системе бушевало столько адреналина, что он перевозбуждался и не мог спать. Казалось, чем чаще у него не получалось, тем отчаянней и возбуждённей он становился, и потому он работал всё упорней и быстрей, падал с ног, рыдал и проваливался в сон.
   - Нет, нет, вся картина неверна... - кричал он, пробудившись. Взмахом крюка кромсал холст и начинал всё сначала.
   Хелен убеждала его, что духовное значение живописи в тысячу раз важнее правильного изображения. И потому если он считал, что души в картине не было, то впадал в ещё большее отчаяние.
   - У меня опять не получилось. Никогда не получится, я попусту трачу время, во мне этого больше нет, - мучился он. - Эта работа мертва, как зеркальная поверхность.
   Временами Эрик терял свою веру. И клялся, что бросит всё насовсем, но короткие промежутки без живописи приносили ещё больше мучений, и потому он снова начинал писать.
   - Быть импрессионистом нормально, - говорила ему Хелен. - Не страшно, если твои картины грубы и несовершенны и смотрятся иначе, чем те, что ты писал раньше. То, чему ты сейчас учишься, - это смотреть на жизнь по-новому, пропускать мир через свою душу, через свой уникальный взгляд на вещи. Вот что такое импрессионист. Никто не может писать как ты, поэтому забудь о правилах и не сравнивай себя с другими...
   - Но рука моя изменяет мне, Хелен! - восклицал он и изо всей силы ударял кулаком по столу, словно пытаясь размозжить её кости.
   - Всё образуется.
   - Мне уже за сорок! Сколько ещё нужно времени? Сколько ещё потребуется лет, чтобы работы мои стали достаточно приличными и снова могли выставляться?
   - Просто поверь. То, чего ты добиваешься, со временем придёт...
   Посему он продолжал, множил ошибки и заполнял пропасть в четыре тысячи оплошностей, которые, по словам Хелен, ему следует совершить, прежде чем он снова научится писать и заставит свою кисть делать то, что замыслил.
   Незаметно мелькали месяцы, и с течением времени он научился глядеть на предметы по-новому. И писать он стал по-другому: широкой кистью, резкими мазками, густыми красками; стал пользоваться в пейзажах такими оттенками, о которых раньше и не мечтал. Он словно видел всё третьим глазом, и по мере того, как он старался, его бывший стиль гиперреализма трансформировался во что-то более импрессионистское. Он больше не стремился запечатлеть реальность с фотографической точностью, но создавал настроение и разными способами обнаруживал духовные качества своих сюжетов.
   Но будут ли покупать эти полотна?
   Он не был уверен. Но считал, что, по крайней мере, есть прогресс, и надеялся, что последующее полотно схватит то, что постоянно ускользало от него. Он работал на эту победную картину, жаждал её и надеялся, что, в конце концов, придёт и благополучие. Придёт. Придёт...
   Он ясно понимал, что каждую конкретную картину можно рассматривать с разных уровней. Что люди не просто видят то, что видит и чувствует он, но что они также видят и чувствуют то, что сами привнесли в картину. И это как раз то, чем должно быть искусство. Люди должны не просто рассматривать картину. Они должны быть лично причастны к ней.
   В начале февраля случилась оттепель, Эрик вышел рисовать, едва одевшись, промок под дождём и простудился. Он не придал этому значения, но вечером в хижине у него свинцом налилась голова и разболелись мышцы.
   Он улёгся в постель пораньше, но к утру его уже ломал грипп вкупе с высокой температурой. Тут-то он понял, что имел в виду Чарли, когда говорил, что едва не умер здесь от гриппа. Его только поразило, как внезапно всё началось. Температура росла, а он никак не мог согреться. Он надел шерстяное бельё и свернулся калачиком под одеялом на гусином пуху, которое когда-то подарила ему Хелен, но только трясся и стучал зубами. Болезнь крепко принялась за него; он понимал, что от вируса нет лечения, Ђ всё должно идти своим чередом. Он потерял счёт времени и не разбирал, день ли на дворе или ночь. Есть он не мог. Дом выстыл, но он был слишком болен, чтобы разжечь огонь в камине или в печи. Давило грудь. Лёгкие наполнились мокрСтой, и, лёжа в постели, он едва мог дышать. Ему пришло в голову, что он умирает и что могут пройти недели, прежде чем кто-нибудь его обнаружит. Он налегал на аспирин, но толку от него было чуть. Инфекция проникла в носовые пазухи, и боль была столь сильна, словно голову раскалывали топором. День проходил за днём, но ему становилось только хуже. Он пил много воды, но когда зараза набилась в уши, он вдруг обнаружил, что совсем оглох.
   В то же самое время изменилась и погода. За окном завыл ветер, похолодало, и стены избушки занесло полуметровым слоем снега. Он подумал, что пища должна придать ему сил; он пополз на кухню и кое-как развёл огонь в печи. Бросил на сковороду три сосиски из холодильника. Он стоял у стены и смотрел, как шипят они и брызжут. Вдруг жир загорелся, но он, как заворожённый, лишь глазел на языки пламени.
   "Ага, посмотрите-ка на огонь, - подумал он. - Это горит мой ужин. Какое красивое пламя".
   Тут до него дошло, что огонь на кухне - не к добру.
   "О нет, огонь. У меня на кухне пожар. Может сгореть моя избушка. Нужно что-то делать, но что?"
   Лихорадка мешала соображать, а огонь меж тем уже лизал стену возле печи. Наконец он схватил сковороду, открыл дверь и швырнул её и скрюченные на ней сосиски в снег. Но при этом сам плюхнулся с крыльца, и казалось, назад в хижину ему уже не вернуться. Он полежал так, лицом в снег, и додумался, что здесь оставаться нельзя; тогда он попробовал встать и подняться по ступеням. Но ноги, обутые в кожаные мокасины, скользили на снегу, и он снова слетел с крыльца. Одно возникло желание - уснуть на снегу. И будь что будет. Он слишком устал. Он сделал несколько попыток и поднялся-таки по ступеням и вполз в дом. На следующий день он попробовал запечь картофель, но при этом уснул, а когда пошёл проверить печь, огонь уже погас и от еды осталась лишь обгоревшая кожура. Он пришёл в отчаяние; он вынул из печи то, что осталось, сунул в рот и попробовал разжевать, но оно оказалось жёстким как камень, и он чуть не обломал себе зубы; тогда он лёг на пол и снова уснул. Когда он проснулся, раскалывалась голова, тошнило и хотелось в уборную по-большому. Позже, когда он добрался до постели, у него от жара начался бред. На всех стенах ему чудился Вьетнам. Он видел перестрелки и лица погибших парней из своего взвода. Потом померещилось приступающее к нему отовсюду страшное лицо Майка Тайсона. Он перевернулся на другой бок и забылся сном, жалея, что беду эту перемогает в одиночку. Как было бы здорово, если бы Хелен была рядом, разводила бы огонь в очаге и готовила еду, чтобы поддержать его силы - ну, может быть, какой-нибудь куриный супчик с сухариками - да помогла бы сходить до уборной. Он решил, что совсем не смешно валяться больным гриппом в мёрзлой хижине на острове Рождества, где нужник так далеко отстоит от постели. Никогда в жизни своей он так не болел, иногда ему даже хотелось поскорей умереть. Его поразило, насколько он поглупел, и одна лишь мысль занимала его: когда же кончится эта напасть?
   Через десять дней после начала болезни он почувствовал себя лучше и понял, что выздоравливает, а спустя ещё несколько дней он опять бродил по хижине. Теперь он уже мог принимать пищу, но болезнь ушла не совсем; он покрывался потом от слабости всякий раз, когда шёл в уборную. Голова работала медленно, и о живописи пока он даже не помышлял.
   К середине марта он уже работал вовсю, а там и лето наступило. Его как человека двигали тысячи внутренних чёртиков, и потому чем больше он уставал, тем упорней работал. А работал он неистово, в состоянии какого-то возбуждения, так, словно мозг его охватывало пламенем. Он наносил чёткие контуры на полотна, изображал свет без теней и использовал чистые краски: сверкающую красную, ослепительную изумрудно-зелёную, насыщенную русскую синюю и сияющую священную жёлтую. Его приводило в восхищение китайское искусство. Его картины сочились золотым солнечным светом, а пейзажи стали почти бредовыми: вздыбливающиеся холмы, лучащиеся небеса, вихрящиеся солнечные диски, шишковатые утёсы и деревья, искривлённые нескончаемыми ветрами, терзающими остров. Хелен подарила ему тайский шёлк ручной работы, и он так восхитился расцветкой ткани, что, украсив ею хижину, часами изучал её и любовался.
   Хоть со времени мрачнейшего периода его жизни прошло уже больше двух лет, он по-прежнему очень много работал, перемежая работу выездами на материк, и, как и раньше, страдал галлюцинациями, из которых выходил голодным и больным, изумлённым и ошеломлённым. Настоящий отдых он получал только на выходных вместе с Хелен. На острове же, оставаясь в одиночестве, он писал без остановки, пока не заканчивал полотно. Всё это не проходило бесследно: он переутомлялся, у него случались короткие промежутки болезненного изнеможения, когда он не находил в себе сил даже подняться утром с постели. Словно бы писал он для того, чтобы заглушить какую-то внутреннюю борьбу, рвущую его на части. Живопись была его убежищем, и он погружался в неё с головой.
   Но однажды его краски снова начали меняться. Жёлтая стала медно-красной, голубая потемнела, а пунцовая превратилась в коричневую. Но, словно взамен, ритм его работы ускорился. Не стало больше ни блужданий на ощупь, ни переделок, ни едва заметных изменений в пейзажах и полотнах, что изображали рыбаков за работой в море; как будто он теперь точно знал, чего хотел достичь, и знал наверняка, как достичь желаемого.
   Во вторую пятницу декабря, спустя семь лет после поселения на острове Рождества, он пригласил Хелен пообедать и выпить вина на Рыбацкой пристани. Он говорил о своих картинах, о том, как ему не хватает Моряка; выглядел он измученным, и Хелен настояла, чтобы он задержался в Бутбэе на неделю и поднабрался сил.
   Через несколько дней ему вдруг в голову пришла одна мысль. Чувствуя себя достаточно отдохнувшим, он сделал несколько новых набросков для картины, над которой бился уже много месяцев. Чуть отстранившись от окружающего, он задумался, поразмышлял, как-то мысленно себя подстегнул, и что-то будто щёлкнуло в голове. День ото дня стал учащаться пульс, и вот уже безумное, но великое наваждение, сладчайшее из всех наваждений - лихорадка художественного созидания - охватила его, и он отдался ей весь, без остатка.
   Он принялся за работу поначалу неторопливо, словно без интереса, потом всё быстрей и быстрей. Его энергия постепенно наливалась мощью, мысли одна за другой приходили в голову и находили своё отражение на ткани холста. На этот раз у него хватало времени и на сон, и на пищу, но обнаружилось, что с каждым днём работается всё дольше и увлечённей. Он попробовал сдерживать свою страсть, но лишь убедился, что чем больше пишет, тем трудней ему остановиться. Первым его покинул аппетит, потом начались перебои со сном. По ночам он то лежал без сна и думал, что ещё нужно сделать, то, засветивши фонарь, писал подробные примечания о том, чего пытался добиться.
   Чем больше красок клал он кистью на холст, тем суровей становились его требования к самому себе. Лихорадочные дни потянули за собой бессонные ночи, и по мере того как убывали силы, возбуждение его, как в прежние времена, росло, словно приливная волна. Прежняя искра вернулась, и он бросался на холст с яростью, чувствуя, что приближается к точке, в которой теряется власть над собой. Стремительные струи адреналина держали мозг в напряжении, зато теперь он по три дня кряду мог обходиться без сна, пища вызывала отвращение, а ржавое ведро вновь заняло своё старое место, ибо жаль было терять время на походы в уборную. Кроме того, он как раз перешёл к тем мучительным временным промежуткам, когда, добиваясь реалистичности, нужно выводить тонкой кистью мелкие детали. А поскольку прибрежный пейзаж был восхитительно пустынен и уныл, то и холсты его выглядели пустынно и уныло или, как выражались рыбаки на острове, мёртво. Он использовал в работе минеральные краски: чёрные и коричневые, белые, зелёные и синие - всё только для того, чтобы добиться неуловимых оттенков серого. Он почти не пользовался яркими красками, и так как мазки кисти были малы, прорисовка утомляла и продвигалась медленно. Правой рукой он не мог писать так же точно, как писал раньше левой. Кисть в правой руке всё ещё лежала неуютно, неловко, но смотрел на предметы он уже по-новому. Детали он лишь неясно намечал, всё внимание обращая на дух предмета, на его скорее внутренние, нежели внешние свойства. Мазки кисти пошли шире, писалось гораздо трудней, и на просушку красок уходило больше времени.
   Он уже научился по-новому пользоваться цветом, даже если тот не всегда отражал действительность, и кисть его вновь обрела силу. Более яркие цвета придали предметам правдоподобия, какого ранее не наблюдалось. Отойдя от фотографической точности, он сделал упор на свободу экспрессии и темы. Он разбросал пятна цвета и света - намёки на очертания и форму - и тем сообщил настроение и атмосферу, то "нечто", что радовало его глаз.
   Он работал словно одержимый. Он ощущал движение собственных соков и чувствовал импульс, который заставлял мысли обретать очертания на холсте, быстро и точно. Вдруг картина вспыхнула ярким пламенем, жаркие языки потянулись к нему, и он отпрянул, чтобы не обжечься, и зажмурился, но когда открыл глаза, пламя исчезло. Спустя несколько минут зелёная чешуйчатая лапа какой-то рептилии с длинными острыми коготками выметнулась из полотна к его лицу. Он даже отскочил.
   "О нет, опять это происходит со мной", - подумал он.
   Он подбежал к зеркалу на стене, желая присмотреться к своему лицу и найти признаки ненормальности, но стекло укрылось таким толстым слоем пыли, что отразило лишь смутный, неясный силуэт. Он стёр пыль старой футболкой и присмотрелся.
   Глаза смотрели устало, но они всегда выглядели усталыми, когда он работал вот так. Возле носа он заметил маленький прыщ и выдавил его. Из ранки выбежал паучок, потом ещё паучки, десятки, сотни паучков; они разбегались по бороде, они тащили странные маленькие коконы из этого отверстия, и коконы были липкие и застревали в волосах. Вдруг огромная мохнатая паучиха выползла из дыры на лице. Он боялся пауков и хлопнул по ней; в тот же миг гигантский паук взорвался звёздным фейерверком из паучков, и они побежали во все стороны - сотни и тысячи - по бороде, по бровям, по волосам на груди. Он стряхивал их, но чувствовал, что они всюду: в глазах, в паху, спускаются по ногам. Он закричал, ударил по зеркалу и, шатаясь, выбежал на свежий воздух, дрожа и еле держась на ногах, и, словно пьяный, хватаясь за всё, чтобы не упасть. Он сделал глубокий вдох, потом выдох, и так несколько раз. Он отжался, постоял на голове, дав крови прилить к мозгу, постучал немного лбом о стену хижины и поорал от души, из самого нутра, как дикий зверь. Зачерпнул в пригоршню снега и растёр им лицо, и только когда снег, растаяв и смочив бороду, начал пощипывать кожу, он почувствовал себя немного лучше и вернулся в дом.
   Всё кончилось, что бы это ни было. Он поднял кисть и снова накинулся на холст изо всех оставшихся сил.
   Он писал теперь блестяще, держась только за счёт нервов и силы воли. Он замкнёт круг, и не важно, сколько потребует от него эта картина. Он облегчился в ведро и пошлёпал ладонями по лицу.
   - Давай, Дэниелсон... нужно собраться... нет времени слетать с катушек... больше ни-ни, держись, надо закончить, старина, надо закончить. Не отключайся...
   Он подхлёстывал себя, пока не сделал последний мазок. В этом трансе он был почти несокрушим. Пусть "калашников" гука10 прошьёт ему грудь, он не бросит писать. Пусть наступит на мину, но и тогда, стоя на кровавых обрубках, он доведёт работу до завершения.
   В конце концов, потратив весь день, работу он закончил. Он свалился на пол, смотрел на мольберт снизу вверх и бился как в экстазе. Он был опустошён, и ему было хорошо. Он скомкал старые штаны, подложил под голову прямо на дощатый пол, и, перевернувшись на живот, заплакал. Проплакав долго, больше часа, забылся глубоким, спокойным сном.
   Всё-таки он добился своего, наконец-то...
  
   ГЛАВА 17. "ЯВЛЕНИЕ МИСТЕРА СТАРБЕКА"
  
   "Коротко говоря, Квикег был убеждён, что если человек примет решение жить, обыкновенной болезни не под силу убить его; тут нужен кит, или шторм, или какая-нибудь иная слепая и неодолимая разрушительная сила.
   Так что вскоре мой Квикег стал набираться сил, и наконец, просидев в праздности несколько дней на шпиле (поглощая, однако, всё это время великие количества пищи), он вдруг вскочил, широко расставил ноги, раскинул руки, потянулся хорошенько, слегка зевнул, а затем, вспрыгнув на нос своего подвешенного вельбота и подняв гарпун, провозгласил, что готов к бою".
  
   Поутру, проснувшись и кривясь от ударившего в нос тошнотворного запаха скипидара, он перетащил мольберт с картиной в угол, лицом к стене и поближе к открытому окну. Как всегда, выпил холодного кофе и пропихнул в глотку пару ломтей чёрствого хлеба с сыром. Он знал, что мало-помалу силы вернутся, а с ними и душевное равновесие; что на следующий день он придёт в себя настолько, что сможет приготовить чай и горячий бульон. И что будет слоняться вокруг дома, прибираться, читать, отдыхать и делать свои заметки, набрасывать эскизы и размышлять, пока, словно из ниоткуда, не явится та искра и не подвигнет его на новый сумасшедший круг.
   Еле волоча ноги, он подошёл к восточному окну студии и посмотрел на широко раскинувшееся море. Падал снег, было почти темно, но он заметил восход какой-то очень яркой звезды. Он следил за ней несколько минут, сдерживая дыхание, пока не зарябило в глазах.
   Неожиданно раздался стук в дверь.
   - Эрик, это я...
   - Иду...
   Он открыл дверь; на пороге в синем шерстяном пальто с серым кашемировым шарфом, стояла Хелен, её волосы и ресницы были запорошены снегом, а руки заняты коробками и пакетами - такая молодая, свежая, невинная и чуть-чуть озябшая.
   - Ты опять неважно выглядишь. Помнишь, какой сегодня день?
   - Нет, я...
   - Ну, ладно, помоги мне. Холодно здесь сегодня.
   - Хелен, на дворе такая темень, что не выбраться. Как тебя занесло сюда? Ведь сегодня суббота?
   - Пустили дополнительный паром. Эрик, да ведь сегодня сочельник. Разве ты не празднуешь рождество на острове Рождества?
   - Не знаю, я...
   - Да-да, я знаю, чем ты занимался. Стоит только посмотреть на тебя...
   - Рождество - семейный праздник. Сам по себе я его никогда не праздную.
   - Хорошо, твоя жизнь отныне изменится. В этом году мы его отпразднуем. Помоги мне разобрать пакеты. Там ещё две коробки остались за дверью.
   - Как тебе удалось всё это донести?
   - Твой друг Чарли помог. Ты не слышал разве его грузовик?
   - Нет...
   - Иди умойся, причешись, надень самую чистую из всех несвежих рубашек. Я привезла нам с тобой индейку, печёную картошку, клюквенный соус, приправы, тыквенный пирог - всё, что душе угодно.
   - Ух ты! Сколько времени утекло. Огонь почти угас, пойду-ка принесу дров из-под навеса...
   - Да ладно, я сама принесу. Раздуй пожарче огонь в печи - мы разогреем наш рождественский обед.
   Эрик подбросил щепок в печь и немного навёл порядок. Хелен привезла с собой две красно-зелёных праздничных свечи и белую льняную скатерть, и, как только Эрик укрепил керосиновую лампу на шкафчике у холодильника, накрыла стол. Достала два бокала, откупорила бутылку очень хорошего вина, и они сели за стол. Огонь полыхал уже вовсю, хижина наполнялась теплом.
   - Эрик, я выйду на минутку, а ты закрой глаза, хорошо?
   - И что тогда?
   - Просто подыграй мне...
   - Будь по-твоему, обещаю...
   Хелен вернулась, и ему послышалось какое-то сопение и стук когтей о дощатый пол и даже как будто поскуливание.
   - Вот теперь смотри.
   Эрик не верил своим глазам. Рядом с Хелен на красном поводке стоял пухлый чёрно-белый щенок-ньюфаундленд.
   - Весёлого рождества, господин Крузо...
   - О, Хелен... - пробормотал он, потому что ничего такого не ожидал и был захвачен врасплох. Он задрожал, подбежал к щенку и подхватил его на руки, вдыхая запах шерсти и разрешая собачьему языку лизать его в уши, щёки, шею. Выпитое вино шумело в голове, на прекрасные синие глаза навернулись слёзы.
   - Так не честно, Хелен, это так неожиданно, что я, э-э-э... не знаю, что и сказать. Мне страшно и я счастлив одновременно. Я так хотел собаку, но боялся того, что с ней здесь может случиться. Спасибо тебе...
   - Ты совсем потерялся без своего Моряка.
   - Но я даже и не мечтал...
   - Это мальчик, маленький ньюфи. Он тебе нравится? Я привезла фото его матери...
   Эрик захлюпал носом, солёные слёзы затуманили взор; он обнял Хелен и вконец разрыдался. Он плакал и плакал, словно не было слезам конца, словно рвались на волю давно сдерживаемые рыдания по безвозвратной потере. Наконец, он смог говорить.
   - Он очень мне нравится, - сказал он, гладя и поднимая щенка к лицу. - Привет, дружище. Мы с тобой станем хорошими друзьями, правда? Ты такой тёплый и мягкий...
   - У него пока нет имени.
   - Я дам ему хорошее имя. Хорошее имя для хорошего пса, который живёт вместе с художником на окружённом со всех сторон морем острове. Он прекрасен, Хелен. Где ты его нашла?
   - У одного заводчика в Нью-Брансуике. Несколько дней он пожил у нас с мамой. Ему восемь недель, ему уже сделали все прививки, но из дома ещё не выпускали.
   - Эй, мне нужно будет подумать о хорошем имени для тебя. Завтра тебе уже нельзя будет шастать вот так, без имени.
   Щенок лизнул Эрика в нос. В избушке будет новая жизнь. Он больше не одинок.
   - Хочешь погулять по новому дому? Здесь столько незнакомых запахов...
   Эрик опустил щенка на пол, обнял Хелен и поцеловал.
   - Господи, как я люблю тебя, Хелен...
   - И я тебя. Я давно тебя люблю, Эрик...
   - Правда? Какой же я бестолковый...
   - Для того, кто многое повидал, ты точно не самый сообразительный.
   Снова уста слились в долгом поцелуе. Эрику хотелось заманить её в постель и съесть обед позже, но он не смел и заикнуться, о чём думал. Было ещё нечто, что он хотел сделать в первую очередь.
   - Теперь твоя очередь зажмуриваться, Хелен. Я хочу показать тебе кое-что, - Эрик направился в студию. - Иди сюда и крепко зажмурь глаза.
   Эрик снял керосинку с кухонного шкафчика и поставил её на стол в студии, потом осторожно передвинул мольберт со свежей картиной на середину комнаты, где освещение было лучше.
   - Ну вот, дорогая: сезам, откройся...
   Хелен долго и придирчиво всматривалась в картину. Глазами пристально изучала полотно, но лицо при этом оставалось бесстрастным, так что Эрик уже начал сомневаться, понравилось ли оно ей вообще.
   - Ну? - ему не терпелось услышать хоть что-нибудь. - Ну?
   Хелен лишь взглянула на него и опять вперила взор в полотно, сморщив при этом грозно верхнюю губу.
   - Давай же, Хелен, ради бога, не томи меня; что ты о ней думаешь?
   "О, нет, - пронеслось в его голове, - мог ли я ошибиться? Что если картина ей не нравится? Может быть, она не так хороша, как я о ней думаю. О, дьявол..."
   Тут широкая улыбка озарила её лицо, она потянулась к нему и обвила руками шею. Эрик обнял её и закружил по комнате; оба смеялись.
   - Так что вы скажете, мисс Хэтт?
   - Ах, Эрик... она прекрасна... это то... это то, чего ты так долго добивался. И вот она здесь. Ты написал её, ты победил, дорогой...
   - Ты так думаешь?
   - Да, да; она хороша, Эрик, она очень, очень хороша. Я так за тебя рада!
   - Хвала господу... а то сердце моё совсем остановилось... ты до ужаса напугала меня, - сказал он, опуская её на пол и целуя.
   - Это осенний пейзаж, и назвал я его, конечно, "Бабье лето на острове Рождества". Я, должно быть, двадцать полотен извёл, прежде чем вывести всё как надо, так, как отпечаталось в моём мозгу, и оно того стоило. Когда вчера я закончил картину, я понял, что это будет что-то вроде вехи для меня.
   - Я же говорила, говорила, что в тебе это есть.
   - Ты-то знала, да я не ведал...
   После того как обед был съеден, Эрика вдруг осенило, что парома назад не будет, как не будет его и на рождество. Он усмехнулся в усы.
   - Э-э... гм... э-э...
   - Так-так, ты что-то хочешь сказать, Эрик?
   - Хелен, я только что сообразил, я хочу сказать... ты останешься у меня на ночь?
   - Ну вот, - с улыбкой вздохнула она. - Я думала, ты никогда не спросишь. Держи, - она подала ему небольшой, упакованный, как подарок, пакет, - это тебе.
   - Что это?
   - Открой и посмотри, глупыш...
   В то же миг щенок надул на пол.
   - Оп-ля, сначала я здесь приберу, - сказал Эрик. - Вот ведь, как только пустил его на пол, он тут же всё обежал и обнюхал.
   - Так ты уже придумал ему имя?
   - Старбек, мистер Старбек, сегодня на острове Рождества объявился мистер Старбек. Мне кажется, это хорошее морское имя. А он будет морским псом.
   - А что, мне нравится. Давай-ка, Старбек, сходим на улицу и сделаем свои делишки, пока папочка наводит порядок.
   Когда Хелен со Старбеком вернулись, Эрик затеял возню со щенком, на прыжки и ужимки ушло чуть не двадцать минут. Острыми молочными зубами Старбек осторожно прикусывал пальцы Эрика.
   - Острые, как иглы, эти клыки его... легче, Старбек, легче. Слишком уж ты разошёлся, как бы тебе снова не сделать аварию.
   Эрик подхватил разыгравшегося щенка ладошкой под пузико и прижал к груди. Старбек извивался и вырывался, а он склонял голову и тёрся бородой о щенячью шёрстку; они тёрлись носами, и маленький тёплый язычок облизывал Эрику щёки, и ему это нравилось. Он опустил щенка на пол, и тот бросился бежать: вертелся и кувыркался, гонялся за собственным хвостом, пока не рухнул как подкошенный возле стола и не уснул сладким сном.
   - Ну вот, а теперь открой подарок, - сказала Хелен.
   Осторожно Эрик распаковал пакет и в замешательстве посмотрел на неё.
   - Занавески?
   - Муслиновые шторы, Эрик. Белые муслиновые шторы.
   - Но зачем? Мне не нужны шторы...
   - А я говорю, нужны.
   - Нужны?
   - Слишком долго вместо штор на твоих окнах висела паутина. Следовало бы назвать этот дом "Паучьим трактиром". Но теперь всё будет по-другому...
   Эрик всё ещё был озадачен.
   - Я знаю, как тебе здесь уютно, но если я собираюсь иногда оставаться на ночь в этом доме, мне хочется уединения.
   И шторы были немедленно вывешены в спальне.
   - Не возражаешь, если я переоденусь? - спросила Хелен, присаживаясь на кровать.
   - Конечно, нет.
   Эрик поставил лампу на маленький прикроватный столик, отвернулся, взял книжку с рассказами и притворился, что читает. Раздеваясь, Хелен говорила с ним мягко и вкрадчиво. Шорох падающего на стул белья волновал его.
   - Хорошо, милый, теперь можешь смотреть, - промолвила она.
   Он медленно обернулся.
   "Боже, как она красива", - подумал он.
   Улыбаясь ему, Хелен стояла в ногах кровати в неровном и неярком свете лампы. Ослепительно белая полупрозрачная ночная рубашка ниспадала почти до пят, обтекая чувственные изгибы тела. Длинные чёрные волосы разметались по плечам, во влажных синих глазах отражались танцующие язычки пламени.
   Трещали дрова в камине, отблески огня скользили по лицам, и они слышали дыхание друг друга - глубокие, учащённые вдохи.
   Хелен сделала шаг навстречу, и он заметил, как качнулась полная упругая грудь и как проступили сквозь тонкую паутину рубашки розовые соски. Сделав два шага, он обнял её, и она, подавшись, обхватила его плечи, плавно перевела руки на шею, затем на спину. Оба, как слоны в темноте, неуклюже изучали друг друга. Эрик сорвал с себя рубаху, отвязал крюк и, порывисто прижав её к груди, ощутил её тело и услышал запах её кожи.
   - Ты такой славный и тёплый, - лепетала она.
   - А ты вкусно пахнешь, - шептал он в ответ, тыкаясь носом ей в щёку.
   Он чувствовал, как её груди тёрлись и катались по его животу, как руки её трепетно и нежно, едва касаясь, ходили вверх и вниз по спине.
   - О, Хелен...
   - Тс-с-с, молчи... - прошептала она.
   Они пылко целовались; она положила голову ему на грудь, он поднял её на руки, и в его руках она ослабела и разомлела от желания.
   - Эрик, ах Эрик, мы с тобой так долго ждали... - едва выдохнула она.
   Он осторожно опустил её на постель, лёг рядом и снова всем телом прижался к ней. Торопясь, она сбросила рубашку и потянула за пряжку на его джинсах.
   - Скорей, милый, скорей, я не могу больше ждать...
   Тела их словно плавили друг друга.
   - Обними меня, Эрик, крепче, крепче...
   Эрик целовал её, и она запускала ногти глубоко-глубоко в плоть на его спине, словно обнимали они друг друга на дне маленькой лодки, несущейся по бурным волнам к далёкому берегу.
   Тот шторм продолжался всю ночь, маленькая лодка рвалась вперёд, поднималась и падала, а они метались, стонали, извивались и льнули один к другому, не в силах насытиться друг другом.
   - Родная, я очень тебя люблю...
   - О боже, Эрик... о бо-о-о-о-же!
  
   КНИГА ВТОРАЯ: ПОДВИГ ОТМЩЕНИЯ

ОДЕРЖИМОСТЬ РАЗРУШЕНИЯ

  
  
   - Видишь ли, - продолжал он, помолчав, - нужно быть готовым ко всему. Вот почему у моего Коня на ногах браслеты.
  
   - А это зачем? - заинтересовалась Алиса.
  
   - Чтобы акулы не укусили, - ответил Белый Рыцарь. - Это моё собственное изобретение...*
  
   - ЛЬЮИС КЭРРОЛ
   "АЛИСА В ЗАЗЕРКАЛЬЕ"
  
  
   И спасся только я один, чтобы возвестить тебе.
  
   - КНИГА ИОВ
  
  
  
   * Перевод Н.Демурова
   ГЛАВА 18. "ТАИНСТВА ВЕСНЫ"
  
   "Почему всякий нормальный, здоровый мальчишка, имеющий нормальную, здоровую мальчишечью душу, обязательно начинает рано или поздно бредить морем? Почему сами вы, впервые отправившись пассажиром в морское плавание, ощущаете мистический трепет, когда вам впервые сообщают, что берега скрылись из виду? Почему древние персы считали море священным? Почему греки выделили ему особое божество, и притом - родного брата Зевсу? Разумеется, во всём этом есть глубокий смысл. И ещё более глубокий смысл заключён в повести о Нарциссе, который, будучи не в силах уловить мучительный, смутный образ, увиденный им в водоёме, бросился в воду и утонул. Но ведь и сами мы видим тот же образ во всех реках и океанах. Это - образ непостижимого фантома жизни; и здесь - вся разгадка".
  
