Болотников Сергей Владимирович : другие произведения.

Роман "Байки на костре"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Попытка сделать большой роман из маленькой повести. В итоге с повестью (см. ниже) не имеет почти ничего общего.


  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Байки на костре.
   (Повесть)
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   "Хочу, чтоб сказка не кончалась!"
  
   из неопубликованного
   сборника заведомо
   неисполнимых желаний.
  
  
  
   Пролог.
   У костра.
  
  
   Дорога уходила за поворот, петляла, пугала рытвинами и жуткими трещинами в асфальте. С высоты птичьего полета ползущий по ней подержанный автомобиль напоминал старого больного жука на тонкой дорожке полузасохшей смолы.
   И тащился он также быстро.
   Глубокая промоина отозвалась в теле машины тяжелыми стонами, грохнула подвеска, звякнули бутылки в багажнике. Двое едущих отозвались неразборчивыми ругательствами. Третий, на заднем сидении, промолчал - его укачало.
   -Черте что, а не дорога, - проворчал Кононов - Сергеич, ты, куда нас завез?
   Шофер, его ровесник - с каменным выражением лица наблюдал за разворачивающимся впереди полотном. Потом коротко усмехнулся:
   -Не боись, доедем. Я эти места так знаю, как ты никогда знать не будешь. Как вот их! - и он оторвал от баранки мясистую красную пятерню и помахал ей в воздухе.
   Кононов хмыкнул, его собственная пятерня сильно отличалась в размерах. В меньшую сторону. На заднем сидении его племянник - между прочим, научный работник, тяжко вздохнул:
   -Дядь Саш, скоро мы?
   -Подожди, Вадик. Видишь, Виктор Сергеевич говорит, что скоро.
   Шофер, Виктор Сергеевич Перевязин величественно кивнув, не повернув глаз. И не сказал не слова. Кононова он знал давно, еще с потонувших во времени школьных лет, а вот его племянника видел впервые. И не сказать, чтобы тот ему очень нравился. Институт закончил, в аспирантуре сидит, работник научный. Сам Перевязин институтов не кончал, всю жизнь простоял и у станка. Денег никогда много не было, скопил только к сорока годам на подержанную серую волгу, с ржавой бахромой на порогах. Эту самую, что сейчас несла их в глубинку.
   Он хмыкнул, тяжело покачал головой. Вадим, завозился на заднем сидении, отодвигая в сторону гору старого рыбацкого барахла - бамбуковые удочки, дряхлеющие на глазах сетки, исполинские бахилы сработанные лет двадцать назад. Барахла было так много, что в багажник все не влезло и часть пришлось запихнуть в салон. Вот и делил Вадим продавленный диван с блестящими оцинкованными ведрами, полными пакетиков с червями и исполинским рваным тулупом - мечтой рыбака.
   Зимнего. Зачем нужен этот тулуп в разгар лета, племянник Кононова и предположить не мог. Эти двое и бутылки хотели сюда поместить, но Вадим не дал, для него совсем не оставалось места.
   Он не хотел ехать на эту рыбалку. У него были дела поважнее, чем распивать с двумя пожилыми работниками (о да, он знал что из себя представляет рыбалка), на берегу сонной речки. Если бы только не дядя Саша, который искренне хотел показать племяннику настоящую рыбную ловлю, ноги бы его здесь не было. Не пришлось бы делить замкнутый объем автомобиля с угрюмым Перевязиным, которого Вадим считал настоящим старым снобом. И судя по всему, пользовался взаимностью.
   Он снова вздохнул. Мягкая и валкая подвеска волги производила на него укачивающее действие и пару раз, на лихих виражах он был близок к тому, чтобы попросить мрачного Виктора Сергеевича остановиться, и под, наверняка, насмешливым взглядом старого трудяги, опорожнить желудок на пыльную обочину. Сдержался, не хотелось позориться. Кроме того, у него жутко разболелась голова, - что ни говори достойный конец такого хорошего дня.
   Хороший день середины июля катился к своему завершению. Удушающая, сухая жара спала, хотя от асфальта еще активно парило теплом. Покрытие иногда тихо потрескивало, но уже не норовило приклеятся к колесам, как в полдень. А солнце посылало красно-оранжевые лучи у самой кромки леса. Лес тут был в основном хвойный, сине-зеленый, и потому в свете заката казался совсем черным. Тянулся он с обеих сторон от разбитой двухполоски и внушал Вадиму какие то неясные опасения. Истинное дитя города - он не любил места, где на двух сотках скапливается больше одного полузасохшего дерева.
   Пару раз он видел, как сквозь деревья блеснула речка - узкая, но быстротекущая, и потому без признаков тины. Вода была ярко синей и играла тысячью золотых солнечных зайчиков. Да, на такой речке можно провести весь день, смотря, как поплавок кувыркается в желто-голубой ряби.
   Тогда все казалось терпимым. Тогда он еще не устал.
   Перевязин сказал, что рыбачить хорошо на закате, а потом на рассвете. И был не преклонен. Дядя Саша во всем соглашался - он тоже был опытным рыбаком.
   -Да не напрягайся ты так, Вадик, - говорил он с улыбкой - скажи спасибо, что не в конце августа рыбачить едем! Сейчас что с утра, что с вечеру одно - теплынь. А на рассвете купнуться можно. Вода - парное молоко, закачаешься!
   Вадим криво ухмыльнулся. Он терпеть не мог вставать рано, и даже годы учебы не вытравили из него стремления спать как можно дольше.
   Иногда, на обочине встречались, похожие на сказочные избушки автобусные остановки с забавными бревенчатыми лавочками. Все они были абсолютно пустыми, и за все время путешествия от областного центра им на дороге встретилось лишь две машины.
   -В деревню, в глушь, в Саратов, - подумал Вадим и снова тяжко вздохнул. Пустые остановки действовали ему на нервы. Казалось, в этом диком краю вообще никто не живет. А ведь и не скажешь, что московская область. Пусть и ее самая южная граница.
   В остальном же, вечер был великолепен. Так как могут только быть великолепны июльские вечера - теплые, безветренные, со светлеющим на глазах темно синим небом. Сладкая солнечная истома, накопившаяся к вечеру, не спешила покидать землю. В темнеющих лесах распевали дневные птицы, а потом стали замолкать, одна за другой, задремав в теплом недвижимом, воздушном покое. В редкой березовой рощи пропел припозднившийся соловей. А потом тоже умолк. На восточной части небесного свода зависла луна - невесомая половинка, словно начертанная белой гуашью на синем картоне. Этим вечером, сквозь прогретый летний воздух даже она казалось теплой и уютной. Хороший был вечер.
   Троим же путникам, этого видно не было. Стучащий и ревущий мотор надежно глушил тихое очарование утомленного дня, а луны через крышу не было видно. Все что им оставалось, это созерцать мрачные ели по сторонам, да ухабы и колдобины давно впереди. В том, как они поочередно возникают впереди и исчезают под капотом машины, был какой то гипнотический ритм. Каждая яма отзывалась на корпусе глухим "бум", да еще нервным всплеском в Вадимовом желудке.
   Да, это действительно было увлекательное путешествие.
   -Скоро, - вдруг проронил Перевязин.
   -Что? - спросил Кононов.
   -Счас через три километра свернем. Потом чуть-чуть по грунтовке и мы на Огневище - место такое, там когда-то село стояло, а потом сгорело. Насовсем.
   Кононов кивнул, Вадим на заднем сидении прикрыл глаза ладонью, посмотрел, как солнце скрывается за острым частоколом еловых верхушек. Раз - и кажется, что ель истекает оранжевым пламенем из маковки. А вот сияние исчезает и округа бледнеет. Воздух словно густеет, так, словно можно почувствовать и потрогать рукой скопившееся дневное тепло. На дорогу впереди пали резкие тени, а лес налился насыщенной чернотой. Вадим представил, как сейчас там - ступаешь по гладкому ковру пожелтевшей хвои, натыкаешься на черные колючие ветки, разводишь их руками. В ельнике душно и тяжело дышать - угрюмый и корявый лабиринт чешуйчатых стволов. Без крыши, но зато с надежными стенами. И не звука - хвоя гасит любой вскрик. Кто живет в таком бору? Племянник Кононова знал, что здесь водятся волки. Серых разбойников раз в сезон выезжала отстреливать бригада охотников. Для них это было своего рода развлечением, и иногда вместо волка они как бы случайно подстреливали лося, или дикого щетинистого кабана.
   А одни раз недосчитались одного своего. Писали об этом в газетах, да только дело было настолько темное, что никто не мог рассказать, что конкретно там произошло. В том числе и охотники. Мог бы, наверное, рассказать сам покойник, просветить людей, каким образом у него сразу оказались рваная рана на шее и пулевое отверстие в затылке. Стреляли из его собственного ружья, это доказали эксперты, и на оружии были лишь его отпечатки пальцев. Собственно это и спасло остальную бригаду от длительной отсидки, и на отстрел теперь выезжала другая, более выдержанная.
   А волка в тот раз ни одного не взяли.
   -Смотри! Вон человек идет! - сказал вдруг Кононов с переднего сидения. - Слышь, Вить, у нас когда последняя остановка была?
   -Да с полчаса назад, - ответил из-за руля Перевязин, - народ здесь не живет почти...
   Вадим оторвался от созерцания ельника, уставился вперед. На дороге стало темновато, и их водитель включил подфарники волги. Слабенький желтоватый свет пал потрескавшийся асфальт. Впереди, по пыльной обочине вышагивал путник. Высокий, худой, с рюкзаком за плечами и длинных рыбачьих бахилах. Точно таких же, что делили заднее сидение с Вадимом.
   -Да он рыбак, похоже, - произнес дядя Саша - на речку твою идет. Давай подкинем человека, что ему ноги стирать?
   Перевязин хмыкнул:
   -Рыбак... а удочки у него где? А ведро с мотылем?
   -А у него, небось, спиннинг складной. Как в рекламе, сам с полметра, а потом раз - и удилище и катушка крутится. Да удилище раздвижное, на любую рыбу. Профессионал...
   -Профессионал... - пробурчал Перевязин - волосатый больно. Вон патлы, какие. Да какой он рыбак... - но скорость сбавил.
   Скрипнули тормоза, машина поравнялась с идущим. Тот остановился, а Кононов открыл свою дверь, высунулся наружу.
   На взгляд Вадима путник и вправду не был похож на рыбака. Чуть постарше племянника Кононова с длинными нечесаными волосами почти до плеч. Одет в потертую, еще советских времен брезентовку со споротой эмблемой. Явно не рыбак, а вообще непонятно кто. Хиппи не хиппи, куртка простая без значков. И эти бахилы - сырые, словно совсем недавно заходил в них в воду.
   Июль стоял засушливый, и значит, лужи исключались. В лесу, что ли водоем отыскал?
   Рюкзак путника был чем-то плотно набит. Чем-то твердым, увесистым. На гири, похожим.
   Дядя Саша тоже увидел все эти отличия от среднестатистического рыбака и его энтузиазм слегка приугас. Он колебался полсекунды, но потом радушие все же взяло вверх, и он обратился к остановившемуся:
   -Будь здоров, мил человек! Далеко идешь то? А то садись, подвезем.
   Путник заколебался, кинул взгляд на уходящую вперед дорогу, поздоровался вполголоса:
   -Сдрасьте... если можно, а то мне до самого Огневища пешком.
   -Отчего ж нельзя, - отозвался Кононов бодро, - мы как раз до Огневища едем. А раз так, чего тебе ноги зря стирать. Давай назад... Вадик, подвинь барахло, человек сядет.
   Гость уже тянул заднюю дверцу машины. Двигать барахло, Вадиму собственно было некуда, но он как мог утрамбовал его, передвинувшись в центр, так, что его левая нога больно притерлась к ведру с мотылем. Новый пассажир кое-как разместился рядом. Сказал:
   -Спасибо еще раз, а то в сапогах этих, - он указал на бахилы
  -- по асфальту лучше вообще не ходить.
   -Конечно, - поддержал словоохотливый Кононов - в них в речку зайти, по песочку мягкому - самое оно. А ты в этих тракторах по асфальту шпаришь. Ну, это ничего, - он откинулся на сидении, устремил взгляд вперед - Виктор Сергеевич нас в момент докинет! Правда, Вить?
   Виктор Сергеевич искривил уголок рта. Это и был весь его ответ. Его мнение. Вадим понял, что новый пассажир также не нравится Перевязину. Может быть даже больше Вадима.
   Откровенно говоря, их попутчик казался странным и самому Вадиму. Был он бледен и страшно худ - на лице выпирали острые скулы, а кожа у него была нездорового бледного оттенка. Волосы падали ему на лоб сальными прядями. И когда он откидывал их, возле кромки волос мелькал свежий шрам. На впалых щеках выпирала, по меньшей мере, трехдневная щетина.
   Седая.
   Вадим не мог ошибаться. Путник не выглядел старым. На первый взгляд он еще даже не перевалил за тридцатилетнюю отметку, и волосы у него были черные, без признаков белого.
   Вот только щетина имела бледный серебристый цвет. Цвет старости, что ежедневно видит в своем зеркале дядя Саша, когда бреется по утрам. И если такую щетину запустить - получится седая, окладистая борода с несколькими черными волосами. У молодого то человека!
   Попутчик молчал. Его глаза поблескивали в полумраке машины. Слишком поблескивали. Путник выглядел изнуренным, нездоровым.
   -"А что если он болен?" - подумалось вдруг Вадиму -"что если у него инфекция? Вон как глаза сверкают, словно при высокой температуре! И сидит с нами в замкнутом объеме машины. Ах, дядя Саша, зря ты решил его подобрать".
   Сам Кононов то и дело поглядывал в зеркальце заднего вида на нового пассажира. Видимо его посещали те же самые мысли. Но путник, словно не замечал осторожных взглядов, он неотрывно смотрел на мелькающие за окном стволы деревьев.
   Луна над головой наливалась молочным светом, как свежая никелированная монетка. На крыше машины она не отражалась - та была слишком обшарпана. Зато призрачный лунный свет стал робко играть на глади воды в близлежащей речки. Несмело пока соперничая с яростными красно-золотыми бликами падающего к горизонту солнца. И все ярче казались два размытых круга света впереди машины. Ночь еще не была близка. Но она уже затаилась на потемневшем востоке, смотрела сверкающим оком первой звезды - ждала.
   -А что, молодой человек, тоже рыбачить идешь? - спросил дядя Саша, полуобернувшись назад. - Говорят, на Огневище сейчас клев идет, закачаешься!
   Кононов очень любил это слово и потому лепил там, где надо и там где не надо. В данной ситуации оно явно было не к месту - Вадим, например, уже закачался весьма и весьма. Вернее укачался, и его здорово коробило от развязного дядюшкиного тона.
   А гость ответил спокойно. Даже чуть менее напряженно:
   -Да нет. Я не рыбак. В некотором роде я исследователь.
   -Исследователь? - заинтересовался Кононов - это вроде тех, что по деревням мотаются, землю раскапывают, да черепки всякие достают?
   Перевязин хмыкнул из-за руля. Его отношение к подобным "исследователям" явно крутилось у него на языке и просило выхода. Но он смолчал.
   -Нет, - покачал головой их гость, - Тех, что вы назвали, это археологи. Я же слегка по другой части. Я, как бы это сказать, тоже археолог. В своем роде. Но только... ммм... по невидимой части.
   Дядя Саша кинул на него откровенно удивленный взгляд и странный пассажир тут же замолк, явно решив, что последнее сказанул зря. Его случайные попутчики явно не относились к людям искушенным в названной области.
   Особенно Перевязин.
   -Вы уфолог? - неожиданно для себя спросил Вадим - экзорцист? Охотник с биоэнергетической рамкой за болотными аномалиями?
   Гость вытаращился на него. Резко и испуганно. Так, что Вадим Кононов вздрогнул и усилием воли подавил желание отодвинуться в сторону. Насколько позволяло набросанное на сидение барахло. И может быть еще дальше.
   -Нет! - поспешно сказал их спутник - нет, совсем другое! Не то, что вы подумали, - он быстро отвел глаза, снова уставился в окно - я не из этих якобы специалистов. Я ориентируюсь в основном на фольклор, на народные сказания... но я не из этих...
   Он замолчал, глаза его скользили по глади дороги, обшаривали обочину. Вадима пробрала дрожь, и даже его самочувствие отошло на второй план. Разговор в салоне автомобиля неожиданно приобрел какую-то нехорошую сюрреалистическую окраску, а следом повисло напряженно молчание. Даже Перевязин перебирал баранкой несколько нервно.
   -Ну что ты за чушь несешь такую, Вадик? - спросил Кононов с обиженным видом, - понабрался действительно у себя в институте терминов. Людей смущаешь! Рамки, экскорисцы... Вот видишь, сказки человек, оказывается, собирает, фольклер!
   -Да-да, - сказал гость - сейчас, через километр ответвление от дороги будет. Вы меня там высадите? Меня там ждут...
   -Высадим, не беспокойся, - проронил Перевязин, впервые за то время как они взяли попутчика, - обязательно высадим.
   Последнее прозвучало уже весьма враждебно, и Кононов, глянув на их шофера, решил, что на обратном пути попутчиков они брать не будут.
   Вот только обратного пути у них не было.
   Впереди дорога шла под уклон, выпрямлялась и ясно стала видна развязка - от потрескавшегося асфальта шоссе ответвлялась простая разъезженная грунтовка. Ответвлялась и исчезала в темнеющем на глазах лесу. Перевязин, видя близкую остановку, и надеясь, поскорее избавиться от странного пассажира, поддал газу, и старая колымага, громыхая стыками раскочегарилась до внушительных для нее восьмидесяти километров в час. Глушитель издавал низкий прерывистый рык, а передок автомобиля совершал плавные покачивания от осевой к обочине.
   Спешка Перевязина и решила все дело. Когда в свете фар на дороге возникли неясные, но явственно шипастые образования, времени среагировать у него уже не было.
   -Ааб... - только успел сказать Виктор Сергеевич, а потом был заглушен мощной детонацией передних колес.
   Хлоп-хлоп - сказали передние колеса. Взвизгнули тормоза и мигом изжевавшие резину диски, шваркнули об асфальт веером искр.
   Хлоп-хлоп - сказали колеса задние, и висевший на прогнивших креплениях глушитель мощно грянулся оземь. Оторвался, и, громыхая, покатился вниз по дороге. Мощно взревел двигатель.
   Неуправляемый автомобиль стало разворачивать поперек дороги, он ревел, искрил днищем и выпускал едкие клубы черного дыма. Кипящее масло брызнуло из пробитого картера. Перевязин с побелевшим лицом крутил руль, но поделать против полутора тон неуправляемого металла, он уже ничего не мог.
   Пьяно вальсируя на днище, волга зацепила обочину, взметнула рой темной земли. Крутнулась и несколько секунд следовала вперед багажником, открывая испуганным пассажирам панораму своего крушения.
   А потом замерла, в густой черной луже машинного масла. Один обод соскочил и катился куда то по направлению к Огневищу. Пассажиры и водитель молчали. Перевязин тяжело дышал, лоб его был в испарине.
   Но сказать слово им не дали. Возникшие из лесной тьмы люди в серых балахонах, с неясно видными из-за капюшонов лицами были уже рядом. И не медлили не секунды. Правая передняя дверь была грубо распахнута, и двое выдернули из салона безвольного от шока Кононова. Заломили руки и быстро потащили куда-то в темноту. Дальнейшее произошло так быстро, что для не отошедшего от крушения Вадима все сплелось в один, яростно дергающийся клубок тел.
   -Да вы че?!! - заорал Перевязин, и, когда открыли его дверцу, мощно пихнул двоих серых балахонов. Те, кувыркаясь, полетели на обочину, завозились там, в пыли, силясь подняться.
   Одновременно с этим, их попутчик сам распахнул свою дверцу и кинулся прочь. Он явно понимал больше остальных пассажиров машины. Еще два балахона насели на водителя, он отбивался, не давал вытащить себя из машины, что-то вопил. В открытый проем рядом с Вадимом сунулась один из нападающих, капюшон балахона распахнулся и явил в свете тусклой потолочной лампочки жуткую, разрисованную синюшного оттенка краской, рожу.
   -Нет!! - заорал Вадим, стараясь оттолкнуть этого монстра, но долго ему отбиваться не дали - мастерски выволокли из машины, больно заломили руки, так что смотрел он теперь в разбитый асфальт.
   -Держи длинного!! - вдруг хрипло заорал кто-то из нападающих. Уйдет!!!
   Почти волоком, племянника Кононова тащили к лесу. Он вскинул голову и увидел, как их попутчик улепетывает вдоль шоссе, стремясь поскорей достигнуть развилки. В бахилах бежать получалось тяжело, он грузно топал об асфальт. Рюкзак прыгал у него за плечами, но почему-то этот странный тип его не бросал. Это его и подвело - не отягощенные лишним грузом налетчики нагнали его и дали подсечку. С глухим криком беглец повалился и мигом был скручен.
   Наступило затишье. Двое балахонов, грязно ругаясь, вытаскивали из-за водительского места бесчувственного Перевязина - его голова была окровавлена и безвольно моталась. Их попутчика тем временем пинали на грязной обочине - видимо за то, что пытался сбежать. Он вскрикивал и закрывался руками.
   От дальнейшего созерцания этих ужасов Вадима спал пыльный и вонючий мешок из грубой дерюги, нахлобученный на голову одним из налетчиков.
   Ноги заплетались, стремились вовсе отказать служить, а руки у него по-прежнему были завернуты за спину и жутко ломили в суставах.
   -Пошел, давай! - сказали в спину и больно ткнули чем-то острым, ножом, наверное.
   Потащили в лес. Толстые, вывороченные из земли корни елей лезли под ноги, он то и дело спотыкался. Но упасть не давали, когда ноги подгибались, почти несли. Пыль забивалась Вадиму в легкие, он мучительно кашлял, глаза слезились, а протереть их не было никакой возможности. Позади кто-то надрывно закричал, глухо, видимо тоже из-под мешка. Похитители выругались и приложили кричавшего чем-то тяжелым. Крик того моментально отрезало, сменившись жалобным и безвольным хныканьем.
   Шли долго. А может быть и не долго, но когда твой обзор ограничивает портативный чулан мешка из грубой ткани, ты не можешь посмотреть на часы или хотя бы определить время по солнцу.
   Хныканье замолкло, но Вадим уже узнал голос - это был их неразговорчивый шофер Перевязин. Судя по всему, весь бойцовый гонор с него слетел.
   Остановились, и племянник Кононова получил чувствительный тычок под колени, упал, неловко завалившись на бок. Руки его больше не стискивали нападавшие, но секунду спустя с глухим щелчком на запястьях защелкнулся холодный металл.
   -Парня хоть отпустите, изверги! - раздался совсем рядом голос Кононова - ладно мы, нам уже все равно! А ему то жить да жить!
   -Сиди! - сказал кто-то незнакомый - сиди старик, ты не понимаешь. И не поймешь. Но нам молодые нужнее всего...
   Мешок был сдернут С Вадимовой головы, и в лицо ему пахнула летняя ночь, да так, что он вынужден был зажмуриться. Пока их тащили по лесу, солнце успело полностью закатиться за горизонт, и утащить за собой закат. Звезды больше не щурились робко по одиночке - смело сверкали с темного неба мерцающими россыпями. Пахло травой, а от земли поднималось дневное тепло - так, словно ушедший день еще остался здесь, в траве, и можно его отыскать среди одуряюще пахнущих луговых злаков. Ночь обещала быть теплой.
   -Очнулся паря? - спросил голос дяди Саши над самым ухом - как они тебя, не трогали?
   Вадим попытался подняться, подтянуть под себя одну ногу, но не получилось - на ногах тоже были кандалы. Стальные и такие легкие, что поначалу он их совсем не ощущал.
   Изогнув шею, он огляделся, но в поле зрения попадало лишь сияющее мягкой чернотой небо и поросль жесткой июльской травы под самой щекой.
   Неожиданно его подхватили за шиворот, усадили в вертикальном положении. Перед глазами мелькнул силуэт в сером балахоне.
   -Видно? - спросил он.
   Вадим кивнул.
   -Смотри, шоу будет что надо.
   Перед глазами теперь была обширная поляна - почти круглая, одним своим краем спускавшаяся к густым лесным зарослям, где теперь пряталась темнота. Луговая трава была потоптана и измята, и приютила на себе с пяток палаток ярких кричащих расцветок. Кучка автомобилей стояла на том конце поляны, вставши так, что бы фары были направлены в центр поляны. Впрочем, свет пока не требовался - в центре лесной проплешины полыхал мощный яркий костер, он яростно пожирал щедро подкидываемые поленья, трещал, сыпал искрами в ночную темноту - словно стаями безумных светляков, жизнь которых яркий и огненный миг. Блики прыгали по поляне, освещали ее, выхватывали из темноты лица людей в балахонах.
   Вадим оглянулся, стремясь увидеть как можно больше. Спиной он упирался в массивную старую березу, ее черные чешуйки больно впивались в кожу. Справа к этой же березе были привалены все остальные незадачливые участники рыбалки и их попутчик. Этот прижимал ладонь к лицу и болезненно кривился. У всех на ногах и руках поблескивали кандалы - цивилизованная версия средневековых оков.
   Дядя Саша сидел ближе всех и смотрел на племянника, как тому показалось с отчаянием:
   -Это что же, Вадим? - жалобно спросил он - для чего они нас здесь...
   Но тот продолжал осматриваться. Происходящее казалось сном - летним сюрреалистическим сном, готовым к тому же вот-вот перетечь в оголтелый кошмар.
   Еще раз потрогав кандалы, Вадим убедился, что даже упрыгать на них не получится - блестящие серебристые цепочки оков пересекала еще одна цепь, толстая и подржавевшая, которая соединяла их всех, а потом обвивалась вокруг ствола березы.
   Сковали, надежно.
   -Не убежишь, - подал голос их спутник, отняв, наконец, руку от левой скулы и явил полутьме обширный лиловый синяк, - они эти цепочки у военных скупают. Партиями. А те, с запада импортируют.
   -Кто они? - спросил Вадим, - зачем они нас сюда привели.
   -Они, - мрачно сказал их спутник - да вот они, суетятся, огонь разводят. А для чего? Присмотрись, что там за костром?
   Вадим Кононов в очередной раз оглядел поляну. Прищуря глаза, попытался увидеть что ни будь за пляшущим пламенем. И увидел, но сначала не мог понять, что означает этот странный паукообразный силуэт с центральным столбом стойкой. Вроде и площадка есть, у самого пламени. Надежная и, судя по всему, стальная конструкция.
   А потом он вдруг понял. И это осознание наполнило ледяным холодом даже летнюю, душную ночь. Жар костра не растопит этот страх - но этого и не надо.
   На лбу выступила испарина, а сердце гулко забилось. А вот разум все отказывался поверить. И когда он встретился глазами с Кононовым, тот отшатнулся, и даже попробовал отползти в сторону. Нет, он еще не понимал.
   А вот их попутчик в панику не впадал, скорее его состояние можно было назвать беспросветной депрессией. Старый рюкзак валялся от него чуть в стороне.
   -Да, - сказал он - это для нас. Для нас с тобой. И для них, - он покосился на неподвижно лежавшего рядом с ним Перевязина.
   -Кто они? - повторил вопрос племянник Кононова.
   Попутчик сделал попытку подползти поближе к Вадиму и в результате дядя Саша оказался зажат между ними и вынужденно слушал разговор.
   -Посмотри на них, - произнес попутчик, кивая в сторону суетившихся у машин серых балахонов - это сектанты. Обрати внимание на раскраску их лиц. Они язычники.
   -Как те, что точат идолища, а потом вокруг них хороводы водят?
   -Ну да, - кивнул их гость, - Только здесь мы имеем дело с неклассическим верованием. У этих в догмах идут сильные вкрапления пантеизма, а все их боги неперсонифицированы. То есть они скорее силы природы, чем личности. Что, впрочем, не мешает сектантам отправлять им жертвы вместе с дымом.
   -Как с дымом?! - вдруг вскрикнул дядя Саша, - с каким дымом?
   -И пламенем, - горько усмехнулся попутчик - мы жертвы, если вы еще не поняли. Вон та раскоряка за костром - это эшафот. На нем нас сожгут, слышите!
   Вадим не ответил, не мог. Мир встал на дыбы и скинул со своей спины безвольного седока Вадима Кононова. А через короткий промежуток времени седок ударится о жесткую землю, и разобьется насмерть.
   Дядя Саша все еще спрашивал про дым. Голос его дрожал и заикался.
   -Вы очень вовремя собрались на рыбалку, - сказал их попутчик, - в самое время, когда им потребовались жертвы. И эти, в отличие от других подобных нас не отпустят. Они жертвы знаешь сколько лет уже приносят?
   -Сколько? - услышал вдруг Вадим свой голос словно со стороны. Глаза же не отрывались от эшафота, находя в нем все большее сходство с раскоряченным восьмилапым пауком.
   -Их культ дославянский. Ему не менее полутора тысяч лет. Все это время... Сначала были дикие племена, которые водились в верхнем Поволжье. Это их культ. Потом племена истребили, но не полностью, и они ассимилировались с пришедшими на эти земли славянами. Верование не исчезло, они его сохранили, и все это время жертвы приносились с монотонной регулярностью.
   -Откуда ты знаешь?! - спросил Вадим, оторвав, наконец, взгляд от эшафота. Ему начинало казаться, что сейчас он окончательно потеряет связь с внешним миром и отключится. Это даже будет хорошо - бесчувственному гореть будет не больно.
   Их гость криво усмехнулся, завозился, пытаясь занять более удобное положение:
   -Я знаю. Я знаю про все культы в местных лесах. Это не мое основное занятие, но часть его.
   -А он не один?
   -Культ? Нет, их тут много. Часть из них составляет бесящаяся молодежь, часть - реальные адепты. Вот как у нас тут - некоторые из этих в балахонах, прямые потомки истребленных много лет назад финно-угоров. Да, все шатаются по лесам. Уж сколько раз их пытались истребить, не счесть. А они маскироваться научились, не отличишь от обычных людей. Вот до сих пор и собираются, жертвы приносят в строго определенные ночи. Вот как эта... чувствуешь, какая ночь?
   Вадим затряс головой. Ничего он не чувствовал, был лишь страх, острый и панический. Хотелось вскочить, сорваться с цепи и бежать прочь, сквозь эти мохнатые колючие дебри, не обращая внимание, что иглы больно ранят незащищенную кожу. Только бы подальше от страшного стального эшафота, подальше от попутчика с его страшными сказками.
   -Эти ребята, отъявленные пироманы. Они почитают огонь, и частично солнечный свет, - продолжал тем временем тот, - они всегда сжигают своих пленников. У них даже верховное божество олицетворяет собой огненную стихию. Не очень понятно, откуда такое взялось в наших местах, но факт есть факт.
   Кононов, наконец, замолчал, он вытаращенными глазами смотрел на костер. Кучка сектантов покинула машину, и теперь волокла эшафот прямо к огню.
   Мерцающий свет упал на железные балки, из которых состояло это пристанище аутодафе и, безжалостно высветил многолетнюю окалину на выгнутых жестких ребрах конструкции. Эшафот уже использовали и явно не один раз.
   -Они любят артистичность, - сказал попутчик - другие бы облили бензином и подожгли, а этим подавай целый эшафот.
   Он уже был спокоен, и руки его теперь были спокойно сложены на коленях. Казалось, его не очень беспокоит ближайшая судьба. Вадим вдруг заметил, что на западе небо все еще светлое, а у самой зубчатой лесной кромки отдает бледно-розовым. Закат все еще угасал.
   Эшафот застрял, он колыхался и дергался благодаря усилиям людей в серых рясах, но не желал сдвигаться с места. Костер поспешно залили. На поляне сразу стало темнее, и от высоких трав пролегли длинные тени к центру поляны. Луны видно не было, она находилась со спины пленников, и только бесстрастно подсвечивало творящееся действо.
   -Эй, ну вы! Ну, кто ни будь, включит свет, а то ни черта не видать! - крикнул кто-то из сектантов.
   Неясные тени засновали у машин, задребезжал двигатель, вспыхнули фары, эффектно подсветив эшафот. Тот, наконец, стронули и установили аккурат над курящимся сизым дымом пепелище, где тот и приобрел почти театральную драматичность. Ночной полог с яркими, словно вышитыми серебром звездами стал занавесом. Пахло дымом и травами. Даже фигуры сектантов у эшафота двигались с какой-то мистической неторопливой грацией.
   Вот только Кононов портил картину, тихо причитая под ухом. Кононов гореть не хотел, Кононов хотел сбросить цепочки и исчезнуть отсюда. И никогда не возвращаться.
   Название деревушки Огневища, их бывшего пункта назначения, вдруг приобрело для Вадима, какой-то жуткий, сверхъестественный смысл.
   Дым лениво обтекал эшафот, безмятежно уносился в небо и там растворялся. Что может быть безмятежней летней июльской ночи? Что может быть спокойней?
   -Июль - странный месяц, - сказал вдруг их спутник, - месяц, когда лето обретает полную силу. Когда трава жесткая, а ночи теплые и не дают уснуть просыпающемуся злу. Когда в лесах зреет папоротник, а сверхъестественное дает знать о себе на каждом шагу. Знаешь как называли июль некоторые из древних местных племен?
   -Как? - спросил Вадим, хотя ему было совершенно все равно. Он словно очутился в сказке, вот только сказка была недобрая и плохо кончалась.
   -Безумие земли, - попутчик обратил свой взгляд на темное небо, - земля тоже может быть безумной, хотя и не так как огонь. Бывают дни, когда земная сила так и лезет из недр. Житница - ее так много, что со всем живым и дышащим происходят странные превращения. А иногда и с уже мертвым.
   -А... - слабо сказал Перевязин возле попутчика. Тот вздрогнул, видимо спокойствие его было напускное.
   Перевязин сел, тяжело оперевшись о березовый ствол, обхватил голову руками и стал медленно раскачиваться из стороны в сторону.
   -Сильно видать его стукнули... - робко молвил Кононов.
   -Сильно, слабо, какая разница! - с жаром оборвал его путник, - все равно сожгут. И уже скоро. Луна вон, всходит!
   Виктор Сергеевич прекратил покачиваться, глянул на остальных безумными глазами - кровь засыхала у него на лице неряшливыми разводами, делая его похожим на сектантов с их кабалистическими символам на скулах. Он сделал еще одну попытку что-то сказать, но язык не повиновался ему.
   На поляне закончились возню с эшафотом, накидали на пепелище сухих веток. Притащили канистру бензина и облили хворост горючкой. Скинули балахоны. Взамен их нацепили дурно выделенные звериные шкуры. Среди язычников выделился один - нахлобучивший на голову череп оленя, с ветвистыми, поблескивающими рогами.
   -Вот этот - шаман, - сказал попутчик, - кстати, про них ходят легенды, что они могут перекидываться в зверей и обратно. Веришь?
   -Нет, - сказал Вадим.
   -И правильно, нет в них ни сил для этого, не настоящего зла. Хотя кое-что они и могут...
   Шаману дали в руки бубен, он постоял у эшафота, а потом стал тихонько постукивать в обтянутый кожей круг. Бубен отзывался глухим стуком, бренчал костяными брелками. Шаман притоптывал в такт, потом стал медленно кружить по поляне, тяжело переваливаясь.
   -Древние шаманы потребляли настойку мухомора для связи с верхним и нижнем мирами. Нынешние берегут здоровье и пользуются синтетическим пейотом - ЛСД. Расширяет сознание ничем не хуже, - продолжал комментировать происходящее их странный спутник - смотри на шамана, он ведь уже не здесь, не с нами. И собирается пробыть в таком состоянии ближайшие три часа.
   Названный кружился вокруг эшафота все быстрее. К постукиванию бубна присоединилось гортанное пение. Петь шаман не умел - так что получался скорее медленный речитатив. Одна за другой, вокруг приготовленного костра появлялись фигуры язычников. Они чуть покачивались в такт пению, но потом Вадим понял, что движения их не скоординированы и замедленны. Видимо они находились под воздействием того же зелья, что и шаман. Дым больше не поднимался от кострища, луна выглянула из-за кромки леса как раз над головами пленников, блеснула мертвым светом на полированном оленьем черепе.
   -Где я? - спросил Перевязин.
   Это были его последние осмысленные слова, потому как в этот момент словно возникнув из лесной тьмы, перед прикованными появилось четверо язычников, держащихся плотной группой. Они чуть приплясывали в такт бубна, диким образом напоминая тинэйджеров с ночной дискотеки, не могущих перестать пританцовывать из-за действия экстази.
   -Пришли?! - издевательски бросил им в лицо попутчик, - хотите сжечь меня во славу вашим грязным богам? На костре я постараюсь так вонять, чтобы их там всех наизнанку вывернуло!
   Язычники стояли, чуть покачиваясь, один расплылся в широкой ухмылке, и луна преобразила его рот в кривой черный провал:
   -Остынь, - сказал один из них, - твоя очередь будет на рассвете, ты пойдешь на жертву солнечному кругу. Это большая честь, слышишь! Солнце дарит свое тепло, но и заемное ему совсем не помешает. Твое.
   Попутчик замолчал, видимо обдумывал новую информацию.
   -Ну что? - сказал кто-то из палачей - берем этого?
   В группе кивнули и деловито стали отцеплять Перевязина. Тот взвыл, стал отбиваться, лопоча что-то невнятное. Вадима поразил этот почти мгновенный переход от немногословного, спокойного Виктора Сергеевича к этой бормочущей обезьяне, вяло отбивающейся от своих мучителей.
   -"Вот так" - подумалось племяннику Кононова - "Вот чего стоит хваленая рассудительность многих из нас, и целостность личности - хрупкий сосуд из горного хрусталя. Ударь покрепче - и не станет того человека, что ты столько лет знал".
   Было безумием думать о подобном с такой ситуации, но поражающие идиотской глубокомысленностью думы упорно лезли в Вадимову голову.
   -Да что же вы делаете то, а?! - плачуще воскликнул дядя Саша, рванувшись в своих цепочках на палачей. - Оставьте его, сволочи!!
   Цепочки звякнули, натянулись, частично протащив за собой попутчика. Тот скривился, когда браслеты врезались в кожу. Один из язычников коротко пнул Кононова в живот, того отбросило, и он приложился о березовый ствол. Воздух вылетел у него из груди со слабым "ааххх..." и он беспомощно завалился на бок.
   Попутчик потянул цепь на себя, так, чтобы Кононов принял вертикальное положение:
   -Вы не пытайтесь дергаться, - сказал их спутник, - ни к чему здесь геройствовать.
   -Слушай старик, - поддержал крайний справа палач - он дело говорит.
   И они ушли, ведя перед собой на цепочке Перевязина, как какого то ученого циркового медведя. Сломленного и ничего не понимающего.
   Шаман уже горланил вовсю, народ у костра пошатывался в такт, взмахивал нелепо руками. Яркая монетка луны гипнотически сверкала над головами. Александр Кононов тихо плакал, закрыв лицо руками. Попутчик был спокоен, на эшафот не смотрел, выводил на земле руками какие то фигуры.
   Перевязина подвели к костру, дернули за цепь. Он попытался отшатнуться, закрыл голову руками, но его бесцеремонно потащили прямо на эшафот. Палачи действовали слаженно, подгадывая движения под ритм бубна. Со стороны это выглядело как гротескный противоестественный балет - красиво и до невозможности страшно.
   -Ныыыыы!! - закричал Виктор Сергеевич, и был вздернут на покрытую окалиной площадку. Прямо под ним исходила бензиновыми парами куча сухого хвороста. Перевязин сучил ногами, бил по металлу, пока его привязывали к центральному столбу, шаман ходил кругом, подпрыгивал, сверкал пустыми глазницами на черепе. Бубен гулко отдавался в лесу сотнями перестуков, вспугивал ночных птах и будил дневных. Вопли Перевязина он надежно глушил.
   Возле машин вспыхнула яркая огненная искра, пронеслась к костру. Это был факел, который передавали из рук в руки как зловещую эстафетную палочку. Вадим во все глаза смотрел на разворачивающееся действо. Было страшно, но еще страшнее было оторваться. Он понимал, что на его глазах сейчас сгорит живой человек, сгорит в сознании и, скорее всего, будет кричать до последнего - ветки высушены как надо, плюс бензин, дыма почти не будет, только огонь.
   Попутчик тоже не выдержал, уставился на прикованную к столбу фигуру. Виктор же Сергеевич Перевязин выл, дергался, и посылал какие то ему одному ведомые проклятья. И все же было в его силуэте что-то героическое, и порой казалось, что посреди поляны возвышается некий памятник человеческой стойкости или еще чему ни будь такому же эпическому. Гордо вскинутая голова, напряженные мышцы рук - не хватало только огненного несгибаемого, не покорившегося взгляда, хотя глаза у Перевязина были как раз мутные и шальные. Впрочем, с того расстояния, с которого смотрели творящиеся остальные пленники, их все равно не было видно.
   Дядя Саша тоже смотрел теперь на рвущегося к свободе одноклассника, неожиданным образом обратившегося в статую самого себя, и слезы капали у него из глаз. Несмотря на общее потрясение, Вадиму стало стыдно за дядьку, тот был совершенно раздавлен.
   Факел перекочевал в руки последнего эстафетчика, ярко озарил ему лицо - все в охряной росписи. Жертва на костре, не подозревающая о своем одномоментном величии, подалась назад, туго натянув свои цепи. Знал ли скромный труженик станка, что грандиозней всего в своей жизни он будет выглядеть на дичайшем средневековом костре? Не знал, потому, как занимали в тот момент последние секунды уходящей жизни. Да и были ли какие ни будь мысли у него в голове, после серьезного по ней удара? Как бы то ни было, пылающий факел влетел в пролитый горючим хворост и мгновенный огненный взрыв охватил, похожую на Прометея работы античных мастеров, фигуру Перевязина.
   Пламя взвилось высоко, почти до верхушки столба, и яркие звезды задрожали в огненном мареве. Потом опало, выделив пылающего корчившегося человека.
   Улетая легким дымком в летнее, звездное небо, Виктор Сергеевич Перевязин попрощался со всеми длинным протяжным ревом с легкостью перекрывшим визги и возбужденный гвалт своих палачей.
   Вадим больше не смотрел, он, как и дядя Саша закрыл лицо руками. Руки у него дрожали, ровно, как и все тело. Холодный пот выступил на лбу, хотя костер на поляне подогревал и без того душную ночь.
   -Гори огнем!!! - в диком исступлении орали язычники, как бешенные мотая туда сюда головами - гори огнем! Гориогнемгори огнем!!!
   Шаман грузно рухнул на землю, чуть не закатившись в костре. Его били судороги, он скручивался и дергал руками как эпилептик. Пылающий силуэт на костре завершил вой совершенно свиным, сорванным визгом и умолк. Вокруг распространялся неприятный запах, от которого свербило в носу. Головной убор свалился с шамана и отлетел в сторону. Его паства изрядно проредилась, большая часть уже без чувств валялась на земле, странствуя в неведомых наркотических далях. На поляне царил натуральный кумар, острые запахи возносились в небеса, в нос бил запах бензина и еще какой то химии. Бубен замолк и валялся среди травы, но кто-то из сидящих все еще ритмично вскрикивал, но таких становилось все меньше и меньше. Некоторые падали лицом вниз и застывали. Успокоился шаман, замер, раскинув руки. Пожранного огнем Перевязина разглядеть было уже нельзя, только что-то с шумом ухнуло с площадке, когда кольцам нечего стало удерживать. Взвился сноп искр, треснули ветки. Последний сектант-язычник, уперся руками в землю, его рвало. Затем он упал в траву и затих.
   Настала тишина, прозрачная и безумная как тихий час в сумасшедшем доме. Пахнущее химией напряжение витало в воздухе. Но теперь Вадим понимал, что все завершилось. Последние судороги заката покинули этот мир, а в месте с ним закончилось и Вечернее жертвоприношение.
   Из-за спин лежащих появилось трое. Голые до пояса стражи, - все в затейливых росписях. Этих сильно шатало, но не от последствий зрелища, сивушные ароматы говорили сами за себя - стражи были мертвецки пьяны. Однако у двоих были в руках ружья, третий же без церемоний снял цепь с дерева. Предупредил невнятно:
   -Шоб не дергались...
   Пинками подняли Кононова, Вадим и путник встали сами.
   -Куда нас? - спросил попутчик нетвердо. В одном их стражи оказались правы - шоу с сожжением Перевязина оказывало ударное воздействие на нервную систему.
   -Пшли! - ответили ему, - пшли к костру, будете сидеть до утра, и нюхать, как пахнет ваш друган. Заодно подготовитесь к восходу.
   Их приковали к старому пню - одним концом цепи, так что Вадим оказался у самого пня, попутчик метрах в полутора справа, а впавший в ступор Кононов на таком же расстоянии слева. Тела поучавствовавших в торжестве сектантов лежали чуть дальше от костра. Шаман, напротив совсем рядом. Вадим подумал, что если убрать прибывавших в нирване язычников, а также обгоревший в очередной раз эшафот с цепями, то трое оставшихся в живых пленников будет выглядеть как раз как на известной картине "охотники на привале".
   Стражи удалились во тьму и, скорее всего, там отрубились. Огонь без подпитки быстро прогорал и терял свою силу. Скоро останутся лишь пылающие угли. Становилось все тише, и лес потревоженный действом, почти перестал шуметь.
   Смрад бывшего Перевязина мощно шибал в нос, а потом вдруг был унесен в сторону налетевшим ветерком. Ветер пах травами - куда приятнее, чем горелое мясо.
   -Я помню, - сказал в полутьме, чей-то сиплый дрожащий голос, и Вадим не сразу узнал Кононова, - я помню у нас в деревне резали свинью. Да, Вадик, ты этого не помнишь. Тебя, кажется, и на свете то не было. Да, визжала она громко, прямо как... он запнулся, с трудом сглотнул... как сирена. И вот потом ее обрабатывали паяльными лампами... чтобы сжечь щетину, ведь с щетиной мясо не пригодно, ты понимаешь Вадим... И вот пахло там, как сейчас, когда... когда... - дядя Саша всхлипнул, утерся рукой, звякнул цепями. Костер окончательно утратил буйную мощь и потрескивал теперь почти умиротворенно. Ветерок налетел еще раз, и море луговых трав закачалось, заходило волнами. Крупными с налитыми зернами головки злаком постукивали о металл автомобилей, щекотали лежавших людей. Звездное небо над головой казалось, еще больше придвинулось к земле - летнее небо не страшное, не грозное, оно предпочитает казаться черной бархатной тканью, а не той безжалостной ледяной бездной, каким является на самом деле. Луна проползла, до середины небосвода, стала совсем маленькой, теперь уж точно как монетка и лица спутников Вадима были освещены странным двойственным светом - темно-красным, колеблющимся от костра, и мертвенно-бледным от луны в зените. Тени так причудливо искажали их лица, что невозможно было догадаться об их истинных выражениях.
   У самой кромки поляны робко запел сверчок - простая мелодия, но выводил он ее с усердием. Сидящие молчали, каждый думал о своем и только когда кто-то из них шевелился, тихонько бренчала сталь.
   Ветер утих - затаился в кронах высоких елей, гудел там еле слышно. Ели были совсем черные - почти не выделялись на фоне неба. Только глухой шум несся из тьмы. Вокруг разливалось летнее ночное спокойствие - благодать, пронизанная умиротворяющим шумом. И ее не нарушал даже нещадно воняющий костер. Вадиму вдруг показалось, что он здесь один, у этого костра и рядом не присутствует два десятка невменяемых подобий человека. Захотелось, откинуться назад, улечься на траву, заложив руки за спину и смотреть на звезды.
   -Ну, вот так, - сказал из мерцающей полутьмы попутчик - Они все спят. Все до единого. Бодрствовать остались только мы, и у нас впереди вся ночь. А на рассвете нас сожгут... как его - и он кивнул на костер. - Это только первая жертва, не главная. Они любят сжигать молодых, считают, что в них больше жизненной силы.
   -Откуда ты это все знаешь? - спросил Вадим.
   -Я не соврал, говоря, что добывать подобное знание это одно из моих увлечений. Про эти культы я знаю почти все. Не меньше чем, например, он - попутчик указал на бездыханного шамана - думаю я и сам бы смог быть шаманом, если бы... - он замялся - если бы не знал реальных истоков его веры.
   Вадим качнул цепью, произнес:
   -Если ты знаешь так много, почему попался им? Зачем вообще сел в нашу машину?
   -То, что ты сказал, это вариант вопроса: "Если ты такой умный, от чего такой бедный?". К сожалению, Вадим, обстоятельства зачастую ломают планы, в составлении которых было задействовано по настоящему большое знание.
   -Ты бежал? - догадался племянник Кононова - от кого?
   -Я смог от них оторваться к тому моменту, когда выбрался на шоссе. А кто это был? Знаешь, в любой другой ситуации я бы не за что ни рассказал тебе этого. Я всю жизнь прятал и скрывал свое основное занятие. Мои родственники... они до сих пор ничего не знают, и, наверное, уже не узнают. Но сегодня ночью обо всем узнаешь ты. По крайней мере мне будет приятней гореть, зная, что я не один покидаю этот мир со знанием.
   -Это такая страшная тайна?
   -Страшная, - вдруг ухмыльнулся попутчик - может быть такие же рассказывают друг другу свиньи на бойне, или гуси накануне Рождества. Хочешь послушать?
   -А у меня есть выбор?
   -Ну, я не думаю, что ты будешь спать в эту ночь, - произнес попутчик почти весело, вот только это было нездоровое веселье, а лицо в свете костра казалось гротескным черепом. - так что, выбора у тебя, наверное, нет.
   -Тогда я слушаю. Дядь Саш, ты будешь слушать?
   Фатальная игра, апокалиптичная. Игра последняя. Словно дети собрались вокруг костра, чтобы послушать страшную сказку. А какие еще сказки можно рассказывать в полночь?
   -Да, я буду, - сказал Кононов все тем же, не своим голосом, однако теперь он лучился интересом, - я внимательно слушаю.
   Слушать! Что угодно, кого угодно, но не думать о приближающемся конце, не чувствовать как утекают неподвластные тебе минуты. Как все меньше их у тебя остается. Летние ночи коротки.
   Но не для всех.
   -Ну что ж, - мягко произнес попутчик голосом доброго сказочника - перед смертью принято вспоминать всю свою прошедшую жизнь. А у меня она была сильно интересная. Такая интересная, что вспоминать ее в одиночестве как-то не правильно, не справедливо. Поэтому я расскажу ее вам, моим последним слушателям. Я только надеюсь, что у нас хватит на это времени, - и попутчик подняв голову, посмотрел на луну, лицо его было задумчивым, а вот щеки мокрыми от, до сели невидимых, слез.
   Луна смотрела вниз - третий слушающий, и единственный, кто понесет эту тайну дальше, сквозь века, как делала годы и годы до этого. Небо стало часами - черный с серебряным циферблат, а лунный круг - единственная стрелка. Когда достигнет верхушек леса, придет время нового дня и сработает будильник для лежащих недвижимо жестоких палачей.
   А вместо звона колоколов, рассвет поприветствуют крики сгорающих заживо.
   Время - нематериально? Кто сказал эту глупость?
  
  
   Глава 1.
  
   -Сколько себя помню, я всегда верил в чудеса. - Начал попутчик - да, с юных лет. Я верил в деда мороза, верил в прекрасных фей, ну и, разумеется, верил во всех этих ночных монстров. Я был очень впечатлительным ребенком. И любопытным.
   Уже в четыре года я облазил весь большой деревенский дом - в то далекое время я с родителями жил у бабушки, в большом селе на берегу Волги. Сверху до низу - это было очень хорошее для меня время. Потому, что тогда воспринимал попадающиеся мне на глаза чудеса как само собой разумеющееся. Вас это удивит, но все события того времени я помню очень четко, помню всех, с кем общался тогда.
   Да, и первую неприятность причинил мне домовой, который жил в нашем домике. Маленькая мохнатая тварь с умными круглыми глазенками. Я его обнаружил на чердаке, и тогда посчитал за какого то зверька. Он на меня не кидался, охотно позволял с собой играть, гладить по шерсти. Великолепная у него шерсть была, как сейчас помню, гладенькая. Я к нему приходил каждый день. Тайно, чтобы родичи не засекли. Даже назвал его как-то, вроде как щенка или котенка.
   Потом наш кот Барс пришел с ночной гулянки с распоротым наполовину брюхом. Его шерсть была вся в слипшейся крови, свалялась кровавыми космами. Одна лапа у кота не двигалась, ковылял, чуть не падал.
   Родные мои грешили на свору одичавших псов, что завелась с недавнего времени в селе, ходили в райком. Просили их отстрелять. Что, впрочем, так и не сделали.
   Барса отвезли к ветеринару, и он выжил, только хромать стал сильно и на улицу почти не выходил. Ну и характер у него переменился. В худшую сторону. Раньше то он спокойный был, позволял себя и гладить и тискать, ну как все кошки позволяют это маленьким детям. А теперь шипел на меня, царапался.
   Стали у нас вещи пропадать. Исчезали бесследно и так и не находились. Особенно с посудой не везло - почти каждую ночь не досчитывались одного предмета. А иногда и хуже было, с утра находим мы на полу осколки, что еще вчера были дорогой ценной вазой, что сохранялась в семье еще с давних времен. Причем лежит этот битый фарфор на ковре, то есть, чтобы он звук удара заглушил.
   Много подобных мелочей - жизнь течет равномерно и, зачастую мы их не замечаем. А бывает так, что эти мелочи могут перевернуть весь ваш жизненный уклад. Никто не связал происходящее с котом. Никто кроме меня, вы знаете, какая странная у детей логика. И уже в то время я был весьма смышленый.
   Однажды ночью я вдруг проснулся. Проснулся без всякой на то причины - просто странное пробуждение посреди ночи. Это был август, и весьма дождливый. Ночь была холодной, промозглой, не то, что нынешняя. Уже вполне осенний дождик барабанил в окно, нагонял тоску. Я не размышлял о том, что меня разбудило - детям это недоступно. Просто встал и пошел в гостиную. Дом у нас был большой, двухэтажный, с чердаком и подвалом. Занятых комнат было всего две, и еще две пустовали. Я помню, что боялся выходить в коридор ночью, меня пугали тени, что падали из единственного незавешенного окна. И мне все казалось, что двери в пустые комнаты отворяться, чтобы явить нечто ужасное. Что - я представить не мог.
   Но в тот раз я без страха прошел в коридор. Пол устилал вытертый доисторический половик. Старые доски поскрипывали даже под моим невеликим тогда весом. Проходя, мимо дверей в пустые комнаты я коснулся их ручек - не знаю зачем. Может быть, таким образом, я пытался удостовериться, что они не откроются у меня за спиной.
   Из коридора в гостиную вела массивная старая дверь, когда-то белая, а сейчас покрытой разветвленной сетью трещин. У нее была бронзовая, отполированная ручка. Эта дверь мне не нравилась - может быть из-за своей старомодности. У двери половик кончился, и я чувствовал, как холоден пол. Коснувшись двери, я замер и прислушался.
   Шелестел дождь, обыденный тоскливый звук. В спальне у родителей стояла полная тишина. Я даже слышал, как тикает старый бабулин будильник - громко, уверенно. Слабые звуки музыки доносились откуда-то из глубин дома. Я знал, что это работает радиоточка на кухне. Она работала всегда и даже не имела кнопки выключения. Прислушавшись, я различил звуки гимна - наступала полночь.
   Раздался скрежет стекла по стеклу, тихо, еле слышно, но, тем не менее, я это уловил. Затаив дыхание, я определил, что звуки доносятся из гостиной. Скрежетнуло вновь, потом звук падения, звон стекла - тоже очень приглушенный.
   А потом вдруг смех. Тихий, но очень-очень злобный и гадостный.
   Я замер от ужаса, не в силах понять. Что там скрывается за дверью. Смех раздался вновь, уже погромче и теперь я понял, кто находится в гостиной. Я никогда не слышал, как смеются кошки, однако третий смешок, перешедший в слабое мяуканье, все мне разъяснил. Да, это был кот Барс. Любимое животное семьи, что только что совершило подлый поступок и теперь посмеивалось над ним.
   Мне было очень страшно, но видимо что-то вело меня в ту ночь, и я вместо того, чтобы побежать рассказать все родителям, повернулся, и бесшумно, как заправский шпион, приоткрыл старую дверь в гостиную. Все было точно так, как я предположил - большая расписанная глазурью чашка лежала на ковре разбитая ровно на две половинки, а мотающийся из стороны в сторону хвост пушистого вредителя скрывался в двери в прихожую.
   Я даже не удивился, лишь дождался, пока кот выйдет из комнаты, и тихонько проскользнул в гостиную. Чашка лежала аккурат посередине комнаты, и свет фонаря через окно падал прямо на нее, высвечивал арабский рисунком ковра, наполнял завитушки несвойственными им цветами. Ковер был розовым, но в свете лампы приобрел другой, более густой багряный оттенок и теперь казался залитым темной венозной кровью. Выглядело это зловеще, словно упавшая кружка не была пуста, словно кровь была в ней.
   Впрочем, меня тогда это совсем не напугало, да и не связывал я ее темно красный цвет с кровью. Я просто подобрал кружку и аккуратно положил ее осколки на стол. Потом последовал в прихожую. Здесь было довольно темно, однако я сумел рассмотреть, как животное поднимается по лестнице на чердак. Большими прыжками, одолевая по две ступеньки зараз. Иногда он промахивался, гулко бился телом о деревянное покрытие. Он падал, но тут же поднимался, слегка шатаясь, и продолжал взбираться наверх. Меня он не замечал, либо не обращал внимания.
   Напротив лестницы находилась дверь в кухню. Оттуда веяло теплом и уютом. Заворчал, просыпаясь, старый массивный холодильник - один из тех, с защелкивающимся замком на двери. На столе цветастая скатерть, даже в неестественном свете уличного фонаря она смотрелась не пугающе, а как всегда - красивая ткань, на которую поутру падает прямоугольник солнечного света. Казалось скатерть и сейчас излучает этот светом входящего в полную силу дня.
   Именно эта скатерть привлекла меня тогда, и я вместо того, чтобы последовать за котом, направился к кухне. Старый, вытертый линолеум лип к ногам, но не холодил. Как только я пересек порог кухни, радио приглушенно выдало последние аккорды и замолкло. Стало слышно, как капает вода из плохо прикрытого крана в раковине.
   Кухня была небольшая. Один ее угол целиком занимала массивная каменная печь, крашенная известью. По случаю наступления дождей ее протопили, и теперь от камня шло незаметное, но всеобволакивающее тепло. Я коснулся рукой нагретых кирпичей и улыбнулся. Потом вспомнил про Барса и поспешно обернулся к дверному проему.
   Но нет, кот не следил за мной, ушел на чердак.
   Уходя из кухни, я прихватил с собой кочергу - короткую толстую палку, покрытую ржавчиной и окалиной. Не знаю зачем. Может быть как оружие. Наверное, со стороны я выглядел нелепо - пятилетний ребенок с явно тяжелой для него железякой. Такой тяжелой, что ему приходится держать ее обоими руками.
   Но мне почему-то казалось, то эта штуковина мне пригодится.
   Не медля, больше я поднялся на чердак. Ступал тихо, и не торопясь, и ступеньки лестницы отозвались на мои шаги не больше, чем на легкие прыжки пушистых лап кота Барса.
   На чердаке было светло. Даже слишком светло для света фонаря через маленькое окошко у самой крыши. Но я не обратил на это внимание, стал пробираться в дальний конец светелки под крышей. Хлама здесь было много, как и во всех деревенских домах. Он скапливается на чердаках годами и даже, страшно сказать, десятилетиями, вмещая в себя все то что, не пригодилось целым поколениям жильцов. Под потолком скрещивались потемневшие, но прочные стропила, без признаков паутины или тления. Сейчас на них играл странный колеблющийся отсвет, словно блики освещенной изнутри воды. Источника света я пока не видел, но сила его была такова, что он напрочь, заглушал собой свет с улицы.
   Было очень пыльно, и я с трудом сдерживался, чтобы не чихнуть. Прямо передо мной в пыли остались четкие отпечатки кошачьих лап - много, они накладывались друг на друга, образовалась целая дорожка. Барс проходил тут и уже не один раз. Чуть в сторону я увидел другие следы - крупные с четко очерченным следом подошвы. Эти следы были мои, и я оставил их когда последний раз приходил играть с домовым, где то с неделю назад.
   Покореженная сетка кровати, покрытая каким-то расползающимся от старости барахлом, закрывала от меня источник света. Однако звукам она проходить не мешала, и из-за нее раздавалось некое шуршание, и взвизгивание. Осторожно ступая на цыпочках, я подобрался кровати вплотную, а потом, поколебавшись, заглянул за нее.
   Древняя кровать одним своим торцем упиралась в не менее древний кухонный буфет, с когда-то застекленными, а сейчас светящиеся пустыми рамами, дверцами. Вместе эти два представителя мебели образовывали нечто вроде ограды, отделяющей образовавшийся закуток от остального пространства чердака. Сейчас здесь было очень светло, и багрово-желтые искры прыгали по свободным от ржавчины деталям кровати, играли на латунной окантовке дверец буфета, расползались затейливыми переливами по потолку.
   В закутке находилось двое. Мой кот Барс с торчащей во все стороны всклокоченной шерстью, и мой маленький друг домовой - как всегда холеный и приглаженный.
   Никогда я не видел его в этом закутке.
   Барс зашипел, глаза у него были дикие, сверкали зеленым. Домовой был спокоен и деловит. На полу, между ними стояла пластиковая мерка - такой хозяйки отмеряют определенные доли какой либо приправы к блюду. Я даже разглядел штампованные цифры на полупрозрачном боку емкости.
   Мерка ярко светилась, внутри нее, заполнил примерно на треть, колыхалась густая, маслянистая жидкость. Она не знала покоя, бурлила и плевалась пузырями, словно внутри нее все время шла какая то химическая реакция. Иногда она мощно плескала на края своего сосуда, и оставляла на нем быстро чернеющие разводы.
   И источала жуткое зловоние, которое, впрочем, бесследно исчезало уже в двух-трех метрах.
   Барс топорщил усы. Барс яростно мотал хвостом. Барс старался держаться подальше от маленького домового. Шерсть у кота теперь стояла дыбом. Он издавал странные звуки - низкий горловой вой перемежался истерическими взвизгами.
   Домовой смотрел на него. Потом маленькая, покрытая коричневой шерстью лапа поднялась, и сделала недвусмысленный жест: "иди сюда!"
   Кот зашипел. Он не хотел подходить, не хотел касаться не домового не бурлящую чашу. Но повторный жест, сделанный более энергично, заставил его повиноваться. Нетвердо ступая на трясущихся лапах, Барс приблизился к домовому. Вид у кота стал совсем безумный, глаза вылезли из орбит, на усах повисла пена. Он кое-как доковылял до своего мучителя, и, дрожа, остановился.
   Мой маленький мохнатый друг. Маленькая тварь, которую я даже как-то назвал - она улыбнулась и явила свету сотни тонких и острых как иглы зубов. И даже такого же цвета, словно в челюсти домового была вставлена закаленная сталь. И глаза его уже не отражали багровый свет, они сами светились им, наливаясь краснотой, как зреющая вишня.
   Иззубренным черным когтем, покрытым застывшей грязной пленкой какой то гадости, домовой ударил Кота в бок. Животное дернулось, но не проронило не звука. Кровь, почти черная в алом отсвете стала потихоньку заливать мех, капать на пол крупными дождевыми каплями. Домовой ухмылялся. Длинный красный язык с раздвоением на конце возник из пасти и с наслаждением лизнул кровавую лужицу. Ногой тварь подвинула мерку поближе, так чтобы кровь стекала в нее.
   Закуток осветился ярче. Чем больше наполнялась мерка, тем сильнее была ее светимость. Ухмылка домового расползалась все шире. Глаза же кота подернулись дымкой, он даже не вырывался. Теперь я знал, что за субстанция бурлит в пластиковом сосуде - это кошачья кровь. И видимо демоническая тварь уже не впервые наполняет ее.
   Я не выдержал. Мне хотелось заплакать и убежать вниз, к людям, но вместо этого я вышел из-за своего укрытия, вышел, сжимая в руках свое оружие.
   Барс увидел меня первым. Он, зашипев, скакнул в сторону, вырвался из рук своего мучителя и, обросшей мехом стрелой проскочив у меня между ногами, скрылся в проеме чердака. При этом он задел почти наполненную мерку и перевернул ее.
   Улыбка домового превратилась в гримасу. Глаза полыхали как раскаленные уголья.
   Кровь плеснула на пол, поднялась к стропилам вонючим паром.
   -Ты плохой, - сказал я.
   Домовой зашипел не хуже кота, кривые когти цвета вороненого металла выскочили из маленьких пушистых лап.
   -Ты плохой, - повторил я, - ты мучил его.
   Тварь покинула свой угол и кинулась на меня. И попала как раз под удар кочерги. Маленькую бестию отшвырнуло назад, к мерке и она проехалась по все еще бурлящей багряной луже.
   Я сделал быстрый шаг вперед, и ударил еще раз. Домовой заорал, глаза его с ненавистью смотрели на меня. Верхняя губа маленького чудовища задралась, обнажила сотни и сотни швейных игл зубов. Я занес кочергу для удара, домовой вдруг поднял лапу в защитном жесте, глаза его обещали мне немыслимые кары.
   -Я больше не буду с тобой играть, - сказал я и резко опустил кочергу.
   Голова домового лопнула, один глаз выскочил из глазницы и шлепнулся на пол, сразу став похож на спелую ягоду. Черная кровь плеснула на пол, смешавшись с остатками кошачьей. Челюсти яростно клацали, пускали зеленую пузырящуюся слюну. А я все бил и бил кочергой трепыхающееся тельце, пока оно не превратилось в кровавое месиво. В фарш.
   Вот так. Тогда я заплакал, а чуть позже меня вырвало на пыльные доски пола, но в своем поступке я не раскаивался. Домовой был плохой, это он заставлял Барса делать гадости людям и, следовательно, заслужил кару. Дождавшись, пока корчи покинут израненное тельце маленькой твари, я набросил на него вытертый до дыр плед, а потом стал потихоньку спускаться вниз. На кухне я аккуратно вернул кочергу на место, предварительно отмыв ее в раковине.
   Вещи с той поры у нас больше не пропадали, а кот Барс все равно через некоторое время умер. Может быть порча, насланная зловредной тварью с чердака, не прошла для него бесследно. А может быть и нет. Я плакал над Барсом три дня, а потом как-то позабыл и неделю спустя уже веселился вовсю. Дети так легко забывают свою боль, и того, кто долго был рядом с ними.
   Мои родные так ничего и не заметили.
   Вот так я убил домового. Вернее не домового, а одного из младших демонов, коеих полно вокруг нас. Видите, я очень хорошо помню это, даже по прошествии стольких лет. А все потому, что та встреча с домовым не прошла для меня бесследно. Тогда я впервые узнал, что потусторонние силы несут нам не только добро.
   И только куда как позже я пришел к выводу, что добро они не несут вообще.
  
   Глава 2.
  