   Весь январь Эрик со Старбеком ездили в Бутбэй на выходные и останавливались у Хелен и её матери. Если погода позволяла, в пятницу утром Эрик шёл на главную пристань Финниганз-Харбора и поднимался на борт парома, а щенок тенью следовал за ним.
   Старбек рос как на дрожжах и сопровождал Эрика всюду, и если останавливался на пути, чтобы побрызгать на дерево или обнюхать что-нибудь интересное, то тут же, суетясь, подхватывался со всех лап и догонял его. Пухлый щенок, смесь чёрно-белой шерсти, виляющего хвоста и влажного носа, становился большим и неуклюжим и всё время налетал на предметы, в особенности на этюдник Эрика.
   Незадолго до закрытия галереи они встречали Хелен у выхода и все вместе шли домой ужинать. Двор за домом Хелен был огорожен, и Старбек не мог вырваться в город, как проделывал на острове, но ему там было достаточно места для возни. Обычно Эрик и Старбек возвращались на остров в понедельник утром, но не всегда. Вместе с зимой в галерее наступил мёртвый сезон, и Хелен открывала её с десяти утра до трёх пополудни или лишь по предварительной записи. Правда, иногда, особенно в начале недели, она не открывала галерею вовсе, и они отправлялись или кататься, или на эскурсию в Портлендский музей, или за покупками в универмаг "Л.Л.Бин", что во Фрипорте, или уходили в поля на лыжах, если погода стояла ясная и снег был достаточно глубок.
   Возвращаясь на остров, Эрик всё так же продолжал усиленно работать и, как и раньше, складывал наброски и картины в одной из спален наверху; отдельные же полотна прятал в одной из каморок на тайной полке, о которой Хелен ничего не знала. И продолжал вести беседы с собакой, иногда чтобы просто развлечь себя звуками собственного голоса, но чаще чтобы нарушить тишину и напряжённую сосредоточенность у мольберта.
   - Если я закончил и картина остыла, - вещал он Старбеку, - и если мне всё в ней нравится и исправлять больше нечего, тогда можно её и Хелен показать, но не раньше. Если раньше, то это плохая примета; это будет наш с тобой секрет, Старбек. Понимаешь меня?
   - Гав-гав!
   - Молодец, хороший мальчик, схватываешь на лету. Ты ведь уже всё знаешь про художников? Ну, почему иногда они должны быть такими хитрыми?..
   - Гав-гав! - лаял в ответ пёс, лёжа на полу хижины и глядя снизу вверх на хозяина.
   - Это потому что я не хочу, чтобы здесь кто-нибудь крутился, когда я работаю. Это меня нервирует, я становлюсь мнительным, а кончается тем, что картина буксует, воображение и непосредственность восприятия иссякают. Вот такие дела, Старбек...
   Большой чёрно-белый пёс поскуливал, клал голову на пол и закрывал лапами уши.
   - Старбек, ты должен всё знать об удаче. Очень важно знать об удаче. Это может спасти тебе жизнь. Улавливаешь?
   Пёс смотрел на него телячьими глазами и по-птичьи склонял голову набок.
   - Да, да... Сначала я должен всё обдумать, потом - нанести на холст. Если я начну болтать о своём замысле, пусть даже с Хелен, всё может расстроиться. Плохая примета много распространяться о картине. Она растворится у меня на глазах, импульс пропадёт. Бог дал мне кисть и мольберт, чтобы сохранять душевное здоровье, а не для того, чтобы платить деньги мозгоправам. Понимаешь? Если я начну болтать, я всё разрушу. И тогда точно сойду с ума. Немногим дано это понять; и когда так происходит, я больше не могу писать картину, не могу её закончить, я должен выбросить её вон. Так получается, что словно бы картина больше не принадлежит мне. Один скажет "делай так", другой скажет "делай эдак" - и изначальный замысел бледнеет так, что я вовсе его теряю.
   Старбек, если ты собираешься стать приличной собакой художника, нужно уяснить вот ещё что: если я закончил картину, значит, я покончил с ней навсегда и должен выбросить её из головы куда подальше. Но сделать это нелегко. Понимаешь, очень часто я продолжаю дописывать её в голове... и здесь только одно помогает, насколько я знаю, - начать новую картину. Нравится тебе это или не нравиться, но таково положение вещей, старина... боюсь, ты застрял тут у меня... ну да есть места и похуже. Порой я не хочу ни смотреть, ни думать о картине, которую написал, и ещё меньше говорить о ней. Так-то, брат...
   И Эрик пускался в объяснения, почему ему становится тоскливо после окончания полотна.
   - У меня всегда противоречивые чувства к только что написанной картине, Старбек. Одна часть меня её ненавидит, но другая любит её. Одна часть меня хочет убрать её с глаз долой, а другая хочет выставить её, и знаешь, выставление картины немножко похоже на прилюдное спускание штанов, а если ты известный мастер, так и того хуже. Тогда это напоминает снятие штанов в витрине "Мейсиз" перед рождеством, когда толпы людей любуются, как ты сверкаешь голым задом. Вот именно! Риск есть всегда. Ты можешь выставить её слишком рано. Тебе может показаться, что ты её закончил, а потом вдруг понимаешь, что нет. Стыдно выставлять картину до того, как закончил, до того, как готов её показывать. Мне может казаться, что работа хороша, что она, может быть, одна из лучших моих работ, но не мне судить об этом. Дьявол, даже после того, как она остыла, я ещё рядом, я ещё слишком близко к ней и вижу все её трещинки. Долго я искал способ справиться с этим, да так и не нашёл. Но вот когда её вывешивают в галерее Хелен и продают за хорошую цену, вот тогда, Старбек, ах... у меня появляется ощущение, что мне всё-таки удалось кое-что создать.
   И хочется браться за другие вещи. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить время, почивая на лаврах. Каждый день - это дар. Знаю, не так уж весело быть поблизости, когда я работаю, Старбек, но и к этой мысли тебе нужно привыкать...
   Пёс хлопал глазами и смотрел на Эрика так, словно всё понимал и соглашался с каждым словом.
   Там, где поначалу рыбаки со своими половинами были склонны бросать косые взгляды и отпускать остроты, за долгие годы сложилось общее мнение по поводу работы Эрика, и его больше не беспокоили праздным любопытством. Хотя Эрик часто заглядывал в магазин, чтобы запастись продуктами и набраться местных сплетен, большинство островитян больше не мешали ему, когда он рисовал, даже если он ставил свой этюдник на главной пристани.
   Безусловно, встречались выдающиеся исключения, те немногие, что упрямо полагали, будто богом дано им право безвылазно торчать у него за спиной и брюзжать, критикуя в особенности его манеру письма.
   Эрик лишь улыбался и старался не обращать на них внимание. Когда же оставаться равнодушным становилось невмоготу, он складывал этюдник и холсты и шёл искать другое место.
   - Нельзя мешать ему за работой, - выговаривал однажды Сойер Бил одной рыбачке. - Это дурная примета, а муж ваш рыбак, и вам известно, что такое приметы, ведь так?
   - Ага, как не знать, что такое эти приметы...
   - Вот я и хочу кое-что объяснить вам, миссиз Робинсон...
   - Не нужны мне от тебя никакие объяснения, Сойер Бил.
   - А я думаю, не помешают. Вот мне бы никогда не пришло в голову заглядывать Эрику через плечо, как делаете вы. И вряд ли придёт кому-нибудь ещё. Сегодня мы знаем Эрика лучше, чем несколько лет назад, и могу заявить вам, мэм, что ему до лампочки всякие там зеваки...
   - Он не говорил мне ничего подобного...
   - Непрошеные зрители лишь расстраивают ход его мыслей, как вы не поймёте. Господи боже, да если картина не закончена, а вы стоите над душой и даёте советы, то так можно всё испортить! Он сам мне об этом говорил. Чёрт возьми, мадам, это сродни оскорблению - глазеть на нечто очень личное, ещё не готовое к тому, чтоб на него глазеть. Разве вы не знаете, что такое живопись и живописцы?
   - Занимайся своими делами, Сойер Бил...
   - Миссиз Робинсон, - сказал Сойер, поднимая правую руку, словно собираясь принести клятву. - Это истинная правда, богом клянусь...
   - Да, да, а теперь оставь-ка в покое божью истину да подай-ка мне мешок картошки из погреба, слышишь?
   - Конечно, миссиз Робинсон, но я всего лишь хотел помочь...
   - Ага, ага, нужна мне твоя помощь...
   - Опять двадцать пять...
   - Сойер Бил, мне кажется, я старше тебя...
   - Да, самую малость...
   - И на острове живу дольше тебя, я права?
   - Ну да, чуть-чуть...
   - Вот и хватит об этом. Я в своём праве, и мне будет, что сказать о его живописи, так и порешим! Всё понятно?
   - Да, мэм.
   Так всё шло и дальше. Она себе не изменяла.
   Иногда на остров являлись журналисты из газет Портленда и Бангора, надеясь на интервью с Эриком. Они все рассчитывали на очерк с кучей фотографий, где бы повествовалось, как художник-самоучка учится снова писать после того, как большая белая акула оттяпала ему левую руку ниже локтя, напав на него три года назад поблизости от острова Рождества.
   Таким посетителям не приходилось ожидать радушного приёма. Все соседи Эрика уходили в глухую оборону, особенно друг Сойер.
   Сойер просто отправлял их на другой конец острова, а сам поспешал на холм предупредить Эрика, и только белый фартук бился на ветру. Если кто-нибудь приближался близко к хижине, Эрику сигналил Старбек - тот всегда лаял на приходящих; тогда Эрик мчался вниз по крутому склону, а незваному гостю маячил лишь неясный, спускающийся к морю силуэт. Раз он даже выскочил из окна и прятался в новеньком нужнике Чарли Фроста, пока непрошеный посетитель не убрался. Другой раз рубил дрова и, потрясая топором в правой руке и угрюмо насупив лицо, объяснял человеку, что очень занят и не хочет, чтобы его отвлекали.
   - Насколько я могу судить, молодой человек, вы нарушили границы моих владений; заявляю вам: я не желаю с этим мириться...
   По иронии судьбы, чем толще возводил он стены вокруг своей частной жизни, тем больше "этот интересный местный затворник" притягивал к себе помыслы редакторов окрестных газет, тем чаще молоденькие журналисты в один из нерабочих дней отправлялись паромом выслеживать его. Это быстро превратилось в игру "кошки-мышки", поэтому ради собственного душевного спокойствия Эрик, в конце концов, стал встречаться с репортёрами, но давать интервью упорно отказывался.
   Вместо этого он уходил в дом и поверял свои мысли и чувства Старбеку, а тот слушал всё, что ему говорили, едва ли понимая хоть слово.
   С живописью теперь всё обстояло благополучно. Он отдавался ей полностью, он был одержим ею. Всё, что хранил в душе, он изображал на своих картинах, и хотя стиль его, медленно развиваясь, менялся, его никогда не покидала забота о равновесии и порядке. Если выпадет ему испытать триумф, он знал, что произойдёт это не в силу везения или волшебства, но через дисциплину, тяжёлый труд и серьёзные размышления. Успех придёт ценой многих потерь и преодоления многих препятствий. Он сохранил любовь к простоте и гармонии и искал согласованности цвета и формы, искал абстрактного переложения окружающего мира. Сам себе определил он принципы и правила, чтобы писать и достигать своего художнического идеала. Его осеняли минуты глубокой проницательности. Каждая картина являлась плодом раздумий, решений, стремления к ясности, к чему-то спокойному и радостному, реалистичному, хоть и написанному с чувством; к чему-то лаконичному, синтетическому, упрощённому и сосредоточенному, полному тишины и чистой гармонии. Он был страстным творцом и вполне ясно видел то, что видел. Уверенность его руки снова сравнялась с уверенностью его воли. Не осталось ни блужданий на ощупь, ни переработок, ни малейших переделок: почти всегда пейзажи переносились непосредственно на холст, в японской манере.
   "Человек достигает величия, не только подчиняясь своим порывам, - писал Ван Гог, - но и терпеливо пробивая стальную стену, которая отделяет то, что он чувствует, от того, что он способен сделать" .
   Так Ван Гог выразил внутренний поединок, который, в конечном счёте, истощил его силы. Теперь же Эрик прилагал все усилия, чтобы писать в традициях Ван Гога, ибо именно Ван Гог раскрепостил цвет, доведя его до максимальной глубины и выразительности. В его картинах цвет усилил рисунок, подчеркнул форму, создал ритм, определил пропорции и густоту, явив отраду и для души, и для глаз.
   Он выражал чувства с помощью цвета в резкой, сухой, агрессивной манере, внезапными цветовыми гармониями, пронзительно, сдержанно, без теней, без полутонов, с почти жестокой откровенностью, дерзко и прямо. Но всегда воздерживался от принесения цвета в жертву форме.
   Его этюды изумляли простотой и точностью выражения, уверенностью и стремительностью линий, - эти трепетные элементы слились в уникальном видении окружающего мира. Видение Ван Гога теперь стало его собственным и обладало неоспоримой глубиной и оригинальностью.
   Эрик писал на ветру, любовался красками моря и находил их постоянно изменчивыми. И в конце дня, когда в сумерках он брёл домой, свет звёзд и луны настраивал его на мечтательный лад. Хотелось уехать куда-нибудь и писать: то в Центральную Африку, то к истокам Амазонки, то на берега Юго-Восточной Азии, где рыбаки с кожей цвета красного дерева, как и пять тысяч лет назад, забрасывают древние сети в нефритовое море.
   В своих картинах Эрик старался проникнуть вглубь предметов, чтобы не только показать их уникальность и отличия, но и чтобы подчеркнуть их сходство, чтобы выразить мысль, что всё живое есть часть целого, часть единой вселенной, которая связывает все объекты, живые и неживые, с планетой Земля, живым дышащим организмом.
   Различия были повсюду, и он ставил своей задачей оставаться им верным - очень человеческое качество, ибо все мы одинаковы внутри, несмотря на внешние различия.
   Он понимал, что писатели и художники ведомы одними и теми же нуждами и чаяниями и что на самом деле единственное отличие между ними - это материя, с которой они работают, хотя и она, по большому счёту, вовсе не отличие. Он знал об этом ещё в художественной школе, но все тогдашние ученики старались размежеваться, так что живописцы общались с живописцами, а фотографы общались с фотографами. Тогда же он заметил, что и писатели предпочитают общаться только с писателями: делиться соображениями и новостями, обмениваться техническими приёмами. Ему же всегда хотелось, чтобы различные направления нашли общую основу и смешались бы друг с другом, потому что он считал, что каждому есть, что предложить другим такого, чего иначе ни за что не получить. Он, например, был уверен, что изобразительные приёмы могли быть переведены на печатные страницы манускрипта. И точно так же писательские методы, о которых он даже не задумывался, можно было бы вскрыть и перенести из романов на холсты.
   Только одно у всего человечества общее - индивидуальность его членов: незавершённость, несовершенство, несоответствие, чувство то здорового, то отравляющего стыда, нехватка цельности и самодостаточности. Испорченные человечки на пути к совершенству, не святые, но взыскующие выйти из убежищ, раскрыться, выложить карты на стол.
   И, трудясь над очередной картиной, он излагал свои соображения Старбеку.
   - Неужели белый человек действительно считает, что он чем-то отличается от чёрного? Неужели он на самом деле думает, что у чёрного человека нет таких же чувств, мыслей, потребностей, как у него? Разве вся разница не заключается в том, как свет отражается от кожи? В том, что белый человек отражает больше света, чем чёрный, а в темноте, где нет света и цвета неразличимы, оба человека одинаковы? Что белый и чёрный, встав друг против друга в полночь на кладбище под закрытым тучами небом, когда ни звёзд и ни зги не видать, не отличат друг друга, если будут полагаться только на зрение? И разве не в том и состоит расизм, что белым людям порой не нравится цвет чёрного человека, точно так же как бык сердито реагирует на красный плащ, которым машут перед его мордой? В конечном итоге всё сводится к цвету, этому товарному запасу живописца, к противоположным точкам цветового спектра. Нам же с тобой необходимы оба цвета. Что бы я делал без моих красок - чёрной и белой? Как мне создавать бесчисленные оттенки серого? И потом, у этих красок столько общего. Когда уже кончатся подобные измышления? А если б мы пошли дальше, и синие глаза начали бы ненавидеть чёрные глаза, а белые зубы ненавидели бы жёлтые зубы, а блондины ненавидели бы брюнетов или, скажем, прямоволосые терпеть не могли бы кудрявых?
   Но и цвет на самом деле ни при чём. В основе всего лежит страх. Страх наших различий, который не даёт нам осознать наши сходства...
   Думает ли богач, что он отличается от бедняка, Старбек? Вся разница заключена в остатке на банковском счету. Деньги могут решать только денежные проблемы, хотя порой кажется, что денежные проблемы могут приумножить деньги, которые у тебя есть. Но вот в этом-то и заключается главное отличие богатого от бедного. Деньги могут сделать твою жизнь более комфортной, безусловно, может быть даже обогатить её. Много людей посвятили свои жизни накоплению великих состояний, а ведь это накопление не принесло им и щепотки истинного счастья, но вместо этого слишком часто вело лишь к бСльшему несчастью. Такое накопление не может иметь конца. Как только ты завис на нём, мистер Старбек, - и жизнь тебе не мила... ты начинаешь переживать о том, как сохранить свои деньги, свои вклады и имущество.
   И получается, что не люди скапливают состояние, а состояние скапливает людей, и владеет ими, и управляет ими, и подчас убивает их. Но оно не может продлить тебе жизнь, или купить здоровье, или позволить тебе наслаждаться жизнью. Оно не может дать ни таланта, ни гениальности, не может исправить разрушенные отношения. Оно не научит тебя терпению и любви. Не даст тебе настоящей силы, потому что сила, которую можно передать или забрать, как бы ни понимали значение этого слова, не есть личная сила. Думай об этом так, мистер Старбек: если б у всех было по миллиону долларов, то каждый был бы так же беден, как и его сосед. Подумать только: чтобы выжить, пусть даже с миллионом зелёных в банке, нужно ремонтировать свой автомобиль, сажать свой огород, доить своих коров и резать своих свиней.
   Что за странное общество построили мы за последние двести лет. Общество стен. Эмоциональные стены, чтобы защитить наши чувства. Стены конфиденциальности, чтобы защитить наше личное пространство. И теперь это то самое "кое-что", о чём мы кое-что знаем, правда, Старбек? Наши стены вокруг частной жизни всегда с нами. У нас есть стены вокруг наших владений, чтобы сохранить наши дома и личные вещи. Есть стены из стали, чтобы сохранить наши деньги. У нас, у целой расы, чья главная характеристика кроется в страхе и подозрительности, а вовсе не в открытости и доверии. Есть стены из кирпича и колючей проволоки, чтобы защититься от преступников. Есть воображаемые стены, отмечающие границы наших морей, чтобы защитить национальные ресурсы, такие как рыба или нефть. Есть стены, чтобы не впускать людей, и стены, чтобы их не выпускать. Есть стены между соседями, потому что "хороший сосед начинается с хорошего забора".
   Стены, стены, стены... понятно тогда, почему мы чувствуем себя такими чужими друг другу, напуганными и растерянными. Понятно, почему скорее замечаем, насколько мы разные, нежели видим то, сколько в нас общего. Общество стен, нация стен, мир из стен, естественных и рукотворных. Граница - вот через что нам не пробиться, вот что отделяет всех от каждого. Стены спальни отделяют мать от дитя, стены ванной комнаты отделяют места общего пользования от внутренних покоев. Стены, стены, Старбек... стены зданий и стены заводов, стены магазинов и церковные стены, каменные стены и стены из гипсокартона; они отделяют управляющих от клерков, бригадиров от рабочих, продавцов от покупателей, пасторов от прихожан, соседей от соседей, братьев от сестёр, грешников от праведников, стариков от молодых и так далее и тому подобное, пока не стошнит...
   Нам бы только разглядеть общие позиции, распознать, насколько мы похожи, а не отличны. Может быть, тогда бы нам удалось снести некоторые из этих стен и начать больше доверять друг другу, может быть, даже лучше понимать друг друга и самих себя.
   Островитяне считают, что они отличаются от жителей материка. А те зачастую свысока посматривают на островитян. Каждый размахивает собственным флагом, трещит амулетами и чётками да приговаривает: "Господь за меня".
   Женщины спорят с мужчинами за власть. Везде и всюду - наши различия, наши стены; в них корни личной обособленности, физической и духовной. Стены чувств, стены памяти, стены ненависти, стены из денег, стены из цвета, стены противоположных полов, стены религий, стены политики, стены работы, - общество стен, нация стен, мир из стен; стены, возводящие стены, воздвигающие другие стены...
   У нас даже есть стенки гроба, когда мы умираем, и отдельные могилы, чтобы защитить наши нечестивые останки от разрушительного воздействия природы, чтобы замедлить процесс зарождения и распада, "прах к праху, пепел к пеплу". И всё же, коль скоро жизнь начинается в стенах утробы, люди повсюду умирают одинаково. Они умирают от остановки сердца. Как только сердце остановилось - ты умер. Мы дорожим нашими стенами, ставим им памятники, поклоняемся им, отдаём себя им во владение. В Вашингтоне стоит национальный мемориал, посвящённый солдатам, погибшим во времена Вьетнамской войны, и мемориал этот - стена, стена смерти, "стена плача" с именами тех, кто отдал жизнь во Вьетнаме в неправой, безнравственной войне, которая была расточительна, которая была напрасна и которую мы никогда, никогда не должны развязать снова.
   Стены. Они кажутся особенностью многих форм жизни, и если оглянуться вокруг, Старбек, мы увидим их отражение в окружающем нас мире. Увидим птиц, строящих стенки гнёзд, медведей, лисиц и волков, строящих стенки логовищ, рыб, живущих в коралловых стенах, бабочек, выходящих из стенок кокона. Похоже, природе тоже нравятся стены, но мне кажется, что мы переборщили, ибо мы всегда оказываемся позади стен, не таких, так других. Стены. Фасады, чтобы возвысить нас над другими. Стены страха, стены невежества и стены незащищённости.
   Это нормально быть человеком, обычным человеком, и иметь много общего со своими друзьями и своими врагами. Мы все обычные, но мало кто хочет считать себя обычным, как будто все мы выше того, чтобы быть обычными. Человек всегда пытается изображать из себя бога над миром природы, Старбек, потому что у него есть разум, чувства, самолюбие и воля, которые почти всегда выходят за рамки. Фокус же заключается не в том, чтобы укрощать природу, а в том, чтобы жить в гармонии с ней и с собой. Но у человека есть ужасные средства власти и контроля, и он думает, что может контролировать всё, а это чудовищное заблуждение. Я обычный человек. Рыбаки на острове - обычные люди. Мне нравятся обычные люди. Мне нравится быть обычным. Рыбы, птицы и тюлени обычны, Старбек, и у меня с ними тоже много общего, потому что они мои братья и сёстры. Самая обычная вещь во мне заключается не в том, как я думаю или чувствую, не в том, как я одеваюсь или веду себя, не в том, где я живу или как я живу, и не в том, что я художник или мужчина; она заключается в том, что я полностью сознаю свою обыденность, сознаю то, насколько я обычен. То, что я знаю свою обычность, и есть необычная вещь во мне. Многие люди не знают, что они обычны, и они не готовы с этим соглашаться. Но это именно то, чем мы все являемся: мы обычны, как песчинки на берегу, обычны, как кометы, как летние звёздочки, падающие с ночного неба и вспыхивающие перед смертью. Наши жизни - это замки из песка, смываемые волнами приливов и отливов...
   Животные гораздо благороднее человека. Животные не стараются быть тем, кем они не являются. Взять хоть тебя, Старбек. Какая в тебе самая главная черта? Такая, что у тебя любящая натура. Ты предан. Ты гораздо более верен, чем может быть человек. Но даже не в этом заключается основная твоя особенность. А в том, что ты собака и демонстрируешь свою собачью сущность. Дерево - это дерево, а рыба - это рыба. Дерево проявляет свою древесную природу, а рыба - рыбью. Человек же обнаруживает свою человеческую сущность... а это подчас означает хрупкость личности, трещины в ней. Когда мы рассуждаем о своей человечности, о своей полной и совершенной подверженности ошибкам, то мы говорим о том, что вне зависимости от того, насколько мы образованны, всегда существует вероятность того, что мы поубиваем друг друга, разорвём друг друга в клочки, уничтожим друг друга без каких-либо веских на то причин. Только человек способен на такое...
   Рыба не пытается казаться кем-то кроме рыбы, равно как и собака с деревом. Они гораздо более чистые формы жизни, чем мы, значительно более правдивые по своей природе. Всегда можно рассчитывать на то, что рыба будет вести себя как рыба. Но то же самое нельзя сказать о человеке, потому что он хочет стоять на Олимпе рядом с богами. Нет, Старбек, более того: он хочет стоять один, выше богов.
   Акула проявляет свою акулью природу. Она кажется злобной и вредной, но действует, согласуясь, прежде всего, со своими инстинктами; у неё нет больших мозгов, и всё же она выживает вот уже сотни миллионов лет, так же как тараканы и скорпионы да ещё какие-нибудь противные твари. И потому, наверное, они более совершенны, чем мы? Более созвучны природе? Больше способны приспосабливаться? Похоже, что так. Видимо, у человека шансов выжить не больше, чем у динозавров. Человек потерял чистоту. Он произошёл от обезьян, но у него нет той чистоты, что у обезьян. Акула, что откусила мою руку, Старбек, и проглотила моего пса Моряка задолго до того, как ты появился на свет... так вот, эта большая рыбина выказала свою акулью натуру. Это было как раз то, чем иногда занимаются акулы. К несчастью, мы живём в мире, в котором у человека нет ни особой неуязвимости, ни особых милостей, ни особого положения. Он весь состоит из плоти и костей, и он смертен и ничем не отличается от тюленей и китов, хоть время от времени готовит себе вкусный обед из этих морских созданий. Ну, понятно вам, мистер Старбек?
   - Гав!
   - Молодец, умница...
  
   В феврале довольно неожиданно отец прислал Эрику две тысячи долларов, чтобы помочь продержаться на плаву, пока снова не начнёт зарабатывать на жизнь. С началом весны оживились дела и в галерее, так что Хелен удалось продать две из его новых картин.
   Восторг охватил Эрика. Он опять поднимался на ноги, обретал независимость и мог ожидать от мира всего, что хотел. Теперь он уже мог расслабляться, сон его не нарушался, он выглядел отдохнувшим и впервые за последние годы был в ладу с самим собой.
   Как-то раз, в субботу утром в конце мая Эрик, Хелен и Старбек отправились на день в поход на западное побережье острова. В бухте Затонувших Кораблей Старбек забрался на утёс, прыгнул оттуда в море и устремился к одному из морских камней, но с полпути повернул и поплыл вдоль берега. Не теряя ни секунды, Эрик бросился в студёную воду как был, в одежде, и чуть не утонул, пытаясь спасти собаку, но вместо этого пёс сам вытащил его на берег. Оказавшись в безопасности, Эрик набросился на пса.
   - Плохо, Старбек! Никогда не лезь в воду! Там опасно! Тебя могут убить, если будешь там плавать!
   Пёс вытащил Эрика на берег - и Хелен помогла ему взобраться на гору. В хижине, согрев его горячим шоколадом и завернув в одеяло, она заявила, что нельзя отбивать у Старбека охоту плавать в прибое.
   - У тебя уже паранойя, Эрик. Он водолаз, рыбачий пёс, морской пёс. Ему положено лезть в воду.
   - Может быть...
   - Если он будет плавать близко к берегу, то всё будет хорошо, если только ты не закинешь палку слишком далеко и не погонишь его доставать.
   Больно укололи последние слова, он ещё не совсем оправился от потери Моряка.
   - А вдруг акула вернётся? - возразил он.
   - Ещё слишком рано для неё, да, может быть, она совсем не вернётся.
   - Она возвращалась сюда каждое лето с тех пор, как я потерял руку...
   - Куда-то поближе к Монхегану, не сюда...
   - Всё равно, я не хочу, чтобы он лез в воду, Хелен. Монхеган отсюда недалеко. И ты знаешь, что случилось с Моряком...
   - Эрик, море - важнейшая часть жизни на острове. Тебя повсюду окружает море. Ты не можешь защитить Старбека от его природных инстинктов.
   - Может, и нет... но мне так тревожно, что я покрываюсь мурашками. Меня колотить начинает, как только речь заходит об этой рыбине!
   - Старбек - умный пёс, и он любит воду. Ты сам всё видел сегодня.
   - Ничего не могу с собой поделать, Хелен.
   - Эрик, со Старбеком всё будет в порядке; так ведь, Старбек? - она потрепала большую собачью голову; пёс, жмурясь и сопя, расселся у её ног и наслаждался каждым мигом уделяемого ему внимания.
   - Гав-гав! - пролаял он в ответ, улёгся вдоль половиц и помахал большим косматым хвостом.
   - Только посмотри на него, Эрик... Ему хочется поиграть.
   - Или снова поплавать у берега...
   - И он, наверное, так и сделает.
   - Да-а... это-то меня и пугает.
  
   ГЛАВА 19. "ВРЕМЯ РАДОСТИ"
  
   "Или же, например, художник. У него возникает желание написать самый поэтический, тенистый, мирный, чарующий романтический пейзаж во всей долине Сако. Какие же предметы использует он в своей картине? Вот стоят деревья, все дуплистые, словно внутри каждого сидит отшельник с распятием; здесь дремлет луг, а там дремлет стадо, а вон из того домика подымается в небо сонный дымок".
  
   В ту ночь Хелен осталась на острове с Эриком и, отходя ко сну, посоветовала ему чаще наведываться на материк.
   - Я не хочу, чтобы ты переехал с острова насовсем, - сказала она, - но как было бы чудесно, если б ты проводил со мной и мамой хоть несколько дней в неделю. Мы могли бы дСльше быть рядом, и, потом, ты так много работал. Несколько дней отдыха не повредит, и ты сможешь поиграть со Старбеком.
   Эрику идея понравилась.
   - Из меня плохой товарищ, когда я работаю, спроси хоть Старбека. Хорошо было бы чуть-чуть отдыхать между картинами, уделить немного времени на радость. Промежутки между картинами для меня всегда тягостны. Я чувствую себя безответственным и не знаю, чем себя занять. Я словно теряюсь и жду неприятностей. Когда я заканчиваю картину, Хелен, меня охватывает уныние. Вот сегодня, казалось бы, всё хорошо, но завтра я заканчиваю холст и - всё заканчивается. Если же я долго не пишу, то просто заболеваю. В животе как будто комок появляется, день ото дня он растёт, и такое ощущение, он вот-вот задушит меня, и кажется, только живопись может с ним справиться.
   Знаешь, я завидую рыбакам. Они работают в море и у них есть семьи, к которым можно вернуться в конце дня. Теперь, с годами, я нахожу эту мысль привлекательной...
   - Мысль разделить с кем-нибудь свою жизнь?
   - Да, но тогда мне надо знать, стану ли я от этого более цельным и не пойдёт ли вся работа моя коту под хвост?
   - Может быть, и то и другое...
   - Порой мне самому любопытно, могу ли я наладить какие-нибудь отношения или только создаю жертвы? Если только жертвы, то тогда, скорее всего, жертва я сам. Жертва себя самого. А это означает боль. Я создаю неприятности самому себе. Моя женитьба это доказала. Есть боль острая, и есть боль тупая, Хелен... разница между ними такая, как между острой сердечной болью от любви и тупой болью от геморроя. Так вот я бы выбрал геморрой. Его хоть лечить можно мазью "Препарейшен Эйч". А чем лечить боль разбитого сердца?
   - Переболеть ею, избыть её.
   - Да, ты права, с ней можно справиться, только через неё пройдя. Что значит "вчера" без "сегодня"? Уродство без красоты? "Здравствуй" без "прощай"? Мир без войны? Боль без радости? Я без тебя? Ещё вчера я был дельфином и плыл к Бермудам, пока не превратился в ветер в спинакере. Теперь же я люблю и лежу вот так в постели, собираясь лучше познать тебя. И мне это очень нравится...
   - Странное у тебя сегодня настроение.
   - Я просто счастлив. Хелен. Давай посмотрим в окно на Луну и представим, что она - это Земля, а мы с тобой космические исследователи, которых выбросило после крушения в Долине Кувшинов. И вокруг нас темнота, потому что мы первые люди в новом мире, мы как Адам и Ева, ты и я, и это наш Эдем. Давай представим, что я - Юрий Живаго, а ты - моя возлюбленная Лара. Мы будем строить замки из свежего снега и проедем на санях через Урал к Юрятину: любовь без начала и мир без конца. Давай представим, что я Христофор Колумб, а ты, милая Хелен, будешь Изабеллой, первой королевой Испании. Мы будем любить друг друга, а когда наступит утро, ты по волнам вернёшься в своё королевство, а я - подниму паруса и устремлюсь на поиски новых, ещё не ведомых земель... и мы подарим друг другу то, чего ещё ни один влюблённый на Земле не дарил. Потому что ты была Изабеллой, а не дочерью смотрителя маяка, и пусть хоть на несколько часов, но мы стали теми, кем хотели стать...
   - Мы уже стали артистами, дорогой мой Колумб?
   - Да, мы можем ими стать, как по волшебству. Мы можем жить иллюзией, ибо все мы актёры, играющие роли...
   - И чем же закончится наша пьеса, милый мой Колумб?
   - Тем, чем кончаются все пьесы. Занавес упадёт, актёры откланяются, сцена опустеет, и каждый пойдёт своим путём.
   - Как печально.
   - Печаль - это условие жизни. Ибо понимание людской сути губит романтику. Со временем мы начинаем видеть людей из наших грёз такими, какие они есть на самом деле, не так, как нам бы хотелось... и в этом единственном акте узнавания, когда мы развенчиваем их секреты, мы разрушаем то, чего разрушать не должны - их загадочность. Мы понимаем, что неожиданностей больше не будет. Мы знаем, как они занимаются любовью, как сердятся, а раз можно предугадать... очарование и увлечённость тускнеют, и мы снова отправляемся на охоту. Другая Луна, другой партнёр...
   - Разве ничего нет постоянного в твоём воображаемом мире?
   - Ничего, и все герои мои мертвы. Началось всё с Санта-Клауса и с тех пор так и идёт. Поэтому иногда, чтобы чувствовать себя защищённым, я должен создавать мир фантазий. Зачем жить реалистом в мире, расцвеченном иллюзией? Выброси свою банку со светлячками, Хелен, потому что мир подсвечен летними грозами.
   - А где же Старбек?
   - На дворе. Ночью иногда он пробирается ко мне в постель, только представь... этот здоровый увалень... а пахнет от него не очень здорово, и я говорю ему: "Старбек, тебе нужно помыться. Если приедет Хелен и останется на ночь, тебе ни в коем случае нельзя лезть в нашу постель. Особенно в постели она не терпит собак, от которых пахнет так, как от тебя. Она не любит собак, шляющихся по какашкам и дохлой рыбе. Для тебя, может быть, это приятный запах, но не для нас. Я хочу, чтобы ты меня понял. Ты меня слышишь?" И тогда он лает, и я понимаю, что он меня понимает...
   - По крайней мере, он у тебя есть.
   - Да, "я в середине жизни", и мой пёс - как прежде, вся моя семья. Но ведь и Старбек не вечен...
   В доме у Хелен иногда забывал он смывать за собой в туалете. Сказывалась привычка к нужнику. Поэтому, чтобы ей угодить, он вставал по ночам и проверял унитаз. И однажды ночью он встал в три часа и впустил Старбека в дом. Пёс тут же смахнул несколько безделушек с кофейного столика в гостиной хвостом и разбил любимую стеклянную статуэтку Рут Хэтт, матери Хелен.
   - Ему не место в доме, Эрик, - заметила Хелен из спальни.
   Старбек громко отрыгнул.
   - Он только что поел, милая, я хотел с ним немножко поиграть...
   - В этот час ночи?
   - На острове мы всегда так делаем.
   - О...
   Пёс снова громко рыгнул.
   - Старбек, ты свинья, - пожурил Эрик. - Он исправится, Хелен. В хижине он привык спать у моей кровати.
   - Хм, ты должен построить ему будку. Нечего ему приходить в дом.
   - Разве он не может спать в спальне?
   - Он уличный пёс.
   - И он должен оставаться на улице даже в дождь?
   - Ты сейчас не на острове. Ты в доме.
   - Прости, Старбек. Ты слышал, что сказала госпожа, выметайся. Нет свободы в этом городе. Но мы скоро вернёмся на остров...
   - Господи, - воскликнула Рут Хэтт, в пеньюаре появляясь в гостиной. - Что это за ужасная вонь, дорогой?
   - Это Старбек! Простите, Рут, мне кажется, пёс только что выпустил газы... он постоянно так делает.
   - Ах, боже мой, боже мой, - запричитала она, разгоняя воздух руками.
   - Давай, парень, выходи. В доме миссис Хэтт нельзя ломать вещи и пердеть. Это неизящно, - сказал Эрик, покровительственно произнося слово неизящно, и вывел собаку во двор.
   - Нам со Старбеком действительно трудно привыкнуть к цивилизации, - сказал Эрик, вернувшись в дом. - Мы с ним любим жить привольно.
   - Хуже не станет, если ты иногда будешь наведываться в настоящий мир, Эрик.
   - Этот мир ненастоящий. Это материк, бледное его подобие. И я не особенно горю желанием приручиться снова ...
   - Вы всегда можете вернуться на остров.
   - Да, можем; мы могли бы так поступить.
   Казалось, Эрик ничего не мог сделать как следует. Он недостаточно чисто прибирался на кухне, так, чтобы это понравилось миссис Хэтт. После умывания забывал сполоснуть пробку в ванне. Давил на тюбик с зубной пастой посередине, забывал закрыть его крышкой и выслушивал за это в недвусмысленных выражениях от Хелен и её матери. Проведя столько лет жизни в хижине на острове, он решил, что жить цивилизованно ужасно трудно.
   Он пробовал писать в студии, в задней части доме, где когда-то работал отец Хелен. Но миссис Хэтт, хлопотливая кумушка Новой Англии, всё время что-то добросовестно мыла и чистила, посему как только вечером Эрик заканчивал писать, она бросалась наводить порядок. В Эрике росло негодование, но он молчал. Вот только однажды взял да и купил замок и закрыл студию, так что миссис Хэтт не смогла там прибраться. И был сурово отчитан за это.
   Эрик пытался объяснить, что его вещи в студии лучше оставить в покое, но она и слушать не хотела, запретила закрывать дверь на замок, напомнила ему, чей это дом, и каждый день к своему вящему удовольствию продолжала делать там приборку.
   - Никто и никогда ещё за мной не убирал, - ворчал Эрик. - Найти ничего не могу. Идея Хелен оказалась не так уж хороша.
   Как-то вечером Хелен легла в постель, накрутив бигуди и нанеся на лицо крем "Ноксима". Он сразу вспомнил Сару.
   - Ради бога, разве так уж необходимо вплетать что-то в волосы и наносить боевую раскраску, ложась в постель? Ты выглядишь смешно...
   - А ты ещё не научился снимать в доме ботинки? Ты опять натоптал на кухне.
   - О нет, грязь со двора! - всплеснул он руками. - Надеюсь, никто от неё не умер...
   - Это не смешно.
   - Я и не шучу...
   Всем было трудно приноровиться друг к другу. В эту радостную пору никто особо не радовался: ни Эрик, ни Хелен, ни её мать, и уж конечно ни пускающий ветры мистер Старбек...
   Никто.
  
   ГЛАВА 20. "ВОЛШЕБНАЯ КИСТЬ МИРНЫ"
  
   "Всякий раз, как я замечаю угрюмые складки в углах своего рта; всякий раз, как в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый ноябрь; всякий раз, как я ловлю себя на том, что начал останавливаться перед вывесками гробовщиков и пристраиваться в хвосте каждой встречной похоронной процессии; в особенности же, всякий раз, как ипохондрия настолько овладевает мною, что только мои строгие моральные принципы не позволяют мне, выйдя на улицу, упорно и старательно сбивать с прохожих шляпы, я понимаю, что мне пора отправляться в плавание, и как можно скорее. Это заменяет мне пулю и пистолет. Катон с философическим жестом бросается грудью на меч - я же спокойно поднимаюсь на борт корабля".
  
   В начале июня Хелен сообщила Эрику, что в Портлендском музее проходит крупная выставка искусства Вьетнамской войны.
   - Я подумала, тебе будет интересно. У выставки хорошие отзывы, - говорила она, подавая пачку рекламных брошюр.
  
   "Это одна из наиболее исчерпывающих выставок искусства с той войны, когда-либо запечатлённой на холсте; эта коллекция необычна по своему диапазону и глубине страстного убеждения; опаляющий портрет американского бойца во Вьетнаме..."
  
   "Прекрасная и волнующая выставка, незабываемый праздник военного искусства, который заставил бы Гойю позеленеть от зависти..."
  
   "Увлекательнейшая подборка! Не пора ли назвать коллекцию картин Мирны Маккарти самой удивительной живописью, явившейся результатом войны во Вьетнаме?"
  
   "Горькие моменты и предсмертные сцены, замечательное исследование в масле того, что значил Вьетнам для целого поколения мужчин, для простого бойца, которому вдруг отстрелили зад..."
  
   "Искусство мощное, нужное, ошеломляющее, замечательное по замыслу и ясности исполнения, высшее мастерство и ценнейший вклад..."
  
   - А вот ещё, - и Хелен протягивала Эрику другую пачку брошюр.
  
   "Врезающееся в память собрание образов, волнующее, глубоко тревожащее, эмоционально честное; непреходящий завет, посвящённый юношам, оставившим свои дома и любимых, чтобы убивать и умирать на чужой земле..."
  
   "Незабываемая, захватывающая, жестокая и приводящая в ярость, выставка заставит прослезиться сильнейших из нас..."
  
   "Картины написаны страстно и убедительно, в современном искусстве это первый честный взгляд на то, что значило быть солдатом на зыбучих рисовых чеках и в жутких джунглях Юго-Восточной Азии..."
  
   "Красноречивейший манифест о простом солдате и грязной работе, выпавшей на его долю. Давно пора было..."
  
   "Коллекция блистательных картин и образов, далеко превосходящая то, что представлено нам фотокорреспондентами из мрачного сердца тьмы..."
  
   "Безмерное воображение, великое мастерство художника, почти абсолютное в своём совершенстве, равно пленительное и ужасающее для взора, замечательная живопись Вьетнамской эры..."
  
   "Живой портрет Америки в одном из самых мрачных периодов её истории".
  
   Так писали критики.
   - Господи Исусе... ни одного нелестного отзыва из всей этой кучи! Хелен, неужели все они правдивы? Разве что-нибудь может быть столь удачным? Говорю тебе: всё это звучит неправдоподобно. Меня терзают подозрения.
   - Не знаю, милый... но, может быть, стоит посмотреть?
   И они отправились на выставку.
   Мирна Маккарти работала художником по рекламе в популярном журнале "Фридом Роуд", и в 1979 году ей поручили подготовить иллюстрации к статье о проблемах, с которыми сталкиваются ветераны Вьетнама. В Нью-Йорке она взяла интервью у нескольких из них: послушала их речи, посмотрела на фотографии с той войны. А через год увиденное вдохновило её уйти в творческий отпуск и написать ряд картин, изображающих Вьетнам конца 60-х - начала 70-х годов.
   До получения задания от журнала Мирна не водила знакомства ни с кем из тех, кто воевал во Вьетнаме, никогда не интересовалась ни той войной, ни тем, что происходило с солдатами, сражавшими на ней. И вдруг она обнаруживает прекрасную возможность, по её словам, "с помощью мучительных образов поведать историю и помочь залечить раны нации".
   По крайней мере, так она заявила репортёрам и критикам на открытии выставки в Нью-Йорке несколькими месяцами ранее. Те в свою очередь цитировали эту фразу в своих рецензиях, которые поместили на большом стеклянном стенде для всеобщего ознакомления.
   - Раны нации? - хохотнул Эрик. - Какие раны, Хелен? Я знаю многих ветеранов, вернувшихся домой без рук и без ног. И знаю огромное количество парней, вернувшихся с ещё более глубокими, непреходящими ранами в душе. Но как, чёрт их дери, люди, подобные Мирне Маккарти, смогли получить боевые раны? Как её картины могут что-нибудь исцелить? Какое чудовищное эго! Что за театральщина!
   Эрик и Хелен разделились. Хелен увидела знакомых, с которыми хотела поговорить, поэтому Эрик продолжил осмотр в одиночку; каждый холст изучался проницательными, критическими глазами художника, который был, который сражался на той войне; и увиденное поразило его. Коллекция, по его мнению, была ужасна. Картины сумбурны и хаотичны.
   "Я должен был знать, я должен был знать", - твердил он себе.
   - Миссис Рубинштейн, где вы? - вдруг услышал Эрик зовущий приятный голосок юной сиделки. Она, подобно сове, вертела головой из стороны в сторону, изучала этаж и выкрикивала "миссис Рубинштейн, миссис Рубинштейн...".
   Видимо, когда сиделка отвлеклась, пожилая женщина незаметно отлучилась и теперь ковыляла по выставке сама по себе.
   Старуха остановилась всего в нескольких ярдах от Эрика перед одной из картин, завопила и застучала клюкой об пол.
   - О, БОЖЕ! О, БОЖЕ!
   Примчался хранитель музея Герман Хаффнейгл разбираться, в чём дело. Супруг миссис Рубинштейн перед смертью передал музею больше дюжины прославленных картин, и это делало из неё важную персону.
   - Миссис Рубинштейн, вы в порядке? - спросил Герман Хаффнейгл.
   - А, вот ты где, негодница! Держите её, мистер Хаффнейгл! - прокричала сиделка.
   - О, БОЖЕ! О, БОЖЕ! - орала миссис Рубинштейн и колотила клюкой.
   - Чем я могу помочь, что вам принести, миссис Рубинштейн? - осведомлялся Герман Хаффнейгл.
   - О, БОЖЕ!
   Вдруг миссис Рубинштейн испустила газы, да так, что эхо прокатилось по всему крылу. Потом снова и снова.
   Наконец сиделка схватила её.
   - Всё в порядке, мистер Хафнейгл, я держу её...
   - Да, э-э...
   - Дорогая, - улыбнулась сиделка, - утром вы съели слишком много йогурта. Вы же знаете, что вас от него пучит...
   - Это не я, это собака... - прошептала миссис Рубинштейн и сконфуженно, снизу вверх посмотрела на сиделку.
   - Нет, дорогая, на сей раз это не собака...
   - Это была собака, - снова прошептала миссис Рубинштейн. - Геморрой убивает меня. Больше никаких клизм! Вчера вечером ты мне сделала больно. Кыш-кыш, давай, пошла, пошла...
   - Иногда она сплошное наказание, мистер Хаффнейгл.
   - Да, э-э... я и сам вижу, да.
   Миссис Рубинштейн посмотрела на хранителя, на сиделку, ухмыльнулась и опять выпустила газы. "Так-то лучше", - хмыкнула она себе под нос, потом слегка развернулась к картине, вперила в неё взгляд и продолжила бушевать.
   - О, БОЖЕ! О, БОЖЕ! О, БОЖЕ!
   - Похоже, картина ей о чём-то напоминает, о том, что она видела в Германии во время войны, мистер Хаффнейгл. Она была в одном из лагерей смерти.
   - Зовите меня Германом...
   - Да, хорошо, Герман, - жеманилась сиделка, отступая на шаг назад.
   - Вы уверены, с ней всё будет в порядке?
   - Сейчас я заберу её домой. С неё довольно, я полагаю. Она очень впечатлительна, а у неё сердце...
   - Заходите как-нибудь сами, - Герман Хаффнейгл нервно осклабился.
   - Может быть, кто знает...
   - У меня в кабинете есть картины, написанные одной индианкой из Южной Дакоты, я хотел бы их вам показать - после работы, разумеется.
   - Мистер Хаффнейгл, вы такой затейник...
   - Ну, так, мисс, вот здорово, я... - залепетал он.
   Эрик с удивлением покачал головой и вернулся к осмотру коллекции. Он по нескольку минут простаивал перед каждым холстом, внимательно изучая и пытаясь обнаружить хоть лучик надежды. На одной картине была изображена зверская расправа, на той самой, что так взволновала миссис Рубинштейн. На другой на фоне американского флага Линдон Джонсон вручал офицеру Почётный орден конгресса. Вот священник на позиции причащает солдат, сжимающих винтовки М-16. Вот монтаж из граффити на касках. Вот сжигают фекалии в базовом лагере. А вот во время передышки сидит усталый солдат, првалившись спиной к каучуковому дереву. На этой у какого-то батальонного медпункта где-то у чёрта на куличках выгружают из вертолёта убитых в бою. И так далее и так далее - десятки картин, всё по шаблону.
   "У неё была какая-то идея, - размышлял Эрик, - но этого недостаточно. Эти картины - лишь наброски. Ей нужно было развивать замысел и присмотреться к возможностям, попробовать так и эдак, определиться как-нибудь, а пока что вся эта чёртова коллекция так и остаётся на уровне идеи. В картинах нет ничего, ни один из холстов не спланирован заранее. Работа не продумана и уж конечно не прочувствована. Она просто взяла и скопировала какие-то фотографии и хочет, чтобы её иллюстрации считали искусством, словно бы у неё есть волшебная кисточка, которая за неё продумала всё и спланировала.
   А могло бы получиться неплохо, если б только приложить усилия, даже сейчас, спустя столько времени. Но не ей... кому-нибудь другому, может быть, тому, кто там бывал, кто всё помнит, кто мог бы писать по памяти, кто мог бы изобразить на холсте страх, ярость и безысходность войны, кто не будет просто добросовестно проецировать бронетранспортёры с подростковых фотографий, заснятых "Кодаками-Инстаматиками", и смущать при этом чужой слух и язык.
   Она зациклилась на жестокости, но где же трогательные моменты? Почему нет санитара, склонившегося над умирающим товарищем? Или солдата в джунглях, обратившего взор к небу, в то время как столб света пробивается сквозь густой древесный полог прямо ему на лицо, а у ног лежит мёртвый товарищ? Ведь именно такие классические снимки привозили домой фотографы. Почему она решила сделать основой своей работы фотографии, в которых так мало художественной ценности?
   Детские патриотические мифы просвечивают здесь повсюду: долг, честь, страна - весь тот хлам, из которого были сотканы наши иллюзии задолго до того, как мы пришли во Вьетнам".
   "Мирне Маккарти совсем не удалось создать какого-нибудь манифеста, - заключил Эрик. - В работах нет ни равновесия, ни гармонии в элементах, ни чувства порядка. Только обилие информации и заезженных суждений. Её работы можно было бы отнести к примитивизму, но, при ближайшем рассмотрении, они не тянут даже на хороший примитивизм.
   Вся её работа - путаница, каждая картина - бардак. Она солгала и языком, и кистью. Она исказила и утрировала изображаемые сюжеты, доведя их почти до пародии, последнего прибежища несостоявшегося художника.
   Было бы большим шагом вперёд, если б она пришлёпнула всю эту живопись на потолок женской комнаты в том журнале, где она сотрудничает, подобно тому, как Микеланджело разрисовал потолок Сикстинской капеллы: огромная фреска вышла бы весьма посредственной, но в рабочее время забавляла бы коллег между спуском воды, дефекацией и припудриванием носиков".
   "Вполне возможно, я слишком резок, - размышлял Эрик. - Но когда я отступаю назад и разглядываю эти картины, то вижу только комиксы, а не серьёзное собрание военного искусства".
   "Я должен был знать, я должен был знать..." - снова и снова твердил он и качал головой.
   Но вот сама Мирна Маккарти направилась в его сторону, высоко неся голову и вышагивая с тем особым, независимым видом, о котором столько писали критики, и обильный зад её колыхался подобно студню. Она одолжила у кого-то камуфляж в тигриную полоску, а на голову водрузила мягкую широкополую шляпу, подвернув поля её спереди и сзади, как у Гэбби Хейза.
   Эрик улучил момент и приблизился к художнице, желая задать несколько вопросов по поводу написанных ею картин, но при этом не выдать, что сам был ветераном той войны.
   - Простите, вы Мирна Маккарти?
   - Да...
   - Вы бывали когда-нибудь во Вьетнаме? Или в Юго-Восточной Азии?
   - Ну... нет, я редко выезжаю из своей нью-йоркской квартиры, да и то только по заданию.
   - Вы когда-нибудь видели войну?
   - Вы считаете, я сошла с ума?
   - Видели бой вблизи?
   - Только по телевизору...
   - Бывали в Белфасте? Бейруте?
   - Простите.
   - Откуда ж тогда вы почерпнули идеи и материалы для этой коллекции?
   - Мне надоели ваши вопросы.
   - Разве?
   - Детали биографии художника не важны, важна только его работа. И это как раз то, что вы видите здесь и о чём в первую очередь должны составить себе мнение.
   - Но вопрос касается именно того, что вы сделали. В конечном счёте, как вы сами заявили, вы никогда не были на войне, никогда не служили во Вьетнаме, у вас нет совершенно никаких подлинных знаний об этом предмете. Так что же тогда это всё? Ваши фантазии? Или вы с ножницами прошлись по старым газетам и журналам, вырезая оттуда интересующие вас материалы о войне?
   - О господи, дайте мне передышку...
   - Эта коллекция ведь не возникла из вакуума. Вы должны были откуда-то черпать ваши идеи...
   - Хорошо, хорошо, хоть мне и не нравится распространяться на эту тему, чёрт возьми, но, думаю, это вопрос по существу.
   - Именно. И я бы хотел получить на него ответ...
   - Видите ли, я много общалась с ветеранами Вьетнама. Я выслушивала их рассказы, вникала в их проблемы, рассматривала фотографии, даже позаимствовала у них несколько сотен карточек, чтобы с их помощью сформулировать свои образы. Солдаты, славные ребята, они все настоящие американские герои...
   - Что у вас было на уме в то время?
   - Я хотела пересказать их истории в картинах. О Вьетнаме много написано, но крайне мало попало на холсты. Я имею в виду действительно хорошие материалы...
   - Такие как ваши...
   - Да, верно, такие как мои. Как бы то ни было, именно поэтому я и решила заняться этим.
   - Я полагаю, вы успели близко познакомиться с ветеранами...
   - Ну, слушайте же: я пила их вино, курила их травку, смеялась и горланила песни вместе с ними, даже спала с некоторыми из них. Они называли это "делать бум-бум". Они говорили, что я для них как воскресная шлюшка. Однажды на Юге я даже перепихнулась с несколькими парнями на заднем сиденье моего пикапа возле одного кабака с наклонным полом. Да, я знаю их, я знаю их лучше, чем матери и отцы, жёны и подружки...
   - Понятно...
   - Да, мой друг, то, что вы здесь обоняете, есть сладкий аромат успеха, - изрекла она, описывая рукой величественный жест к дальней стене.
   Так они беседовали ещё минут десять. А потом к ним присоединился Бастер Бохатка, сам художник из Бутбэя и вьетнамский ветеран. В былые дни в Индокитае товарищи по джунглям прозвали его "Лающим Псом".
   - Привет, Крузо, наслаждаешься зрелищем?
   - Давай к нам, Бастер...
   До слуха Эрика донёсся разговор двух мужчин из Стокгольма, Швеция. Говорили по-английски...
   - Ты знаешь, что у Яна была прекрасная квартирка на Финнбодавэген, где он спал с девчонкой, с которой в прошлом году познакомился в Париже?
   - Нет, а что?..
   - Ну, так вот, однажды он нырнул к ней под одеяло, чтобы осчастливить особым способом, как вдруг съеденный ужин попросился наружу; он поднимает голову и говорит: "Мария, а нет ли у тебя таблетки "Ролейдз"?.."
   Жаль, не знаю, чем закончилась эта история Яна и его милашки. Но тамошний разносчик газет сказал мне, что видел, как в четыре часа утра Ян шёл по улице, засунув руки в карманы и подняв воротник пальто по причине утренней прохлады, и с очень кислым выражением на усталом лице. Я думаю, не к добру спрашивать о таблетках у женщины, когда делаешь ей приятное внизу...
   И оба шведа раскатисто захохотали.
   - Так-так-так, наконец-то мы встретились, - сказал Бастер.
   - И что?
   - Вы, должно быть, Мирна Маккарти...
   - Да, это я.
   - Меня зовут Бастер. Я видел ваши работы, Мирна, и у меня к вам один вопрос...
   - Пожалуйста...
   - Мне хотелось бы знать, может быть, вам лучше заняться чем-нибудь другим?
   - Что вы имеете в виду?
   - Такой работой, которая подошла бы вам больше, нежели живопись.
   - Эй, послушайте...
   - Я думаю, было бы полезней, если б вы рубили головы треске на каком-нибудь прибрежном рыбозаводе в Портленде: так вы могли бы насыщать брюхо штата вместо того, чтобы отравлять его душу...
   - Остынь, Бастер, - сказал Эрик.
   - Да, молодой человек, сбавьте обороты, - отозвалась Мирна Маккарти, - сегодня мой день под солнцем. Я его заслужила. В конце концов, это моя выставка, а не ваша...
   - Можете ещё раз это повторить.
   - Что такое с вашим другом? - обратилась Мирна к Эрику.
   - Он мне не друг, мэм.
   - Не друг?
   - Нет...
   - Тогда кем он себя, чёрт подери, возомнил?
   - Спросите его сами. Зовите его Лающий Пёс. Так его прозвали на войне. Он ветеран...
   - Молодой человек, да, вы, мистер Лающий Пёс, кем вы себя возомнили?
   - Я бог, - улыбнулся Бастер, закрыв глаза и выставив вперёд подбородок.
   - Это всего лишь маленький грязный сборщик картошки, которого занесло к нам из округа Арустук, - сказал Эрик. - Как-то раз он собрался свернуть курице шею, да мамка застукала, и тогда он сбежал из дома и не вернулся.
   - В вашей работе нет убедительности, миссис Маккарти, - сказал Бастер. - Я подумал, вам захочется узнать об этом.
   - Слушайте, Бастер, шли бы вы...
   - Это пустые упражнения с иллюстрациями, - продолжал Бастер. - Что вы знаете о войне? О солдатах, там воевавших? Какое вам до всего этого дело? Чёрт, вы всё это создали даже не ради любви или уважения. Вы всё это создали по одной-единственной причине...
   - Какой же? - спросила Мирна.
   - Деньги, - реготнул Бастер.
   - Я думаю, Бастер прав, - рубанул Эрик.
   - Что за вздор! - воскликнула Мирна Маккарти.
   - Каковы ваши понятия о личных страданиях, мэм... "адская неделя" в "греческом доме"? - засмеялся Бастер.
   - ДА ВЫ, РЕБЯТА, DINKYDAU... NUMBAH 10, NUMBAH 10... ВЫ, ВЫ... BEAUCOUP DINKYDAU, БЛИН, ДЖИ-АЙ, ДА ВЫ ПРОСТО СПЯТИЛИ!
   - Как она назвала нас, Крузо?
   - Чокнутыми... не думаю, что ей понравился пробор в твоей шевелюре или как я кладу ногу на ногу.
   - НАДРАТЬ БЫ ВАМ ЗАДНИЦЫ ДА ВСАДИТЬ В КАЖДОГО ПО ОБОЙМЕ ПОД РОК-Н-РОЛЛ!
   - Что это значит, Крузо?
   - Думаю, она замышляет убийство.
   - Ух ты...
   - Миссис Маккарти, - сказал Эрик, - не стоит так выражаться в ваш звёздный час.
   - Как хочу, так и выражаюсь!
   - Вы одурачили много народу, миссис Маккарти, - добавил Бастер, - но не меня. Вы жулик. Известно вам это?
   - Да как вы смеете!
   - Да, Бастер, как ты смеешь? Топай отсюда.
   - Я хороший художник. Моя работа нравится Америке. Критики назвали её потрясающей!
   - Твою ж мать, - сказал Бастер.
   - Твою ж мать, - отозвался Эрик.
   - Я многие годы работала над коллекцией, господин Лающий Пёс, или как вас там!
   - Я Эрик...
   - А я Бастер...
   - Я уверена в её значении, непреходящем значении в мире искусства!
   - Ой, да ладно!
   - Дайте нам дух перевести.
   - Я прекрасный художник, говорю вам, и я не буду стоять и выслушивать всякую клевету!
   - Ваши суждения ущербны. Вы обманщик, обманувший сам себя, - сказал Бастер.
   - А вы неуч и зануда... робкий и неуверенный в себе, вы мне завидуете.
   - Чёрт побери, Бастер, смотри, что ты наделал... ты действительно вывел её из себя.
   - Да уж... - вымолвил Бастер, стискивая зубы и еле сдерживаясь.
   - Кто вы такие, засранцы? - вопрошала Мирна, отступая на шаг и тыча в сторону Бстера и Эрика дрожащим перстом; осуждающий голос её гремел и раскатывался по музейным закоулкам. - Вы, вы, вы...
   - Полегче, мэм... - сказал Бастер.
   - Швыряетесь бомбами и напалмом на моём показе, ублюдки! Кто вы такие, чтобы так со мной разговаривать? Из-под какого камня выползли?
   - Смотри, чувак, жопастая толстуха сдувается на глазах...
   - Да что вы смыслите в искусстве и Вьетнаме?
   - Мы оба художники и оба ветераны Вьетнама, мэм... - сказал Эрик.
   - Давайте, проваливайте, didi mau! - топнула она солдатским ботинком.
   - У вас всё в порядке, миссис Маккарти? - подскочил Герман Хаффнейгл.
   - Этот человек мне надоедает, - Мирна Маккарти указала пальцем на Бастера.
   - Сэр, вынужден вас просить оставить миссис Маккарти в покое. В противном случае мне придётся вывести вас из музея.
   - И кто же это сделает? Ты?
   - Полиция.
   - Ты мне угрожаешь?
   - Просто довожу до вашего сведения. Оставьте миссис Маккарти или пожалеете о последствиях.
   - Всё нормально, Герман. Мне не понадобится помощь, чтобы защитить себя и свою работу от такого говна.
   - Понятно, - кивнул Хаффнейгл, поправил на носу очки и насмешливо посмотрел на Бастера, не совсем понимая, в какой разговор сунулся.
   - Ну, я пойду, мэм... sin loi, простите, если что не так, - сказал Эрик.
   - Ага, пока, дорогуша, удачи тебе в стране грёз, - сказал Бастер и ущипнул её за ягодицу.
   - УБЕРИ ОТ МЕНЯ СВОИ РУКИ! ХРЕН НА ТЕБЯ, ХРЕН НА ВАС ОБОИХ, ХРЕН НА ВАШУ МАТЬ... - рявкнула Мирна, но вдруг заметила какого-то знакомца...
   - А-а, мистер Коффин, я сегодня повсюду вас искала.
   Эрик, засунув руки в карманы, отправился на поиски Хелен.
   По пути он заглянул в мужскую комнату. У одного из писсуаров он застал Бастера. А рядом с Бастером стоял Герман Хаффнейгл. Эрик встал по соседству, расстегнул штаны, достал дружка и начал опорожнять мочевой пузырь.
   - Хороший сегодня день, - обратился Бастер к Герману Хаффнейглу.
   Герман Хаффнейгл ответил утвердительно.
   Бастер скосил глаза и слегка развернулся, продолжая поливать.
   Герману Хаффнейглу послышался плеск. Глянув вниз, он увидел струю жёлтой жидкости. Бастер мочился на его правую туфлю. Бастер повернул голову и сверху вниз посмотрел в лицо Германа Хаффнейгла.
   Рост Германа Хаффнейгла составлял пять футов шесть дюймов, в то время как Бастер Бохатка даже без обуви достигал шести футов четырёх дюймов. Со стороны они смотрелись как Матт и Джефф.
   Бастер оскалился.
   - В чём дело, Герми, привидение увидел?
   - Прекратите мочиться на мои туфли, - сказал Герман Хаффнейгл.
   - Слушай сюда, Герми, ещё раз будешь угрожать мне, мелочь пузатая, своими руками откручу тебе башку и раздавлю, как прыщ. Ты понял?
   - Понял, сэр...
   Не закончив свои дела, Герман Хаффнейгл попятился от писсуара и затряс в воздухе правой лакированной кожаной туфлей.
   - Невероятно, но вы это сделали, - выговаривал он при этом Бастеру.
   - Да, сделал и ещё не закончил. Сейчас оболью тебе другую туфлю, Герми!
   Герман Хаффнейгл вылетел из туалета, потряхивая ногой и сгибаясь пополам в попытке стереть остатки мочи носовым платком.
   За ним, пересмеиваясь, вышли Эрик и Бастер.
   - Что вы наговорили Герману Хаффнейглу, милый? - спросила Хелен у Эрика. - Он сам не свой, его словно муха укусила.
   - Да так, ничего особенного, Хелен, - улыбнулся Эрик. Но Бастер выложил всё.
   - О...
   На парковке к Эрику подбежала какая-то женщина в лохмотьях и, сунув в руку бумажку с печатным тестом и прошептав "Остерегайся приливов в июне...", с воплями исчезла.
   Должно быть, душевнобольная. В бумаге значилось:
  
   "Я обладаю магическими способностями, переданными мне по наследству предками, которые были египетскими фараонами, медиумами и провидцами. Они передали мне знания, поражающие всякое воображение. Я расскажу о ваших взаимоотношениях, о вашем финансовом положении, расскажу, как их изменить; помогу отказаться от дурных привычек, помогу справиться с любовными неурядицами и жизненными невзгодами, помогу наладить любовь и бизнес. Я возвращаю удачу. Скажите мне, чего вы желаете, и я всё исполню. Один лишь визит убедит вас. Кроме того, я гадаю на картах, по руке, по картам Таро и занимаюсь телепатией. Я также гадаю по песку, по египетским камням и по карточному раскладу пирамидой".
  
   В конце значился номер телефона, при желании можно было бы назначить встречу.
   - Это в Портленде? - спросила Хелен.
   - Да, думаю, там... наверное, это именно то, что мне сейчас нужно: погадать на удачу.
   - Это могло бы развлечь. "Остерегайся приливов в июне" - интересно, что она имела в виду?
   - Не знаю, милая, - ответил Эрик. - Может быть, ничего не значит. Ты же знаешь таких людей...
   В Бутбэй машину Хелен повёл Эрик; они почти не разговаривали, пока благополучно не выехали на автостраду, ведущую на северо-восток к Фрипорту. Лишь тогда он дал волю своей желчи.
   - Знаешь, ничего нет грустнее посредственного иллюстратора, выдающего себя за современного Гойю и берущегося за такой глубокий, сложный и эмоциональный сюжет как Вьетнамская война, особенно если это немолодая бабуля среднего достатка, седеющий мультипликатор из умеренного журнала. Росла она в уютном пригородном доме где-нибудь в Коннектикуте. Вышла замуж в 1960-ом, подняла семью и теперь живёт на Манхэттене в собственной квартире. У неё четыре внука и карьера, дающая возможность безбедно жить, и она по-прежнему замужем за своей первой любовью - корпоративным юристом. Всю свою жизнь она была избавлена от проблем, мучивших рабочий класс Америки. Однако она считает, что понимает ветеранов Вьетнама, которые как раз и вышли из этого рабочего класса и из которых состояло пушечное мясо войны. И вот она тут как тут, в Портлендском музее со своей выставкой: разговаривает, как морпех, одевается в старую лесную форму, солдатские ботинки и боевую шляпу; произносит наши клятвы и пользуется нашим жаргоном, говорит так, как говорил простой солдат, теми же словечками и фразами, которые выплавлялись на кровавых фронтах и тёмных задворках Вьетнама.
   Она умна и образованна, но прикидывается дурочкой и хочет скрыть тот факт, что получила хорошее образование в колледже Сары Лоренс. Эдакий голливудский актёр, сам определивший себе роль. "Если хочешь писать жизнь солдат, стань одним из них", - заявила она мне. Какой же кризис среднего возраста переживает эта женщина? Она и на десять тысяч миль не приближалась к Южно-Китайскому морю, ни разу не слышала, как звучит сделанный в ярости выстрел. Даже не знаю, что сказать, Хелен...
   - Наверное, ничего не стоит говорить. Прости, что завела разговор об этой выставке. Так уж получилось.
   - Как ей удалось получить такие рецензии?
   - Не знаю... работы оказались не столь хороши, да?
   - Я бы ещё понял, если б это был какой-нибудь парень лет так за сорок, с перманентом на голове, в шикарных штанах в обтяжку и с бананом в трусах; который гоняет на "Стингрэе", прикидывается двадцатилетним и цепляет девочек, годящихся ему в дочери... Я бы считал такого чудака полным придурком.
   Но он и в подмётки не годится Мирне Маккарти с её волшебной кистью. Боже милостивый! А эти её невозможные картины Вьетнама!
   Я вернулся оттуда пятнадцать лет назад. Во мраке ночи возвращались мы домой. Никому до нас не было никакого дела. Мы не могли и заикнуться о том, через что прошли, и мы запихали свои чувства и страшные воспоминания поглубже, в самые ботинки, чтобы они больше не причиняли нам боли. Эта же выставка снова воткнула войну нам в задницу. Лицемерие продолжается. Великолепная Мирна изобразила свои впечатления о кровавых преступлениях, но не так, как они были на самом деле, а так, как она думает, что они были.
   Я не верил в ту войну. Я не хотел вступать в армию и становиться солдатом. Как и всем, мне было чем заняться помимо этого. Но меня призвали, и я пошёл. Не пошёл бы я - пошёл бы другой. Я мог бы вернуться в Норвегию и жить у дяди Хелге в Ставангере. Я ведь родился в Драммене, недалеко от Осло. Я говорю по-норвежски. Я мог бы начать жизнь художника на каком-нибудь тамошнем острове.
   - Так почему же не начал, Эрик?
   - Наверное, это звучит глупо, но мне не нравилась сама мысль отступиться от бедных детей моего поколения, от тех детей - от Джоунспорта до острова Билз-Айленд, - с которыми я рос и которым пришлось гораздо горше, чем мне. Если б я уехал, то оставил бы их в беде. Я был старше, и мне казалось, что я справлюсь. Может быть, я совершил ошибку, но из здравых побуждений. Вот почему я пошёл на войну. Любое другое решение выглядело предательством. Но мне повезло. Меня назначили санитаром. Я был послан туда спасать жизни, а не забирать их. Жизнь драгоценна, и именно поэтому я ненавидел войну. Я ненавидел убивать и складывать раскосых, как дрова в поленницы.
   Мирна Маккарти заработала на нас хорошие деньги, использовала нас. Она утверждает, что общалась с сотнями ветеранов и что они щедро делились с ней своим временем. Но слышала ли ты, чтобы она или кто-нибудь ещё делился своими доходами с ветеранскими организациями? Она срубила денег и сгинула. Такая вот от неё благодарность. А ведь без помощи ветеранов не было бы её картин.
   Я знаю, нам устраивали торжественные встречи. И воздвигали мемориалы, и предполагается, что сейчас у нас всё в порядке. Но всё это чушь! Никто с радостью нас дома не встречал. Никто и никогда не встретит нас дома радушно. Наши раны никогда не заживут. Мы заберём их в могилу. Мы все, ветераны. Мы были расходным материалом. И думаю, если б страна действительно серьёзно отнеслась к тому, чтобы достойно встретить нас дома, она постаралась бы помочь парням с исковерканной судьбой. Помогать надо было, и желательно материально.
   Всякий раз, когда я покидаю остров, я вспоминаю, кто я есть и почему живу там, где живу. На острове я наслаждаюсь мирной жизнью. Жизнь там проста и непритязательна и окружена красотами природы. Но всякий раз, когда я совершаю путь на материк, я вязну в проблемах материка. Тогда я чувствую себя несчастным, Хелен. Иной раз мне кажется, что я самый свободный человек на Земле. В другой раз, - что я невольник собственной свободы...
  
   ГЛАВА 21. "БУХТА ВОРЧУНА"
  
   "Едва только Ахав отвалил от борта, как множество акул, словно вынырнувших из-под корабельного киля, стали злобно хватать зубами весла, всякий раз как их опускали в воду, и так с оскаленными пастями потянулись вслед за лодкой. Подобные вещи нередко случаются с вельботами в этих изобилующих живностью водах, где акулы подчас следуют за ними с тем же упорством предвидения, с каким стервятники парят над знаменами армий, выступающих в поход за восток. Но это были первые акулы, встретившиеся "Пекоду" с тех пор, как был замечен Белый Кит".
  
   Прошла весна, восьмая на островном веку Эрика; неспешно сменилось время года, и на третьей неделе июня, через полмесяца сплошных дождей, деревья вновь оделись листвой, луга укрылись изумрудно-зелёным ковром и зацвели цветы - повсюду, от Киттери до Кампобелло.
   И хоть дни стояли длинные и тёплые, по ночам на побережье опускалась прохлада, и под утро выпадала обильная роса. С океана дул свежий ветер, и отдыхающие, словно перелётные птицы, потянулись в Бутбэй, убегая на юг от душного зноя и спёртой атмосферы клаустрофобных городов.
   За неделю до официального открытия туристического сезона Хелен решила провести несколько дней с Эриком, подальше от головной боли и мороки континента. Она села на паром, и в тот же вечер они с Эриком условились провести субботу в редко посещаемой людьми части острова.
   Эрик поднялся, как обычно, задолго до рассвета, наскоро оделся и, свистнув повзрослевшего Старбека, вышел на край скалы, надеясь увидеть в глубоких водах на востоке отражение нового дня.
   Над водой стелилась серая, призрачная дымка. Эрик любовался, как вихрилась и закручивалась полоса тумана, как, следуя колебаниям воздушных потоков, двигалась она вперёд и назад, - там, где собирались рыбацкие суда. Ослепительно взошла заря, солнце поднималось над горизонтом, и он наблюдал, как вместе с солнцем меняется цвет моря: от холодных розового и голубого до пылающих оранжевого и золотистого, от чего волнистая поверхность становилась подобна ложу из живых от дыма и пламени горячих угольев.
   Эрик вернулся в дом, Хелен приготовила плотный завтрак с ветчиной и яичницей, с которым мигом расправились. К девяти часам он уже увязывал этюдник, краски и кисти, чтобы тащить всё это на собственном горбу; Хелен хлопотала над снедью: холодной курицей и картофельным салатом - и отбирала вещи, что могли бы понадобиться праздным днём на солнышке у моря. Вещи сложили в старый вещевой мешок, и Эрик помог ей закинуть мешок на плечи да подтянул лямки по её миниатюрной фигурке.
   Та суббота на острове выдалась на редкость удачной, как раз для пеших прогулок: чистой, ясной, трепещущей от наступившего лета. В синем небе жёлтым диском повисло солнце, с океана, чуть колебля дремотный воздух, дул едва уловимый бриз.
   Ведомые Старбеком, они отправились по старой тропинке, миновали дом Чарли Фроста, прошли мимо магазина Била, затем вдоль северной скалистой окраины острова и свернули к маленькому пляжу на подветренной стороне бухты Ворчуна, почти в двух милях от Финниганз-Харбора, в котором температура уже поднялась до восьмидесяти градусов и ползла всё выше. Здесь, близ моря, царило спокойствие; слух с удовольствием внимал и крикам чаек, и шуму дальнего прибоя, ритмично бьющего тёмными валами в гранитные утёсы Песчаного мыса на другой стороне бухты.
   Эрик полной грудью вдыхал сладкий аромат сосновых игл и черники и решил сегодня снова писать море. Над всей бухтой Ворчуна, создавая разноцветные мерцающие миражи и завораживая взор, ещё висел тонкий покров тумана, словно искрящаяся газовая сеть, серебристая и переменчивая. Он смотрел на плывущие над головой клубящиеся кучевые облака, и они напоминали ему предыдущее лето, когда он привозил Хелен на пляж "Оулд Орчард Бич" и они объедались розовой сахарной ватой.
   Эрик установил этюдник в тени больших елей, вогнав железные ножки поглубже в песчаную почву, шнуром закрепил холст и приступил к работе.
   В десяти ярдах от него, на солнцепёке, на мягком бархане рассыпчатого песка, Хелен расстелила одеяло, водрузила на нос солнечные очки, легла на живот и погрузилась в чтение начатого ранее романа. Наскучив чтением, она болтала с Эриком или бродила босиком по пустынному берегу; песок щекотал ей пальцы ног и обжигал, тогда она входила в воду по колени и возвращалась к одеялу разбирать следующую главу.
   Около полудня они пообедали, запили обед бутылкой вина и немного вздремнули, тесно прижавшись друг к другу. Проснувшись, Эрик отметил, что начинается прилив, и поплёлся по песку работать над картиной.
   Хелен потянулась, зевая, сняла розовую рубашку-поло, медленно шагнула из шортиков защитного цвета и, оставшись в бикини, улеглась на одеяло читать дальше. Чтение скоро утомило, и она перевернулась на спину, подставив под солнечные лучи живот, и стала наносить на нежную молочно-белую кожу, в особенности на лицо, крем от загара. Кинув взгляд в её сторону, Эрик оторвался от работы и присвистнул; глаза его загорелись на бикини, он помахал ей рукой.
   "Как мне сосредоточиться, если ты, вот такая, лежишь рядом?"
   Хелен приподнялась на локте и помахала в ответ, потом вскочила и подбежала к нему.
   - Как идут дела?
   - Нормально, но море писать нелегко. Я чувствую себя неспособным воздать ему должное. Ты смотришь на воду и видишь, что цвет её постоянно меняется по мере того, как солнце движется по небесной орбите. Нельзя сказать, что вода голубая, потому что через секунду она отражается розовым, потом лиловым и золотым, а набежит тучка - вот она уже опять серая.
   Эрик устало присел на камень; Хелен скользнула за спину и, вынув из руки его кисть и положив её на палитру, начала легонько касаться его, словно бабочка цветка. Чувствуя руки, разминающие ему шею и плечи, кожу, теснящую его тело, он весь затрепетал и повернул к ней голову, тогда она быстро чмокнула его в щёку, слизав язычком солёный пот.
   - Сегодня будет самый высокий прилив за весь месяц, - говорил Эрик, пока Хелен массировала его, - ветер поменялся с южного на северный и начинает крепчать. Что-то не припомню, чтобы у нас с тобой был здесь такой замечательный день...
   - Ветер что надо...
   - Бриз всегда поднимается после обеда.
   - Здесь такое укромное местечко, надо чаще сюда приходить.
   - Может, завтра и придём, если погода не подкачает...
   - Разве сюда никто не ходит?
   - Дети иногда пробегают - по тропинке да через мостик - к Выдровым Скалам или к бухте Кораблекрушения, что на той стороне острова, да временами один омаролов заходит проверить верши, словом, люди тут встречаются нечасто.
   - А где Старбек?
   - Был где-то здесь, - Эрик огляделся вокруг. - Должно быть, где-нибудь гоняет за птицами.
   - Полежи рядом со мной, милый... ты так устал.
   - Уже почти готово, через час закончу, обещаю, - сказал Эрик, поднимая руку с кистью вверх, словно давал клятву.
   - Хорошо, - ответила она и вернулась на тёплый песок загорать.
   "Посмотрите-ка на неё в этом купальнике, - подумал Эрик, - как она движется! Я овладею ею прямо сейчас и прямо здесь, на пляже".
   - Эрик! - помахала Хелен.
   - Гммм-хммм...
   - Намажь мне спинку и ножки кремом, пожа-а-а-луйста!
   Эрик качнул головой вверх и вниз, по-прежнему вглядываясь в океан. Сняв очки, улыбаясь застенчиво и обольстительно, Хелен смотрела на него снизу вверх.
   "Хочет казаться изнеженной и избалованной, - размышлял Эрик, - Почему бы и нет? Пора отдохнуть и ей". Глядя в ясные, по-детски голубые глаза, на полную упругую грудь, притиснутую к песку и рвущуюся из развязанного на спине бюстгальтера, на пухлые ягодицы, колеблющиеся при каждом движении, он медленно приблизился, с трудом соотнося её тело с контурами пляжа и на какой-то миг позабыв, зачем подошёл. Он опустился на одеяло, прижал её к себе, поцеловал и нежно развернул к себе.
   - Я думала, ты собираешься намазать мне ноги и спину, - поддразнила Хелен и обняла его за шею.
   - Обязательно... - пробормотал Эрик, опустив голову на одеяло и лаская её грудь, - но не сейчас...
   - А что если кто-нибудь придёт?
   - Ну, так что ж.
   - Как что?
   - Чего ты от меня хочешь, чтобы я помахал им рукой? Мы любим друг друга, Хелен, вот и всё. Мы завернёмся в одеяло и... - шептал Эрик, неумело развязывая тесёмки на её трусиках.
   - О нет, прекрати... - она отвела его руку.
   - Давай же, дорогая, пусть будет как в "Отсюда и в вечность"...
   - Нет, только не на берегу, не так... Мне нужно уединение, я ещё не такая раскрепощённая.
   - Да, конечно, прости, - Эрик пожал плечами; чресла его остыли быстро. Он отвалился и медленно поднялся на ноги.
   - Я не так это себе представляла, Эрик.
   - Знаю, знаю... - сказал он, глядя на неё.
   Хелен завязала тесёмки бюстгальтера, перевернулась на живот, и Эрик, опустившись на колени рядом, намазал её кремом от плеч до золотого браслета на левой щиколотке.
   - Вот, это тебя защитит. На сегодня я почти закончил, осталось совсем чуть-чуть.
   - Я подожду, - вздохнула Хелен и положила голову на руки.
   - Тогда смотри в оба!
   - Я тебя люблю, - сказала она, морща губы и закрывая глаза.
   - Я тебя тоже...
   Эрик вернулся к живописи; спустя десять минут Хелен пришло в голову освежиться. Ничего не сказав, она сунула очки в складки полотенца и тихонько пошла к воде. Медленно вошла по пояс и нырнула. Задержав дыхание, она поплыла под водой, вынырнула в пятнадцати футах от берега и, наслаждаясь прохладой, от которой розовела и пощипывала кожа, поплыла к камню Мертвеца, напоминающей стог сена глыбе чёрного источенного гранита, что исчезала и появлялась во время приливов и отливов в семидесяти пяти ярдах от берега.
   После гибели Моряка Эрик предупреждал её, что окружающие остров воды, в особенности мелкие бухты, где резвятся тюлени, не годятся для купания, тем более на склоне дня во время прилива.
   - Иногда приплывают большие хищники охотиться возле берега, - говорил он, - и даже если они не рыскают поблизости, всё равно идея плохая. Вода слишком холодна, в ней полно опасных течений и водоворотов, даже сильный пловец может запутаться в морской траве и утонуть, не успев выпутаться...
   Но она недооценивала опасность, считая, что Эрик всё преувеличивает и полон страхов и тоски из-за смерти собаки. В конце концов, рассуждала она, всю жизнь она плавала в водах Мэна и ничего с ней не случилось.
   В десяти ярдах от камня она остановилась и, откинув мокрые волосы, развернулась в сторону Эрика.
   "Вы только посмотрите на него, он так увлечён, что даже не заметил, как я уплыла", - подумала она. "Эй, Эрик!" - крикнула она, балансируя в воде на одном месте лицом к берегу.
   Эрик оторвался от холста, быстро окинул взглядом пляж - бухту - и увидел её.
   - Господи боже! - заорал он и взрыл ботинком песок.
   - Давай сюда, водичка отличная...
   - Хелен, вернись, здесь нельзя купаться, - махал Эрик крюком, - да ещё так далеко и в эту пору.
   - Что? - крикнула Хелен, приставляя к уху ладонь. - Что ты сказал?
   - Я сказал, верни свою маленькую задницу назад. Сейчас прилив, а ты так близко к открытому морю!
   - Почему бы тебе не приплыть и не спасти меня?
   - Давай, давай, я не шучу... вернись.
   - Нет...
   - ХЕЛЛ-ЛЕННН!
   - Поймай меня, цыплёнок...
   - Положу тебя на колено и всыплю крюком в зад горячих, честное слово!
   - Я уже стара для взбучки.
   - Ничего, в самый раз...
   - Эрик!
   - Что?
   - Я слишком замёрзла, чтобы плыть назад, милый... я сначала немного отдохну на камне, ладно?
   Эрик подошёл к воде и, прикрыв глаза козырьком ладони, прищурился. Он не надевал солнечные очки во время работы, чтобы отличать настоящие цвета моря, земли и смешиваемых красок.
   - Пять минут, не больше, а потом живо сюда...
   - Я замёрзла, Эрик. Разреши мне погреться на солнышке, прежде чем плыть назад.
   - И тогда ты вернёшься на берег?
   - Да, да, обещаю, милый...
   Эрик нахмурился и прищёлкнул языком, пробурчал что-то невнятное, покачал головой и побрёл к холсту.
   Камень Мертвеца сплошь усеяли чайки, и, когда Хелен выбиралась из воды и осторожно усаживалась на гранитном уступе, они взмыли над громадным валуном, хрипло орали и навивали круги по спирали, всё Щже и Щже, пока лапами снова не коснулись камня; приземлившись, они вразвалочку устраивались на отдых, выбирая лучшие позиции, чтобы следить за косячками мелкой сельди, резвящейся у поверхности воды. У самого берега было глубоко, у камня Мертвеца становилось мельче, но дальше в море глубина опять увеличивалась. К северу Хелен видела выход из бухточки, тёмные волны, бьющиеся в отвесные берега мыса Песчаного, видела остров Утиный в полумиле от мыса и за ним - всю ширь океана. Она повернулась к югу и, опершись руками на уступ, легла на спину, подставив лицо последним жарким лучам опускавшегося к горизонту солнца.
   Эрик с головой ушёл в работу и забыл обо всём. Прилив продолжался, уровень океана повышался и заставил Хелен взобраться на уступ повыше. Она забавлялась, наблюдая за игрой в салки двух тюленей вокруг чёрного гранита, и хоть купальник был уже почти сух, она решила ещё немного задержаться, не желая возвращаться в холодную воду и плыть назад к берегу.
   День двигался свои чередом, блестящие жёлто-зелёные сосны, окружавшие бухту Ворчуна, незаметно стали тёмно-серыми, солнце в небе уже висело ниже, и его свет, отражаясь от воды, вычерчивал на её поверхности причудливые золотистые и розовые полосы и пятна. Тени деревьев удлинились, прилив продолжался; воздух вдруг как-то сразу посвежел, и на востоке уже собирались и вытягивались в сторону земли тёмные грозовые тучи.
   Хелен всё ещё сидела на камне, жалея, что заплыла так далеко и всей душою желая оказаться на берегу рядом с Эриком. Она заметила, что море прибавилось, океанские валы пошли выше и длиннее, и уже можно было различить гул дробящегося о Песчаный мыс прибоя. Чаек поубавилось, они потянулись домой на пустынный Утиный остров и другие соседние острова, но тюлени продолжали носиться вокруг камня Мертвеца, в то время как сам он медленно погружался в поднимающееся море.
   Прилив захлёстывал скалу всё выше и выше, и Хелен забиралась наверх, поближе к вершине, зачарованно заглядывая по пути в крошечные приливные заводи, кишащие жизнью. Она наблюдала в них неспешный пульс и пируэты простейших морских организмов и думала, как, должно быть, недалеко ушли они от первого такта жизни на земле.
   Совсем рядом на тёплой скале дремали ещё два тюленя. Они тихонько лежали рядком на солнышке, но вот проснулись и жалобно заскулили, словно проспали дСльше, чем собирались, потом ловко прошлёпали ластами по камню, недолго и пронзительно покричали, раскачивая головами вверх и вниз, и скользнули в воду. И вот уже вчетвером молодые, упитанные и здоровые тюлени крутились, вертелись и извивались, без устали гоняясь друг за дружкой и выставляя морды из воды. Хелен любовалась лоснящимися шкурами, полными грусти большими глазами и думала, какие же они милые и удастся ли ей подобраться к ним поближе, чтобы погладить. Тюлени рассекали воду и, игриво плескаясь, обдавали её потоками брызг, но вскоре все разом выбрались из моря, скуля и постанывая. Что-то их встревожило, и это точно было не присутствие Хелен.
   Они немного полежали на солнце, но расслабиться или вздремнуть не смогли. Они опять заволновались и залаяли, поднимая головы к небу так, как делал Старбек, собираясь завыть. Поднялся гвалт, мрачный визг, подобный звуку тревоги, он эхом пронёсся по бухте и мурашками озноба пробежал по спине Хелен.
   Эрик посмотрел вдаль и увидел, что чёрное покрывало штормовых туч, раздуваясь и перемешиваясь, стремительно наступает с северо-востока в сторону острова. С моря поднялась и, скользя по поверхности воды, дрейфовала к берегу лёгкая дымка тумана, и он знал, что за ней последуют ветер и дождь.
   Камень почти весь погрузился в воду, и в бухте Ворчуна всё, казалось, замерло. Море улеглось, почти остановилось и у берега казалось зеркальным, лишь на глубине морщилось лёгкой рябью да небольшими гладкими волнами без белых барашков. Воздух стих и почти не колебался.
   - Нельзя больше откладывать, Хелен. Пора плыть назад.
   - Плыву, плыву...
   Эрик снова погрузился в работу. Хелен на попе съехала вниз по скале и опустила ноги в воду.
   - Бррр... холодно!
   Она обгорела на солнце, и ожог начинал терзать тело, особенно теперь, когда прохладный бриз уже не дул с моря. Спина, грудь, руки, ноги покраснели и саднили, и она знала, что холодная вода большого облегчения не принесёт, хоть и охладит кожу на короткое время. Тюлени снова покинули камень и плавали, играя друг с другом, поблизости. С трудом заставила она себя войти в воду и поплыла к берегу на боку, стараясь выше держать голову, чтобы не намочить волос. Проплыв несколько ярдов, она остановилась, чтобы ещё раз полюбоваться на увлечённых салками тюленей. Минуту спустя, ударив по воде ногами, она двинулась к берегу.
   В тихие воды бухты Ворчуна из глубин океана грациозно и невозмутимо выплыла огромная рыба со шрамом на голове. Случилось это более чем в четверти мили от берега; скрытно бороздя воду у поверхности, продвигаясь вперёд короткими взмахами серповидного хвоста, она искала пищи. Рыба почувствовала изменения в ритмах бухты и повернула к берегу, терпеливо и причудливо скользя взад и вперёд в толще воды. Она учуяла тюленей и, уловив направление запаха, ускорила удары хвоста.
   Рыба шла под самой поверхностью, но большой чёрный плавник пока не резал воду; серпообразный хвост, как у макрели, оставлял после себя след из крупных завихрений. Она приближалась, принюхивалась, идя зигзагами, следуя своим примитивным пищевым инстинктам, прочёсывая бухту ради лёгкой добычи - желательно плоти млекопитающего, - способной утолить чудовищный аппетит. Рыба шла к берегу, и следовавшие за Хелен тюлени, визгливо пролаяв, нырнули под воду и исчезли. Тюлений лай обескуражил Хелен, и, ощущая судороги в ногах, она остановилась оглядеться. Холод проникал сквозь обожжённую кожу, зубы стучали.
   Она почувствовала опасность, но не смогла её определить и потому решила, что это какие-то необъяснимые страхи. "Такие страхи всегда возникают у людей", - успокаивала она себя. Она снова поплыла, стиснув зубы, но новая вспышка страха пронизала её. Она остановилась, зубы стучали всё сильней, губы и пальцы посинели. Она почувствовала пришедшую из глубин упругую волну, пульсирующую стену воды, которая приподняла её и - плавно опустила. "В воде что-то есть, - подумала она. - Подо мною что-то, чего мне не видно. Что это может быть? Оно там словно привидение. Наверное, я перегрелась на солнце".
   Яркая зелень побледнела, она заметила, как раздувшимся переспелым помидором висит солнце над горизонтом на юго-западе. Как серые силуэты сосен на верхушке холма у бухты Кораблекрушения, что к западу на острове, резко выделяются на линии горизонта, окрашенного светло-синими и ярко-золотыми красками.
   Огромная рыба сделала вокруг неё второй круг, и Хелен ощутила, как в ноги ударила новая странная упругая волна. Она остановилась и посмотрела вокруг, но не увидела ничего необычного. Воды бухты Ворчуна плескались кротко, как прежде.
   Ей стало страшно, она показалась себе такой беззащитной, уязвимой. Разыгралось воображение. Она попробовала всмотреться сквозь воду на свои ноги и ещё дальше - в глубины бухты, в джунгли водорослей, протягивающих со дна стебли, словно манящие руки некогда погибших моряков. Мерещились челюсти, когти и щупальца, хватающие её, тянущие вниз, в голове мелькали знакомые кадры фильмов ужасов. Чудились гигантские кальмары и спруты, морские змеи и акулы, тварь из Чёрной лагуны и чудовища Лох-Несса и Огопого: копошатся, подкрадываются снизу и только и ждут удобного случая нанести совместный удар и сожрать её.
   "Ах, как глупо. Внизу ничего нет, не буду больше смотреть в воду - слишком жутко. Но если это течение, то какое-то необычное. Должно быть, вихри, подводные водовороты, мне о них рассказывали".
   Снова оторвавшись от холста, Эрик видел, что она возвращается; он задержал взгляд на быстро приближавшихся с севера сердитых тучах. Ещё дальше в море дымка уже превратилась в полосу тумана и сейчас поглощала Утиный остров - плотная масса морского тумана кружилась и плыла всё ближе и ближе к берегу и крадучись вот-вот вольётся в бухту Ворчуна. Умирающее солнце, огромный красный эллипс, так низко висело над землёй, что, казалось, последними лучами обжигает верхушки деревьев. Розовые и оранжевые пятна испещрили бледно-голубое небо, и тучи над горизонтом окрасились в чистый золотой цвет. Гладкая заводь бухты пылала багрянцем.
   Хелен хорошо видела, как на берегу, в пятидесяти ярдах от неё, Эрик стоит у этюдника и время от времени посматривает на море, не теряя её из виду. Громадная рыба сделала виток и устремилась на север, в открытое море, и большой хвост высоко поднялся из воды. Она круто развернулась и, словно подводная лодка на полном ходу, стремительно понеслась на Хелен, с плеском рассекая водную гладь треугольником спинного плавника и ощерив пасть в шутовской ухмылке. Крокодиловы зубы в огромной разверстой пасти выдались вперёд, страшные чёрные глаза в грозных впадинах-воронках не выразили никаких чувств.
   Акула была уже в шестидесяти ярдах и, плывя параллельно берегу, быстро приближалась к Хелен, но так, что та её не замечала. Эрик тоже не видел акулу с того места, где стоял: обзор ему закрывали ветви деревьев. Снова подул ветер и взгорбил небольшие гладкие волны, и те сливались в более мощные валы с зубчатыми гребнями; муть серебристого тумана почти полностью укрыла бухту, но была столь разрежена, что сквозь неё Хелен могла видеть всё.
   Акула вышла на цель, серая сверкающая спина с плавником и хвост показались из воды. Это была большая белая акула, с огромной массой, скоростью и такой мощью, что хватало лёгких толчков хвоста, чтобы мчать её вперёд. Оставалось пятьдесят ярдов; рыба неслась торпедой, солнце переливалось на плавнике. Сорок ярдов... тридцать ярдов... Хелен по-прежнему не замечала летящей на неё акулы. Но вот плавник мягко ушёл под воду: акула, трепеща безмерным телом, нырнула. Рыба ушла на глубину и через миг, широко раскрыв пасть, устремилась вверх. И когда она ударила из глубины, страшные чёрные глаза стали белыми.
   Кто-то перевернул Хелен вверх ногами и, схватив её, брыкающуюся, челюстями от плеч до бёдер, резко потянул вниз. Раздался крик. Эрик видел, как бледная акула, зажав в пасти извивающуюся Хелен, рвётся из бухты, с сильным плеском уходит под воду так, что несколько мгновений ни её, ни Хелен не было видно в белой кипящей воде.
   - НЕЕЕЕЕЕЕТ! - закричал он.
   Акула показалась из воды, в челюстях билась Хелен. Она закричала, но гигантская рыба усилила хватку и изо рта хлынула кровь. Акула резко дёрнула головой и выпустила её. Эрик оцепенел, не в силах верить настойчивым образам, посылаемым глазами его мозгу.
   - На помощь... - слабо звала Хелен. - Эрик, помоги...
   Неистово молотя руками и пронзительно, надрывно крича, она выскочила на поверхность, уже залитую её кровью, не более чем в десяти футах от того места, где ушла под воду.
   Не говоря ни слова, Эрик скинул ботинки, опрометью промчался по песку, прыгнул в воду с головой и поплыл на помощь, загребая руками, как мельничными крыльями, но ему мешали крюк и одежда. Довольная от вкуса крови и панического ужаса Хелен, рыба кружила вокруг.
   Бриз сменился крепким ветром, он наполнил собой всю бухту - не спрячешься. Похолодало, пошёл дождь, мелкий, но всё усиливавшийся; близился шквал.
   Акула опять поплыла к Хелен. Коротко и упруго ударяя хвостом, словно рыба-молот, она рассекала воду, и блекнущие лучи солнечного света отражались на спинном плавнике. Эрик остро и чётко сознавал всё, что происходило вокруг.
   Он уловил обширный грохот: это кипень бурунов у наветренного края острова разбивалась о берег на Песчаном мысу. У входа в бухту море шумело, и белая пена с чёрных наступающих волн хлопьями срывалась в небо.
   Плывя сквозь хлещущие волны, он словно отстранился от происходящего, словно ничего не было, будто видел он страшный сон и через несколько минут благополучно проснётся в своей постели. Он не замечал холода, проникающего сквозь одежду, не сознавал даже того, что плывёт. Он действовал рефлекторно, на одних инстинктах. Голова шла кругом, и когда он смотрел вверх, то видел лишь одинокую крачку, парящую в вышине. Небо ходило ходуном и так наполнилось туманом и дождём, что видеть стало труднее. В глазах всё расплывалось, и он терял Хелен из виду.
   ...Когда рыба показала из воды голову и медленно скользнула мимо, открывая взору белое брюхо и серый бок, она увидела черноту под широкими грудными плавниками, скошенные треугольные зубы, конусообразную морду, тёмные, подобные камням, глаза и трепещущие жабры. Увеличив скорость, акула прошлась ещё раз, выгибая спину, морща жаберные щели, открыв пасть и делая хвостом мощные гребки, всё приближаясь и подрагивая клинком плавника, разрезающим воду. Вот огромная рыба напролом понеслась по воде, сделала выпад, схватила её зубами и вытолкнула до пояса из воды. Отбиваясь, Хелен порвала плоть и сухожилия левой руки о скошенные назад зубы. Тогда акула потащила её на десять футов под воду и там отпустила, но каким-то образом ей всё-таки удалось всплыть.
   Не успела она судорожно глотнуть воздуха, как акула напала в третий раз. Выпад был столь стремителен, что обеих выбросило из воды; рыба рухнула вниз, крепко стиснув Хелен в челюстях, яростно мотая головой из стороны в сторону, словно пёс, треплющий крысу. Отбиваясь от акулы здоровой рукой, Хелен каким-то чудом снова удалось пробиться наверх. Эрик греб, что есть сил, и уже почти достиг её. Дождь перешёл в яростный ливень, в небе вспыхнула молния, за ней прокатился гром. Он был в нескольких ярдах от Хелен, когда увидел акулий плавник, несущийся по воде.
   Проплывая мимо, акула ударила Эрику под дых и ушла с Хелен ко дну, протащила её по камням и вынырнула с крепко сжатым в челюстях бездыханным телом. Громадная рыба, повернувшись на бок, снова пронзила воду и скрылась в глубине, взахлёб заглатывая добычу, и воздушные пузырьки разбегались в стороны прочь от пасти.
   Больше Эрик не увидел ничего. Акула исчезла, и Хелен вместе с ней. Немного поболтавшись на одном месте, он медленно поплыл кругами, разыскивая тело, но ничего не нашёл. Так прошло пять... десять минут; никто не всплыл, вода была пуста, только всё так же хлестал дождь. Холодная вода судорогой сводила руки и ноги, холод подбирался к сердцу; тогда он повернул к берегу и, задыхаясь, дрожа и плача навзрыд, свалился на песок...
   Не отрываясь, он смотрел на море.
   Ветер превратился в ревущий шторм, волны в бухте вздымались выше и выше. До Эрика доносился рёв мощного прибоя на Песчаном мысу, бьющегося о скалы. Ещё дальше, за мысом, море неистово кипело. Огромные валы разбивались о берег и оставляли на мокром плотном песке длинные пенные полосы; с каждым ударом моря он чувствовал под собой содрогания земли.
   Он сидел на берегу, глаза запали и, неспособные на чём-либо сосредоточиться, лихорадочно блестели; щёки ввалились, мокрыми прядями повисли волосы.
   Старбек прятался от непогоды под деревом и оттуда внимательно наблюдал за хозяином, не понимая, почему тот не шевелится. Но Эрик только смотрел на бухту.
   Дождь продолжался, хотя был уже не так силён, временами далеко-далеко раскатисто, будто большими орудиями, гремел гром, эхом перекатываясь к югу.
   Он не двигался. Не мигал. Не почёсывался. Просто сидел и смотрел на север.
   Прошло много времени, а он всё сидел недвижимо на берегу. Старбек ушёл к хижине, ждал его там и грыз под дровяным навесом старую кость. Шквал переместился на юго-запад, к материку, и заметно ослаб.
   Стемнело; Эрик медленно поднялся на ноги, собрал этюдник и устало побрёл домой.
   Плотная пелена туч окутала небо, не позволяя ни луне, ни звёздам осветить его путь...
  