   В том далеком и кажущемся эфемерным детстве все мы одинаковы. И будущий старший научный сотрудник и его аспирант, и работник станка - все покорно съеживаются, стоит в палате пионерлагеря (или, если ты меньше, как был меньше я, в спальном отделении детского садика) завести разговор про синюю руку или пресловутую черную курицу, что пугает детишек вот уже сто пятьдесят лет. И вздрагивая от старательно нагоняемого соседями по койке страха, разве не верим всей душой в смехотворную синюшную длань (что каждый представляет по-своему).
   Конечно же, я верил. Я верил в то, что было и в то, что не было. В буку, бабая, бугимена, в черный гроб, что норовит вылезти из-под пола вопреки упорным просьбам хозяйки, во всю ту народную память, что передавали нам наши далекие предки устами своих младенцев. Верил, боялся, и признавал эти байки наряду с тем, что видели мои глаза и иногда (совсем не по моей воле) то, что ощущали мои пальцы. В основном, я замечал эту ползучую и спешащую по каким то своим делам потустороннюю жизнь краешком глаза - и не придавал ей больше значения, чем остановившемуся на углу дома почтовому грузовику. Это были вещи одного порядка - оба наполненные совершенно неясным мне, малолетнему, смыслом.
   Вот именно поэтому я совершенно серьезно отнесся к словам моего детсадовского одногруппника Дениски Скуфейкина, когда он начал рассказывать про Реддинга.
   Дениска был с заворотом. Так, во всяком случае, иногда говорила наша штатная нянечка, известная тем, что заставила неизвестного уже по имени (ввиду давности дел) парнишку из старшей группы простоять весь спальный час посреди полной дремлющих детей спальни только за то, что его собственные глаза упорно отказывались смыкаться. Я не знал, что такое "заворот", а понятие приворот и прочий магический фольклор для меня тогда был бесконечно далек, так что я решил для себя, что это синоним высокого хулиганского статуса. Нечто вроде "крутой" или "оторва" - западный сленг к тому времени потихоньку проникал в нашу субкультуру, пугая и путая совсем юные головы.
   Так, что я естественно Дениску зауважал. Хотя за исключением слов нянечки уважать его, в общем то, было не за что - был он щуплый и белобрысый, ходил слегка сгорбившись, словно прожитые на бренной земле четыре с половиной года уже невыносимо давили на его тонкие плечи. Одет почти всегда в клетчатое пальтишко, своей формой и фасоном повторяющее ту большую и тяжелую одежду, что носил, должно быть, его сгинувший в местах весьма отдаленных отец. Дети со Скуфейкиным общались не очень и не за горами, должно быть, был уже тот миг, когда массивный школьный хулиган поставит первую отметину на его худом лице. Может быть, оно так и случилось, не пересекись его дошкольная дорога с Реддингом.
   Я хорошо помню, как мы с Дениской познакомились. Шла бесконечная вторая половина детсадовского рабочего дня, что любому ребенку кажется маленькой вечностью, вмещающей в себя добрый десяток жизней. У нас было что то вроде предварительной биологии - группа дошколят собралась у ветвистого зеленого растения, что казалась им массивной и прочной, как тропическая лиана, а востроносая воспитательница Аида Ниловна, властно тыкая пропитанной мелом указкой в листья растения, четко выговаривала:
   -Это. Плющ обыкновенный. Разновидность ползучего растения. Цепляясь за трещинки в грунте, стенах, коре деревьев, он ползет...
   В этот момент белобрысый пацан, что неотрывно наблюдал за мановениями указки обернулся и, хитро мне подмигнув, прошептал:
   -А ты слышал? В город ползет огромный Плющ!
   Я замер, завороженный открывшейся картиной. Конечно же, плющ не был ползучим растением - он просто не мог носить такое имя! Это был что то огромное, тяжело-аморфное, нечто вроде одушевленного сухопутного ледокола - гигантская мокрица, что двигалась медленно, неотвратимо и... плющила-плющила-плющила все что подвернется под ее прессующую ложноножку! Образ, был, несомненно, силен и я оставался под его впечатлением (полным робких ростков уважения к Скуфейкину), а Аида Ниловна в этот момент звонко хлопнула указкой по стене подле Денискиной улыбающейся рожицы.
   -Скуфейкин! Ты опять сказал чушь! Чушь!
   Дениска потупился, ощущая вероятность приложения линейки к его лицу или рукам - таковое случалось, хотя и крайне редко. Следует заметить, что другой особенностью отношений Дениски Скуфейкина с родителями был постоянный остракизм со стороны его матери, что, проводив достойного родителя в отдаленные (или не столь уж) места, впала в запой, глубокий как атлантический океан. Дениска, единственное оставшееся напоминание о достойном отце, зачастую становился жертвой острых всплесков памяти и получал положенные тому упреки и тумаки.
   Возможно, по этой причине он часто толокся близ воспитательниц, ластился и преданно заглядывал им в глаза, являя собой зрелище жалостливое почище любого брошенного котенка. Стоит ли говорить, что наших, возмужавших в советской педагогической системе, воспитательницах, он вызывал живейшее отвращение старших сержантов к хлюпикам-новобранцам, что выходят поутру из казармы с разбитым носом и синяками под глазами. Скуфейкина шугали, гоняли и, нет сомнений, что он тут же оказался бы посреди спальной палаты, застыв наподобие соляного столпа, как только его глаза не замкнулись бы покорно по детсадовскому сигналу "отбой".
   Эта потребность в твердой (но любящей материнской руке), а также регулярная манера брать собой в постель потрепанного плюшевого мишку и решила, в итоге, его судьбу.
   Особенно часто Дениске доставалось за "чушь", что он нес по поводу и без - он был автором тысячи и одной странных историй, наподобие той, что Плющом и я, видевший уже за свою коротенькую жизнь немало того, что свело бы с ума иного взрослого, впитывал каждую из них со всевозможной жадностью. Верил я в каждое слово - и мне казалось, что персонажей своей химерической чуши Скуфейкин наблюдает часто и постоянно, и знает о чем говорит.
   Его мир (до сих пор не могу сказать, сколько в нем было реального, а сколько было порождено особо крепким ударом материнского кулака) был бесконечно сложен и велик. Подобно любой другой космогонии, герои, оную населяющие имели сложную иерархию и делились на олицетворяющих добро или зло. Или, как и положено у малыша - на хороших и плохих.
   Главной плохой, как я помню, был некий Смертельник - обладающий безголовым плечистым туловищем, густо покрытым лоснящимся медвежьим мехом (как выяснилось позднее, очень четкое описание старшего чащобного демона), с пышной короной там, где полагалось иметься голове. Чудовище было вполне из ночных кошмаров и по Денискиной версии исправно работало над своей основной после властвования над темным пантеоном функцией - приносило окружающий переход в лучший, надеюсь, мир. Дальше следовали твари попроще - Пауколог, Тромер и уже упомянутый Плющ (которого, впрочем, все остальные члены темного воинства держали за безмозглую тяговую силу - почему то последний факт приносил мне, боящегося каждого темного угла, необъяснимое облегчение) и Киндик - личинкоподобная тварь, обладающая способностью откладывать яйца и выводить миллионы своих детенышей (в нашей демонологии, терпеливо вырисованной на шероховатых альбомных листах он всегда изображался с выводков таких же киндиков, но меньшего размера). Светлый же пантеон разнообразием не отличался (Дениска Скуфейкин все же удивительно тонко чуял жизнь) и состоял из одного Реддинга.
   Видел ли мой детский товарищ, как мокрица выползает из трухлявого древесного пня, шугался ли от уховертки, что согласно детской традиции может заползти в ухо и там прокрутить барабанную перепонку, был ли шокирован трилобитом в старом Палеонтологическом музее? Все возможно ведь Реддинг получился более чем похож на огромную членистую уховертку с неприличным раздвоенным хвостом, которому в жизни полагалось быть твердым и роговым, как клюв попугая. Спереди у героя наших детских грез были мелкие глаза и усаженная зубами крокодилья пасть. Реддинг ел людей. Именно это обстоятельство представляло для Скуфейкина основную трудность, когда он все же решался рассказать о своем герое света взрослым. Но детское сознание работало однозначно - сражается с темными, значит светлый.
   Я не ставил существование Реддинга под сомнение не на секунду - Дениска сказал, что он есть, а значит, что он есть. В любом случае Реддинг, с его понятным и прямым как стрела жизненным путем (сражался с Киндиком и Смертельником, жрать и спать) был гораздо лучше слизистой полупрозрачной твари, что водилась в нашем туалете и мазала на досуге ручке кранов мылом, за что потом всегда наказывали детей из старшей группы.
   В конце концов, Реддинг был вовсе не виноват, что его втянули в эту историю - виноваты, как всегда, были взрослые. Те, что были и те, что есть.
   Зимние утра советского дошкольника полны боли и ощущения утраты. Мы все бились о толстое стекло двери, исходя ревом, и провожая отчаянными глазами силуэты любимых наших родителей, что покидали нас на казавшийся вечностью день. Потом, правда, с таким же ревом мы отказывались уходить, но это, право, совсем другая история. Подобно тяжкой судьбе Денискиного отца для нас, детишек из самой младшей группы, самыми тяжелыми часами были рассветные, когда зимним, морозным утром выводили нас на первую прогулку. Кто ни будь из воспитателей мерно печатал шаг впереди, а мы гуськом (совсем как потомство за Киндиком) ковыляли следом, ощущая как злой ветер режет глаза (все лицо было по полярному замотанно теплым, но не менее кусачим шарфом). Утреннее небо было бледно, барачные, белесо-желтые стены детского сада нависали над нашими головами, а впереди ждал дальний двор, далекий как камчатка и столь же гостеприимный. В этом свищущем утреннем сумраке растворялось теплое воспоминание о доме, а фигура штатной воспитательницы вызывала не больше радостных эмоций, чем штатного надзирателя на вышке у среднестатистического зэка.
   Денискины страдания часто усугублялись тем, что Аида Ниловна или кто-то из ее подручных регулярно забывали мазать ему щеки вазелином, выход на улицу без которого, в обмазанной по ушки, младшей группе, считался сродни прогулке по луне без скафандра. Щеки Дениски быстро краснели и раздражались от замерзающих прямо на них тихих слез.
   Не припомню ни единого случая, чтобы игры на заднем дворе приносили нам радость в эти долгие утренние часы.
   А был еще Зимний Домик. Никто уже и не вспоминал, кто его построил (то ли сами дети, то ли все таки взрослые по приказу воспитательницы), но все отлично знали отчего о нем сразу пошла такая дурная слава. Зимний Домик представлял из себя просто ледяную горку - внутри, видно, скрывался некий каркас, стальной или деревянный, на который со временем налипло достаточно снега, чтобы получился внушительный, выше любой воспитательницы ледяной зиккурат. Любопытные дети больше интересовались его недрами, нежели верхушкой, кататься с которой было колко и неудобно и с упорством достойным малолетних узников замка Иф копали в подножии Домика пещеры, что, после многих совочко-часов исступленной работы, однажды превратились в сквозной туннель. Одетый в тяжелую зимнюю шубу малыш мог протиснуться в эту обледенелую изнутри нору и, если удача была на его стороне, выбирался с видом победителя с другой. Видимо, это было опасно даже с самой бытовой точки зрения - это я понимаю уже сейчас - и руководство детского садика, несомненно, прикрыло бы эту нору, если бы не изощренная маскировка из покрытой льдом ДСП-шной столешницы, что белым своим цветом начисто сливалась со стенками Домика.
   В самом начале зимы, я, подзуживаемый нашими с Дениской приятелями - Павликом и Карасиком (этот чернявый парнишка имел странную привычку извиваться во сне, что все та же, скорая на формулировки младшая нянечка, тут же как "скачет как карась на сковородке!") решился на свой маленький подвиг разведчика и прополз туннель целиком. Никаких негативных ассоциаций с Зимним Домиком на тот момент у меня не было.
   Но едва я сунулся в ледяную нору, как что-то подсказало мне, что этого не стоило делать. Трудно поверить - обычный ледяной тоннель, рядом мои приятели, чьи крики слышны, пусть и несколько приглушенно. Но здесь, в норе, все вдруг отодвинулось на задний план. Я хорошо помню это ощущение - я, понукаемый гордостью, полз вперед, хотя ощущал, что стенки тоннеля едва ли шире моих затянутых в броню тяжелого зимнего пальто плеч. И чем дальше я полз, отталкиваясь от ледяного пола одетыми в резиновые галоши крохотными валенками, тем явственней ощущал некое животное тепло, что исходило от этих стен. Оно не было каким то явственным, а скорее ощущалось, будто лежало здесь недавно нечто большое и источающее тепло, а затем спешно ушло. Затаилось, оставив лишь едва осязаемый след своего присутствия. И вроде бы дурно пахло, словно в незадолго до этого посещенном зоопарке! Тоннель не был длинным и свет выхода уже отчетливо просматривался впереди - ощущая себя забравшимся в нору к дракону я приналег, стремясь поскорее покончить с затянувшимся подвигом, когда, вдруг очередной рывок не принес результата.
   Мой детский бушлат застрял на середине путем, там, где туннель чуть-чуть изгибался и терял в диаметре. Ощущение дурного тепла сразу же навалилось со всех сторон, я всем своим маленьким существом ощутил эту массу льда, что окружала меня со всех сторон. Я был зажат, закупорен и не было такого средства, что разломало бы эту ледяную глыбу у меня над головой, не повредив также и меня - это осознание пришло сразу и тут же отодвинулось на второй план, потому что в туннеле был кто то еще.
   Кто то большой и теплый, источающий из себя эту теплоту, какую то дикую и бесформенную, словно направленную во все стороны сразу. Было ли это нечто добрым, злым, равнодушным? Мне было все равно - я ощутил, что по моим ногам словно провели рукой, с грубоватой лаской, так, как берет, бывает, кошка мать за загривок своего слепого детеныша. В этом властном движении было столько снисходительного покровительства, что я понял раз и навсегда, что это точно не кто-то из приятелей, а что то бесконечно чуждое, из тех, что я видел краем глаза и тогда я рванулся вперед, задыхаясь от ужаса и ощущая, что не могу вздохнуть с полной силой из за жестких стенок тоннеля. Он показался мне могилой в тот момент, хотя я только начал жить.
   Зацепившаяся за ледяной выступ латунная пряжка со звездой соскочила и я, обмирая, пополз вперед, каждую секунду ощущая позади себя живое присутствие. Не помню, как выбрался из-под Ледяного Домика. Я улыбался и весело кричал, вернее так делало мое лицо, а я сам я находился в состоянии глубокого шока. Я все еще ощущал ТО прикосновение на своих ногах, словно оно налипло на штанишки наподобие грязи.
   Детское сознание пластично. Десять минут спустя я уже вовсю играл со своими товарищами, задвинув неприятное воспоминание в самый дальний угол сознания. Просто пообещал себе никогда в жизни более не соваться в подобные западни.
   И соблюдал его, вот до этого самого момента.
   Впрочем, как оказалось, геройство хотел проявить не только я. Или глупость. На следующий день дети с восторгом нашли перед выходом из пещеры дохлую крысу, что за каким то лядом выбежала из теплого подвала старого здания. Ее таскали за хвост и заглядывали в белесые, полные какой то тоски глаза, пока не отобрала воспитательница и не выкинула в мусорный бак. А уже два дня спустя мальчик из самой младшей группы заливался слезами, стоя подле Зимнего Домика, а на его штанишках расплывалось грозящее стремительным обледенением пятно.
   -Маа-а-а-ама! - на все вопросы орал малыш и не ясно было зовет ли он родительницу, или просто вопит от безысходного ужаса.
   Действие Зимнего Домика испытали на себе многие и слух о неприятной особенности подземного лаза мгновенно распространился по старшим и младшим группам, придав местечку статус культового места, наряду со всеми доступными подвалами и канализационными люками. Кое кто из героев, совершивших путь подо льдом с наивным удивлением отыскивал вдруг на руках или ногах объемистые синяки, вроде бы даже имеющие форму чьих то пальцев. Родители, заметив оные украшения у своих чад расспрашивали строго и с пристрастием - кто из взрослых сжимал так крепко юные конечности, но смущенные дети, напуганные еще больше каким то жутковато взрослым подтекстом, стоящим за этими вопросами, окончательно впадали в молчаливый ступор.
   И будь я побольше, и не столь увлеченный окружающим миром (как все дети я впитывал огромное количество информации) обнаружил бы, я, наверное, уже тогда заметил немаловажный факт - детишки, возвращающиеся из-под Зимнего Домика самоуглубленные и с синяками на запястьях и лодыжках, были сплошь из неполных семей.
   Но тогда у нас была тысяча других версий. Когда Мишутку Конина вырвало на детсадовском обеде мерзкой белесой жидкостью, похожей на тюленье молоко, все уже знали, что утром он побывал в норе под Домиком, и что на его лодыжке отыщется чья то узкая, черноватая от кровоподтека пятерня. Так оно и оказалось и, глядя, как забранные отцом-одиночкой, Мишутка ковыляет к витому чугунному забору детсада, мы окончательно решили, что Зимний Домик - нехорошее место.
   -Я слышал о таких, - мрачно сказал Павлик, когда мы собрались маленьким кружком, - они, как бы ненормальные. Мать говорила, что у них с головой, как бы не все в порядке. И они любят детей. Их держат в таких специальных белых столбах. Еще это называется "желтый дом".
   И мы с ужасом оборачивались, оглядываясь на стены нашего детсада, которые были депрессивно-горчичного цвета.
   -Ерунда это, - молвил Карасик, - это где-то далеко, не у нас. А вот скажите, лучше, для чего там эта крыса лежала? А все потому что там Царь Крыс (родители Карасика как то водили его на постановку "Щелкунчика") - всякая крыса с окрестностей приползает к нему, и он съедает ее и становится все больше и больше. А когда вырастет - провалится сквозь землю в трубы и уйдет.
   А Дениска Скуфейкин молчал, мрачно поглядывая на стены детсада (дело происходило на переднем дворе, выходящем непосредственно к улице и Зимний Домик был скрыт зданием), а потом вздохнул и совсем как взрослый покачал головой:
   -Нет, - сказал он, - я знаю кто это. Это Реддинг.
   Имя нашего идолического страшилища, едва выпорхнув с облачком пара на морозный воздух, сразу словно поставило точку. Реддинг. Ну что ж, не хуже и не лучше. Под Зимним Домиком живет Реддинг - и горе тому, кто Реддингу попадется. Ввиду явного негатива происходящего, нашему герою пришлось сменить свой позитивный имидж - что, впрочем, вполне легко проделывается, если тебе всего пять. Был хороший Реддинг, а вот Реддинг овеществившийся - он, конечно, плохой.
   Кучкуясь на заднем дворе, мы старались не смотреть в сторону Зимнего Домика. Экстремальным геройством теперь считалось даже скатиться по горе на его вершине - Скуфейкин утверждал, что смельчак, проделавший это, может случайно посмотреть вниз и увидеть Реддинга сквозь ледяную дорожку. Что от этого будет, Дениской не уточнялось, но было понятно, что молочная рвота будет просто детским лепетом. Расписанная под хохлому кормушка для птиц, что водрузили на одно из ответвлений выглядывающего из-подо льда каркаса Домика, первую половину зимы простояла совершенно пустая, день за днем полнясь нетронутой едой.
   Нельзя утверждать, что Домик занимал нас чрезвычайно - пятилетних детей вообще мало что занимает надолго. В мире хватало интересностей и опасностей и без сомнительной ледяной норы.
   Той же зимой, на пустыре, что подходил к самому детсадовскому забору, начали строить многоквартирный дом. Надо ли говорить, как заворожено смотрели мы на тяжелые грузовики, с ревом паркующиеся в смерзающейся русской распутице. На облачка сизого дизельного дыма из выхлопных труб бульдозеров и длинную стрелу крана "Ивановец", что в лучшие моменты нависала над территорией сада. Но интересней всех была, конечно же, бурильная машина, что, оглашая окрестности могучим ревом, вертела глубокие дыры в застывающей почве.
   Когда скважина для сваи были проверчена, на свет извлекался длинный цилиндр - как мне объяснили дома, он назывался керн - в котором как на картинке были видны все составляющие земных недр, слой за слоем, полоса за полосой. Начитанный Павлик, едва увидев эти свежие пункции земной тверди, тут же загорелся пойти и исследовать их.
   -А вы знаете, что там, в глубине по-прежнему лежат все доисторические звери? Они умерли, и постепенно их засыпало землей так, что они там и остались!
   Что-то такое мы все слышали (хотя изрядно путали с застывшими в янтаре насекомыми), а вид почвенных цилиндров был до предела экзотичен - они вызывающе светили своими почвенными слоями на фоне белого снежного покрова. В одну из вечерних прогулок, ощущая себя отважными естествоиспытателями, мы миновали хорошо всем знакомую дыру в заборе детского садика и пробрались на стройку, что вечерней порой была безвидна и пуста.
   Первый же керн принес нам открытие, пусть и не совсем такое, что мы ожидали. Плотно спрессованный цилиндр возлежал подле своей скважины - черной дырой уходящей в неизведанные глубины, а подле была рассыпана рыхлая, и еще не успевшая как следует схватиться почва. Пока Павлик с Карасиком внимательно исследовали керн, Дениска наклонился и, издав приглушенный ликующий вскрик, потащил что то из глины - нечто это смутно белело в темноте и было сильно залеплено грязь, так что истинная его форма угадалась далеко не сразу.
   -Это оно! - шептал Скуфейкин, лихорадочно обтирая варежкой находку, - кость доисторического животного!
   Что ж, это действительно была кость, и когда слабый свет далеких уличных фонарей пал на пустые глазницы, глядящие на нас из под низкого лба, только я один ощутил на миг некую дрожь. Череп был стар, хотя и не настолько, как мы думали.
   Мы были, наверное, слишком малы, чтобы отбросить жутковатую находку прочь - спихнув ее обратно в те недра, откуда ее случайно извлек бур строителей, да и сам череп еще не закрепился в нашем сознании как нечто связанное со смертью. Собственно и о смерти мы еще не подозревали. Посему находку частички несомненно, человеческих бренных останков восприняли со всем энтузиазмом.
   -Это что-то очень старое! - восторженно прошептал Павлик - Давным-давным-давным давно.
   -А кто это, - спросил Карасик, - доисторическое животное? А почему у него нет рогов или клыков? Мой папа говорит, что только у людей их нет, потому что у них клыки превратились в зубы, а рога...
   -Нет, это не доисторическое животное, - сказал Дениска, оглядывая свою находку, - и не доисторический человек, потому что раньше доисторических людей не было.
   -Не было людей, - изумленно сказал я, - а кто же тогда вместо них?
   -А вместо них, - веско молвил Скуфейкин и приподнял череп, чтобы его хорошо разглядели все мы, - были обезьяны. Вот такие. Доисторические.
   Мы восхищенно затаили дыхание, пораженные величием своего открытия.
   -Это была, наверно, совсем маленькая обезьянка, - сказал Карасик, - смотрите какая маленькая у нее головка!
   -Да, - согласился Денис, - это была обезьянка ребенок. Как мы. И у нее тоже были мама и папа и все-все-все, и бабушки и дедушки тоже. Ее все любили. А звали ее как в мультике. Анфиса.
   Материализуйся на ночной стройке призрак жестокосердной Аиды Ниловны, он бы не преминул бесплотной рукой отвесить Скуфейкину оплеуху и помянуть свою знаменитую "Чушь" (что в ее устах всегда звучала как название нехорошей болезни) - но кроме нас на стройке никого не было, и мы трое согласно закивали. Анфиса. Ну да. Кто же еще. Как в мультике.
   Анфиса была очень старым черепом - когда на нее впервые за долгие годы пал дневной свет, стало видно, что черепная кость пожелтела и крошится, а одна из глазниц провалилась и открывает зияющие пустоты в том месте, где когда то находился мозг. Как-то с самого начало было решено, что обезьянка принадлежит Дениске - тот прятал свою находку на заднем дворе, под старым крыльцом, где черепу была устроена своеобразная конура. Каждое утро, когда нас выводили на прогулку и как всем маленьким арестантам давали свободное время, Дениска устремлялся к крыльцу, там желал черепу доброго утра, гладил его по шероховатому своду и даже хотел было покормить с блюдечка, да у Анфисы не оказалось нижней челюсти. В остальном, она была полноправным членом нашей команды - как ручная крыса в живом уголке детсада.
   В нашем воображении Анфиса была обезьянкой, многие годы пролежавшая под земной твердью, и оттого казавшейся гостьей из прекрасного доисторического далека - и мы, совершая очередную рискованную вылазку в дальние пределы заднего двора, обязательно брали нашу гостью с собой. Череп был надежно спрятан в безразмерно растягивающихся штанишках Скуфейкина и надежно прикрыт сверху шубой от непогоды, и мы шагали, напевая под нос "она иностранка, она интуристка", прочно скованные ощущением общей тайны. У нас была: во-первых ценнейшая археологическая находка, во-вторых собственная ручная обезьянка. Пусть и не совсем живая.
   Лишь только завистливый Павлик однажды предложил отдать Анфису в музей - якобы это принесет нам гораздо больше пользы, чем просто таскание черепа с собой: будет слава и признание ведущих археологов мира. Но Денис только покачал головой:
   -Ну кому она там будет нужна? - сказал он, - знаете там сколько доисторических обезьянок? А у нас она одна единственная - нашу ручная обезьянка, правда, Анфис? - и он лаково проводил череп по лбу, лаская старую кость, - мы тебя никому не отдадим!
   Дважды Анфису пытались похитить. Первый раз ее чуть не откопали из под крыльца бродячие собаки, что, должно быть, посчитали обезьянью кость достаточно съедобной (взрослый тут бы задумался - окаменелость вряд ли привлечет животных, но для нас это было вполне естественно - собаки же любят кости, не так ли?) Запыхавшийся Карасик прибежал с криком, что Анфису вот-вот уволокут! Побелевший от страха за любимицу Дениска кинулся на мороз в одних растянутых колготках и, подхватив с земли толстую ветку, принялся лупить ими что есть мочи здоровенных кудлатых кабыздохов, что не обращали на побоище никакого внимание до тех пор, пока один из них не получил веткой по глазам. Тогда они, рыча, подались было на Скуфейкина, но тут подоспела воспитательница, вкупе с истопником Феодосиевичем и санитары улиц поспешно отступили поджав хвост. Той же ночью бродячих псов в окрестностях ловили живодеры и вой пострадавших за пищу псин эхом отдавался от стен домов, а Дениска был жестоко отшлепан чуть вздрагивающей от пережитого рукой Аиды Ниловны. Самому Денису это показалось скорее счастливым избавлением - Анфиса была спасена и надежно перепрятана уже на следующее утро.
   Второй раз, видно, не обошлось без Павлика, который тоже очень хотел иметь ручную обезьянку. Какова бы не была истина, но один чудесным зимним деньком череп исчез из-под крыльца, а подневольно вышедшего вместе с группой Скуфейкина привлекли азартные детские крики, что доносились из-за здания сада. Движимый любопытством, проследовал он туда и узрел группу ребят из старшей группы, что играли чем-то в футбол на расчищенной площадке у самой стены. Дениска какое то время благоговейно наблюдал за спортивным праздником (малышей играть никогда не брали), а потом вдруг понял ЧЕМ именно играют отчаянные футболисты. Старая кость отвратительно и явно коричневела на белоснежном фоне, сухо пощелкивая под ударами футболистов.
   Несомненно, старшая группа (по нашему общему мнению состоящая из здоровенных дуболомов) не смогла бы отыскать Анфису без чьей то услужливой помощи - но выяснять это не было времени. Задыхаясь от наплыва эмоций (и предвкушая грядущее побоище, ибо то, что он собирался сделать, считалось старшей группой детского сада явственной ересью) Денис кинулся вперед и практически пал на футбольное поле, схватив драгоценный череп аккурат перед очередным пинком. Старшая группа среагировала быстро: у Скуфейкина попытались отнять череп, но тот прижимал его к себе отчаянно и авансовые слезы уже вовсю текли по его бледному лицу.
   Вперед вышел Васек, признанный глаза старшей группы, который был уже не раз и не два пойман за игрой со спичками и другими антиобщественными поступками:
   -Ну-ка ты, отдай! - посоветовал он еще без явной угрозы.
   Дениска отчаянно покачала головой:
   -Это мое.
   -Не-а, - рассудил Васек, - теперь это наш мяч. Отдай. Лучше будет.
   Трое из Васьковой команды подвинулись ближе - им было уже почти семь и они уже понимали, что жизнь ближнего отнюдь не так священна, как внушают родители. И тут Дениска, ощущая как тучи сгущаются над его головой (грядущие побои, возможно, обещали быть куда сильнее, чем те, что раздавала любимая мать), повел себя странно. Шмыгая носом, он вдруг задрал в небеса отвоеванный череп Анфисы, направил его пустые, черноватые глазницы на ворогов и закричал тонким, срывающимся голосом:
   -Реддинга нашлю!
   Старшая группа подалась назад - большинство из них уже знало, что такие черепа бывают вовсе не у обезьян. И пусть до рассказов в практиках Вуду было еще очень долго, вид бренный останков действовал на зрителей угнетающе.
   -Реддинг придет! - кричал Денис, магически размахивая Анфисой, - к вам всем придет! Ночью придет! Реддинг! Реддинг!
   Делая пассы черепом, он отступал прочь - Васек было, ринулся за ним, но, сделав пару шагов, остановился: в его формирующемся сознании Реддинг ассоциировался то с неким бесформенным (и оттого даже более пугающим) духом, то со вполне материальной угрозой - Реддингом могла быть собака, или кто-то из взрослых знакомых. Так и не решив, что его пугает больше - метафизическая или практическая угроза, Васек остановил и погрозил кулаком вслед убегающему Дениске:
   -Встретимся еще!
   И они встретились при весьма странных обстоятельствах всего две недели спустя, в конце января.
   Все это время Дениска оставался полноценным и полновластным хозяином Анфисы. Новым местом обитания священного черепа он не делился даже с самыми близкими друзьями (то есть, с нами) - и приходил к нам уже вместе с питомицей, что грела костяную плешь под толстым пальто. Кость почти не пострадала, что говорило о ее изрядной эластичности.
   Много лет спустя, я вычитал, что в этой части города (бывшей, когда то, пригородом) раньше находилось старое кладбище, куда от веку селили покойников из окрестных сел. Были там и надгробия и деревянная часовня, и все было снесено к концу сороковых, когда началась бурная застройка района. Могильные камни повыдирали, часовню с земли, а над ставшими безымянными могилами положили сначала слой асфальта, а лет десять спустя, когда позабылось все, выстроили наш детский сад. Безымянные кости так и остались лежать под толстым слоем земли, дожидаясь бурильной машины.
   Когда разразилась история с Реддингом, череп Дениске уже поднадоел (в конце концов Скуфейкину было только пять и он не мог долго сосредотачиваться на чем-то одном) и он доставал его только по красным дням, согреваясь мыслью о вечном владении.
   -А там ведь под Зимним Домиком нечистая, - произнес Карасик дня через два после случая с рвотным молоком.
   -Там Реддинг, - ответствовал Скуфейкин мрачно.
   -Реддинг и есть нечистая, - сказал Карасик уверенно, - а нечистую надо изгонять.
   -Это как это? - спросил я, - пойти и самим ее прогнать?
   Карасик покивал и поманил всех поближе, словно собирался сказать что то очень важное:
   -Я слышал, - прошептал он в наши любопытные уши, - что для того, чтобы нечистая... ну да, Реддинг, в общем, ушла... ну, надо или к ней самому пойти, или что-то от себя отдать. Называется - жертва.
   -А что такое отдать? - спросил Павлик.
   -Не важно, - Карасик покосился, осторожно, в сторону окна, за которым был виден Зимний Домик, и еще тише (словно обосновавшееся под Домиком нечто могло услышать сквозь толстые рамы) добавил: - главное, чтобы оно было живое.
   -Где же мы возьмем живого для Реддинга, - хмыкнул Дениска, - сейчас даже тараканов там или муравьев нет. Что у нас есть?
   -У нас есть Анфиса, - сказал Карасик.
   Конечно, Дениска Скуфейкин не собирался отдавать Анфису на поживу лютующему Реддингу - ему было жаль собственной обезьянки, хотя в глубине своей растущей души он и сознавал, что единожды умершей Анфиске ничего не грозит. Она была, несомненно, культовым предметом и если и приносить кого-то в жертву, так именно ее - тем более, что вся старшая группа детсада знала, что Дениска может неведомую тварь с помощью этого черепа наслать. А шанс превратиться в бесстрашного истребителя нечисти уже вовсю раздувал Денискину грудь, рисуя грандиозные батальные сцены. Реддинг, настойчивое нечто в туннеле под зимней горкой, мог испугаться метафизического воздействия с помощью обезьяньего черепа (что, конечно, за годы проведенные в земле преисполнился мистической силы). Перспективы были волнительные и именно тогда и случился этот эпизод с Васьком, что наставил всю нашу четверку на путь борьбы.
   Васька нашли у батареи на втором этаже - закутавшись в тяжелую зимнюю шубу и не снимая валенок, он мелко дрожал и жался к батарее. Сведенными ручонками он раз за разом совершал механические, дерганные движения. Младшая нянечка, отыскавшая бывшего заводилу старшей группы, с нарастающим страхом увидела, что у ног Васька возвышается кучка сгоревших до основания спичек - последняя (тоже сгоревшая) была у парнишки в руках и он отчаянно чиркал ею о коробок, словно в надежде согреться этим крошечным огоньком.
   Синяки на этот раз шли по всему телу и более всего в области шеи. В глазах Васька отражался первобытный ужас и на все вопросы, кто же это его так, снова и снова плаксиво тянул "Маамааа..."
   При первых же осторожных расспросах младшие из параллельной группы подтвердили - да, с утра Васек лазил под Зимний Домик. Бравада ли его вела, или он что-то доказывал - так и осталось неизвестным. Спешно отпросившаяся с работы мать забрала зареванного Васька домой, а Дениска ходил задумчивый, как великий полководец перед решающей битвой - жалкий вид поверженного врага изрядно его удручил, напомнив, вдруг, что все они здесь равны перед неведомой подземельной тварью.
   Вечером он решился, и при небольшом стечении народа (в основном тех, кто пострадал в ледяной норе, да пара приятелей Васька) вечером выдвинулся к Зимнему Домику. Солнце уже село и Домик освещался только синевато-трупным фонарем, придавая горке еще более сумрачный и неживой, чем обычно вид. Нора чернела открытым проемом - маскировать его больше не было никакой нужды. Присутствующим казалось, что из проема чуть-чуть тянет теплом, но утверждать наверняка не взялся бы ни один.
   -Реддинг! - тонко крикнул Денис, в руках он крепко сжимал Анфису, - Реддинг, ты слышишь меня?
   Но Реддинг, кем бы он ни был, не отзывался. А может быть, просто не имел рта, чтобы ответить.
   -Реддинг, ты плохой! - утвердил Скуфейкин свой постулат, - ты пугаешь ребят! Но у нас для тебя что то есть!
   За забором грозно заревел двигатель бульдозера и все вздрогнули. Поворочав, движок затих и Дениска поспешно выдал остаток своего заготовленного магического спича:
   -Но у нас есть Анфиса! Мы отдаем ее тебе! Вернее, жертвуем! Забирай ее себе... и уходи!!!
   -Уходи!! - замирая от ужаса, пискнули зрители, каждую секунду готовясь ринуться прочь, если Реддинг все же вылезет из своей норы.
   -И получай! - завершил Скуфейкин, и, широко размахнувшись, швырнул череп в нору под Зимним Домиком. Стало слышно как череп, хрустя, катится куда то вниз, а затем, в наступившей настороженной тишине во глубине туннеля что то отчетливо мокро квакнуло, словно под Домиком поселилось некое произведение советского сантехнического искусства.
   Улепетывая со всех ног, мы дали себе слово проверить, насколько наше колдовство удалось, подождав, пока очередная жертва рискнет сунуться под домик.
   Однако судьба распорядилась так, что результатов мы так и не дождались.
   Жертва Анфисы сказалась на Скуфейкине тяжелее, чем ему виделось. Не раз и не два видели мы его на месте прежней ухоронки у крыльца, где он стоял, понуро опустив голову. А иногда заставали его одного напротив Реддинговой норы, из которой все так же загадочной веяло теплом. Получив очередной нагоняй от воспитателей, он тянул руку под пальто, где пальцы должны были коснуться гладкой старой кости - что придало бы уверенности и некоей надежды на лучшее. Но Анфиса пропала - окончательно и бесповоротно и к Дениске Скуфейкину, как мне думается, стали закрадываться крамольные мысли, что счастье всех детей нашего детсада определенно не стоит одной его, Денискиной, слезинки.
   А нора под ледяной горкой все манила своим смутным теплом, что в любом почти подошедшем, рождало неясные, темные воспоминания о времени, что было не так уж давно - всего каких то четыре-пять лет назад, за границей сознания и осознания себя. Это и пугало, но... надо признать, было довольно притягательным.
   Ночь, когда это случилось, выдалась особенно лютой - снег валил крупными, пушистыми, но отнюдь не по-новогоднему колючими хлопьями, сыпал так, словно небеса прогневились окончательно на греховную стылую землю и стремились поскорее скрыть ее от глаз Демиурга, утаив от божественных глаз под ровным белесым снежным слоем.
   На улицу сегодня гулять не пошли - прилипнув к окнам, смотрели мы как сыпет снег и задний дворик казался нам пугающе безжизненным пространством - словно между нами и этим готовящимся белым безмолвием лежал абсолютный вакуум. Все беспокоились за пап и мам, которым придется пробираться сквозь этот буран, а когда объявили, что кто то видел молнию над заснеженными крышами в воздухе вовсе начала витать призрак близкого апокалипсиса.
   Мы были взбудоражены и лишь, впавший в некоторый минор, Дениска Скуфейкин в уголке что то рисовал на листке бумаги, высунув от усердия кончик языка. На его щеке просматривался свежий синяк, подаренный ему матерью перед выходом из дома - так, как, бывает, получают дети в более обеспеченных семействах пакет с дежурными бутербродами.
   Все были до такой степени увлечены видом зимней грозы, что на напряжение в воздухе нашей собственной комнате поначалу не обратили внимания. А когда начали поворачивать головы от снежной заоконной ночи, Аида Ниловна уже вовсю вопила:
   -Это что за чушь?! Скуфейкин! Это что, я тебя спрашиваю, за чушь?!
   Дениска мотал головой - у него перед носом трясли его собственным альбомом, ныне испещренным однообразными рисунками. Для большинства они оставались чистой абстракцией, но я знал, что именно там нарисовано.
   Реддинг ей людей. Догонял их на улицах. Выламывал из машин, как взламывают жестянки с тушенкой, чтобы добраться до мяса. Реддинг воевал с Киндиком и, архетипично победив в очередной раз, поедал его потомство. Он ел людей и боролся за свет и мир во всем мире. Старый виртуальный Реддинг, что не имел никакого отношения к поселившейся под Зимним Домиком твари.
   -Это что за мерзкая чушь! - выдохнула Аида Ниловна шипяще. Вид пожирающей людские толпы уховертки действовал на нее шокирующее. Даже самые отдаленные от нашей истории стали понимать, что стряслось что то криминальное.
   -Скуфейкин! - прошипела Аида Ниловна, наступая на парнишку с альбомом на перевес, - скажи мне Скуфейкин, что ЭТО?
   Дениска перестал трясти головой и выпрямился. Глаза его неотрывно смотрели на разъяренную воспитательницу. Ему было нечего терять.
   -Это Реддинг, - сказал он.
   -Ах, Реддинг?! - завопила Аида Ниловна остервенело тряся альбомом, - людей жрет, да? Твой Реддинг? Ах ты, маленький... и мать твоя тоже...
   По щекам Дениски потекли первые слезы - сегодня был не его день. Но разогнавшийся локомотив воспитательского гнева уже было не установить.
   -Скуфейкин, ты нарисовал чушь! Опять! Снова! Ты наказан. Знаешь, что ты будешь сейчас делать.
   Дениска помотал головой, он уже рыдал вовсю.
   -Чтобы навсегда отучиться рисовать эту пакость, - проскрежетала наша воспитательница, - ты сейчас же сядешь и будешь рисовать этого своего Реддинга. Эту тварь. Снова и снова. Тысячу раз! Слышишь, Скуфейкин, ты нарисуешь их тысячу и я посчитаю каждого из них, и если ты схалтуришь и нарисуешь меньше, ты будешь рисовать уже пять тысяч. Садись! Сейчас же!
   Потрясенный открывшейся перспективой Скуфейкин неверяще смотрел на Аиду Ниловну. Мы взирали на побоище со всем священным трепетом, на которое было способно наше юное сознание. Наложенная на Скуфейкина епитимья поистине была ужасна и превышала все остальные наказания, когда либо виденные нами в детском саду.
   Дениска одеревенело взял альбом. На рисование неумелыми детскими ручками средних размеров Реддинга уходило в среднем от пяти до десяти минут. А впереди их ждала целая тысяча. Пошатываясь от напряжения, Скуфейкин подошел к столику и тяжело сел, почти упал за него. Рука взяла карандаш и вывела на чистом листке зигзагообразную загогулину, которая в будущем должна была обратиться в шикарный роговой хвост. Мы смотрели не отрываясь. На тонких губах Аиды Ниловны как удар молнии проявилась короткая улыбка.
   Дениска Скуфейкин рисовал до самого вечера. Будь он постарше, он бы давно бросил это жутковатое занятие, или, пользуясь накопленным за века опытом всех подневольных работников этого мира, растянул бы вялое рисование до самого отбоя, делая по Реддингу в час, а там, глядишь, каменная Аида Ниловна и смягчилась бы, видя усердие малыша. Но он ее был слишком мал - раз взрослые говорят делать, значит делать надо основательно и он рисовал каждого нового Реддинга во всех его мелких подробностях. Рисовал так, как не рисовал, должно быть, никогда в жизни. Слезы лились у него из глаз и тонировали, раскрашенную карандашом чешуйчатую шкуру Реддинга.
   Мы не подходили к нему, словно он был проклят и, как теперь я понимаю, зря.
   Наш приятель Скуфейкин сломался, приблизительно, на трехсотом Реддинге. На карандаше, что остался лежать на чистом листе позже нашли засохшее бурое пятнышко от лопнувшей мозоли. Еще одно пятнышко пропитало собой бумагу, словно герой наших детских фантастических грез научился друг истекать кровью.
   О Скуфейкине никто не хватился. Никто даже не заметил, что он исчез. Вечером за ним не пришли - что тоже было типично: мать то и дело забывала забирать его из садика и он шел домой один: пятилетний малыш под синими ртутными фонарями.
   Только следующим днем, блистательным и сверкающим, как только может сверкать зимний морозный полдень, дети из самой младшей группы услышали, как за толстыми стенками Зимнего Домика кто то чуть слышно плачет.
   Сбежавшиеся воспитатели настойчиво звали, наклонившись к норе - кто-то пытался протиснуться в нее, чтобы вытащить застрявшего и обмороженного (как им казалось) ребенка. Но плач не менялся, не усиливался и не стихал и тогда, отчаявшиеся нянечки побежали за мужиками на стройку.
   Под ударами лопат верхняя часть Домика разлетелась, открыв прокопанный лаз, подобно тому, как энтомологи вскрывают камеру муравьиной царицы. В самой середине этого разрушенного ледяного туннеля полулежал Дениска Скуфейкин. Один. Он плакал, но на лице его мерцала довольная улыбка человека, вернувшегося домой. Он улыбался, когда его извлекали из ледяного плена.
   Едва я кинул взгляд на бледное и пустое лицо нашего друга, как тут же понял, что это не он. Да, это было лицо Дениски Скуфейкина и оно улыбалось его улыбкой, но за этой бледной физией разливалась пронизанная статикой пустота, молчаливая бездна, в которой когда-то билось сознание маленького мальчика.
   Не знаю, заметил ли это кто-то еще. Ведь Скуфейкин ни с кем не дружил, кроме нас. Но я видел, как хмурится Павлик, как Карасик отвернулся и зашагал прочь. Дениска улыбался - улыбался светлой окончательной улыбкой фотографии на могильной плите.
   Мы больше не общались с ним. Он умел говорить, мыть руки и смывать после себя в туалете. Он держал вилку и нож правильно и всегда различал где право, а где лево. Он хорошо показал себя на подготовительных занятиях перед школой. Он больше не рисовал и не говорил чуши и Аида Ниловна милостиво простила это создание.
   Но мы трое никогда не забывали, что Дениски с нами больше нет. Осталось нечто, не имеющее к нему ни малейшего отношения. Когда наше дошкольное детство окончилось и пришла пора идти в школу мы расстались без малейшего сожаления. Не знаю, что случилось со Скуфейкиным потом и не могу сказать, что мне это интересно.
   Потому что настоящий Дениска Скуфейкин, мой первый (и, наверное, уже, единственный, друг) так остался в ледяной норе той снежной ночью. Я не могу сказать, что именно там с ним случилось. Знаю лишь, что когда он, обливаясь слезами, бежал через задний дворик к ледяной горке, его вело отчаянное желание обрести покой, вновь взяв в руки гладкий старый череп Анфисы... и, возможно, прильнуть к этому странному, всепроникающему и всепоглощающему теплу, что в отличие от резких рук матери, дарило давно потерянную негу и забвение любому, кто хотел его испытать.
   Добавлю лишь одно: в раскрытом туннеле Зимнего Домика, подле отпечатка от скрюченного тела Скуфейкина, нашли человеческий череп. Посвященные в нашу тайну тут же решили, что это Анфиса. Я же отчетливо видел разницу. Анфиса была старым черепом - желтовато-бурым от времени. А эта кость сияла первозданной белизной, словно едва-едва покинула своего владельца. Совсем маленький череп. Какой может быть у обезьянки. Или ребенка скажем, лет четырех-пяти.
   Вот так я испытал первую настоящую потерю. Барс не в счет. Сколько еще их было - маленьких и не очень. Но этот случай лютой и уже очень далекой зимой запомнился мне, потому что был, судя по всему, был самым первым появлением в моей жизни той загадочной сущности, стремление за которой в итоге и привело меня сюда. На костер.
  
   Глава 3.
  
   Я продолжал находить чудеса, хотя они казались мне все менее чудесными. Я видел испуганные глаза ребенка, утонувшего в местном омуте полтора года тому назад, видел и водяного, что утащил его на дно. Видел, как между бабочек-капустниц танцуют пара крошечных фей с крыльями смарагдового цвета.
   Тогда я еще не знал, что они пьют чужую кровь по ночам. Не людскую, впрочем.
   И был, разумеется, лес - место, где невидимое обычным людям достигает своего апогея. Летом, на каникулах, я часто бывал там, среди роскошных высоких сосен, буйных зарослей лиственниц, в веселых и беззаботных березовых рощах, в мрачном угрюмом ельнике.
   Туда я, впрочем, заходил нечасто. Там тоже жило множество непонятных существ, но эти с трудом скрывали свою агрессию, могли напасть и ранить, если обращаться с ними не осторожно.
   Там было много змей.
   Я пробовал общаться с лесными, теми, кто казался наиболее добрым. Некоторые отвечали мне взаимностью, другие... другие делали вид, что отвечают. Но не раз и не два, моя рука гладящая их по мягкой шерстке, вдруг натыкалась на острый хитиновый шип. Однако трогать, меня никто не трогал.
   Когда мне исполнилось десять лет, я все-таки нарвался.
   Нарвался на лесного демона - тупую, но очень злобную тварь, на которую к тому же иногда находят приступы невменяемого бешенства. К счастью, очень редкая в наших местах тварюга. В состоянии исступления она нападает даже на группу вооруженных людей, на что не решается больше никто из лесных жителей, за исключением самых могучих. Но о них разговор отдельный.
   Лесной демон не живой в полном смысле этого слова. Он возникает, когда какое ни будь старое дерево гибнет в одночасье мучительной смертью - от пожара, например. Или от топора дровосека. Далеко не каждое старое дерево дает в результате смерти такую тварь, но подобное все-таки случается.
   Тело у демона твердое, из гибкой древесины, пронизанное холодными струями древесных же соков. Мозгов у него нет, а его чувства, это чувства притесняемого более сильными соперниками растения.
   Вот такая гадость и кинулась на меня из густого подлеска, когда я только выходил на маленькую полянку на самом краю лиственного леса. Я только почувствовал, мощный удушающий захват, замолотил руками, пытаясь выбраться, но куда там, когда тебя душит растение, которое в принципе не чувствует боль, бесполезно лупить его по рукам. Я упал на тонкий ковер лесной травы, в глазах темнело, а в голове стал нарастать черный шум. Демоническая тварь у меня за спиной рычала, хрипела и издавала неимоверное количество неопределяемых звуков.
   Спасло меня чудо, еще одно. Я уже говорил, что чудеса преследовали меня с детства. В безмятежном голубом небе над суровыми лесными кронами самолет преодолел звуковой барьер. В то время так часто случалось - рядом был какой то военный объект, строго засекреченный, и мы не раз и не два наблюдали форсирующие в поднебесье Волгу стремительные силуэты истребителей.
   Даже деревья умеют бояться. Обрушившийся с неба грохот напугал демона и заставил его расцепить свое удушающее кольцо. Секунду спустя он уже скрылся в лесной полутьме, оставив мне жизнь и синяки на шее.
   В лес я больше не ходил и с лесными не общался. Однако, оказалось, для того, чтобы вновь повстречаться с агрессивной флорой вовсе не надо покидать родного города.
   Темные углы встречаются везде. Вот и в моей средней школе номер 66 отыскалось такое. Школа была очень стара - ее угрюмое пятиэтажное здание помнило еще военные годы, когда в его узких коридорах размещались койки с больными бойцами - последние мучались, стонали и роняли капельки своей пролитой за родину крови на старые половицы. Кто то не дожидался письма из дома и умирал прямо там, глядя в серое фронтовое небо, что хмурилось за могучими фрамугами. Все вместе сформировало в здании школы весьма негативную атмосферу, которой во множестве питалась мелкая потусторонняя живность - не раз и не два раза ученики, сидящие за нашими старыми, частично еще откидывающимися партами ощущали неприятный озноб, и ровный их почерк сбивался на нелепые каракули, когда кривая, мохнатая лапка неощутимо трогала их за брючину. Кто-то вдруг забывал отлично заготовленный урок, кто-то у доски устраивал истерику, рыдал, шмыгал носом и ронял мел. Наконец, распространенная и в других, в общем то, школах манера аккуратно, по шву, разрезать форменный пиджак у нас практиковалась особенно часто.
   Я видел этих маленьких негодников - слабосильные, но пакостливые, они держались от меня подальше, и лишь иногда пугали неожиданно проявляющимися вместо морд лицами мертвых солдат, но тут же бежали прочь, опасаясь возмездия.
   К сожалению, далеко не в последнюю очередь из-за них (а также бесчисленного множества их собратьев - крыланов, ночующих на чердаке, бледных мосластых остовов, что жили под лестницам и иногда ставили подножку шустрому, запыхавшемуся от бега первоклашке, вонючей протоплазмы, обитающей в туалете и периодически устраивающей потопы, маскируясь под канализационный сор) в нашей школе почти полностью отсутствовала всяческая взаимовыручка, а случаи произвола, напротив, происходили регулярно.
   Дети вообще очень восприимчивы - и с радостью следуют дурному примеру. А лесные... они всегда рады его подать.
   Одним из самых темных в школе углов (помимо уже упоминавшегося чердака) являлся подвал. Едва очутившись у его дверей в одном из первых классов, я сразу же ощутил неприязнь - от полутемного помещения тянуло какой то затхлой тоской, словно стоящие там тяжелые туши станков (переживших свою молодость задолго до рождения меня и даже моих родителей) страдали от своей старости и медленно умирали в болезнях и немощи. Тогда я поспешил отойти, потому что был юн и мне совсем не хотелось думать о смерти.
   Но в восьмом классе нам неожиданно объявили, что уроки труда (что до этого момента проводились в классах наверху) у нас отныне будут в подвале - где мы будем проходить первичный цикл профподготовки. Некоторые из нас (большинство, если учесть, что наш городок был не так уж и велик) начав работать напильником, так и должны были прошваркать им до конца жизни - сменив его, в случае хорошего исхода на древний токарный станок. Остальные рассматривали это как развлечение перед куда более твердым гранитом науки и с удовольствием предвкушали возню со станками. И лишь я не хотел спускаться в подвал - старое воспоминание вдруг всплыло с неожиданной силой.
   Поэтому, когда мы, стоя в предбаннике подвального этажа и облачаясь в форменные темно-синие халаты (которые, по слухам, отличались от халатов уборщиц некоей выкройкой на груди), я был уже полной нехороших предчувствий. Я уже знал, что мир не так уж безопасен.
   Мой одноклассник, Костя Свечник, хлопнул меня по плечу, широко лыбясь сероватыми квадратными зубами и хитро скорчив испещренную конопушками физиономию, заявил:
   -А я не поверите, сегодня нашего трудовика видал! Такой олень! Вы его, когда увидите, будете долго ржать!
   -Что, такой смешной? - спросил Саша Лялечкин, за которым за многие прегрешения в школе закрепилась прозвище Шибдздик.
   -Не, - Свечник снова ухмыльнулся, - Наоборот. Про него говорят, что он... ну, в общем, чуть-чуть того... Шибзданутый!
   Саша скорчил гримасу, уловив подколку, и в этот миг дверь в подвал громко щелкнула ключом и в предбанник пала полоса сероватого полуподземного света.
   -Ну че встали, орлы? - спросили из за двери, - вошли, и быстро!
   Подвал поражал своей загаженностью - если станки и были больны, как представлялось мне в детские годы, то за время своих страданий они пролили на землю немало горького масла, отчего вокруг каждого из них расплывалась дурно пахнущая солидолом лужа, в которой отбывала вечное наказание серебристая стальная стружка. На длинных стеллажах в буйном беспорядке лежали огрызки инструментов, сломанные заготовки, опять стружка, но уже деревянная, мотки проволоки, криво выточенные гайки, алюминиевые уголки и прочий ПТУшный мусор, что, как астероиды пояса Койпера солнечную систему, сопровождает выбравших стезю токаря на протяжении всего пути их жизни. Подле каждого станка было брошено по уродливому деревянному настилу, что, должно быть, спасал ноги работающего от немедленно утопления в масляном море.
   На этом то настиле, что опасно потрескивал под неожиданной тяжестью, и стоял наш новый учитель труда. Он, поначалу так идеально сливался с повешенным позади него плакатом "рабочий, слово делом крепи!", что мы не сразу определили источник голоса.
   А потом он двинулся и явил себя во всей красе. И каждый из нас, глядя в это ассиметричное лицо, с далеко разбегающимися в разные стороны темными глазами, на миг ощутил укол беспокойства... которые только усилилось, стоило трудовику улыбнуться - улыбочка была еще шире, чем у Свечника, а зубы больше и серее, и походили на ряд идеально выглаженных могильных камешков - часть из серого гранита, часть из хромированного металла.
   Господь бог, создавая нашего учителя труда, несомненно, работал над ним под вечер седьмого дня (забегая вперед, скажу, что точно также работало большинство учеников почтенного трудовика). Был он как-то несуразен, грубое его лицо было испещрено оспинами, рот кривила вечная усмешка, а глаза настороженно и тускло смотрели из под жидких бровей. Волосы на высоком, мощном лбе стояли неряшливым ежиком, словно щетина, понатыканная в сапожную щетку, а уши так крепко прижаты к черепу, что казались нарисованными. При ходьбе, учитель сильно кривился на правый бок, а правую руку постоянно держал в кармане. Это, впрочем, компенсировалось необыкновенной подвижностью левой, что с завидной регулярностью рисовала в воздухе похабные завитки, оттеняя смысл сказанного.
   -Скажу сразу, - произнес учитель труда, - баб тут нет, так что у нас полностью мужской коллектив. А как бывает в полностью мужском коллективе?
   Мы покосились друг на друга, не зная, что сказать. Свечник улыбнулся кривее обычного и осторожно спросил.
   -А как?
   -А так! - трудовик вперил в него немигающий, тускловатый свой взгляд, а потом, напрягаясь, гаркнул на все помещение: - В одну шеренгу, становись!!!
   Чувствуя себя неуютно (занятия по гражданской обороне у нас еще не вошли в полную силу, а учитель физкультуры, которому по штату было положено применять все имеющиеся сержантский навыки, был у нас весьма мягкотелым и часто подвергался за это насмешкам) мы выстроились в неровную линию - мальчики в одинаковых синих халатиках без выкройки (у отличников на головах аляповатые черные береты, у плохишей они сняты и неаккуратно запиханы в задний карман брюк). Отчего то, выровнявшись, мы ощутили себя более уязвимыми.
   -Как я уже говори, баб тут нет, - сказал нам трудовик, сделав шаг и тяжело спустившись с настила на заляпанные плиты пола, - поэтому нытья у нас тоже не будет. Это я вам сразу говорю - что я сказал, то и будет сделано. Плаксы пускай бегут к мамашке под юбку. Всем все понятно?
   Все закивали одинаковыми береточными/непокрытыми головами, а все так же ухмыляющимися Свечник сказал:
   -Можно вопрос? А что будет с тем, кто будет ныть?
   Трудовик замер, резко повернувшись в сторону Костика:
   -Как тебя зовут? - спросил он.
   -Свечников... Костя.
   -Так вот, - сказал учитель труда, и медленно пошел вдоль нашего ряда, - представьте себе все: Свечников сегодня заныл. А завтра, знаете что? Стоит дом Свечникова, а в нем подъезд Свечникова, а у подъезда музыка играет. Вот только Свечников ее не слышит. - Он сделал паузу, - всем все понятно?
   Мы снова кивнули. Кивнул и Свечник, улыбка которого увяла, хотя лично мне было довольно смешно.
   -На первый-второй рассчитайсь! - гаркнул наш новый учитель и урок начался.
   Нестройным речитативом ученики восьмого класса позиционировали себя в системе ценностей кабинета труда - первый-второй-первый-второй-первый, к середине цепи речитатив начал сбиваться и когда очередь дошла до меня и Свечника, слегка струхнувших с непривычки, мы оба сказали "второй" и сконфуженно замолчали. Вторым был я, а Свечник первым в следующей двойке.
   В душноватом, пропахшем машинным маслом подвале словно повело холодным ветерком - учитель смотрел на нас. Мне вновь стало не по себе, словно где-то далеко, неведомые музыканты перед моей квартирой уже взяли первый пробный аккорд. В следующую секунду озноб стих - трудовик смотрел на Свечника.
   -Ты второй, - сказал он раздельно и Свечник чуть попятился. Плоский учительский взгляд скользнул по лицам учеников и снова остановился на мне.
   -А ты, - сказал он, помедлив, - ты первый.
   Ничего больше не говоря, он указал на парты, что ютились у самого окна. Надо сказать, что высказанные Свечником предположения об учительской неформатности подтвердились самым неприятным образом - вот только никому из нас не было больше смешно. Учитель труда рассказывал нам понятные и простые вещи из тех, что делают руками, а потом словно туча находила на его сознание и он совершал молниеносное как бросок кобры движение - физическое или словесное, что снова и снова приводило нас в шок.
   -Это титан, - говорил он, задумчиво вертя в руках болванку, похожу на крохотную модель баллистической ракеты, - очень тяжелый металл. Сейчас вы увидите какой.
   И без малейшего предупреждения, с чудовищным грохотом ронял болванку на передний стол, где сидел отличник Леша Красносельцев. Баллистическая ракета взрезалась в старое дерево, отчего Леша следующие несколько дней не выговаривал букву "Р".
   За бесцветным взглядом нашего учителя труда скрывалось тяжелое действо и стены профтехучилища - во всяком случае, как еще можно было объяснить тот факт, что он с первого же нашего урока выцепил взглядом скромного интеллигентного Сашу Лялечкина и тут же начал над ним глумиться? В его мировосприятии, жестком, как замасленные полки на стене гаража, существовал не менее строгий табель о рангах, в котором Шибздик занял почетное место громоотвода для социальных страстей.
   -Второй урок у нас будет в полдень, - вещал наш достойный учитель, - для дебилов в 12-00. Для Лялечкина - большая и маленькая стрелка смотрят вверх.
   Класс заливался хохотом "хорошо-что-не-меня", Шибздик втягивал голову в плечи, Свечник под партой показывал учителю неприличный жест и каждый из нас в глубине души хотел, чтобы урок поскорее закончился.
   -Говорят, - сказал Костя Свечник страшным голосом, - он не просто так шибзданутый. Он после несчастного случая.
   Перед уроком труда, случалось, мы довольно долго ждали в тесном предбаннике, откуда открывались врата в вотчину трудовика и там травили всяческие байки, каждую секунду ожидая, что дверь приоткроется (трудовик никогда не распахивал ее широко) и скрипучий голос повелит нам явиться. Слухов о его прошлом к тому времени уже накопилось достаточно.
   -Это он что ли на производстве? - спросил я.
   -Нет, - покачал головой Свечник, - он до этого в школе работал. Просто не в нашей. А школа была не простая, а та, что у нас называю ШД - школа для дураков и умственно отсталых. И он там работал. Ученики сами понимаете какие - в учителях там только самые смелые могли оставаться.
   -Что же он не ушел? - спросил Саша Лялечкин, он с неприязнью ожидал очередного комического эпизода со своим участием. В последнее время трудовик полюбил рассказывать на уроке анекдоты про дистрофиков, только вместо измученных тотальной анорексией персонажей каждый раз вставлял слово "Лялечкин", доводя беднягу почти до слез.
   -А платили много, - пояснил Свечник внушительно, - а то бы никто не пошел. И вот в один прекрасный день трудовик что то сделал не так. То ли поставил двойку кому не нужно, то ли наоборот - кому нужно не поставил, а только встал класс, обступили ученики его со всех сторон, привязали к учительскому стулу, а потом и выкинули вместе с ним из окна. С тех пор у трудовика рука так изуродована, что он ее все время прячет в карман.
   Саша уважительно покивал (эта история ему виделась неким воплощением справедливости за недавние обиды), а наш одноклассник Котоврасов сказал:
   -Я другое слышал. Хуже. Якобы школа эта была что надо. Ведомственная. Только для своих. Попасть в нее было настоящим чудом. И работал наш трудовик, горя не зная. Да только появился в его классе ученик, которого он невзлюбил. Нет, ученик нормальный был - тихий только, вроде нашего Шибздика. Но трудовик его просто ненавидел. Все время двойки, на каждый ответ срывался! Тот пацан уже тише травы старался быть, а все равно. И вот приходит однажды трудовик на урок чернее тучи - проблемы дома, или может еще что. А ученик тот в окно высунулся и что-то там смотрит - на улице весна, все окна распахнуты. А время урока уже. Ну, учитель не стерпел - толкнул его и пацан полетел вниз с пятого этажа. Насмерть.
   -Так его же посадить были должны, - встрял Шибздик.
   -Не, на суде оправдали - доказали. Что это он не толкать кинулся, а наоборот, подхватить - когда увидел, что парнишка падает. Да только сам трудовик знал правду. В тот же день, после того как суд его невиновным признал - он домой пришел и ножовкой по металлу отпилил себе правую руку. Видно замучила все таки совесть, что невинную душу уморил.
   -О! - выдохнул Свечник, и в этот момент дверь в подвал с резким щелчком растворилась.
   -Хау дю ю ду, орлы! - скрипуче донеслось оттуда, - что для неучей и Лялечкиных перевожу: как вы это делаете? Всегда правой!
   Урок ознаменовался тем, что на место Красносельцева на сей раз был посажен я - прямо передо мной теперь открывался вид на учительский стол и я провел эти тягостные минуты в ожидании, когда очередная болванка врежется пред моим носом. Но этого так и не случилось. И напротив, вещая очередной анекдот про дистрофика Лялечкина трудовик нет-нет, да и бросал на меня взгляд, который, клянусь, можно было расценить как покровительственный.
   Когда до финала нашего труда оставалось минут десять, он неожиданно прервал прочувственную речь о достоинствах и недостатках медной проволоки и, тяжело сел за стол, уставился на меня. Странно, но я не чувствовал ничего особенного - тяжесть этого взгляда была какая то мнимая, словно ее нарисовали на уродливом лице трудовика.
   -А я вот сплю плохо, - сказал учитель труда, и казалось, его слова адресованы только мне - все время один и тот же сон снится. Вот, кажется мне, будто у меня есть сын. Ну, маленький такой, вихрастый, покладистый. И я его так по голове глажу. Ласково.
   Мы молча слушали. Лишь Лялечкин на задней парте (он специально сидел так, чтобы докинуть до него что либо было непросто).
   -Ну, люблю его, чего уж там. Сын как никак. И тут появляется такая черная коробочка. Даже и знаю - ящичек такой черный. И он, вроде с присосками. И этими присосками начинает сынка моего обвивать - и вроде как поглощает. Понимаете? Раскрывается и поглощает. А сын плачет: "папа! папа!" Я к нему, а не могу. Маленькая такая черная коробочка. Из пластмассы...
   Он помолчал, а за старыми дверьми кабинета труда истекали последние минуты урока.
   -А я вообще с деревом больше работать люблю, - медленно произнес, наконец, учитель труда, - оно такое податливое, теплое. Как живое.
   Где-то далеко, за толстыми кирпичными стенами зазвенел звонок. Когда мы выходили, учитель труда даже не пошевелился - все смотрел в одну точку: туда, откуда миг назад поднялся я.
   Со временем стало понятно, что трудовик оказывает мне повышенное внимание - это ощущалось в каких то мелочах, случайно оброненных фразах (учитель часто ставил меня в пример остальным, хотя на уроке я не делал не больше и не меньше других), снисходительном отношении к моим ответам, наконец, когда я, бывало, забывал свой берет, то не подвергался, подобно другим немедленному и жестокому разносу.
   Внимание это ощущалось постоянно и неотвязно и я не могу сказать, чтобы мне это нравилось. Скорее наоборот - пугало почище, чем Сашу Шибздика очередной анекдот про дистрофиков.
   Со второй четверти, едва закончились осенние каникулы, началась у нас практика - от теории и слов мы перешли к делу. Мне думалось, что, возможно тот факт, что учитель больше не будет сидеть передо мной, отпуская свои замечания, принесет облегчение. Но получилось совершено наоборот.
   Я хорошо запомнил наш первый практический урок труда. Именно на нем Шибздику-Лялечкину впервые досталось по-настоящему.
   Несмотря на обилие теоретического материала (которого совершенно не осталось у нас в головах, в отличие от анекдотов и рассказа про коробочку) первое задание было самым простым. Иззубренные мощные челюсти старых тисков сжимали алюминиевый квадратик, который долгими и воистину буддистскими усилиями напильника необходимо было превратить в подобие овала. Если что-то это и развивало, то только терпение.
   Но мы ощущали себя прикоснувшимися к святыне. Обработка напильником была поистине очень взрослым и мужским занятием. Лишь спустя несколько уроков мы стали понимать, насколько она, в сущности, нудна и бессмысленна. Напильники были сточенными, тиски изношенными, а стеллажи чудовищно захламлены, так что, при неосторожном движении с них все время что то падало на ноги неосторожным учащимся. При каждом движении мой напильник издавал чудовищный скрежещущий звук, от которого по коже шли мурашки. Заготовка почти не стачивалась и руки довольно быстро начинали неметь от однообразных движений.
   Учитель появился ближе к середине урока - он тяжело проковылял вдоль стеллажей, неизменно держа руку в кармане, и остановился подле места Шибздика, который волею судьбы, был ближе всего к проходу. Глаза его плоско, но внимательно оценивали Сашину работу, напильник которого, чуя повышенную интеллигентность рук хозяина, то и дело старался уйти вкривь или вкось.
   Лялечкин, ощущая недоброе внимание, заработал с десятикратной энергией, выпиливая на алюминии витиевато-скрежещущее напильниковое соло. Подобие одобрения уже стало проявляться в невыразительных глазах трудовика, но тут Шибздиков инструмент на пике страдающего крещендо съездил по иззубренной алюминиевой кромке с такой силой, что изверг маленький рой беловатых огненных искр, часть из которых атаковала стеллаж, а с десяток осела на форменном халате трудовика.
   Учитель труда отшатнулся. В единый миг лицо его изменилось, утратив обычное каменное выражение - перемена была столь резка, что Лялечкин в свою очередь подался назад, выронив напильник. Словно глубокая трещина рассекла лицо трудовика - всего секунду это длилось, а уже в следующую эта деревянная маска вновь вернулась. Как будто и не исчезала никуда. Учитель выпрямился. Ничего не выражающий взгляд сполз с перепуганного лица Лялечкина вниз, на его обутые в грубые кожаные ботинки ноги.
   Надо сказать, что сменная обувь практиковалась в нашей школе от случая к случаю. Нам был известен перечень учителей, на которых один вид уличных ботинок действовал как красная тряпка. Трудовик в этот скорбный перечень не входил, и в каком то остракизме по отношению к отсутствию сменки не выделялся. До этого момента.
   -Ты в грязной обуви! - отчетливо проскрипел учитель труда.
   -Я... - сказал Лялечкин.
   -Молчи! - резко оборвал его трудовик, - ты! В грязной обуви! На рабочем месте! Загрязнил рабочее место.
   -Я не хотел! - быстро произнес Лялечкин и снова подался назад, но уперся в стеллаж за спиной.
   -В грязной обуви! Нарушая технику безопасности! Как посмел?! - проскрипел трудовик режуще, наступая на Шибздика. Рука в кармане спазматически дергалась и я похолодел, подумав, что еще миг и она может вырваться, явив нам всю правду.
   -На чистое рабочее место! - заорал учитель труда глухо и надтреснуто, - Слышишь ты! Слово, делом крепи! Снимай обувь! Снимай, я сказал!
   Подрагивающими руками Саша начал развязывать шнуровку. Он каждый миг ожидал удара.
   Не мигая, трудовик следил, как Лялечкин снимает ботинки. Рабочее место Шибздика было чистым только с точки зрения радиационной безопасности. В остальном же помост был залит тонким слоем машинного масла, в котором увязла не одна сотня металлических и деревянных стружек. Именно в этот технократический суп безропотно ступил Сашин носок, когда первый ботинок был снят.
   Прижимая ботинки к груди Лялечкин замер, глядя на трудовика, как овца перед закланьем. Учитель труда сделал шаг вперед, властным движением двинул ботинки из безвольных рук ученика, а потом легким, но размеренным движением начал хлобыстать ими по щекам провинившегося. На подошву налипла осенняя грязь, в которую изрядно добавилось старой смазки с помоста. Первый же удар оставил на чистом, не знавшем ни прыщей, ни бритвы лице Шибздика четкий след от протектора.
   Удары, смутно похожие на вялое рукоплескание следовали в абсолютной тишине. Мы молча смотрели - кто в пол, кто в беспросветную осень за подвальными оконцами, кто, искоса, на экзекуцию. Казалось, прошли часы, прежде чем последний слой смазки лег на щеку Лялечкина.
   -Все, - сказал трудовик абсолютно спокойно, - отстрелялся. Никогда больше не нарушай технику безопасности. Понял меня?
   Лялечкин изобразил кивок, больше похожий на короткий спазм. Ботинки лежали у его ног, но одевать их он не спешил. Не мог. Где-то под стеллажом сиротливо остывал брошенный напильник.
   Подвал вновь наполнился лязгающими звуками - все активно работы над своими заготовками, словно стремясь в работе утопить неприятные воспоминания. Трудовик зашагал обратно к партам, но, проходя мимо меня остановился и бросил:
   -Ты, кадр! Никогда не делай, так как он - соблюдай технику пожарной безопасности. А заготовка у тебя ничего. На пять.
   Он зашагал дальше, а я остался с чувством, что ледяной ком, сформировавшийся в желудке, медленно рассасывается и спускается в кишечник. Моя заготовка была груба, неотесанна - это было видно даже мне самому. Но мелкая дрожь, не проходившая до самого звонка, была вызвана не этим.
   Мои собственные ноги тоже были заточены в тяжелые осенние ботинки. Сменку я взять в тот день поленился.
   С тех пор Сашу Шибздика стали часто замечать в школьном туалете, куда он отпрашивался с уроков с такой завидной регулярностью, что учителя стали подозревать у него энурез. По рассказам случайных очевидцев Лялечкин сначала долго смотрел на себя в зеркало, а потом яростно начинал тереть себе щеки, словно стараясь отмыть их от невидимой, но въевшейся навсегда грязи.
   -Ну, как вам учитель труда? - спросила нас украдкой школьный завуч Лера Виленьевна, - хорошо ведет?
   Мы неопределенно покивали головами. К этому времени, когда по утрам раскисшую почвенную пакость, метко прозванную в народе Грязнухой, стали легонько схватывать ранние заморозки, учитель уже перестал обходиться одними анекдотами. Примерно с середины теоретического урока он бросал что либо объяснять и погружался в бессвязные воспоминания, из которых мы выносили только неопределенные междометья "Эх-ма, эдак и так, итить его в колоду", а смысл ускользал, также как и мысль в глаза трудовика. На практических занятиях стало веселее - теперь тяжелая болванка, играющая роль образца могла быть шутливо кинута в случайного ученика (почти всегда Лялечкина), кому то доставался напильник без ручки, или тиски без рычагов (Лялечкин) - делать полагалось все равно и все выкручивались как могли.
   -Вы к нему давайте, подобрее будьте, - сказала нам Лера Виленьевна наклоняясь вполне интимно, - наш учитель труда пережил очень страшную трагедию. Такую, что не всякий человек может вынести.
   -Что же с ним случилось? - спросила мы, исполненные невинного интереса.
   Лера Виленьевна глуповато поморгала и расплылась в сладкой, широковатой улыбке (это, впрочем, было чистым притворством - вся школа знала завуча, как коварнейшую из змей, жалящую, зачастую, из чистой неприязни):
   -Наш учитель раньше работал в другой школе, вы, наверное, знаете. И у него был любимый ученик - хороший мальчик, учился неплохо, играл в школьном театре. В тот раз они ставили кукольный спектакль - "Пиноккио" Карло Коллоди. Для спектакля они решили выточить Пиноккио из бруска дерева, как было в сказке. Вот этот мальчик стал его точить. Специально. И так случилось, что рукав его халата попал в крутящие части станка - и его туда затянуло. Халат натянулся, перетянул ему шею - мальчик стал задыхаться, а наш учитель, чтобы его спасти, сунул руку в станок. Ничего другого просто не успел. Так и держал ротор своей рукой, пока ученика извлекали. Но все равно уже было поздно - мальчик задохнулся. Вот как бывает. И знаете, такая трагедия - немудрено, что у человека помутилось в голове. Он когда из больницы вышел, принялся делать этих пиноккио - вернее не их, а только их туловища. На станке. Один за другим. Так, пока не слег сам. Так мальчика было жалко.
   Мы уважительно склонили головы. Мальчика нам жалко не было - жалко было свои собственные молодые годы. На прощанье, завуч подмигнула нам и промолвила:
   -Вы, если вдруг что-то будет не так... вы же мне расскажете, правда? Все-таки после травмы человек.
   Конечно, мы ничего ей особого не рассказали - Лера Виленьевна имела в школе слишком дурную репутацию, чтобы ей доверять чью то судьбу. Но с тех пор стали намеренно высматривать странности в поведении нашего трудовика. Их обнаружилось несусветное множество - например, учитель труд. На нашей памяти никогда не мыл руки (вернее ту единственную, что, как мы уверились, у него была), и с неприязнью относился к тому, когда мыли руки при нем. Кроме того, он панически щепетильно относился к технике безопасности - заставлял носить обязательные халаты и беретки всех без исключения, а рабочие места - заваленные мусором стеллажи - расчищать после каждого урока. Впрочем, главная его странность обнаружилась сразу после того, как мы перешли к обучению на станках.
   Надо сказать, что мы ждали этот день - пиликанье унылых жестяных композиций на тисках уже изрядно приелось, а мощные туши станков, стоявших у стен подвала, манили нас так, как только могут манить взрослеющих юнцов мощные и сложные механизмы.
   -Сегодня мы переходим к работе со станком, - сказал учитель труда после обязательной линейки с расчетом (где я гордо выкрикнул свое "первый"), - станки у нас хорошие, марки "ДИП", что для Лялечкина и совсем уж тупых означает - догнать и перегнать. У кого родня гонит - два шага вперед?
   Никто не вышел, ибо по младости лет этой перестроечной шутки не поняли. Учитель лишь ухмыльнулся и произнес:
   -Со станками важно что, Лялечкин? - и, не дожидаясь, пока тот откроет рот, продолжил: - неправильно! Важно соблюдать технику безопасности! Станок - это сложный механизм, требующий особого обращения. Это ваш рабочий инструмент. Ваша боевая лошадь, требующая особого отношения. Станки у нас механические, а один - особенный, программируемый, с числовым программным управлением - Че-Пэ-У. Он может запоминать программы и делать все сам, не дожидаясь, пока Лялечкин что-то там напоганит.
   Мы смотрели на станки - на их уродливые, крытые толстым слоем краски спины, на выступающие как у диковинных насекомых резцы, фрезы и сверла и пытались понять, какой и кому будет принадлежать. Я тоже смотрел, и потому вздрогнул от неожиданности, когда трудовик сказал над самым моим ухом:
   -Станок с ЧПУ - техника тонкая, доверю ее тебе. Не подведешь?
   -Я...
   -Не тушуйся, иди, - произнес учитель труда почти мягко и указал мне на могучую, выделяющуюся современными квадратными формами машину. Небесно синего цвета, со сверкающим хромом ручками. Мое сердце на миг замерло от восторга - который, впрочем, тут же сменился неприятным предчувствием.
   Управлялся станок просто - а метод введения программы даже в том далеком уже году казался мне архаизмом. Надо было нажать несколько кнопок, а затем запустить машину в работу. Но, отжимая красную, потемневшую от чужих нажимов пусковую кнопку я ощутил некоторый трепет, словно пробуждал от жизни нечто большое и грозное. Валики станка пришли в движение с могучим, непрерывным ревом, что с легкостью перекрыл звуки окружающих нас машин. Вставленная заготовка набирала обороты у меня на глазах с такой скоростью, что я поспешил сделать шаг назад, словно она могла сорваться со своих креплений.
   Это было простое задание - выточить конус - суженый на одном конце, и программа была введена в общем то правильно и теперь я смотрел, как с мерным клацаньем движется резак, сплевывая на загаженный настил свежую древесную стружку. От чурки остро пахло паленой древесиной. Станок ревел во всю мощь, чуть содрогаясь своим массивным чугунным корпусом, а мне в лицо дул поток горячего воздуха от бешено крутящихся поверхностей. Проход, еще проход, меня начало одолевать чувство эйфории - на моих глазах могучий механизм творил то, что я ему казал, а я словно дирижер лишь направлял в общих чертах этого чугунного колоса.
   Голос станка - низкий, но со скрытыми скрежещуще-яростными нотками начал доминировать в нашем подвальчике. Я обернулся и увидел, что одноклассники смотрят на меня с уважительным восторгом - смешанным с некоторым опасением. Исполненный гордости, я повернулся и тут же увидел, что в третий проход резак идет явно не туда - он вгрызался в податливое, визжащее от высоких оборотов дерево в самой середине моей болванки! И входил все глубже!
   В душном помещении подвала меня пробил холодный пот - заготовка летела коту под хвост, но что-то еще можно было успеть. Я ткнул по черной кнопке выключения автоматического режима и бешенные обороты ротора стали спадать - теперь заготовка вертелась неровно, рывками, а двигатель мяукающее подвывал в тон.
   Подрагивающими, как давеча у Лялечкина, руками я взялся за колесики управления, судорожно припоминая то, чему учил трудовик (мысль о том, что он сейчас явится, полнила меня ужасом), крутнул резак и в этот момент станок снова начал разгоняться, визжа как электропоезд на разгоне - неровная поверхность деревяшки слилась перед моими глазами в одно пахнущее паленым пятно. Я придвинул резак и он вошел в дерево с тупым хрустом. Вновь посередине. Я не верил своим глазам - перемещал резак вдоль, но он погружался в дерево на середине заготовки и вновь всплывал у ее торцев. Пот выступил у меня на любу и стал в открытую капать на синюю ткань халата - станок дрожал от высоких оборотах и он был как бешеная, своенравная лошадь, дикий мустанг, что вдруг ощутил вкус свободы на разорванных удилами губах.
   Машина вращалась как сумасшедшая, обдавая меня запахом жженого дерева, перегретой смазки и кислом ароматом железа. Я крутил ручку резака, и в какой то момент ощутил, что он больше не двигается. Нет, резак продолжал идти как ни в чем не бывало, вот только уже не управлялся. Краем глаза я увидел, что красная кнопка автомата снова вдавлена. Когда я успел? От моей заготовки в разную сторону летела стружка и мелкие, и оттого особенно пугающие опилки - моя сегодняшняя работа на глазах превращалась в отходы спичечного производства.
   Поняв, что еще десять минут и все будет кончено, я решился и отчаянно вдавил кнопку общего отключения. Секунду мне казалось, что станок не послушает и будет продолжать победно реветь двигателем. Но тот послушал - отчаянные, визжащие нотки пропали из его голоса, а обороты начали мягко стихать на холостом ходу. Я чувствовал озноб, глядя как, сделанная мною заготовка, совершает все более медленные обороты вокруг своей оси. Изуродованная невесть как деревяшка - коричневое от высокого нагрева дерево.
   Полукруг с одного торца, плоскость с другого. А посередине мягкая талия. Точка, точка, огуречек.
   Я неверяще мотал головой и в этот момент скрипучий голос над моим плечом произнес:
   -Понимаешь теперь? Молодец! Я знал.
   Позади стоял учитель труда и его глаза были цвета тонированного нагревом дерева. Он криво улыбался, являя миру пеньки отсутствующих наполовину зубов.
   -А ты орел, - произнес трудовик, - настоящий мужик, будущий мастер. Не то, что они.
   -Но я ведь...
   -Не успел доделать? - учитель труда кивнул на заготовку, - но и ты ведь еще подмастерье. Ничего. Первый блин, он, завсегда блин, комом, блин. У тебя все еще впереди, пацан... мальчик... все еще впереди.
   Он негибко, деревянно развернулся и зашагал через подвал, бросив через плечо:
   -Главное, не тушуйся. Помяни мое слово - на следующем уроке сделаешь. Главное хотеть. Главное - слушать.
   Зазвенел звонок, а я все смотрел на свою заготовку - с ее плавной талией и выемкой для рук.
   Отвлек меня тонкий крик Лялечкина - тон его был таков, что я тут же понял, что это попытка бунта.
   -Я не буду! - кричал наш одноклассник, - не буду этого делать!
   -Ты дурак! Будешь делать то что я скажу! - скрипел в ответ трудовик, припаднически взмахивая в воздухе рукой, - сделал гно, а еще срач развел вокруг! Быстро убрал!
   -Мне нечем! - простонал Лялечкин, а я все еще не мог понять о чем речь, - я не могу!
   -Ты мужик или чмо совсем! В технике безопасности как сказано, а? Кончил, оботри станок? Снимай халат.
   Лялечкин заплакал - нельзя сказать, чтобы кто-то из присутствующих в этот момент его упрекнул. Глотая слезы, он стащил свой синий, бережно по всей видимости, сшитый его мамой, смял его в неровный, уродливый ком и провел по заляпанному маслом боку станка - на ткани тут же расплылись бурые пятна. Трудовик кивнул - продолжал. Не скрывая более слез, Лялечкин тер и тер, заляпывая смазкой также и руки и свой школьный пиджак.
   К началу следующего урока станок блестел, а я заметил взгляд, что бросил ученик девятого класса Саша Лялечкин на своего учителя труда. Мрачная решимость, что угнездилась в этих глазах, была, должно быть, первой агрессивной эмоцией со времен рождения их смиренного хозяина.
   Двумя днями позже, Свечник, возвращавшийся в восемь вечера с официального школьного огонька, посвященного забытой уже дате, волею судьбы прошел через первый этаж и увидел дверь в подвал.
   -Зуб даю, не вру, - говорил нам Костя с жаром на следующее утро, - он там был! Трудовик наш! Темно уже, а у трудовика горит свет, работает станок - ну, звук такой, не спутаешь! И знаете... там музыка играет!
   -Ну врешь же! - скривившись сказал Саша Шибздик, - что им, делать больше нечего - в школе по вечерам торчать!
   -А Котоврасов вечером гулял, - тут же ввел в бой основную артиллерию Свечник, - и видел, как у него в подвальчике горел свет. И он говорит - а он не врун, вы все знаете, - что свет там горит почти что каждый вечер.
   -Врешь! - выкрикнул Лялечкин, - он урод, но не настолько!
   Свечник посмотрел на нас искоса, с хитринкой - и я начал понимать, что именно он решил предложить.
   -Проверим? - спросил он.
   Любопытство сгубило кошку. Но мы, советские дети, больше знали печальную историю тетки варвары. Кроме того, как раз кошки то в этой истории остались живы.
   Мы были очень молоды и исполнены любопытства. Вечером того же дня, когда стылый осенний закат печально и безысходно отгорел, устало уступив место ранней мгле, пред нашими глазами уже предстали сумрачные, тюремного вида, стены родной школы. Подвальные окошки действительно светились, хотя предпосылок к этому не было никаких - последние ученики покинули эти унылые пределах несколько часов назад.
   Нас слегка трясло - от пронизывающего ветра, что сейчас ощущался совсем зимним и от осознания факта, что мы совершаем запретную, в общем то, вещь.
   Проскользнуть мимо дремлющей вахтерши - бабы Клавдии, не составило труда - старушка отлично знала, что большую часть времени средний ученик стремится провести вне школы. Знакомые до мелочей обшарпанные коридоры казались чуждыми - длинные, пустые, выглядящие больше, чем когда либо, они таили в себе полумрак покинутого и брошенного людьми здания. Продвигаясь через первый этаж, мимо опустевшей и закрытой на замок раздевалки, аккуратных скамеечек у стены, и запертой двери в столовую (из-под которой просачивался слабый запах подгоревшего жира) мы слышали только легкое эхо своих шагов.
   Дверь в подвал оказалась заперта. В предбаннике было душно и темно, и Лялечкину пришлось потянуть Свечника за куртку, чтобы привлечь внимание.
   -Никого нет, - прошептал он, - тебе показалось.
   Темный, едва видимый силуэт Свечника качнул головой - и приблизился к двери. Через какое то время он подал знак приблизиться.
   -Слушайте!
   Я тоже приложил ухо к вытертой от старости поверхности дверной створки. Там, за тонким слоем дерева переливалась странная какофония исключающих вроде бы друг друга звуков. Работал станок. Мой, с ЧПУ - я узнал его по характерному, полному скрытой истерики, подвыванию - работал ровно и мощно, как не получалось никак у меня. А где то в глубине комнаты звучала музыка - мягкие, переливающиеся тона, совместный вокал разноголосых духовых и струнных. И кто-то бубнил, ровно и монотонно, словно бесконечно удаленный ведущий теленовостей. В какой то момент бубнеж оборвался и что то звонко клацнуло о настил пола. Последовала пауза, в которой духовые вывели сонный, словно через пуховую подушку, проигрыш, затем станок вновь завертелся. Поймав настойчивый взгляд Свечника, я кивнул - "слышу".
   -Это можно увидеть, - сказал мой одноклассник, уверенно, - способ есть! Если задняя дверь не заперта.
   Мы знали, что нет - эта искореженная неведомым ломиком створка вела на задний дворик - крохотное, огороженное со всех сторон пространство, забитое механическим мусором - обрезками жести, ржавыми радиаторами отопления и мертвыми станками, старыми до такой степени, что не могли служить делу первичной профессиональной подготовки. Может быть, именно по этой причине единственные подслеповатые окошки, что выходили на сие печально пристанище, были окна из кабинета труда. Не мытые ни разу в жизни, они все же пропускали достаточно света.
   Здесь, на заднем дворе стало видно, что свет в подвале полностью включен - на громоздкую тушу станка напротив падал резко очерченный желтый квадрат, в котором двигались чьи то смутные тени. Форточка была приоткрыта и чем ближе мы подходили, тем яснее и четче становилась вырывавшаяся наружу и тут же остывающая в морозном ночном воздухе мелодия.
   Мягкие ее переливы на какой то миг породили во мне странную тоскливую ностальгию - словно по давнему прошлому, которого у меня никогда не было. А потом в мерный гул станка вплелся скрипучий глуховатый голос, словно запело старое фортепьяно, долго лежавшее позабытым и заброшенным. Пел учитель труда, странным дуэтом подпевая бархатному баритону, льющемуся из динамиков. Баритон пел по-английски, но учитель по-русски.
   Вслушиваясь все больше и больше, мы с моим одноклассником неверяще поглядывали друг на друга.
  