  
   ГЛАВА 22. "СОБИРАЯ ОСКОЛКИ"
  
   "- Мстить бессловесной твари! - воскликнул Старбек. - Твари, которая поразила тебя просто по слепому инстинкту! Это безумие! Капитан Ахав, питать злобу к бессловесному существу - это богохульство.
   - Не говори мне о богохульстве, Старбек, я готов разить даже
   солнце, если оно оскорбит меня".
  
   После заупокойной службы в Бутбэе Эрик вернулся на остров и ни с кем не встречался. Он мог думать только о Хелен и своей боли. Днём он в тоске бродил по острову, по ночам плакал. Жить больше не хотелось. Ничто больше не заботило, даже искусство. Он не понимал, за что так сильно наказала его любовь. Он гладил Старбека, но ответа не находил. Постепенно тоска сгустилась и перешла в злость, а затем и в ярость, и он изливал её на всех подвернувшихся под руку, даже на нового служку в универсальном магазине. Он был зол на акулу, зол на жизнь, зол на самого господа бога. За свою потерю ему хотелось погасить луну, солнце и звёзды, ввергнуть мир в вечную тьму, а потом умереть самому...
   Днём и ночью он корчился от боли и ярости, как раненый медведь, и думал только о мести. Месть, месть, месть. Он отомстит громадной рыбине, забравшей его руку, разрушившей его искусство, сожравшей его пса и убившей предназначенную ему женщину.
   О Хелен, как много потеряно вместе с тобой. Сколько весёлости и скромности, интеллекта и такта, сколько любви и мудрости. Ты - часть меня; когда ты умерла, умерла и часть меня. Я помню тебя, я помню все мелочи, что любил в тебе...
   Помню твои жесты и слова, помню, как ты смотрела, как говорила. Я любил тебя за твои достоинства, но ещё больше - за твои несовершенства: это они делали тебя такой же, как мы все. Я любил тебя за то, кто ты была, и за то, кем ты была; я любил тебя за то, за что ты вступалась, и за то, против чего боролась.
   Ты так много значила для меня. Ты, моя любовь, мой лучший друг, мой величайший учитель, мой прекрасный критик, моё солнце и моё спасение, моя утренняя и вечерняя звезда, моя скала - постоянная и незыблемая в этом изменчивом мире.
   Зачем тебе понадобилось оставить меня посреди жизни? Как мне жить дальше без тебя? Мне так сильно тебя не хватает. Я знаю: наши жизни не вечны. Нашим годам есть предел, это он делает наше время столь ценным. Ты была здесь, а потом, подобно падающей звезде, прочертившей летнее небо, ушла навсегда, ушла слишком рано...
   Эрик старался найти разумное объяснение своему желанию мести, как акту справедливости. Акула была убийцей, беглым преступником, которого нужно задержать, судить, вынести обвинительный приговор и придать смерти. Уничтожить. И только он один будет ей и судьёй, и присяжным, и палачом. Огромная рыба явилась воплощением зла, проникшим на его территорию. Он не хотел обращать на неё внимание, но больше игнорировать её он не может. Настало время действовать.
   "Хелен бы этого не одобрила, вне всяких сомнений. Она бы посоветовала мне не тратить времени попусту, заниматься своей работой и своей жизнью. Но я не могу, зная, что где-то там всё ещё обитает Меченая и готовится к новому удару".
   Всю следующую неделю репортёры Бангора и Портленда сыпали сенсационными сообщениями о нападении. Они взяли интервью у Боппа, начальника полиции, уже успевшего переговорить с Эриком, получили детальное представление о происшествии и наполнили свои статьи цитатами экспертов по акулам со всех концов страны. На несколько дней остров заполонили журналисты: они прибывали на пароме и жаждали сделать фото и взять интервью у Эрика ради полностраничных материалов, которые готовили их газеты об акуле, вот уже три года терроризирующей Бутбэй и его окрестности. Все они стучались в дверь к Эрику, но он, если случался дома, отказывался встречаться с ними.
   На следующий день после нападения рыбаки острова Рождества заявили, что попытаются выследить и убить акулу. Они говорили, что беда зашла слишком далеко, что в который уже раз они со своими детьми оказываются в опасности. Газеты сообщали о смелости рыбаков, о том, как они загарпунят акулу и положат конец царству страха. Рыбаки расставили крючковые снасти с наживкой, искали повсюду, но натыкались лишь на синих акул да на акул-молотов. После месяца попыток, не найдя никаких признаков большой рыбы, они оставили эту затею и вернулись к своим ловушкам и сетям.
   Эрик посадил Старбека на цепь, привязав её к дереву: ненадолго и для его же пользы. Потом загнал свой грузовичок на паром и поехал в Бутбэй запастись досками, столбами и буром-ямокопателем. Вернувшись домой, он обнёс избушку большим забором с воротами, как раз под размер грузовика. Он решил выпускать Старбека, только если сам будет выходить. Если же он будет занят живописью в доме или отлучится в Бутбэй, псу придётся сидеть взаперти в дровяном сарае. До тех пор пока акула не будет убита.
   Он поселился на острове, чтобы жить свободным человеком, но остров всё больше и больше превращался в тюрьму. И всё из-за пса, который больше не мог слоняться там, где вздумается.
   Что-то смущало Эрика в том, как они вместе с Бастером Бохаткой побеседовали с Мирной Маккарти, хоть и не сразу осознал. Он пробовал выбросить это из головы, но на душе скребло, и когда тот случай приходил на ум, он понимал, что они с Бастером вели себя несносно и не имели никакого права придираться к ней. Так проявились пороки его собственного характера. Как бы то ни было, плохо ли, хорошо ли, но она старалась и была преданна своей идее. Не ему было судить её, ни с моральной, ни с художественной точки зрения. Была её работа хороша или плоха, верна или ложна, был ли её талант велик или мелок, она занималась тем, чем хотела заниматься. Она обладала этим правом, этой свободой так же, как любой из художников. И тогда, на выставке, и на обратном пути с Хелен в Бутбэй ему не следовало произносить то, что он произнёс.
   Может быть, он позавидовал её успеху? Позавидовал, может быть, тому, что критики понимали её? Если он хотел свободы для своей живописи, то разве не дСлжно было ему уважать и её свободу? Зачем он так поступил? Он понял, что был не прав. Какое раздражение охватило бы его самого, если б кто-то стал перечить ему на знаковой выставке его же работ. Он снова поддался эмоциям. Слишком часто действовал, повинуясь порыву, совершая поступки, о которых впоследствии сожалел, но которые поначалу казались правильными. Нужно следить за собой. С чего это он так разошёлся?
   Он пробовал вернуться к живописи и не мог. Он не мог сконцентрироваться, рука опять изменяла ему. Цвета не складывались. Он не мог писать. Не мог подмечать. Только смерть Хелен занимала его. Только потеря и боль. Гнев и необходимость расплаты. И невыразимая печаль охватывала его, и он помышлял о самоубийстве, о том, как купить револьвер, зарядить, приставить к виску и покончить всё разом. Враг был не в акуле. Враг, с которым он сражался, был в нём самом, в его горе и тоске.
   "Что толку пытаться? Я больше не художник. Мне не стать художником снова. Брошу живопись. Без Хелен нет у меня желания продолжать. Я никчемен. Что ещё мне остаётся помимо того, чтобы убить себя? Я не способен идти дальше.
   Но как-то всё-таки должен..."
   Долгие годы он отдавался живописи полностью. Всё, что было в душе, он вкладывал в работу, и хотя манера его письма изменилась после потери руки, он никогда не переставал заботиться о равновесии, порядке и гармонии. И всегда жёсткая дисциплина и тяжёлый труд выводили его в победители. В период величайших неудач он хранил любовь к простоте и искал согласия красок и форм. Он определил для себя принципы живописи. Каждая картина наряду с бесчисленными мелкими решениями являлась плодом долгих раздумий и подготовки. Он прилагал все силы, чтобы достичь ясности в своих работах, чего-то умиротворённого и приятного, пищи для глаз, сердца, ума и, конечно, для души.
   27-го июля акула атаковала снова. У мыса Пемакид-Пойнт погиб ловец омаров. Тут же в "Бутбэй Реджистер" появилось сообщение о происшествии, включая интервью с очевидцем из отдыхающих.
   - Я был на своей яхте, - повествовал газете Луи Айюб, - и видел, как акула-монстр приблизилась к сидящему в дори человеку. Сначала она кружила вокруг лодки, затем вынырнула из воды и заглянула внутрь. Человек схватил весло и ударил её, но акула перекусила весло пополам, словно зубочистку. Рыба попыталась перевернуть лодку снизу, когда же это не получилось, она выскочила из воды и упала плашмя на дори прямо посередине. Человек размахивал руками и звал на помощь, но сделать ничего было нельзя. Акула разломила лодку, и её обломки вместе с человеком исчезли в бурлящей воде.
   Газета писала, что большая белая акула двадцати футов в длину была замечена у малых островов в районе Бутбэя, что она чуть не перевернула две маленьких лодки возле Беличьего острова и напугала занимавшихся ловом трески рыбаков, сначала проплыв под ними в глубине, а потом нанеся хвостом оглушительные удары по днищам. По последним сведениям, поступившим на пост береговой охраны, акулу у острова Дамарискоув видел 72-летний рыбак из Бутбэя, бывалый моряк по имени Элзуэрт Паркер.
   - Стоял отличный денёк, доложу вам, и я ясно видел, как она резала воду плавником, разыскивая пищу близ берега. Когда она проплывала под моей лодкой, мне показалось, что её длинной тёмной тени не хватит вечности, чтобы миновать меня, - рассказывал он.
   В начале августа Эрик и Старбек отправились паромом в Бутбэй навестить мать Хелен. Люди на городской пристани судачили об акуле, и когда Эрик с собакой проходили мимо, они тихонечко цокали языками и за спиной показывали на него пальцем, говоря, что это его девушку убила акула.
   После гибели Хелен галерею закрыли и вся бухгалтерию передали прокурору, который распорядился наследством. Оно отошло матери Хелен. Когда появился Эрик, Рут Хэтт разбирала личные вещи дочери и плакала, определяя, что оставить себе, что раздать друзьям Хелен, а что передать в "Гудвил". Встретившись с Рут впервые со дня похорон, он и сам расплакался, так что стало понятно: прошедший месяц не принёс ему облегчения.
   - Я долго думал, что мне делать, Рут, - начал Эрик. - Ещё не знаю как, но я должен выследить эту акулу. Я знаю, если б Хелен была с нами, она бы потребовала, чтобы я не делал этого, чтобы занимался своей жизнью и своей работой и не рисковал понапрасну головой ради отмщения за её смерть. Но меня так переполняет горечь утраты, что я не могу думать о себе; каждый день я думаю лишь о том, как сильно мне не хватает Хелен и как сильно хочу я положить конец царству ужаса на острове Рождества. Я просто хочу, чтоб вы знали, как я собираюсь поступить и почему...
   - Я понимаю, Эрик...
   Проведя несколько дней на материке, Эрик и Старбек вернулись на остров. Постепенно первое потрясение и тоска ослабевали, он медленно приходил к пониманию, что нужно склеивать жизнь по кусочкам и жить дальше. Но также ощущал в себе и клокочущую неуёмную ярость, ту едва сдерживаемую ярость, которую он спрятал глубоко в сердце три года назад. Он понимал, что должен выполнить обет, данный в день, когда большая рыба забрала Моряка. Но как? Хелен была права. Он ничего не знал о преследовании акул, и, кроме того, ни одно рыбацкое судёнышко на острове не подходило для охоты на большого людоеда. А это значит, что будет убит кто-нибудь ещё.
   Через неделю Эрик со Старбеком поехали в Бутбэй. Эрик хотел разыскать старого товарища по Вьетнаму Берта Дайера. Предприятие казалось почти безнадёжным. Они не виделись с тех пор, как покинули зону боевых действий. Он знал только, что Берт вырос в Нью-Бедфорде, в рыбацкой семье. В субботу утром он отправился в библиотеку и выкопал там новое издание телефонного справочника Нью-Бедфорда. В нём оказалось больше двадцати Дайеров, и никто из них не носил имя Берт. "Ну, хорошо, - подумал он, - наверняка кто-нибудь с такой фамилией что-нибудь да знает". Он выписал из справочника адреса всех Дайеров и решил отправить каждому по коротенькой записке с объяснением, кто он такой, что Берт его старый товарищ и что он хочет знать, известно ли им что-нибудь о нём. Без сомнений, дело было рискованное, но он считал вполне вероятным, что кто-нибудь из списка окажется родственником Берта, способным дать подсказку о его местопребывании.
   Теперь у него был план, занимавший его мозг помимо тоски. Он вернулся на остров и каждому Дайеру написал по письму. Отослав письма, целую неделю он бродил по острову, долгими часами вглядываясь в море, туда, где был схвачен Моряк и убита Хелен. Три раза на закате ему казалось, что он заметил большой, тёмный, словно призрак, крадущийся вдоль берега плавник, поджидающий его, но тьма сгущалась, зависала туманная дымка, и потому уверенность его таяла; наконец, он сказал себе, что скатывается в паранойю.
   Следующую неделю он ежедневно отправлялся на почту справиться, нет ли ответа на запросы. И вот, спустя шестнадцать дней, из Нью-Бедфорда пришло письмо:
  
   Дорогой Эрик,
  
   Ваше письмо нашло меня; да, я мать Берта Дайера. Меня зовут Хэтти. Даже не знаю, Эрик, как вам поступить, чтобы связаться с Бертом. Ведь он - психическая жертва войны. Многие годы его мучают воспоминания и ночные кошмары. Первое время после возвращения из Вьетнама он звонил мне и, рыдая, рассказывал, что видит только убитых им женщин и детей. Я умоляла его обратиться за помощью в ветеранский госпиталь, но он отказался наотрез. Однако когда я в последний раз разговаривала с ним, он казался нормальным.
   Я только боюсь, что новость о вас вновь спровоцирует его проблемы. Я прислушалась к своей совести и верю, что вы поступите как лучше. Первые два брака Берта расстроились, и не нужно говорить, как это разбило моё сердце. Недавно он покинул США и сейчас живёт в бухте Блэкс-Коув, провинция Новая Шотландия, там он работает рыбаком. Но в последнее время из-за соли и холода у него проблемы со зрением.
   Не знаю, что случилось с Бертом во Вьетнаме. Он никогда мне ни о чём не рассказывал, а сама я боялась касаться этой темы. Сейчас он далеко от меня, и между нами уже нет той душевности, что была когда-то, но при последних наших разговорах мне показалось, что он ещё больше любит меня. Я только надеюсь, что у вас нет тех проблем с психикой, что у Берта.
   К письму я приложила адрес Берта и номер телефона. Иногда Берт отсутствует целыми неделями. Весной, осенью и зимой он работает на коммерческих рыболовецких судах, выходящих на ярусный лов их Галифакса, а летом немного рыбачит на своей собственной шхуне. Сейчас он живёт с официанткой по имени Луиза. Она хорошая девушка и обычно бывает дома по вечерам после шести-тридцати. Если Берт в море, то она сможет вам сообщить, когда приблизительно он вернётся домой, а также каково сейчас его душевное состояние. У него почти нет друзей; я думаю, ему отчаянно нужно поговорить с кем-нибудь, кто был там и кто сможет его понять.
  
   Искренне ваша,
   Миссис Хэтти Дайер
  
   Эрик подумал, что для начала, прежде чем звонить, будет лучше написать обстоятельное письмо Берту и рассказать о своей жизни после войны, о том, как сначала потерял руку, потом собаку и, наконец, Хелен. Конечно, после стольких лет всё это могло оказаться для Берта потрясением. В письме он просил Берта помочь выследить и убить рыбу, причинившую ему столько потерь и страданий, хотя и сомневался, что Берт даст ответ. Но прошло совсем немного времени, и старый товарищ прислал письмо:
  
   Дорогой Док,
  
   Должен признаться, что известие от тебя явилось для меня небольшим потрясением. Откровенно говоря, даже не знаю, как отвечать. Я так долго пытался спрятаться от прошлого, что подозреваю, тебе удалось разбередить старые раны. Я не жалуюсь, старина, но моя голова уже не та, что раньше.
   В письме всего не объяснишь. Я обо всём тебе расскажу при встрече. То, с чем я поделюсь с тобой, слишком тяжело. Я до чёртиков боюсь себя и того, что я делал. Во мне по-прежнему бушует пламя. Я больше не такой бешеный, как был, но безумие никуда не делось. И, кроме того, меня по-прежнему распирает от гордости. Вот об этом-то, думаю, я тебе и расскажу. Я переношу безумие лучше, чем многие, и стараюсь смириться с тем, что оно, по всей видимости, останется со мной навсегда.
   Понимаешь, при данном положении вещей мне не очень-то удаётся ладить с обществом, Док. Как у всякого, у меня есть цель и стремление к успеху, но я стараюсь достичь своей цели по-своему, а это в основном плохо согласуется с людьми, с которыми мне приходится соперничать. Дело в том, что мои способы достижение успеха отдаляют от меня почти всех, кто вокруг меня. С годами становится всё ясней, что мне нет места в обществе. Вот почему я выхожу в море. Море - это моё спасение. Удивительно, какие перемены происходят во мне, если можно отчалить от берега и заняться чем-нибудь позитивным и не зацикливаться на этих ужасах. Хорошо, что твоё письмо застало меня между рейсами, иначе я б ответил тебе только через месяц, а то и больше. Много лет назад в проливе Лонг-Айленд мне приходилось убивать акул, в том числе и больших белых.
   Я уже заглянул в навигационные карты и знаю, где расположился остров Рождества. Я разведу пары на своей шхуне в самом начале октября! Не могу больше писать, Док. Мне нужно время, чтобы собраться с мыслями. Почему это всегда так трудно?
  
   ДЕРЖИ ХРЕН ПИСТОЛЕТОМ.
   ЗЕМЛЕКОП
  
  
   ГЛАВА 23. "ЗЕМЛЕКОП"
  
   "И вот его тяжёлые костяные шаги зазвучали на палубе, которая, словно геологические пласты, вся уже была усеяна круглыми углублениями - следами, оставленными этой необычайной поступью... Ибо Ахав был хан морей, и бог палубы, и великий повелитель левиафанов".
  
   2-го октября, утром, в гавань через Протоку проскользнуло судно под названием "Охотница". Человек, управлявший судном, ошвартовал его у главной пристани, представил к досмотру таможне, справился в магазине о месте проживания Эрика и тронулся вверх по краю Тюленьего мыса в сторону избушки.
   Раздался стук в дверь.
   - Сержант Дайер по вашему приказанию прибыл, сэр. "Я службу закончил в аду", - заорал Берт, рывком открывая дверь дома.
   - Слава тебе яйца, - отозвался Эрик, вглядываясь в большого странного человека на входе в грязной шерстяной майке, засаленных джинсах и фетровой шляпе.
   - Давно не виделись, Док...
   - Землекоп? Могильщик Дайер? Ты говоришь, как Землекоп...
   - Ну, так ты впустишь меня?
   - Господи, от тебя даже несёт, как от Землекопа, - Эрик помахал перед носом, отгоняя разящий от Берта перегарный дух.
   - А кого ты ждал... призрака Хо Ши Мина?
   - Нет, я подумал... что не узнал бы тебя, столкнись мы с тобой на улице. Не таким я запомнил тебя, Землекоп.
   - Да и я тебя. Тебе бы поближе подходить к бритве по утрам, Док. Ты не прошёл бы осмотр сегодня...
   - В Наме мне было на двадцать лет меньше.
   - Угу, всем нам было меньше.
   - Сколько лет...
   - А сколько слёз...
   Мужчины крепко обнялись и похлопали друг друга по спине.
   - Чертовски рад тебя видеть, - сказал Эрик.
   - И я тебя, Док.
   - Столько времени утекло!
   - Да уж, прошло немножко...
   - Когда я тебе писал, мне и в голову не приходило, что мы можем не узнать друг друга.
   - Есть в тебе какое-то сходство с тем парнем, что я знавал когда-то, Док.
   - Чёрт возьми, Землекоп... ты уже не такой подтянутый, как раньше. Чем чистишь ботинки? Шоколадкой "Херши"?
   Берт был обут в тропические солдатские ботинки, видавшие лучшие дни. Кожа на ботинках полопалась от постоянного купания в солёной воде и побелела от пота, каблуки стёрлись почти до основания.
   - Не-а, грёбаным кирпичом, как всегда. Так-так, вижу у тебя прикольный крюк, Док. Полагаю, ты уже не сыграешь пальчиком с Мэри-Джейн Гнилой Дыркой.
   - Я думал, он тебе понравится.
   - Показываешь им фокусы?
   - Да, вот схвачу тебя за хрен своим прибором да потащу как игрушку на верёвочке.
   - Как капитан Крюк?
   - Вот-вот. Как добрался-то?
   - Всё гладко.
   - Ну, проходи, проходи, не стой на пороге. Мебели у меня немного - садись, где найдёшь.
   - Ты здесь надёжно спрятался, Док.
   - Тут хорошо рисуется.
   - Понимаю, почему ты живёшь один. Нормальной женщине не выдержать здешнего уединения.
   - В самую точку попал, Землекоп, но таков мой "дом, милый дом".
   - Та-а-ак, значит, мечтаешь отправить в расход большую грёбаную акулу, а?
   Эрик кивнул и нахмурился.
   - Что ж, завтра и начнём охоту.
   - У тебя туго со временем?
   - Никакой спешки, Док... если твоя рыба болталась здесь всё лето, то вероятней всего она всё ещё здесь и ждёт нас.
   - Надеюсь, что так, надеюсь, она не сделала didi отсюда.
   - Ты видел её птеригоподий?
   - Её - что?
   - Член.
   - Нет...
   - Тогда это, наверное, самка. Самки обычно больше и агрессивнее самцов.
   - Мне кажется, я видел несколько раз, как она рыскала там...
   - Вокруг острова?
   - Да-да, там, где погиб мой пёс Моряк. И всякий раз на закате. Вот уже четыре раза я видел большой чёрный плавник. Первые три раза я думал, что у меня едет крыша и начинаются глюки. Но на прошлой неделе я увидел её опять. Это та же акула...
   - Здесь водятся тюлени?
   - Водятся.
   - Вероятно, она искала себе ужин.
   - Это страшная тварь.
   - Не волнуйся, Док. Мы сделаем ей cukadau.
   - Есть хочешь? Сам я только что поел, но на печке осталось рагу, думаю, ещё тёплое.
   - Не-а...
   - Чайник горячий, хочешь чаю?
   - Мне нужна только хорошая крепкая выпивка. Ром есть?
   - Я почти не пью и в чулане выпивки не держу. А что скажешь о чашке крепкого кофе?
   - Ты никогда не пил много, так ведь, Док?
   - Выпиваю понемножку, иногда, когда езжу в Бутбэй.
   - А травка есть? Покуриваешь, старина?
   - Нет, травы тоже нет...
   Берт наклонил голову и скривил губы.
   - Но если нужен ром, - добавил Эрик, - то завтра мы на пароме съездим в Бутбэй, купим выпивку, вечером послушаем музыку, прошвырнёмся по деревянным тротуарам излюбленных припортовых улиц. Что ж, может быть, удастся достать и травку в гостинице "Китобой". Там много наркушников, Землекоп...
   - Забудь. Я тебя проверял, хотел посмотреть, какой ты правильный. Всё, что мне нужно, есть на борту "Охотницы". Там у меня тайники, чувак, я никогда не выхожу без заначки.
   - Каков же твой ковчег? Его хватит, чтобы иметь дело с большой белой?
   - Посудина хороша, Док, крепкая как гвоздь. Она будет добра к тебе, как хорошая женщина!
   - Лучше б она...
   - Я покупаю сейчас акции другого судна, "Разведчика", 75-футового красавца со стальным корпусом. Жаль, что я пока им не владею. Я б хотел привести его сюда. Чтоб глаза твои выскочили, любуясь на него.
   - Ты ведь не врал, когда сказал, что убивал больших акул?
   - Док, ради бога, не переживай. Я убил сотни акул после армии. Ничего особенного, парень...
   - И 20-футовых белых?
   - Белых, синих, бурых... какая разница? Акула есть акула. Мы её достанем.
   - Она может напасть на шхуну.
   - "Охотница" справится со всем, что прячется в глубине.
   - Со всем?
   - Ну, не с кашалотом, конечно, но с акулой - точно.
   - Это необычная акула, Землекоп.
   - Док, остынь, что в ней такого? Навтыкаем в неё железок, наделаем в ней дырок, измотаем... всего и делов. За день управимся, дружище.
   - Что сказала твоя хозяйка об этом рейсе? Она знает, что ты замышляешь?
   - Ещё один рыбацкий рейс - вот всё, что она знает.
   - Ты не сказал ей, что это за рейс?
   - Блин, да она бы заартачилась.
   - То есть ты хочешь сказать, что она не знает, где ты и почему?
   - Не знает, она думает, что я рыбачу на Большой банке у Ньюфаундленда. Вот уже пять лет мы живём вместе. Она знает, что риск есть всегда, когда рыбак выходит в море, и, как хорошая рыбацкая жена, научилась с этим жить. Чёрт, её так воспитывали, Док. У неё старик рыбак и братья тоже.
   Конечно, мы с ней ссоримся. Порою она велит мне выметаться из дома, и я выметаюсь. Могу пропадать месяц. Могу полгода. Когда как. Иногда, когда чувствую приближение вьетнамских приступов, я сам исчезаю на месяц-другой, пока не отпустит. Не хочу их вешать на кого-либо, в особенности на Луизу. Она очень добра ко мне. Я многим ей обязан. Она столько дерьма натерпелась. Я бы без неё не справился. Но иногда мне просто нужно уйти. Она всё понимает. Ведь я безумен, как никогда, Док.
   - Как ты порыбачил в этом году?
   - На редкость удачно. Последний рейс был замечательный. Некогда было даже нацепить солнечные очки. Погода стояла на удивление. Мы взяли 3000 фунтов меч-рыбы и 4200 фунтов большеглазых и желтопёрых тунцов. Кошачий корм. Блин, не терплю кошек. Когда вижу - давлю по возможности. Но я заработал 2000 долларов. На рождество хватит, по крайней мере. Всё у нас хорошо. Луизе грех жаловаться. За дом выплачено, и работает она официанткой в ресторане "Омаровая ловушка". Когда я дома, мы живём вместе, а когда нет, то каждый сам по себе. Если, просыпаясь, я нахожу себя на водяной кровати, значит, я дома. Но, уезжая, я успокаиваюсь. Когда кончается рыбалка, с небольшим экипажем перегоняю яхты из Галифакса на Бермуды и Подветренные острова и на халяву получаю любую выпивку и девчонок, каких пожелаю. Обычно мы работаем только две недели в месяц, поэтому всё остальное время я торчу, старина, и расслабляюсь.
   В декабре ещё у меня был чертовски удачный рейс. Мы пошли к одному острову из Малых Антильских. Судно с иголочки, Док... ну, то есть 85-футовое самоходное корыто со всякими примочками на борту, даже с холодными и горячими мастурбаторами, добрая такая лодка. Это был длинный рейс. Я решил, что хотя бы раз нужно побывать на каждом острове в цепи Подветренных, поэтому мы останавливались на Мартинике, Тортоле и Сент-Томасе. И тут, блин, у нас ломается движок, пришлось зависнуть на Сент-Джоне на неделю, чтобы подобрать свечи. Местные людишки живут так шикарно, что их жалко оставлять в живых. Представляешь, я получил там три предложения о работе, и одно из них - заведовать яхтенной стоянкой на богом забытом островке из Верхних Антильских с населением в 75 человек. Вот так удача! Я почти было согласился. Тебе известно что-нибудь о найме моряков, Док? Могу поспособствовать...
   - Человеку с крюком?
   - Ну, ты мог бы быть коком, а?
   - Вот уж нет, судомойка - это не про меня.
   - Знаешь, я простой моряк... по мне, ничего нет лучше, чем выйти в море на доброй посудине, стоять у руля. Да, Док, ничто не сравнится с этим ощущением власти...
   - Ты выражаешься, как отставной генерал из кинофильма. И нравится тебе оставлять Луизу на такой срок?
   - Меня это мало заботит. Хочется, конечно, возвращаться к кому-нибудь, но свобода мне тоже нравится.
   - А что будешь делать, если она заглядится на другого, пока ты в отлучке? Ведь ей обязательно станет одиноко...
   - Угроблю её!
   - Нельзя получить и то и другое сразу, Дайер...
   - Эй, да послушай ты, она не Джанет Макдональд, а я не поющий маунти с канадских Скалистых гор, если это то, о чём ты толкуешь. Так уж сложилось, чувак, и я не намерен ничего менять. Согласен: я тиран, урод, помешанный на контроле. Мне нравится всё контролировать. Ведь чтобы управлять судном, всё нужно держать в кулаке. Хотя, конечно, нельзя контролировать постоянно...
   - Контроль - иллюзия, Землекоп.
   - Но я стараюсь, хоть это и раздражает людей. Иногда я действую прямо-таки как капитан Блай, потому у меня постоянные проблемы с экипажем. Так что с того, живём ведь только раз, а? "Бей коммуняк, кури траву на завтрак", так ведь, Док?
   Поджав губы, Эрик покачал головой и пожал плечами.
   - Вот ты говоришь "Капитан Блай". Однажды у берегов Ньюфаундленда мы подняли на борт тело. Мы назвали его Чарли Без Головы. Весь мой экипаж состоял из зелёных школьников, и вдруг этот труп вываливается из сети. Один из ребят поднимается в рулевую рубку и сообщает мне, что на палубе утопленник.
   "Что нам с ним делать, капитан Дайер?" - спрашивает он.
   Я приказал положить его на лёд в рыбном трюме. Первый раз после Нама мне пришлось возиться с покойником. Ребята на борту понятия не имели о смерти и о том, как выглядит труп. Они считали меня настоящим сукиным сыном, я же, в свою очередь, вернулся с доброй ношей всяческих ужасов. А что мне оставалось делать? Оставить тело гнить на палубе? Я хотел бросить его на лёд, чтобы сохранить для вскрытия и расследования. Но ребята меня не поняли и больше не хотели работать на моей шхуне. Выяснилось, блин... в полиции предположили, что это жертва наркомафии из Монреаля, и скинули тело назад в море.
   - Что у тебя с правой ногой? Я видел, как ты прихрамывал, когда входил.
   - Прошлой осенью попал в хвост урагана возле Хаттераса. На четвёртый день пути нас обступили огромные валы. Я перегонял судно в Галифакс. Пока забирался в рулевую рубку, судно взяло неверный крен. Я упал, меня отбросило и треснуло грёбаным коленом о здоровущий болт, торчавший из шарнира, и вот тебе нА - раздробило коленную чашечку. Потом туда попала инфекция. Я ходил к врачу, когда добрался до дома, и он сделал всё, что мог, но колено доставило-таки мне беспокойство. Да и сейчас ещё достаёт...
   - Можно его поправить?
   - Никак нет, ремонту не подлежит. Оно треснуло пополам, но пока работает, и я не собираюсь ломать над ним голову. Теперь я хромец. Что хорошего могло случиться с двумя бывшими лучшими солдатами из кавалерийской дивизии, а, Док? Один хромой с шарнирным бандажом на колене, другой безрукий с металлическим крюком.
   - Чем ты занимался после войны, Землекоп? Последний раз мы с тобой виделись, когда ты возвращался в Ан Кхе.
   - Как-то крутился... да всё без успеха, Док.
   - Вот и я тоже...
   - А помнишь, как мы любили болтать о том, чем займёмся, когда вернёмся на родину? Как вознаградим себя за потерянное время, как станем грёбаными миллионерами, если останемся живы?
   - Пустые мечты, но ведь они поддерживали нас?
   - Я мечтал: вот выберусь из Нама - буду загребать барыши. Я готов был вылизать весь грёбаный мир, чувак... всё что хочешь!
   - Я собирался стать знаменитым художником.
   - А я владеть флотом промысловых судов и слыть крутым воротилой.
   - Ты так говорил, я помню...
   - Смешно, я вырос в рыбацком городе, но так никогда и не привёл в него ни одного судна.
   - Такова жизнь...
   - А теперь посмотри на нас...
   - Угу...
   - Мы с тобой словно вышедшая в утиль парочка. Не пробились мы, Док...
   - Не думали мы, что так всё обернётся.
   - Не знаю, как ты, а я, когда вернулся, не смог приспособиться. Постоянные кошмары, воспоминания; напивался, как во времена сухого закона. Всё время дрался в барах. Мне нравился хруст ломаемых костей, лопающихся перезрелыми апельсинами черепов. Я усаживался в одиночку в какой-нибудь таверне, надирался, и если ко мне цеплялись, разбивал головы, как яйца, топтал ногами. А потом как-то раз шёл по улице и ни с того ни с сего вдруг разрыдался. Словно развалился по швам. Я пережил войну, но не смог как следует пережить мир. Плохой оказался клей, я так понимаю...
   - Что было потом?
   - Не о чем особо рассказывать. Был два раза женат, ты знаешь, обычная история...
   - М-да...
   - После второго брака поднялся на борт "Охотницы" и пошёл к Ки-Уэсту, чтобы немножко развеяться, занявшись рыбной ловлей и подвернувшейся халтурой. Но я заскучал по смене времён года, по Новой Англии и - вернулся. Слышишь, не могу говорить об этом дерьме без глотка. Давай прогуляемся...
   И два товарища по оружию вышли из дома и направились вниз, к пристани. Спускаясь по склону вразвалку, как моряк, отдавший морю свою жизнь, по обыкновению важно, но щадя больную ногу, Берт запел.
  
   Я не знаю, может, правда,
   Может, кто-то врёт,
   Что манда у эскимоски
   Холодна как лёд.
   Где тут правда? Где тут враки?
   Мы отменные вояки.
  
   Говори-рассказывай...
  
   Он шёл, широко расставляя ноги, словно ждал, что скользкая от грязи тропинка внезапно взметнётся вверх или резко оборвётся вниз, к валам и провалам моря; поводя тяжёлыми плечами, он свободно размахивал мускулистыми руками, всегда готовый пробиться сквозь любые препятствия на пути - рыкающий медведь из глухомани, ощетиненный клыками и когтями.
   Показав Эрику шхуну, Берт переоделся в пятнистую камуфляжную униформу и надел видавшую виды боевую шляпу.
   - Собрался в ночную засаду, Землекоп? Тогда уж и лицо раскрась.
   - Нет, мне просто нравится время от времени надевать старую форму, Док. В ней удобней. Предмет гордости, так сказать...
   Он набросил на себя полевую куртку со Значком боевого пехотинца на левом грудном кармане и большой жёлто-чёрной эмблемой 1-ой кавалерийской дивизии на рукаве, из дверцы люка в полу рубки достал мешочек травы и бутылку рома.
   Они вернулись в хижину, и пока Эрик зажигал керосиновую лампу, Берт устроился на посиделки. Он разместился на самодельном стуле у кухонного стола, откинулся назад на две ножки, закурил сигару и, перекладывая её из одного уголка рта в другой, плеснул в стакан любимого напитка на четыре пальца.
   Шести футов росту, с большим массивным телом, Берт выглядел скорее крутым 250-фунтовым центральным полузащитником из "Чикаго Бэарз", чем рыбаком. В груди его билось сердце льва, не раздумывая, он пускал в ход кулаки и с годами отрастил небольшое брюшко, но по-прежнему был слеплен, как гладиатор: гораздо более мускулистый и широкогрудый, чем был во Вьетнаме. Большая бычья шея, какую можно видеть у профессиональных борцов, плавно переходила в широкие покатые плечи так, что казалось, что шеи нет совсем; исключение составляли те минуты, когда он смеялся, откинув большую голову назад: тогда зубы его сверкали и сжимались подобно стальным челюстям капкана, губы кривились, связки на шее напрягались, а яремные вены набухали, словно плетёные канаты. Кулаки размером с добрый окорок, тугие и крепкие, покрылись шрамами за многие годы вытягивания сетей из вод северной Атлантики. Суставы пальцев, распухшие и шишковатые, напоминали узловатые корни старых сосен, поднявшихся на гранитных уступах. Сами же пальцы, короткие и толстые, на кончиках были квадратными, а под широкими ногтями со ржавыми пятнами глубоко залегла грязь, никогда не вымываемая, сколько ни полощи руки в солёной воде.
   Но всего замечательней в нём были глаза: это они оставались с тобой, их ты впоследствии вспоминал. Слегка раскосые, как у восточных людей, они были близко посажены друг к другу и погружены в себя; по-звериному зелёные, они искрились и горели при мерцающем свете лампы, их оттеняли тёмные кустистые брови, прочертившие лоб под углом в 45 градусов и сообщавшие лицу мрачный вид. Злые, дьявольские, словно наполненные болью, излучающие страх, сочащиеся ненавистью и желчью. Широкие скулы, густая спутанная борода, бурая, нестриженая, жёсткая, как проволока, и усы, свисающие над верхней губой и закрученные в косички, сообщали лицу сходство со старым моржом. Он напоминал Эрику китобоя из 19-го столетия: длинные чёрные волосы с седыми прядями были собраны на затылке в пучок, на левом ухе висела большая треугольная золотая серьга, и когда он говорил, она раскачивалась вперёд-назад, завораживая всякого, кто засматривался на неё дольше нескольких секунд.
   Подобно многим ветеранам Вьетнама, Берт верил в удачу и приметы; Эрик заметил на его ремне пряжку, на которой красовалась красная звезда: точно такую же пряжку он снял на Нагорье с мёртвого солдата СВА, но не из-за её ценности как сувенира, а чтобы взять себе часть силы убитого. Во время войны Берт любил красоваться в ожерелье из ушей и языков азиатов, но сейчас, заглянув мельком за расстёгнутый ворот форменной рубашки, Эрик подметил, что уши и языки на волосатой груди сменились чем-то другим.
   - Вижу, ты по-прежнему носишь дорогие ювелирные украшения, Землекоп.
   - По одному зубу от каждой убитой мной акулы. Когда мы завалим твою акулу, я добавлю ещё один зуб к своей коллекции.
   День клонился к закату, Берт докурил сигару, забил косяк и продолжил пить, и чем больше пил, тем больше его тянуло на разговоры. Наступил вечер. Затем пришла ночь.
   - Я должен тебе, Док. Если б я был китайцем, я был бы должен тебе целую жизнь.
   - Почему?
   - Я ведь не забыл.
   - Не забыл - что?
   - Помнишь, как мы попали в засаду?
   - Много было засад, в которые мы попадали.
   - А эта случилась возле Ан Лао, наша рота напоролась на засаду прямо у базового лагеря СВА.
   В тот день Берт шёл головным, когда раздались два выстрела, ни с чем не сравнимые "хак-хак" азиатского АК. В тот же миг джунгли ожили, оглушающе взревев автоматным и пулемётным огнём. Берт, Эрик - весь их взвод - попали в ловушку смертельного перекрёстного огня. Громом гремели гранаты. Вовсю работали В-40 РПГ. Огонь вёлся с трёх направлений. В правую ногу Берта ударила пуля, и он упал. Кое-как поднявшись на колени, он выдал косым чёрта ответным огнём. Но пуля в левое бедро уложила его во второй раз.
   Под жарким огнём Эрик подбежал к Берту, перевязал раны и вколол морфин. Пулемётчик за их спинами открыл огонь из М-60, свинцовым щитом заставив гуков умолкнуть на несколько секунд. Берт потерял много крови и был почти в шоке, Эрик воспользовался коротким перерывом вражеского огня, оттащил его на тридцать ярдов в укрытие и помчался назад к другим раненым.
   В это время товарищ Берта, Тампер Дэвис, 19-летний рядовой 1-го класса из Сан-Диего, двигаясь тенью сквозь ливень пуль, скача по минному полю, пробрался к нему. Он взвалил Берта на плечи и, петляя под губительным огнём, через мины-ловушки отнёс его ещё на сто ярдов в тыл, в безопасное место, на берег реки. Потрясённый, напуганный Берт был в полном замешательстве; когда рота отступила и перегруппировалась, его вместе с другими пятью ранеными поместили на борт санитарного вертолёта и отправили в госпиталь в Ан Кхе, где он, прежде чем вернуться на передовую, провалялся несколько недель.
   - Меня бы точно укокошили, если б не ты, Док.
   - Чувак, такое дерьмо случалось там почти каждый день...
   - Но не со мной. Я обязан тебе, Док. Я не забыл. Помнишь, как мы ворвались в деревню ВК после перестрелки? Ещё до Ан Лао...
   - Угу...
   - Все словно с катушек слетели, dinky-бля-dau. Никто не мог нас остановить. Летёха вроде рыпнулся, да всё напрасно... нам словно дали право убивать, крушить хижины - уничтожать всё и вся. Стариков, женщин, детей... мы сожгли грёбаную деревню дотла.
   - В тот месяц мы потеряли много парней на минах. И не в кого было стрелять в ответ. Так что это была просто месть, Землекоп...
   - Всё это преследует меня, Док. Мне снятся об этом сны. Ночь за ночью, год за годом. Это сводит меня с ума.
   - Это была война, Землекоп. Война кончилась. Мы остались живы. А многие наши товарищи нет. И всё что нам остаётся - это установить мир внутри себя, любой ценой, любыми средствами.
   - Как? Как установить мир? Как ты избавляешься от кошмаров, Док?
   - Сразу после войны они меня тоже мучили. До сих пор бывают, но уже не так часто. Нет у меня ответа. Я думаю, всё, что мы можем сделать, это как-то найти путь через войну к признанию. Мы должны найти способ простить самих себя, ибо - бог свидетель - страна не простит. Мы должны сказать: "Это случилось со мной, и теперь я должен научиться с этим жить. Я не властен над прошлым. Не могу изменить то, что произошло". Если не можешь признать этого, тогда скажи себе, что сможешь прожить с этим ещё один грёбаный день. Может быть, со временем что-нибудь вроде признания придёт. А с ним и прощение. Это долгая песня, Землекоп. Но мы должны найти способ простить себя за то, что творили там, чтобы выжить. Я думаю, нужно продолжать поиски, вот о чём речь. Если ты уцелел в Наме, то всё, что ты можешь, это искать, несмотря ни на что, принять то, что случилось, и черпать гордость и силу в своей службе. Это была не наша война. Мы лишь те, кто был послан на ней сражаться...
   - Хотел бы я привести в порядок старую свою башку уцелевшего.
   Берт рассказывал Эрику, что когда в 1972-ом он привёл "Охотницу" в Массачусетс из Ки-Уэста, то стал сдавать шхуну во фрахт для ловли исключительно акул в окрестностях Нантакета. Дело шло бойко, но через год он прикинул, что мог бы ловить акул бСльших размеров и зарабатывать больше денег, промышляя по соседству с Монтоком на Лонг-Айленде.
   Туда он и отправился.
   - Я пахал сверхурочно, часто по шестнадцати часов в день, только чтобы отвлечься от ужасов Вьетнама... но избавления не наступало, даже в море. На ночных переходах я засыпал и тут же с криком просыпался. В итоге это настроило моих клиентов против меня. Они думали, что выходят в море с чокнутым; так разнёсся слух, и бизнес мой потихоньку скис. Тогда-то я и почувствовал, что больше не могу вкалывать среди обычных людей. Я кидался в драку с немногими верными клиентами, что ещё оставались: каменщиками и копами, строителями и юристами, дантистами и врачами; я понял, что не могу их выносить. Я принимал их заказы, они приезжали и если смотрели на меня как-то не так, словно я был не в себе, я тут же советовал им убираться и не возвращаться больше никогда.
   Я не понимал, что со мной происходит. Зато понимал, что у меня всё на мази с чартерным бизнесом. Поэтому осенью 74-го я подался в Канаду, осел в Новой Шотландии и проводил в море столько времени, сколько душе было угодно. Там никто и никогда не называл меня "убийцей детей". Блин, люди ни черта не знали о Вьетнаме - и им было до лампочки.
   Я законсервировал "Охотницу" и нанялся на борт одного судна в составе большого флота в водах Галифакса и попробовал восстановить руины моей жизни. Я любил море и после нескольких лет тяжёлой работы скопил достаточно, чтобы выкупить пай в старом 120-футовом бим-траулере под названием "Нарвал". Ставя сети на треску и на гребешков у ледяных берегов Ньюфаундленда и Лабрадора, я по-прежнему бегал от своих проблем. Но, только выходя в море, стоя на палубе "Нарвала", смог начать я избавление от воспоминаний об изувеченных трупах, тех воспоминаний, что петлёй висельника затягивались на моём душевном здоровье. Но со временем мои кошмары вернулись ко мне, на этот раз уже на борту "Нарвала".
   Траулеры - маленькие судёнышки, и каюты в них лепятся вплотную. Рассказы о моих кошмарах стали легендой. Когда приходил срок заступать на вахту, матросы отказывались будить меня, потому что я бил их, когда они тормошили меня за плечо. У меня была солидная репутация моряка, Док... но люди, которых я хотел видеть на "Нарвале", бежали от меня как от чумы. Никто не мог разобраться во мне. В надстройке шли такие разговоры: "Капитан Дайер? Да-а... это великий человек, когда под кайфом. Но когда трезв, это настоящее чудовище!"
   Не понимая того, я превращался в настоящего придурка. Я уже не ладил со своими компаньонами; пришло время, и партнёрство было расторгнуто, а "Нарвал" продан. Я потерял на этом двенадцать кусков - всё в оплату юридических услуг. Господи, как же я наливался ненавистью, когда видел наплаву это судно. Ведь оно действительно могло ловить рыбу!
   - Землекоп, уже за полночь. Если мы сейчас не ляжем, то завтра не встанем.
   - Да, ты прав. Я буду спать на судне.
   - Возьми вот фонарь, сегодня такая темень - как в жопе.
   - Ладно...
   - Да не свались с причала - утонешь.
   - Слушаюсь, мамочка.
   - Подъём в 06:00, поставь будильник.
   - О, чёрт, утром башка будет раскалываться...
   Берт надел шляпу, собрал остатки выпивки и травы и, затянув песню, отправился вниз.
  
   Вот Джонни вернётся домой опять,
   Ура, ура!
   Мы будем сердечно его встречать,
   Ура, ура!
  
   - Землекоп! Весь остров спит. Прибереги запас на завтра.
  
   Мужи возликуют, и дети вскричат,
   И радостных жён каблуки застучат -
   И будут все веселы,
   Когда Джонни вернётся домой...
  
   - Чёрт возьми, Землекоп! Закрой поддувало! - шипел Эрик.
   - Ладно, Док, не урони колготки. "Бей коммуняк, кури траву на завтрак..."
   - Спокойной ночи, старый пьянчуга.
   - Приятных сновидений, чудила! - глухо отозвался Берт и пропал в темноте.
  
  
   ГЛАВА 24. "РАССВЕТ ЦВЕТА ТЕКИЛЫ"
  
   "Скалистые островки, вроде тех, мимо которых проходил ночью "Пекод", служат обычно убежищем для небольших тюленьих стад, и, вероятно, несколько молодых тюленей, потерявших маток, или матки, потерявшие своих детёнышей, всплыли ночью возле корабля и некоторое время держались поблизости, издавая вопли и рыдания, которые так похожи на человеческие".
  
   За час до рассвета Эрик спустился к пристани, поднялся на борт шхуны и затормошил Берта.
   - Давай, давай, пора за дело, здесь тебе не курорт и не отпуск. Живей, поторапливайся, мешок дерьма... давай, давай, ты теперь на меня работаешь, и у нас есть чем заняться... я хочу успеть с отливом выйти из бухты!
   - Чёрт побери! - взвыл Берт и вскинул руку, когда Эрик стягивал с него одеяло.
   - Эй, а ну-ка, врежь мне, Землекоп... а я проткну тебе руку крюком и пригвозжу её к стене!
   - Ещё часик, Док... дай мне ещё часик.
   - Вылезай из норы, капитан, иначе не миновать тебя ведра бодрой морской водицы.
   Нехотя Берт выбрался из постели и стал одеваться.
   - Блин, Док... который час? По-моему, ты заявился слишком рано. Я даже не успел как следует заснуть.
   - Хватит болтать о своих проблемах... давай, шевелись, неженка... уже больше шести. Что ты за моряк?
   Пока Берт готовил "Охотницу" к выходу в море, Эрик на камбузе накрыл завтрак: бекон и яйца, бобы, чёрный хлеб, молоко.
   На правую ногу Берт надел красный кроссовок, на левую - зелёный.
   - Землекоп, что это за обувь, мать твою? - удивился Эрик.
   - Это чтобы отличать левый борт от правого.
   - Господи Исусе! Да что с тобой произошло после Нама? Неужто так мозги съехали? Да ты "dinkydau". "Номер 10, beaucoup dinkydau", то есть охренеть какой степени ненормальности!
   Яркие звёзды тускнели; на востоке, на линии горизонта возле Верблюжьего острова уже можно было различить розовые сполохи зари, пробивающиеся сквозь завесу облаков.
   - Редкий день: тумана нет, - заметил Эрик.
   - Хороший будет день, Док.
   Когда "Охотница" скользила из гавани, двое мужчин видели, как у мыса на дальнем берегу резвятся тюлени и две скопы ныряют за рыбой. Они вышли сквозь Протоку в открытые воды и были удивлены отсутствием ветра и спокойствием моря.
   - Ты точно знаешь эти воды? Здесь всюду камни, чуть прикрытые водой.
   - У себя на севере мы зовём их санкерами.
   - Так же и здесь...
   - Мою штурманскую лицензию отозвали, Док. Но я изучил все таблицы туманов и приливов, течений и ветров, мои навигационные способности в порядке, и у меня есть проверенные карты, так что беспокоиться не о чем.
   - Здесь много скрытых рифов...
   - Они все на картах...
   - Не все, друг мой ...
   Берт рулил на ходовом мостике, пребывая между сном и явью. Он находился в той сумеречной зоне сознания, в которой помимо шума двигателя можно слышать только пронзительные крики чаек, стаей следовавших за шхуной. Пытаясь избавиться от ощущений предыдущей ночи, он жевал большой комок жвачки, перекатывая во рту из стороны в сторону и выдувая пузыри. Время от времени отрыгивал, почёсывал в паху и пускал ветры по штанинам.
   - Ты что-то сказал, Землекоп?
   - Да так, болтаю про себя и чешу яйца, старина. Вот так не разгладишь с утра морщинки на мошонке - собьёшь себе всё расписание, и целый день насмарку.
   Когда они огибали восточную оконечность острова, Эрик видел группу голых чёрных скал, выступающих из воды, ещё дальше угадывался маяк Рогоносец, но с такого расстояния трудно было что-либо рассмотреть: в туманной дымке небо и море сливались воедино. С юго-запада подул свежий бриз.
   - Красиво здесь утром, правда, Землекоп?
   - У меня чертовски раскалывается башка.
   - Ну, извини, sin loi. Надрался же ты вчера.
   - Знаю...
   - В какой-то миг я было подумал, что ты превратился в чучело совы. Ты сидел вроде бы там, но тебя там не было, парень...
   - Всё дело в хорошей траве, Док.
   - За золото Новой Шотландии?
   - Я тебя умоляю: я сам вырастил её этим летом. Ты спятил, если думаешь, что я выложу пятьдесят долларов за унцию доморощенной травы! Миссиз Дайер дураков не рожала...
   - Ладно, так держать, вот-вот поспеет второй кофейник.
   Десять минут спустя Эрик принёс Берту чашку дымящегося кофе.
   - А-а-а! Хочешь убить меня? Этот кофе ещё хуже, чем первый. Что ты кладёшь в него, напарник... грёбаную щёлочь?
   - Да нормально всё...
   - Крепкий, как ослиная моча... смотри: он чёрный как смола и такой же густой.
   - А я люблю крепкий кофе. Хуже не будет...
   Берт в два глотка осушил кружку тёмного расплава.
   - Господи, сейчас глотка шерстью покроется!
   - Беда...
   - Предупреждать надо.
   - Ещё чашечку?
   - Знаешь, где там внизу у меня выпивка?
   - Ага...
   - Плесни текилы в следующую чашку кофе. Дьявол, чтобы вылечить такую мигрень, нужно слегка опохмелиться. Да захвати сигару. Сигары там, в шкафчике, вместе с выпивкой.
   - Слушаюсь, капитан!
   - Себе налей рюмочку.
   - Кофе вполне достаточно.
   - Ты суетишься, Док, словно пёс, дрищущий персиковыми косточками. В чём дело? Замёрз?
   - Я взволнован.
   Через несколько минут Эрик вернулся с двумя новыми чашками кофе и сигарой.
   - Спасибо, Док... а-а-х, так-то лучше. Эй, а ты здорово смотришься с этим крюком.
   - Угу...
   - Чёрт возьми, глоток алкоголя поутру - это хорошо. Разгоняет вялую кровь и расправляет жилы.
   - Прямо-таки завтрак чемпионов.
   - Точно в цель, в самое яблочко... только не слишком много. Нам ещё работать. Просто дай мне похмелиться чем-нибудь крепким, как железка. Начать бы день с блядёшкой, а лучше с двумя... бли-и-ин! Помню отпуск на отдых в Австралию, когда мы были солдатами. Лежу это я на пляже в десять утра, обнимаюсь с бабёнкой, прихлёбываю мятный джулеп. Да, парень, отличные были зайчихи в Сиднее...
   - Знаю, я же ездил с тобой.
   - Вот-вот... мы ведь вместе провели тот отпуск?
   - Он чуть было не угробил нас.
   - Да, наверное... смутно припоминаю.
   - Мы тогда спустили по 1200 долларов на брата...
   - На что мы их, чёрт возьми, потратили?
   - На девок, выпивку, жратву и рок-н-ролл!
   - Скорее всего. Я только помню, что вернулись мы с жутким похмельем и триппером.
   - За три недели до дембеля.
   - Господи, были же добрые времена, так ведь, Док?
   - В известном смысле...
   - И замечательная киска из Сиднея.
   - Приятно было для разнообразия заглянуть в круглые глаза.
   - Ну, конечно... девки с сиськами, попками и письками, как мохнатый коврик, ей-богу. И такие страстные в постели!
   - Не такие, как азиатки...
   - Нет, никогда не встречал азиаток, которые бы правильно подмахивали. Им не дано трахаться так, чтоб задница отскакивала.
   - Незабываемое время.
   - Да, чудное было времечко, чудесное... эй, возьми-ка штурвал, Док. Спущусь-ка я вниз да хлопну ещё рюмашку: надо поправить мозги, успокоить нервы.
   - Валяй...
   - "Бей коммуняк, кури траву на завтрак"; в добрый путь, засранец. Кстати, похоже, день будет что надо, чтобы пронзить грёбаную акулу, Док, - бормотал Берт себе под нос, спускаясь на кормовую палубу.
   - Ага...
   Через пять минут Берт снова мурлыкал на мостике.
   - Никогда не надо превозмогать похмелье. Когда мы были в Сиднее, я открыл такое вот тайное средство: когда ты разбит и расклеен, нужно опохмелиться... одним глоточком... чтобы остановить лихорадку. А потом хлебнуть, чтобы закрепить этот глоток. А потом выпить, чтобы встряхнуть лихорадку. И выпить ещё, чтобы встряхнуть ту лихорадку, которая потрясла эту трясучку...
   - Да-да, и снова надраться в мерзкое, слетевшее с катушек, обоссавшееся и облажавшееся говно, - засмеялся Эрик.
   - Я ведь не бухаю постоянно, Док, только по поводу. Когда жарко, я пью, чтобы остыть. Когда холодно, пью, чтобы согреться. Когда нервничаю, я пью, чтобы расслабиться. Когда раскалывается башка, пью, чтобы прийти в норму. И когда мне тоскливо, грустно или радостно - я тоже выпиваю. Так что пью я исключительно по поводу. Вот я и говорю: чуть-чуть выпил с утра, чуток вечером - чтобы душа свернулась и вновь развернулась - и чудеса сбываются. А как мы пили тогда, Док: ночи напролёт, а нам хоть бы хны, помнишь?
   - Помню, помню. Адреналин и гормоны струились в наших телах как положено...
   - И не забывай о "сделанном в Соединённых Штатах" стояке...
   - Что был крепок и держался все 24 часа в сутки? Как такое забыть?
   - В те дни наши шланги были молоды, Док, и мы за ночь могли спалить постель дотла, я не вру, джи-ай...
   - Я был рад вернуться в кавалерийскую дивизию.
   - Помню, ты пил тогда немножко больше, Док.
   - Все мы пили...
   - Ты еле стоял на ногах, когда мы вышли из самолёта. Я за тебя прошёл таможню в Сайгоне, помнишь?
   - Угу, после того отпуска я неделю отходил в лагере.
   - Унесло то времечко, словно ветром, Док.
   - Блин, случись такая неделя сейчас, и нам каюк, Землекоп.
   - Я и сейчас такой, как тогда...
   - Ну, а я нет.
   - Несколько лет тому на Тортоле встретил я одну цыпу... дьявол, не могу вспомнить, откуда она была? Из Испании, кажется. Ну да ладно, мы с ней провели вместе ночь, и мой расчудесный стояк вернулся, да так, что не поверишь!
   - Есть ещё порох в ракете, а, Землекоп? - фыркнул Эрик.
   - Именно! Звали её Хулия Сантана, и была она из Барселоны, города Пикассо. И скажу тебе, Док, что была она настоящей кабацкой девкой. Она-то и завела меня, парень! То есть она так меня, блин, завела, словно поставила, блин, новогоднюю ёлку! Чего я только не делал, чтобы привлечь её внимание, даже ходил на руках по бару. Но её это не впечатлило. Наконец, я сказал: "Слушай, ты мне нравишься, чёрт возьми, я хочу спать с тобой, и я кое-что из себя представляю! Я тебе не неженка из Штатов, не последний неудачник и не мудила с автомойки, что ночует под мостом на 12-ой улице..."
   На ней была дурацкая шляпа в виде возбуждённой вагины, и пахло от неё порой не очень приятно, но как она танцевала! Все сходили с ума, когда она, двигая бёдрами, вальсировала на танцевальной площадке с бутылкой пива в каждой руке, когда в голубых, ручной работы и из змеиной кожи говнодавах от Тони Ламы отплясывала с хитромудрым парнишей из Венесуэлы по имени Пако, который только что откинулся с какой-то малины в Каракасе и отсвечивал страшным шрамом от ножа через всю рожу.
   Хулия, кабацкая сучка в течке, носила узкие джинсы "Ливайз" со стразами, которые переливались всеми цветами, когда под ковбойскую музыку она трясла сладкой маленькой попкой и перекатывала дыньками под откровенной блузкой. Но что ей удавалось лучше всего, так это грязные танцы под какую-нибудь медленную, грустную мелодию "кантри", когда она тёрлась об меня, словно кошка, хватала за член и шептала: "Эй, Берт, ты действительно рад меня видеть или у тебя там банан?" А я отвечал: "Кабацкая ты девка, посмотри: ты разбудила во мне Зверя, и он сегодня голоден, детка!"
   В её голосе слышалась ярость, глаза источали страх, прекрасное слово из четырёх букв слетало с кончика её языка, и первобытный сексуальный ритм сводил меня с ума, как и эти дьявольские, зовущие и влекущие глаза. Этот падший ангел нёсся в ад, лёжа на спине, а я трахал, трахал и трахал её, пока мой дружок почти не отвалился. Клянусь тебе, Док, она всегда была пьяна как обезьяна, и на каждой груди имела по татуировке.
   "Предпочитаю смерть бесчестью" на правой груди и "Рождённая поднимать члены" на левой, а в паху, над лонной линией - яркий череп со скрещенными костями, а под ним бессмертные слова: "ОСТАВЬ НАДЕЖДУ, ВСЯК СЮДА ВХОДЯЩИЙ". О-о-о, я был без ума от неё, Док, я не мог насладиться этой маленькой стервой; боже, как хороша была она в постели! А потом пришло время уезжать. Но я никогда её не забуду. Господи, какая девчонка. Хулия, Хулия... мать её разэтак...
   - Какой чёрт тебя понёс на Тортолу?
   - Перегонял яхту одному богатенькому дяде из Галифакса. Это то, чем я занимаюсь, когда кончается рыбалка. Я тебе говорил.
   - Ты думаешь, мы найдём Меченую сегодня?
   - Трудно сказать, Док. Белые акулы сродни узкоглазым. Как только ты расслабился и думаешь, что её нет поблизости, она является тут как тут и делает на тебя большую кучу.
   - Откуда начнём охоту?
   - Сначала я хочу попробовать у острова Дамарискоув. У меня предчувствие, а я привык доверять своей интуиции.
   - Значит, поехали...
   - Если твоя акула в этих водах, мы найдём её. Такие рыбы всегда голодны. Думаю, она кормится тюленями. Ты говорил, на острове есть их колония?
   - Есть...
   - Единственное, что белые любят больше тюленей - это китовый жир. Мы бросим приманку и посмотрим, что будет. Я взял с собой всё, что нужно. Мы вытащим засранку. Гарантирую, бля!
   - Какую возьмём приманку?
   - У меня всякая есть. Выясним, что ей нравится. Видишь вон те бочки?
   - Что смахивают на мусорные баки?
   - Когда доберёмся до острова, ты откроешь первую бочку. Смотри: вон ту, с белой меткой.
   - Угу...
   - Все эти бочки на корме с приманкой. Для начала забросим лески с наживкой из кальмара. А ты с кормы разбросаешь приманку. Ещё нужно посмотреть, какие здесь течения. Может, удастся лечь в дрейф. Если нет, придётся ловить троллом, разбросав побольше прикормки.
   - Так что же в этих бочках с белой меткой?
   - Хочу начать с доброй порции крови, измельчённого тунца и конины.
   - Как голова? Лучше?
   - Спиртное для опохмела - волшебная вещь. Потому-то его в бутылки и разливают.
   - А дома крепко на бутылку налегаешь?
   - Бывает. Эти чёртовы сны сильнее меня достают, когда я дома. Всякий раз, чтобы уснуть, приходится выкуривать косяк и надираться.
   - Звучит не очень-то складно...
   - Всё лучше, чем глаз не смыкать по пять-шесть суток. Это меня хоть как-то убаюкивает. Когда я выхожу в море на 200 миль от берега на ярусный лов, мне всегда лучше. Думаю, я слишком утомляюсь, чтобы много спать. Мои проблемы со сном тянутся с самой войны.
   - Я очень рассчитываю на то, что Меченая ещё здесь. Ведь акулы мигрируют на юг, когда море становится холоднее.
   - Вот это и не даёт мне покоя, Док. Получив твоё письмо, я сказал себе: "В штате Мэн нет таких акул. Нет, конечно, есть голубые, но они тебя не трахают... равно как песчаные акулы или акулы-катраны. Док, должно быть, не в себе. Может быть, какая-нибудь большая невзначай и заплывёт, но так, чтобы повстречать настоящих громадных акул открытых морей, - валяй на Гольфстрим".
   - Землекоп, весной они плывут с юга в заливы и бухты севера.
   - Нет, Док, - Берт скривил губы в усмешке.
   - Они поднимаются из глубин в южных широтах и отправляются в северные мелководья, заливы, например. А когда здесь краснеют листья, они начинают движение на юг, вместе с гусями и утками.
   - Нет, Док...
   - Твою мать, Землекоп... у берегов Новой Англии замечена куча белых. Нет слов, больших белых можно найти в открытом море, но многих видят и в районах континентального шельфа менее чем в 20-ти милях от берега и на глубинах не больше 250-ти футов. Иногда они приближаются к берегу вообще вплотную.
   - Нет, Док... они не водятся в заливах. О, я не говорю, что они туда не заплывают...
   - Землекоп, иногда белых акул можно найти в заливах! - поправил Эрик, его голубые глаза выразили слабый протест.
   - Нет, нельзя, Док, - Берт сверкнул зелёными глазами и усмехнулся.
   - Послушай, Землекоп... чёрт подери... я живу в Мэне почти всю свою жизнь. Я знаю, кто водится в его прибрежных водах.
   - А я рыбак; верь мне: я знаю.
   - Да ни хрена ты не знаешь!
   - Ты художник, а не рыбак. А я-то уж походил по морям. Уж я-то половил рыбку...
   - Я знаю всё, что здесь водится. В самом деле, про эти воды не скажешь, что они кишат акулами, но знай, что летом 64-го, когда я бился в школе искусств, я подрабатывал в Бутбэе. Так вот местные рыбаки вытащили гигантскую рыбу-молот 18-ти футов в длину и весом в 1500 фунтов. Не помню, был ли это рекорд, но если даже и нет, то был очень к нему близок. Молоты вырастают ненамного больше. Её вывесили на городском причале. Чертовски огромная рыбина, парень. Службы новостей разослали её фотографию по всей стране.
   - Ладно, Док, остынь. Я всего лишь привожу реалистичную точку зрения.
   - Ты говоришь о реализме, Землекоп! - голос Эрика зазвенел. - Вот, - сказал он и сунул крюк Берту под нос, - вот реализм. Хелен была атакована и убита прямо в бухте Ворчуна как раз на острове Рождества. Вот это - реализм. И я видел, как акулы свежевали того кита. И это - тоже реализм.
   - Всё это мне известно, Док. Но я знаю, где плавают акулы, знаю, что в бухтах их нет и что их нет вообще вблизи здешних берегов. Все они в Гольфстриме.
   - И ты называешь себя знатоком акул?
   - Я не говорю, что это невозможно. Очевидно, одна из них таки подплыла близко к берегу. Но послушай, Док... единственная причина, по которой белая акула может появиться вблизи побережья Мэна, - это котики. Но только здесь нет котиков в достаточном количестве.
   - Их достаточно, чтобы давать пищу Меченой. Погоди, вот доберёмся до острова Дамарискоув. Там уйма островных тюленей. По всему побережью сейчас они занимают прежние позиции. Не всех ещё извели рыбаки, отстреливая со смаков.
   - Знаешь, где мне встречаются акулы? Я встречаю их в изобилии за 230 миль от берега... в таких местах как каньоны Бичиз, Корсар и Атлантис... в районах континентального шельфа, над которыми струится Гольфстрим. Гольфстрим течёт поверху, а Лабрадорское течение спускается понизу. Гольфстрим тёплый, Лабрадорское течение холодное. На их стыке, где смешиваются два течения, и обитают большие океанические акулы. Там много планктона, там питаются кальмары, там пасутся макрель и селёдка. Это хрупкая экосистема. Она тянется от Монтока до самого мыса Кейп-Сейбл. Без перерыва, парень...
   - Да верю я тебе.
   - Много акул заплывает в пролив Лонг-Айленд. Большие белые в том числе. Сколько я их выловил у острова Блок и у Монтока, да, именно там... прежде чем двинуться в Канаду.
   - Ага...
   - Но вся штука в том, что тебе не найти больших акул в таких холодных водах, как эти. Это - факт. Море у Монтока теплее.
   - Землекоп, вода у Монтока тоже холодная.
   - Нападения, о которых повествуется в "Челюстях", просто не происходят.
   - Да нет же, ещё как происходят!
   - Надо выбраться за 100 миль от Монтока, чтобы попались самые большие белые. И ближайшие районы, где можно найти 20-футовую белую акулу, находятся на пути следования Гольфстрима, в 200-ах милях от берега. Акула, которую мы с тобой ищем, должно быть, очень необычна. Вот, собственно, то немногое, что мне хотелось донести до твоего сведения.
   - Я думаю, ты обкурился травкой, друг... мозги у тебя поехали. Землекоп, с того самого момента, как потерял руку, я собираю сведения об акулах. Я знаю, что самую большую акулу загарпунили у Монтока в 15-ти милях от берега, а вовсе не в ста, и глубина там всего лишь 180 футов. Фрэнк Мандас, Чудище Монтока, поймал её в начале июня 1964-го года. Акула была 17-ти с половиной футов в длину, весила около 4500 фунтов и в обхвате имела 13 футов. И это была самка. Вот тебе факты.
   - Вот так-так, ты знаешь Мансона?
   - Мандаса...
   - Да какая разница! Старик, в тех краях он всего лишь легенда.
   - Но эти факты известны всем.
   - Я повторяю: акулы не живут в холодных водах. Это твари тёплых морей, особенно большие белые акулы.
   - Белые редки повсюду, но чаще всего их встречают в водах с температурой от 52 до 75 градусов. Ты найдёшь белых в холодных северных водах... от Новой Шотландии и Ньюфаундленда и до самого залива Святого Лаврентия. Чёрт возьми, несколько лет назад большую белую, 18-футовую самку, запутавшуюся в жаберной сети, вытащили на берег острова Принца Эдуарда. Это как раз твои родные места. Ты слышал об этом?
   - Нет...
   - А в Тихом океане их находили у островов Королевы Шарлотты, что лежат у штормовых северных берегов Британской Колумбии. Когда мы вернёмся, я покажу тебе письменные доказательства, официальные сообщения Национальной службы морского рыболовства. Две недели назад я как раз получил отчёт о распространении белых акул в северо-западной части Атлантики, где говорится о 380 случаях их наблюдения на просторах от Мексиканского залива до Ньюфаундленда.
   - Ладно, ладно...
   - В отчёте отмечено, что молодые белые акулы обычно не встречаются в заливе Мэн. Здесь для них слишком холодно. Лишь несколько штук длиной меньше семи футов были здесь замечены. По-видимому, молодые белые акулы меньше приспособлены в более холодным водам к северу от Кейп-Кода, а это означает, что если тебе попадётся акула в северных водах, то это скорей всего будет взрослая особь. Но белые акулы любого размера, как правило, не встречаются в океанических водах за пределами континентального шельфа. Фактически, все капитаны ярусоловов, такие же рыбаки, как и ты, сообщали, что за последние 20 лет выловили в открытом море всего две или три белые акулы. Из 45 акул, пойманных на ярус, почти все были выловлены на континентальном шельфе, и некоторые из них всего лишь в нескольких милях от берега.
   - Я поверю в это, когда увижу собственными глазами, Док.
   - Порой большие белые акулы блуждают близко к берегу, потому что слишком стары и не могут больше бороться за пищу в открытом море. Чёрт возьми, дружище... белых видели в заливе Мэн в период с июня по ноябрь, и большая часть этих наблюдений пришлась на июль и август. За последние годы в этих водах 51 раз видели больших белых акул. И одна из них по прикидкам была в длину 31 фут.
   - Разрази меня гром...
   - Говори, что хочешь, Землекоп, я выдал тебе научные данные. Все эти случаи отражены в литературе. Покажу, как вернёмся, и заставлю тебя слопать твою шляпу. Всю без остатка. За последние 50 лет в Калифорнии и Орегоне большие белые атаковали почти 40 человек. В 79-ом году акула напала на сёрфера в Кэннон-бич в Орегоне. Вода была 55 градусов. В 63-ем году возле Фараллоновых островов, в 25 милях от Сан-Франциско, большая белая напала при температуре воды в 50 градусов. Так что в холодной воде они живут. На самом деле специалисты даже заявляют, что они предпочитают холодную воду, где они могут питаться тюленями и морскими львами. Нападения акул редки в воде меньше 70 градусов, но только потому, что в холодной воде меньше аквалангистов и купальщиков. Дважды два - четыре, верно? Посему холодные воды сдерживают белых акул не больше, чем всё остальное.
   - Хорошо, хорошо... не хочу с тобой спорить. Может быть, ты и прав, а может, нет. Очень скоро мы выясним, кто водится в окружающих водах.
   - Скорее всего, ты найдёшь больших белых, скопившихся вокруг туши мёртвого кита. И вот что тебе не мешало бы знать. В 79-ом наблюдали больших белых от 10 до 15 футов в длину, пожирающих мёртвого кита между мысом Монток и рифом Моричес, штат Нью-Йорк, на расстоянии от восьми до 20 миль от берега. Несколько лет назад произошёл подобный случай, когда восемь больших белых акул были привлечены мёртвым китом, дрейфовавшим у острова Блок. Трёх из них, размерами от 15 до 16 футов, загарпунили. Ещё троих загарпунили, но они сорвались. Оставшиеся две были самыми большими. По оценкам рыбаков одна достигала 17-ти, а другая - 20-ти футов в длину. Так что не случайно акула появилась здесь в июне, чтобы полакомиться финвалом. К счастью, в Атлантическом океане эта большая белая акула ещё не заработала вызывающей страх репутации, по крайней мере, у берегов штатов Нью-Джерси и Нью-Йорк. Это единственное здесь нападение за истекшие 20 лет. Но нельзя сказать, что оно случилось только здесь и больше нигде. Акула здесь, и она, хитрая бестия, голодна.
   - Мы доберёмся до неё.
   - Во всяком случае, у нас есть приманка.
   - Сегодня найти приманку - большая проблема для охотников за акулами, Док... Целая морока ездить на бойню, но заниматься этим надо, иначе акул не поймать. Их можно сбить в стаю, если кинуть в воду достаточно прикорма. И к тому же не только белых. Я имею в виду всяких акул. Отличная приманка получалась из гринд и морских свиней, но теперь это незаконно. Сегодня я не стану убивать морскую свинью или гринду и не потому, что боюсь закона. Я никогда не оглядывался на закон. Мне нравится создавать собственные правила. Они у меня всегда при себе. Но всё же я не думаю, что смог бы убить кого-нибудь из них. Они чертовски напоминают людей, в самом деле. Сама мысль о скармливании гринды или морской свиньи акулам заставляет меня содрогаться. С другой стороны, есть люди, которых бы я охотно пустил акулам на закуску.
   - Чем же ты пользовался, когда ловил акул у Монтока?
   - Бараниной, кониной, говядиной - остатками с боен, в общем. Кровью, внутренностями - всем, что может пойти в дело. Или американской сельдью, её ещё называют менхэден. Такие маленькие серебристые рыбки из семейства сельдевых. Всё это перемалываешь и замораживаешь. Или можно сразу купить в 5-галлонных вёдрах по 3,85 за ведро. Потом просто бросаешь за борт и дрейфуешь поблизости.
   - Подозреваю, как раз этим мы и будем заниматься.
   - Как только загарпунишь акулу - если она не слишком велика - привязываешь лесу к судну, и вот уже несёшься в Нантакетских салазках, и пусть рыба сама себя изматывает.
   - Ясен хрен...
   - Поймали мы как-то в 74-ом, перед самым моим отъездом в Канаду, одну большую акулу. Я работал тогда помощником на другом рыболовецком судне, и акула была совершенно невероятная. В 11-ти милях от острова Блок мы наткнулись на плававшего по воде мёртвого кита, и его пожирали акулы. Как вдруг эта огромная белая атакует нас и пытается прогрызть в днище дыру. Я бросил в неё гарпун, и она протащила нас по всему океану. Господи, вот это были салазки! У капитана стоял дизель в 671 лошадь, такой как у меня; акула тянула в одну сторону, капитан сыпал овса движку и пытался идти в другую, так вот эта чёртова акула тащила нас за собой. Боже, она почти спалила наш дизель к чёртовой матери.
   - И что потом?
   - Я воткнул в неё ещё несколько железок, потом понаделал в ней дыр из дробовика. Нам понадобилось больше шести часов, чтобы прикончить скотину. В ней оказалось 16 футов длины и 3342 фунта веса. Мы взяли её на лебёдку и стали поднимать, так она нас чуть не опрокинула... пришлось привязывать к борту и буксировать к берегу. Набежала пресса. Газеты, телевидение - полный набор. И ещё эта задница на пирсе, ихтиолог, мать его, который всё ныл и скулил, что мы убили бедную беззащитную рыбу. Грёбаная акула пытается потопить наше судно со всеми нашими потрохами, а он поёт хвалу акулам и шлёт нам проклятия. Я ушам своим не поверил. И что самое смешное: береговая охрана чрезвычайно возбудилась и послала сигнал тревоги всем мореходам в регионе.
   - Ты уверен, что наша шхуна достаточно большая?
   - В ней 42 фута. Сойдёт.
   - Лучше ей сойти. Я хочу прожить до ста лет...
   - Боишься?
   - Немножко...
   - Я тоже боялся в первый раз, теперь уже не боюсь. Я прикончил немало акул на своём веку. Это уже стало почти хирургической операцией. Десять бросков - десять смертей. Даже не вспотеешь...
   - Мы приближаемся к острову, Землекоп. Встанешь к штурвалу?
   - Хорошо поработал, Док. Я ещё сделаю из тебя моряка.
   - Что теперь?
   - Забросим несколько лес и разбросаем прикормку прямо возле этого острова и посмотрим, что произойдёт. Спускайся вниз и тащи ту бочку к транцу. Как застопоримся, я спущусь и помогу.
   - Слушаюсь, капитан!
  
  
   ГЛАВА 25. "ЧАРЛИ ПОМОЙНОЕ ВЕДРО"
  
   "- Я не стану покорно терпеть, чтобы меня называли собакой, сэр.
   - Тогда ты трижды осёл, и мул, и баран! Получай и убирайся, не то я избавлю мир от твоего присутствия".
  