   В небе яркая звезда, слушает желания,
   От тебя и от меня - всех дойдут послания,
   Все что сердце твое ждет, обязательно придет,
   Вновь придет к тебе.
  
   Отделяя куплеты вступили духовые. Учитель прерывался, его тень гротескно качнулась. Клац! Что то тяжело бухнуло о деревянный настил. Снова щелчок, словно где-то рядом перезаряжали оружие. Не переставая орудовать станок трудовик вновь запел:
   Если сердечко стучит в вожделеньи,
   Нет невозможного в этом стремлении,
   Если звезде загадаешь желание,
   Если ты предан мечте.
  
   Клац! Удар о настил. Я ощущал, как озноб пробирается сквозь теплую куртку. Странный дуэт снова пел и голос певца полнился невысказанными чувствами, для которых только стоит найти названия, но он был блекл и невыразителен по сравнению с той бурей, что клокотала в глухом напеве нашего учителя. На миг мне показалось, будто я у затухающего лесного пожара - угли передо мной мигают алыми глазами и гаснут один за другим, из последних сил передавая соседу оставшиеся крохи тепла - и каждым угольком был я сам. Музыка сделалась громче, медные трубы сливались в едином порыве и кажется сам станок подвывал им, вливаясь в разноголосый хорал:
  
   Да, ведь судьбинушка наша добра,
   Только к влюбленным приходит она,
   Зовом их сладких мечтаний ведома,
   Словно кораблик к родимому дому,
   Торит дорогу судьба.
  
   ... their secret longing... - дотянул строчку магнитофон и принялся выводить основную музыкальную тему перед финальынм куплетом. Я неожиданно ощутил, что шаг за шагом приближаюсь к оку. Свечник тянул меня за руку, Лялечкин маячил у самых дверей, а я словно не мог остановиться. В какой то миг мастерская оказалась как на ладони - я видел все: настилы, станки, машину с ЧПУ, стремительно вращающуюся, учителя, сгорбившегося над ней, старенький кассетник, что стоял на одной из наших парт. Звонко клацнуло - провернулась защелка у ротора станка и в руку учителя пала продолговатая деревяшка странной тревожащей формы. Мое сознание долго не могло найти аналога, но потом я вспомнил - точно так выглядел в детстве мой пластмассовый пупс, когда я ради анатомического эксперимента оторвал ему руки ноги и голову. Трудовик ласково качнул деревяшку в мозолистых руках:
   -Милый мой, - сказал он тонким и полным неизбывной нежности голосом (настолько не вяжущемся с его внешностью, что это пугало поболее всего увиденного), - хорошенький мой.
   Бух! Заготовка рухнула на пол, в груду точно таких же гротескных болванок. Клац - в ротор встал новый брусок.
   -Вы все милый мои, - елейно молвил учитель, пуская станок, - милые мои мальчики.
   Баритон вновь запел и мы услышали:
  
   Мальчик, когда загадаешь желание,
   Тут же исполнятся сердца метания,
   Лишь загадаешь желание для,
   Всех - для тебя, для него, для меня,
   Сбудется наша мечта.
  
   Резким пафосным взвизгом оборвались трубы и, встряхнув от наплыва эмоций головой, трудовик поднял глаза от станка и увидел меня. Я мог поклясться, что в этот момент на его безобразном лице теплыми угольками расплылась широкая улыбка. А потом он опустил голову и вновь принялся за работу. Секунду спустя, я сообразил, что глядя из ярко освещенной комнаты он не увидел меня в чернильной тьме двора. В этот момент Свечник подбежал, дернул меня за локоть и мы бросились прочь, отчаянно, словно зайцы от целой своры собак.
   Когда мы пробегали под фонарем, я вроде бы видел на щеках Саши Лялечкина бороздки от слез, словно он только сейчас осознал, с какой угрозой свела его беспощадная судьба. А я вспомнил эту улыбку и мое сердце отчаянно заколотилось.
   -Вы все слышали, - спросил Свечник, едва мы оказались в безопасном месте, в его собственной квартире. Он не столько спрашивал, сколько утверждал.
   Мы с Лялечкиным кивнули. Отчего то было удивительно мерзко - словно мир вокруг нас опустился разом на пару десятков пунктов по незримой шкале доверия. Да, мы все слышали о маньяках, садистах, грабителях и нестабильной политической обстановке - вот только большинство из этих понятий оставалось до недавнего времени абстрактным для наших мечтательных мозгов.
   -Это то о чем говорила Лера, - объявил нам Костя, - он ничего не забыл и взялся за старое! Там, в станке, он снова делает деревянных мальчиков. Но ему же там надо живое, правда?
   Саша Шибздик печально кивнул - обстановка в классе развивалась так, что кандидат на место в станке вырисовывался сам собой.
   -Сам он не остановится, - сказал Свечник, - не сможет. Но в наших силах его остановить.
   -Как? - спросил я, - ты же видишь, что он в классе творит! Такой бугай.
   -Сами мы, конечно не сможем. Мы еще не доросли, - произнес Свечник рассудительно, - но в наших силах рассказать об этом другим. Дружинникам, милиции, например. У матери подруга работает в отделении.
   -Они не поверят, - замотал головой Лялечкин, - ничего же не произошло. Подумают, что мы узнали его историю и решили приколоться. Нам же достанется потом.
   Свечник поманил нас руками:
   -Надо тоньше, - сказал он негромко, - я смотрел, я знаю как делать. Маньяков никогда нельзя поймать просто так. Они всегда делают себе железное алиби. Маньяков, парни, всегда ловят на месте преступления. На живца.
   В возникшей паузе мы уставились на Лялечкина. Тот медленно терял остатки румянца с не знающих бритвы щек.
   -Да, - сказал Костя Свечник с напором, - Маньяку нужна приманка. И он больше всех ненавидит тебя, Саш. Ты должен сделать что-то, что заставит его захотеть поговорить с тобой с глазу на глаз и раз и навсегда. Достать его. Зацепить его. Он пригласит тебя в подвал - потому что без станка у него ничего не выйдет. Мы будем следить, а я сообщу в милицию, что этим вечером в мастерской нашей школы будут убивать человека. Я поведу их и мы нагрянем как раз в тот момент, когда он начнет маньячить. А ты, - он указал на меня, - будешь следить через окно и контролировать ситуацию. Если он поспешит - попытаешься его отвлечь и протянуть время. Ну, как вам план?
   Я посмотрел на Шибздика. Его отнюдь не волевой подбородок прекратил мелкие колебания и неожиданно упрямо замер.
   -Нет. - Объявил Лялечкин твердо.
   -Ну, Саш, - протянул Свечник, - это же маньяк. Он людей убивал. Ребят, таких же как мы. Им бы жить да жить, а тут. Представь как их матери рыдали.
   -Я понимаю, - печально кивнул Шибздик, - но я не пойду.
   -И потом, - Костя проникновенно уставился на одноклассника, - ты пойми, что он от тебя все равно не отстанет. Он тебя выбрал, знаешь? Ты теперь его будущая жертва. А маньяки, они упорные - никогда не оступаются.
   -Все равно, нет, - Лялечкин порывисто встал, - ребят я пойду. Поздно уже.
   -Как хочешь! Только он от тебя не отстанет, - повторил Свечник в спину нашему спутнику, - никогда не отстанет.
   В тот день Лялечкин ушел, оставив нас наедине с холодившим душу воспоминанием, но уже на следующий урок труда стало ясно, что перебороть судьбу не в силах отдельному ученику девятого класса.
   Жора, исполинский прыщав жлоб из параллельного класса, обстоятельно готовящийся на каждом уроке трудовика к будущей карьере токаря последнего разряда никогда не упускал возможности перехватить инициативу учителя по истреблению Лялечкина. В это хмурое, отмеченное мокрым, тут же тающим снегом, снегом, утро, его похожие на грубо выточенные из дерева заготовки, руки держали цилиндрическую болванку, которую полагалось тщательно обрабатывать напильником. Болванка в Жориных лапах совершал агрессивные колебания - вот уже двадцать минут он делал вид, будто хочет швырнуть ей в Лялечкина. Вес у болванки был солидным - попадание вполне могло разом выполнить дуэльную формулировку до первой крови. Шибздик вжимался в свой стеллаж, готовый в нужный момент укрыться за непроницаемой сталью массивных тисков. Жора, впрочем, так шутил. Амплитуда колебаний все увеличивалась.
   -Ну что, орлы! - скрипуче прокатилось по залу, - как жизнь трудовая!
   Жора сделал лицо, долженствующее означат благодейственный страх, что, впрочем, удалось мало. Лялечкин сжался еще больше, Жор взмахнул своим обрубком, словно отдавая трудовой салю нашему трудовику и на вершине его царственного жеста болванка неожиданной вырвалась из его пальцем и устремилась по давно намеченной траектории. Прямо в Шибздика.
   Лялечкин не зря столько времени пробыл изгоем. Его тело действовало безукоризненно - за полсекунды до контакта с заготовкой он уже был надежно прикрыт тисками. Болванка просвистела над ним в холодном воздухе мастерской и следующей ее целью оказался учитель труда.
   Щелкнуло звонко, словно рота солдат в едином, отрепетированном, движении сыграла ложками - болванка ударила учителю в грудь и, словно признавая свое бессилие в истреблении противника, медленно свалилась вниз. Жора уже не играл страх. Он боялся.
   -Это он, - сказал стрелок поспешно, - это Лялечкин кидается! С утра бросает в нас!
   Я уже открыл рот, чтобы опровергнуть - Лялечкину и так доставалось сверх всякой меры, но тут с другого конца мастерской раздался голос Свечника:
   -Да-да, это он! Лялечкин сегодня во всех кидается!
   -Ты что, Лялечкин, совсем опупел, б...? - заорал наш учитель, подскакивая к Шибздику. Тот попытался слиться с тисками, но был выдернут за шиворот безжалостной левой рукой и оказался напротив изливающий мутную ярость учительских глаз. Секунду трудовик не мог выговорить слов. Лишь рот его спазматически дергался.
   -Вот что Лялечкин. - Наконец вымолвил трудовик скрипуче, - Ты меня достал! С такими как ты знаешь, что делают, а?! Им вертел вставляют! Ты понял, Лялечкин?! Вертеться тебе на вертеле!!!
   Через весь класс Костя Свечников триумфально мне подмигивал. У него для вертела была припасена другая персона.
   Несколько дней миновало в томительном ожидании. В школьных коридорах виделся мне корявый, ковыляющий силуэт учителя труда, а в опустевших после звонка класса смутным эхом отдавалась та тягучая старая мелодия.
   Лялечкин избегал встречи со мной - сталкиваясь на выходе из класса, он опускал голову и отводил глаза. Мы его не тревожили - было видно, что он духовно готовится к своему "закланию", и это требует уединения и осмысления.
   А затем наступил новый день и новый урок труда, где все и решилось. Я не хотел труда идти - это была очередная практика и в недрах мастерской меня ждал, разогреваясь до рабочих оборотов, мой станок с ЧПУ, ждал трудовик с его непонятной целью, ждал, наконец, тот момент, когда наш одноклассник ступит на свой скорбный путь.
   Учитель встретил меня у самых дверей.
   -Ну как дела? - спросил он почти приветливо, - застоялась твоя коняга? - он кивнул на станок, - иди давай!
   Ощущая мертвенную, до звона в ушах, пустоту внутри, я зашагал к уродливой туше станка. Машина была включена и недружелюбно подмигивала мне красными лампочками. Я видел, что на засыпанной опилками крайней парте остался ровный квадрат от стоявшего здесь магнитофона. Вокруг меня ученики занимали свои места, но я почти этого не ощущал - для меня в душной подвальной вселенной школьной мастерской оставался лишь я сам и станок.
   Покорно вставив в станину деревянный брусок, я отступил на шаг и совсем не удивился, когда станок завертелся сам собой, плавно набирая все большие обороты. Металл станины слился в один сверкающий и размытый круг.
   Я уже не сопротивлялся - смотрел, как мои руки деловито вводят программу. Я знал, что наш учитель опасный маньяк. Знал, что он сумасшедший и, быть может, сам толкнул того мальчика в свой станок. Но было ведь что то еще? Глядя как резцы яростно кромсают визжащее дерево, я, неожиданно, понял, что вся эта история могла произойти только со мной.
   Резец ткнулся в бок деревяшки, прошел по плавной дуге. Точка. Точка. Огуречек. Плавная талия заготовки. Карло Коллоди, наверное, мог бы гордиться. Алые глаза станка издевательски помигивали мне, пока машина трудилась над крошечным тельцем. Я совсем не ощущал, как пролетает время.
   В какой то момент оказалось, что звенит звонок, а учитель стоит над моим правым плечом и пристально наблюдает. Вздрогнув, я обернулся.
   Трудовик улыбался мне. Мне и той вращающейся в роторе деревяшке.
   -Вот видишь, - сказал он мне, - я знал, что у тебя все получится. А теперь доделай.
   Я кивнул и взял за рычаги и в этот момент станок с резким стуком заглох. Деревяшку перекосило и ее рассекла длинная продольная трещина. Учитель нахмурился:
   -Это что за фокусы! Пускай еще раз!
   Я ткнул в кнопку включения и исковерканное тельце вылетело из зажимом с душераздирающим хрустом. Станок щелкнул и злорадно остановился.
   -Ну-ну, - сказал учитель, - полегче! Норовистая скотинка, а? Знаешь, в последнее время он вроде как ревнует. Но сейчас я... - он попытался вставить новый образец, но станок резко ожив, стремительно завертел ротором. И тут наш учитель труда, вынув из кармана правую руку (тусклый свет не позволял мне разглядеть ее во всех подробностях) и с немалой силой приложил станок с ЧПУ по его стальному загривку. Звонко щелкнуло, и я понял, что правая рука учителя действительно давно не из плоти и крови. Словно пристыженный станок мигнул лампочками и остановился. Учитель смотрел на меня:
   -Ну, тут мы с тобой ничего не сделаем, - сказал он негромко, - это надо отдельно. Специально. Понимаешь? Особые правила. Приходи сегодня вечером в мастерскую. Один. Я верю, что ты сумеешь.
   Один из другим отключались станки наших одноклассников - ученики потихоньку покидали мастерскую. За нашими спинами, в дверях, маячил Саша Лялечкин, замерший на пороге словно в мучительном раздумье. Я снова осознал что иначе и быть не могло.
   -Ты придешь? - спросил учитель труда.
   -Да, - произнес я, - жалко. Вещь пропадает.
   И он снова мне улыбнулся своей теплой, как мерцающие уголья, улыбкой.
   -Ничего не поделаешь, - сказал мне Свечник получасом позже, - он, почему то выбрал тебя. Должен был Шибздика, а выбрал тебя. Тебе и идти. Ты готов?
   -Давно готов. Всегда готов.
   -Поймаем гада. - Мрачно посулили Костя, - ты не волнуйся. Я мигом всех на ноги поставлю. У меня, знаешь, связи. Ты не волнуйся.
   Я отстраненно кивал. У меня из головы не выходила эта улыбка. Теплые угольки. Алая ненависть ламп станка. Почему все это связанно со мной? Не оттого ли, что с детства вижу то, чего не видят другие. Не видит не Лялечкин, ни Свечник, но видит учитель труда.
   Я почти не боялся, когда шагал вечером в школу. Свечник сдержит свое слово. Он всегда сдерживал. Однажды, когда его матери стало плохо, он не поленился самолично сбегать в больницу и привести целую санитарную команду, впечатлив белых халатов сочным описанием судорог его дорогой родительницы. Приехал на переднем сиденье медицинского "Рафика" и последующий скандал вовсе не отбил у него желания и умения задействовать все доступные ресурсы этого мира.
   Я знал, что он, и пяток поднятых леденящим душу описанием милиционеров (вкупе с перепуганной подругой матери) заявятся как раз вовремя, когда учитель труда раскроет, наконец, свою душу, обнажив легионы скопившихся там термитов и короедов. Я знал, что Свечник меня не подведет и рука моя не дрогнула, открывая незапертую дверь мастерской.
   Не мог знать я лишь одного: что моего друга и одноклассника Костю Свечника в этот моросящий осенний вечер собьет грузовик с дровами - всего в одном перекрестке от милицейского отделения, где работала подруга его матери. Собьет и выбьет прочь из реального мира со всеми полагающимися проблемами, планами и надеждами. "Сам не знаю, как случилось, начальник!" - потом будет оправдываться бледный от шока и похмелья водитель, - "Это все дрова! Там, знаешь, какая масса - и на том перекрестке этот шкет выскочил, я тормозил, но они словно толкали из кузова. Толкали и толкали, пока я... не наехал".
   Грузовик протащил впавшего в беспамятство Свечника еще метров десять, под днищем и в тот самый момент, когда я шагал внутрь мастерской он лежал в реанимационном отделении той самой больницы и один глаз его был открыт, другой закрыт, а на лоб сползали тяжелые от напитавшейся крови повязки.
   Делая шаг навстречу учителю труда, я не знал и не мог знать, что за мной никто не придет.
   -Это ты? Заходи. - Сказал мне трудовик из глубины класса. Теперь здесь было почти темно - лишь у самого станка включена одинокая лампа.
   Я зашагал к этому световому пятну. В этой комнате больше ничего не пряталось - магнитофон, старенький "Юпитер" угнездился на парте и незнакомый сладкоголосый баритон уже пел свою песню про желания и звездочки. У подножия станка были во множестве навалены безруки и безногие заготовки для будущих деревянных детишек. Они громоздились неровными кучками, а учитель труда стоял в самой середине их развала и деревянные туловища привалились к его ботинкам, словно в жалкой попытке обрести материнскую ласку.
   Глаза-лампочки станка ярко полыхали в полутьме - машина меня ненавидела, теперь это было яснее ясного. Ее роторы изголодались по свежей плоти, ее обмотка двигателей исходила от вожделения. Он ждал, когда моя рука окажется, в достаточной близости.
   -Сегодня мы с тобой закончим, - сказал мне учитель негромко, - я знал, что ты придешь и знал, что поможешь. Только ты из них всех. Пойми, ведь кому-то надо заниматься тем, что мы сейчас сделаем. Дерево рождается, растет и умирает в лесу, но лучше всего ему в саду у садовника. Понимаешь?
   Я кивнул, хотя не понимал ничего, даже почти не слышал его. Я смотрел на станок и молил, чтобы Свечник поспевал скорее. Почему-то источником опасности я ощущал именно станок. Под его чугунной оболочкой пряталось нечто - нечто живое, нечто маленькое и злобное, надежно укрытое слоями металла и изоляции. Нечто из той же серии, что являлось мне всю жизнь, из тех, кто прятался на чердаках, подвалах старых домов, в лесных перелесках и заброшенных пещерах. Я не мог понять что это или кто это, но достаточно хорошо чувствовал, что он хочет мне зла. Именно за то, что я мог его ощущать.
   Эта машина желала одного - продолжать рожать на белый свет деревянные туловища. Но еще она желала добраться до меня - и обратить на миг свой безмерный и бесконечный материнский инстинкт в полную противоположность. В смерть.
   -Давай, - сказал мне трудовик и я безропотно взялся за рычаги.
   Станок легко раскрутился, словно только этого и ждал. Я совершал необходимые действия, чувствуя за плечом тень учителя труда. Он говорил, говорил совсем рядом, а я не ощущал на коже тепло его дыхания.
   -Понимаешь, жизнь такая штука. В ней все заканчивается. Все что хочешь. А если ты всю жизнь что-то делаешь... Важно, чтобы дело твое не умерло вместе с тобой. Потому что если умрет твое дело - значит ты умрешь дважды. - Он помолчал, потом продолжил чуть прерывисто, - а я знаю, ты сможешь. Я научу тебя. Ведь я твой учитель.
   -Я смогу, - сказал я, как сомнамбула. Очертания тельца, вращающегося в станке, были как никогда изящны. Казалось, оно танцует демонический стремительный твист вокруг собственной оси.
   Мы молча ждали. В какой то момент позади громко хлопнула дверь и учитель удивленно обернулся - он не ждал гостей. У меня отлегло от сердца - это мог быть только Свечник.
   -Здравствуйте, - услышал я знакомый, тонкий голос и не поверил своим ушам.
   -Здравствуйте, - повторил Саша Лялечкин, вступая в полутьму мастерской, - извините, пожалуйста, что так поздно. Но сегодня на уроке я позабыл свой халат.
   Учитель уставился на него и мне подумалось, жертвой сегодняшней ночной пьесы станет все таки Шибздик. Но учитель только кивнул в сторону раздевалки:
   -Ну иди, забери.
   -Спасибо, - сказал Саша и зашагал в сторону раздевалки. Его курка смешно топырилась с одного из боков.
   -Ты... Лялечкин! - окликнул его учитель.
   -Да?
   -Когда обратно пойдешь, подожди. Посиди здесь.
   -Хорошо, - кивнул Лялечкин и скрылся в темноте раздевалки. Мне стало казаться, что я сплю и никак не могу проснуться.
   Станок крутил. Тельце в роторе танцевало под старую мелодию. Саша вернулся и, чинно сложив руки, уселся за дальнюю парту - как примерный ученик. Он не пытался бежать.
   В сантиметре от абсолютной своей победы станок внезапно остановился. Напрасно я давил на клавишу пуска, напрасно крутил рычажки. Алые глаза машины тлели нескрываемой ненавистью. Я не был его хозяином и никогда им не стану.
   -Строптивое железо! - воскликнул трудовик с неожиданным раздражением, - чугунина подлая! Кончай давай, срань стальная, а то завтра в металлолом пойдешь! Я сказал, давай кончай!
   Станок не шелохнулся, лишь лампы вспыхнули еще ярче.
   -Ну погоди... - прошипел трудовик, - погоди, сынок, сейчас я сам им займусь. Тварью стальной, сранью стальной. Чего задумал, дрянь стальная! Вот только... сейчас... техника безопастности... соблюсти.
   Он повернулся и пересек комнату, направляясь в раздевалку. Лялечкин смотрел почти равнодушно. Станок с ненавистью. А секунду спустя он уже работал и крутил станину все быстрее и быстрее. В воздухе запахло озоном.
   Учитель вернулся в полном обмундировании - его ярко-синий халат (точно такой же как на учениках) слегка расходился в плечах, словно был сшит не по фигуре. На голове криво сидел засаленный берет.
   -Сейчас, - сказал трудовик, - сейчас, будешь знать, как, скотина, мне дорогу переходить.
   Станок завизжал, сливая обрабатываемую деревяшку в расплывчатый, бешено вращающийся цилиндр. Раскачиваясь, как матрос на палубе, в шторм, трудовик наступал на свою машину, по медвежьи расставив руки, словно хотел заграбастать станок в объятия, оторвать его и вышвырнуть вон.
   Не обращая внимания на бешено крутящийся ротор, трудовик взялся за рычаги, переводя машину в режим ручного управления. Станок упирался, лампы мигали от напряжения, но секунду спустя резец двинулся - сила у трудовика, видно, была нечеловеческой. Когда закаленная сталь вонзилась в, делающее многие тысячи оборотов в минуту, дерево по мастерской разнесся резкий запах паленого. Звук с котором резец делал свое дело, вызывал зубную боль. Я поспешно начал отступать прочь от станка, от этого запаха горелой ярости.
   -Врррешь! - скрежетал учитель, налегая на ручки, - Не воз-змешь!
   Снова визги и скрежет, напрочь заглушающие певца, напрочь глушащие все вокруг. Я не верил своим глазам, трудовик продолжал виртуозно обрабатывать крутящуюся как метеор деревяшку! В комнате стало душно, лампы станка полыхали багровым, в темных углах мастерской запрыгали живые, быстрые тени, словно спасающиеся бегством.
   -Врреееешь! - вопил учитель, - Эх! Дубинушка! Ухнем!
   И в едином, слитном порыве налег на рычаг. Хрустнуло - и визг станка сменился приглушенным зудением. Трудовик стал стремительно наклоняться вперед, к станку, словно его шею пригибал вниз невидимый силач.
   Я слишком поздно понял, что именно происходит. А понял бы раньше - разве стал бы что то менять. В тот же момент я просто оторопело следил, как наш учитель труда неторопливо втягивается во вращающиеся части станка.
   Его халат. Я понял это уже потом. Слишком длинный рукав его халата попал в ротор демонической машины... и она не упустила своего шанса: когда права рука трудовика оказалась внутри, металл с четким хрустом начал перемалывать чужую плоть.
   Учитель не кричал. Хрустело и ломалось дерево его правой руки - в стороны брызгали острые деревянные щепки. Трудовик обернулся к нам - он смотрел на Лялечкина и тогда я все понял. Смешного вздутия под курткой Саши Шибздика больше не было. Оно было теперь на учителе - чей то (как я узнал гораздо позже - его старшей сестры) рабочий халат. Женский. С длинными полами, длинными рукавами. С выкройкой, что на мужчине нелепо свисала спереди.
   Когда эту нелепую ткань захватило жадно подвывающим ротором, трудовик все еще глядел на нас. А другая его рука отчаянно тянулась к стене - там, где к старой шпаклевке была привинчена коробка из черного плексигласа с выштампованной молнией, черепом и костями. Аварийное обесточивание зала.
   Станок утроил усилия - рука трудовика исчезла уже по плечо: продолжало хрустеть дерево. Учитель тянулся, отчаянно тянулся к своей черной коробочке - скрюченные пальцы царапали и хватали воздух.
   Мы молча смотрели.
   -Ребята! - наконец закричал трудовик, - ребята, ну что же вы! Поверните рубильник! Остановите.
   Я покосился на Лялечкина и тут же отвел глаза - его взгляд был пуст и жесток и неприятно похож на мертвенный взгляд станка. Я знал, что он никогда ничего не повернет.
   -Ребята! - крикнул нам учитель, въезжая лицом в стальную мясорубку, - ребята! Ребя... Мальчики... уче... Ники...
   Тело учителя дергалось, головы уже не было, а рука все тянулась и тянулась к черному коробку. В лоток методично урчащего станка сыпались свежие древесные стружки. Снова и снова. Потом стало темно и это не выключили свет.
   Саша Лялечкин ушел от нас неделю спустя - говорят, он перевелся в спецшколу N1 с углубленным изучением английского языка, где достиг немалых высот, и, со временем, став дипломированным переводчиком, уехал в Америку. Живет где-то в силиконовой долине. Где сорок градусов в тени и нет ни единого деревца, чтобы укрыться от палящего солнца.
   Костя Свечников тоже перевелся - в школу для детей инвалидов с нарушением мозговой деятельности. Но говорит, в итоге выучился лишь несколько слов. Не знаю, что с ним сталось дальше.
   В школе был большой скандал и наша завуч хотела уволиться, но по многочисленным просьбам учеников, осталась. Уголовное дело о халатности не завели - из-за предыдущего эпизода в жизни трудовика. Пять лет спустя, Лев Константинович Толмановский-Демченко, доктор медицинских наук, профессор, в своей статье: "К окончательному решению вопроса об античном синдроме (предела степени трупного окоченения)" блестяще описал случай в средней школе нашего города, базируясь на сумбурных записях студента санитара, которому пришлось выносить нижнюю половину трупа учителя из оцепленной мастерской.
   "Нет сомнений", - писал Лев Константинович, - "что стресс и боль от методичного перемалывания станком была столь велика, что это вызвало к жизни самый предельный случай античного синдрома, когда нами виденный. Степень окоченения была столь велика, что по описанием очевидцев, тело было совсем как деревянное и при ударах отзывалось глухим стуком. Никто не нашел ни следа крови на полу мастерской".
   Что касается меня, то, придя в себя от шока посреди обмерзающей первым морозцем улице, я понял, чему хочу посвятить свою жизнь. Это не будет карьера советского инженера, не будет трудами ученого и у станка я точно стоять не стану. Но я отныне буду следить за ними, видеть их и... пытаться им противостоять. Им... и ему. Тому, что, как кажется, незримо посетило наш маленький вечерний шабаш в классе труда.
   Подробности истории, в которую оказался так плотно завязан, я узнал лишь годы спустя. По древнееврейской легенде големы - существа из глины или дерева, на левой руке которого написала первая буква восточного алфавита: алеф. Всемогущее это слово дает жизнь тупой деревяшке. Стоит стереть букву - и голем умрет, обратившись в то, из чего возник.
   Я знаю, это совсем не легенда.
   В начале девяностых годов я посмотрел по видео дурную тряпичную копию "Пиноккио" 1940 года и вздрогнул всем телом, когда зазвучала знакомая мелодия. When You Wish Upon A Star, она называлась, а сочинил ее Ли Харлайн... хотя мне было все равно.
   Это все было понятно. И понятно было желание учителя труда рождать свои крохотные подобие и делать это снова и снова. Я не мог понять одного - почему наш трудовик, это уродливое деревянное создание, нелюдь, тварь, так хотел передать мне свое умение. Хотел настолько, что бросил станок, с которым родил столько маленьких деревянных мальчиков.
   На моей памяти это так и осталось первой и единственной попыткой сближения лесного демона и человека. Попыткой, тут же пресеченной токарным станком и... кем-то еще.
   Со временем мне стало понятно, что это именно то нечто, что незримым пятым лишним присутствовало в мастерской, и несет большую часть вины за случившееся. Как всегда заботливо проведя оказавшихся под его крылом дорогой смерти.
   Я так и не узнал, что бы получилось у нас с учителем труда. Ожила бы там изящная деревяшка в станке?
   Сам программируемый станок ЧПУ после акта съедения хозяина совсем отбился от рук - одичал, крутился и останавливался невпопад и после серии мучительных ремонтов был списан и отправился на свалку. Снились ли ему ночами заботливые руки хозяина, неизвестно. Снилось ли вообще что-то?
   Лесные, они везде. В каждой вещи, в каждой машине, в каждом конторском сейфе есть свой лесной. И хотя они привыкают к своим хозяевам - всякая нежность и благодарность им чужда.
  
   Глава 4.
  