   Берт заглушил мотор и пустил "Охотницу" в дрейф по течению примерно в 100 ярдах от западного берега острова, расположившегося у входа в залив Бутбэй. Палило солнце, на небе ни тучки, и слабый бриз с юго-запада предвещал начало прилива.
   Скальный клочок, известный как остров Дамарискоув, в начале 17-го века, задолго до того как первые исследователи - Шамплен, Уэймут, Попэм и Джон Смит - достигли этих вод, использовался европейским рыбаками в качестве сезонной стоянки. Позже на нём появились английские и французские торговцы, за которыми последовали поселенцы и пираты. Когда у пилигримов Плимута кончился провиант, именно европейские рыбаки пришли к ним на помощь. Последний владелец острова - береговая охрана - покинул его в 1959-ом году, и с тех пор Комитет по охране природы, крупнейший обладатель островов штата Мэн, управляет пустынным островком Дамарискоув, создав на нём заповедник для тюленей и водной дичи. На острове только одна подходящая гавань - на юге, при юго-западном бризе она превращается в воздушную трубу, но в чрезвычайных случаях может служить укрытием для судов, держись только на входе подальше от ломающего кили зубчатого рифа, прозванного Качкой.
   Эрик осмотрел кобальтово-синие воды и заметил несколько тюленей, греющихся на камнях и резвящихся в прибое у берега.
   - Не мелковато ли здесь, как по-твоему?
   - Эхолот показывает 37 футов. Это нам на руку, если поймаем Меченую. Она не сможет нырнуть на глубину и улизнуть, прежде чем у нас кончится леска.
   - Я думал, мы собираемся её гарпунить, Землекоп.
   - Всё так, так и есть, но чтобы воткнуть в неё пару железок, надо подтянуть её поближе к судну.
   - Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
   - Всё просто, старина. Привязываешь конец от гарпуна к буйку, и когда акула устремится прочь, буёк последует за нею. Если на буйке установить радар, можно отследить её по радару... при условии, что тебе повезёт и радар сработает, если на прошлой неделе парни починили его... вот тогда ты и поймаешь свою рыбу.
   - Насколько велики буйки?
   - Мы возьмём бочонки из-под пива по 45 галлонов... деревянные, потому что стальные слишком тяжелы. Вон те, - сказал Берт, указывая на три больших оранжевых бочки на корме. - Кто-то берёт пластиковые, получается то же самое. И трос возьмём подходящий, полиамидный, в четверть дюйма. Вот что мы с тобой возьмём.
   - А радар у нас есть?
   - Прости, Док, я не настолько богат. Но всё и так получится. Эти бочки в море далеко видать.
   Шхуна дрейфовала мимо широкого гранитного рифа, на котором тюленьи детёныши устроили детский сад.
   - Как ты думаешь, у белых акул есть охотничий участок, или они блуждают от места к месту, как волки?
   - Не знаю, но всё может быть. Одни утверждают, что они морские странницы, другие заявляют, что они живут на определённой территории и хватают без разбору всё, что могут. В любом случае, этот остров - отличный источник пищи для такой большой рыбины. Посмотри на тюленей. Большая белая акула - лучший природный отбраковщик, она патрулирует колонии молодняка, подобные этой, и всегда готова выхватить слабых, нерасторопных и неосмотрительных. Если она привязана к этому месту своим пищевым инстинктом, то наша леса с наживкой вытащит её.
   Эрик подкатил 20-галлонную бочку поближе к корме и снял крышку. И сразу же, задохнувшись, зажмурился и отвернулся.
   - Господи помилуй, что за тухлятина!
   - Рыбьи кишки и кровь. Акулы всеядны, жрут почти всё, что есть в океане. Некоторые даже пытаются грызть трансатлантические телефонные кабели.
   Взяв ковш, Эрик зачерпнул из бочонка и вылил в воду: по полковша с интервалом примерно в 30 секунд, по мере движение дрейфующего судна. В воде подкормка расходилась тёмными клубами и быстро оставалась далеко за кормой, ибо ветер и море сообща делали своё дело.
   - Давно я не слышал такой вони, Землекоп, с самого Нама. Напоминает горящие фекалии в Лонг Бине...
   - Или вскрытие свежих могил в поисках тайных арсеналов оружия.
   - Почему акулы едят отбросы?
   - Кто знает? Может, потому, что у них два желудка вместо одного... они соединены друг с другом, но делают разные вещи. Первый желудок - как склад всего, что они глотают, он даёт команду на приём или отказ. Что ни назови, они всё жрут или, по крайней мере, пытаются сожрать: тюленей, черепах, кальмаров, скатов, дельфинов, морских львов, других акул, старые автомобильные покрышки, доски от лодок, жестяные банки, бутылки из-под виски, электрические лампочки, канистры, книги, уголь, резиновые сапоги, мешки с картошкой, людей, и чёрт его знает, что ещё. Впечатляет, не так ли?
   - Представить не могу, как им это удаётся...
   - Ну, так вот, тигровая акула - это настоящая морская помойка. Я слышал, в животе одной огромной тигровой акулы нашли такие трофеи: три пальто, плащ, водительское удостоверение, коровье копыто, оленьи рога, 12 непереваренных омаров и клетку для кур с перьями и костями внутри. Акулы едят всё, а кислота их желудков такая крепкая, что может растворить сталь хирургических инструментов.
   - Вот чёрт...
   - Акулы могут промывать первый желудок, извергая содержимое в воду. Хлам выбрасывается, а они всасывают желудок назад.
   - Прямо как римляне...
   - Лучше римлян... у акулы неутолимый аппетит и нечувствительность к боли, это совершенная убивающая и пожирающая машина, биологический мотор с острыми как бритва зубами. Предок большой белой акулы, Carcharodon megalodon, имел зубы в три раза крупнее, чем у Меченой, и были они как кинжалы. Козявка вырастала до 45 футов в длину, но вот уже тысячи лет как вымерла... или так заявляют специалисты. И всё-таки нападения акул нечасты. Ежегодно больше людей гибнет от укусов пчёл, чем от акул. Во всём мире только 10 человек в год погибает от акул. Даже в Австралии за последние 150 лет от нанесённых акулами ран умерло всего 100 человек.
   - Поэтому-то мы и должны найти эту акулу и прикончить. Чтобы она больше никого не убила. Око за око!
   - Мы достанем её, достанем. Дрейфовать и разбрасывать прикорм, как делаем мы, - лучший способ покрыть наибольшую площадь при минимуме наживки. Рано или поздно Меченая пересечётся с нашей полосой и попадётся...
   На удлиняющуюся полосу слетелась орава чаек: они рыдали как баньши и бросались на всё, что могли проглотить.
   Пока Эрик разбрасывал подкормку, Берт вывалил ведро менхэдена в сеть и вывесил её с левого борта. Обычно рыбу разбрасывают вокруг судна, но он привязал её как раз на уровне воды, так чтобы при качке она то погружалась в воду, то выныривала из неё.
   - Порою к таким вот дорожкам из подкормки приплывают большие косяки скумбрии. Их привлекает менхэден, и потому полосы ещё больше притягивают акул, ибо акулы любят скумбрию.
   Эрика тошнило сильней и сильней.
   - Что с тобой, Док? Ты какой-то слегка зелёный от этих потрохов.
   - Да меня мутит, чёрт возьми! Одежда, волосы, кожа - всё провоняло. А по-другому никак нельзя?
   - Привыкнешь.
   Эрик подскочил к борту и выплеснул завтрак из желудка в море.
   - Вот-вот, Чарли Помойное Ведро, море по капле собирается!
   - Да пошёл ты!
   Худо было Эрику, его вырвало опять.
   - Не могу больше... - выдавил он из себя.
   - Продолжай разливать прикорм, старина. Знаю, это тупое занятие, особенно когда дрейфуешь и дела движутся медленно, но другого способа нет.
   Эрик выпрямился, но стоило вернуться к подкормке, как его снова бросило в холодный пот.
   - Эй! Помедленнее, остынь, не налегай так, дружище. Нужно только, чтобы дорожка не прерывалась. Мы ведь не хотим, чтобы подкормка закончилась. Наша цель - привлечь твою акулу и нашпиговать железом, а вовсе не дать ей расслабиться и поживиться тем, что принесёт течением.
   - Ладно, ладно... - ответил Эрик с отвращением, стирая со лба пот и надеясь, что Чарли Фрост не забудет своего обещания кормить Старбека в его отсутствие.
   - Посмотри, Док, грёбаные чайки пируют на наших харчах!
   Берт спустился на нижнюю палубу, нашёл выстланный изнутри мехом чехол и достал из него автомат, весь в смазке, чтобы не ржавел на морском ветру. Он и мех пропитал смазкой, чтобы солёный воздух ни за что не повредил оружие. Приготовив себе ещё один коктейль - двойной ром с лимонным соком, водой и несколькими кубиками льда, - Берт вернулся на верхнюю палубу.
   - Что это у тебя?
   - А на что это похоже?
   - АК косоглазых, чёрт меня подери?
   - Вот именно, Док... вот он какой... новенький советский автомат АК-47, моя гордость и радость.
   - Где ты его достал?
   - Ещё вчера я говорил тебе: несколько лет назад я возил оружие в Южную Америку, и мне удалось припрятать 10 ящиков боеприпасов и два ящика гранат.
   - Как я и говорил, ты полный придурок, dinkydau, numbah 10 dinkydau!
   - Как-нибудь расскажу тебе об этом. Такое бешеное оружие делают, чтобы из него стрелять, а не держать в чехле. Господи, Док, я весь преображаюсь, когда жму на курок и слышу автоматное "хак-хак". К тому же чертовски удобно иметь его на борту.
   Берт вставил полный рожок, поднял автомат, прицеливаясь в круживших над судном птиц, и выпустил очередь. Три чайки, роняя перья, упали в море.
   - Ага! Смотри, я победил! Я плохой, Док, худший из худших, подлейший из подлых; я жру их сырыми и выплёвываю косточки...
   - Какого рожна ты палишь по птицам, Землекоп?
   - Ты бы видел, как на Карибах я влёт подстреливал пеликанов.
   - Давай, Землекоп, убирай оружие. Терпеть не могу бесцельного убийства. Море немыслимо без чаек, посмотри, как они свободны...
   - Всё равно это лучшее лесное оружие в мире...
   - Sin loi, приятель.
   - Не разговаривай со мной на языке гуков.
   - Хорошо, вот тебе простой американский: разве никто тебе, дурья башка, не рассказывал, что война закончилась?
   - Отвянь...
   Берт прикончил выпивку и, спустившись в каюту, заботливо упаковал АК назад в чехол. Через несколько минут он появился на палубе с другим оружием в руках.
   - Моя старая винтовка 10-го калибра, Док... Нравится?
   - Больше смахивает на мушкетон. Зачем она тебе? Стрелять по индюкам?
   - Когда-то она принадлежала дедушке Дайеру. Тот тоже был капитаном, а 14 лет назад завещал её мне, когда помирал. Теперь это моя винтовка на акул. Заряжаю картечью или патронами "магнум" и - бум! Отстреливаю им головы к чертям собачьим.
   - Отдача, должно быть, как у армейского мула.
   - Люблю прикасаться к ней, гладить, нажимать на курок...
   - Почему бы не убрать её подальше?
   - Вот что я тебе скажу, Док: когда умру, всё своё оружие я оставлю тебе. Мой АК и эту винтовку, ещё у меня есть двустволка Перкинса 12-го калибра со стволами в 32 дюйма. Вернусь домой - всё внесу в завещание: если со мной что-то случится, все мои ружья отойдут тебе.
   - Я не охотник, Землекоп...
   - Это на память.
   - Засобирался на тот свет?
   - Как знать, Док. Я, конечно, надеюсь умереть старцем с нависшим над макушкой иском об установлении отцовства, но когда идёшь на дело, подобное этому, ничего загадывать нельзя.
   - Я думал, ты собираешься забрасывать лесы с наживкой.
   - Собираюсь... прямо сейчас... вот только спрячу винтовку.
   - Там что-то есть! Вон там, вон там! - закричал Эрик.
   Вдалеке, следуя за полосой, приближался высокий треугольный плавник: он резал волны, повинуясь мощным ударам хвоста.
   - Это не твоя рыба, Док, это рыба-молот.
   - Что будем делать?
   - Не знаю, как ты, а я собираюсь доставить себе немного удовольствия...
   Берт сбегал в каюту за автоматом и вскарабкался на мостик, откуда можно было лучше стрелять. Рыба шла точно по запаху крови: мотая головой из стороны в сторону, она следовала за полосой и всё ближе и ближе подходила к судну. Берт поднял АК, прицелился и выпустил очередь в воду прямо перед акулой. Но рыба, раскачиваясь, приближалась. Он выстрелил опять - акула не прервала свой страшный ход и была уже в 30-ти ярдах от кормы. В длину её тело оказалось около 12-ти футов.
   Он дал ещё одну очередь. Пули прошили воду прямо возле колеблющегося спинного плавника. Он выстрелил в четвёртый раз, и плавник вдруг исчез в кипящем омуте, вслед за чем рыба-молот выскочила из воды и на огромной скорости понеслась к судну. Берт нажал на курок и, выдав длинную очередь, добавил акуле свинца. Он отчётливо видел уродливую голову в виде молота и безжалостные жёлтые глаза.
   Напрягаясь всем телом, двигаясь из стороны в сторону, акула рассекала воду, тогда Берт, выпустив оставшиеся в рожке пули, вспорол ей голову и спину. Кровь обагрила воду, акула перевернулась на спину и медленно ушла на дно.
   - Это привлечёт других акул, Док, может быть, даже Меченую. Они все придут полакомиться ею. Это животное, судя по всему, весило не меньше тысячи фунтов.
   - Я же говорил, что в этих водах водятся акулы.
   - Вот теперь я тебе верю, Док...
   - Нужно было бы достать её челюсти.
   - Мы возьмём челюсти Меченой; а если они тебе не понадобятся, толкнём их за пару тысяч зелёных.
   - Нет-нет-нет, поймаем её - челюсти мои.
   - У тебя в избушке им будет самое место, если отбелить и повесить над дверью.
   - Ты прав, на удивление.
   Берт принёс два удилища и стал насаживать наживку.
   - Когда наживка нанизана на крючок, стальные поводки лягут слишком низко от прикормки, если только не придать им плавучести искусственно. Поэтому что я делаю? Вырезаю прямоугольный пробковый поплавок примерно в фут длиной и делаю в нём ножом неглубокий продольный надрез.
   Берт впрессовал леску в надрез в пяти футах кверху от вертлюжка 15-футового поводка, жёсткого, как струна пианино.
   - Теперь ты увидишь, как поплавок плавает на поверхности, отмечая наживку. Когда акула схватит её и попробует удрать, плавучесть поплавка позволит наживке свободно скользить по леске без ненужного давления на рыбу.
   Берт проинструктировал Эрика, как подсекать.
   - Не подсекай рыбу сразу, как только почувствуешь поклёвку. Пусти её с наживкой, но не давай выпрыгивать или пускаться в продолжительный стремительный разбег. Обычная акула играет с наживкой, плавает кругами, оставаясь у судна. Конечно, большая рыба может клюнуть и продолжить следовать за дорожкой из прикорма, не замечая лески и болтающегося позади поводка. Но мы выставили два удилища, и акула доброго размера возьмёт да и заглотит обе наживки.
   По словам Берта, цель такой задержки в том, чтобы дать акуле время хорошенько заглотить наживку. Как только крючок попадёт ей в брюхо, леска уже вряд ли порвётся, даже если даст слабину.
   - Единственной проблемой тогда останутся удары её хвоста или случайный контакт с её шершавой шкурой, отчего леска или поводок могут порваться.
   Насадив наживку, он забросил леску и проверил, как она волочится по жирной маслянистой ленте за кормой. Он закрепил удилища в держателях, установил катушки в положение свободного сматывания и включил фиксаторы.
   - Ты сможешь почувствовать клёв рыбы, даже если не заметишь, что поплавок ушёл вниз, Док. Не переживай, будет ещё уйма времени, чтобы освободить фиксатор. Дай акуле поплавать вокруг 2-3 минуты, перед тем как натянуть леску и подсечь. Не стоит подсекать больше одного раза, от силы двух. Когда крючок вопьётся в стенку акульего желудка, то рыба либо поймана, либо сорвётся. Помни, что если удилище гнётся, всё уменье нужно бросить на то, чтобы леска оставалась натянутой, чтобы противостоять рыбе твёрдо и последовательно. И ещё... всякий раз как ты расслабляешься на удилище, не выуживаешь и не прилагаешь усилия, чтобы вытянуть леску, акула отдыхает тоже.
   - А если акула нырнёт и решит остаться на глубине?
   - Тогда оставь её на глубине, измотай её; достанешь акулу слишком свежей - будет нам заноза в заднице, не говоря уже об опасности. Легче лёгкого, Док... почти так же, как ниггеры ловят сомов камышинами.
   На больших удилищах были установлены катушки размером с шар кегельбана, снабжённые 750 ярдами моноволоконной лески, проверенной на разрыв усилием в 130 фунтов.
   Берт вскарабкался на тунцовую вышку, чтобы вовремя заметить любое движение на поверхности моря. Жмурясь от солнечных бликов, он надел солнечные очки "Фостер Грант". Дорожка тянулась насколько хватало глаз, но он не заметил ничего.
   Там, наверху, Берт казался настоящим рыбаком-профессионалом, дерзким белым охотником широких морей, живым воплощением капитана Блада. Мышцы тела перекатывались подобно мышцам породистой лошади, крепкие руки закалились, словно дешёвый стейк, годами выдержки под солнцем и солёными брызгами. Жёсткая борода кустилась во все стороны, густые брови хмурились на лбу толстыми чёрными дугами.
   После получаса монотонного зачерпывания, Эрик уселся в крутящееся боевое кресло, привинченное к палубе. Он глубоко вздохнул и снова снизу вверх залюбовался на Берта.
   "Только посмотрите на него, - подумал Эрик. - Ему на самом деле нравится охота. У него может не быть никакого рыболовного флота вообще, но здесь он настоящий пуп земли, как и мечтал".
   - Док, даже не думай рассиживаться, продолжай разбрасывать прикорм, чёрт побери!
   - Я думал, уже твоя очередь!
   - Я капитан этой посудины с гвоздями, Чарли Помойное Ведро...
   - Что из того?
   - Из того пришивают пуговицы к мамкиным трусам; мне есть чем заняться.
   - Меня воротит от этого дерьма.
   - Так поблюй для облегчения, а черпать не бросай...
   - Но...
   - Было бы здорово сегодня во что-нибудь воткнуть, Док...
   Поплавки прыгали за шхуной по дорожке. Эрик глубоко вдохнул, откинулся в кресле, закрыл глаза и на выдохе попробовал расслабить мышцы тела.
   И в тот же миг он услышал. Первый сигнал. Одинокий металлический щелчок, за которым последовала неспешная череда других нечастых щелчков. Эрик вскочил, схватил левый спиннинг и снова уселся в боевое кресло, вставив комель удилища в шарнирный стакан между ног. Он подёргал леску, чтобы дать рыбе понять, будто наживка пробует сорваться. Тогда конец удилища стал быстро, рывками загибаться, потому что рыба бросилась наутёк; со свистом выпуская леску, зажужжала катушка.
   - Землекоп, кто-то клюнул на наживку.
   - Держи удилище, оставайся в кресле, а как только я скажу, включай фиксатор и тяни что есть сил. Ты сможешь удержать удочку своим крюком?
   - Думаю, справлюсь... Это нелегко, но, думаю, смогу.
   - Хорошо.
   - Наверное, зацепили монстра, Землекоп... Моби Дика, не меньше.
   - Так венерическая болезнь называется, Док, а не кашалот.
   - Это что-то большое...
   - Посмотрим.
   - Что если это Меченая? Что-то ужасно большое!
   - Бли-и-ин! Да маленькая акулка скорее всего. Большая бы зубами начисто обрезала леску.
   - Ты думаешь?
   - Да, чёрт возьми!
   Эрик следил, как леска слетает с катушки.
   - ДАВАЙ! - закричал Берт.
   - Х-х-х-ха! - крякнул Эрик, всем телом откидываясь назад и крутя вперёд рукоятку катушки. Удилище согнулось вдвое. Эрик отчаянно старался вытащить рыбу, но леска продолжала разматываться.
   - Господи, что делать... я не могу её остановить, Землекоп!
   - Спокойно, спокойно... не пытайся мериться с ней силами, Док... по крайней мере пока не измотаешь её. Она сильнее нас обоих.
   - Затянуть фиксатор?
   - Нет, иначе выдернешь крючок из неё.
   - А если кончится леска?
   - У тебя её почти полмили... очень скоро фиксатор сам её замедлит.
   Эрик держал крепко. Рыба ушла на глубину и медленно двигалась из стороны в сторону. Как только леска перестала вылетать, Эрик начал её сматывать, то наклоняясь вперёд и напрягая плечи, то откидываясь назад, чтобы выбрать слабину, быстро вращая катушку правой рукой и напрягая мышцы плечей и спины.
   С самого появления на острове Рождества Эрику всегда хотелось поучаствовать в глубоководном лове, но всё как-то не складывалось. Как бы ему хотелось, чтобы Хелен была жива и разделила с ним его приключение. Левая рука уже болела, правую сковывала судорога перенапряжения.
   - Как ты думаешь, что там у меня?
   - Вероятней всего, синяя акула, Док.
   - Скажи лучше, синий кит, и если я вру, то Святой Пётр - мелкая шпана.
   - Синие акулы не такие большие.
   Эрик продолжал вываживать рыбу, крутя катушку, выбирая слабину лески, наклоняясь то вперёд, то назад и снова вращая катушку. Берт спустился на палубу, приволакивая больную ногу, и, сжимая винтовку в левой руке, перегнулся через левый планширь.
   - Продолжай тянуть и наматывать, Док... она приближается... это синяя акула, не сойти мне с места. Смотри... видишь её?
   - Ага! - кряхтел Эрик
   - Синяя как индиго. И при всём при том довольно большая, 200 фунтов потянет, а то и больше.
   Рыба, больше 10 футов в длину, гибкая, с длинными грудными плавниками, медленно подплывала к шхуне и уже не сопротивлялась.
   - Заводи её легонечко, Док.
   - Далеко ещё? - простонал Эрик.
   - Да, вот теперь близко, хватит.
   Берт прицелился, снял винтовку с предохранителя и, когда акула показалась на поверхности, нажал на курок.
   БУМ!
   Быстро перезарядив, он выстрелил в другой раз.
   БУМ!
   Выстрелы эхом разнеслись над водой; пули оставили два больших отверстия в голове акулы, как раз перед жаберными щелями. Рыба сделала шумное судорожное движение, словно пронзённая электрическим током, и замерла.
   - Попал!
   - Трудно было промазать... но она ещё не умерла. Я знаю, много рыбаков лишилось своих грёбаных рук, забавляясь с якобы мёртвыми, как они думали, акулами. Подтяни-ка её поближе к судну, чтобы я мог ухватиться, Док.
   - Попробую.
   Надев пару брезентовых рукавиц, чтобы защитить руки от ожогов верёвками, Берт подтянул рыбу багром, вонзил крюк в жабры и перевалил её через транец. Уложив рыбу на палубу, он достал бейсбольную биту и влупил ей по голове с такой дикой силой, что у той глаза выскочили из орбит.
   - Проклятье, Землекоп, смотри, что ты наделал! Ты выбил целый хоумран: голова проломлена, глаза катаются по палубе, как шарики. Отныне вечная тьма над нею...
   - Чёрта с два, - буркнул Берт и вспорол рыбе брюхо разделочным ножом, висевшим в ножнах на поясе. Кровавые внутренности вывалились на палубу. Кусачками он вызволил из пасти акулы поводок.
   - Видал я, как тела этих выродков, потрошёные и без головы, плывут сами по себе и исчезают из вида.
   - Врёшь...
   - Честное слово!
   Акула пошевелилась, жалкий изувеченный хвост забился в агонии.
   - Акулы умирают долго, Док, иногда челюсти часами дрожат и трепещут и способны хватать. Они выносливы. Однажды мой клиент вытащил мако... и, несмотря на изнеможение и то, что её подняли на борт, она ожила. Она так била хвостом по распределительной коробке, что расколотила её, а затем прыгала за нами по кокпиту, клацая зубами, пока не заскочила на мостик... и перед тем как свалиться с судна, с корнем вырвала боевое кресло и снесла дверь в каюту. Хитрые такие бестии, эти мако...
   - Вот так-так!
   - В порядке вещей. Брось кишки в бадью с прикормкой. Пригодятся. Может быть, Меченая любит синих акул.
   - От них эта мерзкая бурда завоняет ещё хлеще.
   - Знаю, самое трудное с прикормкой - терпеть её вонь. Если не заморозить, то акулья плоть раскисает и выделяет аммиак и тогда воняет до самых небес.
   Покончив с разделкой, Берт перекинул акулу через борт. Тут же появились синие акулы и накинулись на потрошёную тушу - пир закипел горой. Обжираловка продлилась всего несколько минут, и акулы исчезли. Эрик видел, как в глубине медленно туда-сюда двигались другие акулы, выискивая незамеченные лакомые кусочки.
   Берт оснастил новый крючок с поводком и нацепил наживку. Он приделал плоскогубцами поводок к леске и передал спиннинг Эрику; тот закинул всю снасть за борт, выпустил 30 ярдов лески и оставил дрейфовать по дорожке на пробковом поплавке. И продолжил выплёскивать прикормку через борт; Берт вернулся на мостик.
   - А кроме акул мы кого-нибудь поймаем, Землекоп?
   - Рыбу-меч, может быть.
   - Что будем делать, когда обнаружим Меченую?
   - Постараемся подманить её поближе к шхуне, чтобы я смог воткнуть в неё железо. Она может броситься на судно, многие так и делают, когда попадают в беду. Но я буду тыкать в неё железом, а ты будешь шуметь винтовкой. Как только так случится, вопрос будет лишь во времени. Мы достанем сучку...
   - Если она последует за прикормкой, разве не нужно будет кинуть ей что-нибудь приличное, чтобы подогреть её интерес? Мне кажется, у такой большой рыбы интерес может быстро пропасть, если не дать ей вкусного.
   - Ты прав, Док. Будем кормить её как медведя в зоопарке.
   - Что у нас на закуску?
   - Кое-что вкусненькое, неотразимое...
   День клонился к закату, на счету Эрика имелось уже восемь синих акул, каждая весом до 100 фунтов, но большой белой не было пока и в помине. Двух акул Берт вывесил на кран-балке вниз головой, чтобы желудки вывернулись наружу через пасть, остальных привязал за хвосты к бортам судна нейлоновым канатом, пропустив его сквозь скобы на планшире.
   - Делаю так, чтобы подманить Меченую поближе к "Охотнице", Док. Много больших акул выходит кормиться ночью. Она может объявиться поблизости в любой момент, поэтому не зевай и будь настороже...
  
  
   ГЛАВА 26. "ПОЛНОЛУНИЕ"
  
   "- Поднять меня на мачту! - крикнул Ахав, подходя к пеньковой корзине. - Теперь мы должны скоро встретиться с ним".
  
   Ночью во время прилива взошла полная луна; спокойно раскинулось море, плескалась вода в шпигатах, скрипели доски да позвякивала тяжёлая цепь. Разбрасывая прикормку, "Охотница" отдалилась на несколько миль от островка Дамарискоув, но до темна Берт решил вернуться к нему и встать на якорь возле тюленьего лежбища, надеясь, что в лунном свете какой-нибудь тюлень да заметит фосфоресцирующий след от плавника большой белой акулы, если она вдруг отправится курсировать вдоль берега в поисках пищи.
   После ужина Берт и Эрик засиделись на камбузе, болтали о том о сём, и разговор плавно свернул на акул. Берт рассказывал, как его отец погиб от акул во время Второй мировой войны.
   - Отца своего я не знал. Случилось как-то раз массовое нападение акул на моряков крейсера "Индианаполис". Слыхал?
   Эрик отрицательно покачал головой.
   И Берт поведал, что 29-го июня 1945-го после завершения секретного задания в Тихом океане по доставке атомной бомбы, той самой, которую 6-го августа сбросили на Хиросиму, "Индианаполис" был торпедирован японской субмариной и затонул. Огромный корабль, содрогаясь, быстро пошёл ко дну, не оставив экипажу времени сесть на плоты или в спасательные шлюпки.
   Из 1200 человек на борту, по его словам, девяти сотням удалось покинуть тонущий корабль, но помощи ждать было неоткуда, и они лишь плавали в спасательных жилетах, беспомощно загребая руками. Скорое спасение оказалось невозможным, ибо в силу секретности задания действовал режим радиомолчания. Через несколько часов появились акулы и начали нападать на уцелевших парней, терпящих бедствие. Ребята, зная, что хоть какая-то безопасность может заключаться в количестве, сбивались в группы, чтобы обмануть акул. Тем не менее, вода всё-таки окрасилась в красный цвет, так как хищники по одному выхватывали вопящих жертв и заставляли умолкнуть навеки.
   Одни умирали от изнеможения и шока, другие от жажды, третьи же, обезумев и истомившись от ужаса, днём и ночью кружившего вокруг, сами приносили себя в жертву нападавшим. Акулы всегда были рядом и не прекращали безжалостных атак. В конце концов, после пяти дней и ночей борьбы с акулами, кровавая бойня закончилась, когда оставшихся в живых заметили с самолёта и через какое-то время вытащили из воды на эсминец.
   - Из тех девятисот, которым удалось покинуть корабль, выжили только 315, остальных сожрали акулы. Во время спасения, по словам оставшихся в живых, ребятам приходилось отбиваться от акул, которые продолжали кружить вокруг уже мёртвых моряков. Моего отца нашли качающимся на волнах в спасательном жилете и без ног.
   - Мне очень жаль, Землекоп. Какая страшная смерть...
   Поковыряв в зубах карманным ножом, Берт отхлебнул рому и вернулся к прерванному рассказу.
   - Так вот: у моего отца была своя война, у меня - своя. Знаешь, Док, я рисковал своей жизнью. Меня наградили и "Серебряной звездой", и "Бронзовой звездой", и двумя "Пурпурными сердцами" в придачу. Я был грёбаным героем войны. Но сегодня я чувствую лишь горечь и предательство. Когда я вернулся домой, люди бежали от меня как от чумы, даже рыбаки сторонились меня. Те, с кем я работал, говорили: "Помолчи о своей войне, нам всё равно, мы не хотим ничего слышать о ней!" Поэтому я ушёл в себя и весь мир послал к чертям собачьим. Хотелось бы мне знать, когда у нас будет грёбаный парад.
   - Я думаю, наш парад состоялся уже давным-давно, Землекоп, только никто на него не пришёл.
   - Вьетнам моментально прекращал любые разговоры, помнишь? Это как выпустить газы за столом при священнике. Вежливые люди предпочли бы не слышать того, что ты говорил о войне. Всё это дерьмо кипело во мне, друг, а когда я понял, что никто не собирается меня слушать, мне стали сниться мёртвые, о которых мне не давали говорить.
   - Даже если бы люди слушали тебя, Землекоп, они бы ничего не поняли. Да и как им понять? Если ты там не был, понять тебе было не дано. У меня был брат, который откосил. Война разлучила нас. Когда-то мы были очень дружны, сейчас уже не то. Я не хотел бы, чтобы он шёл на войну, и в то же время, если б он пошёл... и если б остался в живых, сегодня мы были бы ближе друг к другу. Война всё изменила. С ней я ложусь спать. С ней просыпаюсь. Боль никогда не проходит. За то, что мы сотворили с вьетнамцами и их страной. И за то, что мы сотворили там с собой...
   - Ты знаешь, Док, не было дня с тех пор, как я вернулся домой, чтобы я не думал о ней.
   - Я тоже вспоминаю о ней каждый день...
   - Наше поколение разделено надвое: на тех, кто был на войне, и на тех, кто не был. Я не могу нормально относиться к тем, кто не был. Думаю, у нас с ними разные ценности, они корыстны и честолюбивы, а я - нет, и мне с ними неуютно.
   - Словно чего-то в них не хватает...
   - Вот-вот, правильно, Док. Они не знают того, что знаем мы, они не прошли Вьетнамских университетов. Они стараются держаться сурово, но они всего лишь дети с сопливыми понятиями о мужественности. Они не знают, что значит быть другом. Знаешь, когда Тампер схлопотал пулю, я почувствовал, что это должен был быть я. Вина оставшегося в живых. Я хотел погибнуть в Наме. Бедный Тампер...
   - Всё это дерьмо годами булькало и кипело в нас, словно гнилое варево. Мне кажется, добрая женщина могла бы способствовать выздоровлению, но я женился на сумасшедшей, и от этого стало ещё хуже. Как и все, целый год я мечтал о возвращении домой, но когда вернулся в США, я мог думать только о том, что мне там не место, что хочу назад. Что хочу просто вернуться в Нам: спасать жизни, делать свою работу. Там бы я сгодился как нигде. Америке я больше не подходил.
   - Я тоже. Поэтому я послал всё к чертям, переселился в Канаду и оставил всё, что знал, позади. Смириться или уйти? Я ушёл, и это оказалось лучшим решением. Я не испытываю сожалений. Я люблю Канаду. Она гораздо более цивилизована. Сейчас у меня есть канадское гражданство и канадский паспорт. Война сильно меня изменила, я больше не мог жить в Штатах. Я не вписывался в то общество, да, пожалуй, никогда ему не был своим...
   - По этой же причине и я, в конце концов, бросил свою работу, признал поражение и переехал на остров. Больше некуда было податься.
   - Ты единственный из старого отряда, с кем я говорил, Док.
   - Плохо, что мы потеряли связь друг с другом. Плохо, что мы не осознали, что все мы из одной лодки. Иначе мы бы не остались со своими проблемами один на один. Вот что сбило меня с толку: ведь я вернулся домой и попытался прикинуться, что я тот же самый парень, что и до войны. Но война слишком круто изменила меня. Я был не тот и уже не мог быть прежним. Когда я, наконец, понял это, то замкнулся, как и ты, с головой погрузился в работу в Нью-Йорке и не разгибал спины. Но я не прижился и, устав пытаться, плюнул на всё и покинул эту большую карусель, ведущую в никуда. Чёрт возьми, всё, чего я хотел, - это вернуться в Мэн и рисовать - ну, так я сделал это. Только вот одиночество после войны оказалось невыносимо, после той близости, что мы делили в Наме.
   - Мы заботились друг о друге, Док, такого в Штатах не найти. Здесь люди друг другу волки: "Я при своём, и чёрт с тобой, приятель!"
   - На острове Рождества неплохо, Землекоп. После войны я понял, что у меня есть выбор. Можно было жить в цивилизации, а можно было в изоляции. Я решил приехать сюда. Это, конечно, не Вьетнам, но это и не материк. Здесь я на месте. Что-то значу. Соответствую. Поэтому мне здесь нравится. Здесь каждый что-то значит. Каждый годится...
   Если я задерживаюсь на материке, то начинаю сходить с ума. Повторяется старое дерьмо. Оно всегда тут как тут. Оно никогда не меняется. Оно никуда не девается. Оно просто становится хуже. Смешно, но первоначально я переехал сюда, чтобы обрести свободу. И обрёл. Но обретя, я её потерял. Этот остров тоже превратился в тюремную камеру. Это единственное место, где я могу жить. Здесь, Землекоп, я живу жизнью каторжника. Отбываю заключение. В каком-то смысле остров Рождества не сильно отличается от старой французской каторжной тюрьмы на Чёртовом острове. Или от Алькатраса, если на то пошло...
   Я не могу жить в добропорядочном обществе. Я его не понимаю. Я ему чужой. И я не могу уехать отсюда. Потому что ехать мне больше некуда.
   Где ещё могу я быть счастлив, быть самим собой, чтобы меня принимали таким, каков я есть? Как тебе такая загогулина? Жизнь порой такие коленца выделывает...
   - Господи, Док, я понимаю всё, о чём ты говоришь. Знаешь, ты первый, с кем я об этом говорю, и единственный из моих знакомых, кто понимает.
   - Я тоже ни с кем не говорю об этом, даже на острове.
   - После Нама я потерял уважение к целой уйме вещей. Я ненавижу политиканов, парней вроде Рейгана, этого грёбаного поджигателя войны! Всё, чему меня учили в детстве, оказалось вонючим враньём...
   - "Бог, флаг и яблочный пирог", правильно? Утрата иллюзий, говорят, - лишь прогрессивная форма просветления, Землекоп.
   - Вот о чём и я веду речь: словно взрывающаяся сигара швырнула мне в рожу мифы моего детства - все скопом. К чертям яблочный пирог. И к чертям Джона Кеннеди с его речью "не спрашивайте". К чертям Линдона Джонсона. К чертям Макнамару и Киссинджера. К чертям Никсона - к чертям их всех! Ты салютуешь флагу всю свою блядскую жизнь и вдруг понимаешь, что это не символ свободы, но символ убийства, что федеральное правительство - это пиратский корабль, управляемый шайкой головорезов в костюмах-тройках и с образованием от Лиги плюща, которых хлебом не корми, дай заставить молодых парней подыхать ни за хрен собачий. Америка действительно потеряла невинность на той войне...
   - Как говорится, воевать ради мира - что трахать ради девственности.
   - После Нама не было для меня никакой радости. Ни настоящего, ни будущего... одно лишь прошлое, которое пожирает меня заживо. Что-то во мне сломалось, и починки не предвидится. У меня есть сын от второго брака. Когда-то я любил детей... но больше не люблю. Как можно заниматься своим ребёнком, когда чужих детей ты взрывал? Я смотрю ему в лицо, а вижу... Господи, никогда и никому я не рассказывал об этом дерьме. Если разобраться, в моей жизни нечего особо праздновать, как считаешь?
   Эрик пожал плечами.
   - У меня теперь другая беда. Мой доктор говорит, что я слишком много пью, что я алкоголик, что у меня разваливается печень и что если не остановиться с выпивкой, то выпивка остановит меня. Но дело в том, что... выпивка мне нужна. Я всё время на нервах, всё время взвинчен. Я не могу бросить, Док. Даже пробовать не хочу. Пусть выпивка не избавит меня от кошмаров. Я всё время вижу эти чёртовы мёртвые лица: натянутую на черепах кожу, нелепо ухмыляющиеся рты и молочно-белые, ничего не видящие глаза. Но чтобы уснуть ночью, мне нужно сделать пару глотков. Выпивка, старейшее и вернейшее обезболивающее на свете, творит чудеса, когда насылает на меня сон и затуманивает образы женщин и детей, чьи крики и вопли не дали бы мне уснуть без неё. Стоит ведь только поддаться этому дерьму, Док, и облегчения уже не будет. Ты начинаешь видеть эти лица не только во сне, но и наяву. Поэтому иногда с вечера я надираюсь в стельку, а утром харкаю кровью. Алкоголь убивает меня, Док, но что же, чёрт возьми, я могу поделать? Я должен пить каждую ночь, только так я могу уснуть.
   - Что ты скажешь об "Анонимных Алкоголиках"? Многим пьяницам помогает. От тебя требуется только желание завязать.
   - Нет у меня такого желания...
   - Что ж, знаю, общество годится только тем, кто хочет его, а не тем, кто нуждается в нём. Но, может быть, со временем желание появится, если дать ему шанс.
   - Да пробовал я, Док. Несколько лет назад посетил пару собраний - не для меня это...
   - Это могло бы стать твоим шансом, Землекоп. Мог бы схватить большое медное кольцо. Может, ещё раз попробуешь? Трудно трезветь в одиночку. А с пузом, накачанным сивухой, и башкой, напичканной Вьетнамом, у тебя нет ни единой возможности протрезветь самостоятельно.
   - Все в АА считают, что ветераны-алкаши - это неудачники, нытики и слюнтяи. "Не оправдывай Намом своё пьянство, парень, - говорят они. - Хватит себя жалеть. Не хотим больше слышать о твоей трусливой войне. Забудь о ней, выполняй программу - и сделаешь себе хорошо". Такую примерно хрень заявляют ветеранам в АА.
   Интересно, как понравилось бы им жарким летним днём на каком-нибудь шоссе наткнуться на прошитое пулями тело лучшего друга, распухшее и раздутое... ползают черви, жужжат мухи, ягодицы и живот покрыты рубцами, глаза открыты, конечности оторваны, и повсюду страшный смрад смерти. Если б так, они бы знали, что я чувствую.
   - Что это были за собрания?
   - Как сказать... однажды вечером я пошёл на собрание, на котором обсуждалось, как составить список людей, которым насолил, чтобы впоследствии загладить вину перед ними...
   - Вот как...
   - Так вот был там один недоумок в синей куртке по имени Гарри... знаешь, только глянешь на придурка и понимаешь, что он салага и в жизни с ним ничего плохого не случалось. Начинает он разводить историю о том, какой он был нахальный малый в 50-ых, потому что целью своей поставил соблазнить свою подружку и в этом преуспел. Забрал её девственность, поимел по полной. Он разглагольствовал о том, как потом было ему стыдно, как внёс её в свой грёбаный список и как собирается примириться с нею. И прибавил, что в своё время лишил девственности многих, что он настоящий волокита, что чувствует стыд перед всеми своими женщинами, а что делать, не знает. Один только взгляд на этого парня, Док... я уже говорил... не был он жеребцом. Только балаболом и хвастуном.
   - И что потом...
   - Потом председатель просит меня выступить следующим, а меня так достал Гарри, что я решаю рассказать ещё одну завиральную историю, похлеще предыдущей, знаешь, типа, "у меня, приятель, длиннее, чем у тебя"...
   Это был настоящий цирк, Док. Я понял, что припёрся не туда, поэтому я встал, вышел в дверь и никогда больше не возвращался. Чёрт побери АА, чёрт побери их всех...
   К полночи Берт уже клевал носом, был пьян более, чем чуть-чуть, и потому велел Эрику первому заступать на четырёхчасовую вахту.
   Потолкавшись на камбузе, Эрик поднялся на палубу и сел в боевое кресло наблюдать за морем и предаваться тоске по Хелен. Широко и спокойно лежал океан, на гребнях волн лунные зайчики устроили волшебный балет.
   Проплывавшая мимо туча заслонила луну, Эрик встал и пошёл проверить акул: и тех, что висели на кран-балке, и тех, что были привязаны по бортам, чтобы привлечь Меченую.
   Он видел, как у самой поверхности воды копошатся светящиеся крошечные создания, оставляя дорожки эфемерного света подобно морским светлячкам.
   Он вернулся в кресло и закрыл глаза. Слышался храп Берта.
   "Надо бы за ним присмотреть. Он так храпит, что вот-вот проглотит язык".
   Эрик тихонечко спустился в камбуз и зажёг спичку над койкой, на которой лежал Берт.
   Одеяло сползло, Эрик поднял его и укрыл товарища.
   - Нет, нет, нет, - бормотал Берт, отбиваясь и отворачиваясь. Опять ему снились его сны.
   - Несчастный засранец, - прошептал Эрик, возвращаясь на палубу.
   Снова усевшись в кресло, он задумался о Хелен и - об акуле.
   "Опаснейший хищник на свете, крупнейшая плотоядная рыба на земле. А мы здесь пытаемся заставить её охотиться на нас, чтобы убить её, - размышлял он. - Мы, должно быть, спятили.
   Но я чувствую её. Она где-то рядом, таится у самой поверхности".
   Вдруг Эрик услышал тяжёлый глухой удар в корму и насторожился. Он встал, осторожно приблизившись к борту, всматривался в тёмную воду, но ничего не увидел.
   - Определённо мне что-то послышалось, - пробормотал он.
   Он вернулся в кресло, но спустя пять минут в корму последовал новый глухой удар, и он снова уставился на волнующийся перед ним чёрный океан. Он поднялся и отправился проверить висящих на кран-балке акул. Одной не хватало. Он посмотрел в воду, и то, что увидел, превратило его ноги в трепещущий студень.
   Выставив голову из воды, Меченая смотрела прямо ему в глаза. Затем подплыла к "Охотнице", поднялась из воды и схватила вторую акулу. Волна адреналина захлестнула Эрика, одним прыжком он перемахнул через ступеньки вниз на камбуз, поскользнулся, тут же вскочил и затормошил Берта.
   - Проснись! - задыхался он. - Проснись, Землекоп! Она здесь, она здесь! Эта сука с меченой мордой здесь!
   Берт замычал и перевернулся на другой бок. Эрик не отставал.
   - Землекоп! Она стащила обеих акул с кран-балки. Она здесь. Что делать?
   - Нельзя с ней связываться до рассвета, - ответил Берт, откидывая одеяло и поднимаясь на нетвёрдые ноги. - Это было бы самоубийством.
   - Но мы ведь не можем дать ей уйти? Давай вонзим в неё гарпун и пусть она до зари таскает нас по морю. Она так близко...
   - Не пойдёт, Док... ты вгонишь в неё гарпун в темноте, и она наверняка убьёт нас обоих... спутает нам все снасти, и один из нас будет разрезан надвое. Но всё же давай посмотрим.
   Берт быстро натянул штаны и поднялся на палубу. Белая акула пожирала рыб, висевших по бортам.
   - Твою ж мать! Да она преогромная, Док! Гораздо больше, чем я думал... больше
   20-ти футов. Я думал, ты преувеличиваешь.
   Тут акула схватила сеть с менхеденом, висевшую на той же кран-балке по соседству с синими акулами.
   - По крайней мере, мы теперь знаем, что она рядом.
   - Но что мы будем делать?
   - Ночью - ничего, Док... подождём до рассвета и, если к тому времени она не уберётся, мы прикончим одну большущую грёбаную акулу.
   Большая белая акула продолжала пожирать синих акул, висевших по бортам. Раз за разом рыба налетала на "Охотницу". Всю ночь она билась в корму, шлёпала хвостом по днищу, почти приподнимая 42-футовую посудину снизу. Они слышали, как она тяжело тёрлась грубой шкурой о деревянный корпус и как позвякивал металл, когда она задевала якорную цепь.
   Всю ночь море оставалось спокойным, но к рассвету поднялся штормовой ветер, "Охотницу" болтало и подбрасывало на больших волнах так, что якорь волочился по каменистому дну. Эрик ещё побросал прикорма - в основном кальмар и скумбрию - за борт, надеясь приманить большую рыбу, но никто не появился, если не принимать во внимание небольших синих акул.
   Меченая наелась до отвала и исчезла.
   После завтрака они подняли якорь и отправились разбрасывать прикорм на новом месте, но двигатель "Охотницы" начал давать сбои, и брызги, швыряемые ветром, с такой силой бились в рулевую рубку, что были похожи на летящий гравий. Волны поднимались всё круче и круче, и Берт решил отменить охоту и переждать шторм у острова Рождества.
   К ночи непогода улеглась, и на следующий день рано утром Эрик и Берт вернулись назад к Дамарискоуву.
   В море дул порывистый ветер, но к полудню стих; "Охотница" снова плавно закачалась на волнах приливного течения, и Эрик бросал прикормку в воду там, где в последний раз они видели Меченую. Но её самой и след простыл. Они наладили два удилища, так же как и в первый раз, нацепили кальмара наживкой на крючки, но ловились только синие акулы, которых снова вывесили вниз головой на кран-балке.
   Прошло четыре дня. Пять дней. Наконец, шесть дней, и - никаких признаков присутствия поблизости большой рыбы.
   - Где бы нам ещё поискать? - крикнул Эрик Берту, с мостика в бинокль изучавшему горизонт.
   - Не знаю, Док... думаю, надо мыслить как акула. Она сейчас, вероятно, на глубине и, может быть, в сумерках всплывёт, чтобы поймать тюленя.
   Эрик продолжил черпать прикормку.
   - Не может она исчезнуть просто так, - пробормотал Берт. - Найдём.
   - Эй, Землекоп... хотел у тебя спросить... где ты достал эту шхуну? Не похоже, чтобы её сделали где-нибудь здесь.
   - Купил её у одного моряка из Нью-Бедфорда через полгода после возвращения из Вьетнама.
   Он рассказал, что судно построили в Виргинии и сначала использовали в качестве пиратского устричного судна, что обшивка его толщиной в два дюйма и что, кроме того, оно могло выдержать тяжёлый режим работы и пройти сквозь ураган без поломок.
   - Поэтому я её и взял. В основном капитаны частных судов предпочитают лощёные скоростные и роскошные катера для спортивной ловли, но я не таков... когда океан ярится, забудь о них. Когда ты попадаешь в трудное положение, такое судно может бросить тебя в лапы Дэйви Джонса. Устричное же судно, хоть и бывает порой жестоким, может кружить, проходить сквозь волны и взлетать на их гребни, поддерживая при этом скорость в 10 узлов, то есть те самые 10 узлов, что оно даёт в хорошую погоду, в то время как все эти модные суда замедляют ход. Я доволен старой посудиной. Она меня ещё не подводила.
   Глубина в точке дрейфа составила 75 футов, они были примерно в четырёх милях от острова Дамарискоув. Всё так же разбрасывая прикормку, Эрик вдруг услышал треск одной из катушек. Схватив удочку, он уселся в боевое кресло, вставил удилище в стакан и через 25 минут вытащил ещё одну синюю акулу, которую Берт тут же привязал к борту.
   Но Меченой как не бывало.
   - Док, эта акула ведёт себя словно косоглазый. Такой же мастер ударить и смыться, призрак оперы, мать её. Но мы её найдём, и нечистый нам поможет. Завтра, может статься...
  