   Год спустя я получил уже осознанное предупреждение.
   Маленькая круглая полянка была освещена ярким, весенним солнышком. Мягкая, короткая травка - очень нежная, молодая, устилала землю чуть колышущимся сплошным ковром, без прорех и опалин. На такой траве было очень хорошо сидеть и глядеть, как колышутся ветви двух развесистых плакучих ив, что росли на краю полянки. Тут вообще было очень хорошо, и я часто приходил на поляну той весной. Просто чтобы сидеть, ловя ласковый солнечный свет, бултыхать руки в черном прудике, и мечтать.
   Мечтать я в детстве любил. Очень.
   Ивы росли здесь неспроста - водолюбивые деревья окунали свои ветви в маленький, и идеально круглый пруд, что находился аккурат у них в подножии. Вода в пруду была странная - стоячая, заросшая фиолетовой ряской, она была очень тяжелой и редкий ветер мог вызвать рябь на ее поверхности. Насколько я мог судить, в пруду никто не жил. Даже вездесущие жуки-водомерки, во множестве усеивающие все лесные водоемы, здесь не водились, не говоря уже о ком-то более крупном.
   Если опустить в пруд руку, то сразу чувствуешь слабенькое покалывание на коже. Совсем не больно, а если подержать дольше, то рука начинает неметь. Впрочем, последствий не было никаких.
   Глубину пруда я не измерял, хотя мне казалось, что она порядочная, больно уж спокойна и черна там вода - настоящий лесной омут. Не рассчитает прыжок маленький лесной зверек, попадет в край пруда, забарахтается, судорожно забьет лапками, пытаясь догрести к берегу. Но будет уже поздно, и ряска облепит его как охотничья сеть, а что-то или кто-то поволочет на дно.
   Из дерева только самшит тонет в воде. И только в некоторых водах тонут все сорта дерева.
   Как бы то ни было, я любил бывать на этой поляне. В то время, она казалась мне неким слепком с внешнего мира. Особенно в такие, солнечные жизнерадостные деньки - цветущий и зеленеющий мир поляны, как внешнее проявление нашей жизни. И пруд со стоячей водой, всегда прячущийся в тени ив - как ее темная сторона. Темный омут многие и многие мили глубиной. Такой неприметный среди этого царства всепобеждающей жизнерадостности. Но никогда не отпускающий тех, кто в него попадет.
   Естественно именно этот пруд преподнес мне первое, ясно сформированное предупреждение от черно-омутного потустороннего мира.
   Руки слегка покалывало, невидимы и никогда не выходящие на поверхность течение болтали ее в темно-серой глубине, заставляли разгонять водяную растительность. Солнце пекло затылок, пока слабенько, по-доброму. Время, когда тяжелый зной охватит всю округу, еще не пришло, и пока можно еще только радоваться этим осторожным, теплым касаниям. Наслаждаясь теплом я прикрыл глаза, отрешившись от происходящего. Как всегда в такие моменты мое сознание заполнил неслаженный хор тонких голосов. Они звучали тихо, на пределе слышимости, но при этом очень разборчиво. Обычные люди этого никогда не слышат, это я понял уже давно. Может быть, к лучшему - голоса леса могут завладеть тобой целиком и увести в чащу, в бурелом. Это если ты не умеешь им сопротивляться, как, например, я.
   Не знаю, как у меня это получается, наверное, врожденное. Впрочем, Кабасей, говорил, что...
   Нет, про него потом.
   Из состояния полудремы, я был выведен самым экстремальным образом - схвачен за руку чем-то омерзительно холодным. Вцепились в меня с недюжинной силой, как клешнями, а потом потянули к себе, в пруд.
   Я завопил, упираясь пятками в землю, потянул захваченную конечность к себе, и сразу почувствовал, как болезненно натягивается кожа на кистях. Казалось, еще миг, и она лопнет и сползет, как слишком свободная перчатка. Я ослабил натяжение и моментально был притянут обратно к пруду. Что бы ни схватило меня там, в глубине, оно было куда сильнее меня. Чужая плоть, обхватившая мою руку, размеренно пульсировала.
   Распластавшись на земле у пруда, и вцепился свободной рукой в близлежащий корень ивы, там, где он, выходя на поверхность, делал миниатюрную арку. Это помогло, и к воде я больше не приближался. Неизвестное существо в глубине усилило тягу, потом мощно рвануло, как дикие звери отрывают кусок мяса у повержено и недавно покинувшей этот лучший из миров, добычи.
   Суставы в кисти болели огнем, но я изо всех сил цеплялся за корень. Ласковый солнечный свет отражался на глади пруда. Все такое не страшное. Уже со временем я понял, что беда может настигнуть нас в любое время, и даже в таком мирном месте как эта полянка, нас может поджидать безвременная кончина.
   Только дети думают, что зло боится темноты.
   Подводная тварь дернула еще раз, я закусил губу, и из глаз потекли слезы. Рука болела нестерпимо. Я не выдержал и заорал:
   -Сгинь тварь! Сгинь!!!
   И был тут же отпущен. Моя правая рука с мощным всплеском покинула ловушку пруда. Взметнулась ряска. Я рывком поднялся, и, прижимая покалеченную руку к груди, стал поспешно отступать от пруда.
   Не напрасно, потому что сгинуть эта мерзость не собиралась. Гладь пруда, только успокоившаяся после моих бултыханий, была вновь разбита мощным всплеском. Брызги взлетели в небо, заблистали на солнце.
   Из пруда стало что-то подниматься. Водяная растительность облепила силуэт и мне стало понятно, что вздымается на ровном поверхностью воды. В этот зеленый и радостный весенний денек из глубины темного пруда подымалось человеческое лицо. С ровными чертами, глаз не разглядеть, на губах глумливая ухмылка. Сначала оно казалось перекошенным, каким то несформировавшимся что ли. Но затем стало приобретать все более четкие очертания.
   Ряска свободно плавала по поверхности лица, и, приглядевшись, можно было заметить, как бежит, просвеченная солнцем вода внутри него.
   Лицо было сделано из воды. Лицо пруда.
   Я не боялся его. Раз оно меня тащило в пруд, значит, покинуть его самостоятельно не может. Вот только если тварь была из воды, как она могла так больно вцепиться мне в руку.
   Лицо разомкнуло губы, и в образовавшуюся дыру стала с шипением уходить вода.
   И голос, раздавшийся из глубины, вполне мог принадлежать трехнедельной давности утопленнику. Или может быть крупной жабе, выучившейся говорить.
   -Не вмешивайся... - донеслось из воронки.
   -Что? - спросил я, - что ты сказал?
   -Не ищи нас... Не выс...матривай нас... Оставь нас... И будешь ж...жить...
   -Кого вас? - задал я вопрос - тех, кого не видят остальные?
   -Д...да. Или ты умрешь... как умерли многие до тебя.
   -Я понял, - сказал я и подобрал с земли увесистый кусок кремня, - я понял, что ты хотел сказать мне. Я подумаю над твоими словами. Но вот за то, что ты пытался утащить меня вглубь... лови!
   И швырнул камень в пруд. Сильно швырнул, с размахом, и он врезался в водяное лицо как быстролетящий снаряд, подняв целую тучу брызг. С секундным криком боли лицо распалось на крупную пенную рябь, а потом вода в пруде вдруг окрасилась красным.
   На миг, не более.
   Микрошторм в пруде, эта буря в стакане, возникшая после исчезновения водяного демона улеглась через три минуты после возникновения, а я пошел домой, откуда прямиком был отправлен в травмпункт - исправлять серьезно вывихнутую руку.
   Вот такое было предупреждение. Мне прямым текстом сказали: "не вмешивайся. Закрой глаза на творящиеся кругом чудеса. Будь как все, или не доживешь до старости". Как видите, кончилось все действительно довольно печально...
   Впрочем, тогда мне было только пятнадцать лет и я чувствовал, что могу без особых усилий переплыть Черное море, воспарить в поднебесье или проделать что ни будь еще в это духе. Ну, вы помните, какими мы были в пятнадцать лет, должны помнить.
   И еще я считал, что знаю все об окружающем мире, и даже больше, чем неимоверно гордился. Еще я заметил, что меня, попугав, отпустили, а после сделали лишь предупреждение, из чего сделал вывод, что эти бесплотные твари бояться меня. О да, я был высокого о себе мнения.
   Мое поступление на Истфак вполне известного московского института можно было предугадать - я поступил на кафедру фольклора и как сейчас помню, что в кабинете нашего декана напротив поблекшего знамени с серпом и молотом протиралось расписанное под хохлому панно, изображающее нечто древнеславянское. Декан, когда являлся на рабочее место и восседал в своем деканском кресле казался жутковатой пародией на двуглавого орла, одной рукой-крылом уже упирающегося в грядущую сумбурную и яростную эпоху, а другой все еще цепляющийся за отмирающие идеалы. Параллель эта, возникающая в подкованном мозгу каждого интеллигентного студента была не случайна - в нашем гранитном святилище науки Вениамин Паленкович, декан, олицетворял абсолютную власть. Могу сказать, что все его боялись и ненавидели и не одна робкая душа погибла в его кабинете на третьем этаже, сгорев от стыда и ужаса между братанием социализма и додревних эпох. Но кафедра при нем процветала и неминуема пережила бы все катаклизмы становления рыночной экономики.
   Я был молод и вполне целеустремлен - я не верил, не хотел верить и принимать, что лесных вижу только я один. Древние, наши предки, не скованные чугунными цепями социалистичесокго реализма были более открыты в выражении собственных эмоций - и если они видели лесных, значит, они об этом писали. Довольно быстро я собрал целую коллекцию всяческих упоминаний о мире лесных - и в этом не совсем типичном по меркам того развивающегося времени деле нашел благодарного помошника и оруженосца в лице моего однокурсника по кличке Квазимодо.
   Мы повстречались случайно. Нет конечно, я видел его и раньше - Квазимодо был легендой нашего курса. Он был удивительно некрасив - верхняя губа почти отсутствовала, а нижняя выпирала как ковш экскаватора и популярного анекдота. Издалека его лицо казалось смятым, словно в младенчестве не знающая пощады рука была положена на его юные незатвердевшие черты, а потом решительно сжалась в кулак. До Монстра Франкенштейна была еще целая вечность, поэтому получившееся было окрещено небезизвестным героем Виктора Гюго. Впрочем, под устрашающей внешностью скрывалась вполне добрая и просвещенная душа. И проницательный взгляд.
   На третьем курсе Квазимодо стал моим соседом. Его перевели со второго этажа, из-за того, что в его комнате обвалилась штукатурка с потолка и вообще все требовало капитального ремонта - и в тот ясный денек он деловито обживал койку недавно отчисленного за неуспеваемость предшественника. Я хорошо запомнил то солнечное утро по еще одной причине.
   Наше общежитие - помнившая лучшие времена обшарпанная хрущоба ютилась в недрах обширного двора позади главного корпуса института. Справа от него стоял дом, бывший когда то привилегированным - там жили сторожилы из числа преподавательского состава. Сейчас у одного из подъездов было нехарактерно много народу. Присмотревшись, я понял причину - сквозь растерянно и праздно переминающиеся с ноги на ногу людские тела четко просматривался алый муар гроба. Цвет был характерным - этот оттенок советских гробов, словно изначально готовящих своих клиентов к грядущему адскому пламени невозможно было перепутать. Самого покойника видно не было, хотя мне показалось, что я разглядел желтоватую корявую руку на фоне цветового буйства. В толпе никто не плакал, из чего можно было заключить, что покойный жил один.
   Когда я проходил мимо, из-за угла института уже выворачивал желто-полосатый, как минорный шмель, катафалк. Натужное мокрое тарахтенье его двигателя отчетливо разносилось по всему двору.
   Из-под яркого солнца я нырнул в прохладные недра коридора общежития. Почему-то даже в самые теплые и ясные дни здесь всегда было сыро и как-то промозгло - штукатурка трескалась и отваливалась со стен уже многие поколения студентов, в самых темных углах разрасталось нечто вроде моха: сизо-серый бархатный налет, что в самых запущенных местах покрывался благородной сединой. Ступеньки под моими ногами тоже были выщербленные - словно все, кто по ней поднимался, носили тяжелые стальные подковы. На лестничной клетке второго этажа из-под старого кафеля пробивалось молодое деревце - студенты его приметили, и оценив его стойкость, дали прозвище "наш баобаб", фантазию, что однажды это растение (на мой взгляд, это был молодой клен) вырастет настолько, что захватит весь коридор. А следом и все общежитие, обратив его в таинственные джунгли.
   Пока я шагал вверх, моему взору открывались этажи нашего скромного убежища - вымощенные протертым до самого основания линолеумом темные коридоры, коричневые рассохшиеся двери, черные следы на побелке потолка и неизбывная вонь подгорелой пищи. Вдоль коридоров постоянно гулял стылый казематный сквозняк, избавится от которого можно было только плотно закрыв дверь и забив щель у пола скатанным валиком одеялом (что часто приходилось делать зимой).
   И, конечно, здесь было особенно много лесных - они, словно подпитываемые этим сквозняком, смотрели на жильцов из каждого темного угла, из каждой каморки и чулана, из-под пыльного подкроватья и захламленных антресолей. Чем они там питались, среди отсыревших тетрадей и скрюченных тубусов, оставалось загадкой. Со временем я пришел к выводу, что их привлекала молодая энергетика местных жильцов - студенты, в этой сумрачной атмосфере умудрялись вести удивительно активную жизнь, мечтать, увлекаться, любить и строить планы на будущее. Их веселое копошение и неизбывный, свойственный молодости оптимизм, казался в этом здании чем-то удивительно чужеродным - словно нигилистский пир и жирование могильных червей под челом усопшего профессора, доктора всяческих наук.
   Моя комната находилась на четвертом этаже и в нее попадало больше всего света. Вот и сейчас она была словно залита лучами невидимых софитов и в одном из них грелся Квазимодо.
   Когда я вошел, он сидел на аккуратно свернутом и заправленном одеяле и внимательно смотрел, как самый кончик его авторучки обживает крупная пестрая бабочка. Та перебирала лапками на неудобном аэродроме и растеряно распахивала и сводила крылья.
   -Как будто моргает, правда? - спросил меня Квазимодо, - видишь?
   Я кивнул - рисунок на крыльях наших бабочек всегда напоминал мне глаза. Летунья на ручке Квазимодо, словно услышав, поспешно сложила крылья, обратившись в темный невзрачный треугольник.
   -Интересно, - продолжил мой однокурсник, - как она смотрит, если вот так закрывает крылья?
   -Это же рисунок, - пожал я плечами, - что можно увидеть ненастоящими глазами?
   -Может быть, ненастоящий мир? - спросил Квазимодо.
   -Наверное, - я пожал плечами, - не знаешь, кто умер?
   -Говорят, наш преподаватель славянистики. Вернее, он стал бы нашим преподавателем, если бы не умер. Такой вот обрыв линии реальности. - Бабочка неожиданно сорвалась со своего насеста и устремилась в открытое окно: к маю и солнцу. Если ненастоящие глаза видят ненастоящий мир, - подумалось мне, - то видят ли глаза умершего профессора мир мертвых?
   Мы с Квазимодо стали приятелями - не раз и не два он давал мне понять, что тоже что-то видит. Никогда не говорил прямо. Но иногда, когда я видел шевеление лесной нечисти в темном углу, или в светлом людном месте, я часто перехватывал его взгляд и тогда Квазимодо чуть заметно кивал. И он, конечно, тоже собирал фольклор. Могло ли это быть совпадением?
   Но прямо я так его никогда и не спросил - о чем сейчас очень жалею. Но тогда, знаете, я еще не был до конца уверен, что лесные и их незримый, столь тесно связанный с людьми мир, не есть плод моего больного воображения. Я таился и от мира лесных и от мира людей. Между тем и тот и другой снова и снова бесцеремонно требовали от меня пристального внимания.
   Душной весенней ночью я пробудился в нашей общаге от неприятного сна - мне привиделось, что моя кожа, увлекшись некоей идеей, собиралась покинуть своего законного хозяина: пласты ее, каждый живший своей жизнью, слезал со своего законного места и елозил по обнаженным, окровавленным мускулам. Усилием воли я вывалился из сна, но облегчения не испытал - чувство слезающей кожи никуда не делось. Я начал отчаянно шарить в темноте в поисках выключателя, а по руке что то ползло, шебуршило, перебирало тоненькими лапками.
   В какой то момент щелкнул свет и тусклая лампочка под потолком внесла в мой мирный ночной быт элемент кошмара - куски кожи из сна оказались вполне реальными: это были насекомые. Преимущественно тараканы, как выяснилось позже, а также жуки в ассортименте - среди них преобладали бежевые майские и полосатые колорадские (невесть как тут оказавшиеся). Они деловито копошились буквально на каждом квадратном сантиметре моего тела и в следующую секунду я уже вопил, вскакивая. Насекомые волной ссыпались с меня на матрас, поспешно стремились укрыться в складках одеяла.
   На постели напротив привстал Квазимодо - у него жуков было поменьше и они, в основном собиралась у ног моего соседа. Сокурсник стряхнул их брезгливым движением.
   -Ну и дрянь, - сказал он, - конечно, сейчас время для майских жуков, но...
   Полночи мы потратили на выметание незваных гостей - источник их возникновения так и не отыскался, словно кто-то пришел в нашу конуру с целым ведром хитиновой пакости. И если за окнами и впрямь благоухал май - и одноименные жуки, бывало, залетали сквозь распахнутые створки как маленькие жужжащие любовные весточки, то выводок жуков-носорогов, глянцевого черного оттенка, десяток жужелиц и, найденная, в углу пара крошечных мокрых тритонов уже никак не могли быть случайными гостями.
   Те инсектоиды, кто избежал веника, попрятались в щелях меж рассохшихся досок пола и за отошедшим плинтусом. Оторвав одну из таких деревянных планок, Квазимодо отыскал за ней бурный поросли влажного белого мха и покачал головой:
   -Наверное, стоит завтра сходить к декану.
   Вот так я увиделся первый раз с Вениамином Паленковичем, главой нашей незабвенной кафедры. Он пришел, как мне помнится, совсем скоро после нашего с Квазимодо знакомства и к моменту ночного сюрприза успел около года отработать нашим деканом. За это время я не имел возможности как-то с ним пообщаться - учился я хорошо, а, следовательно, был незаметен для деканских глаз, словно тень в жаркий солнечный полдень.
   Утром, страдая от изрядного недосыпа (все время чудилось, что жуки только и ждут, чтобы вернуться из своего подполья в мою теплую койку) я заглянул в комнату куратора - древнего сторожила Владленыча, что жил в комнатке на первом этаже, казалось, уже целую вечность. Теоретически вопрос с насекомыми мог решить и он, но на практике, говорили, что Владленыч давно пережил все мыслимые сроки и работа куратора (как и всякая другая) ему давно не по плечу. Все чаще страждущие просители находили его в постели в состоянии полубредового беспамятства, и он отвечал невпопад и не о том.
   Сейчас, впрочем, дверь к консьержу была вовсе заперта. Я с сомнением потоптался у порога, отметив, как отсырел бурый квадратик половичка - среди его старых ворсинок копошились белесые, крошечные мокрицы. То, что немощный Владленыч мог куда то удалиться, мягко говоря, казалось странным.
   Оставалось лишь идти на поклон к декану - хотя моя просьба и казалась смехотворной: на дворе стояли времена, когда прекращалось финансирование всех еще функционирующих процессов, когда доедали остатки и выжимали последнее и в накатывающем волнами хаосе одна за другой захлебывались робкие попытки созидания.
   Кафедра размещалась на втором этаже массивного и состоящего, казалось, из одних извилистых коридоров здания института - чтобы попасть в святая святых надо было миновать доску почета, с которой мертвыми глазами следили за молодым поколением выпускники былых эпох. Они воевали в гражданскую, они уходили во вторую мировую из этих стен, а вот теперь остались с ними навсегда, обратившись в мрачновато-гордое украшение.
   Лицо Вениамина Паленковича, застывшее меж знамени и псевдо-славянской росписи показалось мне на миг похожим на эти портреты - та же мордастость и та же непоколебимая уверенность в пустом взгляде. Едва кинув на декана пристальный взгляд, я уже понял, что с Паленковичем что то не то. Нет, он ни в коем случае не напоминал учителя труда (память о котором я изгонял потом долгие годы) и от голема в декане была, пожалуй только деревянная невозмутимость. Да и руки нашего начальства безмятежно лежали на столешнице - словно давая понять, что на них нет никаких росписей. Но... мне было уже не так уж мало лет и я уже мог сравнивать - Паленович был человеком с двойным дном. И товар, что прятался под этим фальшивым дном вряд ли нес с собой нечто доброе и вечное.
   -Вот, понимаете, Вениамин Паленкович, - сказал я, поздоровавшись, - в нашем общежитие совсем антисанитарные условия. Сокурсники жалуются на насекомых и сырость.
   -Насекомых говорите? - спросил Паленкович и уронил на меня тяжелый взгляд из под седеющих бровей, - а фамилия ваша как?
   Я назвал. Декан не дрогнул лицом, словно пропустив имя мимо ушей:
   -А как у Вас с успеваемостью? Не ходили? Вот видите. У меня здесь ведомость - здесь сказано, что вы не ходили на две лекции.
   -Я...
   -Нет, дайте я договорю. Вы знаете, что студентов исключают за один несданный экзамен? За один хвост?
   -Но у меня пропуск, - сказал я, неуверенно косясь на знамя.
   -Вы же на бюджете, по конкурсу. Вы знаете, что за хвосты исключают из института и выселяют из общежития? Так заведено - в общежитие могут войти только те, у кого нет хвоста. Вы все поняли?
   -Да, - сказал я.
   -И если в следующий раз вам не понравятся условия общежития в которое вас поселило государство, то вспомните о хвосте.
   Я хотел сказать, что хвоста у меня нет, но вдруг ощутил, что в присутствии декана чувствую себя отвратительно - словно один взгляд на это каменное, брыластое лицо, вызывает тошноту где то глубоко внутри. Поэтому я просто кивнул и повернулся к дверям.
   -Послушайте, - сказал мне в спину Паленкович. Я обернулся.
   -Насекомыми должен заниматься Алексей Владленович, куратор общежития. Но Алексей Владленович сейчас в больнице - у него был приступ вчера вечером. Но дело не в этом, - декан помолчал, - Понимаете, он очень старый человек. Ему давно пора на пенсию. Но мне его жалко, я думаю - почему бы не оставить его куратором на полставки? Пусть себе сидит в сторожке. Только вот, насекомые... Они ведь все чувствуют эти букашки. Они любят старых людей. И они приходят рано или поздно. Вы вашего Владленыча берегите, когда он вернется, приглядывайте за ним, ладно?
   -Хорошо, - сказал я, слегка обескураженный. Но был ли я удивлен? О нет, здесь, в этой комнате любые, даже самые дикие слова казались исполненными какой то высшей, за гранью добра и зла, естественности.
   Нельзя сказать, что я начал активно подозревать Вениамина Паленковича именно в тот момент и в тот визит: в конце концов, у меня хватало других проблем и других развлечений. Мне было двадцать и я все еще упрямо считал, что жизнь прекрасна. Лесные, эти кроющиеся под хвойным ночным покровом твари были лишь еще одной неприятностью (пусть даже главной), но на которую можно закрыть глаза в погожий денек в конце весны - узаконенное время мимолетного бессмертия почти для всех и каждого.
   Хватало и других проблем. Политическая система вокруг нас бурно агонизировала и очевидные следы этой агонии проявлялись везде, куда мог проникнуть пытливый взгляд. В ту весну почти невозможно было достать в магазинах продукты, автобусы ходили не по расписанию и если приходилось трястись в таком скотовозе с одного конца города в другой, то в конечном пункте ты выходил еле живым. Тут и там яркими алыми и многоцветным пятнами выделялись полотнища лозунгов, в скверах и перед памятниками надсадно и зло хрипел мегафон и милицейские облавы во дворах сходили на нет, словно унылые серые стражи крушащегося порядка были стянуты на какое то одно сверхответственное мероприятие. Да, в речи наши профессоров по научному коммунизму и политологии все чаще закрадывались предательские блеющие нотки, да, теперь газеты напоминали сводки мрачных пророчеств, а иные на глазах становились оккультным вестником, да, мир, казалось, катится в бездну, но мы это едва замечали.
   Наши ноги были легки, а души не отягощены бытом и потому казалось, что толкотня в автобусах - лишь забавный тренажер, что транспаранты весело украшают расцветающую природу, что весь этот ужас и отчаяние в глазах стариков - лишь от осознания ими собственной смерти, столь далекой для нас.
   В этом цветущем мире не было и не могло быть место печали - и теперь я понимаю: именно в то время, когда, казалось, возможно все, я и стал отчетливо воспринимать мир лесных в целом, во всей его сумрачной красе. И сейчас, глядя назад, я могу сказать - в то время, как в никакое другое, мир людей и мир лесных походили друг на друга.
   История с Паленковичем, в которой мы с Квазимодо приняли столь деятельное участие, произошла в конце мая. В воздухе уже висела тень летних экзаменов, а лекции остались позади, уступив дорогу междуцарствию - смутному времени состоящему из надежд и предчувствий.
   Мы отмечали завершение последней лекции в общежитии - в комнате одного из сокурсников. Нас было человек десять - и своей энергичностью, мы, должно быть, напоминали стаю галок, рассевшихся по проводам - все более или менее удобные насесты были кем ни будь заняты. Шел развеселый и по-весеннему слегка фривольный разговор, глаза горели и не замечали покрытых плесенью стен - лишь ноги присутствующих нет-нет и да и поджимались прочь от прогнивших сыроватых досок. Студентка Марина, некрасивая, но энергичная девица в очках, жаловалась на Паленковича.
   -Да он ва-аще достал, верите? Говорит - у вас в семестре три прогула. Будет хоть один хвост - потеряете место в общежитии. И мне все равно, мол, откуда вы приехали.
   -А мне, - вмешалась другая наша сокурсница, - он тоже пообещал, что выселит, но за субботник. Мол, у вас в семестр два невыхода на субботник, чем мотивируете? Это разве правильно?
   -Неправильно - сказал Квазимодо, - Паленкович пристрастен, его весь факультет боится!
   -Беспредельщик, - сказал Марина, - вот он кто!
   "Старый козел" - подал кто-то голос из задних рядов, но не слишком громко.
   -А знаете, он действительно часто грозит из общежития выселить, - произнес мой напарник, - но не выгнать из института.
   Марина подняла указательный палец и подвинулась вперед с видом человека, попавшего под удар внезапного озарения:
   -А знаете что? Может это его личное? Может, ему наши комнаты нужны? Ну, знаете как сейчас делают, вот он студентов выселит, а потом общежитие оформит, как аварийное и начнет его сдавать лимите. Как вам такое?
   "Да не..." - протянул кто-то, - "не может он так... под самым носом у ректора?"
   -А если и ректор в доле? - спросила Марина, а потом пожала плечами, - а по мне так, на что мне такая общага - вы посмотрите, со стен штукатурка сыплется. А нечисти сколько - вы знаете, по ночам по одеялу кто-то ползает: я боюсь как бы не пауки. Очень боюсь пауков. Я где-то читала, что паук-птицелов высасывает кровь из пичуг и маленьких зверьков, из мышей.
   -Ну, - произнес Квазимодо, - не заморачивайся. Нет тут пауков, только жуки майские, а Паленкович просто дерьмовый мэн, вот и все.
   "Давайте нашу заведем?" - предложил кто то из студентов.
   Щелкнул магнитофон и, звучно сочетаясь со звоном стаканов и бульканьем разливаемого "агдама", по комнате как давешняя бабочка поплыл голос:
   "Я так хочу, чтобы лето не кончалось, что б оно со мной умчалось - со мною вдаль..."
   Лета Марина так и не увидела. Два дня спустя в общежитие случился пожар и, спасаясь от подступающего огня, она выпрыгнула с пятого этажа прямо под колеса подкатывающих пожарных машин. Только благодаря выдержанности пожарных, что сосредоточили основное внимание на тушении дома, удалось спасти вторую находящуюся в задымленной комнате студентку. Именно из сбивчивых объяснений спасенной удалось установить причину - перевернулся примус, на котором тайком исповедь веку готовили пищу. Огонь славно не заметил сырости стен - перекинулся на них с лихим молодецким задором.
   -А Ма-ма-марина, - рыдала студентка, - она та-такая на взводе вся была... Ей по ночам снились па-па-пауки. И она го... ворила... что они сосут из нее кровь, а она сама... как птица...
   -Крышу у девки сорвало, - констатировал один из пожарных, - прыгнула, дура. Жаль, молодая была.
   Комната выгорела дотла и Маринина соседка, конечно же, была вынуждена съехать и отправиться раньше времени домой. Тем же вечером, покопавшийся на пепелище Квазимодо притащил мне основательно прожаренный паучий труп. Я никогда раньше не видел таких больших пауков и мы с нашей находкой отправились прямиком в библиотеку, где и выяснили, что стали гордыми обладателями южноамериканского паука-птицелова.
   Сосед даже не комментировал - мы сразу вспомнили давешний визит хитиновых тварей в нашу собственную комнату.
   Скандал после пожара, конечно, разразился, но не такой большой, каким мог бы быть, происходи это все в более спокойные времена. А тогда все время часто что-то горело, взрывалось, да и чернобыльский эпизод был еще свеж в памяти. Смешавшись с толпой, мы сидели в актовом зале и смотрели как Паленкович произносит с трибуны затертые фразы о коллективной ответственности. В особо проникновенных моментах декан взмахивал руками так энергично, что казалось, они двоились и троились, как у пришедшего из чуждого фольклора бога Шивы, и тогда мне виделся исполинский черный паук, восстающий над крытый потертой алой дерюгой трибуной.
   -И помните, основная цель коллективной ответственности гражданина это защита прав человека, в частности детей и стариков, - закончил Вениамин Паленкович свою речь в гробовом молчании, - особенно стариков, что в своем старческом бессилии уповают на вас - молодых.
   С того дня я начал, потихоньку, расспрашивать сокурсников об их отношениях с деканом. Выяснилось, что и отличники, и злостные прогульщики-хвостисты не имеют с главой кафедры теплых отношений. Поход в деканат и задушевная беседа с методистками выявила аномально высокий процент отчислений за академическую неуспеваемость. Достаточно высокий, чтобы Паленковичем заинтересовались вышестоящие органы из Минобразования - но, то ли смутные год тому виной, то ли иные причины - а декан сидел в своем кресле между знаменами непоколебимо.
   -Происходит это, как правило, с приезжими из союзных республик, - сказал мне Квазимодо, - потому что с них меньше спроса, да и трудно проконтролировать.
   Сам он только что вернулся из архива, где сосредоточенно листал дела, мотивируя исследованием происхождения фамилий.
   -Да вроде бы и местные тоже под отчисление попадают.
   -Под отчисление, да, - произнес сосед, - а вот под другое... Ты знаешь, только за прошлый год четверо студентов были сбиты автомобилями, один бросился под поезд метро - это я уже по рассказам - один умер от сердечного приступа прямо здесь, в общежитии.
   -Я не знал, - сказал я, а потом вспомнил странные синие всполохи за окном, скрипучие резкие фразы в громкоговоритель. Было что-то.
   -Теперь знай. У троих кто-то заболел и они отбыли на родину. Наконец, четверо сняли квартиру в городе и съехали. Как итог - почти двадцать человек уехали из нашего общежития за прошедшие двенадцать месяцев. Не слабо?
   Я кивнул. Был уже вечер и от обшарпанных стен тянуло сыростью. В комнате было душно и влажно.
   -А знаешь, что мне кажется? - спросил Квазимодо, - вроде с тех пор как они все уехали, в общежитии стало как-то тише. Меньше людей. Словно в те пустые комнаты... так больше никто и не въехал.
   -Ну ты скажешь! - криво усмехнулся я. Но... разве не замечал я, что из соседней комнаты давно уже не доносится ни звука? Словно соседей нет вовсе?
   -Знаешь что, - сказал мне Квазимодо, - сходи завтра к Владленычу. Он вроде бы вернулся.
   На выходные те из студентов, что обретались в ближних регионах, разъезжались по домам - утихомирить разошедшуюся от грызения гранита науки зубную боль. Я тоже часто уезжал, но в то субботнее утро отправился прямиком к куратору, снедаемый сонмом неясный и невыраженных подозрений. Да, я подозревал Вениамина Паленковича, но не мог сказать в чем. Но эта каменоликая личность, странным образом, казалась мне маяком в моем собственном пути - смутном и неясном, как тот мир, полог над которым мне иногда приоткрывался. Да, я представлял себя бесстрашным исследователем, защищающим доверчивых однокурсников от жестокого произвола декана, но... в куда большей степени мною двигал жгучий и болезненный интерес. Словно в моих руках оказался кончик нити от того клубка, манящего сплетения, что всю жизнь показывали мне издали.
   Владленыч был куратором нашего общежития еще в те золотые времена, когда высшее образование было на вес золота в неграмотной России, а академики РАН СССР разъезжали исключительно на серых "ЗИМах" и были на полпути к небожителям. Сколько простых и не очень студенческих судеб прошло перед глазами этого старика - прошли и сгнули без слега, едва очередной жилец покидал негостерпиимные стены нашей альма-матер. Чтобы не вернуться, или вернуться преподавателем, или в лице своего потомства - детей или внуков, и снова заселиться в эти комнаты, оглашать их пением под гитару, первой пуберантной любовью и монотонным, впротивовес, чтением конспектов.
   Рассказывали, что Владленыч когда то был весьма активен - пристально следил за порядком, участвовал в движении дружинников и никого не пускал в общежитие после девяти вечера как в самом строгом из Оксфордов. Но теперь, годы спустя его ареал сократился до этой полутемной комнаты, затхлостью из которой сквозило даже через щель под дверью. Я постучал, и на сей раз глухой дребезжащий голос откликнулся:
   -Да-да! Входите!
   Признаться, я был студентом умеренным и на моей совести за все годы обучения не было ни одного приличного дебоша - так что и общения с куратором я как-то избегал и комнаты его не видел. Зато теперь она открылась мне во всей своей странной красе. В первый момент мне подумалось, что Владленыч, должно быть, когда-то был довольно богат - его квартира была заставлена темной мебелью, и в этом мрачноватом интерьере сквозило удивительно единообразие: эти прихотливые извивы старой древесины, это затейливый рисунок на темной полировке было невозможно спутать - все предметы обстановки Владленыча, начиная от легких, почтив венских, стульев и кончая массивной столешницей были свидетелями далеких пятидесятых. В некотором изумлении обводил я глазами комнату, заставленную мрачноватой полированной мебелью, и снова и снова понимал, что здесь нет ни единого предмета моложе хрущевской эпохи.
   Трудно было поверить, что этот ансамбль добрался через свингующие шестидесятые, прококаиненные семидесятые, и дурные разложенческие восьмидесятые почти что в первозданном виде.
   Даже телевизора у куратора не было - вместо него стену в углу подпирала радиола схожих размеров. Решетка динамика, как радиатор у "чайки", хмуро скалила на меня картонные зубы.
   Обстановка была вполне погребальная - от мебели пахло старостью и какой то усталостью, словно ноги у стульев и столов держались из последних сил, чтобы не разъехаться в стороны и не обрушить обладателя на потемневший паркет. Но все же, несмотря на это я с удивлением отметил еще одну особенность:
   В комнате старого куратора не было ни одного лесного. Не домового, ни подпольного, не антресольной выпи, ни подкроватного пыльщика - вся эта мелкая злобная шантрапа словно бежала, выметенная какой то очень могущественной и целеустремленной метлой.
   Владленыч возлежал на древней клетчатой тахте - маленький и сморщенный, еще более нелепый в старом тренировочном костюме с символикой Олимпиады-80. Мутные глаза без выражения силились меня разглядеть.
   -Это вы кто? - спросил меня Владленыч, и тут же без перехода добавил: - а я вот опять лежу. Сегодня с утра встал, но чувствую - трясучка началась. Трясусь, не могу. Снова лег. Кто вы, говорите?
   -Да я вот, собственно, зашел... Проведать, - произнес я и тут же добавил, окрыленный идеей, - от Вениамина Паленковича.
   Владленыч скривился и я понял, что нащупал правильную отправную точку.
   -А, этот, - проскрипел старик, - все ходит. Кругами. Как котяра, вокруг миски. Ждет, наверное. Он так давно...
   -Простите, что он давно?
   -Ходит, - сказал Владленович и присел на тахте, - как вы говорите вас, зовут? Вы от него пришли?
   -Не совсем, - покачал головой я, - Алексей Владленович... я, собственно вас о Паленковиче хотел спросить. Давно он тут работает?
   -Этот то? - Владленыч поманил меня поближе и я, превозмогая внезапное отвращение, подошел. Вблизи лицо старика оказалось столь густо испещрено морщинами. Что терялись всякие черты. Просто лицо старости. - Этот то из новых, - повторил куратор, - недавних. Не люблю его, честно тебе скажу. Он пришел, как только старый декан ушел.
   -А до него кто был деканом?
   -Ну до него... да ты ведь его не застал, верно? - Владленыч покачал головой, - Вечкин. Была у него такая история с другим нашим сторожилом... Прохоронов его звали... не знал? Он славянистику преподавал на очном отделении.
   -Это тот, который...
   -Ну да, скончался он не так давно. Год назад вроде... так вот Вечкин - он добрейшей был души человек. Золото. При нем факультет просто цвел, не поверишь, как райский сад - такого чудесного выпуска, как в годы работы Вечкина не было ни до, не после: сейчас вот вспоминаю и берет, знаешь, такая ностальгия... как ты говоришь, тебя зовут... а!
   -Вечкин, - напомнил я тему.
   -Все стареют, - сказал мне Владленыч, с некоторым осуждением глядя в глаза (я ощутил неловкость), - и уходят на пенсию, а кто и умирают. Все тогда думали, что это будет Вечкин... Хворал он, чем то почечным и ходил такой желтый что студентки к нему боялись заходить - чисто мумия. На факультете стали поговаривать - Вечкин скоро уйдет. Не сможет работать. И тогда Прохоронов стал к нему ходить.
   -Зачем? - спросил я. История меня заинтересовала - сидя здесь, в этой пропахшей архаической древностью комнатушке, я вдруг задумался - а кто из них двоих, старый декан или его сменщик Паленкович установил в кабинете эту кошмарную псевдославянскую роспись.
   -Опыт перенимать, - пояснил мне Владленыч, - когда Вечкин ослабел и стул его, этот, деканский, под ним зашатался - Прохоронов решил, что, видно, следующим деканом будет он. А что, все у него было - доктор наук, профессор, монографии, биографии, годы работы на кафедре, чуть не академик, понимаешь? Никто его особо не рекомендовал, но как-то все сразу поняли - новый декан это он. Прохоронов.
   -А как он был по характеру?
   -Знаешь, молодой человек, - сказал мне Владленочи криво и как то мертвенно-цинично улыбаясь, - о покойниках как говорят: либо хорошо, либо ничего. А я не суеверный - Прохоронов был дерьмо-человек. На кафедре его не любили, хотя и уважали. К студентам был беспощаден как Пол-Пот, к коллегам своим - тоже. На кафедре все грызутся помаленьку, за нагрузку там, за зарплату, за гроши. Но вот Прохоронов сгрыз многих, пока к деканству своему шел. А теперь на пути его остался только Вечкин - старый уже.
   Я внимательно слушал старика. Владленыч был удивительно стар, но как древний фолиант хранил в себе знания ушедших эпох. Но под его полуразложившейся кожаной обложкой свидетельства были живы и полны давно угаснувших снаружи красок. Мне даже на миг показалось, что и мебель вокруг уже не столь мрачна и потерта - словно старая полироль на миг блеснула ушедшим глянцем.
   -Тогда мы и поняли, что на глазах наших Вечкина сожрут. Так оно и случилось. Почти. Рассказывают, что в тот день Прохоронов зашел к Вечкину вечером, когда тот уже хотел уходить. Дни тогда были... ну почти как сейчас - уже сессия вовсю шла. Эти двое вроде поспорили - и до темноты торчали в кабинете. Беседовали. Спорили что-то, а под конец беседы Прохорнова хватил удар. Из кабинета его уже выносили! Вот тебе и главный претендент!
   -И он умер?
   -Он то? А, нет, не умер - два года лежал парализованный. Удар он знаешь что творит! А Вечкин после этого почти сразу уволился. И через год тоже скончался. Вот так. Тогда то и появился этот ваш...
   -Паленкович?
   -Он. Незадолго до увольнения декана его перевели к нам из какого то филиала, где он вроде как руководящую должность занимал. А откуда... не упомню уже. Просто возник... а через он месяц уже декан - и сидит так, словно Вечкина никогда там и не было. Но про Прохорнова не забыл почему то. Хотя вроде не знал его. Посещал чуть ли не по три раза в неделю - все о здоровье спрашивал, беседовал вроде. Хотя что там беседовать, речь то у Прохоронова тоже отбило. Все отбило. Новый декан говорит - "жалко мне его, до слез. Немощный такой, а куда же его девать?". Ходил к нему все эти месяцы, пока тот не умер. Похоронили, гм, Прохоронова с честью - все чин по чином, гроб муаровый, ордена и почетные грамоты и в землю гнить. А на кафедре с тех пор этот сидит. Вениамин.
   -А он приносил Прохорнову что ни будь? - спросил я, - еду, лекарства?
   -Нет, ничего, - мотнул Владленыч, - не замечал. Вроде с пустыми руками мотался. На полчаса. Да. Почти всегда на полчаса. И шасть обратно в кабинет! Как часы. Но он вообще такой - Паленкович. Нет, не знаю, что делал.
   Владленыч вдруг устремил на меня потухший взгляд - я понял что старик пытается вспомнить, зачем я пришел. Жестоко подумалось, что до таких лет все же лучше не доживать. Но старый куратор сумел собраться с мыслями:
   -Вообще, у него жена была, - сказал он, - у Прохорнова, в смысле. Как могла терпеть эту, прости, сволочь, не знаю. Но в последние часы всегда была с ним. Наверное и как Паленковчи ходил помнит. Так от кого ты сказал?
   Видя пелену старческого слабоумия, наплывающую на глаза старика как облачный фронт на небесную синь, я поспешил распрощаться. Мне было тягостно от этого ощущения дряхлости вокруг. Когда я выходил, впереди неожиданно свесилась темно-зеленая, колышущаяся лиана, что вызывала смутные ассоциации с джунглями, там-тамами и читанным в детстве "маугли". Лишь рассмотрел тщательнее, я понял, что это всего лишь электрический провод, оторвавшийся от облезающей стены. Провод, густо покрытый зеленоватым, влажным мхом. Где-то отчетливо капала вода, а с потолка ухмылялось гротескное лицо-череп, чем-то похожее на Владленыча - это сизые пятна влаги расплылись по старой побелке.
   -...и это печальная черта нашего времени! - энергично произносил Вениамин Паленкович с невысокой трибуны в одной из аудиторий, - практически забыто понятие "уважение к старшим" - молодые люди плюют на стариков. А ведь все, что нам нужно - это проявить внимание, пристальное внимание к тем немощным, что рядом. Вот, например, куратор нашего общежития Алексей Владленыч. Он все говорит: "у меня трясучка с утра". Жалко его...
   Собрание было посвящено технике безопасности - накануне студент третьего курса поскользнулся на пятне слизи, что вальяжно расплылось на кафеле лестничной клетке. Упал, сломал себе позвоночник, и отбыл на родину, в сопровождении оплакивающей его судьбу родни. Изучение лестницы показало, что в трещинах кафеля проживает целая колония мокриц - часть из которых и послужила трамплином в мрачное будущее молодому мученику науки. Комната студента, естественно опустела, а декан привычно и не в первый раз переходил в речи с молодежи на стариков.
   -Старики, - сказал мне Квазимодо, - ты видишь, он опять про стариков. Словно они ему покоя не дают. Он ходил к Прохоронову и тот умер. Он общался с Вечкиным и тот скончался. Странно, не находишь?
   -Но зачем ему старики?
   -Прохоронов соревновался с Вечкиным за пост декана, - произнес мой сосед вполголоса, - пока эти двое титанов бились, Паленковичу ничего не светило.
   -Ну, хорошо, - сказал я, - Вечкин мешал, потому что был деканом. А когда Прохорнова разбил паралич, чем мог помешать лежачий инвалид?
   -Ну, - Квазимодо на миг задумался, - а что если Паленкович как-то причастен к тому эпизоду в кабинете? Когда Прохоронова хватил удар? И парализованный старик мог об этом рассказать? Представляешь, такое?
   -Так что же, выходит, Паленкович, все это время ходил к старику, что бы его...
   -Знаешь, - сказал мне Квазимодо, - нам нужно узнать, что именно делал декан в комнате у Прохоронова. Вроде бы у покойника была жена?
   -...тем более, что есть поговорка, - говорил в это время объект наших подозрений, - мол, старый, что младый. Вот поэтому, мы должны помнить и о младых и о старых. В особенности о старых. Они такие беспомощные.
   Убогая квартирка вдовы Прохоронова обреталась в доме, чуть лучшем, чем наше общежитие - хотя следы всяческого распада наличествовали и здесь. Шагая по трескающим ступенькам на пятый этаж я думал о некоем вселенском законе роста в научной среде - начав жизнь еще студентом, попавший в цепкие стены альма-матер человек проходит все стадии, положенные личинке, мутируя из специалиста в аспиранта, а затем вылупляясь полноценной бабочкой-доцентом. Так и скромные здешние обиталища, обрастая букетом научных степеней, монографий и званий, все еще несут какие то черты изначальной общаги.
   Напрягая сейчас память, я не могу доподлинно сказать, как выглядела встретившая меня старушка - жена почившего борца за власть - я вроде бы сидел с ней за старым столом, темной полировки, пил невкусный передержанный чай и слушал ее рассказ - но вот ее лицо оказалось, столь простым и незаметным, что полностью изглаживалось в памяти.
   Гораздо четче я запомнил обстановку квартиры - толь же убогая, как и у куратора, она однако изобиловала прикладной экзотикой - тут было море пыльных статуэток, собранных со всего света: пузатые каменные бабы со стершимися лицами, резные африканские божки, глиняная пестрота народных промыслов - коллекция была сколь причудлива, столь и разнообразна. То, что покойник был преподавателем славянистики иллюстрировали несколько идолов - грубо вырезанные из темного дерева, он смотрели на меня пустыми безжалостными глазами из глубины застекленного серванта. Да, и все остальные фигурки так или иначе несли культовое значение.
   -Да вы, молодой человек, меня не поймете, - негромко говорила мне вдова и глаза ее были сухими и спокойными, - вы молодой мужчина, куда вам до моих мотивов. Я знаю, все спрашивали - как ты мол с ним живешь? А вот так и жила. Он никогда не был добр ко мне. Не был добр вообще. Но было нем что то такое... что не давало его бросить, даже в конце, когда он уже лежачий.
   Это женское, вам, мужчинам, не понять. У нас ведь не было детей - он не хотел. Говорил, что дети - это признак слабости. Это добровольно проданное бессмертие. Мы могли бы жить вечно, но эти бессмысленные пародии на нас - они отнимают всякую жизнь.
   -А он хотел жить вечно? - спросил я.
   -А вы не хотите? - вдова внимательно посмотрела на меня. Было в этой женщине что то цинично-надломленное, некий отзвук перенесенного зла, - и он хотел. Но, как видите, его судьба оказалась банальной. Даже страшнее - последний год он вообще не мог говорить.
   -Подождите, - сказал я с удивлением, - но ведь наш декан, Вениамин Паленкович, часто сюда приходил. Он ведь разговаривал с вашим мужем.
   -Разговаривал, - супруга Прохоронова цинично усмехнулась - но также мог говорить и с этими чурбанами - она кивнула на идолов, - он заходил в комнату к мужу, и просил остаться наедине. Апеллировал к моральной поддержке, к мужскому братству и наставничеству. Мол, это то, чего часто не хватает в жизни и лишь на краю можно обрести. А потом закрывался на тридцать минут и бормотал что-то мужу и стенам.
   Я не вмешивалась. Никогда. Конечно, я не верила в эту чушь насчет наставничества. Но давала им остаться вдвоем.
   -Но почему? - спросил я, - разве вы хорошо знали Паленковича, чтобы допускать его к больному мужу.
   -Нет, я его почти не знала, - был ответ, - но... раз вы пришли сюда, то, должно быть имеете причины. Мой муж был злым человеком. Он не любил меня, как не любил никого, кроме себя. А Вениамин Паленкович... я сразу ощутила, что он чем-то похож на мужа. Что-то схожее, родственное. Такая же жесткость внутри. И я подумала, что, наверное, в его последние недели мужу будет лучше побыть вместе с таким же как он. Я то ему никогда не была близка, - она помолчала, внимательно глядя на меня. Мне же было неуютно под этим спокойным взглядом, - да, вы не понимаете и не поймете. Мне его было жалко. У нас не было детей, а женщине свойственно о ком-то заботится. Опекать. В быту мой муж был как ребенок - не приготовить, не постирать, ничего. Да, жестокий, но разве дети не жестоки? Разве младенцы, орущие по ночам и требующие молока, не есть воплощение природной жестокости?
   Он был мне как ребенок и я любила его как ребенка. Только благодаря мне он зашел так далеко и поднялся так высоко. И когда он лежал без движения - он тоже был как ребенок, беспомощный и слабый. И, может быть, именно в те дни я более всего реализовалась как мать.
   Она замолкла, а я ощутил настойчивое желание встать и уйти - во вдове было, что-то он давешних мокриц в кафельных плитках. Хотя, если вспомнить, что за человек был Прохоронов, наверное, только такая и могла быть с ним рядом. Но тут она улыбнулась:
   -О, молодой человек, все это предания дней минувших. А когда-то, не поверите, мой Прохоронов был вполне ничего. Видный мужчина. Студентки по нему так и сохли, а достался он в итоге мне. Да, вот же посмотрите каким он был!
   И она поднялась и достала из серванта (как раз из того, что скрывал в себе идолов), фотографию в рамке и протянула мне. Тусклый свет, сочащийся из-за тяжелых портьер не сразу явил мне черты изображенного на черно-белом глянце человека. А когда его образ все же сложился, я вздрогнул и чуть было не выронил фотографию.
   Это было немыслимо. Это было нереально. Страшней всего, что сидящая напротив вдова не замечала ровным счетом ничего, хотя правда так и кричала с гладкой поверхности снимка.
   Там, на фото, был изображен молодой Прохоронов, с залихватской прической в стиле пятидесятых, с колючим, цепким взглядом. Но, неверяще глядя на снимок узнавал это жесткое лицо, эти брыластые щеки и низкие черные брови.
   На меня, презрительно и холодно, смотрел доктор наук, профессор, декан кафедры славянской истории, Вениамин Паленкович.
   Квазимодо поверил мне сразу. Я уже говорил, что мой сосед отличался незаурядным видением этого мира таким, каков он на самом деле.
   -Если ты говоришь, что это он, - сказал мне напарник, - значит, так оно и есть. Вопрос "почему?", пока оставим за кадром. Зато это доказывает, почему Паленковича вообще допустили до парализованного тела старика! И эта похожесть... Знаешь, я сегодня видел, как декан выходил из комнаты куратора. Похоже, не в первый уже раз.
   -Думаешь... у него есть какие то планы на Владленыча?
   -Планы не планы, - произнес Квазимодо, - а я тут тоже кое-что узнал. Говорят, что у Прохоронова, при всей его сволочной, несомненно, натуре, все же был друг. Только очень давно, в шестидесятых. Они вместе издавали стенгазету - Прохоронов ведал тогда наполнением, а вот рисовал... я нашел фото этой газеты в нашем архиве. Фамилия художника незнакомая, а вот инициалы - А.В.
   -Алексей Владленович? Как же получается...
   -А так и получается, - сказал мне Квазимодо, - что дружили они тогда. А потом их пути разошлись. Сдается мне, куратор тебе не все рассказал. У него за плечами знаешь какая долгая жизнь? И Паленкович здесь не случайно, и к куратору заходит не просто так.
   Я ощутил, как внутри все сжимается - мир вокруг становился все менее уютен. На перемене между первой и второй парами я поймал в коридоре взгляд декана - он смотрел холодно и пристально, и, уже, несомненно, на меня. Чем-то его взгляд явственно напомнил мне, те давешние, мутные гляделки твари из пруда - та же холодная, пахнущая тиной ненависть. Паленкович о чем-то догадывался? Я поспешил скрыться в аудитории, а тем же вечером случился этот эпизод с ванной, который и расставил все точки над и.
   Душевая у нас была на этаже и самая большая радость от нее заключалась в том, что это средство омовения вообще существовало. В остальном же ванная сохраняла все характерные черты общежития - то есть была древнее пирамид и полна скрытой, шебаршащейся жизни. Белыми слизнями в стоке пугали робких студенток не одно поколение насмешников. Впрочем, бросивший вызов высшему образованию брюзга был вынужден выбирать между загаженной душевой и собственной вонью.
   Я к тому времени довольно сносно научился больше мыться, чем загрязняться и потому вошел в обросшие мохом пределы парной без всякого трепета. На растресканный кафель и седой мох, свисающий с вентилей, я особого внимания не обращал. На истомленную учебой землю спускалась бархатная вечерняя тьма и лишь тусклая, крашенная белым, лампочка под потолком, пыталась мужественно и безнадежно ее разогнать.
   Я оставил одежду в предбаннике, зашел в одну из кабинок, где испытал легкое чувство клаустрофобии - под ногами была почти полная тьма, свет сюда не доставал. Помню, что мои мысли в тот момент были о Паленковиче - о всей этой чертовщине с его фотографией, о странной связи с Прохороновым, а теперь и с Владленычем. Я коснулся осклизких вентилей и повернул горячий кран.
   То, что ринулось на меня сверху, не являлось водой. Я не видел, что это, но лишь ощущал как оно скребет мне по спине, а потом падает под ноги, где продолжает бешено извиваться. А сверху, из раструба падало новое и новее нечто, несомненно, живое, дурнопахнущее, мерзостно расползающее под пальцами.
   Закричав, я рванулся из кабинки, нога зацепилась за невидимое препятствие, и я рухнул, приложился о цинковую стену и сполз по ней в шевелящееся месиво. Сверху лились новые и новые слизистые твари, они заполонили собой все тесное пространство кабинки и сейчас тошнотворным приливом поднимались вверх, к лицу. Когда одна из них оказалась удивительно близко, я сумел рассмотреть, что именно льется на меня вместо душа. Это была змея... вернее, нечто вроде змеи, потому что длинное, извивающееся тело, было неряшливо собрано из слизистых ошметков разнообразной грязи. С нарастающей паникой я понял, что эта змея, или червь состоит из человеческих выделений - поколения жильцов, год за годом смывали с себя эту грязь: комки сала, отшелущивающаяся кожа, выпавшие волосы, обрезки ногтей и чешуйки мозолей - вся та дрянь, что стекала в сток душевой, копилась там, под землей, в трубах, чтобы дать противоестественную жизнь этим скользким созданиям.
   И их были десятки - вытекали через трубу одна за другой. Я орал без перерыва - силился подняться, но ноги впустую скребли по сколькому месиву. Я снова падал, ощущая как ноги скрываются под сплошным ковром шевелящихся, смердящих тел. Они источали тепло гниения и разложения, но двигались осмысленно - все выше и выше.
   В какой то момент мне удалось уцепиться за смеситель и одним рывком вздернуть себя на ноги. Меня тошнило без перерыва, желудок спазматически сжимался, а ноги ступали по сминающимся змеиным телам, исторгая новые потоки зловония.
   Выход был близок, я отчаянно толкнул дверцу кабины, давая дорогу свету и воздуху и в этот момент скрытый змеиным шевелением пол, издал длинный, надсадный стон и подался под моими шагами. Те, кто все это устроил не хотели меня выпускать. Ржавые конструкции в нутре железобетона крошились и разрывались, с отчаянным скрежетом прощаясь друг с другом.
   Миг, и последние скрепы разъялись и пол кабины резко провалился вниз, в облаке цементной пыли - а следом за ним устремились и грязевые змеи - сплошная, шевелящаяся, черная масса. С нижнего этажа донесся тяжелый удар, а я остался на нашем - сведенными руками удерживаясь за скользкие грани смесителя.
   Внизу кричали - испуганно, и, как мне показалось, агонизирующее, а в нашей душевой хлопнула входная дверь и мерцающий свет одинокой лампочки заслонил знакомый силуэт.
   -Квазимодо! - закричал я, - Ква...
   -Сейчас! - крикнул он, - сейчас, ты держись. Вот! Руку!
   И я ухватился за его ладонь, вцепился как за сакраментальную соломинку (весь следующий день квазимодо морщился и руки никому не жал) и захлестываемый эмоциями, ощутил, что все же спасен.
   Природа не терпит пустоты и чье то чудесное спасение припечально компенсируется чей то незапланированной гибелью. Так и случилось с нашим сокурсником из параллельной группы. Имя его, теперь, видимо, уже никому не важно - важен тот факт, что в тот несчастливый вечер он отправился мыться в ванную, расположенную этажем ниже. В тот момент, когда я, не веря в избавление, на трясущихся конечностях выбирался на твердую землю, он мучительно расставался с жизнью тремя метрами ниже. Чтобы его откопать, понадобились усилия пятерых грузчиков и двух уборщиц с алыми тряпками. Грязевых змей никто не нашел в извергнувшихся из лопнувшей сантехники нечистотах.
   И, конечно, комната покойного оказалась свободной и я готов был спорить, что ее так никто и на займет.
   Квазимодо смотрел на меня чуть с опаской, словно впервые по настоящему осознал, что мы ввязались в нечто по настоящему масштабное.
   Следующий день, солнечный и благостный, какой только может быть в эту чудесную пору, оказался подернут для нас некой сумрачной вуалью - стены общежития, знакомые до боли, больше не казались нам домом. Широкие коридора ВУЗа стали полны смутной угрозы и мертвые глаза активистов с доски почета внимательно провожали нас взглядом.
   -Он догадывается, - сказал мне Квазимодо, - Эти змеи, они были специально для тебя. Все не случайно.
   -Кто он такой? - спросил я, - откуда он вообще появился?
   -Знаешь, - произнес мой сокурсник, - на свете есть по настоящему плохие люди. Они жесткие внутри, твердые как колоды. Они никогда не перед чем ни останавливаются. Паленкович из таких. И он чего-то хочет. У него есть цель. А мы ему мешаем.
   -Что же нам делать?
   -Избегать его... - произнес Квазимодо с рассеянной улыбкой, - и давай-ка снова сходим в архив.
   Девушка, работник архива, долго не могла понять, зачем нам нужен план институтского общежития - и нервно косилась на неблагообразное лицо Квазимодо. Пришлось ей сказать, что я пишу реферат по системам воздухоотвода родного альма-матер.
   -Вот смотри, - сказал мне сосед, едва мы отошли в пахнущий сыростью закуток читального зала, подальше от взгляда кураторши.
   Перед нами был старый чертеж общаги - переплетение этажей и лестниц, смутно похожее на разрез исполинского судна, чьим именем, несомненно, грозило стать бессмертное "Титаник". Квазимодо вдумчиво водил рукой с карандашом по пожелтевшей бумаге:
   -Вот комната Владленыча. Она внизу. Примем ее за центральную точку. А вот мой список... список тех, кто умер или уехал этой весной. Кого прогнал или выселил Паленкович, скажем прямо. Я отмечу опустевшие после них комнаты. Здесь, здесь и здесь...
   Я смотрел, как он уверенно ставит крестики на лишившихся своих жильцов квадратиках схемы - тут, тут и тут, и словно, холодный сквозняк заставил меня поежиться - да, Квазимодо был прав, как всегда прав, крестики кучковались вокруг комнаты куратора, как стайка мух вокруг гнилого яблока. Относительная заселенность оставалась в общежитии лишь по краям здания. В центре же была...
   -Там почти никого нет! - сказал Квазимодо, - смотри. Почти все студенты съехали из комнат, находящихся над, справа или слева от комнаты Владленыча! Выход... выходит, что вокруг куратора сейчас только пустые комнаты... два этажа пустоты в каждую сторону!
   Глядя на чертеж я представил Владленыча в этой крохотной комнатке у основания - старик исходит мелкой дрожью, лежит на своей кушетке с горячке, а вокруг метры и метры пустоты - только пустые темные комнаты, где больше никто не живет! А потом мой взгляд вдруг уловил некую закономерность с Квазимодовых крестиках и я шумно выдохнул.
   Солнышко? Ромашка? Одуванчик? Плотное ядро пустоты вокруг комнатки куратора, толстый стебель еще на один этаж, а потом расходящиеся до крыши лучи, каждым пикселем в котором была чья та пустая комната.
   -Слушай, - сказал я, - тебе не кажется, что это похоже на какой то рисунок? Симметрия - и вот лучи.
   -Похоже на погремушку, - сказал Квазимодо, - или на антенну, которая исходит прямо из комнаты Владленыча...
   Не отрываясь, смотрели мы на эту странную фигуру и если бы я знал... если бы только мог знать, чем и как отзовется в дальнейшей моей жизни этот нелепый завиток. Ромашка, солнышко погремушка.
   -Фигура выглядит законченной, - быстро говорил мне Квазимодо, когда мы шагали прочь из архива, - это говорит о том, что времени у нас совсем мало. Владленыч в прямой опасности - у одного луча фигуры разрыв: комната еще не пуста. Когда она будет заполнена, Паленкович... не знаю, что он сделает, но нечто случится. Хуже, чем со студентами, хуже, чем могло быть с тобой... нечто наподобие истории с прошлым ректором. Что-то грязное. Мы не можем больше ждать - после старика Паленкович наверняка расправится с нами... У нас с тобой выбор: сейчас бросить все и уехать домой. Взять академотпуск. На год. Перейти в другой институт. Ты как?
   Я вновь вспомнил Владленыча в его старческой кровати. Темную мебель. Пустоту вокруг. Злые глаза Вениамина Паленковича. И помотал головой.
   -Хорошо, - сказал Квазимодо, - я тоже нет. Тогда мы идем прямо к Владленычу. И спрашиваем его прямо - считает ли он, что лучше вообще не иметь друзей, чем иметь, но таких!
   На широком институтском дворе было пустынно - казалось бы самая горячая пора: летняя сессия в разгаре и где то рядом молодые гуманитарии, обливаясь потом и сомнениями защищали дипломы... но здесь этого не чувствовалось, а на подходе к общежитию и вовсе накатывало тоска. Старое здание смотрело на нас пустыми темными и окнами и сейчас мы уже могло утверждать - за большей часть из них уже давно никто не живет.
   Сквозь ступеньки пробивалась молодая трава - зеленая, с острыми, чуть иззубренными краями - из нутра дома тянуло сыростью и застарелой тухлятиной. Входя внутрь, я внезапно поразился, как долго я здесь живу... и почти не замечаю этой гнилостной атмосферы тоски и разложения.
   -Это все он, - сказал мне Квазимодо, - не знаю каким образом и почему, но это все его рук дело.
   Белесые корни вспучили расползающийся от сырости коврик перед дверью куратора, а сочетание пятен сырости на старом крашенном дереве было неприятно похоже на череп. А в какой то момент мне показалось, что я вижу лицо декана, криво ухмыляющееся мне с дверной створки.
   Квазимодо стучал и не добился ответа - а потом просто навалился на дверь, распахивая ее один сильным движением. За ней сплетались тишина с темнотой и их гегемония казалось столь абсолютной, что мне показалось, что мы уже не успели.
   Владленыч лежал лицом вниз на потрескавшихся сизых плитках ванной и лишь крупная дрожь давала понять, что он еще живет. Мы подняли его и перенесли в комнату с некоторой дрожью ощущая как руки глубоко вдавливаются в старческую плоть - под рубашкой Владленыч был как студень.
   -Нашатырь, - пробормотал Квазимодо, - где-то должен быть...
   В этот момент Владленыч открыл глаза - с некоторой дрожью я осознал, что все это время он был в сознании.
   -Алеша... - слабо позвал Владленыч пустоту между шкафами темного дерева, - ты где, товарищ мой верный?
   -Здесь только мы, - сказал Квазимодо, - вы нас узнаете, Алексей Владленович?
   -Он все равно придет. Алешка. - Владленыч прикрыл глаза, а потом сфокусировал их на меня, - что же он не идет? Вы же от него?
   -Нет, не от него, - сказал я, придвигаясь, - Алексей Владленович, помните я приходил? Я хотел знать о декане. О том, что было?
   Владленович нелепо мотнул головой.
   -Ты что, не видишь, - сказал Квазимодо, - он не в себе. Скорую надо.
   Я поднял трубку древнего аппарата черной пластмассы, вслушался в тишину:
   -Телефон не работает.
   -Не надо скорую, - ясным голосом произнес Владленыч, - ребята, вы что не понимаете, что он все равно придет. Скорая не приедет - все, что здесь делается, делается через него.
   -Да кто? Паленкович?
   -Алешка, - сказал Владленыч, - Алешка Прохоронов. Старый уже паршивец, но скользкий. Ну и Паленкович тоже. Ребята... вы что то хотели спросить?
   -Алексей Владленович, - я наклонился ближе, - вы должны, должны нам рассказать, что у вас было с Прохорновым. Из-за чего вы поссорились. Вы ведь были друзья, мы знаем, мы многое разыскали. Многое узнали. Паленкович собирается сделать что то в ближайшие дни!
   -Друзья? - произнес куратор еле слышно, - откуда вы узнали? Никто не знает. Все уже мертвы. Мы дружили когда то. Два товарища. Не разлей вода, как говорят. Он не всегда был такой сволочью. Честолюбив, это да. Это в нем осталось до сих пор. Честолюбив и мстителен.
   Но он был лучшим нашим славянистом. В вопросах язычества - ас. На конференции ездил, в экспедиции ездил. Везде. А потом увлекся всем этим мракобесием. Я вам так скажу - ученый тем и отличается от шарлатана-мистика, что оценивает все трезво. Со стороны. Но когда начинаешь практически оценивать все эти ритуалы - ему хватало ума не посвящать в это широкий круг коллег. Мне, да еще паре близких друзей.
   -Что он делал? - спросил Квазимодо чуть требовательно.
   Он высчитывал эффективность языческих ритуалов плодородия. Вывел единицу витальности - Виту, почти как фиту, хе-хе, искал описания этих вакхических плясок, удобрения почвы семенем и прочего хлама. У древних славян - кривичей, вятичей, вахлов и древлян, у чуди, мери, веси, финно-угров. Кровь, пляски, папоротник - все это смешно, дикость.
   Анализируя ритуалы, он высчитывал, сколько в каждом из них Вит - то есть, насколько они эффективны. И наносил их на карту. Не просто так, ради интереса. Алешка был упертый практик - он выискивал место, где количество Вит было максимальным.
   -Он... нашел? - спросил Квазимодо.
   -Нашел. В верхнем Поволжье. Ярославль, Переславль, Кострома, Ростов... хе-хе, сердце земель русских: избы русские, кости финно-угорские. Летом пятьдесят четвертого он поехал туда... С тех пор мы не общались.
   -Поссорились?
   -Да. Мы все. С ним. Но с картой он больше не возился. И то хлеб. Но он практик, ребята, ему больше ничего не было надо. Преподавал студентам, получил доктора, потом профессора... а теперь вот... выше.
   -Он вернулся совсем не такой? - произнес я, - жесткий, злой, с тех пор его все и не выносят? Как Паленкович?
   Но Владленыч уже поплыл - взгляд его утратил всякий разум и уставился в потолок. Челюсть отвисла и по щеке поползла капелька слюны:
   -Алешка... - сказал он, - со всеми его Витами... скоро меня навестит...
   Мы вышли за дверь, остановившись в затемненной сырости коридора.
   -Его надо в больницу, - сказал Квазимодо, - он долго здесь не протянет и возможно, что именно этого момента и ждет Паленкович.
   -Мы можем попытаться вывести его тайно, - сказал я, - наймем машину, ночью вытащим его отсюда. В какую ни будь из больниц пристроим.
   -Я сомневаюсь, - показал головой Квазимодо, - что мы сумеем сделать это тайно.
   Он не кивал и не указывал пальцем, но мне показалось, что пятна-череп на поверхности двери чуть изменился - словно прорисованные сыростью черты лица искрирвились в яростной усмешке, в которой злобы было куда больше, чем веселья.
   Не сговариваясь, мы повернулись и пошли прочь. Да, это было то самое присутствие, что мы ощущали все это время - незримое давление, что гасило солнечный свет. Его присутствие. Паленковича? Прохоронова? Кем, в конце концов, была эта пугающая личность?
   Квазимодо открыл дверь общаги и сделал шаг. В следующую секунду на него рывком надвинулась темная, невыносимо воняющая кислым разложением махина, и если бы не я резко не дернул моего соседа за рукав куртки, быть бы ему неминуемо придавленным. Сокурсник так и замер с открытым ртом, а я смотрел, как от подъезда плавно отворачивает ветхий ЗИЛ-мусоровоз, что так удачно развернулся на пятачке перед входом в общежитие. Из переполненного отбросами контейнера одиноко торчала головка давешней мусорной змеи и тупо раскачивалась в такт движению. Мутные глаза твари были полны почти человеческого разочарования.
   -Он везде, - сказал я, - ты разве не видишь? Он добьется своего - убьет, или заставит бежать, нас. Доберется до Владленыча и я почти уверен, что Владленыча не станет, а Паленкович пойдет на повышение...
   -Если бы мы знали, когда он хочет придти к куратору, - произнес Квазимодо. Он все еще опасливо стоял у двери, не решаясь выйти в казавшийся столь безопасным двор. - Когда наступит тот час, тот момент, что Паленкович так ждет?
   До вечера время проползло нехотя, полное тревог и неясных ожидания. Я физически ощущал его укромное течение: что случилось этим беззаботными свободными часами, что раньше неслись мимо веселым галопом? Я чувствовал, я ожидал, что нечто случится - и уже довольно быстро. Паленкович придет. И приведет за собой Прохоронова, до такой степени напичканного Витами тысячелетней выдержки, что даже в могиле нет ему покоя от бывшей работы?
   Ожидание незаметно разливалось в воздухе народившегося лета и впервые за эту весну в кроне старой березы, росшей во дворе института, не пел соловей. Мне встречались студенты, знакомые - какие то тихие и присмиревшие, как усталые тени, и тут и там я видел лесных - призрачные твари словно становились весомее с каждым часом, в открытую кривили мне морды из темных углов.
   В девять Квазимодо вытащил меня из все больше казавшейся не самым тесным из гробиков комнаты во двор.
   -Надеюсь, тут не услышат, - прошептал мой сосед, - я, наверное, знаю куда нам нужно.
   -И?
   -Мы будем исходить, что Паленкович может знать не все. Он точно не будет смотреть в одном-единственном месте. Там, где он ничего не опасается. В своем логове.
   -Ты о кабинете? - спросил я, - да как мы туда попадем? Это же кабинет декана.
   -Институт строили давно. Во всех старых зданиях есть пожарная лестница. У нас она проходит вдоль ряда окон - в том числе и окна Паленковича.
   -Институт закроют около десяти.
   -Именно поэтому мы должны быть в нем до этого, - сказал Квазимодо и улыбнулся слегка безумно.
   Чулан у военной кафедры давно не запирался. В те далекие годы ни у одного сохранившего остатки разумности гражданина стремительно съезжающей с катушек страны не пришло бы в голову красть битую молью копию Знамени Победы, гипсовый бюст вождя и плакат, показывающий как именно должен быть обмундирован советский воин-освободитель. Имперское это великолепие занимало почти полностью крохотную комнатушку, но дало приют и нам с Квазимодо, терпеливо ожидающим окончания вечерней смены.
   В коридорах ВУЗа царила тишина - словно студенты-вечерники как один не пришли сегодня на занятия (а приходили ли они вообще?)
   Около одиннадцати вечера, когда через щели в рассохшихся рамах в институтское нутро стала проникать вечерняя благодать, мы осторожно выбрались из чулана. Этажом ниже окно никогда не запиралось - дерево рам искривилось со временем и защелка уже не вставала на место. Именно отсюда и начинался путь по пожарной лестнице, что в апогее своем приводил к подслеповатому окошку ректорского кабинета.
   Здесь, массивный угол старого здания отбрасывал густую синюю тень, хороня в ней любого, кто рискнул забраться на эти запретные высоты.
   Квазимодо сопел впереди, осторожно воздымая свое массивное тело по ржавым ступеням. В какой то момент я обернулся и понял, что отсюда виден внутренний двор и общежитие - унылый квадрат серого "маленковского" кирпича. У самого основания тускло блестело окно куратора - как устаревший целые эпохи назад монокль. А окна вокруг были черны так, как только могут окна пустых квартир.
   В небе зажглись первые звезды, неустанно и неутомимо шумела Москва - сейчас угрожающе и напряженно - утопая в надвигающемся кризисе и висел, как на картине Куинджи тонкий аристократический лунный серп. Буква "с" в небесах была еле различимой - фазы луны съедали ее стремительно.
   У окна ректора Квазимодо остановился, оглядываясь на меня чуть потерянно. Мне и самому не верилось, что мы лезем в самое пекло - но проснувшийся и уже неостановимый зуд, это неуемное любопытство толкало и толкало меня вперед. Все это было связано - все те мои эпизоды уже не самой короткой, начинающей кое-как проясняться, жизни, странные личности, что то и дело вставали мне на дорогу, сам Паленкович и те, кто стояли за ним - это ощущалось как звенья одной цепи, а я теперь шел как гончая - ощутив след.
   Чувствовал ли что-то подобное Квазимодо? Я уже никогда этого не узнаю. Обмотав руку своей толстой брезентовкой, он коротким ударом расколол стекло ректорской цитадели.
   Переходящее алое знамя справа от стола Паленковича стыдливо пряталось в густеющей тьме, зато неприятный рисунок на левой стороне был виден вполне отчетливо. В монохромном ночном освещении ничего разгульно-хохломского в нем уже не осталось - линии стали остры и зазубрены и изображение обрело сходство со стилистикой активно нарождающегося в те времена племени металлистов - нечто среднее между свастикой, скандинавской руной и индуистской чакрой. В неверном свете линии шевелились, как живые.
   Оказавшийся в комнате, Квазимодо прошествовал к столу Паленковича, заваленного методической требухой.
   -Где-то здесь, - говорил мой сосед, - в ящиках.
   -Посмотри на кресло! - прошептал я.
   Он приглядел и присвистнул. Кресло Паленкович, видно, не менял целую вечность - оно было безобразно продавлено и из широкой вмятины на месте, где приземлялось седалище главы института безобразными лохмотьями торчали куски поролона. Ножки этого умученного трона рахитично разъезжались в стороны.
   -Он, должно быть, чертовски тяжел! - проговорил Квазимодо и принялся за ящики.
   Первоначально, ничего компрометирующего нам не попадалось - от обиталища Паленковича пахло вовсе не серой, как могло показаться, а канцелярской скукой. Методично перебрал кипы методматериалов в первых двух ящиках, мы принялись за третий. Окончательно стемнело и мой сосед зажег свой туристический фонарик, по-ганстерски замотанный изолентой. Узкий лучик посвящал нас во все новые и новые главы учебного процесса на кафедре древней истории и фольклора.
   В какой то момент я отвлекся - Квазимодо продолжал с выправкой бухгалтера года перебирать слежавшиеся бумаги, а я поднял со стола тоненький томик в потертой суперобложке. "Задонщина" - гласила надпись на корешке и я приоткрыл книжку, ожидая увидеть пеструю вязь непроизносимых древнерусских склонений.
   "...эмоции и подсознание плохо контролируются рассудком, трудно удержаться от искушений плоти и соблазнов..." - прочитал я. Что?
   Под сдернутой суперобложкой книжка оказалась черной как смоль. Щурясь в свете фонарика мы с Квазимодо с трудом прочитали название:
   "Апокалиптион. Самое полное собрание практических ритуалов черной, белой, цветной, языческой, ведической, а также восточной магии". Ниже красовался плохо пропечатанный череп.
   Судя по первой странице, книжка была отпечатана издательством "Велесъ" в типографии "Ордена красного знамений, ордена Ленина, г. Обнинска" в 1989 году. Краткая аннотация гласила:
   "Сборник ритуалов практической магии. Изд. 5. Доп. и расш. В данном пособии собраны магические и ведические ритуалы разных народностей СССР, Западной Европы и Индии. Для успешного применения пособие сопровождено таблицами и схемами. Рекомендовано для самого широкого круга читателей".
   В немом изумлении мы с Квазимодо уставились на творение обнинской типографии. В те отнюдь не златые времена подобные издания появлялись достаточно часто - и их корявая "газетная печать" пугала ничуть не меньше, чем смутное, но претензионное содержание. В обществе единогласно рассматривали эти книжки как литературный аналог черных воронов, предвестников апокалипсиса. Но чтобы Паленкович...
   Листы зашуршали под моими руками и свободно открылись на середине книжки - там, где ее открывали совсем недавно.
   "Ритуалы плодородия, возрождения, секс-ритуалы и вечной жизни" - прочитали мы. И ниже: "В классической астрологии ритуалы плодородия привязаны к лунному циклу. Всего насчитывается до 12 лунных месяцев. Однако есть и аналог високосного года - когда месяцев тринадцать. Тринадцатый месяц изначально считается магическим, влияющим на судьбы людей и даже целых держав. Всего в 20 веке насчитывается шесть подобных лет: 1905, 1918, 1946, 1969, 1978 и 1991.
   Помимо этого, каждый лунный месяц имеет свои т.н. "черные" дни: это 9, 15, 23 и 29 дни лунного цикла. По степени воздействия каждый последующий день сильнее предыдущего. В 9 день лунного цикла (страх, обиды, обманы) нельзя: смотреться в зеркало, принимать лекарственные препараты, молочную пищу. В 15 день (леность, искшуения плоти) нельзя: заключать договора, коллективные контракты, выяснять отношения. В 23 день (злоба, агрессия, нетерпимость) нельзя: стричь ногти и волосы, проводить хирургические операции.
   Апогей зла достигается на 29 день лунного цикла (новолуние): необходимо поститься, исключить всяческое общение, важные дела, не носит украшений из кости и рога.
   Вместе с тем, 29 день лунного цикла лучше всего подходит для манипуляций с витальностью, операций омоложения и достижения физического бессмертия. Др. славяне называли этот день "Межи". По их поверьям в такую ночью достигает максимума возможность связи с миром неявленного. По мнению южнорусских рыбаков в новолуние (межи) бывает т.н. "жор сомов" - когда рыба впадает в неистовство при пепельной луне от избытка живицы.
   Примечание: В тринадцатом лунном месяце нижеперечисленные ритуалы обретают силу в квадратной степени от исходной в обычный лунный год. Так, ритуал, проведенный 29 дня лунного цикла триннадцатого месяца может рассматриваться в кубической степени к проведенному в обычный год. Табл. Расчетов степени воздействия в зависимости от календаря смотри на стр. 77.
   Для 29 лунного дня (спрут, гидра) подходят ритуалы:
      -- Чермной крови (яз. др. русск.); 2. Цветок (посмотреть)(индуисстк. Яз.); 3. "Pumpkin leather" (Ам. народное)", 4. "Ай Шархаш" (семитск. кабаллист.)
   Я поднял голову - Квазимодо вопросительно смотрел на меня. Мне оставалось лишь пожать плечами - так или иначе, но мы были в шаге от разгадки. Мой сосед снова устремил луч фонаря на страницу:
   "Чермная кровь. (Пер. с болгарск. К. Степановича).
   Тип/вид: омолаживающие, тонизирующие (23, 29 л/ц).
   Для этого ритуала вам понадобятся: крещеный младенец (не семитск., не арабск.) - 2,5 - 3 кг. Содержание крови: от 1,5-2 литров. Кровь черного петуха (50 мл.) Кровь черного пса (двор.) (300 мл), ветка дуба - 25-30 см., жирный чернозем - (до полукилограмма), сало - 200 гр., брага (быстрого брожения, можно дрожжи) пепел и пот добавлять по вкусу.
   Важную роль в ритуале "чермной крови" играет графическая составляющая: с помощью ингредиентов вокруг младенца рисуется магическая фигура со строго определенной формой (см. приложения, схемы) - это св. рода "антенна", которая будет принимать сигналы из потустороннего мира. Младенец в данном случае является усилителем такого сигнала и помещается в центре. Важно, чтобы основной контур магического заклятья был замкнут между младенцем и практикующим ритуал.
   Примечания: "в данном ритуале важно следить за чистотой исходных ингредиентов. Так, например, младенец не должен быть болен вирусным или венерическими заболеваниями, болезнями почек, чернозем желательно мелкодисперный (с шириной крупинок не более 0,5 - 1 мм.), пес и петух иметь здоровую, лишенную лишая шерсть/перо. Для усиления эффекта применяется ряд катализаторов замен (см. табл.): пес = хорь, петух = нетопырь, брага = медицинский спирт.
   После помещения младенца в центр фигуры произносится ряд литаний (см. соответствующую транскрипцию с древнеславянск.) в которых вы выражаете свое истовое желания получить силу и молодость..."
   -Он сумасшедший! - прошептал Квазимодо, - как он все это будет делать!
   -Погоди, - произнес я, - загляни в схемы... там, где рисунок.
   Квазимодо зашелестел страницами, открывая последние страницы: символы на них были разной степени претензионности, а на соответствующем "Ч. Кр." листе распластался уже знакомый символ: факсимильная перепечатка из неопознанного издания выполненная столь ужасающе (к тому же криво расположенная), что я бы не взялся творить по ней, что-либо серьезное.
   Но вот общая ее форма была неприятно знакома: с уже привычным чувством холодка между лопатками я понял, что вновь вижу тот же символ, что и на плане общежития - только проработанный куда как детальнее.
   -Он уже делает, - произнес я, - если сравнивать по размерам антенны, то у Паленковича настоящий радиотелескоп!
   -Он все равно не сможет. По этой дурацкой книжке...
   -И все же он почти готов... - сказал я, отводя фонарик в сторону и указывая на окно.
   Квазимодо обернулся: рогатый месяц дарил ему улыбку идиота сквозь пыльные окна - совсем тоненький, готовый исчезнуть и явить ночи свой знаменитый пепельный свет.
   -Какой... какой сегодня день? - спросил сам себя мой сосед, - двадцать седьмое... двадцать восьмое?
   -Да, - сказал я, - завтра двадцать девятое. Новолуние. Он рассчитал абсолютно все.
   -Кроме младенца, - хмуро произнес Квазимодо, - не считать же таковыми студентов-первокурсников.
   Мне представился младенец в жестких руках Паленковича - дитя вырывалось и кричало и суровые эти объятия дарили столько же ласки, что и стальной ковш экскаватора. Пустые глаза ребенка были полны болезненного удивления и беспомощности.
   Этот нелепый ритуал будет совершен уже завтра, когда от месяца не останется и той жалкой краюхи, что смотрит сейчас на нас с летних небес. И глаза Владленыча, старого куратора, звезды грядущего мрачного представления, будут столь же беспомощными и пустыми.
   -Послушай... - сказал я Квазимодо, - Паленковичу не нужен младенец. Он у него уже есть.
   -Это как же?
   -Черная собака равно хорь, черный петух равно нетопырь. Чему может быть равен младенец? Где его аналог? Это нечто столь же бессильное, беспомощное, не обладающее сознанием. Младенец в этом ритуале - сам Владленыч. Помнишь выражение - "что старый, что малый?"
   -Тут игра на аналогиях? - сказа Квазимодо, - Владленыч? Младенец? Беспомощный как дитя и в глубоком маразме?
   -Квазимодо... - я впервые назвал его этой, обычно высказываемой за глаза, кличкой, - завтра все решится. Мы должны подождать пока Паленкович придет за куратором... а потом попытаться сорвать ему ритуал.
   -Это вообще возможно? - спросил меня мой сосед и напарник.
   Я пожал плечами. Наверное, именно в тот момент я вышел на свою сомнительную тропу войны (вернее перевел ее из холодной фазы во вполне горячую). Мне надо было бы бояться, но я ощущал лишь жгучее нетерпение. За Паленковичем хмуро стояли те силы, что называли неявными, невидимыми, потаенными, что дразнили меня всю жизнь из-за тьмы лесного полога. Я жаждал уцепить их за хвост. Возможно, мне хотелось встретить их лицом к лицу - и высказать все за моего учителя труда, за полированный череп Анфиски, за демона пруда и его жесткую хватку... за домового, что убил моего кота, а потом выпил его кровь. Чермную.
   Мы спускались по лестнице в полной тишине. Ночь вступала в полную свою силу и тут и там в окнах общежития напротив мелькали смутные тени - ползающие, скребущие, летающие на драных перепончатых крыльях - ночь будила их ото сна, тьма изливала в них силы и вот уже чуть слышен был городской шум и из-под этой унылой пленки урбанизации проявилась незыблемая изнанка этого мира: темная, копошащаяся, бесконечно живая, враждебная нам.
   Мы успели отойти лишь до середины двора, когда лестница черного хода беззвучно оторвалась и уже вполне ощутимо рухнула на землю, сложившись своими ржавыми сочленениями. О том, что под ее развалинами погиб студент второкурсник, спешивший этой ночью на запланированное романическое свидание, мы узнали только когда рассвело. Последняя комната освободилась.
   День перед полнолунием. Предмежье, как его назвали бы в той дурацкой книжке... мне запомнилась только та лихорадочная суета и постоянно тикающие часы. Ночью мы почти не спали, ожидая нападения, которого, однако так и не последовало. Видимо, Паленкович, так и не узнал, кто именно побывал в его святая святых.
   Я готов признать Квазимодо гением и моим первым учителем: кто знает, как далеко бы мы пробрались вместе, сложись все иначе? Его идея была сколь сюрреалистична, столь и рациональна.
   Модное словечко "helloween" тогда еще в достаточной степени не было на слуху, чтобы поместить его на любое число. Пусть даже и на следующее - это был всего лишь один из мутных праздников, скрывающегося за ветшающим железным занавесом буржуазного рая. Но самая идея была обречена на успех у слегка анархизированного студенчества тех лет.
   Утекающие часы этого последнего дня оказались заполнены официальными визитами - ни я, ни Квазимодо, не были достаточно популярны среди наших однокурсников, но пресловутый, "ветер перемен", что уже ощущался в летнем воздухе, изрядно нам помогал. Идею маленького ночного безумства перед окончательной и бескрайней (как нам представлялось лето), свободой находила свой отклик.
   Где-то там, за разбитым стеклом своего кабинета готовился Паленкович, напряженно вчитываясь в мятые страницы своей книжонки, вздыхала тяжко вдова Прохорнова и не мог заснуть и не мог остаться бодрствовать Владленыч, одиноко лежащий в своей пустой комнате.
   В общежитие прорвало краны сразу в трех туалетах и вода стала потихоньку стекать вдоль стояков, расцветая на стенах сизыми пятнами - остро пахло сыростью, мхом, землей и застарелой гнилью. Тут и там возилась некая мелкая лесная живность, споро вьющая себе гнезда у подножия шкафов и прорывая норы и плинтусах. Аварию никто не устранял, словно это было в порядке вещей.
   Рисованные ручкой афишки о карнавале передавались из рук в руки и наверняка были бы опознаны и раскрыты, если бы не тот бесконечно краткий остаток дня, что оставался до начал действа.
   Вечером в районе визжало сразу несколько собак, а зоомагазины получили некоторую давно уже не ожидавшуюся прибыль. На лицах молодежи цвели заговорщицкие улыбки.
   Когда темнота пала на истомленную университетскую землю, луна не взошла - узкая желтая полоска на ее месте не справлялась с обязанностями ночного светила и ночью выдалась темной. Остатки месяца поднимались к зениту, тая на глазах.
   Было душно и вместе с тем каждый вдох приносил с собой нечто, от чего начинало стучать в висках и колотится сердце. Межи! Я представил, как под гладью Дона обезумевшие сомы яростно бросаются друг на друга, вцепляются широко раскрытыми пастями в бока собратьев - вода кипит от ударов мощных хвостов.
   Та же ночь на Ивана Купалу, но без костра.
   Мы заняли стратегическую позицию у стен общежития - так, чтобы было видно часть квартиры куратора. Кушетка с Владленычем была скрыта от нашего зрения, но большая часть квартиры оставалась как на ладони. Владленыч был там, ждал не шевелясь, слабый и беспомощный как дитя.
   В полночь стало совсем темно - я поднял голову и с трудом разглядел мутное пятно на месте луны: пепельный свет не показался мне ни задумчивым, ни печальным - как потушенный экран старой люминесцентной трубки он был полон тоски по отжившему.
   Налетел порыв ветра, зашевелил кронами неподвижных деревьев, и даже трава, казалось, стала расти быстрее. Сердце стучало как сумасшедшее - момент настал.
   В недрах общежития отчетливо скрипнула дверь и в облаке лесной прели явился Паленкович.
   Поначалу мы его даже не узнали, посчитав одной из тех многочисленных, окружавших общежитие тварей - не могла эта грузная, нелепая фигура принадлежать солидную декану кафедры фольклора и славянистики. Потом я вгляделся и вынужден был подавить нервный смешок.
   Паленкович оделся по всей форме: плотную его фигуру облегала мохнатая, битая молью шуба, пережившая все свои лучшие времена - в меху побрякивали деревянные статуэтки, костяные бусы и вырезанные из камня крохотные идолы с искаженными лицами. На ногах красовались дедовские резиновые галоши с тщательно вырисованными мелом белыми галочками. Образ все не складывался, пока я не поднял взгляд на разрисованное черным лицо декана - над этой кошмарной, шаманской маской, буйно ветвились рога - несомненно оленьи, несомненно крашенные для красоты прозрачным лаком. Им бы полагалось висеть на чьим ни будь сервантом с претензией на буржуазную роскошь, но теперь этой оленьей гордости нашлось иное применение.
   Я понял вдруг, что и шуба нелепо имитирует оленью шкуру... хотя никогда и нигде не бывает таких грузных оленей.
   В руках Паленкович держал доверху набитый туристический рюкзачок. Войдя, декан что то произнес Владленычу - но ответа не последовало, словно старый куратор находился в помрачении.
   -Ничего, - отчетливо молвил Вениамин Паленкович, расставляя стеариновые свечи на доступных вокруг поверхностях. Защелкала зажигалка, озаряя комнату мятущимися огоньками, - Ничего... сейчас уже все. Отмучился, считай.
   Голос его чуть дрожал и он временами отодвигал мохнатый рукав шкуры и поглядывал на часы. Спешил.
   Что-то бормоча, Паленкович выложил на стол свое мусорное пособие, заботливо заложенное кожаной закладкой на нужной странице. Открыл рюкзак и принялся аккуратными движениями рассыпать по полу неясную субстанцию. Двигался он напряженно деловито, как хирург, готовящийся к сложной операции. Пол был засыпан (несомненно, пресловутым черноземом), а декан уже распаковывал банку с чем-то слизистым, аккуратными порциями шмякая содержимое на крашенные доски. Миг и на свет явилась медицинская пробирка с черной жидкостью - Паленкович опрокинул ее на пол: аромат поднялся невообразимый - через открытую форточку до нас донесся тяжелый запах.
   Свечи нервно трепетали.
   -...и еще по чуть-чуть... - бормотал Паленкович и начал рисовать на полу сложную фигуру, старчески кряхтя, когда следовало наклоняться - палец его лазил в сало, потом в пепел, потом в кровь, руки прихлопывали получившиеся извивы: иногда декан поднимался и отряхивал быстро чернеющие от слизистой гадости ладони. Забывшись, он иногда вытирал их о шубу, отчего так быстро пошла неряшливыми сосульками.
   Вонь в комнате вставала стеной - скоро создалось ощущение, что в квартирке Владленыча долго время держали мелкий рогатый скот. Пахло навозом, прелым сеном, мхом и кровь. Паленкович рисовал, ляпал ладошками, двигался из угла в угол, поскальзывался на размякшем от слизи черноземе. Свечи бросали на стены тревожные ответ - по обоям двигалась уродлива и гротескная тень куратора.
   -А, вот вы где! - радостно прошипели у нас над ухом.
   Квазимодо обернулся, прикладывая палец к губам. Наш однокурсник сиял в ночи слегка безумной улыбкой, полускрытой маской скелета. В руках он держал принудительно усыпленную головой под крыло черную курицу.
   -Идите, - сказал Квазимодо, - карнавал нечистой силы вот-вот начнется. Помните, куда? Ждем часа ночи.
   -А то! - заухмылялся студент, за его плечами качались темные тени, обряженные кто вот что. Всего набралось до пятнадцати человек - неплохой результат для заграничного карнавала.
   Они на цыпочках проходили мимо нас - мели по земле полами черных, пыльных плащей, или нелепыми меховыми хвоста, сделанные из бабушкиных манто. Почти у каждого были животные - курицы (две черные, остальные белые), черные кобели, коеих не отмыть добела (брали в основном декоративных или малокалиберных дворовых), один сжимал чучело летучей мыши с отломанным крылом, а еще двое принесли аквариумных ужей и чьего о ежика. Улыбки цвели на хитрых лицах.
   Участники карнавала поднимались вверх по лестнице и там, на третьих и четвертых этажах, пробирались в пустующие комнаты, чтобы затаиться и ждать, когда гонг пробьет начало демонического действа. Комнаты-ячейки, комнаты-крестики, комнаты-пиксели, составляющие масштабного рисунка Паленковича заполнялись одна за другой - повизгивали схваченные в охапку псы, панически гоняли по жилам свою алую кровь черные и белые курицы. На полу чертили пеплом сложные фигуры (кто во что горазд), выпускали на них ужей и ежей и пугали друг друга заунывными звуками.
   Этажом ниже, Паленкович, не замечая, потихоньку входил в раж - движения его становились все размашистее - он стал подергиваться, бить резиновыми копытами, выдыхать невнятные строчки и брызгать получившимся из магических ингредиентов перегноем. Куратор отчетливо застонал на своей кушетке - наверное, на него летели брызги.
   -И вот так... - выдыхал Паленкович, пританцовывая (лицо под слоем грязной раскраски быстро начинало лоснится от пота), - и вот так... еще... ай, да еще. Ай, вот так! Ай, давай... У!
   Он притопнул ногой и словно за окнами что то вдохнуло в такт.
   -И вот так давай... У! - выкрикнул он и деревья во дворе встряхнули ветками. Стремительно нарастала духота, словно приближалась гроза. Но нет, небо было абсолютно чистым и звезды пристально следили за представлением декана.
   -И еще пошла... УУ!! - закричал Паленкович зычно и крутнулся. Разбрызгивая во все стороны протухшую, перемешанную с землей и салом кровь. В руках он держал что-то, а потом резко воздел к потолку, выводя фигуры в воздухе и заорал:
   -Як пущу стрелу дай удоль яла! - он взмахнул предметом (в какой то момент мне показалось, что это крохотная кукла - пластиковый пупс, выкрашенный в антрацитово-черный цвет) - Ой и ой лели дай удоль ся... У!- взмах и фигурка указывает на Владленыча.
   Становилось все жарче - свечи потерянно мигали и одна за другой начинали выдавать в воздух мутные дымные столбики. Паленкович вращался:
   -Як уб`е стрела добра молойца! - взмах божком - Ой и ой Лели... У!! Па том молайцу некому плакаци! - божок указал на Владленыча, свечи трещали, я ощутил, что становится трудно дышать. Где-то позади, темный двор словно оказался отделен мутной, дымной пеленой - страшно было подумать, каково сейчас в комнате.
   -Жона молода, кала города!! - выл Вениамин Паленкович, взмахивая своим пупсом и обращая к потрескавшемуся потолку безумные глаза, - ой и ой лели, кала гора... У!!
   В этот момент мы с Квазимодо четко ощутили, что в квартире скапливается некая энергия - воздух был до предела наэлектризован, еще чуть-чуть, и казалось, между предметами начнут проскакивать искры. Финал был уже близок - в какой-то момент напряжение должно было прорваться и пройти вверх, к темным небесам и пепельной луне... если бы ему было куда идти. Студенты начали выглядывать из окон - шум декан поднял неумеренный. Мы с Квазимодо, замерев, смотрели, как Паленкович, оскальзываясь, делает последние обороты. Голос декана срывался на фальцет:
   -Дзе матка плача - там калодзеси!!! - провизжал Паленкович, шатаясь, - ой и ой лели... там калодзе... УУУ!!!... Там... Ууу!!! Там... расы нема!!! Там... рэчки ця!!! Ой! И ой! Лели! Там не... У!!!
   Из комнаты мощно дохнуло жаром - я ощутил запах серы и давно не мытого тела: старые рамы не выдержали и растворились под этим мощным внутренним тайфуном. Задребезжали стекла и, казалось, само здание вздрогнуло от фундамента до крыши. Тень Паленковича на стене стремительно увеличивалась, затопляя собой комнату. Она была все такой же, грузной и мохнатой, вот только теперь жила самостоятельной жизнью. Декан, с искаженным лицом подался от нее в сторону и крикнул:
   -Дзэци дробныя да усе родные... - а потом по-русски, - вот он, вот!!!
   Тень замерла. Последовал еще один титанический выдох, зашелестела шерсть, накатывая на кушетку куратора. Поглощаемый темного Владленыч заплакал навзрыд, как совсем малый ребенок.
   -Бери! Бери! Бери! - вопил Паленкович надрывно.
   Крики куратора смолки, а потом нечто тяжелое рванулось вверх, к потолку... и в ту же секунду заголосили на верхних этажах - кто-то из студентов истерически визжал, а в следующий момент завыли все плененные карнавальщиками псы, закудахтали заполошно куры. Зверинец этот надрывал глотки, кто-то бежал вниз по лестнице, кто-то прыгал со второго этажа, объятый ужасом. Окна второго этажа залило чернильной мглой. Последовал мягкий удар и плеск - я увидел безвольно мотающуюся лысую голову и понял, что это Владленыч, свалился откуда то с потолка.
   Тьма качнулась назад - и свечи начали гаснуть одна за другой. Невыносимо пахло зверем - тяжелый, свербящий запах. Темной туше было тесно в комнате, она тяжело ворочалась, заставляя Паленковича отступать в угол, к серванту: декана ощутимо качало. Он все еще сжимал своего божка в руке:
   -Пошел! - вдруг крикнул Паленкович, - давай, пошел!!
   Шерстяная тьма и не подумала отступать - накатывала на него уверенным темным приливом - я вдруг ощутил странное дежа вю, даже странную тягу к этой мохнатой туше. Я помнил ее, чувствовал, ощущал... может, ждал. Мы встречались не первый раз, но впервые я был так близко...
   -Пошел вон!!! - завизжал Паленкович, а в следующий момент на него накатило, спрятало в своей шерстяной утробе. Декан глухо орал из за темной завесы, а потом тварь вновь рванулась и на этот раз легко ушла из комнаты - на верхних этажах почти никого не оставалось: студенты в панике бежали. Только завизжал в агонии брошенный впопыхах пес, снова ударило, мягко, но мощно.
   На четвертом этаже Паленкович сумел вырваться - вспоминая это, я прихожу к выводу, что наш декан в делах магических все же был далеко не последним человеком. Зазвенело стекло и встрепанный человеческий силуэт валко низринулся на землю. Последовал глухой удар. В небесах на миг затмило звезды, словно пронеслась случайная тучка.
   Паленкович матерился где то в темноте.
   -Иди за ним! - крикнул мне Квазимодо, - я к Владленычу!
   Тварь ушла. Напряжение спадало. Сквозь летнюю ночь я бежал к месту, где упал наш декан, а он уже резво поднимался на ноги: крепость его была невероятна.
   -Стой! - крикнул я, - Паленкович! Прохоронов! Стой!
   Он припустил быстрее, переваливаясь на обе ноги - полы его шубы гулко хлопали в воздухе. Поворот, еще поворот - и я уже видел его фигуру далеко впереди. Паленкович выскочил на улицу, и в дорогу ему перегородил грузовик коммунальных служб. Декан в панике оглянулся на меня. В свете фонаря его лицо казалось удивительно старым - и я мог поклясться, что это не грим так исказил эти лощеные черты. В следующую секунду грузовик прошел и Паленкович оказался на другой стороне дороге - там, где начинался лесопарк. Еще миг - и нелепую фигуру в шубе поглотила лесная темнота.
   Я остановился на границе леса - темнота была непроницаемой, из чащи дул слабый бриз, а кроны деревьев глухо и угрожающе бурчали на своем древесном наречии. Чужие, холодные взгляды смотрели на меня из этого московского леска - сотни мерцающих от злобы нечеловеческих глаз. Каждый из них - как копье перед конницей, как загородка из острых пиков. Они меня ненавидели, хозяева этих глаз. А я, видимо, ненавидел их. В тот момент я ощутил это особенно сильно.
   -Все равно доберусь до тебя! - закричал я лесным глубинам, - И до тебя, и до твоей твари! До вас обоих!!
   Лес отозвался глухим вздохом.
   -Доберусь до вас... - прошептал я, и зашагал обратно. Туда, где остались Квазимодо и Владленыч.
   В комнате пахло зверофермой, спешно реформированной в бойню. Редкие, оставшиеся после разгула стихии свечки приглушенно мерцали, утопая в жидком навозе. Кушетка перевернута, мебель изуродована - осколки выбитого стекла редкими алмазами блестели из перегноя.
   Владленыч лежал там, где упал - посреди комнаты, но теперь лицом вверх, а голова его покоилась на коленях у Квазимодо. Мой сосед поднял взгляд и я увидел в его глазах тоску:
   -Он что-то с ним сделал, - сказал Квазимодо, - что-то успел совершить. Он... Владленыч умирает.
   Я наклонился над стариком. Сейчас, бессмысленно глядя в потолок он удивительным образом напоминал младенца - огромного, морщинистого и изгаженного в черноземе. Самое несчастное на свете дитя. Когда он открыл рот и тихо заплакал, я увидел, что у куратора совсем нет зубов.
   Слабый, задыхающийся плач Владленыча продолжался еще с четверть часа, а потом его глаза закрылись, словно он утомился стонать и отошел в легкий, истинно младенческий сон. Но мы ощутили, что этому сну уже не суждено прерваться.
   Что бы не сотворили со стариком Паленкович и его мохнатое языческое нечто, это высосало из него остатки жизни.
   План декана провалился: тут мы могли гордиться - очередной цикл (если это был он) омоложения не удался, а пребывание в тесном контакте с мохнатой тварью кардинальным образом повлияло на Вениамина Паленковича. До такой степени, что вряд ли он сохранил свой лощеный облик.
   Ночь переваливала за вторую половину и нам пора было уходить. Оставлять Владленыча на полу не хотелось и мы, перевернув кушетку, уложили бывшего хозяина комнаты сверху. А после, не сговариваясь, залезли в сервант, обшаривая, как накануне у декана, ящик за ящиком.
   Владленыч был беден как церковная мышь - и тщательно открещивался от своего прошло. Мы не нашли ни альбомов, ни писем, ровным счетом ничего, однако в нижнем ящике отыскалась старая лакированная шкатулка, в которой пополам с доисторическими бланками и пыльными комсомольскими значками обреталась небольшая, дурного качества фотография, определенно вырезанная из какой то газеты.
   Молодой и полный сил Алексей Владленович дарил нам с нее оптимистическую улыбку, крепко, по товарищески, обнимая за плечи такого же молодого Прохоронова. За их спинами угадывались какие то стальные конструкции и все это отдавало стремительно умиравшим на наших глазах соцреалистическим энтузиазмом, бесшабашной романтизацией человеческой силы и энергии.
   Фотографию мы забрали с собой.
   Как и ожидалось, после нахождения тела Владленыча (на второй день после ночного карнавала) никто из студентов не сознался в своем участии в "хеллоуине". Дело получило широкую огласку, в институт прибыла комиссия и следующие два месяца методично опрашивала правых, виноватых и посторонних на предмет связей с "антисоветскими общества мистического толка".
   Разгром и фекалии в комнате куратора единогласно признали последствиями черного шабаша, с трибун громили металлистов, анархистов и всех подвернувшихся под руку неформалов. Растущие как грибы после дождя желтые газетенки смаковали подробности ночного эпизода, добавляя новые и новые детали.
   Вскрытие Владленыча, показавшее, что он умер от сердечного приступа, нисколько не охладило страсти. Пошли слухи, что куратор умер от невыносимого ужаса. Участники событий из уст в уста шепотом передавали мрачные подробности происшедшего на верхних этажах общежития в пик ритуала - каждый свои и отделить правду от вымысла уже не представлялось возможным.
   Чуть позже в институте стали ходить легенды о неких роковых яйцах, в которые обратились принесенные черные куры - якобы их еще иногда можно было найти в комнатах общежития. Селиться там долго не хотели и в июле здание было закрыто на бессрочный капремонт.
   С нами, как учредителями действа, старались не заговаривать - но и выдавать никто не стал: студенческая круговая порука отлично сработала.
   Так ничего и не узнав, комиссия убыла прочь, а в институте стали выбирать нового ректора.
   Мы же были заняты другим. Сплоховавший с ритуалом Паленкович мог обрести теперь пристанище только в одном месте - там, откуда он вернулся в далеких пятидесятых. Откуда привез свою злобу и властность. Поиск в архивах ничего нам не дал, у нас не было никаких особенных зацепок, кроме старой фотографии. И потребовались эти долгие летние свободные месяцы, чтобы наши усилия увенчались успехом. В подмосковном книгохранилище мы нашли номер газеты "Плещеевский рабочий" за пятьдесят четвертый год, в котором под обнимающимися товарищами следовал заголовок: "Единство науки и труда - залог выполнения природохозяйственного плана партии", а под ним добавление: "ученые помогают труженикам сельского хозяйства в борьбе за лучшие условия жизни".
   Переполненная штампами статья нам ничего не дала - все решила мелкая подпись под фотографией: "Ученые-исследователи А.В. Кутников и А.С. Прохоронов на геодезических раскопках в г.Кошкин (ярославск. обл.)
   Нас переполняло нетерпение - страна вокруг все больше скатывалась в хаос, но мы словно не замечали. Я и Квазимодо были как гончие, взявшие след, а я впервые в жизни в тот момент ощутил, что шагая по правильному пути. Тому, что изначально был моим.
   А вы говорите, судьба. Вот она - куда в итоге меня привела.
   В августе неожиданно распался Советский Союз и окружающий мир переполнился разнузданной фантастикой. Реальность, казалось плыла и самые невероятные вещи стали казаться возможными. В конце лета мы, заплатив проводникам почти все имеющиеся у нас деньги (легально взять места в поезде было уже совершенно невозможно) отбыли в Ярославль, оставив впавшую в испуганный ступор столицу под лязг танковых гусениц и предчувствие гражданской войны.
   Наша война, впрочем, уже вовсю шла. Где-то впереди лежал маленький поволжский городок, где совершенно бесплатно превращали всех желающих в нелюдей.
   Ночью, выйдя в прокуренный тамбур и глядя, как мимо проносятся темные, низкие ели, я снова ощущал тот давешний взгляд - с которым уже, наверное, сроднился за прошедшие годы.
   Взгляд леса. Предупреждающий, ненавидящий. И взгляд того существа, вслед за которым вилась утлой тропкой моя собственная жизнь.
  