  
   ГЛАВА 27. "НАЙТИ И УНИЧТОЖИТЬ"
  
   "Они не только терзали с жадностью вывалившиеся внутренности пораженного остриём соседа, но, раненные, сворачивались, подобно гибкому луку, и пожирали свои собственные внутренности, так что одна акула могла много раз подряд заглатывать свои кишки, которые тут же снова вываливались из зияющей раны. Но мало того. Даже с трупами и призраками этих тварей опасно иметь дело. Одна из акул, которую убили и подняли на палубу, чтобы содрать с неё кожу, едва не оставила без руки беднягу Квикега, когда он попытался захлопнуть мёртвую крышку её убийственной челюсти".
  
   Занимался хмурый день. Моросил мелкий дождик, и утренний туман сводил видимость почти до нуля. Берт вёл шхуну в стороне от бурунов восточной стороны острова; постепенно туман редел и дальше в море истончался до низко висящей дымки. Час спустя послышались дальние громовые раскаты, предвещавшие приближение нового шторма.
   - Неважный день для морской охоты, - крикнул Эрик Берту, в жёлтом непромоканце стоявшему на мостике у руля.
   - Что? - отозвался Берт сквозь гул забойного ритма большого дизельного двигателя, наклонив голову и приставив ладонь к правому уху. - Не слышу тебя, Док! Говори громче!
   Эрик поднялся на мостик.
   - Я говорю, что день неподходящий искать и уничтожать, - повторил он.
   - Похоже, на юге немножко дует. Океан - самая могучая дама на свете, Док. Она первобытна, великая мать... каждый день меняется, а то и каждый час.
   Эрик всматривался в бурную темь, ещё окутывавшую море. Чувствовал он себя при этом прескверно. От звуков работающего дизеля разболелась голова, боль усугублялась выхлопными газами и качкой. Его захлестывали зелёные волны морской болезни.
   - Что-то мне не по себе. Пойду приму пару таблеток аспирина. Тебе нужно что-нибудь?
   - Нет, я в норме, Док, - ответил Берт, перекатывая сигару во рту из угла в угол.
   - Как ты можешь курить собачьи какашки в такую рань?
   - Выглядишь ты плоховато, Док, - сказал он, сжимая тяжёлыми челюстями сигару и посверкивая в улыбке зубами. - Там у меня в походной сумке драмамин. Держу его на случай, если кого-нибудь укачает.
   - Спасибо...
   Берт потянулся за бутылкой рома, которая лежала в деревянном ящике возле пульта управления.
   - Вот вся медицина, что мне нужна, - сказал он, откупоривая бутылку и делая большой глоток. - А-а-ах ты господи боже, побежало-побежало, в носочки прибежало.
   - Не рано ли начал?
   - Не-е-ет, это мой рулевой ликёр, Док... чтобы немножко поправиться.
   Эрик спустился на камбуз, принял две таблетки аспирина и две драмамина, сокрушаясь, что приходится налегать на столь "обильный" завтрак. Наполнив чашку кофе, он прошёл на заднюю палубу и сел в боевое кресло наблюдать за промысловым судном, которое, мигая огнями, показалось в поле зрения.
   Над морем поднималось солнце, розовыми лучами пронизывая серый горизонт. Берт затянул песню.
  
   Ты скажи мне, где цветы?
   Где все маки?...
   Ты скажи мне, парни где?
   Где все парни?...1
  
   Он слегка раскачивался, но не в такт покачиванию шхуны.
  
   Ну, а где они теперь, эти парни?
   Погибли на войне,
   Лежат в земле сырой.
  
   "Посмотри на него, как есть пуп земли. Гордится своим мастерством рыбака и умением держать прямой курс часами напролёт вне зависимости от выпитого", - подумал Эрик и, стараясь не пролить кофе, поднялся на мостик.
   - Погода улучшается, Док, - сказал Берт, кивая на прожилки в пятнистом небе. - Смотри, на востоке солнце пробивается сквозь облачный покров. Может быть, шторм пройдёт стороной.
   - Ага...
   - Хочешь глоточек лучшего рулевого пойла капитана Дайера, Док? Согреет закоулочки сердца, поможет заглянуть за Предел.
   - Меня вырвет.
   Берт опять припал к бутылке.
   - Ух, чёрт, хорошо пошла. "Пятнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо, и бутылка рома" - и всё такое прочее. "Бей коммуняк, кури траву на завтрак", так, Док?
   - У тебя, должно быть, железный желудок...
   - Почти что...
   Эрик смотрел прямо вперёд, шхуну кренило и болтало на тёмных волнах. Он заметил, что в море свет мягок и рассеян, а краски насыщены, особенно ярко-жёлтый непромоканца Берта. Ему нравилось рисовать в непогоду. Оттенки становились богаче, над этим-то он как раз и работал весь прошлый год до самой гибели Хелен, стараясь по-другому, как можно эффектнее использовать краски в рассеянном свете.
   - Я тебе рассказывал, как застрелил белую акулу из 44-го "магнума"?
   Эрик равнодушно покачал головой.
   - В 1974-ом году у Монтока 2000-фунтовая акула оказалась возле моего судна, но она была ещё совсем дитя, поэтому я не хотел тащить её на палубу, но я зарядил "магнум" и сказал: "Вот "магнум" 44-го калибра, госпожа Уайт. Самый убойный пистолет на свете. Что, нравится?"
   - Вылитый Грязный Гарри...
   - Да, тогда акула хрясь по корпусу хвостом, а я поднимаю 44-ый калибр и выпускаю шесть пуль прямо ей в пасть. Бац-бац-бац! Примерно вот так...
   - Точно Грязный Гарри...
   - Да, Грязный Гарри... но пули только выбивают несколько блядских зубов. Лишь несколько грёбаных зубов! Вот какие живучие эти ублюдки. Этим оружием я мог проделать дыру в двигателе автомобиля, но не смог сдвинуть по фазе госпожу Уайт, даже головной боли ей не причинил.
   - Не прими близко к сердцу, Землекоп, но иногда мне кажется, что у тебя не хватает шариков.
   - Тогда чёртова рыба выныривает, разевает пасть аж до отбойного бруса и вонзает свои грёбаные зубы в борт моего судна. Надо быть осторожным, не тащить сразу акул на борт, в особенности большую. Может показаться, что они готовы, но будь начеку... могут выкинуть сюрприз в любой момент. Что у белой, что у мако выносливости больше, чем у любой другой рыбы в море.
   Когда они пришли на другую сторону острова Дамарискоув, солнце уже поднялось и с юго-запада подул прохладный бриз. Берт выключил двигатель, положил "Охотницу" в дрейф по течению и помог Эрику наживить кальмаром и выставить две удочки.
   Эрик подтащил бочку с прикормкой к корме и стал черпать из неё с интервалом в полминуты, как и раньше; Берт в это время снимал непромоканец. Через минуту Эрик поднял глаза на мостик и увидел, что Берт полностью обнажился. Ни шляпы, ни обуви, ни солнечных очков.
   - Эй, да ты полон сюрпризов! Не слишком ли прохладно шастать с голыми причиндалами?
   - Не-а, точно так же я ходил прошлой зимой на Карибах, когда перегонял шхуну. По мне такая свобода очень даже ничего. С войны не ношу трусов, Док... почему б тебе не попробовать?
   - И отморозить себе хрен... Нет уж, спасибо.
   Эрик разбрасывал прикормку, вонючую смесь крови, конины и перемолотого в фарш тунца; дорожка ширилась и удлинялась.
   - Эта смесь воняет ещё хуже, чем раньше, Землекоп.
   - У акульей прикормки много общего с кунилингусом, Док: как только справился с запахом, надо отлизывать.
   - О да, мне сразу стало легче...
   - Здесь как в Наме. То мы гоняемся за косоглазыми, то косоглазые за нами. С акулами то же самое. Сегодня на неё охотимся мы, завтра она охотится на нас.
   - Скажи, Землекоп, а дома чем ты обычно занимаешься?
   - Я мало бываю дома. Но мне нравится, если удаётся, явиться в субботу вечером, а в воскресенье встать пораньше и прокатиться до Галифакса за "Торонто стар". Прочитываю газетку от корки до корки. Если я в рейсе и не могу по утрам читать газеты, чувствую себя оторванным от мира. А так как в рейсах я пропадаю по месяцу и дольше, то мне нужно несколько дней, чтобы наверстать упущенное - прочитать все старые газеты и журналы. Наверное, я помешан на новостях. С другой стороны, если старушка вдруг оказывается дома, то у меня возникает желание, тогда чтения на часок-другой откладываются и устраиваются перепихушки.
   Клюнула небольшая синяя акула, на левой катушке зашипела, разматываясь, леска. Эрик пробрался на заднюю палубу и схватился за удилище. Он подсёк рыбу и, вываживая, подтянул поближе. Берт обошёл ходовую рубку, надел брезентовые рукавицы и, когда Эрик подвёл акулу к борту, вытащил акулу за поводок.
   - Фунтов сто, - сказал он.
   В руке его блеснул нож. Приподняв акулу, одним быстрым движением он вскрыл ей брюхо от заднего плавника до жаберных пластин - печень, сердце и внутренности вывалились в воду. Берт откусил кусачками поводок, и акула плюхнулась в море.
   - Иди сюда, Док, посмотри-ка на тварь - тебе понравится.
   Акула барахталась в разводах собственной крови и яростно бросалась на кишки. Содрогаясь телом, она проглотила сердце, которое тут же вывалилось из щели в брюхе, и сожрала его вновь.
   - Только посмотри, нравится засранке пожирать саму себя; ну разве не мерзость?
   Полминуты спустя акула ушла на глубину.
   - Ублюдки эти выносливы, говорю тебе. Почти несокрушимы. Можно бить их дубиной, стрелять в них, проделывать дыры, можно глушить их и нарезать полосками - дьявольские твари живут и лишь равнодушно удаляются в свои глубоководные убежища, где становятся пищей для своих собратьев. Просто я хотел тебе показать, с каким чудом мы имеем здесь дело. И помни: твоя акула значительно крупней и выносливей этой рыбёшки.
   Через пятнадцать минут зажужжала леска на правой удочке. Подняв рыбу, Эрик не поверил своим глазам: это была акула, которую освежевал Берт.
   - Смотри, - крикнул Эрик, - та же грёбаная рыба; она ещё жива и так голодна, что хватает наживку.
   - Я же тебе говорил, что они живучи. Акула не чувствует боли, это просто автомат по пожиранию. Разве я не говорил тебе, что акулы подобны косорылым, Док? Жрут свои кишки и приходят за добавкой. Разметай их на куски - и куски оживут. Блин, вот поймаем акулу твою, я вырежу её сердце и съем сырым, сделаю себе джозбургер.
   Берт достал ещё один крючок с поводком и привязал к леске. Наживка тут же была на месте: кальмар прочно сел на крючке. То же самое проделав с другой удочкой, он забросил крючки за борт, выпустил по 20 метров лески и оставил плыть по дорожке за кормой.
   - Мне пришла в голову одна весёлая мысль, Док...
   Берт сбегал на камбуз и принёс шесть гранат.
   - Господи, Землекоп!
   - Да, они боевые, как положено.
   - Так мы охотимся или сидим в засаде?
   - Я б сказал, всего понемножку.
   - Что ты собираешься делать?
   - Скоро увидишь.
   Берт снова сгонял на кумбуз, принёс шесть банок "Драно" и отвёрткой понаделал в них дыр. После снял крышку с одной из трёх больших бочек, стоявших возле рулевой рубки, и достал шесть больших скумбрий. Осторожно поместил по банке "Драно" в каждую рыбину и плотно зашил леской рыбьи рты.
   - А в тех двух бочках что, Землекоп?
   - Конина... она нам позже понадобится. Я купил у фермера больную лошадь, отвёл на консервный завод, там её забили и освежевали. В этих двух бочках почти вся туша.
   - Будь я проклят.
   - Вот так, - сказал Берт, удостоверившись, что у каждой рыбы рот крепко зашит. - Смотри теперь: будет у нас веселье. Подтяни-ка наживку поближе.
   Выдернув чеку у первой гранаты, Берт на мгновение замер и бросил её с кормы. Под водой раздался приглушённый взрыв.
   ВАМП!
   Он выдернул чеку у второй гранаты, миг подождал и бросил за борт. Бросил третью гранату. Потом ещё, ещё и ещё.
   ВАМП! ВАМП! ВАМП! ВАМП! ВАМП!
   Во все стороны полетели брызги.
   - Может, скажешь мне, какого чёрта здесь происходит? - чуть раздражённо спросил Эрик.
   - Акул привлекают взрывы... эти рыбы любопытны ... скоро сам всё увидишь.
   Уже через несколько минут с дюжину акул выплыли из ниоткуда и закружили под килем. Ещё несколько штук в поисках источника шума резали хвостами воду.
   Берт бросил скумбрию в воду - акулы возбудились и яростно кинулись в кучу, щёлкая челюстями. В один миг все шесть рыбин были проглочены.
   - А теперь самое смешное, Док. Как только едкий натр из "Драно" прореагирует с кислотой акульих желудков, они сдохнут. Когда заполыхают кишки, кое-кто начнёт выпрыгивать из воды... однако они не особенно чувствительны.
   - Господи, садист ты чокнутый ...
   - Я балдею от этого, - хохотнул Берт. - Отплатим засранкам, а, Док?
   Когда первая акула затрепыхалась в воде и понеслась по кругу, Берт лишь усмехнулся. Когда заметались ещё две, он расхохотался во всю мочь.
   - Смотри, как припекает мерзавок, Док! - орал он. - Будут знать, как жадничать!
   Он улыбался Эрику, и зубы его сверкали на солнце подобно зубам рыб, которых он убивал.
   - Гори, рыбка, гори! - вовсю веселился он, подпрыгивая на месте, пьянея от устроенного им самим разнузданного кровопролития и тут же обеими руками хватаясь за больное колено.
   Акулы пожирали друг друга. Крупные синие акулы плавали в красных клубах крови и с невероятной свирепостью работали челюстями, сталкиваясь друг с другом и скрещиваясь плавниками над водой. Казалось, они искали источник крови и злобно нападали на первое попавшееся на пути тело.
   - Куси её, куси, грош ей цена! - подбадривал Берт с кормы. - Гляди-ка, Док, ещё одну припекло! Sin loi, извините, если что. Счастливого пути, засранки...
   Эрика стошнило.
   - Что характерно, Док... когда акулы жрут своих сестёр, то получают порцию "Драно", и их кишки тоже начинают гореть. Отрава передаётся от одной к другой, как сайгонский триппер!
   Берт уселся в боевое кресло, положив ноги на транец; его веселье постепенно улеглось.
   - Будешь подсчитывать трофеи? - спросил Эрик.
   - Уже подсчитал: восемь убитых в бою. Нужно занести в судовой журнал.
   Вечером за ужином Берт достал заветную бутылку рома, и двое мужчин беседовали, пока он не налакался до беспамятства. Как всегда, первым на вахту заступил Эрик. Когда стемнело, Эрик склонился над планширем у ходовой рубки и уставился в воду.
   Луна спряталась за тучу, тёмное, зловещее глубокое море лежало перед ним. Долго Эрик смотрел в воду, наблюдая, как волны бьются о корму. "Охотница" крепко держалась на якоре в ста ярдах от Дамарискоува, где они стояли каждую ночь на этой охоте. Луна вышла из-за тучи, и показались валы в далёком море и буруны у скалистых берегов острова. Держась за планширь, глубоко, всеми лёгкими вдыхал он холодный ночной воздух, подставив лицо ветру и солёным брызгам.
   Мысли его снова вернулись к Хелен. Боль не уходила. Эрик посмотрел на часы. Было почти четыре; он спустился вниз и легонько тронул Берта за плечо.
   - Пора вставать, Землекоп, твоя вахта...
   - Отвали, мать твою разэтак! - пробурчал Берт, показывая кулак.
   - Вставай, шевелись, мешок с дерьмом!
   - Эй, да ладно... дай мне ещё часик, Док.
   Берт открыл глаза и сел на кровати.
   - Чёрт, башка трещит! Даже волосы как будто болят. Как дела, Док?
   - Ничего особенного, всё тихо.
   - Как погода?
   - Давай же, Землекоп, мне тоже надо поспать.
   - Ладно, ладно, чёрт возьми... минуту.
   - Ночь чудна, сияют звёзды...
   - Давай, Док, вали отсюда, ложись в койку и развлекай себя сам.
   В семь-тридцать полуодетый Эрик, протирая глаза, приковылял из каюты. Берт дрых в боевом кресле, явно нализавшись своего "ликёра". Пустая бутылка из-под рома каталась от борта к борту в такт колыханиям "Охотницы" на океанских волнах. Крачки в тумане ныряли за рыбой, и туча голодных чаек кружила над шхуной в надежде поживиться завтраком.
   - Пора вставать, Землекоп, - сказал он, тормоша Берта за плечо. - Солнце встаёт, старина... похоже, хороший день намечается.
   - До лампочки, - слабо огрызнулся Берт, еле продирая глаза.
   - В чём дело? Не помог твой рулевой ликёр?
   Берт помотал головой и сплюнул на доски палубы. Кое-как выбравшись из кресла, он насилу догнал пустую бутылку, гоняясь за ней от борта к борту. Наконец, он выбросил её за борт и отлил в море прямо через транец.
   По судовой радиостанции передали, что на юге, в двух милях от острова Монхеган, обнаружена дрейфующая туша мёртвого кита.
   - Поехали, Док; если есть мёртвый кит, значит, твоя акула будет неподалёку.
   Подходя к киту, они чуть было не приняли его по ошибке за некий островок; в четверти мили от огромного животного Берт заглушил двигатель и с мостика осмотрел окрестности в бинокль. Сотни морских птиц кружили над тушей и бомбами бросались на плоть, чтобы урвать кусочек. Он нажал на кнопку стартера, и большой дизельный двигатель запыхтел снова.
   - Подведём шхуну к киту ярдов на сорок, посмотрим, что там творится, - сказал Берт.
   Если китиха была огромной при жизни, то в смерти она оказалась в два раза больше. Она плавала на спине, словно опрокинутое судно, брюхо выпирало над водой подобно горе. От неё истекал страшный смрад, и как только "Охотница" приблизилась к ней, обоим парням пришлось бороться с тошнотой. Берт снова заглушил двигатель, оставив шхуну во власти течений, и, прильнув к биноклю, внимательно разглядывал животное.
   - Это горбач, - ворчал он. - Обычный летний утопленник: если такой распухнет и всплывёт, то видать его за милю.
   - Боже, что за вонь... - страдал Эрик. Его душили рвотные спазмы, весь завтрак тут же был выплеснут за борт.
   - Это всплывший кит... а гнилое мясо всегда воняет до небес, - сказал Берт.
   - Как думаешь, что с ней произошло?
   - Она заболела, умерла и опустилась на дно, там стала разлагаться и снова всплыла на поверхность, на волю течениям и ветрам.
   - Но отчего такая вонь?
   И Берт рассказал, что когда большой кит умирает, температура его тела начинает подниматься, а не падать, как можно было бы ожидать. Тепло, произведённое распадом, накапливается внутри насыщенного жиром тела, которое превращается в своего рода автоклав. Через два-три дня внутренние ткани на самом деле начинают поджариваться, а гниение производит столько газа, что 100-тонный затонувший кит приобретает плавучесть и поднимается к поверхности подобно надувному мячу.
   - Они не плавают вечно, Док, в конце концов, они взрываются и снова тонут, и на этот раз уже навсегда. Я сам видел, как их раздувает от газа и они взрываются, размётывая во все стороны ошмётки гнилого мяса, словно мягкую шрапнель.
   - Акул не видать?
   - Много синих: режут плавниками воду и жрут, как в последний раз. Должно быть, снизу они уже всё мясо объели.
   Кит уже был не более чем груда изодранной, смердящей плоти; чувствуя, что пиршество близится к концу, акулы нападали на тушу со всё возраставшей энергией. Дюжины акул ныряли в кита и выскакивали обратно, сжимая челюстями большущие куски жирной плоти и выталкивая жабрами китовую кровь. Другие вцеплялись в тушу и, трепеща, пробивали в ней путь сквозь ткани и сухожилия, разрывая, заглатывая и захлёбываясь в нескончаемых спазмах чревоугодия. Такую же точно картину Эрик наблюдал, когда потерял свою руку.
   - Землекоп, посмотри-ка вон на те укусы в боку, они такие большие, что, кажется, в них можно засунуть помойное ведро.
   Берт снова направил бинокль на кита.
   - Я думаю, Меченая уже побывала здесь, Док.
   - И что же нам делать? Возвращаться к Дамарискоуву, разбрасывать прикормку и надеяться, что она по-прежнему голодна?
   - При целом-то ките на воде? Ты в своём уме, Док? Не нужна акуле никакая прикормка, когда на её столе мёртвый кит.
   - Тогда что же?
   - Мы будем сидеть и помалкивать. Она недалеко и может вернуться... китихе недолго осталось, скоро она нырнёт в последний раз.
   - Надеюсь.
   - Глянь-ка туда, Док... стая дельфинов.
   Сощурившись, Эрик различил вдалеке пенящую воду стаю дельфинов.
   - О, да...
   Берт поднял бинокль к глазам.
   - Среди них раненый... ну-ка посмотрим.
   Берт запустил "Охотницу" и повернул штурвал в сторону Эрика.
   - Подберёмся к нему как можно ближе, Док... хочу положить конец страданиям несчастного.
   Раненый дельфин плыл неровными рывками, и когда "Охотница" подошла к нему, он лёг на бок, яростно заколотил хвостом и пронзительно закричал, отгоняя непрошеного гостя.
   Берт вынес дробовик и дважды выстрелил ему в голову. Дельфин забился, кровью ран окрасив воду в алый цвет, и, чуть уйдя под воду, затих. Берт подтянул животное багром за мягкий живот и, навалившись всем телом, втащил создание весом в четверть тонны через транец на палубу.
   Почти половина груди у дельфина отсутствовала, и по краям отверстой раны виднелись следы огромных зубов. Было очевидно, что на него напала очень большая акула.
   - Она здесь, - заявил Берт.
   - Что будем делать с дельфином?
   - Порежем его на прикорм, белые акулы любят дельфинье мясо.
   - Я думал, тебе не нравится скармливать дельфинов акулам.
   - Не нравится, но здесь особый случай, Док.
   Остаток дня Берт рубил мясо на мелкие кусочки и привязывал оставшийся костяк к корме шхуны. К закату море успокоилось, ветер стих, но вездесущие чайки продолжали кружить над судном, выпрашивая подачку. "Охотница" тихонько дрейфовала в миле от того, что осталось от кита; примерно в шесть вечера Берт с Эриком спустились поужинать.
   - Ты хороший повар, Док: я за последний месяц ничего лучшего не ел.
   - Спасибо, Землекоп, я...
   - Тс-с-с... - прервал его Берт, поднося палец ко рту.
   - Что?
   - Тс-с-с... я что-то слышал.
   Раздался глухой удар по корпусу, потом ещё.
   - Кажется, нам нанесла визит твоя подружка, - сказал Берт, - тс-с-с...
   Последовал новый удар.
   Эрик и Берт бросились на палубу и перегнулись через корму, и как раз вовремя: выставив голову из воды, Меченая осматривала "Охотницу".
   - Она учуяла дельфина, - прошептал Берт.
   - Что делать?
   - Ничего, не суетись.
   Большая рыба оценила свисающую с кормы сочащуюся кровью тушу, нырнула и вдруг сделала из воды выпад. Она отхватила кусок от задней части, и они услышали треск ломаемых костей и разрываемой плоти пожираемого дельфина. Через десять минут всё было кончено, акула растворилась в океане, оставив после себя лишь сверкающий след.
   - Чёрт побери... - вырвалось у Эрика.
   - Говорил я тебе, что она здесь!
   - Кажется, она стала ещё больше.
   - Да уж - большая, Док.
   - Что будем делать?
   - Уже темно, ночью ничего не сделаешь, подождём до утра.
   - Вот дерьмо...
   - Заодно посмотрим, удастся ли нам выманить её снова.
   Мужчины вернулись на камбуз, закончили ужин и вышли с кофейником на корму.
   - Я читал, что несколько лет назад у Азорских островов китобои загарпунили белую акулу. В "Нэшэнал Джиогрэфик" писали, что в длину она достигала 29 футов и весила больше десяти тысяч фунтов.
   - И до меня доходили эти слухи, Док. Абсолютная чепуха. Всё оказалось враньём. Вот и Кусто заявляет, что видел у Азоров акулу в 25 футов длиной.
   - Бывали у тебя несчастные случаи на рыбалке?
   - Да, четыре месяца назад случился один и довольно серьёзный, Док. Работал со мной придурок, всё время сидел на траве. Я ему сказал: "Мне чихать, куришь ты травку на судне или нет, только не пыхай, когда работаешь с механизмами". Ну, и естественно он обдолбился, реакции никакой и - поймал крючок прямо в плечо.
   - Крючок с яруса?
   - Ага; и знаешь, что произошло? Крючок снял его прямо с кормы. То есть он взлетел в воздух и свалился прямо в воду, и прежде чем кто-нибудь сообразил, что случилось, ушёл почти на 20 футов в глубину. Большой дюжий 19-летний парняга, шесть футов один дюйм роста, 190 фунтов веса.
   - И как ты поступил? Остановил шхуну и выбрал ярус?
   - Угу, стою я у руля, на судне у нас двусторонняя система связи, и я только слышу, как кто-то как заорёт "СТОЙ! СТОЙ! СТОЙ!". Тогда я - движок на нейтралку и жду, что скажут дальше, и тут слышу - кричат: "ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ! ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ!". Он завис на хребтине яруса, и потому нам пришлось втаскивать его вручную на чёртово судно. У кормы отсекать, тащить через отбойный брус, а крючок... знаешь, как выглядит крючок размером 9/0?
   - Эм-м..
   - Он впился ему в плечо и из плеча прошёл в запястье. А когда мы тащили его из воды, он торчал у него из запястья со всеми своими бородками и прочей хернёй.
   - Жуть...
   - Я отрезал жало крючка болторезом и попробовал вытащить его из запястья, но парень так был напуган, его так выворачивало наизнанку, что я сказал "хрен с ним". Я сказал ему: "Хочешь курить траву и гробить себя, делай это в свободное от работы время и не на моей шхуне!" Потом я остановил кровь, кое-как перебинтовал, дал ему пару таблеток аспирина, отправил в каюту и приказал прийти ко мне утром.
   - Совсем как доктор...
   - Такая вот задница. Я ждал, что так случится. Эти сегодняшние парни, Док, поверь мне, совсем без мозгов...
   - Знаю.
   - Я-то думал, что это мы были безумцами в их возрасте...
   - Были.
   - Так вот, только я выбрал слабину хребтины, мы подтащили парня к поверхности, а он всё тонет и тонет. Я гляжу на него, а он ни руками не шевелит, ни чем ещё, просто уходит на дно и всё. Словно говорит нам: "Пора помирать".
   - Да ну...
   - А с парня как с гуся вода. Хоть и знал, что облажался. Говорю тебе, я не дам и ломаного гроша за 19-летнего. Не верю я больше такому молодняку. Нет у них никакого смысла. Подавай мне 40-летнего ветерана Вьетнама. Я знаю, как он поступит, ему я верю.
   - Не скоро он забудет такой урок.
   - Я сейчас прямо какой-то взвинченный... Уйду я работать на рынок в Блэкс-Коув.
   - Правда? Там командовать будешь?
   - Именно, командовать и рыбу продавать.
   - А как же море? Как ты без него?
   - Думаю, справлюсь. Выдохся я, Док.
   - Так отдохни...
   - Я действительно измотан. Ещё и малярия добивает меня последнее время.
   - Грёбаный Нам. Что, не отпускает?
   - И сейчас ещё хуже, чем раньше. Нервы стали ни к чёрту. Намучился я с нею. Даже в последнем рейсе со мной случился казус. Свалился с ног, колотился в припадке...
   - От малярии?
   - Я возился в машинном отделении почти три часа. У нас была течь. Вода поступала через сквозной фитинг, жара в машине поднялась до 110 градусов, и я изрядно пропотел, а когда поднялся наверх, то мне хватило пяти минут... толкуй мне потом о потере сознания. Я говорю, что я ОТКЛЮЧИЛСЯ, напрочь! А когда очухался, язык прикушен и температура 104 градуса. Я физически больше не гожусь для такой жизни.
   - Землекоп, если ты не привык к такой жаре...
   - То-то и оно, Док, вот о чём я тебе и говорю... привык, привык я к ней. Просто догнала меня беда, и меня это жутко тревожит.
   - Готов спорить, Луизе понравится мысль, что ты оставишь море и ночами будешь спать дома в целости и сохранности.
   - А вот в этом я не уверен. Не знаю... хотя нужно как-то приспосабливаться. Наверное, слишком быстро я живу и слишком долго ничем не связан. Невезуха, брат... то есть мне никогда не приходилось ещё смотреть на себя вот так, со стороны. Всё случилось как-то внезапно. В общем, всё идёт к тому, что не ловить мне больше удачу за хвост. Слишком я стар.
   - Что за чушь!
   - В следующем месяце мне стукнет 42.
   - В 40 жизнь только начинается...
   - Я всегда говорил, что умру до сорока, умру в море, пойду на корм какой-нибудь проплывающей мимо синей акуле. Не всё со мной в порядке, Док... такое, что и геритол не помогает.
   - А точнее?
   - В постели у меня больше не получается.
   - С Луизой или...?
   - Других подружек не имею. Ибо не встаёт. Теперь и в море ещё проблемы. В каком-то смысле жить больше незачем. До сих пор жалею, что не погиб в Наме. Всё было бы легче...
   - Землекоп, послушай...
   - Нет, это ты послушай. Не хочу больше трепаться об этом, Док. Знаешь, меня действительно волнует рыбный рынок. Буду торговать моллюсками, камбалой, синей акулой - ну, чем-то таким, в общем.
   - Всё у тебя наладится...
   - Может, и наладится, кто знает... Чувствую, рыбный рынок мне поможет.
   - Трудно представить тебя где-то ещё кроме моря. Ещё труднее представить тебя в белом фартуке с карандашом за ухом, как ты ведёшь беседу с домохозяйками и нахваливаешь блюдо дня...
   - Мне самому трудно.
   - Когда собираешься приниматься?
   - Всё зависит от ситуации. Может статься, это мой последний рейс. У меня за плечами уже много миль по морям и океанам. Вернусь - продам "Охотницу", закатаю рукава и с головой окунусь в рыночный бизнес...
   - Ну, тогда, может, действительно стоит попытаться, Землекоп.
   - Спасибо, Док. Заболтался я. Пойду вниз, приму на сон грядущий - и на боковую. "Завтра" уже не за горами.
   - Да...
   - Спасибо, что выслушал, старик. Люблю тебя...
   - Сладких снов...
   Берт пошёл вниз, по обыкновению напевая:
  
   Раз, два, три, четыре,
   За что воюем в этом мире?
   Вопрос не ко мне, спросим у пап и мам,
   А мне дорога во Вьетнам...
  
   Эрик сел в боевое кресло и стал смотреть в море.
   - "Кантри Джо энд зе Фиш", помнишь, Док?
   - А как же: старые добрые времена, Землекоп...
  
  
   ГЛАВА 28. "ПЛАВУЧИЙ ГРОБ"
  
   "И у всех перехватило дыхание, ибо огромная туша, обвитая верёвками, увешанная гарпунами и острогами, наискось вылетела из глубины моря.
   Ђ О Ахав! Ђ вскричал Старбек, Ђ ещё и сейчас, на третий день, не поздно остановиться. Взгляни! Моби Дик не ищет встречи с тобой. Это ты, ты в безумии преследуешь его!
   Ђ Пребуди же со мною, господи!"
  