   Глава 5.
  
   Природа в тот год сподобилась от души оплакать впавший в вольнодумство честной народ матушки России. Август, словно заблаговременно отрекшийся от бабьего лета поливал наш поезд медленным, холодным дождем, словно перепрыгнув через пушкинский золотой сентябрь прямиком в начало ноября с его невыразимой и гнездящейся в глубине каждого чувствительного сердца тоской.
   Я воспринимал это как знак, словно некая сила, затаившаяся сила старалась помешать мне, да вот только ее силенок хватало лишь на вяло брызжущий дождик. Но тоже самое, должно быть, ощущал и всякий кто ехал со мной в переполненном плацкартном вагоне, всякий кто оставался на пустынных полустанках, столь незначительный, что наш сумеречный экспресс даже не думал на них останавливаться.
   Чувствовала вся впавшая в ступор страна, и в каждой маленькой деревне запирали отродясь не закрывавшиеся двери и ставни, и кто-то уже не шел на своеобычную прогулку через лес, кто-то плохо спал по ночам, и, проснувшись в двенадцать от глухого уханья в лесной чаще, долго смотрел в потолок, не в силах уснуть.
   По пасторальной русской округе неторопливо, но верно, разливалась медленная волна нереальности происходящего. Вроде бы все было тоже самое, те же сельские станции, домики в три окна да палисадники вдоль пути, мрачные лица случайных попутчиков, теплый чай в ободранных подстаканниках, но нет-нет, да и мелькало нечто странное, несуразное, невозможное. "Наше дело правое, мы победим" - сообщал нам лозунг на станции, а над ним реял полузабытый державный триколор, а буквально на следующей висело вовсе пугающее черно-желтое полотнище, похожее на флаг ФРГ, только без красного. А через полчаса безвестная станица сообщала нам ржавыми буквами "Наша цель" - и старая жесть была изрешечена многочисленными пулевыми отверстиями. Над станционным домиком гордо реял "веселый роджер" в обнимку со знаменем американской конфедерации, а на платформе звучно порыкивали черные байкерские "уралы", несущие на спинах сомнительных личностей в антрацитовой коже. До того похожих на дикие степные банды, что мы были откровенно рады, когда наш локомотив, зашедший уже было на посадку, вдруг испуганно прибавил скорость, с ходу проскочив порабощенный поселок.
   Пропитанный мистикой белесый туман выползал к вечеру из мелких овражков и возвращающиеся с ночного выпаса пастухи казались нам белогвардейскими отрядами, стремящиеся раз и навсегда установить в убогих натерпевшихся деревнях новую власть.
   Миновав сонно похлопывающий глазами Ярославль, мы сели на старенький гремящий автобус и в этой дряхлой колеснице на тридцать пыточных кресел проделали чрезвычайно утомительный пятичасовой путь вдоль Волги до небольшого уездного центра. А уже оттуда нас подбросил на своей ржавой "копейке" местный школьный учитель, обучающий младшие классы в цели нашего
   назначения.
   Оной же целью был маленький городок Кошкин, гордо оседлавший высокий и крутой правый берег великой русской реки. Природохозяйственные планы партии мощными волнами минули его как раз в те золотые времена первого визита сюда Паленковича и с тех пор ничто не могло поколебать его тихой провинциальности.
   Это ползучее мещанство сыграло с Кошкиным вполне добрую шутку, отчасти связанную с его названием. В потрепанном "атласе туриста СССР", найденном мною и Квазимодо в том же институтском архиве Кошкин носил название Красносельхозтехника, ввиду наличия здесь крупного элеватора, пристроенного к рахитичному колхозу. Однако промышленный подъем в городе был пресечен одним примечательным случаем.
   Чрезвычайно расплодившиеся на излете перестройке слухи повествуют, что в шестидесятых годах по междугородней трассе в энном количестве километров от города проезжал кортеж генерального секретаря Н.С.Хрущева и дорогу ему на самом видном месте перебежала черная кошка.
   Верный малоросским суевериям Никита Сергеевич тут же повелел ехать в объезд и членовозы углубились в поволжские лесные дебри, где, проплутав по местным дорогам сколько то времени, выкатились на благодатную пристанционную площадь маленького городка.
   Вид его был так тих и патриархален и до того напоминал рай обретенный, что утирая ностальгическую слезу Хрущев повелел запретить в городе всякое строительство выше двух этажей (впрочем, таких тут все равно никто не строил) и организовать здесь турбазу, в которой сочеталось бы все самое светлое, что могли предложить русская история и утопический шестидесятнический коммунизм. Что и было незамедлительно сделано, приведя крупный элеватор к неожиданному и жестокому концу.
   История про кошку, услышанная местными жителями, обрела статус легенды и город с восьмидесятых годов, когда в деревянные лубки вовсю торили дорогу интуристовские "икарусы", вполне официально стал называться Кошкиным. И получила даже символ, который успешно сторговывала ошеломленных русским духом иностранцам.
   И, конечно, кошек в городе развилось видимо-невидимо.
   Городок забылся в долгом праздновании избавления от Красносельхозтехники и резвящимся обывателям было невдомек, что когда то город уже носил кошачье название.
   Это знали мы (благодаря архиву) да десяток сторожилов Кошкина. Городу насчитывалось тысяча сто лет и стоял он традиционно на месте языческого капища, принадлежащего то ли Веси то ли Мери, то ли вовсе какой ни будь чуди. В 9 веке Светлый Князь Борислав Олегович, впитав ценности новообращенного христианства, капище разорил, весь или мерю развешал по окрестным деревьям, а, закончив свой титанический труд, прилег на попоне своего боевого коня поспать.
   "Сказание о Вещем Олеге" к тому времени навряд ли было написано, а может быть князь Борислав не умел читать, но так или иначе серая лесная гадюка ужалила его в незащищенную сталью шею. Маленькая полевая мышка, задушенная и полусъеденная, которую нашли подле мертвого князя, могла бы исправить ситуацию, разбудив светлейшую особу незадолго до визита змеи, да вот беда, грызуна убил непонятно откуда взявшийся черный кот, несомненно принадлежавший бывшим хозяевам места.
   Неслучившееся спасение, меж тем, нашло свое отражение в летописи. Князь был похоронен на месте гибели, а так как оставлять таких важных персон одним было нельзя, над его могилой (а значит, и над капищем) возвели деревянную церковь, а вокруг выстроили селение. Получившийся городок был назван, естественно, Кошкин и название это закрепилось, хотя и никогда не афишировалось, ввиду прискорбности и непафосности события.
   Как бы то ни было, а получивший свое исконное название городок жил (хотя и не развивался, ввиду указа госсека) не зная горя и бед до того самого момента, когда мы и дурные вести из столицы прибыли в этот провинциальный эдем русской наследственности.
   И сколь не был глубок этот местный старообрядческий омут, а волны перемен добрались и до него и всколыхнули с невиданной силой.
   Впрочем, не только они одни.
   Некоторое напряжение, повисшее в сонном поволжском воздухе мы ощутили сразу, едва сойдя с подножки рейсовой камеры пыток на четырех колесах. Двухэтажные купеческие особняки, покосившись каждый в свою сторону да лишенная креста колокольня смотрели на нас настороженными окнами, плотно затянутыми бельмами сельских ажурных занавесок. С унылых небес задумчиво капал дождь, дыхание конденсировалось крошечными капельками пара и мы с моим напарником были словно беженцы, скрывшиеся здесь, в тихой глухомани, от разошедшихся не на шутку боевых действий.
   Город больше не спал - это мы ощущали достаточно ясно, но сказать в чем именно это выражалось не могли - быть может, в той некоей атмосфере бесприютности и сирости, что бывает в оказавшихся на линии фронта тихих селениях, а может оттого, что на втором ярусе колокольни, там, где полагалось быть звоннице был приторочен плакат, алые краски которого ни грана ни поблекли вопреки времени. Алая полоса рассекала постер надвое как нос ледокола и в глубинах его металлически-атомного чрева гнездилась белесая голова Ленина, бледная и монохромная, а под ее спазматически вздернутой головой шли в атаку бесчисленные условные полки.
   "КПСС - боевой отряд мирового коммунистического движения" - сообщал нам плакат и взгляд сам собой следовал указующей бороде и натыкался на размашистую надпись на стене красного кирпича напротив: "Вихри враждебные - что ж вы вьетесь?" Голова сама собой задиралась и мы с холодком в груди видели, что над площадью низко кружат монотонно каркающие вороньи своры. Картина эта неясно, но вполне ощутимо, ассоциировалась у нас с понятием "смута" - Андрей ли Рублев или боярыня Морозова тому виной, но эти кружащие на черных крыльях вестники беды сигнализировали - эпоха кончается, наступает время перемен.
   Квазимодо говорил что то о турбазе, находящейся практически в черте города - и нам надо было попытаться отыскать путь туда. На площади не было ни единого человека, несмотря на разгар дня и нам ничего не оставалось как зашагать в сторону одной из улиц - которую, с некоторой натяжкой, можно было считать центральной.
   Путь наш проходил мимо колокольни и я увидел потемневшую от времени табличку на ее давно не беленой стене: "Уникальная падающая колокольня XII века - памятник архитектуры, охраняется государством". Наклон древнего шатрового строения виден был невооруженным глазом и вросшая в землю ржавая, но сохранившая роспись под хохлому и надпись кириллицей "Русский квас" желтая бочка, казалось, в испуге жалась к бренной земле, стремясь избежать неминуемого разможжения.
   Я вдруг заметил, что некоторые дома на Кошкинской площади нежилые - двери их были наглухо и навсегда заперты, а крыши зияли страшными провалами, откуда как ребра торчало несколько обугленных балок. Под ногами, по древней брусчатке, перекатывался мусор - пустые бутылки с подозрительными фитилями из горлышка, стрелянные картонные гильзы, стоптанные сапоги и консервные банки.
   Едва выйдя из площади, центральная улица тут же делала крутой изгиб и спускались вниз по склону - мы, следуя, повернули за угол и в некоторой оторопи остановились, когда на нас в упор глянуло искаженное в гримасе страдания женское лицо с очередного плаката. Рот дамы был искривлен в судорогах и, казалось, выдавливал на бесчувственную фанеру огромные алые буквы: "СПАСИТЕ АРАЛ!" И казалось, будто это не название гибнущего озера, но тот некто, которого полагалось спасать, панически "арал" перед тем, как с ним случилось страшное.
   Судя по кудрявой от деревянных завитков табличке, улочка назвалась Московская - что доказывало, что она и впрямь была центральной. Оживления здесь было чуть больше - пьяная фигура в долгополом пальто, уныло бредущая из ниоткуда в никуда, пара лоточников, спрятавшихся в аккуратные деревянные избушки, словно перенесенные сюда с детской площадки, да завязшие в осенней грязи сани.
   Именно сани, сейчас, в самом начале осени безуспешно буксующие посреди местного проспекта. Как они существовали летом выяснилось, стоило к ним подойти - на каждом из полозьев красовалось по два маленьких колесика, сейчас окончательно утратившие проходимость. Сделаны сани были из фанеры, а расписаны под поблекшую хохлому - тут и там по кузову порхали чопорные схематичные жар-птицы.
   -Завязли? - спросил Квазимодо водителя кобылы, щупленького мужичка с усреднено славянским лицом, - может, помочь?
   Водитель саней покосился на нас, мне показалось - чрезмерно настороженно.
   -А вы кто? - спросил он, - и за кого? За тех, или за этих?
   -В смысле за красных или за белых? - съязвил Квазимодо, - а за кого должны быть?
   Извозчик пожал плечами:
   -Это вам виднее, за кого вы. За красных, белых, демократов, коммунистов или монархистов, или за черта лесного. Или за мэра, скажем.
   -Да нет, - сказал я, - мы вообще-то из Москвы только что приехали. Студенты. Интересуемся русским фольклором. Духовными, можно сказать, традициями.
   -А, традициями? - сказал извозчик, - фольклором? Этого у нас сколько угодно. Только у каждой стороны свои традиции - одни у тех, другие у этих... ну, помогите что ли?
   Под настороженным взглядом продавщиц-лоточников (некоторые из них услышали слово "москва" и начали робко подавать голос "сладкие петушки - сладкие петушки, сахарные") мы попытались вытолкать сани и быстро поняли, что все бесполезно - колесики, кажется, просто перестали крутиться. А заморенная, низкорослая лошадка не чуяла снега в сентябрьском воздухе и потому как ни будь не брела.
   -А, бросайте! - крикнул от полозьев извозчик, - наверное, опять подшипник заклинило! Мы их с тракторов с Палычем снимаем и на полозья собачим...
   -А вы тут давно, наверное, - произнес Квазимодо, - не расскажите про город?
   -А че тут рассказывать, - извозчик пожал плечами, - места здесь исконные, русские, богатые памятниками культуры, истории и архитектуры.
   Мне вдруг представилась передовица "Плещевского рабочего" - желтая бумага, жизнеутверждающий черный шрифт.
   -Есть много диковин, - тоном опытного продавца поддельных сувениров, продолжил работник местной транспортной сети, - могу показать. А из больших - вот, например, падающая колокольня. Она не просто так падает. Там, под ней тридцать метров фундамента, а потом еще сваи бетонные загнали при Хруще. Только она все равно падает?
   -И почему же? - спросил Квазимодо.
   -А выпирает ее, - ответил нам мужичонка и во взгляд его вернулась настороженность, - выпирает ее из земли, в которой слишком много неславянских костей захоронено. Капище там было, вот и прет. А вам бы определиться - за кого вы: за правых или за левых, или за черта рытого и мэра. Неопределенными нельзя - гражданская безответственность получается - и кивнул в сторону "арального плаката", который все еще нес в себе остатки былой социалистической ответственности.
   -Спасибо, мы определимся, - сказал Квазимодо.
   -Советская площадь дальше по улице, - сказал извозчик, - если надо экскурсию, это там, берем в долларах. Скажите от Спиридонова - это я.
   Мы вежливо покивали и зашагали в указанном направлении - с резных киосочных венцов на нас смотрели схематично, в духе семидесятых вырезанные петушки и филины. Лоточницы уже ничего не стеснялись:
   -Ребята! Сувениры! Резные, деревянные обереги, от сглаза от порчи. Берите. Домовины в дом на счастье. Ручная работа. Веники узорные. Значки: комсомольские, октябрятские, 50 лет ВЛКСМ! Валенки. Корочки для партбилетов - из бересты! Хохлома. Ясли декоративные. Из дуба! Конфетки! Бараночки! Подходите! Выпечка свежая - лебеди из сдобы. Саночки деревянные.
   Квазимодо подошел к одному лотку:
   -А вы знаете, что это у вас не петушки? - спросил он продавщицу, - это ведь самый настоящий василиск. Таким, как его изображали на скифских курганах. И также гарцует.
   -Петушки-хренушки, - дружелюбно сказала продавщица, быть может, помоложе других, но уже обретшая полновесный сельских колорит, - Какой покупатель, такие и петушки? Будете брать? Есть еще два чугунных замка, фотоаппарат "Фэт", монетки Петра 1, настоящие, из Углича, часы наручные?
   -Нет, спасибо, - сказал мой напарник, - а с кем тут можно насчет истории и культуры переговорить?
   -Это с Арчибасовым, - не задумываясь, сказала продавщица, - Львом Давыдычем. Он у нас один по культуре. Найдете его на площади. Он, как и все - на митинге.
   -А чего митингуют?
   -Так, это, - удивилась лоточница, - 1 сентября! День знаний и самом главном! Точно не будете брать?
   Квазимодо покачал головой, а я впервые ощутил, что к мерному шуму дождя примешиваются некие смутные звуки, сразу воскресившие в памяти целый ряд праздничных демонстраций. Тогда, еще ранним утром в открытую по случаю мая форточку прилетали эти сумбурные звуки, а потом был сияющий день, праздничное шествие и шарики, которые надували в соседнем дворе из покрытого замшелой окалиной баллона. Тогда, в детстве это было преисполнено самых светлых эмоций, пока с годами я не начал видеть танцующих внутри шаров мелких воздушных демонов, что стремились вырвать шарики из рук детей и унестись в голубое весеннее небо от ревущих владельцев. Да и в лицах на плакатах центральной площади стало проступать что то козлино-вакхическое.
   Однако, сейчас в доносящихся звуках митинга было что то резко-угрожающее. Как и повсюду в то время митинг был исключительно политическим.
   Покивав лоточницам, мы поспешили в сторону действа, лишь иногда бросая взгляды по сторонам на Кошкинскую экзотику - половина домов была надежно и основательно заколочена (казалось, что еще во времена революционной смуты), другая же пестрела вывесками "Хлеб", "Молоко", "Сувениры", "Ломбард" и некая "коопспилка", что бы это ни значило) - все было выполнено в духе психоделической шестидесятнической стилизации под древнюю русь. Деревянные буквы прихотливо изгибались в названиях и на ржавых табличках адресов. Пару раз мы видели на вершинах старых телеграфных столбов сваренные из арматуры имитации аистовых гнезд - иногда даже с жестяными аистами, краска с которых слезла давным-давно.
   За очередным витком Московского проспекта нас атаковала дикая и ничего не боящаяся свора бродячих собак - во мгновение ока, вокруг нас с Квазимодо закрутилось с десяток кудлатых барбосов, в глаза которых, казалось жила древняя ярость их диких предков. Животные выглядели давно не кормленными, бока их ввалились, шерсть торчала неряшливыми клочьями - а у их вожака, здоровенного черного зверя с обломанным желтым клыком на спине красовался огненно алый лишай. Собаки издавали неумолчный агрессивный гвалд, заглушающий звуки недалекого митинга.
   -Пшли! Ну! Пшли! - закричал Квазимодо, и сняв тяжелый рюкзак, махнул им в сторону разошедшихся в лае собак.
   Мне показалось, что вожак, смотрит на нас чересчур осмысленно - тяжело и с какой-то личной неприязнью - да и ступал он как то странно: словно только имитировал собачью походку. Но разглядеть его как следует, я не успел - устрашившись рюкзака псы отступили, предпочитая отбрехиваться с тротуаров по обе стороны улицы.
   Ближе к площади стал появляться народ - по большей частью пьяненький или какой-то зашуганный, жмущийся по загаженным дворам и пересекающий улицу чуть ли не бегом. Появились тут и развалы - расстеленные прямо на тротуаре листы полиэтилена, на которых печальном мокли под дождем груды самого разнообразного хлама - попадалась тут по большей части предметы утвари из былых времен: превалировали чугунные утюги-паровозы, кованные небрежно гвозди, самовары и фаянсовые тарелки, трогательно старательно раскрашенные вручную.
   Кое-где встречались патефоны в испревших от сырости картонных футлярах, золоченные и серебряные иконы двенадцатого-шестнадцатого веков (выбор был таков, что Эрмитаж устыдился бы своей коллекции) и старинные книги по богословию - на этом берегу Московской четырнадцатого века - времен Иоанна Гутенберга сотоварищи, на том - вовсе русских первопечатников. И, конечно же монеты - от Рюрика до Юрика Долгорукого. Все, конечно же, самое настоящее.
   К патефонам прилагались пластинки с советскими и нацистскими маршами, а также, с почему то особенно часто встречающимся державным вальсом "На сопках Манчжурии". Продавцы были похожи друг на друга, как одинаковые матрешки - низкорослые, быстроглазые, золотозубые, в низко надвинутых на лоб болониевых капюшонах.
   Наибольшее их скопление обнаружилось под старой, выцветшей перетяжкой - "Поступайте в профессионально-технические учебные заведения", где будущие отличники торговли смело махали в будущее темно-синими выпускными дипломами. На простых лицах парней с плаката просматривалось явное сходство с продавцами.
   Но улица вильнула вновь и выскочила на площадь, где шло нечто среднее между пьяной дракой и народным гулянием - основная толпа собралась в дальнем конце, где, у охватывающих площадь полукругом торговых рядов высился бортовой грузовик-эстрада. Оттуда мощно и хрипло играла музыка и кто то выкрикивал лозунги.
   По периферии шатался праздный народ и насколько я мог понять - здесь собрался практически весь город, насчитывающий от силы тысяч пять-шесть населения. На лицах угрюмое отчуждение чередовалось с пьяным воодушевлением - кто-то дрался, где то в кругу пели частушки, кто-то болтался туда сюда без видимой цели.
   Толпа у грузовичка вяло шевелилась, а позади замершей и превратившейся в своеобразную трибуну машины просматривались некие мрачные руины, наспех прикрытые очередным советским щитом.
   -Ребята, шлемы берем - красногвардейские, фуражки пилотские, с мертвой головой, - выкрикнул нам очередной продавец.
   Мы подались в сторону и я практически наткнулся на обросшую сумрачную личность в драной солдатской шинели, со смутно сохранившимися знаками различия младшего лейтенанта.
   -Гражданин ботаник-ма-асквич, - проникновенно обратился ко мне субъект, - а па-адайте на нужды святейшего императора Китая и его белой армии.
   -У него, вообще то, желтая, - заикнулся я, но Квазимодо уже усиленно тащил меня прочь.
   Пародируя большой сход у стен одного из домов собрался кружок маленький - там пели частушки, кто-то хлопал и пританцовывал. Едва мы поравнялись с поющими, один из них - рослый, спившийся мужик с бесшабашным отчаянием во взгляде, с силой, как эспандер, растянул меха древнего аккордеона и заорал, надрывая глотку:
   -А крутится-вертится шар га-а-алубой!
   А крутится-вертится над га-а-алавой
   Он выкрикивал слова с такой отчаянной дерзостью, что мне стало нервозно. А он наяривал дальше, и от его хриплых выкриков в воздух взлетали облачка быстро тающего пара:
   -А крутится, а вертится! - он посмотрел мне в глаза и я понял, что песня поется специально для нас. Для меня, - а хочет упасть!
   -Пойдем-пойдем! - крикнул Квазимодо, - что бы это ни было, но мы приехали туда, куда надо!
   В этот момент речи на грузовичке прервались и площадь затопила хриплая музыка, искаженна несущаяся из двух-трех древних громкоговорителей. Под бравурное, шипящее от старости духовое вступление мы продирались к грузовичку, а потом первые такты прошли и над замершим народом грянуло:
   -"Я люблю тебя, Красная площадь... и Московских курантов звон!!!"
   В толпе затанцевали плясовую - я заметил, что пьяны почти все и от людей веет бесшабашной удалью, что бывает сразу перед совершением некоего смертоубийственного подвига. На словах "и врагу никогда не добиться, что б склонилась твоя голова..." многие зарыдали, не прекращая, впрочем, плясать. Я ощущал необыкновенное волнение, и вместе с тем воодушевление - казалось, что мой поезд после долгих лет отстоя в тупике все же пришел к нужной станции... или хотя бы впервые вышел в путь.
   Так, оно, собственно и было. Сам того не сознавая, я все быстрее двигался в нужном направлении.
   -"Молода-а-ая мая, Ма-а-асква!" - отгремел рупор, а мы уже были в первых рядах. Отсюда было хорошо видно, что здание позади превращено в совершеннейшие руины и притом совсем недавно - почерневшие балки еще курились слабым, сырым дымком.
   Плакат, подчеркнуто геральдически возвышающийся за машиной рисовал сельские пасторальные дали и гласил: "Иметь в республике в 1965 году 2,6 миллиона свиней". При некотором раздумье мы решили что лозунгом происходящего это определенно не может быть. Дебелая доярка с плаката, мощно возвышающаяся над выходящим с мегафоном в руках оратором, словно входила в это утопическое копытное число.
   -Товарищи! - крикнул выступающий и мегафон отчаянно захрипел, вызвав судороги в барабанных перепонках у близстоящих, - а сейчас просим товарища Кобелева, младшего агронома!
   -Сограждане! - провозгласил тот пропитанным коньюктурным энтузиазмом баритоном, - вот сейчас мы с вами стоим на развалинах этого жуткого вертепа! Этого волчьего логова, пораженного нашими руками! Этого поверженного рейхстага!!!
   При слове "рейхстаг" в толпе возникла стихийная овация. Над руинами особнячка по-прежнему торчали остатки башенки в стиле "модерн" - делая его неуловимо русской копией рейхсканцелярии. Переждав аплодисменты, местный активист продолжил:
   -Довольно это гнездо порока отравляло нашу молодежь! Довольно его разложенческого влияния! Мы говорим - нет проискам античеловеческой пропаганды!
   -Долой кровавый коммунофашизм! - проорал кто-то из толпы.
   -Мы разрушили этот дом! И я хочу предупредить - так будет с каждым, кто не с нами, а против нас - то есть против горожан города Кошкина и его уважаемого городского головы - Мохавицкого Глеба Панфилыча!
   В толпе закричали ура - а на грузовичке закивал невысокий человечек с лицом председателя колхоза. Должно быть, это и был городской голова. Держался он в тени своих ораторов, но выделялся некоим ореолом, каким всегда наделяет толпа своих лидеров или мучеников.
   -А сейчас, пару слов скажет заслуженный работник медицины, медсестра в третьем поколении, ныне ветеран труда и войны и зав. отделением нашей районной больницы, товарищ Кунгисепская Агния Павловна! - выкрикнул оратор, а дождь от души оплакал подъем на грузовичок седой, похожей, в целом, на невысокий лесной пенек с лицом бультерьера, старушки.
   -Товарищи! - выкрикнула она, близоруко по-ленински вглядываясь в мелкое море голов впереди, - уже много лет прошло с тех пор, как коварный Враг захватил нашу советскую родину! Тогда, в тысяча девятьсот сорок третьем году фашисты прорыли здесь траншею - вот на этом самом месте, где сейчас гниют развалины этого... эээ... публичного дома, этого гнезда разврата нашей молодежи... Да, прорыли траншею, чтобы перекрыть нам выход из нашего города!!!
   -Э, а тут что немцы были?! - выкрикнули в толпе, но старушка уже надсаживалась в мегафон:
   -Вот и теперь, столько лет спустя, когда основы государственности вновь пошатнулись, снова враг свил здесь себе обиталище! Эта змея, выступающая от имени ИХ, поддерживающая ИХ интересы, смела распространять свой разложенческий дух среди горожан! Довольно! Получила? Но много еще у нас врагов, которых мы будем бить и выжигать каленым железом - вот, например, состояние нашей больницы? По решению райисполкома еще в прошлом году, нам обещали дотировать...
   -Все-все-все, Агния Павловна, - вступил Мохавицкий, практически отнимая мегафон: - слово нашему бывшему работнику культуры и агитации - Третьяковой Василисе Леонидовне... Пожалуйста, да-да.
   Заслуженную медсестру спихнули с грузовичка на руки благодарной паствы. Дождь зарядил быстрее, словно намекая на переход в ливень, но напористая речь бывшего партработника прорвалась до ушей самых далекостоящих сограждан:
   -Я вам, товарищи, вот что скажу! - отрывисто выкрикнула полная мужеподобная дама, - нам нельзя допускать мракобесия и кривотолков! Если бы был в живых уроженец нашего города Валентин Гаевич Непряшкин, преподаватель научного материализма в одном из Московских университетов, он бы объяснил вам, что все, что здесь происходит - это происки классово настроенных шарлатанов, цель которых - вызвать разброд и шатание в умах трудящихся! Заставить их развопло... распло... проредить свои ряды, тем самым отдав город на поругание.
   Нет, товарищи, мы должны твердо помнить - существование так называемых "темных сил" - научно недоказанный факт!!
   -Ага, недоказанный! - заорал потрепанный мужичишко, стоящий справа от нас с Квазимодо, - полгорода сюда за доказательствами ходило!
   -И это значит вам задурили голову! Шарлатаны! Демократы хреновы!! - взвизгнула дама, но ее уже оттеснял городской Голова:
   -Василиса Леонидовна погорячилась, конечно, - проговорил он в микрофон, - мы все знаем, кто нам противостоит. Мы все их видели. Здесь, вот, хочет сказать пару слов наш дорогой Лев Давыдыч... Арчибасов, да-да, школьный учитель.
   -Это его мы ищем, - шепнул Квазимодо, - надо будет, после митинга пробиться.
   -Друзья, - вяло и тихо сказал Арчибасов в мегафон, был учитель маленький и незаметный до серости, так что большинство присутствующих против воли сфокусировали внимание не на нем, а на плакате с дояркой - тот был больше и ярче, - дорогие мои сограждане. Как работник просвещения я должен вам это сказать - друзья, не дайте себе оскотинится в злобе и ненависти. Ведь человек только тем и отличается от зверя лесного, что может отвечать добром на зло, поставить другу щеку на удар. Да, у нас сейчас сложный период, да, мы все испуганны и боимся будущего, но посмотрите - мы уже допустили разрушение, мы уже пошли на поводу Этих, которые снова и снова подталкивают нас на путь агрессии, потери лица. Я двадцать пять лет учу детишек и...
   -А если мы не ответим! - заорал кто-то в толпе, - ты учить некого будет! Гоните толстовца!
   -Друзья! Друзья! - взволнованно сказал Арчибасов, но Мохавицкий уже выдворял его со всем тщанием:
   -Последнее мнение и сворачиваем митинг! - произнес он, - Я считаю, мы не должны сидеть сложа руки. Мы ответим ИМ всем, что у нас есть. Мы удвоим охраны наших предприятий, школы, больницы, склада. Мы сходим на Поляну и решим этот вопрос раз и навсегда. Да... я решил выдать ружья Охотничьего кружка всем желающим.
   -Ура-а-а! - закричали кошкинцы, - покажем Этим где раки зимуют. Довольно наших детей трогать!
   -Кто-то еще хочет высказаться? - спросил мэр Мохавицкий, -- вы? Вы кто? А, ну ладно.
   -Чуете ли топот коня Апокалипсиса? - вопросил с трибуны бледный, худой субьект с мрачным огнем во взоре, - чуете ли дыхание бездны? Земля уж вступила в третью энергоинформационную эпоху водолея, грозящая неистовыми бедами и потрясениями. Мировое правительство уже собралось под пирамидой Хеопса, чтобы решить судьбы нашего мира! Спецслужбы всех стран, продавшиеся вторгшейся к нам инопланетной нечисти, испытывают на согражданах психозомбирующее оружие! Особенно сильно это здесь, в Кошкине, ведь именно здесь мы нашли и обязаны сохранить останки расстрелянной царской семьи - цесаревича Алексея и княгини Софьи. Конечно, масонская закулиса сделает все, чтобы добраться до наших святынь! Но еще есть шанс! Еще есть возможность вспомнить про наших предков - великих православных воинов, что...
   Все остальное было заглушено оглушительным "Прощанием славянки", прорывающимся из динамиков так, словно сопротивление катушки было реакционистким и классовым. Народ постепенно разбредался с площади, лишь у грузовика собралась небольшая, но решительно настроенная толпа. Чем то неуловимо это зрелище напомнило что то читанное в детстве - откровенно пропагандистски-революционное, как в книжке про ленина, и пусть вокруг был лишь провинциальный Кошкин, а никак не февральский петербург, атмосфера была та же - взволнованно-роковая.
   -Лев Давыдыч! - выкрикнул Квазимодо, хватая за рукав собирающегося куда то отбыть учителя, - мы к вам с вопросом! Знаете, нам вас порекомендовали, как знатока по фольклору и...
   -А вы кто такие?! - вопросил голова-Мохавицкий, внимательно приглядываясь, - вы не местные, что ли?
   -Братцы, они не из наших! - крикнул самый первый оконьютктуренный оратор, Кобелев, - они, знать, от этих!
   -Мочи не наших... - прошумел кто то в толпе, но тихо и не слишком убедительно.
   -Нет, - провозгласил Квазимодо, - мы не из тех и не из этих. Мы из Москвы по очень важному делу... у нас...
   -Какое бы дело ни было у вас до этого, ребята, - печально сказал нам Арчибасов, - раз вы здесь, у вас оно теперь будет одно.
   -Это какое?
   -Выжить, - хохотнул Мохавицкий, - и молите святых угодников, извините, товарищ, Третьякова, чтобы вы действительно оказались не с той стороны.
   -Да что за сторона? - подал голос я, - дело в том, что мы приехали сюда, следуя за одним человеком. Он тут уже был. Он... ну его сейчас, наверное, можно назвать колдуном.
   Вокруг заржали, словно мои слова были ядреной матерной шуткой. Я вдруг заметил рядом знакомое лицо - это был Спиридонов, давешний извозчик.
   -Удивил, блин! - крикнул Кобелев, - колдун. Да тут колдун на колдуне воду возит и ведьмой прижаривает!
   -А правда говорят, дерьмо к дерьму, - произнес, вдруг, Мохавицкий, - куда ему аж из самой Москвы ехать, как не к нам? Что он натворил?
   -Убил человека. Крал младенцев.
   -Ха, а тут целую кучу людей, - криво усмехнулся голова, - а пойдемте, парнишки, на почту - там сейчас сбор будет. Все равно вам больше некуда идти.
   Мы вдруг ощутили себя завязшими по уши в некоем кипучем движении - миг и город Кошкин переменился - только что он казался пустым и почти вымершим, а вот теперь предстал в новом обличье - были они, были мы, пусть мы и не знали, кто эти "они" и в том и другом лагере. Должно быть, царила такая же яростная деятельность.
   Почта размещалась в традиционном для Кошкина дореволюционном особнячке - даже стандартная всесоюзная табличка здесь была неумело стилизована под лубок. Внутри пахло сургучем и места было для пятерых, не более. Набилось же больше двадцати.
   -День-два и все решится, - сказал Мохавицкий, заходя за пустовавшую конторку, - это я вам как председатель колхоза говорю. Они захватят город, а ведьма все равно сумела от нас уйти.
   -Так у вас еще и ведьма? - спросил Квазимодо.
   -Ты, пацан, лучше расскажи зачем вы приперлись, - произнес Кобелев, мне он нравился все меньше и меньше.
   Квазимодо вздохнул: -Вы верите в необъяснимое?
   И вокруг снова засмеялись - нервно и чуть испуганно. Они верили тому, что начал рассказывать мой напарник - верили каждому его слову. И до такой степени, что во мне постепенно выкристаллизовывалась одинокая потерянная мысль: "и куда же мы попали".
   -Вот ведь тварь! - сказал Спиридонов, когда Квазимодо живописал Паленковича, - куда же ему было еще бежать, как не сюда. Правильно прабабка моя покойная говаривала: "говно везде тонет и только в Кошкине по речке плывет".
   -А знаешь, Евпатий, такое слово - родина, - осадил Мохавицкий, - дело не в городе. Просто куда не бежать колдуну, как к ведьме? Полюбовнички.
   -Муж и жена - сами знаете, - добавил Кобелев.
   -Вот и у нас завелась своя ведьма. Не Кошкинская, пришлая. - Произнес Мохавицкий, - звать госпожа Иволга.
   Мадам эта появилась в скромном поволжском городе Кошкине аккурат в самом начале разрухи, когда пошатнулся и дал трещину мощный гранитный постамент, что с незапамятных авроровых времен подпирал собой гипсовую голову ильича в местном доме культуры. Поначалу Кошкинцы к ее заведению отнеслись настороженно, но в целом спокойно - дел хватало своих: колхоз окончательно приказал долго жить, а среди иностранных туристов запестрели подозрительные личности: либо явно обладающие деньгами, но и крайне дурным характером, либо безденежные молодые люди, едущие в местные края за некими мистическими целями. После четвертого языческого шабаша Мохавицкий дал постановление таких язычников арестовывать, но за чернявой и говорливой госпожой Иволгой вроде бы особого чернокнижия не наблюдалось, несмотря на название: "салон друидической и христианской магии г. Иволги". Батюшка Велизарий - настоятель полуработающего собора на площади превентивно отлучил пришелицу от церкви, что, впрочем имело малый эффект - церковь еще в то время в силу не вошла.
   Поначалу салон действовал отменно и даже принимал посетителей - как правило это были местные работницы, решающие общеженские проблемы, да попутно кодирующие своих мужей от пьянства.
   Потом пропал младенец. В люльке вместо него отыскался деревянный обрубок - маленький, бессловесный голем. Кошкин, у которого такое было впервые впал в настоящий шок, коеий был тем паче усилен, когда в деревенском детском садике не досчитались воспитанницу. Городок маленький и каждый ребенок был в Кошкине был на лицо - так, что потеря была тяжелая. Грешили на язычников, но те не появлялись в окрестностях уже долгое время, так, что автоматически всплыли застарелые слухи и пропыленные легенды об охочих до детей ведьмах. Напрасно, мадам Иволга открещивалась от происходящего - поток ее посетителей иссяк, а потом и вовсе поднялся ропот. К тому же, почти одновременно, в городке пугающие события стали происходить пачками.
   Немногие городские жители, что имели честь останавливаться в Кошкине, жаловались на отвратно работающую систему отопления - мол в домах постоянно стучат трубы и глухо воет в домоходе. Местные жители кряхтели и пожимали плечами, выслушивая эти претензии гостей с завидной регулярностью - сторожилы то знали, что в Кошкине отопление, в основном, печное и труб нет вовсе никаких. Бабки потихоньку молились и все чаще водили в местный собор своих мужей, на которых по пьяни нападало некое неистовство - их начинали бить судороги, рот кривился и исходил пеной - и вместе с оной в потолок выносились невероятно изощренные ругательства в адрес КПСС и представителей политбюро.
   Отец Велизарий тайком от руководства города стал проводить сеансы экзорцизма, по чудом сохранившемуся дореволюционному церковному трактату. Сеансы производили удивительное действие - неистовство оставляло работников Кошкина и они мирно почивали. Все это дало основание Велизарию высказать дополнительное "фи" целительнице, связав ругань на гибнущий режим и явную причастность Иволги, как несомненной превозвестнице времен новых.
   А тут еще на улицах к детям стали подходим смутные личности и, предлагая конфеты (как правило, прогорклую помадку "коровку" и заплесневелый, твердый от времени ирис "кис-кис") и предлагать пойти за ними в ближайшие кусты. Дети, заикаясь, рассказывали об этих визитах (комкая в ладошках мятые пустые фантики), шепотом признаваясь настороженным взрослым, что лица дядей, были чем то знакомы.
   Опочившие и проспавшиеся пациенты экзорцизма, после третьего случая искушения, собрались и плотной угрюмой группкой прочесала темные углы Кошкина, в поисках подозрительных личностей. Никого не нашли, но вместо этого были атакованы целой сворой одичалых собак (взявшиеся непонятно откуда ошалелые псы с дурными глазами и одинаковыми номерными бирками на шеях) - такое количества псов отродясь не водилось в Кошкине и прихваченные для маньяка ружья и лопаты пошли в дело - от собак отбились, но большая часть стаи канула в непролазный местный лес.
   Дома в городе теперь не только постукивали, пощелкивали в несуществующих трубах и выли в забитых дымоходах, но и оглушительно оседали на своих фундаментах, разражаясь посреди ночи пугавшими до чертиков пулеметными трелями. А отдельных жильцов (как правило тех, кто регулярно вынужден был посещать отца Велизария и чьи дети принесли домой по конфете) ровно в полночь начал будить отчаянно гремящий несуществующий холодильник.
   Кошкинцы при встречах начали опасливо поглядывать друг на друга, и, встречаясь глазами, поспешно их отводили - каждый нес за душой некую неприятную тайну, что мучило, но которую было как то стыдно высказывать, пока еще с площади перед домом культуры смотрел мегалитический ильич с призывом "Свято хранить революционные, боевые и трудовые традиции рабочего класса". Но кое кто стал потихоньку на слово "свято" креститься.
   Домашняя скотина не отставала от хозяев - дичала с каждый днем, вздрагивала от включенного соседями в хлеву телевизора, или из за предрассветной дрели тремя этажами выше. Надои молока и сбор яиц падали, словно бедные животные запасались на грядущие черные дни.
   В какой-то момент пропали отпрыски партработницы - Гена и Гета Третьяковы, и через два дня объявились - они, оказывается, пошли по грибы и встретили смутно знакомого господина в черном плаще, который предложил им седой от старости шоколад "вдохновение" и долги вел за собой в лес. Однако, близнецы, надумали раскрошить шоколад и проложили шоколадную дорожку вдоль лесной тропы. Где была ее финальная точка, дети затруднились ответить, зато рассказали, что в порядочном отдалении от Кошкина в лесах имеется заброшенный собачий питомник - двери вольеров настежь открыты и ни одного пса нет, зато в "собачьих квартирках живет мама", "с ней тепло и уютно", "Она темная и пахнет, как мой мишка".
   -Это она! Она! Ведьма! - Крикнула тогда впервые Третьякова и народ ее поддержал. Вокруг дома Иволги установили скрытное наблюдение, но ближе к ночи наблюдатели были прогнаны вон - активно ведущейся прокладкой несуществующего под землей метро: почва тряслась и ходила ходуном, пока последний шпион не покинул пределы обиталища целительницы.
   Примерно в то же время, когда дети стали ходить по Кошкину только под руку со взрослыми (а взрослые под руки с милиционерами и дружинниками активистами) в городе появился залетный турист из столицы, который явился к Мохавицкому потрясая газетой отчаянно желтого цвета:
   -Все это реальность! - говорил он, послушав среди ночи как собачится семья на пятом этаже двухэтажного дома, - вот здесь же все написано! Это психозомбирование и тайные ритуалы античеловеческих сект каббалистов! Смотрите, здесь все совпадает - проявление сущностей, самовозгорание, фантомы! Я не удивлюсь, если у вас найдут обескровленную из-за воздействия НЛО скотину. Еще бы, у вас в центре города оккультный салон!
   Мохавицкий задумался, а наутро в кроватках детишек нашли по крошащейся в труху "Мишки на севере", на выгоне же обнаружились две мертвые коровы, бледные от потери крови - на боках издохших тягловых красовалось любовно вырезанное улыбающееся солнышко. Дети говорили о маме, мертвые коровы словно улыбались чему то смешному, но непристойному. Мохавицкий внимательно читали подаренную приезжим газеты "сандалы Будды" и хмурил брови.
   Невидимые соседи, меж тем, затеяли заводить скандалы на верхних этажах, чердаках и подвалах, а после пьянки и бытовой ссоры стали выходить на улицы и устраивать шумные дебоши. В лицо их никто не видел, а каждый, кто мел сомнительное счастье повстречаться с ними на ночной улице описывали нечто невнятное и все время кривились, словно пытаясь вспомнить чье-то давно позабытое лицо. Факт, однако, оставался фактом - ночные улицы в Кошкине стали рассадником чего-то пугающего, злопамятного и агрессивного. Единственный маршрут городского автобуса также пал жертвой разбушевавшихся анонимов - посреди Московской улицы среди ночи возникла сумрачная траншея, в которую поутру угодил единственный древний "пазик". С тех пор, единственном транспортом в Кошкине стали туристические псевдорусские сани.
   Днями, к обиталищу Иволги стали приходить другие посетители - дети, крепко держащиеся за руки пап и мам и несущие в карманах подгнившие овощи. Оные с молчаливого согласия родителей с лета размазывались об окна целительницы, которую иначе как "ведьмой" больше никто и не называл. Иволга уезжать не спешила. Как будто чего-то ждала.
   За два дня до прибытия нас с Квазимодо, в запертую спальню к Настасье - десятилетней дочери-отличнице Мохавицкого, явилась смутная личность в долгополой, вытертой шубе и, предложив скисший пломбир в стаканчике, позвал за собой. Пропажа дитя обнаружилась лишь под утро и вождь Кошкина, обезумев от горя, поднял соплеменников в ружье. В разгар сумрачного раннеосеннего дня мрачная толпа с чадящими факелами подошла к обиталищу ведьмы, и, чуть помедлив, двинулась на штурм - особнячок был разобран буквально по бревнышку. Иволгу не нашли, зато неожиданно отыскали Настастью, прикованную к гротескному подобию детской колыбели - уродливая сия кроватка покачивалась на кривых ножках, а вокруг гнездились спешно сляпанные подобия игрушек. Тут и там Кошкинцы натыкались на следы спешного ритуала, прервать который им и сподобилось.
   Девочка не пострадала и рассказала немало интересного: оказывается, ведьма в доме была не одна - ее всюду сопровождал "странный дедушка" - страшный и старый лицом, с длинной полуседой бородой и в шубе, подходящей для крещенских холодов. Был он странен, нервно дергался и все плакался ведьме, что надо спешить. А его шуба - Настя пугалась ее более всего, потому что запах от нее шел тяжелый, звериный и теплый.
   -Это он! - произнес в этот момент Квазимодо, прерывая Мохавицкого, - мы приехали именно за ним!
   -Ведьма с приспешником что то почуяла, - сказал городской голова, - и убыла перед самым наших приходом. Дошли слухи, что она бежала в местный Дом Культуры, и, конечно, мы уже собрались сжить ее со свету. После Насти. Мы двинули к клубу, но едва подошли - оттуда начали стрелять.
   -Как из пулемета, вот те крест! - вставил Спиридонов, - война, прямо!
   -Из автомата, - поправил Мохавицкий, - автомата Калашникова. Даже из двух. Короче, это не только Иволга была, а еще трое каких-то залетных. Из города. Но не только они.
   -Мы в этих паскуд стреляли, - сказал Кобелев, - только их там много было. Часть вроде люди, только какие-то не наши, в кожанках. Часть - тени, часть черт знает кто, бродячие собаки или волки даже или... В общем, у нас троих убили, а потом, короче, мы отступили.
   -Мы бежали, - сказал Спиридонов, - тикали мы, - и подмигнул Квазимодо, - со всех ног.
   -Только те... другие, пошли за нами. И дальше и дальше, остановились только у площади, - произнес Мохавицкий, - и сейчас там стоят. Днем, еще можно пройти, а вот ночью... народец так походил, походил, а сегодня взбунтовался. В общем, ребята, мы теперь их вышибить оттуда ходим. И вы нам поможете.
   -В каком... смысле? - запнувшись, спросил Квазимодо.
   -В прямом, пацан, - подошел ближе Кобелев, крепкий, чуть пахнущий перегаром (я вдруг понял, что перегаром пахли абсолютно все, словно как и положено бойцам в минуту страшную им регулярно выдавали по боем сто грамм), - тут у нас как: либо ты с нами, либо против нас. Вы люди приезжие и... вроде этого, в шубе знаете - сможете с ним мосты навести?
   -Это, поговорить, что ли? - спросил я, - там ведь мы с ним...
   -А мы еще хуже, - произнес Мохавицкий резко, - сегодня последний день. Мы или договоримся с ними, или всех в землицу, или куда их там хоронят, тварей... А переговариваться будете вы - паче вы заинтересованы.
   -Да вы не волнуйтесь, - добавил Спиридонов торопливо, поймав наши взгляды, - у Панфилыча есть план.
   Мохавицкий вздохнул, покосился на плакат на соседней стене - разделенный на две части он в верхней половине являл собравшимся фигуру бравого красноармейца с мешком семенных желудей в руке, а снизу разжиревшего капиталиста с картой сражения. "Мы насаждаем жизнь!" - была надпись сверху, "они сеют смерть!" - сообщала нижняя половина, а водоразделом являлись крупные красные буквы: "Два мира - два плана". Оставалось лишь соотнести себя с соответствующим миром.
   -Мы не звери, - сказал Мохавицкий, - мы не против, если они просто уйдут. Но город мы им не отдадим. Вы, ребята, пойдете с нашими товарищами - те, прикроют, в случае чего - пока будете идти к ведьме - ведьма сейчас в клубе, а за клубом самое гиблое место - Урочище Сказов. Это аттракцион такой... был, сами увидите. Передадите... этим наши слова. Пусть убираются или мы их всех поубиваем. Ни за чем не постоим.
   -Мы поняли, - сказал Квазимодо.
   -Ну, так сейчас идите, - произнес Кобелев, - если не вернетесь - будем считать вас героями. А после пойдем в атаку сами.
   -В наш последний и решительный бой, - подпел Спиридонов и среди присутствующих непроизвольно зародилось несколько нот задорной боевой песни и жестокие глаза нордических людей с плакатов словно сделались чуть добрее.
   Нельзя сказать, чтобы нас чрезвычайно воодушевляла перспектива идти через весь город к ставке чужой армии (тем более, что я догадывался, из кого может состоять это войско) - но Кошкинские горожане, с виду весьма потерянные, вряд ли оставили бы нам возможность выбора. Но дело не только в этом - там, у ведьмы в когтистых старческих руках (как мне представлялось) билась и дрожала нить, по которой я как заправский Тезей шел уже долгое время. И я должен был посмотреть в глаза Паленковчиу и о многом его расспросить.
   -Это другой конец города, - сказал нам Мохавицкий, испытующе заглядывая в глаза, - там, где турбазу строили. В доме культуры раньше был музей, сейчас брошенный, а на турбазе... в смысле в Урочище - там отморозки всякие водились еще до всей заварушки. И язычники там были - так, что вы это Урочище не спутаете. Ну, идите, что ли, с Богом.
   И мы отправились, ощущая как пресловутый ветер перемен гонит нам в спину мелкую водяную взвесь. Сейчас, глядя назад, я иногда, думаю - что бы было, если бы мы не поехали тогда в Кошкин? Или бежали тем же днем обратно на станцию, а оттуда на любых перекладных обратно в Москву? Сложилось бы все иначе или мой путь уже был предопределен с самого рождения? Все они, эти странные люди, с которыми сводила меня жизнь, что роились как мошки, все они словно подталкивали меня, направляя в одну и ту же сторону, на ту, уходящую под лесные кроны тропинку, где впереди был видел куцый, совсем не медвежий, хвостик моей самой главной дичи.
  