   На рассвете двадцатого дня охоты розовые лучи с востока прорвали бледную оболочку облаков. В миле от Монхегана слышался ровный ритм дюжины дизелей: рыбаки ловили отлив и уводили шхуны в районы промысла. Ещё дальше в море траулер подавал с борта ярус, подобный длинной нитке спагетти, и ставил его на якорь на дно океана в надежде заманить кормящихся на океанском дне треску, окуня и палтуса; его крючки, разматываясь без зацепов, выскакивали один за другим и плюхались в воду.
   Меняя цвет с алого на жёлтый и белый, вставало солнце, морской туман рассеивался, ветер слабел, Эрик разбрасывал прикормку в воду. Сотни чаек, делая широкие низкие круги, следовали за дорожкой и, ныряя и увёртываясь, дрались за частицы пищи. В вышине по фаянсово-голубому небу лениво ползли белые кучевые облака.
   - Скажи, Док, какое сегодня число?
   - Двадцать второе, кажется, - Эрик для верности посчитал на пальцах. - Да, двадцать второе октября, а что?
   - Так, простое суеверие, пережиток войны. Всё дрянь, что... а, не бери в голову, пустое.
   - Послушай, можно взять выходной, подождать до завтра...
   - Нет, не нужно, Док, мы же не во Вьетнаме.
   К восьми часам красная жирная дорожка, казалось, уже достигала горизонта. Прикормка выманила из глубин привычную свору синих акул да, пожалуй, больше никого.
   Сегодня Берт не поставил удочки. Он решил, что они больше не нужны.
   - Продолжай разбрасывать, Док, мы выгоним её.
   Однако час проходил за часом - ничего.
   Солнце припекало и яркими бликами переливалось по ленивым волнам, вверх и вниз колыхавшим "Охотницу". Близился полдень, синие акулы исчезли, море успокоилась. Спустя десять минут Эрик заметил большой тёмный плавник, скользивший к дорожке. Он прекратил черпать и встал. Большая акула приблизилась к шхуне и ушла на глубину. У Эрика кровь застыла в жилах, по спине и затылку побежали мурашки.
   - Землекоп! Она здесь! Меченая здесь...
   - Именно то, чего я ждал, Док...
   - Я чуть не кончил.
   - Sin loi, мой мальчик. Сочувствую. Всё проходит, а жопа помнит.
   Берт открыл один из бочонков, привязанных к планширю с правого борта, и достал конскую брюшину. Привязав один конец нейлонового каната к мясу, другой - к утке левого планширя у самой кормы, он бросил кусок за борт так, чтобы тот следовал за шхуной.
   - Как только она схватит конину, Док, тяни канат да смотри, можно ли её разозлить. Подводи её поближе к шхуне, чтоб я мог вогнать в неё гарпун.
   Берт перетащил три 45-галлонных бочонка с бака на корму. Сделанные из деревянной клёпки и железных обручей, они были выкрашены в ядовито-оранжевый цвет, чтобы в море было их видно с большого расстояния. К каждому бочонку крепилась бухта 400-футового нейлонового каната в полдюйма толщиной, и каждый канат оканчивался острым, как бритва, гарпуном.
   Вдруг акула, дьявол глубин, вздыбилась из воды, лязгая зубами, и конина оказалась меж огромных челюстей. Она дёрнула головой и, оторвав небольшой кусок, проглотила. Меньше чем через минуту она вернулась и поплыла вдоль борта, выставив голову и жабры из воды, её большие пустые глаза прожигали Эрика насквозь. Эрик не отрываясь смотрел на неё, но видел лишь огромные треугольные зубы, сверкавшие на солнце. Акула нырнула, а затем, подобно взрыву, выскочила из воды, атакуя мясо, и, помотав головой из стороны в сторону, отхватила ещё один кусок и ушла в воду, обагряя её сочащейся между зубов кровью. Внезапно она погрузилась на самое дно.
   - Она играет, Док, развлекается с нами... Она могла бы отхватить всю брюшину с канатом в придачу, если б захотела...
   Через мгновение большая рыба вернулась и набросилась на то, что ещё оставалось от конины; она поднырнула на 10 футов под днище и начала трепать мясо острыми зубами, не глотая его.
   - Подтяни-ка грёбаный кусок, Док... выдерни его из её пасти! - крикнул Берт. - Сейчас мы её раздраконим: отберём у неё косточку, как у барбоса со свалки старых машин.
   Эрик с силой дёрнул за снасть, налёг всем телом, и лошадиная четверть оказалась на поверхности. Спустя секунду вынырнула акула и, бешено мотая головой, снова кинулась на мясо, как котёнок на клубок. Эрик ещё раз выдернул кусок, и акула ушла под воду.
   - Вот теперь она вне себя, - сказал Берт, вставляя жала гарпунов в древки. Повернувшись, он всмотрелся через транец в морду большой белой, видневшейся в толще воды. Голова его свесилась лишь на три фута от чудовищной пасти. Казалось, акула собирается напасть на шхуну, но приблизив коническое рыло к корпусу вплотную, она лишь сомкнула челюсти и снова поднырнула под "Охотницу".
   Акула ещё раз рванула к шхуне, выставив голову из воды. Эрик видел фосфоресцирующую полоску, приближающуюся к "Охотнице" подобно титанической торпеде. Со страшным грохотом большая белая акула ударила в корпус, потом, отвернув и сделав круг, снова налетела со всей силы. И ещё, и ещё раз. Судно кренилось то на один борт, то на другой, и Берт с Эриком кубарем полетели через палубу. Сотрясая "Охотницу", большая рыба ударила в транец. Она ухватила шхуну у ватерлинии, с силой сжав двухдюймовую обшивку челюстями, и тогда стали ломаться её зубы, издавая грохот, подобный выстрелам винтовки 22-го калибра.
   - Она хочет потопить нас! - крикнул Эрик.
   - Обшивки ей не прокусить, Док... слишком толстая даже для неё, силёнок не хватит. Я достану эту грёбаную сучку! Иди-ка к папочке, сволочь...
   Но акула, решив, что шхуна на вкус ей не нравится, через 15 секунд ослабила хватку и снова медленно поднырнула под "Охотницу".
   - Вытаскивай конину и вывешивай на корме, Док!
   - Она снова собирается напасть...
   - Быстрее, тяни!
   Эрик вытащил остатки мяса из воды на судно, и вовремя. При виде ускользающей добычи акула изменила курс и нырнула на глубину.
   - Мяса совсем мало осталось, Землекоп.
   - Нормально... клади его на транец, так чтобы чуть-чуть свешивалось, и начинай бросать куски дельфина. Мясо там, под брезентом. Как только она приблизится, я всажу в неё железку.
   Акула сделала несколько выпадов, с каждым разом всё ближе и ближе. На пятый раз Берт, сжав древко обеими руками, поднял гарпун и, как только акула приблизилась настолько, что можно было коснуться её плавника, с силой, всей массой своего тела обрушился на неё и вогнал семидюймовое остриё в прочную шкуру. Акула перевернулась и помчалась к горизонту.
   Разматываясь, как шпулька, канат засвистел меж пальцев Берта. Он поднял бочонок и бросил в море, и тот запрыгал по волнам в сторону глубокой воды. В полумиле от шхуны бочонок замедлил движение.
   - Никакой акуле не утащить бочонок под воду, даже Меченой, тем более с четырьмя сотнями футов каната на нём - они хорошо замедляют движение, - сказал Берт.
   Он включил стартер, дал газу и последовал за оранжевым бочонком, который хорошо просматривался на спокойной глади моря. Они преследовали его 45 минут и, наконец, догнали. Бочонок двигался вперёд медленно и размеренно.
   Когда Берт и Эрик подцепили канат и попробовали подтянуть рыбу к поверхности, им показалось, будто они вытаскивают со дна промысловый траулер, но, изрядно намаявшись и запыхавшись, они всё же различили акульи очертания в синей воде на глубине около тридцати футов.
   Потом двадцати...
   Затем десяти...
   - Тяни, Док; подтянем как можно ближе, и я всажу в неё другой гарпун.
   - Я стараюсь, но это нелегко с одной-то рукой.
   - И крюк твой здесь не особенно кстати, а?
   Акула плыла так, словно ей не было никакого дела до гарпуна, что вонзил в неё Берт. Когда она поднялась на фут до поверхности, Берт метнул гарпун. С глухим всплеском он вошёл в воду и глубоко вонзился в акулью спину.
   - Грёбаная рыба ещё бодра, - предупредил Берт.
   Акула опустилась ниже. Берт бросил второй бочонок в море, и чудовище помчалось прочь и четверть мили волочила оба бочонка под водой.
   - Ёлки-палки... - промычал Берт, подбирая отвисшую до палубы челюсть. - Бочонки даже не замедлили её хода. Оба утянуты под воду. Не могу поверить... такого ещё не бывало. Что за блядскую рыбу ты себе отхватил, Док?
   - Я же говорил...
   - Одному богу известно, что она натворит, если действительно сбрендит.
   - Ты думаешь, она больше того, с чем мы можем справиться?
   - Она упряма, но мы упрямей. Мы прикончим её ...
   Они снова догнали бочонки и стали выбирать канаты; на сей раз акула пошла наверх немного легче.
   - Эй, она уже не так сопротивляется, как в первый раз, - заметил Берт.
   - Но всё так же тяжела, словно дно морское, - простонал Эрик.
   - Чертовски верно, если учесть весь её вес.
   - Можно попробовать лебёдкой, - промолвил, задыхаясь, Эрик.
   - Она сломает её, если вздумает удрать.
   Когда акула была уже у самой поверхности возле шхуны, Берт всадил в неё третий гарпун сразу за жаберными пластинами. Большая рыба рванула опять, однако бочонки запрыгали за ней по сверкающей поверхности моря уже с меньшей скоростью.
   - Она выбивается из сил, Док.
   - Как и я...
   Берт притащил на корму ещё три бочонка с прикреплёнными к ним канатами и гарпунами. Когда они в четвёртый раз подтягивали акулу, руки отваливались от изнеможения. Берт бросил четвёртый гарпун, вонзив его за спинным плавником. Но в броске зацепил большим пальцем ожерелье из акульих зубов.
   Бечёвка порвалась, ожерелье плюхнулось в воду.
   - О нет... - воскликнул Берт.
   - Что случилось?
   - Ожерелье! Сорвал его пальцем, бросая гарпун. Всё, наверное, от волнения и усталости, только этот амулет хранил меня от укусов акул...
   - Не переживай, Землекоп, сделаешь себе новое, когда прибуксируем Меченую к острову Рождества.
   - Всё равно, лучше бы этого не было, Док...
   Рыба с четырьмя гарпунами в теле медленно плыла, и охота продолжалась. "Охотница" следовала за акулой, и когда они снова подтянули её к поверхности, Берт погрузил в неё пятый гарпун, а Эрик пронзил её большой чёрный глаз шестым.
   - Пора ей уже всплывать, Док, бочонков не осталось.
   Берт снова пустился преследовать бочонки. Борьба с акулой длилась уже пять часов. Когда они в очередной раз подтянули её, Меченая перевернулась, скрежеща кинжалоподобными зубами, и так заколотила хвостом, что запуталась в верёвках. Судя по всему, сопротивление закончилось: акула всплыла вдоль борта "Охотницы" и пошла в одном направлении со шхуной.
   Эрик сбегал за винтовкой Берта и выпустил шесть пуль ей в голову.
   - ПЛАТИ, СУКА! ПРИШЛА ТВОЯ СМЕРТЬ!
   - Похоже, с ней покончено, Док. Не запутайся она в канатах, понадобились бы ещё гарпуны. Повезло нам.
   Эрик похлопал Берта по спине.
   - Ну, старик, мы её уделали, кошмар закончился... Хорошо-то как!
   - Эй, Док, она ничуть не мертва. Теперь мы приступаем к самой опасной части охоты.
   Берт стащил один из четырёх канатов с огромного хвоста. Эрик заметил, что больная нога Берта как-то потеряла гибкость, хромота усилилась. Приволакивая ногу, Берт постанывал от боли. Раздробленная коленная чашечка действовала как ржавый шарнир. Она грубо, с болезненным трением проворачивалась в суставной ямке, и любое сгибание или разгибание, пусть даже незначительное, давалось лишь благодаря громадным усилиям воли.
   - Сдаётся, Землекоп, в твоё колено нужно впрыснуть WD-40.
   - Если б всё было так просто. Смотри сюда: видишь, как я протягиваю шкентель через плавники и затягиваю его перед хвостом? - инструктировал Берт, накидывая вторую верёвку. - Если я по ошибке коснусь её до того, как затяну канат, она перевернётся и станет кусать всё, что увидит... может и нас прикончить между делом. Не стоит нам пока быть слишком самоуверенными, Док. Побереги победную речь для рыбаков на острове Рождества. Как говорится, кто много о себе мнит, тот становится небрежен. Помни: не говори "гоп", не перепрыгнув.
   - Посмотри только на её челюсти...
   - Велика козявка, да?
   - Сколько ей лет, как думаешь?
   - Не знаю, может, сто, может, больше...
   - Господи...
   - Любой другой акуле я бы вогнал два багра в хвост и приподнял бы его над водой, чтобы накинуть на него шкентель. Но с монстром такого размера это может оказаться опасным. Она разнесёт моей шхуне весь зад, а вплавь добираться до острова Рождества далековато, не правда ли, Док? - засмеялся Берт.
   К счастью, акулья голова опустилась в воде ниже остального корпуса, и пока крепили на хвосте последний шкентель, рыба вела себя смирно. Привязав верёвки как следует, Берт с Эриком потащили акулу за кормой, и вода свободно хлынула сквозь жаберные щели.
   Нога беспокоила Берта по-настоящему. Он нелепо хромал и запинался, его всё время клонило вперёд, и он морщился при каждом вихляющем шаге.
   - Так можно быстрее успокоить акулу, чем палить в неё из винтовки, - сказал Берт. - Только погляди на её комплекцию! Какая она огромная, я б сказал даже: чудовищная. В ней верных 22 фута, вернее не бывает, и весу не меньше 9000 фунтов, зуб даю. Это больше четырёх тонн, Док, подумать только.
   - Да-а-а...
   - Это самая крупная акула, что встречалась мне в Северной Атлантике, верно говорю тебе, дружище!
   Покачиваясь вверх и вниз, акула казалась парализованной. Берт крепко принайтовил её к шхуне, и когда они двинулись в обратный путь, большущая рыбина потащилась за ними: хвост завис над транцем, и весь остальной корпус заколыхался в бурунах за кормой.
   - Иначе никак. Поднимем лебёдкой на палубу - и она тотчас утопит нас к чёртовой бабушке.
   - Ох и битва у нас была, Землекоп.
   - И закончиться она могла совсем по-другому, Док... акула атаковала шхуну и могла прикончить нас с тобой. Это был честный бой.
   - Откупори-ка бутылку "рулевого ликёра", капитан Дайер, хочу отметить глотком это дело.
   Гордый собой, Берт стоял на палубе, готовый взяться за штурвал. Он передал Эрику ром, тот хорошенько отхлебнул и вернул бутылку.
   Берт припал к горлышку, сделал большой глоток и бросил бутылку в деревянный ящик. Только собрались они прибавить скорости, как акула ожила и яростно забилась в воде.
   - Скотина разнесёт мне всю корму! - фыркнул Берт. - Я покажу этой манде, кто на посудине капитан!
   Он спустился вниз, достал АК, приковылял назад, словно двигаясь на протезах из китового уса, и, щадя больную ногу и широко расставляя бёдра, приблизился к корме и выпустил два полных рожка акуле в голову.
   ТАТ-ТАТ-ТАТ, ХАК-ХАК-ХАК...
   - Лежите, дамочка, спокойно, мать вашу растак! Бой окончен, я победил!
   Но акула не унималась; концы, которыми Берт привязал её к "Охотнице", стали давать слабину, тогда он снова сходил вниз и вернулся с винтовкой и полной коробкой патронов "магнум".
   - Посмотрим, успокоит ли тебя вот это...
   Он сделал дюжину выстрелов в массивную голову, и мало-помалу большая рыба прекратила всякие движения.
   - Кажется, на нас надвигается шторм, - заметил Эрик.
   - Да, утром по рации передавали, что приближается... на побережье сегодня днём ожидается удар шторма. Сильный ветер...
   - Уже почти два часа...
   - Тогда давай пошевеливаться...
   - Он нас догоняет, Землекоп.
   - Всё будет нормально.
   - Нам не улизнуть от него, а мне не хотелось бы торчать здесь в непогоду. Может быть, стоит свернуть к заливчику Дамарискоува и переждать там?
   - Не переживай, Док, я приведу наше судно в Тюленью бухту.
   Навстречу подул крепкий юго-западный бриз, море вздыбилось крутыми перекошенными, кипевшими пеной пирамидами, и "Охотница" то ползла вверх на водяную гору, то, зарываясь носом, падала вниз.
   Мужчины видели: далеко на юге ещё светило солнце, но кучевые облака скрыли последние лучи; солнце исчезло. Безбрежное море вставало на дыбы, волны росли и ширились.
   Прекрасный октябрьский день посерел, как акула, и, чудилось, "Охотница" шла прямиком в зубы воющего юго-западного ветра. Берт и Эрик надели плотные шерстяные рубахи, сверху - дождевики и перебрались с мостика под защиту ходовой рубки.
   Море наливалось серым хмурым свинцом, всё выше и выше подбрасывая белые шапки пены. Темнело, температура упала почти на 30 градусов. Молнии, сопровождаемые раскатистыми ударами грома, прочертили небо. Начал накрапывать дождик, сначала нехотя, потом сильней и сильней, пока не превратился в сопровождаемый ветром хлещущий ливень. Крадучись, как вороватый уличный кот, приполз туман; тучи над головой почернели.
   Стало темно, волны уже достигли 10-ти футов, "Охотницу" жестоко болтало на белопенных валах. Вот левый борт зачерпнул воду, палубу залило водой. Погода быстро портилась, вскоре ветер задул с ураганной силой.
   Берт крепко держал штурвал и правил к острову Рождества.
   - Вот так влипли, - сказал Эрик.
   - Не бзди, Док... Я водил эту крошку и в ураган, и в туман, и в шторм, и она меня ни разу не подвела.
   - Без радара?
   - Сходи вниз и принеси верёвки. Привяжемся к судну, сделаем штормовой леер - на всякий случай.
   - Хорошая мысль...
   "Охотница" кренилась и ныряла, вползала вверх на движущиеся горы и скатывалась вниз в пенные долины, но упорно шла вперёд, под защиту Тюленьей бухты. Эрик вернулся с двумя 25-футовыми кусками нейлонового каната, и каждый привязал один конец к себе на пояс, а другой - на утку планширя с левого борта.
   - Так-то лучше, Док... Теперь если одного из нас смоет за борт, он не потеряется.
   Шхуна, до шторма казавшаяся такой большой и остойчивой, вдруг стала маленькой и хрупкой, и Эрик ежесекундно слышал, как жалобно, на тысячи ладов, скрипели и трещали детали её крепежа и деревянной обшивки.
   Время от времени "Охотница" зарывалась носом в громадную волну: попеременно борта исчезали из вида, и морская вода заливала палубу. Водяные горы проносились одна за другой. Устремляясь к небу, шхуна взмывала на пенный гребень, переваливала через него и падала вниз, в кипящее ущелье, зависая носом вниз и открываясь взору до самой кормы. Словно катилась с крутых горок, и всякий раз казался маленьким чудом, когда ей удавалось завершить пируэт, не перевернувшись.
   Волны взлетали уже на 20 футов и всё росли, росли; "Охотница" стонала и ныла и черпала воду бортами. Море дыбилось высоко над головой и обрушивалось на ходовую рубку, дикими водоворотами наполняя палубу до самой кормы, шпигаты не успевали справляться, а следующая волна уже закручивалась и опрокидывалась на шхуну холодными вспененными потоками. И в какие-то мгновения казалось: море их уже похоронило.
   "Б-У-У-У-М-М-М!" загремел над головой громовой раскат.
   - Дует здесь со всей дури, - сказал Эрик.
   - А?
   Из-за тарахтенья дизеля, рёва ветра и моря слов было не разобрать. Берт старался держать скорость в 10 узлов.
   - Я сказал, что здесь свищет от души, - крикнул Эрик.
   - Будет ещё хуже, Док. Не успеем вернуться, как поднимется ураган.
   Туман сгущался, и Берт вёл судно только по компасу. Проходя мимо острова Дамарискоув, они ещё видели пенящиеся у скалистого берега буруны. Подскакивая и зарываясь во вспученном море, волоча на буксире акулу-чудовище, "Охотница" проследовала мимо.
   - Здесь опасные воды, Землекоп. Полно скал и рифов.
   - Знаю, и в ясный-то день нелегко обходить подводные камни.
   Берт изобразил на пальцах "очко" и улыбнулся. Эрик кивнул в ответ. Берт держался за штурвал и ухмылялся насмешливо и с вызовом.
   - Видал я и похуже, Док. Моряк я бывалый. Справляюсь и с поломками, и со штормами-ураганами, и ещё хрен знает с чем кроме тайфуна!
   Пока "Охотница" карабкалась на склон волны и скатывалась по другому, её поглотил туман. В глубоком жёлобе между волнами вдруг обнажилась группа голых камней чёрного гранита, однако Берт, раскачиваясь в такт с судном, её не заметил. Эрик скрипел зубами рядом и, отвлёкшись в другую сторону, тоже ничего не видел.
   Только было "Охотница" нырнула носом в воду, как раздался оглушительный треск ломающегося дерева, и обоих парней распластало на мокрой палубе друг на друге. Не успели они подняться на ноги, как их отбросило к корме. От обшивки летели щепки, и Берт, головой ударившись о боевое кресло, получил глубокую рану.
   - Какого чёрта творится?
   - Мы налетели на камень, Док, - крикнул Берт в ответ, пытаясь встать на ноги. Кровь из раны заливала ему лоб, нос, глаза, бороду.
   - Господи боже, - бормотал он, ковыляя к рулю.
   - Ты в порядке?
   - У меня искры из глаз сыплются. Проверь-ка днище, Док... у нас, должно быть, течь, если камень пробил дыру в обшивке.
   Эрик спустился вниз и тут же пулей выскочил назад.
   - Мы тонем... не знаю, большая пробоина или нет, не видел... но вода поступает быстро, Землекоп. Эта посудина - плавучий гроб...
   - Подержи штурвал, я сам проверю.
   Берт спустился в машину и там, где поступала вода, ногой нащупал большую пробоину.
   - Чёрт побери! Не случилось бы этого, будь у меня эхолот...
   - Что, всё плохо?
   - Следующая остановка в рундуке у Дэйви Джонса!
   - Ты послал сигнал бедствия береговой охране?
   - Да, но пользы от него не будет. Им потребуется куча времени, чтобы отыскать нас в этом месиве, кроме того, мы пойдём на дно раньше, чем они смогут сюда добраться. Нужно рассчитывать на себя, Док...
   - Что же делать?
   - Дай-ка штурвал... остаётся только одно... поддать газу посудине и попытаться как можно ближе подобраться к берегу до того, как потонем.
   - Есть спасательный плотик?
   - Есть один, но он не сгодится. Он дырявый, а чинить как-то было недосуг.
   - Ого, вот так дела! Землекоп Дайер, бывалый моряк, справляется в море со всем, чем хочешь, кроме тайфуна, вот только сегодня его судно почему-то идёт к рыбам на дно, а у него нет даже спасательного плотика, способного держаться на плаву! А как насчёт спасательных жилетов, дружище, такие у тебя водятся? Жопа моя слегка очкует, очень хочется дожить до старости и умереть от естественных причин и очень не хочется пойти на обед какой-нибудь акуле и превратиться в призрак, бродящий по окрестным островам!
   - Прости, Док... посмотри в каюте на верхней полке.
   Берт дал движку газу, но шхуна еле двигалась. Слишком много балласта несла она. Эрик спустился вниз, схватил два спасательных жилета и заглянул в машинное отделение. Вода поступала быстро, и когда она достигла двигателя, он заглох и "Охотницу" понесло, как бревно, по бушующему морю.
   - Вот тебе жилет, - сказал Эрик, вернувшись на палубу.
   - Лифт дальше не пойдёт, Док.
   - Ты знаешь, где мы?
   - Более или менее.
   - Что если береговая охрана не найдёт нас?
   - Не знаю, Док. Мне кажется, мы недалеко от острова Рождества.
   - Но при таких волнах и течениях нас может отнести куда угодно...
   - Только не паникуй, Док, всё будет нормально.
   Шхуна наполнялась водой быстрей и быстрей, туман клубился на палубе и заползал в каюту. Эрик перегнулся через фальшборт и увидел, что Меченая ещё истекает кровью, что кровь уже привлекла акул и они рвут её на куски.
   - Глянь-ка на этих скотов, Док: у них одна забота - как бы сожрать друг друга.
   - Что будем делать, Землекоп? Наверное, пора уже богу раздвигать море, чтобы пройти нам домой по дну аки посуху, совершить волшебное действо, так сказать...
   "Охотница" погружалась всё глубже. Совсем скоро кормовая палуба была уже на шесть дюймов в воде.
   - Перебирайся на нос... корму затопило. Надо убираться с этой бочки, иначе она утопит нас вместе с собой.
   Мужчины сняли с себя верёвки.
   - Дай мне твой конец, Док, у меня идея.
   Один конец верёвки Берт привязал к своему поясу, другой - к Эрику.
   - Это чтобы нам не потеряться, - сказал он.
   - Куда поплывём, Землекоп?
   - Просто прыгай и греби что есть мочи.
   - Но как же акулы...
   - Что я могу, Док? Наверняка они будут заняты Меченой и не обратят на нас никакого внимания. Можешь плыть с этим своим крюком?
   - Могу...
   - Ну что ж, на нас жилеты, друг к другу мы привязаны. Всё будет хорошо.
   - Но мы не сможем болтаться в воде всю ночь, мы умрём от переохлаждения через несколько часов.
   - Знаю, но ведь нам с тобой не привыкать к передрягам, Док...
   - Тише, эй, тс-с-с... - сказал Эрик, приложив указательный палец к губам.
   - Что ещё?
   Сквозь туман раздавался печальный звон колокола, далёкий и еле различимый.
   - Слышишь?
   - Колокольный буй, кажется...
   - Звук вроде бы прямо по курсу.
   - Ага, теперь слышу.
   - Ветер относит звук.
   - Сколько до него, по-твоему?
   - Понятия не имею, но близко от дома. Здесь буи только возле острова Рождества. Плывём к нему... это наш единственный шанс.
   Корма полностью ушла в воду, носовая часть задралась к небу под углом в 45 градусов и ходила ходуном вверх и вниз на крутых валах.
   - Бывало и хуже, Док, помнишь?..
   - Как-то с трудом...
   - Ума не приложу, как это я проворонил грёбаный риф.
   - Я уже стар для такого дерьма, Землекоп...
   - Ну, пошли...
   И два человека прыгнули в холодную воду. Эрик поплыл было на боку вперёд, но позвякивание колокола пресекалось, и он не знал, куда плыть. Он опускался к подножию волны - и звук пропадал; поднимался на вершину следующей - вдалеке слышалось слабеющее дребезжание; опускаясь в ложбину между волнами, он снова не слышал ничего, и это сбивало его с толку, так что, в конце концов, он остановился.
   Вода была настолько холодна, что ломило всё тело и перехватывало дыхание. Хватая ртом воздух, Эрик глотнул морской воды и закашлялся.
   - Ты в порядке, Док?
   - Я только... кха-кха-кха... хлебнул воды.
   Берт плыл в 15 футах от Эрика, когда к нему направилась большая синяя акула. Около 12 футов в длину, изящная и грозная, она осторожно закружилась вокруг. Берт отвязал от пояса верёвку и поплыл от Эрика в сторону. Синяя акула не отставала и ходила вокруг Берта по спирали, всё Щже и Щже сжимая витки.
   Очутившись на вершине одной из волн, Эрик оглянулся: он заметил, что "Охотница" полностью ушла под воду и что Берт в каком-то затруднении.
   - Что случилось? - крикнул Эрик.
   Из-за рёва шторма Берт не услышал ничего, но по движению рта Эрика догадался, что тот что-то кричит.
   - Меня преследует синяя акула, - крикнул Берт в ответ.
   - Я попробую подплыть к тебе, - прокричал Эрик.
   Берт показал на ухо и покачал головой.
   - Оставайся на месте, Док...
   Подняв руки вверх, Берт скрещивал их крест-накрест и отрицательно качал головой. Дрейфуя по течению, Эрик, присмотревшись, заметил кружащий вокруг Берта плавник.
   Берт знал, что синие акулы осторожны, что они кружат перед нападением и переворачиваются, чтобы укусить. Он также знал, что атака обычно начинается укусом в голень или бедро. Ему был известен один рыбак, который упал за борт и был атакован. Страшная рана рассекла правую ногу от колена до ягодицы, обнажив кость и повредив магистральную артерию. Человек скончался за несколько минут.
   Берт медленно снял спасательный жилет и отпустил его. Следя за манёврами синей акулы, он достал нож.
   Грациознейший морской пловец, сама вся словно текучая, она раскачивалась из стороны в сторону, всё туже и туже стягивая петли. Мотая головой направо и налево, повинуясь собственному ритму, она продвигалась сквозь толщу взвихренной воды. Не спуская глаз с Берта, она заходила на новый виток по орбите вокруг своей жертвы. Акула ни на миг не упускала его из виду. Берт коснулся рукой головы и нащупал кровь. Из глубокой раны по-прежнему обильно текла кровь.
   Махнув хвостом, акула сделала стремительный выпад, чтобы нанести молниеносный удар, но Берт рванулся в сторону и в мгновение ока вонзил нож ей прямо в брюхо, направив лезвие под прямым углом в сторону хвоста. Крепко держа секач, он нанёс мчащейся акуле длинную глубокую рану: живот её разошёлся, внутренности вывалились и окрасили море в багровый цвет.
   Раненая акула корчилась, билась в воде и, жадно щёлкая зубами, пожирала собственные внутренности; тут же на неё накинулись другие приплывшие за добычей синие акулы.
   Вдруг из глубин, неожиданная, как взрыв, с шумом выскочила огромная тигровая акула никак не меньше 14 футов в длину и, ударив Берта сзади в правую голень, вырвала большой кусок плоти. Тряся головой, она проглотила кусок, затем, пройдя по кругу, снова напала на него, метя на сей раз в бедро. Под весом собственного тела, бешеными конвульсиями превратив острые сверкающие зубы в пилу, она отхватила ему ногу по самый пах.
   Берт взвыл, и Эрик поплыл к нему изо всех сил.
   - Я иду, Землекоп, я сейчас!
   - Моя нога! Док, помоги, не бросай меня, прошу-у-у...
   Выбрав и укусив жертву, акула направляет свои атаки только на неё, не отвлекаясь на остальные объекты. Но Эрик считал, что шанс спасти Берта ещё есть, и потому упорно грёб к нему.
   Большой плавник вырос из воды у Берта за спиной. Эрик плыл уже в 10 футах и встретился с ним глазами - с глазами раненой птицы, умоляющей о жизни.
   - ДОК...
   - БЕРЕГИСЬ! - закричал Эрик.
   Поздно. Тигровая акула заходила на новый бросок. Берт слышал тяжёлые всплески за спиной и беспомощно смотрел Эрику в глаза. Миг спустя акула схватила Берта за талию и потащила под воду. Больше четверти минуты прошло, прежде чем она снова появилась на поверхности. Берт корчился в её пасти. Он был в сознании и, судорожно хватая воздух, размахивая руками, с надрывом, пронзительно кричал...
   - ПОМОГИ, ГОСПОДИ, ПОМОГИ, НЕ БРОСАЙ...
   Из рваной культи хлестала кровь. Акула, словно играя, пошвыряла его туда-сюда и утащила под воду. Через несколько секунд Берт вынырнул, надрываясь в мучительном крике и лихорадочно размахивая руками, и завертелся, будто захваченный неистовым водоворотом.
   Акула снова потащила его вниз. Опять и опять. И ещё пять раз. Наконец крики стихли, и акула, крепко сжав челюстями тело с безвольно сникшими руками, в последний раз погрузилась в толщу воды, лишь кровавый след оставив за собою.
   Тотчас к Эрику подплыли несколько синих акул и медленно закружили вокруг. Небольшие акулы с почти невидимыми глазками, шести-восьми футов в длину, медленно ходили кругами и время от времени бросались к нему, едва приоткрыв пасть. Когда они придвинулись слишком близко, Эрик с силой шлёпнул по воде и закричал и, казалось, отогнал их, но через минуту они вернулись и снова возбуждённо ходили кругами, по-прежнему ощущая в воде запах крови.
   Поднимаясь и опускаясь на огромных волнах, он видел, как зигзагами ходили плавники, и тогда он кричал, шлёпал по воде и всё плыл и плыл к колокольному бую, который уже можно было различить в пятидесяти ярдах от него.
   Холодная вода перехватывала грудь. Он совсем не чувствовал ног, леденящее окоченение сковывало всё тело, море бросало его вверх и вниз, он захлёбывался, задыхался и давился в удушливых приступах кашля. Отливом его несло в море, прямо на буй, качающийся в сером тумане первобытного простора. Он продолжал бить по воде правой рукой и пробовал даже петь, но наступил миг, когда он не смог издать ни звука, чтобы удержать акул на расстоянии.
   Он должен доплыть до буя. Это рискованно, он знал, потому что для этого нужно сбросить спасательный жилет и сделать бросок, а это могло привлечь новых акул и ещё больше возбудить тех, что плавали вокруг.
   Он выскользнул из жилета и почувствовал, как по телу прошла судорога, но он, отмахиваясь крюком от чересчур нахальных рыб, упрямо грёб здоровой рукой.
   Теперь он отчётливо слышал звуки колокола, частые и неистовые: они бренчали, звенели и трезвонили. Пусть медленно, он всё ближе подвигался к бую. Силы оставляли его, мутилось в голове. Небо меняло окраску, и он чувствовал, как проваливается в беспамятство, но всеми ещё остававшимися силами старался побороть обволакивающую удушливую темноту. Наконец, он больше не мог отбиваться, и мрак сомкнулся над ним.
   Придя в себя, он сообразил, что крепко держится за буй. Каким-то образом ему удалось подплыть к нему и ухватиться. Изо всех сил сжимая пальцы, он постарался расположиться параллельно уровню моря, и, дождавшись волны, подтянулся и втащил своё тело на буй.
   Он осмотрел ноги. С ними была беда. Бёдра, голени, лодыжки и ступни были искусаны. Обе ноги были так искромсаны акулами, что сильно смахивали на цилиндрические куски сырого мяса. Он осторожно оторвал излохмаченные штанины как можно выше и перевязал самые глубокие раны, чтобы остановить кровь.
   Больше дюжины акул беспорядочно сновали в воде и ждали только случая, когда он ослабеет и, словно яблоко с дерева, свалится в море им на поживу.
   Эрик взобрался на буй повыше и, слабея, последней лентой от штанов привязал себя за запястье к бую на случай, если потеряет сознание. Вытянув руки вперёд, он завис на металлических скобах и затаил дыхание. Акулы кружили и кружили, некоторые из них смело выпрыгивали на буй, клацали челюстями и шлёпались назад в воду, тогда он забрался ещё выше.
   Он потерял много крови и был измотан до изнеможения. Только бы удалось уснуть. Лицо исказилось, глаза потускнели и не могли сосредоточить взгляд.
   Он смотрел в чёрное бушующее море, но воцарилась темнота, и чувство одиночества охватило его. Пока было светло, он видел, как глубоки раны на ногах, но, по крайней мере, кровотечение немного замедлилось.
   Он заплакал, сначала тихонько, про себя, потом навзрыд, громче и громче, на всю ширь беспощадного моря, и тело его вздрагивало и трепетало. Он замёрз. Сырой ветер хлестал с прежней ураганной силой, одежда насквозь сочилась влагой, но он не решался её снять. И высчитывал, насколько его хватит, прежде чем он умрёт от переохлаждения.
   Дрожь не унималась. Его трясло как паралитика. Хотелось есть и пить. В горле пересохло, язык распух, во рту ощущался горький привкус океана.
   Белая пена упругих зазубрин прибоя билась о буй, и великое море катилось мимо, как и миллиарды лет назад, на заре Творения.
  
   ЭПИЛОГ. "ОТМЕЧЕННЫЙ СВЕТОМ"
  
   "Драма сыграна. Почему же кто-то опять выходит к рампе? Потому что один человек всё-таки остался жив... со страшной силой вырвался благодаря своей большой плавучести спасательный буй, он же - гроб, перевернулся в воздухе и упал подле меня. И на этом гробе я целый день и целую ночь проплавал в открытом море, покачиваясь на лёгкой панихидной зыби. Акулы, не причиняя вреда, скользили мимо, словно у каждой на пасти болтался висячий замок; кровожадные морские ястребы парили, будто всунув клювы в ножны.
   На второй день вдали показался парус, стал расти, приближаться, и наконец меня подобрал чужой корабль. То была неутешная "Рахиль", которая, блуждая в поисках своих пропавших детей, нашла только ещё одного сироту".
  
   Человек выжил в кораблекрушении.
   Всю ночь звонил колокол, и всю ночь Эрик цеплялся за буй во имя спасения собственной жизни. После всего, что случилось, решил он, неразумно погибать из-за стихии. Наверняка его найдут. Но сколько при этом придётся ждать? И выдержит ли он? Он не ведал, но надеялся.
   Всю ночь напролёт он то обмякал, то забывался, и тогда почти соскальзывал с буя, но всякий раз благодаря привязанному запястью ему удавалось удерживаться от падения. Голова полнилась причудливыми видениями и смутными грёзами, и это помогало ему совсем не провалиться в забытьё.
   Он размышлял о Берте.
   Что будет с его подругой? Если удастся слезть с этого буя живым, нужно будет съездить к ней и рассказать, как он встретил свою кончину. Луиза прожила с ним бок о бок много лет и знает, что нечто подобное могло с ним случиться в море.
   И вот случилось...
   Как, должно быть, страшилась она того дня, когда Берт не вернётся домой. Путь его был ужасен, он-таки умер в море. Но такой путь он пожелал себе сам. Обналичивая покерные фишки, он, бывало, шутил, что станет чертовски вкусной добычей какой-нибудь случайной акулы.
   И стал...
   Вижу, как болтает он со святым Петром у Жемчужных врат, облачённый в камуфляж и полевую шляпу...
   - Сержант Дайер прибыл, СЭР! Моя служба в аду окончена.
   "Воистину окончена, - думал Эрик, - сейчас он в местах, где война не нанесёт ему новые раны. Он теперь в большой небесной казарме вместе со всеми своими мёртвыми товарищами".
   Мозг Эрика работал не переставая...
   "Почему один человек выживает, а другой гибнет? Слепая ли это удача, "чистая и простая", как говаривал Берт? Или есть другие объяснения?
   Если удастся протянуть до утра, то меня, наверное, спасут. Но нельзя ждать чуда. Ведь природа не знает ни сочувствия, ни доброты, ни пощады. Все мы марионетки в руках великих сил природы, мы должны сознавать свои связи с ними и понимать, кто мы есть.
   Все человеческое понимание возникает из мира ощущений. Все человеческие идеи - это идеи здравого смысла. Если мы можем коснуться души чего-либо, то нет ей предела, поскольку она открывает новые рубежи разума.
   О, если только останусь жив, если только протяну ещё несколько лет, клянусь, я сделаю так, что каждый день моей жизни будет чего-нибудь да стоить.
   Но я могу погибнуть. Так складываются факты. Ибо много у природы хитростей, призванных убедить человека в его смертности.
   Что будет со Старбеком? Кто позаботится о нём? Ведь он вся моя семья. Что ж, если суждено мне умереть в море, по крайней мере, не будет расходов на похороны. Хотел бы я знать, что значит умирать. И что такое сама смерть.
   Знаю, что нет ответов, но всё равно мне надо задать эти вопросы. Этот мир по-прежнему тайна. Страх смерти, страх вселенной охватывает нас, когда прижмёт, и мы молимся, мы жаждем бессмертия души и надеемся в одиночку пройти свой путь и коснуться лика божьего.
   Хотел бы я знать, каков бог. Узрю ли я прекрасный Белый Свет? Есть ли в действительности жизнь после жизни, вечное бытие на Другой Стороне и всё прочее, о чём живописуют краснобаи-проповедники?
   И существует ли море, по которому не плавал ни один моряк? Море, в котором не рыбачил ни один рыбак?
   Или всё это существует только здесь и сейчас, а после - только вечная тьма?
   Как оставить в этой жизни всё, что любил, и как сделать это светло и достойно? Как скажу "прощай" Старбеку? Как скажу "прощай" родителям и людям, с которыми живу и любить которых явился на свет?
   Как проститься с островом Рождества, с морем и созданиями морскими? Как сказать "прощай" дому, саду, цветам моим? Как проститься с луной, солнцем и звёздами? С непрестанными струями приливов и отливов, приходящими и уходящими дважды в день, - каждый день, - знаменуя постоянство в этом изменчивом мире? Как сказать "прощай" ярости бури и прелести зари над глубокими водами? Как человеку сделать всё это, как?"
   Эрик думал о много значивших для него людях, о помогавших ему на жизненном пути друзьях. И чувство благодарности к ним наполняло его.
   К Бекки, возлюбленной детства, чья неожиданная смерть явилась причиной глубоких душевных страданий. К Саре, чьё вызывающее и эксцентричное поведение помогало ему вести незаурядную жизнь. К Хелен, с самого начала ведавшей цену его трудам и сообщавшей ему мужество продолжать, когда он сам не находил в себе сил. К матери и отцу, которые не понимали его, но, как могли, любили и поддерживали его. К Берту, до конца оставшемуся верным другом. К Чарли, спасшему в море его жизнь. И, наконец, к добрым и сердечным жителям острова Рождества, которые приняли его таким, каков он есть, и помогли ему впервые ощутить привязанность.
   С первыми лучами он осмотрел свои раны. Они всё так же понемногу кровоточили, самые глубокие выглядели ужасно, но меньшие уже запеклись. С высоты буя было видно, что акулы на месте и кружат, безмолвно ожидая, что он ослабеет и совершит роковую ошибку. Всю ночь капли крови из ран дождём падали на корпус буя и стекались в лужицы. Волны захлёстывали буй и смывали кровь в море, сохраняя в воде её запах, и возбуждённые акулы оставались ждать, колыхая плавниками, медленно скользя по орбите и терпеливо поджидая, когда он ослабит хватку и рухнет в море вниз головой.
   Боль в ногах потеряла остроту, и он уже не мог понять, то ли это окоченение, то ли беспрестанно захлёстывающая морская вода послужила мягким обезболивающим средством его израненному телу.
   Порой Эрик смотрел вдаль, и ему чудился то идущий мимо на всех парах призрачный пароход, то являлись седобородые люди, рыбаки с острова Рождества, приплывшие в эти воды на своих шхунах: они махали ему руками и звали подняться на борт... Но согласись он последовать их зову, в тот же миг будет мёртв.
   То вдруг видел самого себя, рисующего на острове, и Старбека, растянувшегося у ног. Вот расположились они в поле с высокой волнующейся на ветру травой, и краски неба, моря, леса окружили их неким свечением, сверкающим и жарким, ярче всех виденных прежде; и они купаются в сиянии этих красок. Он хотел открыть глаза - и не мог...
   В голове зажужжало, и видение исчезло. Жужжание превратилось в перезвон, подобный тому, что издают японские подвески-ветерки: он звенел вдалеке и плыл над океаном; а потом он услышал музыку, прекраснейшую из симфоний.
   Вдруг раздался рокот, и его будто протолкнули сквозь бутылочное горлышко в необъятный и бесконечный туннель, пронизанный голубыми и белыми спиралями космического света, по которому он, кувыркаясь и падая, пролетел миллионы миль сквозь газ и кометную пыль, пока пространство вокруг постепенно не сгустилось в плотный серый туман.
   Он потерял ощущение своего тела и чувствовал себя бабочкой, покидающей кокон и переходящей от земной жизни к божественной. Не чувствовал ни страха, ни времени, только умиротворённость, безмятежность. Он смотрел на своё тело, висящее на колокольном буе и плывущее вместе с ним в бледном утреннем тумане, и думал: "Неужели смерть пришла ко мне, чтобы успокоить вечным сном? Неужто такая она, смерть? Неужели так быстро всё кончилось?"
   И тогда он увидел своё новое тело, другой природы и с другими способностями, отличное от покинутого им материального тела. Его духовное тело было цельным, но ему словно не хватало крепости. Оно было невесомо, более подобно облаку, или пару, или прозрачному колеблющемуся сгустку энергии.
   "Странно, - подумал он, - не так я это себе представлял. Это... действительно прекрасно".
   И сразу же раздался удар грома, и в тот же миг, миг просветления и прозрения, он постиг всю вселенную, тайны веков, смысл луны, солнца и звёзд, ибо возобладал всеми знаниями, которые когда-либо были и которые когда-либо будут.
   Он плыл в тумане и сознавал, что летит уже среди огромных тёмных грозовых туч. Смущение охватило его, отчаянно старался он понять, что происходит.
   Вскоре он увидел, что навстречу ему плывёт и манит призрак; приблизившись, он понял, что это дух Хелен.
   Ах, Хелен, милая Хелен...
   И он последовал за ней, ибо чувствовал, что она явилась сюда для того, чтобы облегчить ему переход с Планеты Плоти в Мир Духа.
   "Умирать так легко, словно пройти не спеша сквозь небесное окно".
   И наконец, он узрел белый взвихренный столб Света. Наипрекраснейшего Света в его жизни. Смутный вначале, приближаясь, Он разгорался всё ярче и ярче, словно лобовой прожектор локомотива, мчащего сквозь туннель, пока не засверкал ярче солнца, ярче полутора тысяч солнц; но у Него не было жара, Он не вредил глазам.
   То явилось Бытие Света, прекрасного белого Света абсолютного понимания и совершенной любви, и на Эрика снизошёл мир, и радость, и сострадание, коих не ведал он никогда, и был он потрясён Им, и ощутил непреодолимое влечение к Нему, и хотел броситься в Него, раствориться в Нём и навсегда остаться с Ним.
   "Ты готов к смерти?" - словно бы промолвил Свет. То была бессловесная связь, вопрос всплыл в мозгу, однако он понял, что его задал Свет. Происходил обмен мыслями, это было очевидно, ошибки быть не могло. Свет не имел голоса, Он не издал ни звука, но Эрик его прекрасно понял.
   "Нет, не готов", - ответил Эрик, тоже мысленно.
   "Веруешь ли ты в значимость любви? Научился ли любить других?" - вопрошал Свет.
   "Боюсь, мне ещё далеко до этого..."
   Вопросы звучали мягко, без порицания, в них не слышалось ни осуждения, ни угроз. Он только чувствовал всеобъемлющую, безусловную любовь и благоволение, исходившие от Света, и понимал, что неважно, какие он даёт ответы, ибо Свет просто старался помочь ему дать оценку своему существованию.
   Свет моментальной панорамой развернул перед взором события его жизни. Образы проследовали скорой чередой в хронологическом порядке; весь опыт занял не более малого мгновения земного времени, но каким-то образом он впитал его полностью.
   Цветные и подвижные, видимые образы поразили его правдоподобием и точными деталями, словно быстро листаемые голографические картинки.
   Затем он увидел, что приближается к какому-то барьеру, который ему не преодолеть. Он догадался: это граница между старой жизнью и новой. Он противился, потому что был охвачен ощущениями пережитого и не хотел возвращаться, но Свет, казалось, настаивал, что следует вернуться и познать больше любви и, когда б ни представился случай, выразить эту любовь в живописи, ибо не настала ещё пора ему умирать. Ибо предназначение его на земле не исполнено ещё до конца.
   "Что ж, - подумал он, - это имеет смысл. Помню, как читал у древних греков, что жизнь мысли есть акт собирания знаний, которые душа теряет в момент перерождения в тело. Поразительные параллели можно найти в "Диалогах" Платона и смутном трактате под названием "Тибетская книга мёртвых", что попал мне в руки в прошлом году".
   Даже Пифагор и Сократ учили о возрождении.
   "Прошу, не заставляй меня возвращаться! - рыдая, умолял он. - Я не хочу назад! Позволь мне остаться в этом Свете навсегда..."
   Однако не все уроки этой жизни были усвоены.
   Тогда предвечный Свет коснулся его и велел воссоединиться со своим материальным телом, переродиться, вернуться в мир, из коего явился, жить и как можно лучше продолжить познавание этой вселенной. И Свет поведал, что знания, которые были сейчас раскрыты ему, исчезнут, как только он вернётся в своё тело, что в памяти останутся лишь впечатления и значимость стремления к знаниям и любви к людям.
   Вскоре он услышал свистящий звук и почувствовал, что его снова несёт по огромному тёмному туннелю, что его всасывает назад, в тело, как в холодную сырую резиновую перчатку. И как только он вернулся в тело, в тот же миг пресеклось знание, и вернувшаяся было боль тут же пропала, ибо он провалился в беспамятство.
   Светало, но солнце не появлялось. Тёмный океан сливался с небом, со взвихренной массой серых штормовых туч. Эрик открыл набрякшие веки и, прищурясь, осмотрел горизонт. Тошнило, кружилась голова от ночного болтания на буе; он был уверен, что если в ближайшее время его не спасут, то оглохнет от непрерывного колокольного звона. Но, как бы то ни было, ночь он простоял.
   Шторм кончился, ветер утих, хотя море ещё волновалось и моросил холодный мелкий дождь.
   Часа через два после рассвета ему показалось, что сквозь перезвон он различает знакомые звуки. Он прислушался, силясь уловить малейший намёк на то, что к нему спешит помощь. Казалось, он слышит ритмичное постукивание дизельного двигателя, но очень далеко, далеко. Над водой ещё стелилась завеса тумана, из-за которой ничего не было видно кроме водных просторов, и потому вкралось сомнение: уж не слуховые ли то галлюцинации.
   Но нет, вот они раздались вновь, знакомые, безошибочные звуки: тарахтел дизель. И, похоже, звуки перемещались в его направлении: ближе и ближе.
   Потом показалось, что сквозь туман что-то видно. Видение было едва уловимо, с его точки трудно было сказать определённо. Какая-то крапинка на горизонте, что мечется по волнам.
   Он ждал, и чёрное пятнышко увеличилось.
   Как будто рыбацкая лодка. Господи, неужели, правда?
   Эрик свирепо протёр глаза и проморгался, чтобы чётче видеть. Но судно было на месте, шум двигателя усилился.
   Он попробовал кричать, но издал лишь похожий на лягушачье кваканье хрип, он сам себя еле слышал. Это было рыбацкое судно, теперь он точно видел, до него было очень далеко, но оно шло к нему. Он ещё крепче ухватился здоровой рукой за буй и стал размахивать крюком.
   Судном правил старик в жёлтом дождевике. Приложив к глазам бинокль, он осматривал море, ища каких-нибудь знаков кораблекрушения "Охотницы", которая, согласно сводке станции береговой охраны Бутбэя, прошлой ночью ушла предположительно в этот район.
   - К тому бую что-то привязано, - пробормотал старик. Он опять припал к биноклю, чтобы рассмотреть повнимательней.
   - И, сдаётся, что оно живое, - скал он себе, - но, чёрт побери, не очень-то похоже на человека. Скорее на узел тряпья, которое полощется на ветру...
   Он переключился на компас и поменял курс прямо на колокольный буй.
   Эрик из последних сил размахивал крюком. Глянув на воду, он заметил, что акулы исчезли.
   Старик рассматривал буй в бинокль, вдруг широкая, от уха до уха, улыбка осветила его лицо, словно солнце пробилось сквозь сумрак чёрных туч.
   - Разрази меня гром, Старбек, да это же человек...
   Эрик тёр глаза, моргал и не верил тому, что видит.
   Это был Чарли на своей "Тинкербель"...
   А рядом с ним, свесившись с левого борта, скалясь на волны и отчаянно лая, стоял огромный чёрно-белый пёс.
  

Искать мы никогда не бросим,

И конец исканий наших

Укажет место, в коем начинали:

Его узрим мы словно в первый раз...

  

FINIS

  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"