  
   Глава 6.
  
   В провожатые нам дали троих горожан - похожих друг на друга как близнецы (я вообще давно заметил эту Кошкинскую особенность - образ жизни накладывал свою печать на лица почище генотипа) и Спиридонова, который нервно покачивал старенькой саперной лопаткой. У остальных были охотничьи ружья.
   На улице лило сильней, так что площадь довольно быстро опустела и руины обиталища ведьмы казались разрушенными какой то апокалиптической бомбардировкой, уничтожившей следом и весь город. Под холодными струями мокро блестела дореволюционная брусчатка.
   Мы, ежась от промозглой влажности, зашагали в противоположную от Московского проспекта улицу. Та была, не в пример центральной, относительно прямой и носила оптимистическое название Погостная.
   -Это историческое, оставшееся в веках название, - пояснил нам Спиридонов, с переменным успехом следующий роли гида, - когда то она вела на ярмарку. Когда еще их называли погостами. Тут были товары из Ярославля, Новгорода там и других... Да. А когда погостами стали называть кладбища - здесь стали уже не купцы гостить. А по этом улице возили усопших, чтобы просились, напоследок с родным городом.
   -А что, на ярмарке то хоронили? - спросил я.
   -Дак где же еще, - вокруг вся земля, почитай капище! - произнес Спиридонов, - нет, конечно, везде потом хоронили, а теперь расплачиваемся.
   -В каком смысле?
   -В смысле гости у нас теперь каждую ночь.
   Квазимодо хмыкнул. Кошкин был городом совсем маленьким - и от одного его края до другого было минут пятнадцать пешком. Окна домов глядели на нас печально, да и сами дома напоминали побитую, брошенную собаку - я заметил, что почти все окошки изнутри загорожены тяжелой мебелью.
   В какой-то момент сбоку серым свинцом мелькнула Волга - холодная и неуютная, в это время, а затем мы словно пересекли черту. Вроде бы ничего не изменилось, но разом прибавилось негативных ощущений - день еще темнее, дождь холоднее, а неизменных плакаты с призывом поднимать новые и новые пятилетние планы еще безнадежнее. Ржавые водосточные трубы исполняли нам погребальный марш, а в какой-то момент, заглянув в узкий переулок между черными бревенчатыми домами, я вдруг увидел старую, рассохшуюся телегу, что вихляя и подрагивая, двигалась куда то прочь. Возница был в темном, кожаном плаще. Я поспешно отвел глаза и тут же заметил на углу одного дома еще одну смутную фигуру - лица было не разглядеть, запомнилась лишь уродливая шляпа с короткими полями - советский шик шестидесятых. Миг, и нам том месте только заполненная холодной водой пустота... да пара неподвижных голубиных тушек на земле.
   -Ну, мы уже у них, - сказал Спиридонов, - теперь, почитай, каждая минута, как последняя.
   Однако, вплоть до дома культуры нам так никто и не повстречался - словно нам давали возможность подойти поближе. Дом культуры Кошкина был вполне типовым - словно уменьшенная в пять раз барская усадьба, облупленная от времени. Колонны фронтона стояли мощно и непоколебимо, а справа и слева выцветали рисованные неумелой, но старательной рукой афиши: справа как инсталляция братьев Люмьер пустому городу рекламировался кинофильм "Наш бронепоезд", а слева, в кислотных, но поблекших разливах гуаши вырисовывалась надпись: "Дизкотека", и чуть ниже от руки приписан перевод - "танцы".
   Но не это тут же привлекло наше внимание. Под афишей с бронепоездом, агрессивно вываливавшимся с холста, расположился другой локомотив - черный, низкий и как то не умещающийся в сознании, как танки "т-72" на парковке перед Белым Домом. Я тогда еще не слишком разбирался в иностранном автопроме, но все-таки определил, что это "Мерседес" - дорогой, похожий на приземлившуюся в русской глубинке летающую тарелку. Такой вполне мог красть кровь из крупного рогатого скота, согласно той газете.
   Спиридонов покосился на "Мерседес" с неодобрением, а потом кивнул одному из провожатых: тот поднял в мокрые небеса дуло своего ружья и выстрелил - звук тут же увяз в облаках, получился скомканным и похожим на разрыв хлопушки.
   -Иволга-а! - заорал Спиридонов, - мать твою, выходи! Ходоки к тебе, стерве, пришли!
   В дебрях дома культуры что то зашевелилось и на миг мне привиделась сюрреалистическая картина древней старухи с помелом - из тех, что любят пугать детишек на псевдославянских ярмарках. Но реальность оказалась даже страннее - на унылый и дождливый свет божий выбралось трое крепких мужчин в костюмах спортсменов и заграничных кроссовках. У одного на груди красовалась надпись "СССР", у другого "Динамо", а третий гордо отсвечивал набранным латиницей "адидас". Все трое держали в руках автоматы Калашникова.
   -Чего надо, уроды? - недружелюбно и хмуро спросил "адидас", покачивая оружием.
   -Разговор есть, - пояснил Спиридонов, миролюбиво, - вот, парнишки пришли, у них дело к вам.
   -И что за дело? - осведомился "динамо".
   Признаться, я несколько оторопел, увидев эту троицу. Но Квазимодо, хоть и был настроен решительнее, все же не сразу определился с вопросом:
   -Вы что? - спросил он, ошеломленно, - прислуживаете этой нечисти?
   -Ты кого нечистью обозвал?! - воскликнул адидаска, делая шаг вперед - ты, мразь, святую женщину омарать хочешь?!
   Горожане подняли ружья и у меня, на миг, появилось ощущение, что здесь нас и убьют. Но троица стрелять не спешила.
   -Но она то служит им! - крикнул Квазимодо, - она же в союзе с этими тварями. В союзе с... лесными!
   -Какими еще лесными?! Она служит сама себе, а мы ей помогаем, понял ты, студент? - адидаска осклабился, - а Союз теперь рухнул и нет больше его. Мы за новый союз. Союз деловых людей. Мы за новый мир.
   -Чей мир? - спросил Квазимодо отчетливо, но в этот момент из-за монументальных спин своей гвардии выступила госпожа Иволга.
   Мне она показалась удивительно похожей на торговку фруктами с кавказского рынка - то есть была вполне темновато-безлика и никак не тянула на злонравную ведьму. Акцент же у нее был скорее малоросский.
   -Вы кто? - спросила провалившаяся целительница, - не местные? - а потом, через паузу, - Вы за ним, да?
   -Да кто они такие? - возмутился адидаска, но поднятая ладонь ведьмы заставила его замолчать.
   -За ним, - сказал я, отодвигая Квазимодо, - и у нас веские причины его заполучить.
   -Вы хоть знаете куда впутываетесь, молодые люди, - спросила Иволга, - хоть чуть-чуть догадываетесь?
   -Знаю. Более чем, - сказал я, - Иволга, нам очень нужен этот человек. Он сделал много зла, он связан со всем тем бедламом, что творится сейчас в городе. И ты с ним связана. Но ты, и он, и вот эти трое - вы все люди, как вы могли вообще... связаться с этими.
   -Ты ничего не понимаешь! - сказала вдруг ведьма резко, - с ЭТИМИ, никто не может быть связан. Многие пытались, но поверь, никто не смог! Не смог и Веня...
   "Веня", это Вениамин Паленковчи - подумал я, и с трудом удержался от нервной усмешки.
   -Просто отдай его нам! - произнес Квазимодо, - мы не изверги. Его не линчуют. Будут судить по всем правилам.
   -Его линчуют! - отрезала ведьма, - но не вы. Не это городское быдло, и не власти, которых давно ничем не управляют. Его заберут ОНИ.
   -А от тебя не заберут? - спросил Квазимодо громко, - брось, ведьма, ты на чужой половине города. Не знаю, что ты ИМ пообещала, чтобы остаться целой, но только мы все равно получим свое - и под нашей защитой он будет в безопасности. Отбиваемся же мы сейчас.
   -Вы не защитите его, - сказал Иволга, - не потому, что не способны, а по причине... Знаете, я войны не хочу. У меня свое дело - почему то все считают, что я ведьма, но... у этих возможностей много сторон. Не только то, что вы видите. Целительство, прорицание - она запнулась и быстро добавила - все абсолютно легально... вот у меня даже лицензия есть. От Союза белых магов и целителей РСФСР!
   - ... мы на твою лицензию, - ответствовал Спиридонов, - отдавай мужика! Караул устал.
   -Вы не сможете его защитить! - повторила Иволга, она все больше теряла спокойствие - погубите! Мы только делали свое дело. Никому не мешали. Мы здесь ненадолго.
   -Проездом! - подсказал Квазимодо язвительно.
   -Мы уедем отсюда, - произнесла Иволга торопливо, - Но не сейчас. Через три дня. Нам нужно три дня, чтобы закончить здесь... один ритуал.
   -Иволга, - сказал я, - ты оцениваешь ситуацию? За нами целая толпа - они сегодня на митинге кричали, что повесят тебя вверх ногами и распнут. Отдай нам Паленковича - и тебя, быть может, отпустят живой с твоими псами!
   Трое вояк злобно зыркнули на меня. Адидаска даже перехватил автомат.
   -Дайте нам три дня! - выкрикнула ведьма, - нам нужно три дня.
   -День, - сказал Квазимодо, и покосился на Спиридонова, тот кивнул, - до завтра. Голова просил передать - если завтра ты не отдашь нам колдуна, местные пойдут на штурм. И они уже не остановятся - и я показал на самострелы в руках иволгиной гвардии, - подумай, стоит ли твоя жизнь спасения этого нелюдя.
   -Нет, - покачала головой ведьма, - он человек. И вот потому я не могу его отдать.
   -Хахаль он твой, что ли? - не выдержал Спиридонов, - парника правду говорит. День тебе на рассмотрение. До завтрашнего утра.
   Ведьма снова качнула головой - печально, как мне показалось. Адидаска нацелил свой калашников на нашу группу и скомандовал:
   -Плыви отсюда, деревня!
   -Срок до завтра! - крикнул Квазимодо, - думай!
   Сзади, из-за массивного здания клуба налетел ветер, бросающий в лица мелкие водяные брызги и мертвую желтую листву. Мы повернулись и зашагали прочь, а ведьмино воинство провожало нас недобрыми взглядами. Впрочем, смотрел кто-то еще, я был в этом уверен. Отшагав полсотни метров я обернулся - четверо человек все так же стояли на ступенях, но теперь было видно, что справа, чуть в стороне громоздится некая деревянная арка - резная и вполне дикая на этой провинциальной улицы. Большие, вытесанные в бревнах буквы, извещали: "Урочище Сказов" и был еще некий барельеф из-за расстояния видимый плохо и складывающийся в нечто, напоминающее прихотливую сюжетную вязь на входах в старые католические храмы. Впрочем, что были высечено, разглядеть я уже не мог. А смотрели из-под арки, оттуда, где мерцал слабый, неприятный отсвет. Словно на порядочном отдалении работала психоделическая зеленая электросварка.
   -Иволга упорствует в своих заблуждениях. Просит еще три дня, - сказали мы Мохавицкому и тот не выглядел особенно удивленным.
   -Три дня? Завтра мы ее выкурим. Ее и ейных упырей - тех, что из иномарки. И всех остальных. Нам идти некуда - город наш... Да-да, Лев Давыдыч, не смотрите на меня так - будут жертвы, будут, так что вы глаза прикройте, а лучше с нами не ходите.
   -Может быть, она все-таки одумается, - спросил Арчибасов, смотрящийся еще более незначительным, чем на трибуне, - вы знаете, мне не по нутру эти жертвы. Это не в традициях русского народа - жестокость...
   -Мы ж не звери, - произнес Мохавицкий с кривой ухмылкой, - судов линчей не допустим. Будет... народный суд. Справедливый, - и он кивнул на плакат на соседней стене почтового отделения: "Сохраним основы советской судебной системы: справедливость, честность, гуманизм".
   -Будет суд... - эхом повторил Спиридонов.
   -Вы, ребята, у нас оставайтесь, - сказал нам Мохавицкий, - переночуете у Казияновны, у нее как раз комната освободилась. А завтра - в последний и решительный...
   Спиридонов, ощущая видимо, на себе высокую миссию сопровождения гостей, проводил нас на окраину Кошкина - туда, где кончалась уже всякая городская застройка и начинались типичные деревенские избы - с воспетым резным палисадником, грядками, тремя окошками и крошечной верандой с забранными в клеточку окошками. Плоский резной петушок на крыше безучастно осыпал чешуйки синей краски с потрескавшегося деревянного тела.
   -Казияновна, вообще, нормальная бабка, - сказал нам Спиридонов, - ну, с придурью, конечно, но без проблем. Ночью спите вполглаза - тут иначе нельзя. Граница недалеко.
   Мы пообещали бдительности не терять и ступили в открывшийся дверной проем. Увидев старуху Казияновну, я, поначалу принял ее за родственницу опальной ведьмы Иволги - только совсем старую и утерявшую всякий внешний вид. Нос бабки нависал крючком и стремился встретиться с таким же остреньким подбородком, а глаза смотрели черно и испытующе.
   Никаких, впрочем, особых вопросов она задавать не стала, а сразу провела к столу:
   -Вы, сынки, садитесь... чай проголодались в дороге?
   На ужин была картошка мятуха, зеленый, свежий лук и шмат сала, с кусочками чьей то шкуры, от которого мы отказались. За окном медленно умирал никчемный осенний день, что даже в самый свой разгар не проявил себя ни в каком положительном качестве Дождь прекратился и лишь тихо вздыхали капли, падающие в саду с деревьев.
   Откуда у Казияновны свободная комната мы узнали довольно быстро - стоило Квазимодо спросить:
   -А как вы бабуля, здесь, одна живете? В городе неспокойно по ночам.
   -Ах сыночки мои сыночки, хорошие мои, - пропела нам старуха, - был у меня сыночек здесь. Васютка. Васенька. Он хороший был, мне помогал. Да вот беда, армия его погубила. Мертвый он теперь.
   -А, - сказал Квазимодо сконфужено, - да, армия сейчас такое место...
   -...армия, сынки, проклятущая, все у меня забрала, - продолжила старуха ровно, словно на одном дыхании, - сыночек мой до прапорщика дослужился, афган прошел весь, целый здоровый, ни одной царапинки. Приехал ко мне на побывку, отмечать, что живой. Со Спиридоновым напились, паразитом, по городу пошли шататься. А там ехал тракторист наш - Скузнецов. И Вася мой... нешто в голове помутилось - он оставшиеся две бутылки взял и под трактор совсем кинулся!
   Квазимодо покачал головой, стараясь выглядеть максимально сочувственно.
   -Спиридон говорит, что Вася что то про танки кричал, - сказала старуха Казияновна, сурово, - вон в его комнату дверка. Теперь ваша будет.
   Мы с Квазимодо переглянулись, но за окном было совсем уже темно и перспектива искать жилье по негостеприимному фронтовому Кошкину не прельщала. Впрочем, в комнате покойного героя ничего не напоминало о печальной участи владельца - бревенчатые стены с отстающими обоями, две стальные кровати напротив друг друга, столик с приятно провинциальной кружевной скатертью. Древний телефон - словно купленный у местных торговцев, картина-репродукция на стене: бескрайняя желая нива и взвод угловатых тракторов, прорубающих в ровном строе колосьев уродливую, рваную брешь.
   Мне подумалось, что в картине что то неправильное - вроде бы такие высокие колосья должны убирать комбайны, но тут в комнату сунулась Казияновна - глядя на нас умильно и обильно источая гостеприимство.
   -Вы, ребятишечки, ни о чем не волнуйтесь, - спела она, ласково, - я тут, в соседней горенке, буду. Вот только сейчас отойду на пять минуточек и сразу вернусь. А вы пока ложитесь.
   -Вы бы, бабуля, не ходили - темно же уже, - сказал Квазимодо, устало.
   -Да я счаз, - ответствовала нам старуха и исчезла за дверью.
   Нам ничего не оставалось, как начать раскладываться - на какой из двух кроватей ночевал покойный Вася понятно не было, и мы с напарником улеглись, скрепя сердце. Было здесь очень тихо - настолько, что в ушах звенело, да каждый капельный шорох в саду звучал отчетливо.
   -Все таки, хорошо, что старуха здесь, - вдруг сказал Квазимодо, - живая душа, местная. А то здесь, в городе, чувствуешь себя как то заброшенным.
   -Даже, брошенным, - ответил я, - есть такое чувство. Да, скорее бы бабка вернулась - чего ее понесло то в темноту?
   Но спустя полчаса, когда резко щелкающие ходики, где то во глубине горницы болезненно звякнули, наша хозяйка так и не вернулась. Квазимодо молчал, но чувствовалось, что он не спит.
   -А я, помню, в детстве как-то раз остался один, - вдруг сказал он, - мать пошла платить за телефон, а мне было лет пять. Она ушла на двадцать минут, а показалось - дни.
   -Слушай, дай я выйду, посмотрю во двор, - не выдержал я, - она древняя, может, ее припадок хватил?
   -Не ходи! - тут же сказал Квазимодо, но я уже поднялся и прошелся по холодным, скрипучим половицам к двери.
   Результат оказался странен - внешняя дверь была заперта на засов. Изнутри. Бабки в оставшихся помещениях домика точно не было - разве что искать ее по темным углам.
   -Слушай, дверь заперта! Как она вернется то?
   -Никак, - сказал мне из спальни напарник с какой то нервной уверенностью, - такое здесь место. Главное, дверь заперта.
   Я вернулся в спальню и присел на скрипучую, узкую кровать. Сон пропал. За бревенчатыми стенами избы сад глухо бормотал, в дымоходе ритмично пощелкивало, и тут же вклинился новый звук - какие-то взвизгивания и бормотания. В первую секунду, я ощутил прилив холодного ужаса - резкий и сильный, но потом разобрал знакомые нотки: вроде бы свиньи? И коровы?
   -Как они мычат то, - сказал Квазимодо, - Чего, на ночь глядя разошлись?
   Где то в глубине сада, в хлеву панически взвизгивала скотина - корова мычала низко и надсадно, да взмекивали дурным голосом коза.
   -Может, радио послушаем? - предложил я, кивнув на маленькую радиолу на столике, - если все равно не заснуть.
   -Думаешь, работает?
   Я повернул эбонитовую, тугую ручку и картонный динамик выдал первые звуки - не хотелось, признаваться, но человеческий голос мне был необходим, лишь бы заглушил эти хриплые звериные взвизгивания:
   -"...происходящие с маленькими детьми по вине родителей. Конечно, фарс-мажорные обстоятельства случаются, но оставлять детей до семи лет одних дома прямо противопоказано психологами. Неспособные противостоять жестокому миру взрослых, маленький гражданин сам попадает в расставленные сети. Например, маленькая Танечка, 4,5 года, найдена в сливном бачке. Первое предположение - самоубийство по неосторожности..."
   -Муууу... Муууоооа... - надрывалась в ночи бабкина корова, как рогато-копытная баньши.
   -А ничего повеселее нет? - нервно спросил Квазимодо.
   Я покрутил рукоятку - голос на миг пропал и стало слышно, как выбивает щелкающую дробь остывающий дымоход. В голосе скотины слышалась мировая скорбь.
   -Чего она, не доенная, что ли?
   Приемник больше ничего не ловил, и я вернулся на прежнюю волну: "...сама открыла дверь злоумышленникам. Конечно, мама учила Таню не открывать посторонним, но в данном случае подход был тоньше. Криминальные элементы сначала позвонили по телефону, представляясь друзьями родителей..."
   Древний бабки телефон внезапно зазвонил.
   Трель его, прозрачная и жуткая, наложилась на коровье стенание самым неприятным образом.
   -Не бери, - сказал мне Квазимодо, - это же бабке звонят. Что мы ей скажем?
   -Послушай, - сказал я, - телефон не подключен.
   Напарник проследил черный, витой шнур, свисающий со стола и скребущий вынутым штепселем половиц и грустно пожал плечами.
   -"...разные способы проникновения," - продолжал сухой баритон по радио, - "не дождавшись ответа, начинают ходить под окнами, прекрасно зная, что ребенок их увидит..."
   -Шебуршит вроде кто то? - спросил Квазимодо, - ты не слышал?
   -Может, бабка, возвращается? - предположил я.
   -Не, это кто то потяжелее, слышишь, как топает?
   Телефон смолк, а я приглушил приемник, вслушиваясь в ночь. Оркестр бременских музыкантов в бабкином стойле продолжал свой концерт, но я вроде различил уверенные шаги по сырой земле у самого дома.
   Чвак-чвак-чвак, а потом бухнуло по ступеням крыльца. Мы замерли, прислушиваясь - за дверью на веранду кто-то тяжело и хрипло дышал.
   -Эй, кто там? - крикнул Квазимодо, но голос у него сорвался и получилось неубедительно.
   Пришедший не отвечал, с хрипами вдыхая и выдыхая.
   -Да нет там никого, - произнес я не слишком уверенно.
   А в следующую секунду темный силуэт закрыл окошко и кто-то резко и требовательно застучал в тонкие стекла. Одновременно зазвонил телефон.
   -Кто там! - истерично выкрикнул Квазимодо, - кто?!
   -Возьми трубку, - шепнул я, - может, от Мохавицкого?! Может, предупредить?
   В стекло вновь застучали так, что окно резко позвякивало. Напарник снял трубку и сказал робкое "алло" в черное жерло динамика и тут же отнял аппарат от уха, прижав его к груди:
   -Говорят не по-русски, - тихо вымолвил он, - Вроде угрожают.
   В стекло больше не стучали, зато с пьяной руганью заколотили в дверь. Агонизирующе завизжала свинья, перекрыв на миг остальные звуки. Через окно слышались звуки чьей то нетрезвой походки.
   -Да кто там?! - закричал я, в ответ на очередной стук.
   -Открывай, - глухо, но требовательно сказали за дверью, - Горгаз.
   -Да какой Горгаз, здесь печка одна! - крикнул Квазимодо.
   -Ты что органам мешаешь? - спросили за дверью, - это подсудное дело. Я сейчас с милицией вернусь.
   Послышался тяжелый топот - визитер никуда не уходил, а только обошел вокруг дома и вновь, оказавшись, у окна застучал вновь в стекло:
   -Мальчик, открывай! Твоему товарищу помощь нужна! - и, через паузу, - открой, плохо ему! Умрет ведь!
   Квазимодо уставился на меня - я качнул головой: "не вздумай".
   -Тебя, что не учили, что надо помогать? - спросил ночной гость невнятно и застучал в окно. Я, внутренне ежась, повернул выключатель радио:
   -"...подвергая террору. Зная основы социального поведения, ребенко, на которого обрушиваются ужасные обвинения, чувствует себя все более виноватым и..."
   Где то за забором завыли псы. На крыльце топтались, отпихивались, забарабанили в толстые доски:
   -Из домоуправления беспокоят! - заявил требовательный женский голос, - почему днем вас в садике нет? Вы что, прогуливаете?! Открывайте, немедленно!
   -Не откроем! - крикнул я, - вали отсюда на хрен!!
   -Ты какие слова знаешь?! - возмутились за дверью, и там тут же затопали, напирая мощным телом.
   Наверху, на крохотном бабкином чердаке заработала дрель и кто то начал расхаживать вперед назад. По побелке расплывалось уродливое мокрое пятно.
   -Э... - глухо заорали из под пола, - у вас че, трубы прорвало? Вы мне весь потолок испортили, суки! Доберусь сейчас и...
   Квазимодо пересел ко мне на кровать.
   -Держись! - сказал я, - дверь крепкая. Пока мы не откроем, мы в безопасности.
   -Дверь, сейчас, будем ломать! - сказали снаружи, - пожарников уже вызвали. В доме пожар, все должны выйти, слышите?
   -"...в ряде случаев применяются психосексуальные воздействия, к которым ребенок не готов в виду неполовозрелости", - бубнил приемник.
   На крыльце пьяно захохотала какая то молодежь - смех был порочные до глубины души и рождал целый сомн пугающий образов. Застучали по крыльцу каблучки, а в окне на миг мелькнул крашеный блондинистый силуэт.
   -Иди к тете-е! - протянул девичий голос, - сладенький мой... ну иди-и-и! Ты чего, боишься?
   -Бабка скоро придет, - сказал мне зачем то Квазимодо, - уже скоро, осталось совсем недолго.
   Телефон зазвонил. Мне отчаянно хотелось выдернуть шнур, но откуда? Снизу стучали и грозились вызвать сантехников, народную дружину и спасателей, по двору сновали смутные силуэты, поблескивающие во тьме каким-то эстрадными блестками. Скотина орала, на крыльце устраивали шабаш, крича десятком меняющихся голосов. Квазимодо был бледен, и меня била дрожь - мир, тот мир что так долго прятался от меня по темным углам, здесь переживал свой разгульный рассвет. Мы и впрямь были почти у цели.
   -Тихо! - прикрикнул я на Квазимодо, - бабка не придет, не понимаешь?
   -Придет! - произнес мой напарник с тупым убеждением, - придет!
   В стену последовал мощный удар и весь домик сотрясся короткой конвульсией. Квазимодо закрыл глаза ладонями, сжимаясь на кровати в клубок. На чердаке ржали и играли нескладно играли на гитаре и обещали вот-вот посетить нас. В следующую секунду зазвенело стекло и в промежуток между кроватями грянулся футбольный мяч. Запрыгав, как отрубленная голова, он откатился к стене. "Это все ты виноват!" - закричали во дворе ломающиеся голоса и сквозь проем влетел зажженный окурок, - "мы все управдому доложим, так и знай!" Внутренне содрогаясь, я водрузил на раму бубнящую бабкину радиолу - достаточно массивную, чтобы заблокировать ход другим проникновениям. На улице отреагировали с неожиданной злобой - смех сменился витиеватыми проклятиями, и в корпус радио застучали мелкие предметы.
   Бабка не придет. Да и была ли она, бабка Казияновна с ее умершим сыном? Телефон все надрывался - я снял трубку и бросил: "ну что?" На том конце линии тихо шипело, а потом нежный женский голос сказал: "здравствуй, сынок, я твоя мама? Не узнаешь меня? Мне нудная твоя помощь. Ты должен немедленно приехать. Сейчас, ночью, или..."
   -Ты не моя мать, - сказал я собеседнику и неизвестная женщина захихикала уже знакомым порочным смешком, что вдруг стал понижаться октавой за октавой, пока не превратился в жирный тяжелый бас. Голос, а скорее даже рев, был полон скрытой наэлекризованной силы и на какой то миг мне показалось, что я узнаю его. Кто был сейчас со мной на линии? Кто хотел поговорить?
   -Что тебе надо? Что? - спросил я, прерывающимся голосом.
   Бас вновь захихикал и так же заржали те что сверху и снизу, и на крыльце и под окном и завизжали в спазмах животные в стойлах и весь этот хмельной загул вокруг содрогнулся в едином гомерическом хохоте.
   -...и шоколадку! - глумливо прорычал бас и я бросил трубку. Все вокруг вновь закрутилось в сумасшедшей карусели. Квазимодо лежал на кровати лицом вниз и не реагировал.
   Где то я читал, что нечистой силе свойственно разгуливаться именно в полуночные часы, в самую глухую ночную пору. Тому есть объяснение в лице движения планет и дыхания земли, что очищает свои метафизические легкие именно в темную пору. Но лишь сейчас я познал это на собственном опыте - часов с двух ночи вакханалия вокруг пола на спад.
   Как раз вовремя - еще чуть-чуть и я бы поплыл, не выдержав перманентной непрекращающейся паники. Одному Богу ведомо, как выдерживали это каждую ночь граждане Кошкина.
   В три все начало стихать, но тут подоспел главная звезда ночного кабаре - после мощного удара в дверь, отчего та, чуть не вылетела вон, по комнатушка разлился тошнотворный запах гнили - застарелой и мерзкой.
   -Открывай мать!!! - проревел очередной голос, который мог бы принадлежать мертвецки пьяному человеку. Мертвецки, в самом прямом смысле, потому что дальше он заорал, - Это ж я! Васька твой вернулся! Героем!
   -Сгинь нечистый! - крикнул я в ответ, и, подобрав со шпенька на дери старую кованную подкову, метнул ее в дверь. Та глухо стукнула и покойный Васютка удалился прочь, голося на разные лады.
   Окончательно стихло стало лишь часам к пяти, а в семь к нам заявилась делегация Кошкинцев. Поспать нам удалось меньше двух часов и поначалу мы приняли делегацию прибывших за очередное порождение ночи. Но нет, крики одинокого петуха доказывали возвращение силы дня. Впрочем, петух кричал сегодня, отчего-то на диво безнадежно.
   Вопреки ожиданиям, проведать нас пришли сам Мохавицкий, Кобелев, Спиридонов и с пяток горожан - все с ружьями. Вид у них был странный - некоторые одели ватники прямо на голое тело, а кто то вовсе вышел в одной майке и трениках, несмотря на заморосивший с утра дождь. Да и Мохавицкий казался более растрепанным, чем обычно. Посмотрев в наши воспаленные глаза он, как будто, совсем не удивившись, лишь кивнул:
   -Живы? Идем в хлев!
   И сам зашагал в глубь двора. Я вдруг понял, что скотина все еще голосит - только тихо, ослабленными и охрипшими глотками. Со скрипом Мохавицкий отвалил дверь и унылому утреннему свету предстал совершеннейший разгром - животные жались по углам, потерянно щурили глаза. Посреди сарая была разлита густая желтая лужа, полная сколков яиц. Где то неумолчно кудахтали куры. Городской голова помрачнел лицом:
   -И здесь тоже! И везде! Твари, суки поганые! По всему городу животинных детишек забрали, тварюги! Телята, щенки, козлята молочные, поросята, ничего нет! Даже яйца не пожалели, нелюдь!
   -Пострелять всех! - сказал Спиридонов хрипло, - до последней погани!
   -По всему городу! - протянул Мохавицкий почти жалобно, обращаясь, словно, к нам, - ни единой малой животинки не осталось! Готовы?
   -А? - спросил я, - Да, готовы.
   Позади меня Квазимодо мотал головой, словно отходя от кошмарного сна.
   -Тяжело пришлось? - робко спросил откуда-то из-за спин товарищей Арчибасов, - это все русалки. Их у нас много и каждую ночь у них, как это принято сейчас говорить, дискотека. А с тех пор как в верховьях смыло кладбище...
   -Пошли, пошли давай! - толкнул его Кобелев, - в последний и решительный!
   Спиридонов сунул мне в руки старый обрез. Извиняюще улыбнулся - мол, прости, больше ничего нет. Я вдруг понял, что прямо сейчас, в семь утра мы будем штурмовать дом культуры.
   Следуя за нашим провожатым, мы прошли через весь город и на Московском проспекте слились с возбужденными народными массами - сюда, на эту узкую витую улочку собралось все население города, одетое с той же поспешностью, что мы заметили на Мохавицком и его спутниках. Воистину чаша народного гнева сегодня переполнено. Затуманенными от недосыпа глазами мы видели странные картины - вот кто то волок пустую корзину из-под котят, дно которой было выстлано еще теплой от исчезнувших телец соломой, а рядом дородная горожанка несла сетку из под яиц, полную теплого желтка, а кто то волок за собой опустевший ошейник с колокольчиком. На лицах людей было написано крайняя степень отчаяния - Кошкинцам вновь плюнули в душу, в самый разгар перемирия и теперь, вероятно, ничего не могло спасти ведьму и ее темных соратников от расправы.
   На площади сделали короткую передышку для митинга. Оскальзываясь. Мохавицкий взобрался на руины ведьминого дома и, опасно раскачиваясь на обгорелой балке, выкрикнул сорванным голосом:
   -Товарищи! Братья! Кончилось наше терпение! Теперь уже или они нас или мы их и до последнего, слышите, до последней капли крови!
   Народ согласно загудел - тут и там в толпе взблескивали ружья. Я крепче сжал обмотанный изолентой приклад обреза, мысленно устремляясь вперед - мелькнула на миг страшная мысль, что все, Паленковича сегодня убьют и моя тропа оборвется в самой середине. Нет, подумалось, его надо доставать живым.
   -А что за русалки? - спросил я Арчиабсова, что все так же потерянно следовал рядом, - те самые?
   -Не совсем, - местный учитель поправил очки, - они скорее русалки по функциям. То есть дурят нашего брата и соблазняют. А выглядят они по-всякому. Говорят они теперь водятся из за того, что с погоста уплыло слишком много... эээ... постояльцев так что возможно это они и есть.
   -Смерть враждебным вихрям! - кричали в толпе, - долой темные силы!
   Увлекаемые остервенелыми людьми, мы с Квазимодо двигались дальше и дальше и вот уже пересечена была незримая черта и тут же захлопали выстрелы - люди стреляли по смутным утренним теням, по резным украшениям домов, что в неясном свете казались силуэтами враждебных тварей. Вмиг полегло с десяток собак, а потом увидели фигуру в темном плаще и долго целились в нее, в какой-то момент личность упала и в ней опознали местного - и я с тяжелым чувством увидел скорчившееся на тротуаре тело. Лесных... да, наверное в тот момент я уже так называл их - еще не было, а человеческая кровь уже пролилась.
   У Дома культуры нас встречал целый кордон порождений леса - бродячие псы и кошки сверлил нас безумными глазами и бросались в отчаянную атаку, прямо под пули. Уложили с десяток, выглядевших бешенными лис, трех отощавших волков и двух вепрей - вроде бы даже не лесных, а просто одичавших. В воздухе пахло сыростью и пороховым дымом.
   Целили от нервов куда попало - издырявили фронтом клуба, появились свежие дырки в афишах - кое-кто, похоже, стрелял от сопрядительной ненависти к незнакомому словечку "дискотека", а потом передовые отряды штурмующих вломились в фойе логова врага.
   Оттуда никто не стрелял, да и некому было - ведьма Иволга, сохраняемый ею Паленкович и трое бандитов бежали, оставив чудовищно засоренным центральный зал, там, где высилась как айсберг большая гипсовая голова Ильича. Бежали в самый центр Кошкинского зла.
   -Они там, - кричал Мохавицкий, показывая рукой в сторону арки "урочища сказок" - в самое логово сволочи сбежали!
   Народ отшатнулся от бывшего оплота культуры (по всему зданию уже звенели стекла - стихию народного возмущения уже не могло остановить ничто) и приостановился у самой арки, с каким то диснейлендовским игривым пафосом обрамляющий вход на турбазу.
   Под аркой кто-то стоял. Мощные, высокие силуэты, крытые шерстью - мы не сразу опознали в них лосей, ведь между коротких по осени рогов каждому примостилось нечто напоминающее старого примата - морщинистое тельце и два огромных огненных глаза. Миг - и скрюченные когтистые лапки скомандовали атаку - лоси рванулись вперед и почти подмяли под себя первый ряд Кошкинцев. "Бей лосятину!" - вопили в толпе - заработали приклады, кто-то пальнул лосю в упор в брюхо и вот уже мощные туши потонули в людском море. Мелких тварей содрали с рогов и, несмотря на их отчаянный визг, разодрали на части. Миг - и колонна за колонной население Кошкина стало проходить под аркой в "Урочище Сказок".
   Именно там и было суждено произойти основному сражению.
   Признаться, впервые услышав об этом странном Кошкинском аттракционе, я сразу подумал о детской площадке - где добрые и злые герои сказок изображены в полный рост к вящей радости ребятни. Реальность же, представшая в смутном и смазанном из за постоянного движения, виде оказалась абсолютно другой. Вдоль по узкой аллейке, по старому гравию навстречу людям уже катилась толпа мелкой лесной живности, с выкаченными безумными глазами. А справа и слева возвышались скульптуры - некоторые были сделаны из камня, некоторые представляли собой аморфные стальные конструкции, но большая часть представляла собой деревянные фигуры, выточенные из цельных древесных стволов.
   Ближайший ко мне ствол пучился многочисленными наростами, капами, закругления которые перерастали в нечеловеческие лица с раскрытыми в агонии ртами. Рядом табличка и подпись: "Хтоническое зло" скульптор И. Коротков". Чуть дальше на нас пялился древесный паук с лапами корнями, а прямо по центру, обтекаемый нагнанными на нас лесными созданиями стоял классический идол времен язычества - сориентированный по сторонам света и изображавший, судя по всему, Макошь, дочку языческого бога Велеса.
   Квазимодо тут же усмотрел это и кивнул мне - где же еще прятаться Паленковичу, как не здесь.
   Времени для вопросов не было - армия зверей и горожан схлестнулась на узких тропках. Захлопали выстрели - зверей давили и били прикладами - крупных среди них почти не было. По идолу ползали какие то мелкие твари, кто то выглядывал из за дальних фигур - в высовывающиеся силуэты стреляли, и вот уже на тропинках "Урочища" появились первые трупы, которые нельзя были отнести к традиционному животному миру. Мертвые эти создания таяли на глазах, испаряясь нечистым паром.
   -Вот твари! - орал, радостно, Спиридонов, - здесь они все! Здесь!
   Смяв звериное ополчение, толпа рванулась вглубь урочища, разделяясь на десятки людских ручейков - справа и слева на нас смотрели уродливые деревянные совы, выточенные из лиан змеи обвивали деревья и мы снова и снова видели идолы - Световид как страдающий карликовостью уродец, Сытиврат, как тошнотворная крокодилообразная тварь, Мара, как обтянутый саваном скелет, Прия балансирующая на грани деревянном порнографии - весь пантеон давних владельцев этой земли представал нам в уродливых, словно навеянных Босхом формах. Нашелся здесь и Вий, низкорослый, похожий на смесь медведя с осьминогом и каждое щупальце вырастала у него из век.
   Рядом с каждым изваянием вырастала табличка автора.
   Я не верил своим глазам. Нет, это не могли быть язычники, столь нелюбимые в Кошкине. Некоторые авторы были как будто смутно знакомые - вроде бы я даже встречал их имена на страницах газет. Разве могли они здесь, в поволжской тиши, ваять нечто столь явно предназначенное не для одной лишь эстетики?
   И я заметил еще один факт: большинство идолов были вымазаны темным, подтухшим от времени составом, а кое где прилипли снежно-белые перья.
   Двигаясь с толпой восставших горожан все дальше и дальше я начинал понимать - возможно, когда то, этот парк и впрямь делали как стилизацию, как псевдославянскую сказку. Но сами скульпторы, вполне приличные советские люди - понимали ли, что их резцом движет не только разгулявшаяся не в меру фантазия? Все это давным-давно угнездилось в Кошкине.
   Лесные старались не показываться нам на глаза - нет-нет, да и обрушивался на людей тот или иной идол, или летела мелкая, кривая стрелка в толпу - и тот, в кого она попадал, тут же оседал на гравий, лишившись сознания.
   Центр урочища располагался на невысоком холме, куда собирались все извилистые тропки - там, жуткой пародией на Мамаев Курган, возвышались две гротескные фигуры: выточенная из гранита Баба Яга, состоящая вся из острых углов и модернистки с трудом отличимая от своего филина, и бронзовая русалка с мужским лицом и ангелическим ребенком на руках - тут и там на крупном торсе изваяния чернели пробоины.
   Здесь нас ожидали основные силы лесных - сбились в кучу остатки бродячих собак, визжали и били копытами без разбора дикие лесные вепри и домашние свиньи, в толпе тут и там замерли туши лосе, ноги их заплетались а глаза бессмысленно вращались в глазницах, а впереди всей этой своры возвышался, вставший на задние лапы медведь. Шерсть животного лезла клочьями, пасть была бессмысленно приоткрыта и оттуда текла темная, тягучая кровь - в глазах же зверя разливалась черная пустота.
   -Ведмедь! - заорал кто-то средь Кошкинцев, - Бер! Вали бера!
   Мишка качнулся и рванулся вперед на людей, оттуда тут же начали стрелять, дырявя, пегую шкуру пулями, а медведь все шел и шел угомонился лишь, подмяв под себя первые ряды Кошкинцев. Я заметил, что из его ушей растет свежая, молодая зелень, а из ноздрей пробиваются тонкие белые корни.
   Рванулись вперед и остальные противники - масса их полегла еще не подходе к горожанам, а остатки, на заплетающихся лапах, не чувствую ни боли не страха, оказались в людской толпе, где закипела жаркая схватка.
   Миг, и рядом со мной оказались две собаки - от них невероятно разили смертью и я разрядил свой обрез каждой в морду. Животных кто то вел, я видел, как тут и там мелькают смутные твари, как из глаз собак, вепрей, лосей и даже лис и хорьков смотрят чужие глаза - куда более осмысленные и злые.
   Покрытые многочисленным ранами звери гибли тяжело, и потери горожан исчислялись уже десятками - кто то, раненный, лежал на гравии лицом вниз, кто то бежал, устрашенный, но кажется, здесь собралось все пятитысячное население Кошкина и силы лесных не хватало: с каждой секундой количество схваток все уменьшалось.
   Еще миг и в живых не осталось ни одного зверя. Именно тогда из-за вершинных статуй по нам открыли огонь.
   Автоматные очереди оказали куда более сильное воздействие, чем неудачные атаки лесных - народ попадал на землю, кое-то начал отползать назад, за статуи, где на прячущихся прыгали таящиеся на верхушках истуканов твари.
   -Вот они, гады! - надрываясь, заорал Мохавицкий, - по своим стреляют, сволота! Врежем им! Врежем! За нас! За людей!
   Под раскатывающий по урочищу многоголосый гомон Кошкинцы поднимались и бежали вперед, прямо под огонь ведьминых прихвостней. Автоматы порокотали еще чуток и замолчали - закончились патроны в обоймах, и времени на перезарядку им уже не дали.
   Чувствуя, что схватка кончается, мы с Квазимодо припустили к вершине, перепрыгивая через изуродованные трупы несчастных зверей (некоторые еще дышали, цепляли нас в агонии когтистой, скрюченной лапой). За истуканами кто-то истошно орал, а потом через голову каменной Яги перелетел адидаска и звучно грянулся о землю, ломая руки и ноги.
   Появился Мохавицкий, а рядом с ним Кобелев и Спиридонов, ведущие под руки кого-то мелкого, коренастого, отчаянно вырывающегося. Адидаску били сразу несколько человек, замахивались прикладами.
   -Нет! - крикнул, вдруг Арчибасов, возникая рядом, - нет, нельзя их трогать! Нужен суд! Человеческий гуманный суд!
   Сограждане его отталкивали, но тут вновь вмешался городской голова:
   -Пустите его! Убивать не будем - будем судить!
   Замершие в центре людского моря, мы смотрели как приближается к нам эта странная компания. Живы были все - боец в "адидасе" чуть дышал, двое его соратников были ранены, но шли сами. Ведьма не пострадала вообще и молча шла впереди, под руки с дюжими Кошкинцами, как никогда похожими на окончательно спившихся на гражданке революционных матросов.
   А следом за ними... зажатый намертво и жестоко меж Кобелевым и Спиридоновым, на подходе к нам прекративший сопротивляться, высохший и словно уменьшившийся в размерах, несмотря на меховую шубу, еле передвигал ноги наш бывший декан - осунувшийся и выглядевший больным Вениамин Паленкович. Вернувшийся с того света старик Прохоронов.
   Вблизи меня поразило, насколько он изменился. Да и полно те, сколько в нем оставалось от властного и жесткого декана? Казалось, ночное происшествие в общаге навсегда изменило в нем все, перевернув весь внутренний мир с ног на голову. Взгляд у него был тускл и безразличный, бороденка вылезала неряшливым клочьями, но главное было не это - что бы ни произошло тогда с Паленковичем, отныне он навсегда носил на себе последствие того ночного рандеву: его шуба, нелепая меховая шуба отныне словно врастала в кожу. Легкий пушок начинался сразу под бородой колдуна, буйно разрастался и покрывал все его тело, и, казалось, уродливые костяные пуговицы и многочисленные обереги растут прямо из тела. Нелепые оленьи рога прочно венчали собой череп. Паленкович странно подергивал ртом и, приглядевшись, я увидел, что верхняя его губа отныне стала заячьей.
   Едва поравнявшись с нами, Паленкович вдруг снова задергался - узнал. В безразличном взгляде отразился самый настоящий ужас. Заячьий ротик приоткрылся, но не смог вымолвить ни слова.
   -Не ждал? - выкрикнул Квазимодо, - мы шли за тобой, колдун!
   -Все по суду! По справедливости! - возвещал Мохавицкий, - помню, все помню, ребята! Дам вам с ним поговорить сразу после суда! А потом вздернем по справедливости.
   Паленкочиа поволокли дальше. Ощущал ли он в тот момент что ни будь? Ожидал ли? Каазалось, именно наше присутствие окончательно подкосило его. Сейчас, оборачиваясь назад я задаю себе этот вопрос - не стало ли все происшедшее следствием нашего визита? Мы ведь уже были повязаны с колдуном и его мрачным визитером и узы эти, для нас нечувствительные, становились все сильнее.
   В воздухе витал запах порохового дыма и нечистот. Последние, разрозненные единицы воинства лесных расползались прочь с освобожденного урочища. Как по команде - стоило взять ведьмин блокпост на вершине. Кошкинцы улыбались в бороды - так и знали, что виновата во всем ведьма. Уж мы ее прижучим, стерву, как в семнадцатом кулаков не прижучивали!
   В триумфальной сутолоке возвращения мы на короткий миг пересеклись с Иволгой - та совсем не выглядела испуганной, лишь бросила нам коротко:
   -Довольны? Теперь вам никого не спасти! Надо было не так.
   Некоторое время рядом с нами шагал Ачибасов - побледневший и усталый, словно все происходящее неимоверно его тяготило. Щеку учителя пересекала длинная, запекшееся царапина.
   -А что там за статуи на вершине? - спросил я, - особенна эта, из бронзы...
   -Русалка? - Арчибасов посмотрел на меня исподлобья, - это, знаете ли, старинный местный миф. Вы заметили, что она с ребенком на руках? И что вместо хвоста она имеет ноги?
   -Честно сказать, в гуще схватки мы не заметили.
   -Там действительно ноги. То есть мы имеем дело не совсем с русалкой. Точнее сказать - с метисом. По красивой легенде это существо плод единения человека и, гм, традиционной русалки. Живя среди своих, она, однако всегда чувствовала тягу к людям - и вот следствие - повторила судьбу своей матери и за это была изгнана прочь. Она, эта русалка - символ единения между людьми и самыми древнейшими жителями этих мест. Точка, так сказать, соединения.
   -А что на ней за отверстия? - спросил Квазимодо,
   -О, когда фашисты в 1944 захватили Кошкин, они, движимые ненавистью ко всему национальному, расстреляли скульптуру из автоматов, а потом сбросили в Волгу. Лишь тридцать лет спустя ее подняли и установили здесь, в Урочище сказок.
   -Постойте, - сказал я, - какие все таки в Ярославской области фашисты?
   Арчибасов на миг задумался:
   -Действительно... откуда здесь появились фашисты? Да и русалки, честно говоря, выглядят совсем иначе. Вы их сегодня видели.
   Суд назначили тем же вечером.
   Все это время городок беспокойно шумел. В неумолимо накатывающих на верхнее Поволжье осенних сумерках на улицах Кошкина тут и там мелькали лишь людские силуэты. Нечисть куда то попряталась, словно короткий бой в Урочище Сказок оказался для них решающим - даже своеобычных вечерних стуков и проявления всяческой потусторонней активности не наблюдалось.
   Пленников, до поры, посадили в почтовом отделении - там, где раньше хранили нераспечатанные бандероли. Иволга и Паленкович отмалчивались, трое бандитов вполголоса переругивались. Дважды мы с Квазимодо пытались сунуться в импровизированную тюрьму, но оба раза нас отваживал стоящий на часах Кобелев: "Не положено"
   Что я хотел спросить у того нелепого зверочеловека, что сидел сейчас в почтовой темнице? Само по себе с Паленковчием было все уже ясно - его жизненный путь так или иначе кончался, но оставался еще тот, кто пожаловал на его ритуал в общежитии - темный и массивный, остро пахнущий зверем. Смутно и странно давно знакомый.
   Когда совсем стемнело, хмельная веселая толпа выволокла соплеменников и потащила вниз по Московской - дважды Мохавчикий пресекал попытку повесить их на фонарном столе. Судилище назначили в старом обиталище врага - в доме культуры и к девяти часам, его облезший актовый зал был набит до отказа волнующимися Кошкинцами.
   Иволгу, бандитов и Паленковича (совершенно съежившегося и незаметного) примотали к батарее отопления в углу. Мохавицкий занял место в президиуме, вернейшие его соратники расположились подле, а за стол секретаря уселся Арчибасов. Только сейчас я, восседая с Квазимодо в середине зала, отметил, что над крошечной сценой протянут крупный красный лозунг - "Проложим через таежную даль Байкало-Амурскую магистраль". Судя по общей потрепанности, лозунг вывесили только сейчас, для поднятия боевого духа.
   -Минуточку внимания! - выкрикнул Мохавицкий в снующую толпу, - начнем! Чем быстрее сделаем, тем быстрее восстановим порядок! Эээ... слово дается гражданину Кобелеву - он у нас будет сегодня обвинять.
   -Чего обвинять, пострелять счас нелюдь! - закричало сразу несколько голосов. Мохавицкий нахмурился и постучал о стол прикладом обреза. Шум довольно быстро утих. Кобелев поднялся со своего места. Ради триумфального своего выступления он надел потертый костюм лихих, семидесятнических, очертаний. Впрочем, новозванный прокурор был настроен серьезно:
   -Я, товарищи, что хочу сказать... да и что тут говорить? Все вы все знаете, и сколько зла эта нелюдь нам принесла тоже. Вина их доказан - покрали детей и зверенышей и шабаши устраивали и черноей магией занимались прямо здесь, в лоне... гм... культуры. Что уж тут! Но особливо хочу вам заметить - мы их покараем сурово не за это. А в первую очередь за то - что хоть они и люди, а продались нечистому отродью. Предатели! А по законам военного времени, что мы с предателями делаем?
   -Стреляем без суда и следствия! - петухом прокричал откуда то сзади Спиридонов, и товарищество одобряюще зашумело. Мне внезапно стало душно в этом переполненном зале - я не мог понять, где нахожусь и каким образом меня занесло в этот яростно гудящий человеческий улей.
   -Стрелять! Да стрелять!
   -Тихо! - выкрикнул Мохавицкий, - да, тоже считаю, что надо стрелять. Но! Мы же Советские... эээ... в смысле мы же местные, русские люди! А значит, все у нас должно быть законно. Поэтому давайте дадим слово защите. Кто у нас будет защищать предателей? - и вглядевшись в замолкшую толпу, вздохнул, - ну давайте хоть вы, Лев Данилыч.
   Арчибасов поднялся, чуть испуганно обвел взглядом толпу сограждан:
   -Я... эээ... как бы секретарь. То есть, товарищ Мохавицкий сказал, конечно... но, защищать этих людей должен не я, а правомерный представитель враждующей стороны. Иначе это не суд, а фарс какой то.
   -Да где ж мы тебе их возьмем, Данилыч! - крикнул дюжий мужик со второго ряда, но в этот момент по рядам Кошкинцев прошел неясный ропот, а потом дальняя дверь актового зала распахнулась и в нее, покачиваясь, влетел один из бойцов Мохавицкого. Вид у него был встрепанный и совершенно перепуганный:
   -Глеб Панфилыч... - крикнул он сорванным голосом, - Идут! Идут!
   -Да кто?
   -Переговорщики! От нечисти! Говорят... сделку обсуждать будут.
   Головы Кошкинцев начали синхронно поворачиваться в сторону двери. Мохавицкий на миг онемел, а Паленкович вдруг отчаянно забился у своей батареи.
   В зале словно повеяло холодом. Хлопнула внешняя дверь, а потом донесся уверенный и ровный топот существ, которым некуда спешить. А затем, из темного проема на мерцающий электрический свет стали появляться людские силуэты - все как один, держащиеся с неторопливым достоинством.
   Я не сразу понял причину мертвенной бледности, разлившейся по лицам Кошкинцев. А затем кто-то в зале выкрикнул задыхающимся от волнения голосом:
   -Ванюшка, ты что ли?
   И сразу за ним еще несколько человек:
   -Маша! Марья Петровна, неужели вернулась!
   -Николай Афанасьевич, родной, не узнаете?
   -Ваня?! Ваня! Почему не отвечаешь?
   Но пришедшие не спешили отвечать на приветствия. Да и не могли, наверное. Внешне люди, когда они стали подходить ближе, я разглядел пугающие приметы, что оставили происшедшие за последние месяцы перемены. Кожа их была глянцевой и восковой, туго обтягивающей заострившиеся профили. Глаза ввалились, рот, был приоткрыт и сух и меж натянутых, растрескавшихся губ выглядывал серый кончик языка. Но страшнее всего были глаза - смотревшие в никуда, белые и слепые как проварившийся белок.
   Осознание пришло спустя секунду, когда я увидел покрытые землей парадные костюмы пришедших. Эти люди были давно мертвы. Это и были бывшие граждане Кошкина, поднятые из могил некоей лесной силой, заставляющей их двигаться. И сейчас, оставшиеся в живых сограждане узнавали их одного за другим.
   Парламентеры. Вот, что подумалось мне в тот момент. Те, кто подобно бронзовой русалке могли относится как к этой, человеческой стороне, так и к потустороннему миру. И от холодной расчетливости ТОЙ стороны, меня передернуло. Сразу вспомнилась и история про смытое кладбище.
   В гробовом (воистину гробовом) молчании зал следил, как парламентеры шествуют к президиуму. Паленкович, при их приближении забился сильнее, но мертвые визитеры и не подумали направлять свои стопы к нему. Нет, они лишь дошли до сцены и безропотно остановились перед ней, не глядя на остающегося лишь крупным усилием воли на месте Мохавицкого.
   -Вот... адвокаты! - сумел вымолвить тогда Аричбасов и его слышал весь зал.
   Первый из визитеров - немолодой представительный мужчина с измазанным желтоватой слизью галстуке приоткрыл рот и издал рыгающий звук, от которого передернуло всех присутствующих, а затем медленно, словно выдавливая скрипучие слова, произнес:
   -Хотим... говорить.
   -Что? Будете этих защищать? Прихвостней ваших? - спросил Мохавицкий. Голос его прозвучал твердо - городской голова был не намерен отступать.
   -Не защищать... - произнес парламентер, глядя отсутствующе куда-то поверх голов членов президиума, - Нам. Не нужны. Они. - он деревянно махнул рукой в сторону сгрудившихся у батарее пленников, а затем его указательный палец, разогнувшись медленно и в чем то даже величаво, твердо указала на Паленковича: - Нам. Нужен. Он!
   Зал взволнованно зашумел, почти поглотив панический скулеж, изданный Вениамином Паленковичем, а затем ведьма поднялась во весь рост и крикнула, перекрывая толпу:
   -Нет! Нельзя! Нельзя это! - она обращалась к Мохавицкому, - нельзя отдавать его этой твари! Вы не представляете, что его ждет! Это хуже смерти, много хуже любой муки! Придти туда к ним! Господи, ну капельку милосердия - вы же люди все-таки!
   -Тихо! - приказал Мохавицкий, - тихо, ведьма. А ты, мертвяк, скажи - зачем они тебе? Чем они так важны!
   -Всех давай отдадим! - прокричали в зале, но тут же оборвались, едва мертвые переговорщики продолжили свою речь:
   -Не нужны. Они. - Проговорил покойник негромко и даже с какой-то потусторонней печалью, - Только он. Остальные... ничто. Не годятся. А он. Будет теперь с нами.
   -Что же только его одного? Ведьма тоже с вами якшалась, а как забирать, выходит она и не годится?
   -Не годится. Ни на что. - Выдохнул ходок от лесных, - людишки...
   -Послушайте! - снова крикнула Иволга, - послушайте, я...
   -Тихо! - снова оборвал Мохавицкий, - значит ты, лесная поганая тварь предлагаешь сделку? Мы тебе отдаем этих... ну, этого колдунишку паршивого, а вы что в ответ?
   -Мы... - выдохнул ходок, - уйдем. Совсем. Город Ваш.
   -Почему мы должны ему верить? - спросил Арчибасов со своего секретарского места.
   -Можете... верить, - сказал проникновенно мертвец и учитель осекся.
   -Так, - произнес Мохавицкий медленно, - вот, значит, какой у нас выбор. Ну что, сограждане. Что считаете? Отдать нам колдуна тварям лесным? Или погодить и решить все по справедливости, по суду? По... человечески?
   -Слушайте, лучше убейте его сами, - вдруг выкрикнула ведьма, - прямо сейчас к стенке! Вы правда не понимает, что его там ждет! Он действительно обретет вечную жизнь, но такую, что любая мука будет по сравнению с ней мелочью. Убейте его! Убейте сейчас!
   Зал заволновался, раздавались крики: "Сейчас! Сейчас лучше!" "Нет, мало ему. Отдать гада!" Мертвец ждал со поистине смертный терпением. Ему некуда было спешить. Мохавицкий покрутил головой, потом громко сказал:
   -Вот, товарищ Арчибасов хочет сказать.
   Учитель вышел вперед, оказавшись совсем близко от мертвых соратников, которые, впрочем, совсем не отреагировали на его присутствие:
   -Сограждане, - произнес Арчибасов проникновенно, - дилемма перед нами поставлена поистине тяжелая! Хоть и не заметно на первый взгляд! Но друзья, если все так, как госпожа иволга обещает, то не будет ли высшей гуманностью для нас подарить этому человеку смерть... эээ... от наших с вами рук, раз уж мы не можем его отпустить.
   -Но тогда мы снова сойдемся с этими, - сказал Мохавицкий, кивнув на парламентеров.
   -Да, сойдемся, но наше дело воистину правое и мы, наверное, победим, - произнес Арчибасов, - и даже те из нас, кто погибнет, будет, умирая, понимать, что не запятнал себя таким вот... торгашеством.
   -Вы послушайте его! - крикнула ведьма, - уверяю, лучше смерть, чем вот с этими! Да вы сами видите!
   -Вот еще! - ответили из зала, и со своего места поднялся Спиридонов, - вот еще! Буду я свою жизнь класть за паршивого колдуна!
   -Да! Да! - закричали рядом, - наша жизнь она того... и дороже не продается, а тут паршивый колдун!
   -Но послушайте! - повышая голос, продолжил Кошкинский учитель, стремясь перекричать хор оппонентов, - мы же его не кому то отдаем. Не иностранцам даже, не масонам или там, сатанистам! Мы же его тварям отдаем! Нашим исконным врагам еще с князя Игоря...
   -И князя бы отдали, лишь бы живот сберечь! - закричали с задних рядом, - тебе жить, что ли, неохота, педагог? Один колдунишка, против наших парней - они же все к лесным попадут иначе! Как эти вот мертвяки!
   -Неужели отдадим?! - воскликнул Арчибасов отчаянно, - неужели товарищи отдадим его?! Он же человеком тоже был. Как мы! Он был... Сын Человеческий!
   -Был сын, - произнес Мохавицкий, - а теперь сам черт ему брат. Отдадим, Лев Давыдыч. - и уже обращаясь одновременно к равнодушному мертвецу и к возбужденному залу позади него: - Мы его отдаем!
   Кошкинцы шумели. Ведьма вернулась к батарее и безразлично уселась на старый паркет. Паленкович плакал. Навзрыд и длинные его нелепые рога тряслись мелкой дрожью. Покойный парламентер открыл рот и шум тут же стих:
   -Решено. - Сказал бывший человек, - мы его берем. И уходим. Пусть он будет. Сегодня. В полночь. На северных воротах урочища. Инструкции здесь.
   -Хорошо... - вымолвил Мохавицкий, - это все?
   Вместо ответа парламентер вдруг осел на подкосившихся коленях и глухо бухнул головой о паркет. Лицо его обрело усталое и бессмысленное выражение. Попадала его свита и стало, вдруг понятно, что давно уже стоит в тесном актовом зале тяжелый, свербящий запах трупной гнили. Мертвецы отныне снова принадлежали людскому племени, а сила их, наполняющая ушла в единый миг.
   В тишине отчетливо рыдал Вениамин Паленкович и бессмысленное отчаяние, звучащее в этом монотонном крике, так роднило его с теми бесчисленными младенцами, что были виртуально использованы на страницах той дешевой поваренной книги по черной магии.
   Короткий остаток времени до полуночи, использовали по полной. В кармане пиджака лидера парламентеров отыскали рукописный манускрипт, вполне древнего вида. Арчибасов тут же указал на инвентарный номер и сказал, что оное было взято из архива Кошкина, что здесь, в подвале Дома Культуры. Прозаический источник рукописи навевал тоску. Впрочем, ритуал, написанный плохо читаемым церковно-славянским слогом, решили соблюсти тщательно, без помарок.
   -Говорят, взять надо идолище поганое, да посильнее! - руководил Мохавицкий, - и к оному жертвенного яга привязать... Лев Давыдыч, у нас какое идолище самое сильное? - и, проследив взгляд Арчибасова, слегка изменился в лице.
   Гипсовый бюст Ленина долго сопротивлялся усилиям своих сограждан - видно, что в пятидесятые годы его внедрили в бетонное основание Дома Культуры так прочно и надежно, как только и могут люди, считавшие, что советскому рейху стоять тысячелетие. Но все же, старый бетон уступил веяниям нового времени и со всем возможным почетом, на туристических санях каменную бандуру медленно и печально повезли через все Урочище к северным воротам. Лысая белая голова, покачивающаяся в сумраке среди молчаливого народа рождала чувство, близкое к тошноте. Сзади медленно тарахтел ведомственный "уазик" Кобелева, подсвечивая процессию слабым желтоватым светом фар.
   Следом повели Паленковича, что был совершенно сломлен и рыдал без перерыва. Ничего человеческого в нем не осталось. Ведьма шла сама, чуть поодаль - жестокосердный Кобелев настоял, чтобы она смотрела на ритуал и видела жертву Паленковича во всей красе.
   У северных ворот, далеко не столь пафосных, как основные бюст установили на невысоком пригорке, осветив как следует фарами, отчего тот принял грозный и величественный вид, устремив в толпу жесткий взгляд белесых глазниц. За воротами, туда, куда свет не доставал - ожидала тьма, да тихо и грозно шумел бор.
   -Все должно быть как надо, все по бумаге, - суетился Мохавицкий, - нам нужен провожающий. Ну... этот.
   -Жрец, - подсказал Арчибасов.
   После короткого совещания жрецом назначили Спиридонова - я подозревал, что из-за весьма высокой опасности, связанной с ритуалом. Спиридонов, беспечный, даже не догадывался об этом, когда его облачали в старый ветеринарский халат (спешно найденный аналог домотканой рубахи), а потом рисовали гуашью на груди и спине кривобокий солнечный круг.
   -Быстрее! Быстрее! - торопил Мохавицкий, - не дай бог, передумают. Провожающий... отрабатывай текст! Очищение колдуну сделали?
   -Промыли из бранспойта, - ответил Кобелев солидно, - все по протоколу.
   Спиридонов бубнил себе под нос данный ему текст и искоса поглядывал на главу города: что и впрямь надо. Мохавицкий тоскливо кивал - на Паленковича он старался не смотреть. Оставшийся час пролетел в тягостном ожидании, а потом Вениамина Паленковича, волосатого получеловека, доктора исторических наук, декана и просто уважаемого человека, со всеми полагающимися приличиями подвели к высокому бюсту вождя и примотали там старым автомобильным тросом, взятым все из той же машины Кобелева. На фоне грозного Ильича Паленкович смотрелся совсем незначительно. Народ поеживался, мелкий дождь перестал, Мохавицкий взглянул на часы и вздохнул:
   -Пора.
   -Иногда мне кажется, - раздельно произнес Арчибасов, - что вы ничем не лучше их. Даже нет, хуже.
   Медленно и торжественно, в своем нелепом халате, Спиридонов зашагал к бюсту вождя, сжимая в ослабевших от волнения руках свежее распечатанный на машинке текст. Я прекрасно видел новоявленного жреца, как видел до деталей и все, что происходило потом. Места, что достались нам с Квазимодо, оказались совсем рядом с ведьмой, жестоко и грубо примотанной к невысокой ограде одного из идолов. Иволга старалась на Паленковича не смотреть и я мог бы поклясться, что ее лицо выражает искреннюю и глубокую досаду.
   Спиридонов дошагал, быстро и пытливо глянул в пустые глаза Вениамина Паленковича, а потом, вперив нос в текст, звучно откашлялся и произнес:
   -Поставлю я около двора железный тын! - он быстро указал для наглядности на бюст и продолжил, - чтоб через этот тын, ни лютый зверь не перескочил... нда... ни гад не переполз, ни человек не переступил, ни... эээ... лесной через него не заглядывал, - он потерянно повернулся к Мохавицкому и тот ободряюще махнул рукой, давай мол.
   -Ну вы поджигайте, что ли! - крикнул жрец, - по сценарию Священный Огонь должен быть.
   Кто-то плеснул бензина из канистры на кучу хвороста и Огонь возник - дымный и багровый. В руки Спиридонову сунули трехлитровую банку с водой. На поляне стало ощутимо теплеть - и я, ощутив это одним из первых, ощутил нарастающее волнение. Слишком знакомо было это тепло.
   -У них работает... - чуть слышно вымолвила, ведьма, - Это, у них получается!
   -Тут... это, еще сказано, - молвил Спиридонов, - что надо было еще взять черную курицу, задушить ее и закопать под идолищем. И чтобы это все было под Чистый четверг.
   -У нас нет времени ждать чистый четверг! - резко приказал Мохавицкий, - давай быстрее.
   Спиридонов, жрец поневоле, пожал плечами и начал, несколько нервно обводить по земле неровный круг, очерчивая идолище с привязанным колдуном. На самой дальней точке. Там где начинался лес, он замешкался, поглядывая в настороженную темноту и, спешно завершил оборот. Следом обмакнул руки в банку и приблизился к безучастному Паленковичу - трижды взмахнула рука и на лицо нашего бывшего декана полетели теплые брызги.
   -Яко тоя вода чиста, - не без торжественности молвил Спиридонов, - будет чисто лице!
   Вновь взмах и по изрытой оспинами коже колдуна побежали прозрачные капли. На смуглых щеках получеловека, смешиваясь с детскими безысходными слезами, они смотрелись как крупные градины пота.
   -Яко, эээ, тоя вода чиста, - продолжал жрец, - тако будут чисты мысли твои.
   -Врешь! Нечисты! - закричал кто-то в толпе, и Мохавицкий грозно нахмурил брови, пригвождая взглядом крикуна.
   Я ощущал себя исполненным тягостного ожидания. В то время как наш меланхоличный жрец проделывал древний ритуал не своих предков, там, во тьме лесной, что-то уже сдвинулось и, раздвигая старые деревья своим грузным телом уверенно двигался в сторону урочища. Толпа Кошкинцев потерянно переглядывалась, даже огни факелов и те мигали нервно.
   -Яко тоя вода чиста! - выкрикнул Спиридонов уже вполне уверенно, - тако будут чисто Имя твое!
   -Ножницы! - тоном опытного хирурга, выкрикнул Мохавицкий, - вы что, не чуете, оно идет?
   Мы ощущали, все до единого - тот, званый гость, генерал армии с покойными гонцами и языческой кавалерией, ускорялся - лапы его ступали по промоченной осенними дождями почве. Он шел к своей добыче, теперь уже ровно и быстрою, как полноправный владелец.
   Тот, кто купил.
   Ножницы по металлу с полустертой надписью "нерж", которыми орудовал Спиридонов, долго не могли отстричь прядь жестких, засаленных волос Паленковича. Жрец возился нервно и быстро, поминутно бросая испуганные взгляды за голову Ильича. Людей стала пробивать испарина. В какой то момент жалкий клочок отделился и Спиридонов с явным отвращением швырнул его в Священный Огонь, шепотом произнеся имя. Он явно входил во вкус. Залихватски размахивая руководством, он резко шагнул к Паленковичу, сделал абсолютно неестественный пасс руками и гортанно выкрикнул:
   -Нарицаемо имя тебя... Имярек!
   -Дурак! - закричала вдруг ведьма, - ты его имя должен был назвать!
   -Тут написано - Имярек! - с некоторым смущением сказал Спиридонов.
   -Он теперь вообще без имени! - крикнула Иволга, - и тот, кто идет - он его примет как младенца. Ты сделал все самое худшее, что мог! Будьте вы прокляты, скоты!
   -Заткните ведьму! - приказал Мохавицкий, - закачивай, Спиридоныч!
   -Вот тебе зерно! - сказал Спиридонов и швырнул в лицо тихо скулящему и плачущему Пааленковичу гость комбикорма, - а вот братина! Помяни... эээ... предков.
   -Мать вашу! - закричал Паленкович, изгибаясь так сильно, что жрец самоучка поспешно отпрянул от него в толпу, - ва-аа-ашу ма-а-ать! Пожалейте! Пожа...
   В слитном стуке сотен сердец, собравшихся в Урочище людей, в завывании ветра в кронах деревьев, в треске пламени родился некий новый звук - похожий на тяжелый вздох крупного и старого существа, бесконечно усталого, но вместе с тем и безмерно терпеливого, готового дарить свое внимание снова и снова. Новым и новым человеческим существам. Готового принять их к себе, в тесные и жесткие меховые объятия.
   Мощно и знакомо запахло зверем. В тот момент, когда кусты за северными воротами Урочища раздвинулись, командирские часы на запястье Кобелева немелодично хрюкнули - наступила полночь.
   Я смотрел во все глаза. Как и все присутствующие, я с трудом подавил отчаянное желание сейчас же бежать навстречу выходящему к воротам шерстистому мраку. Я видел и не видел его одновременно. В нем было что то от медведя, или мне так показалось. Он чем-то был похож на Паленковича, или восприятие играло со мной дурные шутки. Он был мне почти родным - но там, за гранью восприятия и памяти, как может запомниться, принимающий роды врач, или впервые увиденный за рулем машины, везущей из роддома отец.
   Как какой-то дальний, но вместе с тем присутствующий постоянно и подспудно рядом родственник.
   Нет, я не могу сказать, что я его видел. Просто из мохнатого сумрака высунулась исполинская, как нам всем показалось, лапа, сгребшая в пригоршню целиком бюст Ленина и его пленника, зашедшегося последним, заливистым плачем, качнула почти любовно, а потом рывком втянула в темноту.
   Рев Паленковича быстро потерял силу и затих, словно захлебнувшись густой сахарной ватой. Треснули деревья, с пушечным звуком рухнула старая береза, качнулись факелы... и все затихло.
   Ведьма рядом плакала и размазывала по стареющему на глазах лицу тональный крем:
   -Он теперь совсем пропал... совсем-совсем. Его больше нет. Вени больше нет. А я ведь не смогла, - она вдруг повернулась к нам с Квазимодо, - вы ведь понимаете, о чем я? Я не смогла и не успела. Вы не виноваты! Вы как все нормальные люди - вестники беды! А ведь было средство. Я... мы искали, но не нашли! Средство! Еще бы три дня! Три дня и я бы раскопала...
   Мы не отвечали. Находясь, как впрочем, и все остальные перед воротами в состоянии легкого ступора. Я повернулся к плачущей ведьме, глядя на нее долго и внимательно:
   -А что? От таких только откупиться?
   -Их берет только слово, да жест, - всхлипнула Иволга, - но откуда вам это знать? Вы свою роль в его смерти отыграли. Этот... оно давно ждало Веню к себе. И вы были его орудиями. Так всегда бывает. Век за веком, вы уже поверьте, я знаю. Оно вертит вами, как хочет - вы все его пешки. Стравливают нас вместе. Так всегда... Люди разные, а они одинаковые. Они все равно придут за нами - сейчас или потом. Можно искать, можно прятаться, но конец все равно один.
   -Я, кажется, помню... этого, - произнес я медленно, - еще по детству.
   -Как разница... конечно, помнишь, - совсем тихо проговорила Иволга, - иначе бы тебя здесь не было. Вы так и так с ним связаны. И я тебе, пацан, не завидую.
   -Кто бы говорил, - хмыкнул Квазимодо, - мы-то на свободе.
   -Вы в клетке, - произнесла ведьма, и кивнула в сторону леса, - в клетке из древесных прутьев. На свободе, и у себя дома - они.
   Как то очень четко вдруг стало понятно, что Паленковича больше нет - гипсовый огрызок основания бюста курился теплым дымком. Кошкинцы медленно расходились, не глядя друг другу в глаза. Их всех, эту медленно рассеивающуюся по домам толпу, объединяло некое неприятное чувство - словно они все вместе совершили нечто непристойно, коробящее и унижающее при малейшем воспоминании. Ощущение это было стойким и упорным и никакие рассуждения о меньшем зле и слезинке ребенка не могли его прогнать. В конце концов, разбредаясь знакомыми тропами, Кошкинцы решили не поминать происшедшее ни единым словом.
   Слово и жест. Ритуал. Я совершенно не знаю, как сложилась дальше судьба неудачливой ведьмы Иволги и ее рыночно-экономных приспешников. Не знаю я и что случилось дальше с Вениамином Паленковичем - но, так или иначе, его судьба не завидна. Три дня спустя мы покинули притихший и опустевший Кошкин, но в наших руках было уже нечто более ценное, чем откровения почившего колдуна.
   Вольно или нет, но разговорившаяся Иволга наконец то дала нам искомый ключ - и даже более, дала мне цель к дальнейшему бытию.
   Слово и жест. В ту промозглую ночь я осознал, что теперь могу не только наблюдать за миром незримых. И что у меня накопилось достаточно аргументов, чтобы один из них стал последним и наиболее веским. И кулаки у меня чесались. И только сейчас стал ощутим неизбывный этот зуд.
   Несколько мятых страниц, мелко исписанных ижицей, нам отдал сам Спиридонов, что сразу после откупа Паленковичем, с облегчением впал в продолжительный и беспечальный запой. Внимательное изучение этих источников привело нас к былому оплоту зла - ныне окончательно заброшенному Дому Культуры. Здание в последующие после ритуала дни совершенно опустело и даже после долгого празднования Освобождения Кошкина ни единая живая душа не пыталась в него заглянуть. Зашли лишь мы с Квазимодо, и хрустя по битому стеклу да щепам от выбитых рам, прошли в подвал, где в тусклом свете единственной лампочки почивали свидетельства древней истории города.
   Архив Кошкина был совмещен с импровизированным музеем (я подозревал, что бессменным его хранителем был все тот же Арчибасов), в котором с наивным тщанием были выложены кремниевые осколки бытовых инструментов времен неолита, клыки давно сгинувших зверей и пара крупных каменных фигурок, изображавших невероятно дорожных женщин (почему то покрытых мехом, впрочем, Это могла быть и шкура). Невысокая колонна посередине подвальчика пустовала - а пол вокруг усеивали острые слезы разбитой витринки. На постаменте ничего не было, а рукописная табличка на его боку ровными печатными буквами сообщала: "Редкое изделие первобытно-общинных славян. Предп. до IX в. Предп. Детская игрушка. Предп. Ролевая кукла". Судя по всему, культурное наследие уже подверглось некоторому разграблению.
   Поминутно сверяясь с архивным реестром, мы отыскали рукопись, листы из которой были вынуты мертвыми парламентерами (каким образом это было сделано, я не хотел даже задумываться). Эти листы пергамента (вещь, весьма редкая в русские средние века, привезенная, судя по всему из-за границы) были, согласно указанию сгинувшего в древности автора, копией с еще более древнего документа. "Тьмутараканскаго, подлого и борзаго наречия", как подсказывал этот живший, где то в позднем средневековье поэт-переводчик. Оригинал (стиль его, за давностью, уже невозможно было установить) содержал довольно таки странную историю, сразу приковавшую наше внимание, а также довольно полный список магических ритуалов, разной степени действенности. Иначе как руководством этот документ назвать было нельзя и именно он, в дальнейшем, стал краеугольной основной всех дальнейших моих действий. Можно сказать, что именно благодаря ему я выбрал профессию.
   Да, отныне всякий лесной - ползущий ли у корней деревьев, зыркающий из-под венца крыши, воющий в дымоходе или нечистым болотным духом витающий над трясиной мог ощутить на себе пристальное мое внимание. И весь мой набор средств, позволяющих достать эту нечисть и отправить ее в нижние миры, не знаю, есть ли у этих древних тварей подобие ада, но туда, откуда им уже не возвратиться. И надо сказать, я желал их туда отправить.
   Именно тогда, проводил потерявшего лицо Паленковчиа в его последний путь я окончательно для себя решил - я не буду больше смотреть, отныне я буду сражаться, я буду биться с этой старой и злобной нелюдью, что стравливает нас друг с другом, гадит по мелочи и по крупному, вредит и несет постоянное зло людям. И если судьба уготовила мне возможность Видеть, то, видно, лишь потому, чтобы я мог действовать. С той минуты я почти не ощущал никаких сомнений. С того мига в пыльном архивчике Кошкина я ступил на путь, который привел меня на костер.
   Что ж, этот документ, времен первого пришествия вятичей-антов на исконные земли финно-угров, я всегда носил с собой - пачка листов с написанным на машинке тщательным и детальным переводом. Они и сейчас у меня - вот, свернуты в пакете во внутреннем кармане. Эти язычники даже не потрудились их рассмотреть - слишком инфантильны. Они скорее играют, не подозревая, что...
   Впрочем, вот они, эти листы, наверное, эта история поможет нам скоротать ночь. Хотя эта ночь кажется бесконечной.
  
   * * *
  
   -Постой! То, что ты нам рассказал только что... Ты действительно такой уникальный и все это с тобой произошло на самом деле? - спросил Вадим, - Или... ты нам рассказываешь сказку на ночь. Красивую, но все же сказку.
   Его короткая тень качнулась, попыталась подобраться еще ближе к хозяину, слиться с ним воедино. Но не смогла, видать, единожды разделившись, не дано нам стать единым вновь.
   Луна стояла в зените - совсем крохотная, похожая на крупную звезду, вот только светило куда сильнее. Сверчки замолкли, и даже ветер перестал качать кроны деревьев. Было тепло, почти душно и луговые травы издавали почти пьянящий, но полусонный уже аромат. Глухой ночной час, все спят, и даже ночные животные умерят свою активность.
   Лунный диск светил теперь ярко, как прожектор. И в этом синеватом, мертвенном, но уже совсем не призрачном свете, замершие в безветрии травы казались чуть рябящей водной гладью, в которой по недоразумению оказались кинуты вдруг машины, палатки и раскинувшиеся безвольно люди.
   Костер больше не плевался языками пламени, он тоже утих, может быть, заснул, и только сонно помаргивал иногда глазками углей. Веки его окончательно смежаться лишь к утру, укроются серым пеплом, чтобы на восходе солнца вновь распахнуться в полную мощь.
   Глухой час, тихий час. Именно такие часы иногда кажутся вечностью. Но даже тихий час - это всего лишь шестьдесят безмолвных минут.
   Попутчик улыбнулся - мягко, спокойно. Покачал головой:
   -А что ты хотел бы услышать, Вадим? Мы ведь верим только в том, что хотим верить. Почему бы тебе не поверить в то, что окружающий мир гораздо сложнее, чем тебе казалось до этого? Это ведь твоя ночь. Твоя самая длинная ночь и твоя последняя сказка. Так поверь же в нее. Тем более что ее окончание ты видишь сейчас. Никогда не попадал в сказку? - попутчик сорвал травнику, ухватил ее уголком рта - так вот твой шанс. Эта ночь. В такие ночи совершаются чудеса.
   Дядя Саша Кононов слушал его как завороженный. Он сидел в согбенной позе, руки его были безвольно разбросаны, рот приоткрылся, и на зубах поблескивал свет луны. Глаза его были широко открыты. Он уже попал в свою сказку. Только с плохим концом.
   -Но даже чудесные ночи не бесконечны, - сказал попутчик, все еще улыбаясь, - и если ты хочешь дослушать до конца, мы должны поторопиться.
   -Хорошо, - сказал Вадим и устроился поудобней, - Давай свои листы.
  

Глава 7.

История на берестяной грамоте (в средние века переписанная на заграничный пергамент со всем тщанием и пометками).

   Правда зъмли рузской.
  
   Нелепо ли ны бяшетъ, а все правду реку. Сказ мой буде о първыхъ времен делах, яки деялись утогда ж, што и не упомнит уже никто. Деды ж наши да прадеды приидох тогда в землю рузскаю, да не по вольности, а понеже только от голи да сирости убогой. Гнали их люди не чъловеки, а то татаровье бо кайтаки - не весть, ибо не дошло. Однако же явились предтеча наши здесь, и здесь укрепилися яко шолом на голове и никуда отседова уходих не восхотели.
   Не одни здеся были. Почерено было от племен поганых и лихих, согбенных да мелких, да подлых. Уже мы их припешали и бранили и розграбили, а все неперевед. Тако брали их за руци, к деснице приматывали осину, а к шуице березу и отпускали яко черных воронав на вольюшку. И преторжити их тогда. Только все равно неперед поганых.
   То годы перед было, а потом время прошло - укрепилися. Тут и другия подошлих. Многожды числом их было, усех и не перепомнить. Речу: было княжение у полян, и у древлян было княжение, а у дреговичей свое, а у славян в новограде, и ищо на реке Полоте, где полочане. От этих последних произошли кривичи, в Волхове верховье сидят. От них же живут и северяне. Вот хто по нашему глаголит: поляне, древляне, новоградцы, полочане, дреговичи, северяне, бужане, эти рекуться так, яки сидели по Бугу, а теперича прозываются волынянами. Благие оне.
   А вот которыя нерузской основы, однако ж на рузкой земле живут, всяко разно ее отщетят да подгаживают: чудь, меря, весь, мурома, черемисы, мордва, пермь, печера, ямь, литва, зимигола, корсь, нарова, ливы, - эти брешут на псовом сем нареции, знать оне - от колена Иафетова и живут в северных държавах.
   Но далее реку: когда же славский народ жил на Дунае, пришле от скифов, то есть от хазар, такия българы, и сели по Дунаю, и были поселенцами на земле славян. За ними пришле белые угры и заселили землю всю. Были тогда еще и обры, бранились опротив славян и притесняли дулебов - такоже славян, и имати жен дулебских. Были же эти обры дублими телом, и умом вовсе пых, да бог истребил их к ящеру, умерли все, и не осталось ни единаго обрина. А затем прошлих мимо черные угры, да тожесь осталось их здеся немного - нет, да и напнешься.
   Все эти роды живут по своему, по-родски, по отеньей правде. Поляне вот имеют обычай отцов своих кроткий и тихий. А древляне жили звериным обычаем, по-скотски: бранили друг друга, ели все нечистое, и браков у них не бывали. А радимичи, вятичи и северяне имели общий обычай: жили в лесу, как и все звери, ели все нечистое и срамословили при отцах и при снохах, и браков у них не бывало - имели же по две и по три жены. А ежели кто к нави уходил, то устраивали по нем тризну, а затем делали большую колоду, и возлагали на эту колоду мертвеца, и сжигали к огневице. То и кривичи делали, сами себе правду сыроятскую да балвохвальскую писали.
   Везде тогда тяжко жилось. Днесь выйдешь до лесу - иль обра встретишь, ово угра каково, ово лесное диво нечистое, чудо калное. Но и мы не промах - лесок то да силяж пожгем, погоним нечистых, а на свободном месте давай полюшко мастерить. Так и подвигались.
   А все равно нужно: всюду нашего чъловека язвят. Однорядку на очине своей построишь, а там домовой под венцом шебаршит, по бревнышкам постень шастает. За печкой - злыдень угрелся, в нуждину и безживотие тянет. Спать ляжешь, очи сомкнешь, а тута перебаечник прийдех с шишигою: они, сволота в уши гадости рекуть, полошат покуда не околеешь.
   Пока начнешь их гонять, семь потов сойдетъ. Старики глаголят надо из кости мертвой скотины жалейку выточить, у ней дырочку провертеть, да и свиристеть на ней, дондеже у нечистых все нутро повыскочит и от жалости они на свет божий повыползут: от тогда их осиновым прутом с наговором. Рекут еще хрест поможает. Это ежели после жалейки тюха лохматая приостанется.
   Во дворе ж в истопке и обдериха может быть (не дай Световид, дивия дюже!) и банник, а в хлеву и обрине овинник завестись может: к этим без чорной квохчи и не подходи даж. Ово там чура можно сделать и им пугнуть.
   Всяко туго нашему чъловеку. Во поле на деннице межевичок свербит. Онсица маленький, зеленый як трава на лугу: оче росу прозеваешь и поздно орать начнешь - пакостит. С ним полевик шастает - взаместа ножек у него копытца и хвостик такой. А сам с рожками. Ходит прелесть разводит - былие заплетает. А днем - ржаница: девка в белом вся, да пригожа: кого видит - бьет. Лежишь потом и башка долго болит. Да и потяти может совсем.
   Тоже хрест, глаголят, або былию причесать граблями.
   Но хуже всего нашему брату в лесном бору да лядине.
   Тамо всякие есть. Онеже все гады, каждый по-своему. Лес им - дом родной, болото - хоромы, норы - постель. Наших не привечают, все паче сожрать норовят.
   А что делать? Лес рубить надоть. Грясти травы собирать, медвянные, або целебные, зелие, або папоротник в топлевую ночь. Твари всякой тож - на прокорм. Ягоды, да грибы, да хто посмелее - на ловище: волчару, бера убити. Никак нельзя без чащобы. Как зима - ообще туга.
   И оне, чащобники, ето ведают. Видмо их тьма: малые або большие, або махонькие совсем. Есть у нех две руцы, а бываеть и три и многоть. Столько ж очъй, а хто то вовсе без них. Ртов смердящих помногась бываеть - какие то и людишку заглотить могут, а какие только покусати. Но все это хотят.
   Живут везде: хто под леторосью, хто под ракитою, хто под корягую. Есть, что под корнем увиливаются, а есть в дуплах бытуют - токують, кукують, очами шмыркают. Звать - Совушки. На мышей вострятся. Ежели прогневишь - ночью к тебе прихвыляют и очи выклюють. Их без молитвы - дубъем можа. Только борзей надо.
   Хто в стволах таиться, хто в нырищах со сколием игры разводит, в реках и болотинах и марах - тьмущая их тыща и усе против нас. Хто в кроне шебаршится, хто махонький такой, что в зверином логу обстроился. Все злом истекають. Усе хотят обадить да и живота лишити.
   Тяжко. В полночь за плауном не ходи - тама дикинькие мужички шуршат. Лешево тестья. Росту в них немнога, борода до ножек, пальцы костяные. Шебаршат до смерти. Тут, грят, главно не засмеяться, а то так и будешь ржать до смерти. А если аука придет - тако раньше помрешь. Средств нет. Бобылев в лесу Обида, бывает ждет - по виду баба вся так из себя ладная, но ближе подойдешь - зришь: шерстью вся покрыта, зараза. А повадки те же. Тут уж узрел - беги, но тихо, штоб мавки и анчутки не прослышали. Оне завсегда с Обидой рядом котоебятся. Обида - тож леший, только глумный, смущает.
   У него вообще свита большая: бесы, черти, шишиги, лесные, судички, оборотни, нетопыри. Попадешь им не в тот час - все. Косточек не охабят. Повалят, надерутся, а ужо потом и он - лесной царь - лешак поганый - пожалует. Сам он вроде человъек, но вящий зело, одет вроде в шкору, только приросла. Вместо ног копыта кривые, в навозе. А на бошке - оленьи рога приросли. Сбросил бы как лось, а нельзя - енто ж его венец княженский.
   Кроме него во бору ждуть:
   Боровик. Лесной дух. Вид яко бер, но ты его отличай - позади смотри: тама ежели хвоста нет - точно боровик. Бают: глаголить может человъеским языком. Но жретъ яко бер.
   Листин. Ентот дряхл аж песок сыплет. Но поганен. Живе во пнях, гниль расточает округ. Так гонит усе лето, пока округ не загадит, так што листья мрут и вниз сыплются. А он и взыграти.
   Кикимора. Зело гаден. Ежели просто в болони живет и тама булькает ищо ничего: не ходи туда и все. А вот ежели это стерво была - то не дремлется ей, из воды поднимается, по лесу шастает: воня вся аж возгри, холодно ей, к теплу тянется, мужиков топит, а баб с собой забирает. Тогда их больше будет.
   Упирь. То ж кикимора, но надоть различать. Упири, бывает, ежели человечъскую девицу лесной снасильничал. Такие и рождаются. Тут первое дело, дитю в рот глянуть: если зубов ряда два - точно упирь. Спасу от него нет. Яко волк в лес все смотрит, потом убегает. Потом придти может опять, проведать.
   Бер. Злой дух. Живет в логе або в грезне, тяжел, гладный, нашего брата выет. Убить можно тока рогатиной и то надоть знать как. Многих повыел.
   Угрин. Бают, што в яругах живе. Зряк яко человъек, но не верь: онутри он гад болотный. Живе народцем, тороватый - уметы свои да трясцу нам продают. У нас вроде с ыми урок ово шерт, тока мы ых все равно бити, бьем и будем бить.
   Хопотун. Сам он яко угрин, а на деле упирь. Ведун ежели ведьмак, а потом помре - станет хопотун. Тако же мерзок и поганен и стерво. Кров сосе. Людъй заедает и тако же может целую деревню обездолить. Гад неприязнъный.
   Мора. Енто обще навь. Человъеки глаголят о ней, но никто не зрел - кто зрел тот мертвый давно. Грят видом она страшна: руцы-плети, ноги-колеса, худущая яко остов. Заместо лика: череп. Несет с собой мор, в деревню придех - все запустошит, потому и кличут ее ищо - Моровая Язва. Охрани перун вседержитель и святыя угодники.
   Нетопырь. Мелок, гаден. Ажно ночь из дубрав прилетае и у скотины сосет кровь. Может и человъека засосать в усмерть. Но сам ничтоже веливый, пужливый. Первое средство: острое железо, только попасть доспевай.
   Болотник. Злой дух. Водянного прихвостень. Старый он, борода мохом. В воде мокнет. Живе в нырище. Аще седок ово путник пойдех - хватае и к себе тянет. Нету ему иной радости: токмо бы живое что в болотине прикорнать. Глумить тоже любит: бучит в трясине, пузыри пускае, пужает по-всякому. Ано на сухое не выходит.
   Летавица. Полоумна баба. Летает по лесу, ажно к ночи. Нравом дика. Ежели нападет - токмо только вилами и отобьешься.
   Бука. Телом черен. Страшен. Из дупла жало ростет, ядовитыя. Глаза якмо плошки. Волосат. За медом ходить токмо беру прощае. Человъку же сразу смерть. Велесов внук и от сего ничего не боиться.
   Ендарь. Зрится он яко вепрь або единец какой. И живе тако же под дубьем, но жолуди не яст. Не таков. Ведуны (отродье лихово, нечистое) глаголят - одним воздусям живе. Сам не то что гад, но необытный бывае. Кидается, а потом што поймав под дубом зарывает, дабы пуще рос. Такой он.
   Жыж. Огневик поганый. Ежели не в духе посевы жжот. А бывае и переложьем балует. Помогает. Но токмо нечистый. Потому из персти на новине золы набрать и в полой воде ее размешать. Тут он и спяти. А може хрест постави на поле. Хуже не будет.
   Жабалака. Тварь такая. С одной стороны глянь: жаба, с иной - девица. Но холодна, почти як кикимора. Жабо оно и есть. Цаловать любит до полусмерти. Мужики грят, во гладе и икру ые возждати можно.
   Крывычы. Толком никто о них не ведает. Почти как угрины оне. Живут во лесу. Видом - люди, да токмо льстивыя. Глаголят они от жабалаки рождаются, ежели удержишься и икру сохранишь.
   Косец. Ентот наипаче гаден, ажно трясея от него. Он как мора, только много залазней. Во руцах у него коса. Ею он косит всякого, до кого доскребет. Живе в самых гиблых заточных местах и хорошо, что там. Спасения от него нет.
   Бабай. Очень до чужих детей охоч, падло. Дик, волосат, воняв. Из леса под окна приходит, погань и ждет, когда младен загулит. Такой не страшен, токмо полошает. Никого не крадет. Но старики глаголят - бывает он шатуном. Оный бабай-шатун ярый невероятно. Бабаем быть не хоче, и нет ему теперь радости большей, чем ребенка к себе забрать и там, во лесу ростить. Грят, как ежели бера средь зимы возбнутися, то и с бабаем бывае - ежели злой человък нашебуршит. От такой буести спасу нет, а ежели есть так никто и не ведати.
   Все оне погань еще та. Ано не о них глагол.
   В тугую ту годину живе на земле Жизномир. Бе человък, не тать не чудин. С нечистым не зналися. Землю оралил, лиха и безденьства не знал. Бога блюл, пращуров не забывал. Жена у него бела - кликать Звениславой. Дева нежная, доброзрачная.
   И было так, пока на земельку яго не прижаловал гад хвылатый. Люди яго кличут Змием поганым. Бяше зело дик и свиреп и до блуда охоч. Пожег и пожрати тьму народа и многих убив. Тогда голова наш Лудислав у него спросив: "штой тебе надо, погань Змииная? Глаголь! Все отдадим, лишь бы не жёг нас и не ял!"
   Но Змий, вин, глаголить не умел. Дожег, что мог и улетев, а напоследок закогтил любую Жизномирову Звениславу. И не воротился. Грустко плакал Жизномир, опуснъти совсем, чуть лихоманка яго не съла. Ано делать нечего - привык. Дальше жизнь пошла.
   То под осень было. А весной мужики зрят в полой воде - плетушка плыве! А в плетушке младен трехмесяцев заливается. Вынули и тут Жизномир ажно надрывае: "Глядь, ето ж в Звениславы убрус он завернуть! Ие корзинка и младен, сталбыть, мой! Она беремя была, когда ее Змий поганый закогтив".
   Сбежалось усе жилище. Токмо Жизномир к плетушке, ан нет - староста Лудислав придех. "Стой, Жизномир!" глаголит, "Откель знаешь, что твой младен?" "Да чей же?" "Звениславу твою Змий восхитил, а опосля младен по речке приплыв. От кого он а?"
   "Да мой же!" Жизномир глаголив. "И заяти я иго себе. И ты Лудислав и вы люде добрыя мне в том не помеха".
   Шум тут поднялыся. Все как забучат. Жизномир к себе младена прижимает, не отдает. Помыслил тогда Лудислав и кажет: "Дело тут не простое. Рядить будем. Отдашь ты, Жизномир, нам Змиева младена по всей правде. А штоб никто не усомнилися - вестно сдетелем. Княже призовем".
   Бо все должно быть в рузской земле по правде делаться. И доказать надоти, что младен Змиев именно. Яки так было - надоть поле устраивать.
   Поле, а на ем прения - дело вящее. Но правда зело дороже. Не хотел Жизномир младена отдавать, да добрыя люди иго из руцев повыдрали и покудова Лудиславу отдали. Иго старшим и поставили, покуда княже дожидалися до ловчаго дня.
   В ловчий ден - чу: княже скаче. Сам княже Судислав тама, а с ним дружина его, воины, и подкняжек иго, звать Драгомир. Оного убоялся народец, бо служил при княже заплечных дел справником.
   Узрел княже поле и возрадовался: ибо красна ладонь, травы на ей высокия - коз там выпасали и коров - трава зелена, в длинно оне сорок локтей, в ширину три на десять вершков. Там Судислав и стал и весь двор иго и дружина его и весь народец стал. И рече княже: "Кленусь я по въре сваеи, што усе здеся сдеется по правде лишь, а не по кривде и на то мой, княжеский, глаголъ. И вы кленитеся".
   И вышел от народца голова Лудислав, а от Жизномире вышел Казимир, что его покрывать должен был, а ищо дюжина ведунов, што прения разведуть и княже решение подскажут. Княже над всеми стал, а рядом с им Драгомир с очами лютыми. Тутося все убоялись и тоже кленулись: "Мы же, елико насъ хр(е)ст(и)лися есмы, кляхомъся ц(е)рк(о)вью с(в)ят(а)го Иль‡ въ сборн‡и ц(е)ркви и предлежащемъ ч(е)стнымъ кр(е)стомъ усе делать по правде и ничаго кроме правды, и все што здесь речено буде вписатьв харатью и харатьею сею хранити все, еже есть написано на неи, не преступити от него ничтоже! Аще ли же кто от князь или от л[ю]дии Руских ли х(рест)еянъ или не х(рест)еянъ приступить се, еже писано на харатьи сеи, будеть достоинъ своимъ оружьемъ умрети и да будеть клятъ от Б(ог)а и от Перуна, яко преступи свою клятву"
   Тут уже усе убоялись, даже Жизномир убоялиси, хотя был не из пужливых. "Поле еси!" - княже глаголит, - "Как, Жизномир, докажешь, что твой младен?"
   "Мой он!" - Жизномир рек, но тут Казимир за няго: "На то, княже, голова да люди добрыя свой закон есть. Зовим он Родова Правда Земли Рузской. По нему надоть".
   "Ах по нему!" - Лудислав глаголе, - "да будь по твоему. Ежели по сему закону тяжути, надобно сначала вызнате младена сего рожение. Кажи мне Казимиро, имати ли весть о младене в нашей книге о рожении и живота лишеня?"
   "Нема" - рече Казимир, - "бо жену яго Змий унес. Но тако он, Жизномир, муж, значимо и младен яго".
   "А так ли он муж?" - Лудислав рече хитро, - "Ты, Жизномир, родову правду соблюл?" "Соблюл!" "А хрестианску?" "И ие соблюл, ибо муж я Звениславе!" "А вот што в родовой правде казано: "нельзя на том женихаться, ово замуж идити, ежели тот расслаблен, або в уме не своем и делати ничаго не может?" "И што?" "А то," - Лудислав молвит, - "што Звенислава твая бабой уродилась, а стало быть от жизни расслаблена и ничаго делати не може: не лес руби, не зверей битъ".
   "Княже, супротив я!" - Казимиро рече.
   "Согласен, кривду ты пустил, лудислав".
   "Добро", - Лудислав рече, - "тогда к записи сновъ. О младене в книжице нема, а Правда глаголет сие: "отче родные и матка в книжице той отметку став". А ежели отметки немае,а младен е, тако же выходит, что и не в браке святаго младен рожжен, бо в браке завсегда к книжицу пишутъ!".
   "Казимире, да што он!" - Жизномир глаголе, - "куды клонет, ведмед поганый, што я ужель не муж Звениславе? Откель мне писать ежели я того вовсе не разумею?"
   "А Правда на усех одна," - молве Лудислав блудливо, - "так ты, стал быть, признал, што по Правде не муж Звениславе".
   И все признали. Хотел было Казимире супротив подать, а только нечем было, ибо по правде тако же получалось: немае записи, немает брака стал быть. Такие времена. Понурил голову Казимире со стыдом на Жизномира зыркнул. А княже набуровился и молча слухае.
   "Дальше речем", - Лудислав блудит, - "Ежели не в браке младен рожжен, то как же он может чоловеку Жизномире принадлежать?"
   "А кому ж, как не йому. Ведь усе село знаеть, что Звенислава была с ним," - глаголе Казимир, - а имати тако правило: ежели младен рожжен вне брака, стал быть запись о нем делае только мать".
   "Так што ж," - рече княже, - "ежели записи и от матери нет так чей же младен тогда?"
   "А запись е!" - молве Лудислав, - "подайте мне ка убрус што уместе с младеном нашли?"
   И достав убрус, пред людом его распахнув. И зрят все, на убрусе слова "Бажен" - то имя, стал быть, Звенислава на платке вышила во плену у Змия. Под таким именем его в книгу и внесли опосля.
   "Звениславы о младене слова есть, а твои Жизномире немае," - молве Лудислав, - "эта сперва. В Правде речется: "ежели родовство неясно, такоже усе смотрят, што мать рече. Оная и пише: хто отец, як яго кличут, чой он сын!" Вот и Звенислава пише: Бажен. А чой он сын немае".
   "Так и не змиев же!" - рече Казимир, - "Бажен, знать желанный!"
   "А вот ежели буквицы в имене коловратить", - Лудислав отвечает, - "то Жабен выходит. А жаба, суть змея, всяко виде! Вот имя отца яго!"
   "Люди добрая!" - Казимир глаголет в волнении, - "Шо ж, творе Лудислав! Ведь Жизномире же наш чоловек! Знае яго с рожжения, и Звениславу зна, и кажжий може потвердить, что только от жизномира у Звениславы мог быть младен. Али не чоловеки мы? Али безпамятные?"
   "Правда!" "Добро" - народец глаголет, - "надо ж, Жизномиру младена отдать, пусть ростит. Наш он! Родовой!"
   "Отдавай младена мне!" - Жизномир глаголе, но княже брови насуропив, десницей повел и рече: "Что на это каже, Лудислав?"
   "А то," - грит Лудислав, не убоявшись, - "Что Жизномире мы ведаем с рожжения, а вот младена яго нет. А в Правде вот што сказано: "Ежели есть младен, а матка его отца указать не може, а некий чоловък отцом ему быть назвае, но не ведал до сих пор, што младен у него е, стал быть нельзя этого отцовства признать". А ты Жизномире разве ведал, что младен у тебя будет? Не ведал, записи нет, а значит не твой он."
   Жизномире только главу потупил. Народишко ропчет, но што деять - Правда на то и дана нашему чоловъку, што б по ней житии. Тут Казимире вступил:
   "Добро. Не Жизномирев младен, так чей же? Змиев разве? Чем докажешь, што Змиево дите? Разве шипит, разве хвыльи есть у него? Пошто дите к змее отправляешь?"
   "Жабен..." - споначалу было Лудислав. Да княже его прервал с коловратом его.
   "Рассуди нас, светлый княже!" - молве Казимир, - "ежели не Жизномирев младен, так мож ему отдать - пусть ростит, ведь от Звениславы ж.
   Поднялси тут светлай княже Судислав, ярооком своим поле озрил и молве: "не доказав ты мне, Казимир, што сие чадо Жизномирево семя есть. Но и ты, Лудислав, не доказав, что от Змия младен произошел. На то два способа есть: перший - над младеном меч занести, шоб не доставалси он никому. Один из спорщиков тут скажет - да буде так, а другой возрыдае - вот этот и будет настоящим отцом. Но это надоть, што б Змий тут был. Лудислав за него рыдать не стане.
   Значить второй способ. Имати мы Жизномире и имати Змие - и каждый пестуном младена быть хоче. Так отдадим яго тому, хто боле способен его ростить и оборонить. Ты, Казимир, глаголь за Жизномиревы стати, а ты Лудислав за Змия ублажай. А мы сравнивать будет. Я рех!"
   Княжен глагол - Правда изречена. Склонил главу Казимир, воспрял Лудислав и мутит далече: "Усе по Правде буди. Вот што тут гриться: "Може тот отце родным стати, хто не имеет:
   1. Всякого расслабления, калечности, али неполноценности".
   "Здоровый я!" - глаголит Жизномире.
   "Ты чоловъек," - Лудислав отвечае, - "Две руцы, две ноги, глава. А то змий: две руцы, две ноги, а главы аж три, да ищо хвылия е. Летать, а Жизномире нет".
   "Змий вяще!" - в толпе варганят.
   "Два," - Лудислав, - "Те могут отчем быть, хто способен младена содержать в достатке и негладе". Жизномире наш небогат - одна хата, огород, да во дубраве он охотник. А Змие в печоре живет, хде сокровища несметныя, по градам и весям награбленные. Над червонном златом и сребром почивает. Змий лучше!"
   "Немае Жизномире," - княже рече, - "два Змие. Дальше!"
   "Княже!" - Казимир вступив, - "Там три ищо есть. По нему: "Не имати младена те, хто разбой, тятьство, али грабеж совершил на нашей земле! А Змий он, то весть, Звениславу восхитил! А Жизномире наш по Правде усю жисть живее."
   "Один Жизномире, Змие два", - княже глаголит, - "Што каже, Лудислав?" Молчит Лудислав, а Казимир молве:
   "Чотыре. "Тому дите не давать, хто в грязи и нечистотах живее, в сырости и хладе. У Жизномире дом есть, справный, а Змий где живе - в норме земляной. Под сея гадит, там жрет. Не подходит Змий!"
   "Два Жизномире, два Змие," - рече княже, - "Чей ж, младен выходитъ?".
   Тут Лудислав наперед вынукнул: "Пъять!" - речет, - "Родными отчами може тот стати, хто в полную силу и возраст вошел!"
   "И Жизномире зрел, и Змий зело матер!" - Казимир отвечае, - "Два-два. А вот шостым што в Правде речется: "Всяко грядущий отче должон быть должон быть дите уметь воспитывать и ко всякому такому делу пригожен". Жизномир, хоть и муж, а все ж за младеном печется. И всяк, хто зрит яго дела, скаже - всякому дите он улыбается. А змий - он животина гадкая, жретъ дитей малых по чом зря. Знать три-два."
   "А вот нет", - Лудислав отвечае, - "Змий, он, завсегда, скотина. Ово, зрите ж люди добрыя: як и прочие животины о своих младенах бдети! С измальства их боронят, да холют и лелеют и сами с гладу издохнутъ, а младена сберегут. И усе так: што птахи небесныя, што зверь трущобный, што гады ползучия. А энто ж Змией выкормышь - Жабен - так его Змеюка пуще ока свояго боронить буде! Што глаголишь Княже?"
   "Три Жизномире, Три Змий", - рече Судислав.
   "Супротив, княже, я Жабена глаголье - Бажен он!" - голкае Казимир.
   "Принято!" - Судислав.
   Тут Лудислав наперся весь, велий ажно ясносолнышко стал, знать учуял, што никась уже рядом.
   "Вем аз, княже, как тобя и честной народ убедить. Вот, што в Правде речется седмицей: "Тот не должон младена мацать, хто зелию, але браги, али какой ищо заразы испить желаем и в том никакой меры не знаем".
   "Так разве ж, ханурик Жизнеславе?!" - Казимире кличе, - "Разве ж брагой, али мъдовухой, али зелъном вином травен буди?"
   "Травен не травен, а бражничать горазд," - отвечае Лудислав дмитися, - "сие не важно. А вот, Княже, зри на Змия - тот, яко ж скотина неглагольная, от рожженья ни капли ишема не испил. Чист, яко слезки".
   Зрит Жизномире на Казимира, а ентот глаголить уж не может - нечем. Посему, правда, выходитъ, што Змий яко отче благия, чем он, Жизномир. Помыслил Казимир в исходний раз:
   "Княже Светлый!" - рече, - "што ж, ты сподозоволяешь? Ведь дите зрится яко чоловек, а Змий как яго возрастит - Змиенышем? Гадом трущобным с хвыльями?"
   Тяжко главой качнул Судислав: "Сие, по Правде, выходит змиев Сын. А раз так, што там Лудислав, в осьмой отметке Правды нашей?"
   "Осьмой. "Ежели отче законен отсель, може он што хошь с младеном деять и набдети его яко ж ему, отче родовому, взумается!"
   Поднялси тут княже наш Светлый Судислав и длань вознес к солнышку "Се буде так и в том я на Правде кльянусь: три-чотыре в Змиеву справницу. Змиев это младен, и должно быть к родному отче возвернут!"
   От такой вести Жизномире ажно глагол утерял. С народишком потолкалси до юшки уже. Доброслав тут десницей взмахнув и Жизномире в сруб въвергнули. Тама он седмитсу быти, все покоя без - княже и Доброславу грозил, а Лудиславу и вовсе бородой яго напочтевать обещал. Блудливыми словами ругалися так, што народец помыслил: изуметился Жизномире.
   А Бажена, Змиева сына, к отче родному справили попутной речкой, што в другую сторону шла. С убрусом яго и плетушкой, як был. И хоть не усе были с Лудиславовым рвеньем в согласии, а Правда на то и Правда, шоб чоловек по ней житии.
   Яко наши предки грили: "Правда зело дивия, но це Правда!"
   И ищо: "Без берести ты як глисти".
   Тако ж.
   Жизномире в срубе отвоевав, крепко помыслил. А як выпустили яго, лишенника, сразу в путь собиралися. За Звениславую свою, за младеном Баженым сам-собой стальбыть справился. И Правда ему не указ былась.
   Ни хто с им не пойдих - усе убоялись. Тока Казимире с им пойдех. Княже, кажут, гневальси вельми споначалу, да потом отпустил с богом.
   Вот вышел Жизномире из сруба да на конющню. Тама Бурка стоитъ - дедушкин конь добра. Жизномире яго поил медвяным литьем, кормил белояровымъ пшенцом, зело добры яго стати сталися.
   Тогда потнички стали Жизномире клалися, да на потнички, а на их войлочки подложих, а споверх седло черкасское, вощеное. Седлышко оттянул на дюжину подпругов, а ищо одну приспособил дабы Бурок не разгулялиси, из под седал не выскочил. Усе шелковые были подпруги. Седло с чорвонным златом горело.
   Зрит на коня - добро. Бурка зраком пышет, копытами ыскры плещет. Так и выихал. А с им Казимире - на кобыле сповадился. Гром катится по рузкой земели - то Жизномире на Бурке едет: мимо Вышхогода, Овручи, Чорнигива, Турова, Торчева, Треполя, Любеча, Искоростеня, Белаозера в ту степь, хде и жилия то чоловеческого немае, а только твари разныя, да псоглавцы, да нечистая.
   Долго ль коротко, а подъихав он к росстеням. А на оных как лежит тут камень сер да горюц. Зри Живомире - на каменюке буквицы подрезаны, глаголит: "Как во перву дорожку ехать - бохату быти. А во втору дорожку - женату быть. А в третью дорожку - живота не имати".
   "Зри Казимире!" - Живомир глаголит, - "як псы поганые, твари нечестивыя, нас испытывае. Куды ж поедем?"
   "А куды ж нам ехати, Жизномире-тур?" - Казимир отвечае: - "На што нам богатым бытии? Я уж стар совсем, а тоби все одно жисть не мтла без Звениславы. Стал быть не для нас ентот путь.
   А как поедем во дорожку воторую? Я уж стар, де мне женатому бытии, а тебя уж Звенислава жона. Кужы ж ищо одна?".
   "А што ж, Казимире, в третью нам?"
   "Выходит тако же, што в третью нам пришлось. Ежели судьба и род нам Звыниславу добытъ, то добро, а ежель нет - то все одно нам не в радость жити!"
   Тако ж правда. Поихав Жизномире по чисту полю, во думах дряхлых. Зрят оне: двор стоитъ - не город, ибо мал, да не терем - ибо широк буде. В оном - псоглавы. Зрят яко льюди, да чорны боле. В рухлядь рядятся, булата не знают, диких зверей в дубравы вышняке сбивае. Звать ых Фиилинами ово Угрями.
   Как выходит к им чорнавушка. За повод Бурку хватити, Жизномире распоясывает, Казимире лагодити. Да сама глаголит таковы слова: "Добрый кмети тур-богатырь, едешь уж стезею дальнею. Тебе пити ль исть нынче хочется? Опочинуться со мной ле хочетсы?".
   "Не ходи, Жизномире!" - Казимире речет, - "Ибо есть у тебя Звенислава. Будешь жедади страстий блудливых, николиже ийо не обрещешь опять!"
   Не внемлил Жизномире, буде добра была дружинушка. Она яго веде ко чорвону крыльцу. На чорвону крыльце да по новым сеням. По новым сеням да в нову горницу. Скидывать яго давай, да хмельому медву литьивать и всяко витийствовать.
   И запамятовал Жизномире, вскую он в дорожку пустилися. Тако вся ночь и прошла, а за нею и день приспел. День ясно-солнышко.
   Тока нету для Жизномире белу света, и для Казимире нет. Ибо почнулыся оне во темной клъети, во тьме адъской, гъене беспросветнай. Зрят погреб подземный, а в оном тридевять богатырей во мреже запутаны, да по стенам заположены. И туры здеся исть, да мечники, да вои всякыя, видом богаты, да тъелом слабы усе.
   "А", - глаголят, - "вот ищо одне наша госпожа приголубила".
   "А што, братие", - Жизномире лытае, - "вы тут делае?"
   Отвечают туры да вои, да стратиги:
   "Мы усе здеся служим нашей госпоже, керасти подземной, дщери астартаровой. Яко виде она молодца, усех у себя пригождае, и пока же пользуе до самой смерти. И ты теперя с нами".
   "Ах соломень змыиная!" - Жизномир воскриче, - "Срачица исподняя! Стерво подколодная! Вот яко ты для чего меня всю ночь пытала! Блазнити мъня своим видом льстиывым и здеся бросити на погибель".
   "Не плачь, туре", - гриди да кмъти глаголят, - "и здеся чоловеки живут. Кощеем будех, яко мы усе".
   Понял тут Жизномире куда попалси. Пуще прежнего витязей не слухае, усе убиваесся:
   "Вона мне што сталоси за то что Звениславу я запамятовал, на чорнавую вашу ехидну позарился!"
   Они йому:
   "Не хули стцарицу нашу, ибо усе мы ей поклоняемся, ибо хглавнее нее нету тут никого. И во усеем плъмени никого главнее нее нету ибо так со правды нашей заведено. Ибо хто есть муж - або не прах зъмной, ибо хто есть жона - начало всъго, дружина, да зъмли живородна сильна. Аввы наши, што во тьму ушли, нам оставили завет: жонам нашим метания даровать, в усем им примиряться. А сия жона усем жонам царица и воеводчица, ибо кудесам приучена, лъести сестра, лиху побратеница".
   Пригорюнился Жизномире, все плачет, да воим своим Звениславу ово Бажена поминае. И тут зрит Звениславушку як наяву. Смотри она строго, лытае пытливо: "Як ты, Жизномире здеся восседаешь, в клъти подземной, в погребах схоронился, як в коросте уже при жизни! А я тут в Змиевом полоне изнываих без твоей спомощи!"
   Встрепенулся тут Жизномир. Зрит, поникли главу кмъти, туры да витязи, да Казимире с ыми.
   "Нет!" - глаголет тут Жизномир, - "не бывати тому, шоб я здесь Кощеем да аманатом осталси! Вин зрите на себя, туры да мечники, да гридники добрыя - скока вас тут, не перечислить, не сосчитать. Не пристало лъ вам, молодцам, на бабьи реци сдаватися, на гузны их мяхкие утекаться. Вона вам только того, что и встати, да Кудесу вашу скинуть!"
   И сам так дернулся, што усю мрежу порвати. Молодцы сие узрев, возрадовались, да от мрежи поганой избавляться начали.
   А тут и дверь в клъть открывается. Стоит на пороге Кудеса чорнавая, видом дикая, оны очи так и блазнять и сверкае.
   "А ну што тут!" - глаголе - "сподеялось? Што за колготня разошласи, без меня?"
   "А то", - отвечае за молодцов Жизномире, - "што кончилася твоя власть. Ныне и присно из полона мы уйдех!"
   Ажно затрясцо Кудесу - ищо чорнее сделалась, чом бех.
   "Неужто вы, безадщина неприглядныя, на бирева вашего крамолу подняти? Да я вас леторосли мухортые, мамони неключимые отгребати и отщечу сей час!"
   "Знамо которатися будем" - Жизномир глаголе.
   И сошлися они друг на друга - тридевять витязей и одна Кудеса, на витийство богатая. Тьма была богатырей, а усе ж билися долго - то гадом она прискочит, то бером обратиться, то пламенем дыхнет, як огневица какая. Но зрит Жизномире - як удар на Кудесу падет, так она тот час старше становисся.
   Тридцать три и три раза сходилися они и многие туры живота лиховати, а усе ж не сдюжила Кудеса: с последним потятем пала на мати-землю древнейц старицей. Чуть жива.
   Кмети да взыграти тут. Из погреба они вышлех, до по посаду Кудесному прошлися як по своему. Чорвоно золото телегами катили, добрых комоней табунами гнали, молодых молодок толпицями, красных девок - стайцями, старых старушек - коробицями. Ничего не оставили. Жизномиру кланялси в пояс, глаголят: "Благодарствуем тебе, тур-богатырь, што по праве усе устроил".
   А Жизномире над Кудесой склонилси. Вострый нож выньзти и собралси к нави ийо послать. Но тут Кудеса его помавае:
   "Добрый туре, живота моего не лишай ме! Бо нельзя мне к нави идти сейчас - враз водяницей, али болотницей стану. Проси чого хошь, а пощади!"
   "Хоть живота гонези ты достойна", - Живомир ей отвечае, - "а есмь у меня придумка. Жедати аз змия поганого, гладнаго ово кознованого зати и порешити, ово восхитил змие мою дружину ненаглядную, да моего младена Бажена".
   "Се тьяжко буде, тур-богатырь," - Кудеса повержена отвечае, - "бо змий вельми до младенов охочь. Всюду их восхити, всюду приючае. Ибо повязан он с ыми. Будь ты хоть тур, хоть сам баскак без ухыщрения тебе яго не сразити".
   "Глаголь!"
   "Нужен тобе Чур, да Чур не простой, дубовый али лутовяный, а особый. Як меня с животом оставихь, ты ступай отседова на Ярилу яснаго, до горы сорочинской, к пучай реке, да ни одын яко персть идех, а с былием. Як придех к реке, ты былие на Чура сменяй, не жадись. С ым ты Змия ныобытного побъех."
   Вельми жедати Жизномир Кудесу прищучить, ажно глагол исть глагол - живота не лиши ийо, токмо к клюсяну хвосту подвязав, на волю спустил - што б не кобновала боле. Так уехав Кудеса, и боле никто ее ни зрел.
   Жизномире, и Казимир с ым, верхом на Бурке к Яриле поскакав. А сперед тем былие звоннаго накосив да в пухов колпак сложив.
   Днесь прошло седмица дней, да на деннице зрят оне чисто поле, а съ им гору сорочинску, а за ней пучай реку. Река пучай вельми разлилась, да мелка, усе в ней кал, а ни ишем. Купины хилые ростят, а боле нет ни былинки.
   "Подехь туда", - Казимире глаголит, - "добрый тур-Жизномир, да не запомятуй про былие".
   И ступив они в пучай-реку, мелку да калную. Дале идут, пужно, да тяжко, кругом хмарь да темень, вкруг силяж покляпнутый, образа льстивые полошати, да скарядие нагоняе.
   "Нужно, Казимире, нам тут продйех," - глаголе Живомир, - "бо не ради себя идем, а ради Звениславы с Баженом. Нельзя нам здеся охабиться".
   Тута позорути оне - могила, а поверх могилы, в лядине покляпнутой, Чур лежит. Не простой, лубяной, але тростины, але из трески, а в рясах весь чорвонных.
   Казимире тут стал: "Зри, Живомире, никого тут нет, ни забрала какого, ни протозанщика, знать недобро енто. Не яти яго".
   Ан не слухае Живомир - пойдехь он к Чуру, да и ять его, сховав за пазуху. Тута плищь да голкание раздалися непотребные, да яки, што Живомире с ног слтелси. Зрят они духа ярого, ломоволго, непрыязнъенного. Росту он в три сажени, худ як остов, на зрак страшен. В руцах у него тесак. Он ым помовае и кричи: "Наполы! Поскепати! Наполы! Поскепати!"
   "Жизномире!" - Казимир криче, - "се ж, Косец, нам супротив яго нельзя - токмо уристати скорей".
   "Не тужись, Казимир", - Жизномире став, - "а давай борзей мой колпах пуховой".
   Токмо дух вирий ближе подошел, Живомир колпак сей подъял, да шибанул у Косца гладного. А в колпаке тому желды да былие всякые, Кудесой наговоренныя, в зелие сперемешано, да на десяти огнях пряжено. Всяко узрел Косец былие сие, ставши, заголошил: "Наполы! Поскепати!" и давай былие рубить на былиночки, а те ищо мельче.
   "Гоньзнути, Казимире!" - Живомир кличе, - "бо, пока он их усех не поскепае, не располонится!"
   И вдарись оне в уристанье. Широка пучай-река, да мелка, да неопрати - тужно по ней бежать, да косно. Зрит Казимире, Косец усе поспепав до былиночки, за ними течи, косой помавае, да глаголе им: "Поскепати! Усе! Наполы!"
   Тута встал Казимире посреди пучай-реки, к Косцу поворотился, да кричи:
   "Течи, Живомире без меня, схорони себя для Звениславушки, да наследка твоего Бажена!"
   "Опомнись, Казимире, ведь живота лишит совсем!"
   "То мое дело, а твое текать!" - Казимире глаголе, а таче Косцу: "ну гряти сюда, гавран поганскый, вельзевел неопрятный, вждати уж мя зацвилити?"
   Як налетел Косец да на Казимире, як помавал косой, да ищо раз, да наполы сперва Казимире разрубив, а там и растроятив иго насовсем. И покуда до вретища не порубив, не устопокоился. Тут въняти до Живомира, а оный то уже далече. Сподвадился за ым, да к зазору своему, не поспел, бо дале пучай-река закончилась.
   Токмо и мог, Косец вирый, у пучай-реки уметы кидати, да косой помавати, глаголе: "Поскепати! Утечи! Поскепати!" бо зелы у него в мать сыру ступити не бе.
   Живомире же усмяглый, да на твредую земельку выгребси, да Казимире попомнил. Бырезку поскепав, хрест сварганил, а спод ым усе свое чорвоно золото, да багряницу, да бебрянь всякую с самоцветами, да брашно в анафору принес, да слово молвил:
   "Ублажати тобя, брат Казимире, в успении твоем. Бо жрети ты себя ради нас со Звениславую, да сходатаем нашим, живота лиховань ради нас приобрел!
   Присно и вовеки веков тебя в ресноте твоей поминать будем, а всяку тварь лесную, Косца злопамятного, василиска необытного, всяко найдем и изничтожим. Я рех!"
   И сию роту принеся, Живомире дальше пошел: с Чуром, да без Казимира.
   Дальоко путь його стелися. Семидесяти семижды днесь Жизномире за Змием шагал. Войлочны коты износив, сподел лубяные. Лубяные сносив, в бураковые обрядилси. Бураковые заходив в комелевы стал.
   Был и в нашей зъмле, у бъссермен огонек расстлал, к псоглавцам, кроивичам и огнеборам заходив, у каждого двора про змия лытая. У чюди был, у мери был, у весь был, к мордве заходив, к перми приходив, у печеры гостив, у ями был, у литвы захоживал, зимиголу зрев, у корси был, у летголы был, к ливам каликою напросилси, у ляхов был, у пруссов был. Ан нет нигде Змия.
   Борода яго в два локтя сталоси, ноги яго в два вершка короче. Исшагал поприщ тьму, а нигде нетути ни Змия, ни Звениславушки с Баженом ийо младеном.
   Живомире в желю да тугу сполз. С ярилом ясным глаголил, бырезы толковал, а усе без толка. "Што же, - глаголе, - ужель всю жисть мне вот так каликою промаячить и как перст околети?"
   В граде Корсунь он став в скарядье своем. Тут Чур яго глаголит йому: "Не тужи Живомире-калика, екзарх неприкаянный, бо ведаю я яко Змия твойого найти".
   "Як же ведаешь ты, кокорина веянная?"
   "От того, - Чур отвечае, - што я для Змиева живота създати и усе про него ведаю. Змий он дитям люб, и сам в ых души своей не чае. И живе он там, иде дитям да младенам всего споваднее. Упомни Живомире-гарип, идеже ты глумить любыл во-младенчестве? Там и Змия сваего ыщщи".
   Спомятовал тут Жизномире что слаще меда для него во дитях было в дебри близ съла кропотиться. В лагвице той да опанице печора ховалась испокон времен. Усе дети ведали, хто в ней живе, да вростя, запамятывали. Вот Чур чорвонный Живомире и напомнил се.
   Понял тут Жизномире идее усе время Змий ховалси. Ховалси, да над им усмехалси и покатывался. Седлав он Бурку да в буести великой воротился в родныя мъста, в землю чоловечъскую.
   Тут придех он к хованищу, смердлому да дивиму, хде в луке леторослом Змиева нора обреталаси. Стал он против нырища змеинаго и глаголе:
   "Ах ты ай, Змие неопрятное, проклятое! Ты зачем восхитил мою дружинушку, любу мою Звениславушку? Ты отдай мне ласкосердную, а с ией наследка моего Бажена, сына родного, законного, без рати, без въпълчения - багреца излитыя!"
   Промолчал Змий яко немко, а затем ажно пахнуло из нырища яго зверем лихим, непрыязненным, тяжкым, аки аркуда иль хуже. А с им и глагол Змиев поспел:
   "Ах ты тать, Жизномирушко, - Змий казав, - "Ты знать, порушил усю заповедь, што в епистолии указана! Зачем сюды приперси, пошто правду нашу чоловечъскую не соблюдаешь по писанному?"
   Понял тут Жизномире, чьими словами уста Лудиславовы на поле глаголили, чьи очи в епистолию всматривались, да правду на кривду изводили! Пуще прежнего он в нелюбие впал, да Змию сварити: "Ах ты Змиеюка окаянная, так вот хто на меня наводити, да младена себе забрав! Выходи, тварь неключимая, отдавай любых моих по-доброму!"
   Тут пахнуло уже прещением, тутнь раздалси, да из печоры тьмою безвидной потянуло. Полез Змий наружу. Зрит Жизномире Змия - велик он вельми, сам яко аркуда, шерсть с боков торчит, да смагом пылае. Глава одна, темна, шерстиста, а на ей очи - черны яго деготь, да на него глядят с отречением.
   "Зри меня, Жизномире, - Змий глаголе, - бо, верно, ты меня уж заждалси. Звениславушка твоя, да Бажен, да тьма их усех, здеся со мной, в тепле и уюте сховалися. Добро им тут у меня сыдеть, а вот ты хто таков штоб их получать? У тобя чоловъка усе стерво кругом, який чоловък чоловъеку бирюком буде, або жрети друг друга, да потяти друг друга. В туге живете, да в тщете мрете. То ли у меня: сыта да укропа, да уверие каждому якое, што токмо при рожжении то и было. Как сыр в масле катаюсся, цежь целовати да лиха и нави не ведают. Прийдехь сюды, тоже так буде!"
   "Ох и льстивая ж змия!" - Жизномире глаголе, - "Льстивая да блазнящая, як весь ваш род. Да как може ты чоловъку родных хотей заменить, юшкоую свою змеинской родову правду затьмить! Ты ж поганского, балвохвальского племени, и рожжен погаными кудесами для того, што б чоловъеку всяко вредить. Хто у тебя вырастет - змиеныши, або бирюки какие, або вовсе упырей вскормишь!"
   "Не спеши, Жизномир", - Змий - не все так просто. Если б не ваше чоловъческое лихо да беспроторица, я б и не возник. Плоть от плоти я вашего взыскания".
   "Так ажно мы тебя, лихо недоброзрачное породили, абие и побъем!"
   "Вестно глаголишь, да всуе все, Жизномире-тур, - Змия шиприт, - ибо во моей ты власти, хода тебе от меня нема. Захочу, Жизномире, тебя потоплю. Захочу, Жизномире, тебя съим-сожру. Захочу, тебя, Жизномире, в хобота возьму".
   С тем Змея на Жизномире шатнулси, да сама в израде оказаласи - бо Жизномире Чура своего подъял, Чура чоловъческого, духа аввиного, наследного, и ым в Змия шибанув еси.
   Хобота тут у Змеи перекосилси, прянул Змие, да юшкоую алой, болезной, изошел. Завопил васылыск: "На что моих дитяток обрекаешь?", ажно на земь пал и яко дым рассеялси вроде, токмо кровь яго, змыиная, усе вкруг заливати стала. Юшка алая, змеиная, ко подошвам Жизномиревым стала льстить, а тама где восхититель был зрит Жизномире яго дытенышей - змея малолетних испостасей. Голкочут, шумятя, кощунят, да очами темными зыркают.
   Хотел Жизномире к ым подойти, да передавить, да не мог крови переждать. Хотел Жизномире от крови отстать, да Чур глаголе ему: "Ах ты Жизномире-тур, Змия укротитель, блажни побыдитель, ты яти меня в руцы да скидай на землю-матушку, жито любное. Скидай да слово молви: решись ты мать сыра-земля як непраздная, на четыре разрешись ты на четверти, да пожри усю юшку змеиную!"
   Казав то Жизномире, да Чура бросил - спяти тогда земля-матушку, содрогнулси, да усею кровь к себе и прибралах як стомах. Ничего не осталси. Токмо присетити Жизномире, а там, иде змиевы дытеныши соколатились - чоловъчьи младены копошатися. А с ыми и Бажен со Звениславую, и вельми дружние с ыми чоловъки.
   "Ой ты гой еси отче родный!" - молви йому Бажен, - "исполать тебе, да слово доброе за то, што от Змия поганого, непрыязненного извел. Бо мы у него внутре обреталися как в люльке, и усе в рост пойтить не могли. А многим из нас уж по девяносто девяти годков. А змия поратив, ты нас вырожжил на свет бълый!"
   Заплакал тут Жизномире от коби сваей, взыграти сердце його. Звениславу ово Бажена он обнял, да на Бурку посадив домой повез. И дружних с ым.
   Еде Бажен на Бурке, да Жизномиру глаголе:
   "Вырос я отче во Змые и ведаю теперь во что жизть положу. Бо пока по зъмле рузской будут Змыи, да лихи, да упыре со мавками которатится, не буде мне, грешному покою и разумения. Отдай ты мне Чуре кудесного, буду я на лихву ловитися, да оную с зъмли матушки гнати! А як родисся у меня младены несмышленыя, им я тут правду передам, а оне унукам, да другим сходатаям до десятого колена".
   Так Чуре к Бажену перешелся, а от його к його наследкам, а о тех к тем, а от этих к сподесятым.
   Вельми давно енто было, веков тьма пролетелси. А токмо с каждым коловратом легкость прибывае в людском житии - лесной тати, чоловъка стужающий, с той поры вспять пошел. Пажити да орало уклонити, да в глухих дубравах да удолиях засел. Немае яго и лишь екда взыскание какое среди чоловъков случается тогда он на свет божий рыло свае суе.
   Огнь да Хрест святой погнав поганых балвохвальских народцев в дебрь глухую, да с имы нечистых их прихвостней. И ходили по бълу свету Баженовы наследки и спускае в удолья поганыскыя с Чуром пращуровым разити нечистых тварей без жалости.
   И сей час ходют оне меж нас и тому сия епистолия утверждение.
   Бо с кажжой годиной легше жити от них. Им за то поклон.
  
   ***
  
   Квазимодо не узнал окончания этой истории, как не суждено ему было увидеть обновленную и шокированную собственной коммерческой мишурой столицу, куда нес нас гремящий от старости поезд Котласс Южный-Ярославль-Москва. Мой верный напарник, который, как я сейчас понимаю - знал о моем незримом враге куда больше, чем я думал, был убит в тамбуре нашего купейного вагона. Убит скоропостижно и почти незаметно среди общего вала, накатывающих на страну скоропостижных смертей. Перепуганная и дезоориентнированная проводница, да еще случайный-свидетель забулдыга рассказывали, что это сделала группа широкоплечих коренастых молодчиков в вытертых кожаных куртках, нацепленных на майки с надписями "deff lepard" и "canniball corpse" и пышными ирокезами на нечистых головах.
   Каким образом эти панки Южного Котласса (почему то все видевшие их уверяли, что такие могли быть только оттуда) сумели выманить осторожного Квазимодо из нашего пустого купе в прокуренный тамбур, осталось загадкой. О чем они говорили, если таковой разговор состоялся, тоже. Моего спутника нашли только под утро, когда робкое солнце только бросило похмельный свой взгляд сквозь немытые окна на его хладный уже труп.
   В милиции польщенный забулдыга и, несоменно, будущий бомж оживленно рассказывал, что сквозь радужно крашенные ирокезы неформалов пробивалась густая, жесткая шерсть, а глаза убийц были желты и круглы как у жившего в его детстве дворового пса Шарика.
   Но я знал, что Шарик был не причем, также как и андеграудное движение. Подмосковный лес насмехался надо мной всю оставшуюся дорогу своими облетающими стволами и ернически махал корявыми ветками. Удолием. Нырищем. Лядиной.
   Я остался один, оставив своего Казимира в громыхающей сцепке его личной пучай-реки. Один, но, по крайней мере, я теперь знал, куда и, главное, зачем мне идти. А в спину мне теперь дышали они - эти пращуры демонобойцы, клавшие свои жизни на алтарь светлого человеческого будущего. И искавшие, упрямо искавшие своего змия.
   Ибо змий был жив, пусть и звали его сейчас по другому - и я это я знал на своем собственному печальном опыте.
   Жизномирова рукопись отныне всегда была со мной - практические советы, накопленные со времен действия той истории, и добавленные, конечно, поздним переписчиком настойчиво требовали пустить их в дело. И я уже не медлил.
   Ведьма Иволга предупреждала меня не связываться с миром лесных. Как вы понимаете, вместо того, чтобы последовать правильному, в общем-то, совету, я поступил ему прямо противоположно - то есть впервые стал осознанно искать и исследовать окружающие меня чудеса. На свой страх и риск. В последующие годы я излазил немало потайных мест. Посетил немало тайных сходок лесных существ. На меня не раз и не два нападали обиженные излишним вниманием твари, но как я уже говорил, что-то хранило меня и потому выходил из подобных схваток ваш покорный слуга живым. Хоть и не всегда целым.
   Как бы то ни было, слишком долго это не могло продолжаться, и, в конце концов, меня бы настигла какая ни будь особенно зловредная тварь. Настигла и с удовольствием отправила бы на тот свет.
   Это и случилось бы, не повстречай я как-то раз Кабасея.
   Как то раз? Я был просто обязан его повстречать. Это была судьба.
  
  
   Глава 8.
   Так было, пока я не встретил старого Кабасея. Встретил я его случайно, и он, пожалуй, предотвратил последнее и самое удачное на меня покушение.
   Кабасей был колдуном. Во всяком случае, он себя так называл. Хотя нет, называл он себя ни много ни мало Величайшим Колдуном, хотя на самом деле он был чем-то сродни мне - просто тот редкий человек, что может видеть скрытое от остальных.
   Было ему около шестидесяти, и он носил роскошную рыжую бороду веником. Не менее роскошной и рыжей была у него и шевелюра, без каких либо признаков седины. Ростом он маленького, но сильно коренастый и ходил переваливаясь. Потому и воспринимался он не как величайший колдун, а скорее как великовозрастный деревенский бездельник, не вылезающий уже из бутылки. Так сказать Величайший Бездельник.
   В чем-то это и было правдой.
   Я не знаю, был ли он потомком Бажена из моей берестяной грамоты или, подобно мертвому Квазимодо, занимался этим делом по призванию. Так ли это важно - и я и он, в сущности, продолжали сражение Жизномира с его змием, а значит были его прямыми духовными наследниками. А Кабасей - просто стал той путеводной нитью, в которой я так нуждался.
   Тем днем, опять же весенним и благостным я занимался ловлей мелкого лесного демона. Не того монстра, что порождают старые деревья - эта тварь была куда менее опасной.
   Мне исполнилось двадцать шесть лет и я был в тупике. Мой враг (я знал, что он есть), был всегда где то поблизости, и, вместе с тем далек и неуязвим. Мне попадалась лишь лесная мелочь, которая все больше ожесточала мое сердце. Мне хотелось как в былые времена выйти к лесной дубраве и вызвать прячущуюся от меня тварь на прячую дуэль.
   Мысль о поимке и тотальном допросе кого ни будь из лесных давно ходила у меня в голове, оформлялась, но решился я на это только в тот день.
   Против маленького лесного демона первейшее средство - длинная упругая розга, срезанная с пятилетней осины. Именно пятилетней и считать предлагалось по годовым кольцам, перед этим несчастное дерево загубив. Это тоже считалось частью ритуала - дерево должно погибнуть как можно более неприятной смертью, что мною и было проделано, без особых угрызений совести.
   Демоническую тварь я подкараулил в маленькой сырой ложбинке, сплошь заросшей исполинского размера борщевиками. По дну этого микроовражка протекал шустрый ручеек с остро отдающей железом, водой. Демон обретался аккурат на песчаном бережке этого ручейка - упершись корявыми лапами в землю, он что-то с трудом волок за собой. Чуть приблизившись, я обнаружил, что маленькое чудовище тащит за собой труп человека в ободранном ватнике. Человек был в несколько раз тяжелее демона, но маленький паскудник не сдавался и его усилия увенчивались успехом - мертвец рывками, но все равно двигался вдоль ручья, оставляя за собой широкий след промятой растительности. Ноги мертвеца безвольно волочились по грунту одна босая, а другая в побившем все рекорды древности и ветхости, высоком ботинке.
   Мне стоило обратить внимание на труп - не на личность убитого, скорее всего это был обычный бомж, на свою беду забредший в лесополосу, где и пал жертвой ненавидящей весь людской род твари, а на сам факт нападения лесного демона на человека.
   Все потусторонние твари ненавидят людей. Я зову их демонами, просто используя устоявшееся название. Их очень много и подавляющее большинство их совсем крошечное.
   Ненавидят все, но только самые сильные дают своей ненависти практическое применение. А сильнейшие, зачастую играют очень важную роль в жизни людей.
   Злую, естественно.
   Эта маленькая лесная тварь была слишком слаба, чтобы самостоятельно замучить несчастного. Конечно, оставался шанс, что она нашла его уже мертвым, но, в тот момент я даже не задумался о чем не будь подобном.
   За что и чуть не поплатился.
   Ручей выбегал из-под земли в самом начале овражка. Там же была крохотная пещерка в рыхлом песчаном слое - просто полуметрового диаметра дыра в земле. Именно туда и тащил свою добычу маленький демон.
   Вот только маленьким он оставался не долго. Когда я неслышно выскользнул из-за могучего борщевика, занося для удара заговоренную розгу, демон переменился. Он мощно раздался в плечах, и если ранее он напоминал невнятного чешуйчатого жабоида, то сейчас уже вполне тянул на маленького динозавра. Десяток острейших шипов проклюнулось у него на черепе, лапы скрючились и налились дикой силой, кости росли и заострялись с немыслимой скоростью.
   Слишком поздно я заметил, что у трупа, лежавшего у ног демона, не хватает лица - явно результат работы этих самых когтей.
   Секунда, две - и передо мной стоит уже полноценный лесной демон, такой же, а может даже и сильнее чем тот, что напал на меня в детстве.
   В маленьких глазенках чешуйчатого чудовища что-то тускло светилось. Вряд ли разум, скорее глазами ему служили две гнилушки.
   Естественно моя волшебная лоза с хрустом переломилась об этого монстра, стоило приложить ею по узкому лбу демона. Мне даже показалось, что демон усмехнулся, впрочем, я мог и ошибиться, потому как, бросив дурацкую осиновую палку, спасался бегством.
   Потусторонняя тварь бросилась следом, и без сомнения быстро бы настигла меня, если бы в тот же момент не получила в пустую, деревянную черепушку двойной заряд из дробовика, который и оказал на нее самое фатальное воздействие, а именно почти полностью лишил головы.
   Демон брызнул на окружающую растительность зеленоватым бледным соком, и тяжело опрокинулся в ручеек, образовав тому монументального размера запруду.
   А из-за густой овражной растительности появился Кабасей. Выглядел он так, как я вам его и описал, что уже создавало довольно сильное впечатление, а его облачение так и вовсе вводило непосвященных в культурный шок. Он был одет...а собственно взгляните на меня, вот так он был и одет, в эти бахилы и с таким же рюкзаком за спиной.
   Ну, может быть только еще более потертым.
   -Ну, парень, нельзя так как ты, с прутиком таким на лешего переть. - Поприветствовал меня Кабасей - на лешего то, значит, с умом надо!
   Я молчал, я все еще отходил от мгновенного шока при перевоплощении демона. Потом все-таки выдавил:
   -Прутик... лоза. Она заговоренная была.
   -Заговоренная! Голубей ей гонять и только, - отреагировал мой избавитель, - а если ты собираешься всерьез эту нечисть пугать, то тут надо кое-что потяжелее.
   -Что же? - спросил я.
   И он мне ответил. А потом я многое узнал об этом странном мире, что незримо нас окружает. А потом еще больше.
   Кабасей был одинок, и всю свою жизнь посветил поискам и уничтожению нечисти. В силу склада своего ума, он не хотел просто изучать всю эту демоническую братию. Нет, душа его жаждала очистить мир от существ, которые ненавидят людей, что он и ревностно пытался исполнить.
   На его счету было целые легионы истребленной нечисти, правда, состоял он в основном из безобидных домовых, или маленьких же лесных и водяных созданий, которые просто не могли оказать сопротивления. Хотя попадались ему и по настоящему опасные твари. Так, например он самолично изничтожил одного излишне умного некродемона, который всерьез возомнил себя богом смерти и даже создал вокруг себя маленькую, но совершенно отмороженную секту, члены которой забавлялись жертвоприношениями в превышающем все разумные границы размере. Естественно демон принимал жертвы благосклонно и сила его неконтролируемо росла, и он действительно грозил перерасти в нечто большее, чем просто банальный смутировавший дух, если бы Кабасей не подсуетился и, внедрившись в секту, не подсунул ему на алтарь талисман основной которого был четырехлистный клевер.
   Принявший этот символ жизни вместе с очередной жертвой, демон, чья основа состояла из некроидной материи, не вынес этого и помер в жутких мучениях, успев, однако в приступе ярости разодрать всех сектантов на клочки не более десяти сантиметров в диаметре.
   Кабасей показал мне шрам, который образовался, когда демон добрался до него самого. К счастью для колдуна, потусторонняя тварь была уже на последнем издыхании.
   Были и другие славные победы на счету этого странного типа. Но с годами ему все тяжелее давались эти битвы. Кабасей выдыхался. Знания его множились, а вот сила, увы, не прибавлялась. Демонов же наоборот - не убавлялось. Кроме того, он сумел убедить себя, что является одним единственным, кто сражаться с этими существами, и с его смертью некому будет противопоставить злу барьер.
   Забавно, но, похоже, я только сейчас, уже после всего стал понимать, что подобный барьер в принципе и не нужен, а даже вреден, потому как нарушает природное равновесие. А равновесие это... впрочем, про него позже.
   Если у меня была своя собственная вендетта (и жертвы этой незримой битвы уже не исчерпывались единицами), то Кабасей ушел в колдуны из-за куда более прогрессивного чувства - а именно, сознания обостренной социальной справедливости.
   Об этом он мне рассказывал между делом - когда вот так же как сейчас, мы сидели вокруг костра, а вокруг угромю чернел лес. Впереди тоже был огонь, но он пожирал не нас, а очередного мелкого лесного - безвольную пешку, заслоняющую своего мохнатого генерала. Кабасей смотрел в огонь и негромко говорил, и в глаза его плясала лепестками пламени та далекая и справедливо жестокая эпоха, когда он стал тем, кем есть.
   В жизни взаимосвязано все - я это понял, когда он рассказал мне тот эпизод своей молодости, что перевернул всю его жизнь. Да, Кабасей стал Кабасеем именно в тот год, когда Паленкович впервые приехал в Кошкин, чтобы навсегда породниться с лесом. В году тысяча девятьсот пятьдесят девятом это было.
  
   ***
  
   Греющийся под ласковым закатным солнышком ржавый репродуктор бросил размеренно перечислять имена депутатов очередного съезда партии и интимным контральто пропел топчущимся на перроне пассажирам: "Вот опять небес темнеет высь..." Где то далеко вздыхал в такт маневровый паровоз. Воздух был полон той особой хрустальной свежести, что бывает в этих краях лишь в самом начале осени. Можно было сказать, что окружение таило в себе какое-то пушкинское очарование, если, конечно, закрыть глаза на облупившееся здание вокзала с напдисью "Сталеварск", да на двухэтажные бараки сразу за убогой привокзальной площадью. Машин тут почти не было, зато стояли готовые к отбытию две подводы.
   -Товарищ агроном, ну что же вы! - прокричал Коля, поганя песню хрипловатым своим гласом, - эшелон не ждет!
   Кабасей устало вздохнул. Новая его родина, куда он был направлен по распределению сразу после окончания селькохозяйственного училища, недружелюбно ждала, посмаривая на сельхозвыдвиженца терпеливыми крестьянскими глазами возниц с подвод. В телегах что то лежало и Кабасей мог поклясться, что это не колхозное добро - стало быть, свое из под полы продавали пассажирам. Беда с деревней. Да и всегда с ней беда была.
   Его, как важного гостя, ждала не подвода, а новенький райкомовский "козлик" с персональным водителем.
   -Иду я, иду! - сказал Кабасей, - ты, значит, Коля?
   -Я! - щербато улыбнулся тот и сдвинул назад вытертую кепку, окрывая загорелый лоб, - садитесь, товарищ старший агроном, мы вас мигом.
   -Ну, на такой колеснице...
   Старый кожаный чемодан со стальными углами - вот и весь скарб Кабасея. Жили небогато, в училище стипендия двадцать пять рублей - протяни месяц, да так, чтобы ноги не протянуть. Коляня был уже в кабине, с хрустом выжал первую передачу и под немелодичный перестук клапанов "газик" отчалил. Но миновать подводы не успели - на полпути мотор вдруг перестал напевать свою песню и умолк. Спазматично дернувшись, машина остановилась, и Коля по инерции выдал пару матерных пассажей.
   Крестьяне с подвод заулыбались с плохо скрываемым злорадством. Высохшая бабуля в черном платке позади них мелко крестила заартачившийся образец советской автомобильной промышленности.
   Коля повернулся к Кабасею, извиняющее улыбаясь:
   -Щас, это бывает... Доедем. Не волнуйтесь.
   Покрутил ключом, однако вызвал к жизни лишь размеренно пощелкивающий стартер.
   -С норовом, машинка, - высказался Кабасей.
   -А то! - Коляня бросил ключ, и дернул ручку октрывающую крокодилий капот, - она у меня с характером. Ежели подхода не знаешь - за руль и не садись! Как лошадь. Или человек.
   -Ишь ты!
   -А то! - шофер возился с двигателем, дергая клеммы аккумулятора. Затем вновь повернул ключ - в ответ тишина.
   -Может, зажигание? - подсказал Кабасей, чтобы не молчать. С работниками на местах нужно налаживать контакт сразу - чем раньше в коллективе будет слаженность, тем эффективней выполнится план.
   -Нее, - Коляня мотнул головой, - тут дело в другом...
   Дальше он повел себя странно - из-под сиденья появилась бутылка водки, из которой Коля незамедлительно глотнул, не обращая внимания на удивление Кабасея. Глотать не стал, набрал в рот и весело повращал сумашедшими, расширенными глазами. А затем, что есть мочи прыснул спиртным под капот.
   "Газик" вздрогнул, качнулся, словно что-то тяжелое ринулось от одного борта машины к другому, а затем надрывно завыл стартер, вращаясь с невероятной скоростью. Звук был тягостный, болезненный и, казалось, исполненный муки. На какой-то краткий миг (а может быть это была игра переменчивого вечернего света) Кабасею показалось, что он видел нечеловеческие, бледно-зеленые глаза в темном туннеле воздуховодов, ведущих от двигателя в салон. Ему даже вспомнился какаду из Московского зоопарка, которого пытались подбить мелкими камешками группа розовощеких пионеров - тот смотрел так же затравлено.
   А в следующую секунду двигатель заработал ровно и мощно и даже с каким-то стахановским энтузиазмом. Вернулся Коля, сияя как начищенный юбилейный рубль:
   -Она, родная, завсегда помогает.
   -Что, контакты окислились?
   -Можно и так сказать, - Коля с хрустом выжал сцепление и они все же покатились со злополучной площади, - только "пшеничной" смазывать их толку нет. Нужна вот эта - "Анисовая". Анис, потому что тут первое дело, когда техника артачится.
   -Аааа, - сказал Кабасей и внутренней покачал головой. Не ожидал он увидеть этого здесь. Такие вот видения случались с ним нечасто, но случались. И печально, что на свете есть еще множество уголков и темных местечек, куда не добралась еще советская наука. Когда то, верил Кабасей, все это будет объяснено, будет подведена логическая база, все разложат по полочкам и, стало быть, смогут управлять. Ну а пока надо избавляться от суеверного крестьянского ужасом перед загадками природы - смерчами, шаровыми молниями или этими лешими, видимыми, порой, краем глаза. Когда ни будь, и их найдут и объяснят.
   Но все равно - неприятно.
   Ежась, Кабасей смотрел как проплывает мимо транспарант: "Да здравствует первая космическая межпланетная станция Луна-1 - локомотив советской космонавтики!" Пристанционная площадь закончилась и под колеса "газика" стали бросаться первые ухабы и рытвины.
   -Вообще то, товарищ агроном, мы вас давно ждем. Пашни у нас тут богатые, да вот только порядка на них нет. Воруют. Расхищение, короче, народной собственности. Вот мы и послали запрос в райцентр - приходите, мол и управляйте всем. Эти ж, во дворце, все чинуши. Пальцы в чернилах все. Трудовой костью и не пахнет даже. А нам нужен человек свой, трудовой.
   -Хороший, говорят, дворец то?
   -А то! - Коляня с энтузиазмом вывернул на местный Бродвей - улицу Ленина. Дома здесь стояли кучнее и среди облезающих конструктивистских зданий образца конца двадцатых тут ютились обращенные в моногоквартирные дома купеческие особнячки, - только это не дворец никакой. Все. Теперь там музей достижений народного хозяйства. Показано как простой народ трудовыми своими плотью и кровью строил все вот это! - и он обвел замасленной короткопалой рукой центральную улицу города, украшенную ржавой вывеской "гастроном", "хлеб", "молоко" и "главпочтамп". С показавшейся на миг в просвете площади далекий памятник Ленину отчаянно пытался дотянутся до них указующим перстом.
   -Да что там, сами увидите, товарищ агроном! - выкрикнул Коля, - Егор Силенович вам сперва-наперво все покажет. Его хлебом не корми, дай показать-рассказать.
   Встречных машин не было, равно как и особого движения на улицах Сталеварска. Впрочем, здесь, в аграрном центре главными полями сражений были луга и пашни.
   "Газик" больше не хандрил - бодро тарахтя на низких оборотах вынес своих седоков за пределы маленького города и почти сразу же по обе стороны машины сомкнулся лес - глухой и темный в эту задумчивую пору и, как догадывался Кабасей, в любую другую также.
   Дорога пошла в гору, поманила на миг видом на покрытое ржавой пшеницей поле, а затем без всякого предупреждения, неожиданно, взору Кабасея открылась неглубокая долина с вялотекущей, мутной рекой, мощные дубовые заросли на женственных, пологих холмах и дворец, монументально вросший в земляной склон.
   Выглядел он, должно быть, также как и в те далекие времена когда принадлежал царской фамилии - а может быть и лучше, ведь даже отсюда было видно многолюдное шевеление возле этой выстроенной в готическом стиле громадины. Дворец восстанавливался. Восстанавливался вновь уже как прибежище для простых, рабочих людей, как истинное воплощение Ленинских постулатов о рабочем самоуправлении.
   -Вот он, - сказал Коля, - вот такой. Приятно смотреть. Как там пелось: все вокруг народное, все вокруг мое.
   Кабасей кивнул. Несмотря на очевидную подчиненность этого дворцового монстра копошащемуся внизу пролетариату, не казалось, что дворец принадлежит ему. Скорее здание напоминало спутанного льва, или спеленутого лилипутами Гулливера со старой гравюры из детгизовской книжки. Он все еще угрожал - своими четырьмя шпилями, словно протыкающими низкое, теплое небо, своими массивными крыльями, распластавшимися как у геральдического орла, вереницей высоких, стрельчатых окон, в каждом из которых слепо помаргивала тайна.
   Выстроенный из красного кирпича, музей народного хозяйства по прежнему оставался дворцом и никакие Ленинские постулаты не могли удержаться на его, покрытой благородной зеленью латунной крыше.
   Коля только головой качал, а потом вновь лихо сдвинул кепку на затылок, закурил "беломорину" и с хрустом снял "газона" с ручника. Громыхая подвеской они пересекли деревянный, бревенчатый мост через речушку и две минуты спустя въезжали уже сквозь псевдоготическую арку, из крошащегося кирпича которой торчали ржавые обломки сорванных королевских вензелей.
   Вблизи дворец поражал своей законченностью. Было видно, что основные работы уже проведены, крыша вновь уложена, в проемах окон блестели стекла - оставались лишь малярно-отделочные работы. Смета была выполнена на все сто - это было видно даже непрофессиональному глазу Кабасея.
   Двор пока еще не пригладили и, несмотря на царившую последнюю неделю, сухую и теплую погоду "газик" дважды чуть не засел в глубоких тракторных колеях, что пересекали двор с востока на запад и в глубине которых таилась не засохшая грязь. Хватало тут и битых кирпичей, уложенных в причудливые, какие то японские, мостки, старой арматуры, лысых покрышек от дореволюционной техники. Оставшаяся в живых замасленная трава подбиралась к самым ступенькам дворца.
   А на самих ступенях, старых и выщербленных ждал гостей Егор Силенович - маленький, круглый и лысоватый, со старомодными очками-велосипедами на носике-пуговке. Улыбка музейного работника грозила расколоть его круглое лицо на две неравные половины.
   -А вот и вы! - провозгласил он, сбегая навстречу тормозящей машине, - очень рад, да, очень рад вашему приезду! Вы наш новый агроном, наслышан-наслышан!
   -И я, - сказал Кабасей, - я хотел...
   -И я тоже хотел бы вас сердечно поприветствовать вас в Сталеварске, очаге не только сельскохозяйственной, но я бы сказал и музейно-исторической культуры! - он был уже рядом и долго и с наслаждением жал маленькой ладошкой руку Кабасея - Егор Силенович, очень приятно. Да, вот такое отчество. Силен, мой папа, многие говорят, это что-то из древнего Рима или даже, я бы сказал, древней Греции, но на самом деле это модерн, модерн. Силен - это Сила Ленина, знаете ли. Очень прогрессивное имя, в самым лучших Ленинских традиция.
   -Мне очень приятно, - сказал Кабасей.
   Коляня махнул ему кепкой: Я тут, если что. Как насмотритесь - вон туда, за дворец, там общежитие.
   -Конечно, конечно, поселим товарища как надо, по нашему, по сталеварски, - протараторил Егор Силенович, хватая Кабасея под руку и ведя вверх по ступеням, - должно быть уже слышали про наш дворец?
   -Не раз.
   -Настоящий очаг новой, советской культуры в этом регионе, - музей, которому позавидовала бы сама Москва! Тут, знаете ли, такая история лежит под жнивьем. Да, впрочем, заходите и сами все увидие. Вам, можно сказать, повезло - музей откроют только через полгода, а вы посмотрите все сейчас.
   И он толкнул дверь - обычную, дощатую дверь, что так странно смотрелась в готическом дверном проеме. Внутри было много воздуха и мало мебели - звонкий голос Силеновича отдавался под сводами, дробясь и гротескно искажаясь.
   -Не хотел бы на этом акцентировать внимание, но уж как ту обойдешь - это ведь царский дворец, как вы, должно быть заметили, самый настоящий. Екатерининская готика. Да, пусть сама она тут не жила, пусть летняя резиденция, пусть сама царица скончалась еще до постройки. Но дворец же, дворец. Да и сам наш город по нему назывался - знаете как? Царедворск. Потому что царское подворье здесь было. Это до тридцать девятого года, а потом ему уже переименовали - как сейчас Сталеварск, в честь советской сталелитейной промышленности.
   -У вас тут и домна есть?
   -О, что вы, какая домна! - Егор Силенович взмахнул короткопалой ручкой, - здесь поля, пашни. Просто было, гхм, созвучно что ли? Царедворск, Сталеварск. Так, знаете, бывает, часто одно название заменяют другим. Вот, например церкви раньше всегда ставили на месте языческих капищ. А в африке католические святые одновременно и языческие божки.
   -Гм, - сказал Кабасей.
   -Это мы отвлеклись, - произнес Егор Силенович быстро, - а вот тут у нас настоящая эскимосская одежда. Стала достоянием музея еще до революции. Вот лыжи, смотрите как тонко выделана кожа?
   -Да, я вижу.
   -А вот это наша жемчужина - челн из булгарии. Булгария, это знаете ли, вовсе не Болгария, как можно подумать. Это царство в нижем поволжье. Лодочка утонула, и вот затянуло ее песком и семь сотен лет она пролежала на дне, пока наши энтузиасты-археологи ее не выкопали. Нда... дворец. Дворец, как я уже говорил, не достроили - он так и остался стоять из за известных событий, война 1812-го, как вы помните. Медленно превращался в руины. Осыпался. Его никто не трогал - знаете, в то время было такое поветрие: романтические руины. Так бы и сгинул бесследно - ни себе не людям. Как собака на сене. Но с приходом новой власти все переменилось. Решением крайкома партии дворец будет восстановлен. Отстроен заново в том виде, в каком должен был быть. Не для царей - для народа. Ведь посмотрите: все здесь показывает, что народ есть костная основа нашей страны - все, что здесь хранится, сделана руками простых людей: мастеровых, ремесленников, их крепкими, рабочими руками. Вот, например, это - разве княже да боярин это делал? Нет, безвестный мастеровой. Крестьянин.
   Зал бы пуст и сиял девственной чистотой. То есть, и другие залы были такие же - полупустые, со старой мебелью в углах, маскирующей бескрайние, крашенные белой известкой просторы на тех местах, где был когда то дорогой шелк и дубовые панели. Но постоянно, снова и снова видел Кабасей в углах некую липкую тьму, какое то сумрачное шевеление, которое, словно источали, спрятанные под дешевой известью старые, многое повидавшие, камни.
   А здесь было чисто и даже дышалось свободнее и комната просматривалась от и до и не было сюда хода еще не разгаданной советской наукой тьме, что так навязчиво лезла, бывало, Кабасею в глаза.
   Старый диван у стены, пара венских стульев совсем не екатерининских времен, островки скрипучего паркета, аптекарского вида куб с поцарапанным стеклом и латунными уголками. А пот стеклом нелепая, словно сплетенная из лаптей фигурка - человечек, не человечек, зверушка не зверушка. Выглядело так, словно эти пытался сплести пятилетний ребенок. Много лет спустя, Кабасей пришел к выводу, что это было довольно сильно похоже на лубяного Чебурашку.
   Ниже фанерная табличка: "Крестьянский пращур. Творчество древнеславянских народностей. V-IХ вв. н.э."
   -Что бы ждало дворец, не приди власть народа? - спросил Егор Силенович у пустого гулкого зала - разруха, запустение. А теперь, практически на чистом энтузиазме все отстроим. И будет гораздо лучше, чем было!
   -А кто строит?
   -Энтузиасты! - провозгласил музейный работник, - Студенты. Комсомольцы. Молодые наши труженики - надежда наша на будущее. Из самой Москвы приезжают сюда, чтобы восстановить это чудо! Берут за свой счет, устраиваются в стройотряды - и недолог уж час, когда мы сможем увидеть дворец таким, каким не видели его и при царизме.
   Кабасей выразил сдержанное восхищение экспозицией. Предметов было еще мало и дворец слегка угнетал галереей пустых залов. Больше нигде не звенело и не стучало - рабочий день подошел к концу, а гипертонически красневшее, усталое солнце стало бросать косые свои лучи на беленые стены. На прощанье Егор Силенович пожелал всяческих успехов и так же долго жал руки своими маленькими ладошками, а затем выпустил дорого гостя сквозь неприметную дверь в боковом крыле здания.
   На улице тот вновь поразился несуразной гордости здания - в последние годы Кабасей видел довольно мало роскошных и богатых строений: война подмела всюду красоту и порядок, обнажив уродливую арматуру бытия. И прошедшие десять лет все никак не могли затянуть эту рану.
   Но только не здесь. В этой укромной долинке не десять, а все стол лет не исчезли, а словно сохранились, законсервировались в прозрачном воздухе - и вот дворец, роскошный, восстановленный простыми комсомольскими руками стоит так, словно и впредь намеревается радовать собой лишь коронованных особ.
   -Ну это поглядим, - промычал себе под нос, - поглядим
   еще.
   Очень хотелось взглянуть на молодых энтузиастов и пожелать им хотя бы удачи - раз взялись за такое ответственное дело.
   Вдоль пафосного, горделивого фронтона, мимо отражающих закатное солнце стрельчатых окон Кабасей двинулся к общежитию. Двор стремительно пустел - вроде бы было так много народа вокруг, когда пышущий энергией Коляня вез его сюда, да как то стремительно рассосались за время вынужденной экскурсии. Пара неопределенного вида личностей вяло пересекали стройку с востока на запад - шагали, волоча по-стариковски ноги. Помедлив, Кабасей подошел ближе:
   -Товарищи, здравствуйте!
   На него уставились две пары черных глаз с пожелтевшими то ли от нагрузок то ли от спиртного белками. Возраст на этих худых, обросших щетиной физиономия не угадывался. В какой-то момент Кабасею показалось, что они похожи как близнецы, но затем он осознал, что похожесть это скорее внутренняя - оба строителя смотрели с какой то затаенной тоской, спрятанной так глубоко, что и не увидеть сразу.
   Они переглянулись, потом кто то один произнес:
   -И тебе, не болеть... земляк.
   -Извините, не земляк, - произнес Кабасей, - приезжий. Ну так все одно человек советский. Из России. А значит, мы земляки. Как у вас со стройкой дела?
   -Дела? - спросил тот, что справа, а затем усмехнулся мелко, половинкой рта, - дела, как сажа бела... земляк.
   От этой улыбки Кабасей ощутил неуверенность. Ему вдруг вспомнились рассказы вернувшегося с войны дяди. Тот своими глаза видел, а где то, видимо, и участвовал в перегонах пленных немцев в трудовые лагеря. Те, по его рассказам трудились отменно и даже с каким то энтузиастов, вот только бывало переглянуться с такой вот улыбочкой и смотрят потом на конвоиров пристально - и кто знает, что там замышляют?
   -Хотел вам пожелать удачи, - сказал Кабасей, - такое большое дело делаете, товарищи строители. Возвращаете народу царские хоромы.
   Улыбки стали шире, но ни на гран ни теплее. Кабасей вдруг понял, что они староваты для комсомольцев - на вид строителям было под сорок.
   -Стараемся, товарищ приезжий, - сказал правый, - долг, знаете ли, Отчизне отдаем. Да и всему благодарному человечеству тоже.
   И не говоря больше ни слова, зашагали они дальше - куда-то за дворец, где шумел начинающими опадать кронами лес.
   Общежитие оказалось маленьким дачным домиком, до революции, видно, служившем обиталищем для прислуги или летней кухней для господского дома. Первый этаж был занят Коляней и Егором Силеновичем, а Кабасею досталась клетушка на втором - потолок был так низок, а скаты так узки, что полностью разогнуться модно было лишь в самой середине комнаты.
   Сам Коляня возился внизу с машиной, бесстрашно перегнувшись под крокодилий капот "газика".
   -А что, - спроси его Кабасей, - люди то как здесь, добрые?
   Коляня поднял запачканное маслом лицо и скривил его в гримасу:
   -А то! Люди все простые, значит добрые. Это к гадалке не ходи. А что, познакомились с кем?
   -Со строителями.
   -А... эти, - гримаса Коли стала жесче, - комсомольцы в тельняшках? Тоже добрые, если их не трогать.
   И снова сунулся под капот. У колеса стояло полбутылки "анисовой" - видно "газик" сегодня хандрил особенно. Солнце скрылось и дворец нависал над ними остроконечной, скалистой глыбой.
   Ночью, кто то настойчиво ворошился под окнами - постукивал в окна, а далекая птица (коростель? Вальдшнеп?) однообразно скрипела, как несмазанный древний механизм. В районе часа ночи заполошно стали отбивать древние ходики, а проснувшийся от тяжелого сна Кабасей узрел два круглых, пустых глаза, напряженно всматривающиеся в него из-под стропил. Тогда он поднял руку и перекрестил мелкую тварь так, как учила когда то старая бабушка и глаза тут же исчезли, словно утонув в чернильной мгле. Поздно ночью советская рационалистическая наука не работала, это он знал прекрасно, пусть днем и прятал эту мысль от самого себя.
   В последующие две недели Кабасей потихоньку втягивался в рабочий процесс. Посетил поля, поговорил с молодыми специалистами, по распределению отправленными сюда из самой столицы. Молодежь заученно ругала Мичурина и с некоторой досадой растирала между пальцев налитые злаки. На десятый день пребывания в Сталеварске, Кабасея представили председателю местного сельсовета Лениниду Владиленовичу. Тот, маленький и круглый, но фонтанирующий энергией долго жал Кабасею руки и источал благодарности.
   -Вы знаете, - говорил он, грея в жестких ладошках руку новоприбывшего, - как сейчас важна в стране роль кадров! Как сказал классик - кадры решают все. Как на местах, так и, - он сделала паузу и показал пальцем в серое предосеннее небо, - на самом верху.
   А потом кликнул Коляню и на подрагивающем от усердия "козлике" поскакали они на границу города, где двухэтажные бараки расступались и открывали вид на полоску поля, да на густые дубравы, что обступали его со всех сторон.
   -Вот она, земля русская! От самых дальних предков, от пращуров досталась она нам и наша задача ее сохранить и приумножить. Все то жнивье, что растет на наших полях, то зверье, что живет в дубравах, всех лесных ее жителей. До революции ведь как - крестьянину запрещено было в лес ходить: не дерева рубить, ни ягоды искать, ни общаться там ни с кем. Помещики строго следили. Ну а сейчас вот он лес - идти, и общайся, да поворачивай все на пользу нашей стране. Но осталась еще реакция, осталась. Так что, гость наш дорогой, вы ежели что такое увидишь, реакцию или какое другое наследие прошлого, ты не стесняйся, обращайся. Приедешь в сельсовет, спросишь Ленинида Владиленовича. Это папа мой, герой революции, так меня назвал. Ленинид - значит Ленинские Идеи. Так что обязывает имя, обязывает.
   Какая такая реакция может быть здесь, в сельском округе, Кабасей не знал, но настрой Ленинида Владиленовича пришелся ему по душе - это перекликалось с идеей о торжестве прогресса над ночной темнотой. Знал ли он, что реакция, в таком обыденном и вместе с тем страшном виде, поджидает его буквально за углом?
   В тот день с утра моросил мелкий дождик - капельки столь крохотные, что ветер поднимал их, не давая долететь до земли и они парили в сыром воздухе серым туманом. Природа устала играть в лето - маски были сброшены и из под глянца показался сморщенная осенняя кожа.
   Двор развезло, и для того, чтобы сносно передвигаться Кабасею пришлось облачиться в высокие резиновые сапоги и заправить в голенища свои мешковатые брюки. Было время обеденного перерыва и охваченный странной меланхолией он принялся бродить вдоль дворцового фасада, глядя как возвышаются стрельчатые арки, а пики башенок пытаются пронзить дождливое небо. Рабочие куда-то исчезли - так же быстро, как и обычно. Это интриговало и немного беспокоило Кабасея - он не мог понять, как комсомольцы, молодые, чуть бесшабашные ребята (да он и сам был такой), могут так организованно выходить на работу и вечером покидать объект. Было в этом нечто неестественное.
   За прошедшие дни они не раз видел их совсем недалеко - и хоть бы один заговорил! В их глазах Кабасей не видел пламенного энтузиазма, как, впрочем, не видел и ничего иного. Не было бегающими и хитрыми, эти глаза не были злобными и агрессивными, были пустыми и равнодушными, будто оные рисовали на малоподвижных лицах серебрянкой и чернилами.
   В этих думах Кабасей прошел у подножия дворца и повернул за угол. Здесь еще сохранились остатки царской рощи - высокий, могучие клены вяло роняли желтеющую листву. Набралось ее под ногами еще не очень то много - но уже достаточно, чтобы липнуть к подошвам, да чавкать при каждом шаге. Когда то тут была аллея, спускающаяся к реке, а сейчас меж двух рядов деревьев тек медленный, помойный ручей, мутный от наполняющей его грязи.
   И он пах. Недвусмысленно. Кабасей удивленно принюхался, а потом поспешно развернулся в обратную сторону - туда, откуда сонной стекла эта пропахшая нечистотами вода.
   Правый торец дворца был еще обшарпан и не отштукатурен, однако даже эта потрескавшаяся и облезла от времени стена производила чудовищный контраст с тем странным поселением, что пряталось позади возводимой царской хоромы.
   Сначала Кабасею почудился не то улей, не то какая-то земляная нора - логовище мелких степных животных, но затем, пока взгляд его вглядывался в детали, осознал он, что это дело рук человеческих. С десяток собранных из подножного хлама халуп - шифер, толь, старые, гнилые доски, сероватые от времени, ржавый металл и арматуры - все это было увязано и сбито воедино так, как некая диковинная птица, должно быть собирает свое гнездо: по ниточке, по прутику, по грязевому катышку. Кирпичная кладка, ломанные блоки, бревна, в трещинах, солома на крышах, а где то рубероид, а где то отчаянно текущая жесть, изумленный глаз агронома приметил пару землянок, расположенных наподобие хижин древних собирателей у центра поселка.
   Это были поистине чудовищные трущобы. Отвратительные в своей примитивности и своей кустарности - ибо видно было, что их делали своими руками, люди неумелые и не желающие строить.
   Здесь была какая то система, в этой крохотном селении - они располагалось на стенах неглубокой воронки, земляной дыре, что сбегала своими склонами к основанию дворца и каждое из сооружений словно старалось вгрызться поглубже, врасти в эту раскисшую землю, слиться с уродливым пейзажем. А сверху, на вершине воронки, как местный тотем, как достопримечательность, как памятник громоздился обитый вагонкой сортир - яма под ним давно переполнилась из за дождей и дурнопахнущая начинка вялыми волнами просачивалась сквозь прелые доски и стекала по ту сторону, в парк.
   С нарастающим ужасом Кабасей понял, что не только в ту сторону - текло и внутрь поселка, текло и скапливалось на дне. И лишь самой последней увидел он проволоку - колючую и ржавую, что натянута была вокруг поселка на невысоких столбиках - скотина не перепрыгнет, а человек, пожалуй, смог бы.
   Они все внутри - вдруг осознал Кабасей - они же все тут: видят возле своих жилищ. Комсомольцы, энтузиасты по распределению. На корточках у порога своих нор и гнезд - так, что их и не видно. Что-то торопливо закусывают из жестянок, не разогревая!
   А над ними, застилая небо, громоздится роскошный этот дворец - богатый и красивый, возносит свои гордые готические стены как утес, как массивная скала и тем паче презреннее и гаже кажется это стройгородок, и тем чуднее, что архитектурное это чудо построено именно ими - этими людьми, их руками и волей! Эта обратная сторона, стыдливо спрятанная позади царственного фасада, эта серая и пропахшая фекалиями правда жизни! Они это сделали и продолжали делать.
   А сейчас, завидев пришельца, побросали свои жестянки и встав, стали подходить к окраине городка, к той проволочной ограде, что отделяла их от леса (ворота были открыты настежь, но никто не вышел) - подходить все больше и больше, пока эта тонкая загородка не оказался накрыта ими плотно, без единого просвета.
   Они ничего не говорили, никуда не стремились. Просто стояли и смотрели на случайного зеваку, без смысла, без выражения, без каких то просьб. Их мозолистые руки были испачканы сажей и цементным раствором. Они построили этот дом, они жили здесь.
   Охваченный секундной паникой, Кабасей повернулся и побежал прочь, едва не потеряв сапог в липкой грязи на аллее. В душе его царило смятение, руки дрожали и свет казался неестественно ярким.
   Сидя в своей клетушке, услышал он как зашевелилось под окнами, заработали двигатели, заскрипел старый решетчатый кран - строительство продолжилось. Живущие, тонущие в нечистотах энтузиасты вновь возводили царский дворец, о стены которого как и в былые времена билась бессильно человеческая грязь.
   Кабасей сам не сделал такой вывод, но я понял из его рассказа, что именно то видение, тот случай на стройке кардинально повернул его мировосприятие. Вера его, святая и крепкая, в человеческий гуманизм и чистоту пошатнулась навсегда, и тем самым оборотился он в сторону мира незримых, что нагло в той истории, выпятился ему навстречу.
   Два дня, молодой агроном провел снедаемый тяжелыми мыслями. Энтузиасты молча трудились, по команде выходили из своего городка и так же, по чьему то короткому неслышимому приказу, возвращались обратно. Они не жаловались, просто работали. И эта молчаливая покорность отдавала темными крепостными временами, и, была словно плевок на вышитом народными узорами покрывале современной жизни.
   На исходе второго дня из глубин памяти Кабасея всплыло, несомненно из школьных занятий политэкономией, Марксово определение "Эксплуатация человека - человеком" и это решило дело. Глядеть на бедняг за колючей проволокой он больше не мог.
   Ленинид Владиленович принял его как родного, долго жал руку и улыбался своим круглым, красноватым лицом. Расшаркавшись в овтетных любезностях, и воспользовавшись де, неформальным приглашением, Кабасей рассказал ему об увиденном - рассказал без утайки, со всеми подробностями, не утаив и своей марксовой трактовки, считая, что уж в сельсовете то, по сути логове местного политинструктажа к нему прислушаются.
   Однако, по мере рассказа улыбка все больше сползала с лица Ленинида Владиленовича, сменяясь напряженной гримасой, которую Кабасей не мог растолковать. Стоило ему замолчать, как глава сельсовета тоже начал говорить, медленно подбирая слова:
   -Понимаете (и тут он перешел на вы) товарищ агроном, в чем тут загвоздка. Вы ведь человек у нас новый, с порядками нашими еще не освоились еще, а вот пытаетесь трактовать. Постройка дворца - процесс сложный и всеобъемлющий, привлекать приходится разные классы общества, энтузиасты, а кое-кто и не совсем - кое кто является нетрудовой единицей, иначе говоря, трутнем. Для таких, приходится, принимать определенные...эээ...меры.
   -Но они живут в грязи! У них там туалета нормального нет! - воскликнул Кабасей.
   -Да, туалета нет, - быстро признал Ленинид Владиленович, - но это, к сожалению, осознанная необходимость. Но все оправдано, ничего нельзя изменить.
   -Слушайте, они живут в землянках, трудятся по десять часов в день, я считал, что, там нельзя ничего улучшить? Это... Это не по-советски!
   -Молодой человек! - громыхнул Ленинид, поднимаясь из-за стола, - вы что, хотите сказать, что у нас тут антисоветчина?
   -Я скажу! - тоже крикнул Кабасей, распаляясь, - трудовые, или нетрудовые, а они не должны так жить! Это по Марксу эксплуатация человеком человека!
   -Ты что мне Маркса тут будешь читать? - заорал грозно глава сельсовета, багровея, - выискался ищ-що, выскочка городской! Думаешь, ты один тут такой, думаешь другим нет?! Сказано: не трогай их, не лезь туда, не вороши! Эксплуатация... - и Ленинид Владиленович, морщась, покосился на старый потрет Лазаря Кагановича, что взирал на происходящее с вершин канцелярского шкафа.
   Кабасей резко встал - ярое противодействие власти рушило его мечту, но вместе с тем подвигало его на борьбу.
   -Я в обком пойду! - сказал он, - если надо до облисполкома, профкома и крайкома партии! Я вам не оставлю здесь крепостничество разводить!
   Из Ленинида Владиленовича в миг словно выпустили весь гнев. Он показал головой, тяжело ступил в сторону, туда, где красовалась позади него небольшая дверь в уборную.
   -Дурень ты, агроном. Что тебе это даст... думаешь просто все? Нет, сложно. Думаешь, легко решить? Хочешь, сам все увидеть? Пойдем.
   И приглашающее открыл дверь.
   -Ты я вижу, парень, не простой. Видишь кое-что, а? Не видь я, что ты видишь, не в жисть бы сюда тебя не пустил.
   За дверьми никакой ванной не оказалось - напротив, комната была куда как крупнее и с совершенно голыми стенами. В углу была навалена некая темная куча. В воздухе остро пахло и Кабасей не мог определить чем.
   -Ты хоть и молодой, а что-то знать должен, - сказал Владиленович, протискиваясь в проход и помавая за собой Кабасея, - что дела решались, что надобно делать? А? Для того всегда поляну накрывают. Чтобы дела решить. Вот тут все и делается.
   -Где? - удивился Кабасей.
   -Здесь, в лесу, - произнес начальник сельсовета и, захлопнув дверь включил в кладовой свет.
   Молодой агроном изумленно заморгал - стена большой квадратной комнаты без окон были трогательно раскрашены под лесной бурелом - стояли рисованные высокие стволы, а на переднем плане зеленой гуашью выделялись кустарники. А пол в комнате - он был меж деревьев, а, следовательно, являлся поляной.
   Кучка в углу оказалась десятком крупных, пятидесятикилограммовых мешков с зерном - кое где они порвались и злаки золотым ручейком стекали на земляной пол. А прямо над ними, источая тяжелый, запах висела, завернутая в окровавленную мешковину козлиная туша.
   -Вот какая у нас проблема, паря? - спросил Ленинид, - дожди идут, на поле озимые начали гнить. И ничего не помогает. План сорвем по озимым - облисполком по шапке нам даст. Вот это для них и есть.
   -Для партработников?
   -Э нет, эти в партии не состоят.
   И, подхватив маленький туристический топорик, скромно притулившийся в углу, вдруг со всей силы рубанул по туше - лезвие с тупым хрустом утонуло в мертвой козлиной плоти. Полилась кровь - нехотя, медленная, свернувшаяся почти. Закапала на пол и Кабасей тут увидел, что капли падают на другие следы - уже засохшие, старые. Стало быть, не в первый раз уже!
   Ленинид рубанул еще раз, почти разрубив козу до остова и та припадочно качалась на крюке в посмертном своем окостенении - кровь полилась гуще и тогда он бросился рубить мешки, зерно брызнуло в стороны, а председатель сельсовета в каком то вакхическом, бешенном угаре начал разбрасывать пшеницу, топтать ее ногами, смешиваясь с пролившейся кровью в грязну бурую кашу. Скоро он вошел в ритм и к размеренному его топоту начали примешиваться отрывочные его слова:
   -Пойду из одрины дверями! Из ворота воротами! Йиду во чиста поле! В широко раздолье! В зеляну дубраву! Стану збруя стави: на ушастых хортов, на чорвонных беров, на брунастых лисов, да на белых зайциы! Вот моя куломка - да прутье сторожевое! Вы ко моей куломке да поыдитя! Пыти, ишти, выселитесь, век от веку!
   Оцепенев, Кабасей смотрел на происходящее. В глове у него мелькали неприятные догадки. И совсем не по партийной линии.
   Пол под ногами превратился в месиво - мешки почти опустели. Ленинид перестал выкрикивать и затих, тяжело дыша - действо далось председателю не без труда. Отдышавшись он повернул к Кабасею побагровевшее круглое лицо.
   -Уж не та ли пшеница? - спросил агроном, - что с последнего урожая в недосдаче была. Слухи ходят, что расхитил кто то народное добро. И козу у матери Коляни украли - говорили, мол, комсомольцы с музей.
   -Ага, - кивнул Ленинид, - оно. Все здесь, до последней крошки. Ничто не пропало. А надо отдать, иначе жизни не будет, урожай сгниет. Только - он посмотрел на крошево под ногами - это все так, культурно-массовое мероприятие. Главное - не это. Главное - будет сейчас.
   И, подвинув плечом Кабасея он вышел из комнаты, к своему рабочему столу. Вернулся с бумагой в руках и сунул ее под нос визитеру. Блеклым машинным шрифтом там было набрано: "...собрано 150 тн. зерновых. Из них по округу - 15 тн. Из них утеряно по естественным причинам - 2.5 тн. Списано, в порядке амортизации. Председатель сельсовета по ... округу Балвохвалов Л.В." И место для подписи.
   -Все это могли бы съесть люди. Даже те же труженики у дворца, - сказал Ленинид Владиленович, - Но, чтобы урожай родился быстрее, надо чем-то делиться. И не зерном с козами, а тем, что я сейчас делаю.
   И он дорогой своей авторучкой на глазах Кабасея поставил свою размашистую подпись на листе, разом списав утеряно зерно как испорченное. Стоило сделать ему этот неблаговидный поступок, как комната словно вздохнула и показалось, Кабасею на миг, что лес нарисованный на стенах закачался, словно живой. Задрожало зерно на полу, и вдруг обратилось в мелкую пыль. Словно строительный песок. Послушался низкий, тяжелый звук, словно невидимый исполин сделал затяжной, медленный глоток. Миг - и снова тишина, но дышать в комнате стало гораздо легче.
   -Вот, теперь все будет хорошо, видишь? - сказал устало Ленинид Владиленович, - кто-то не поест, зато страна будет сыта.
   -А дворец... - вымолвил Кабасей.
   -Партия прислала разнарядку - чтобы дворец был готов к двеннадцатому съезду. Просто так не успеть. Надо ж дать. А что можно дать - муки, грязь? Вот они и живут в грязи, ютятся за колючкой, а зато дворец будет готов даже раньше. Понял теперь?
   Ошеломленный, Кабасей кивнул.
   -Иди, - сказал ему Ленинид, - мне еще убирать тут. - и напоследок, в спину: - Думаешь, мне не жаль? Еще как жаль, а иначе нельзя - терпи. А если не боишься - сходи в обком.
   Дожди скоро прекратились и о рекордном (выше плана на 120 процентов) сборе кормовых трав сообщила передовица областной газеты. Обещали, что и озимых весной будет столько же. Дворец строился, а вон в рабочем городке только усиливалась. Вечером, Кабасей иногда приходил к колючей проволоки и смотрел на убогий быт рабочих. Среди низ многие болели чем то кожным, тут и там раздавался надсадный кашель.
   Бывало, он окликал их и получал в ответ равнодушные усмешки. Он не понимал, как такое может быть - дворец, даже самый красивый не стоил их страданий.
   К концу сентября нервы его не выдержали и он выбил себе командировку в Междуреченск - областной центр, что приютил на своих древних улицах областной комитет партии. На вокзал его отвез тот же Коляня, который всю дорогу молчал, а провожая, покачал головой. Кабасей и сам понимал, что затеял рисковое дело. Но надежда его, жаворонком рвалась из груди, а из головы не уходили пустые взгляды жертвующих ради светлого будущего рабочих.
   Поезд отвез его за пол дня и на следующее утро он ступил на вытертые ступеньки центра региональной власти. Впрочем, долго наслаждаться бетонными красотами Междуреченского обкома ему не дали - у самых ворот притормозила черная "волга" и из нее появился некто круглый, лысоватый, в солидный очках черепаховой оправы.
   Секретарь обкома партии узнавался сразу - по уверенной, подпрыгивающей и быстрой походке. Миг и вот он уже долго жмет своими твердыми ладошками руку Кабасея.
   -Позвольте представиться, молодой человек! Папир. Папир Маркович, первый секретарь междуреченского обкома партии. Да-с, папаша у меня был такой шутник - дал вот такое-с имячко. Папир - это Партийная Пирамида, значит. Вот-с, по мере сил поднимаемся.
   Взяв, не ожидавшего теплого приема Кабасея под руку он повел его вверх по ступеням.
   -А я, признаться, о вас наслышан, да, наслышан, - твердил Папир Маркович между делом, а глаза его бегали быстро и цепко, схватывая перемены на лице спутника, - Ленинид Владиленович мне о вас много рассказывал. Исключительную характеристику дал, между прочим - редко кому такая достается. Ну, уж я сразу поверил - вы не подведете. Пойдемте-ка ко мне в кабинет - потолкуем о том, о сем.
   В просторном, обитом карельской березой кабинете Папира Марковича было прохладно и полутемно. Войдя, Кабасей против воли своей покосился за стоящее в углу алое знамя - нет ли там очередной дверцы в подсобку, но ничего такого не увидел. Секретарь обкома занял свое место за массивным столом из хорошей шведской сосны, сразу став как то больше в габаритах, влажно поглядел на неплохо выполненный портрет Дзержинского над шкафом и властно приказал:
   -Ну, рассказывай.
   И, Кабасей, вздохнув, поведал ему всю свою историю. Поведал без утайки, да без приукрас, не опустив и своей трактовки происходящего. Да разумом он все понимает, но сердце, сердце его терпеть не может - и пусть бы теперь ему тяжело придется, а назад пути нет. Дело доделывать надо.
   -Эксплуатация человека человеком, говоришь? - переспросил Папир Маркович, выслушав, - вот, значит, через что пропустить хочешь? Горазд. Горазд. Да только ль не прыгнул выше головы? Да, Ленинид мне говорил, что понимаешь все и видишь все, а такими мечтами себя решил тешить. Может, задумаешь? Надо тебе? Оставайся лучше у меня - ценнее кадров, знаешь ли, ничего нет.
   -Мне бы проблему решить, - промолвил Кабасей, - а там и поглядим.
   -Ну что ж, - развел руками Папир, - если так. Знаешь, я ведь тебе помочь не смогу.
   -Но Ленинид Владиленович...
   -Ленинид не врал. Есть шанс. Я эту проблему не решу - выше моей компетенции. Но вот-вот будет в наших краях Сам. Понимаешь о ком я? Он нам сблагодарствует, если мы не подкачаем. Сумеем?
   -Что-то делать надо? - спросил Кабасей.
   -Да, - сказал Папир Маркович, - поедем.
   Мчалась "Волга" сквозь красоты русской природы, меж полей и долов, всюду превышая скоростной режим, дабы не могли зловредные враги из породы человеческой подстрелить восседавшего на переднем сидении Папира Марковича. А на заднем обретался Кабасей и задумчиво он смотрел в окно - туда, где матерые лапы ельника неприветливо махали ему в след, а из глубин прозрачных прудов смотрело нечто холодное, покрытое тиной и всячески Кабасея недолюбливающее.
   Папир Маркович же разливался про человеческое доминирование:
   -Человек, это гордо звучит, молодой человек. Не зря сам Максим Горький на острове Капри выводил новую породу коммунистического человека! Вот посуди: были кроманьонцы, неандертальцы, потом гомо... эээ... саспенс. А следующая ступень какая? Человек коммунистический! Первые три ступени подчинялись природе. А человек коммунистический должен и обязан ее под себя приспосабливать. А ежели приспосабливать: так всегда несогласные найдутся, правда?
   -Но человека разве надо под другого человека приспосабливать? - спросил Кабасей.
   Папир Маркович аж подпрыгнул на переднем сидении:
   -Што ты, што ты. Рабство у нас еще при царизме отменено - уж насколько не прогрессивный строй! Человек - царь природы. И вот, скажу я тебе - видно, что человек ты честный и хороший - скажу тебе по секрету: сейчас главное наступление начинается на темные все эти силы. Ну, которые гнетут, как в песне поется. Есть проект... - Маркович повернулся к Кабасею и стало видно как раскраснелось полное и круглое его лицо, - есть проект по повороту сибирских рек в засушливые регионы нашей Родины. Как зазеленеют нивы, какие леса поднимутся на солончаках - и ведь еще при жизни нашего поколения!
   -Неужели справимся?
   -А то! И без всякой там эксплуатации! На голом энтузиазме, подкрепленной социалистической сознательностью. Хотя... есть у нас еще проблемы, - Папир Маркович кивнул шоферу: - Толик, на объект.
   Волга свернулся с ухабистого тракта на еще более разбитую и пыльную грунтовку. Счастье было, что вот уже несколько дней дожди не шли - дарую последнее остывающее бабье тепло, а то ни в жизнь не пройти легковому автомобилю через глинистую кашу.
   Но все же что то тут было не так: уж больно активно умирала под осень природа, через чур желтела и алела листва, а поля, полные ржавых колосьев навивали уныние. Да и колосьев становилось все меньше и меньше: земля словно отказывалась растить что то в своем глинистом нутре.
   В какой-то момент Кабасей заметил след от гусеничного трактора, глубоко впечатавшийся в суглинок. Земля была перерыта, вспахана в продольном да поперечном направлении, полна ям и отвалов, словно на скромном этом среднерусском берегу (а впереди уже синела гладь местной речки) проходили неумеренные танковые учения.
   Ехать стало уже совсем невмоготу, когда черный автомобиль сделал очередной порот, взлетел, шкрябая днищем, на невысокий пригород и глазам его седоков открылась большая вода.
   Впрочем, только в отдалении, где река разливалась еще привольно. Чем ближе она была к этому рукотворному ущелью порожденному гением социалистического разума, тем медленней и уже становился ее поток, а цвет с осеннее-лазурного менялся на мутно илистый. Можно было подумать, что по дну разлома течет уменьшившееся в десятки раз Ганг. Течет - и упирается в мощное бетонное сооружение, многометровую дамбу, органично вписывающуюся в обезображенные берега подобно недавно имплантированному зубному мосту. Когда кровь еще течет из развороченной, пронзенной титановыми шурупами десны.
   Где то в глубине дамбы дремали машины - массивные колеса турбин, которые должны были по задумке архитектора должны вырабатывать мегаватты электричества для активно строящейся советской промышленности.
   Но вода не шла: это стало видно, стоило лишь Кабасею наклонился и устремить свой взгляд к основанию дамбы - ее достигал лишь вялотекущий, полный тухлой воды ручей.
   Неподалеку, частично скрытый холмом виднелся обводной канал, и в нем-то вода была прозрачна как слеза - там и бежала плененная речка. Бежала свободно себе дальше, не собираясь крутить турбины.
   -Самая главная наша проблема - это проблема кадров, - задумчиво произнес Папир Маркович, глядя на мертвый поток, - к сожалению далеко еще не все перешли в стадию человека Коммунистического. Отдельные личности так и остались гомо... эээ... сепсис.
   Я ничего не хочу сказать про наше высшее образование. Но вот эта группа молодых архитекторов, что проектировала Междуреченскую ГРЭС - не то, чтобы сознательно, скорее... эээ... безсознательно напутали с расчетами. И вся вода, как видишь, ушла в обводной канал.
   -Уже нельзя было в момент строительства доработать?
   -Можно, - легко согласился Папир Маркович, - но и тут все спустили. Халатность на работе. Кадры, главное кадры - по разнарядке из Москвы приехали не комсомольцы в тельняшках, а обычные комсомольцы, понимаешь?
   Кабасей кивнул, хотя и не понимал. Но у него была цель, к которой следовало стремиться.
   -А от обычных комсольцев - ну пойми, какой энтузиазм, какая отдача? Из них не Павлик Корчагин не получится, ни Павлик Морозов. Тут же себя надо отдавать всего: жертвовать чем то! Ну, конечно пили они тут портвешок, на гитаре играли, кто-то даже по пьяни утонул - но вот только этого всего было мало. Слишком мало. ОНИ не помогли.
   -Они?
   -Ну, эти, да ты понимаешь ведь, не теленок уже! Получилось то, что получилось. Отключили, в общем, нам воду. А послезавтра открытие объекта. Приедет зам.министра народного хозяйства - сам Ворс Ластович. А тут... вот такая закавыка. Конечно того прохиндея, что комсомольцев сюда отправил уже сняли, но ты ж понимаешь, срыв плана: это ж не просто снимут, это статья.
   -А причем здесь я? - спросил Кабасей.
   -А притом, парень, - нежно сказал Папир Маркович, - что это твой шанс с Ворсом Ластовичем поговорить. Ну, и полезным ему оказаться. А там и замолвишь свое словечко, а?
   -Что делать то надо?
   -Надо, дружище, - сказал Папир Маркович, - находить общий язык с трудовым коллективом. С товарищами подводниками. Чтобы воду не отключали: - и он махнул рукой в сторону обводного канала.
   Редкая птица могла долететь до его середины - неряшливая сойка кренилась на правый борт, все больше входя в гибельное пике: словно что-то тянула ее к холодной водной глади. За секунду до контакта вода заволновалась и, образовав воронку белой пены, поглотила несчастную птицу. И на миг показалось, что ручей потек чуть живее.
   -Но мало, слишком мало, - грустно сказал Папир Маркович, - но ты то готов?
   -Всегда готов!
   Кабасей и тогда уже был достаточно целеустремленным человеком, пусть и его энергия была еще мирной.
   В подсобке междуреченского горкома ему под расписку выдали сигнальный фонарь военных лет и потертую брезентовую плащ-палатку, старую до полной обесцвеченности. Под покровом ночи "волга" отвезла его на берег обводного канала. Шофер: простой улыбчивый парень по имени Толик, пожал ему руку:
   -Приятно, товарищ, что такие люди у нас есть. Удачи тебе!
   К полуночи вновь начало моросить: холодный воздух забирался под брезент, а Кабасей ожидал условленного сигнала - тех неясных и непонятных ему признаков, на которые намекнул вкрадчивым шепотом Папир Маркович в мрачноватой прохладе своего кабинета.
   Над гладью обводного канала курился пар, сверху текла вода, и все же в каждой капле, в каждой тонкой небесной струйке ощущал Кабасей давно знакомое ему присутствие. Ощущал и внутренне содрогался, ибо его вера в правду медленно, но верно начинала слабеть. Чувство было: словно мостит он дорогу через топь, но с каждым шагом ноги его все глубже и глубже увязают. И с каждой новой проложенной для других гатью, он, Кабасей все больше тонет в болотной, дурнопахнущей жиже. И он сам, и те, кто вокруг, а кто то, с ужасом понимал будущий колдун, уже давно утонул и лежит ныне на дней. Он говорил...
  
   -Помнишь как в песне? - говорил Папир Маркович, пожимая его ладонь своей потной, энергичной ручкой, - там, вдали за рекой, засверкали огни? Белогвардейские цепи? Вот их и жди. Это ОНИ будут.
   В час ночи огни появились сквозь туманную сентябрьскую морось: было это жутко и отдавало чертовщиной и мистикой - Кабасей глядел как эти светлые пятна (три спереди, два по бокам и еще один высоко в воздухе) и, поражаясь мощи этих потаенных сил, что вот так, не скрываясь, плывут ему навстречу. Как завороженный он начал исполнять наказ первого секретаря обкома: поднял свой фонарь, запалил карбидную вспышку, и, пронизывая темноту ослепительно ярким лучом, подал свой сигнал: вспышка, вспышка, пауза, еще две вспышки.
   Огни отозвались: где то среди огненных светляков заморгал белесый световой глаз - вспышка, пауза, вспышка. Обмирая, ощущая невероятную близость сокрытых, Кабасей вновь просигналил, уже и не надеясь как то отогнать эту многоглазую, движущуюся навстречу махину, как вдруг его примитивная магия дала результат. Огни остановились: резко, будто налетев на невидимую стену, а следом из тьмы донесся сокрушительный, низвергающий децибелы инфразвука протяжный стон, словно нечто циклопически огромное получило в этот момент смертельную рану. Звук был такой силы, что поверг Кабасея назем. Огни мигнули и погасли один за другим, словно исполинская тварь отдавала сейчас концы.
   Снова раздался этот металлический рев и это подвигло Кабасея встать и, на подгибающихся ногах, броситься прочь, туда, где по уговору должен был ждать Толик.
   "Волга" была не месте - черная, темнее самой темноты. А Толик, проверив сдачу обмундирования, снова пожал Кабасею руку.
   -Так их, мать их, - лаконично сказал шофер, - заслужили кровопийцы, - и порулил в Междуреченск.
   Весь следующий день Папир Маркович был необыкновенно ласков. Судя по поляне, накрытой им для дорогого гостя на подсохшей междуреченской земле, затея удалась. И Кабасей, попивая с начальником обкома "Боржоми" и закусывая дефицитно-волшебной ливерной колбасой, на короткий миг (и, видимо, в последний уже раз) ощутил гордость за человечество - что, будучи от природы физически слабым, способно противопоставить диким порождениям леса свои отточенные волю и разум.
   Вера в разум торжествовала до самого вечера, пока медово улыбающийся Папир Маркович не вручил ему вечерний выпуск "Междуреченской правды".
   -Человек живет в плодах своих дел, - сказал он Кабасею, - от имени партии и от меня лично вам большое человеческое "спасибо".
   Теплоход "Циолковский", следовавший с туристическим рейсом из Москвы с Санкт-Петербург (с заходом в Кострому, Ярославль и Тверь), груженый двустами советскими людьми, и пятнадцатью интуристами из стран западного блока, в эту ненастную ночь налетел на мель в обводном канале. Напротив строящейся Междуреченской ГРЭС. Маяк, на который должен был ориентироваться теплоход, почему то, оказался отключен, хотя рулевой утверждает, что видел ясный и четкий огонь, моргающий своеобычный сигнал.
   Удар был такой силы, что корабль повредил днище и сорвал приводной вал обоих двигателей и неминуемо затонул, кабы не песчаная банка. Генератор был залит водой и на судне воцарилась тьма. В сыром, ночном воздухе двести пятнадцать пассажиров "Циолковского" отчаянно ждали помощи.
   И помощь пришла. В три ночи был с междуреченской базы ВВС был поднят эвакуационный вертолет, который снял с палубы терпящего бедствие судна все полутора десятка гостей из дальнего зарубежья и уже к пяти утра они размещены в теплых номерах гостиницы "междуреченка" в городской черте.
   За горделивым отчетом о молниеносной реакции спасателей привыкшие читать между строк обыватели видели: оставшиеся советские люди смотрели, как одного за другим поднимают иностранцев с палубы "Циолковского", и в какой то момент поняли, что их не возьмут.
   Совсем. Холодная вода заливала нижнюю палубу теплохода, а на верхней сгрудились двести человек новой формации, высокой сознательности и веры в материалистическое чудо. Они ждали всю ночь, все утро, кашляя от сырости и промозглого речного холода (вот-вот должен был наступить октябрь) и один Господь знает, сколько проклятий вознесли они в тот момент над речной водой, как медленно, но верно, вера в то, что их тоже заберут и отправят в теплые междуреченские номера, таяла, заменяясь горьким, желчным разочарованием. И они лили, изливали эту обиду, это разочарование, что может быть, горше всего на свете, ибо это было предательством, и ранило их открытые советские сердца. Изливали в серую сентябрьскую воду, двести человек, всю ночь, и весь следующий день, и полночи последующей, когда наконец (по рассказам Папира, владеющего всей информацией в районе) не приплыл буксир, и не снял их, кашляющих и простуженных с их советского "титаника". Вряд ли хоть кто-то из них не сменил в ту ненастную ночь свою сознательную и социально справедливую веру.
   Кабасею стало почти так же холодно, как этим безвестным страдальцам, когда она осознал, что же такое совершил. Но пути назад не было уже совсем. Он вдруг понял, что вернется из своей поездки уже совсем другим человеком.
   Ворс Ластович прикатил на "чайке" с личным водителем. Кабасею, на монолитном лице замминистра народного хозяйства СССР, запомнились только густые, черные брови, при совершенно седой голове. Воду дали. Мощный поток крутил турбины новенькой электростанции с неистовой силой, и лишь Кабасей понимал, какой ценой все это досталось. Оставшийся в высохшем русле "Циолковский" был наскоро замаскирован под исполинский, вытянутый стог колхозного села.
   -Советский человек должен быть готов пожертвовать всем ради народного блага, - сообщил Ворс Ластович, - даже, если надо другим советским человеком. Потому что среди наших врагов нет "ячества", нет индивидуализма, а есть лишь единая сплоченная масса. Такими должны быть и мы, товарищи!
   -И, главное, товарищи, - добавил с энтузиазмом Папир Маркович, - что наш труд, наша жертва не забыта! Наша жертва сегодня принята!
   И все захлопали. Вечером, перед тем как Ворс Ластович укатил в местные леса на охоту, ему был вкрадчиво представлен Кабасей и замминистра уделили ему три секунды своего бесценного времени: мазнув свинцовым взглядом из-под нависших бровей, снисходительно прогудел:
   -Активист? Комсомолец? Приезжай, помогу.
   Папир Маркович рассказал Кабасею, что имя Ворс происходит от сокращения Ворошиловский стрелок, и что на охоте Ворс Ластович никогда не промахивается.
   Два дня спустя Кабасей был вызван в обком и с удивлением узнал, что ему продлили отпуск за свой счет еще на неделю, а также выделили бесплатный купейный билет в Москву: на сельскохозяйственную выставку "Жатва Родины" на ВДНХ.
   Отступать было некуда, да и незачем. Билет в руках Кабасея был влажным от испарины. Под капотом черной "Волги" тоже кто-то жил, и шофер Толик поливал его черным пятизвездочным "Араратом", чтобы успокоить. Поздно ночью поезд неуверенно отбыл.
   Москва! Москва! Столица нашей чудесной родины встретила провинциала Кабасея ясным и погожим деньком - и на утренней зорьке картинно пронзали небеса свежевыстроенные высотки. Лица людей, что выходили из поезда были полны света и скрытого восторга перед столичным величием и лишь Кабасей, скромный агроном из уездного центра был мрачен и небрит - и рыжая щетина на его щеках уже давала начало знаменитой его бороде.
   Да он прошелся по неровному асфальту проспектов и смотрел как поливальная машина ясным, каким-то совсем не осенним утром, лакирует асфальт до блеска веселыми струями. Он побывал в тени домов исполинов на Твреской, где еще не было зелени и чуть было не был задавлен черным "ЗИЛом" у алого дома Моссовета. Он добрался даже до Лубянки, где благоговейно взирал на тяжелый куб самого высокого дома и примостившегося перед ним железного Феликса. Невероятно добротно одетые москвичи обтекали его со всех сторон, не замечая красот своего города, и одновременно не замечая и других деталей: тех, что были открыты теперь изменившемуся зрению Кабасея.
   Ибо они были и здесь. Даже больше того: именно здесь их и было огромное количество - словно не Москва была вокруг, а самые непроглядные дебри заповедного леса.
   Они... тоже были заняты. Тоже были при деле. Практически все несли какую то функцию, помогая огромному городу вращать внутренние шестерни своей многосложной жизни. Пользуясь последним теплом люди покупали мороженное, у продавщицы с тележкой на колесиках, а Кабасей видел сизых, похожий на ощипанных кур в морозильнике духов холода, что берегли драгоценный минус за фанерными стенками. Он набирал телефонный номер Ворса Ластовича и голос телефонистки не был голосом человека, и он ощущал как его послание летит влажным московским аером к телефонному аппарату замминистра. Внутри компостера на стойке троллейбуса жила маленькая кусачая тварь, занимавшая свое время в вечности тем, что прокусывала красивые билеты с изображением улыбающейся девушки в форменном берете.
   Он спускался вниз, в метро и тут было хуже всего: ибо в недрах земных терпеливые духи день за днем крутили колеса эскалаторов, перемещая вверх и вниз целеустремленных строителей коммунизма. А на станции он отшатнулся от рева пребывающего поезда серии "Е", от его двух огненных глаз, пышущих огнем, от пламенного демона, подземного шайтана, заточенного меж чугунных колесных пар.
   Они действительно были везде, и каждый был здесь не просто так. Кабасей начал покрываться холодным потом еще задолго до того, как предстал перед Ворсом Ластовичем, чей кабинет оказался аккурат в здании генерального штаба и окнами выходил прямо на спасскую башню кремля.
   Ворс Ластович действительно уделил ему время. Видимо, заслуги его перед отечеством на ГРЭС оказались достаточно велики. Здесь, в рабочей обстановке замминистра потерял изрядную часть своей монолитности и через нее, как талая вода сквозь трещину в полынье, проступала усталость.
   -У тебя есть полчаса, молодой человек, - сказал Ворс.
   Кабасей открыл рот... и вдруг понял, что не знает о чем говорить. О дворце, об эксплуатации человека-человеком или о... обо всем, что вокруг.
   -Почему так? - спросил он наконец, и замминистра удивленно поднял брови, - Почему так все устроено? Они же враги! Нам враги исконные. Из древности! Как вы можете... как мы можем, если мы прогрессивное, рабочее, современное общество, в этом мракобесии... замарались...
   Ворс Ластович тяжело вздохнул и Кабасей понял, что задал вопрос по существу. Может быть, единственный по существу.
   -А ты и впрямь не простой. Прав Папирка. Выживешь - далеко пойдешь. А ответ на твой вопрос следующий: так все устроено, потому что наша держава со всех сторон окружена врагами. И чтобы выжить нашей стране нужны помощники. Наши комсомольцы пламенные энтузиасты, но сил их не бесконечны, да и ничто они против сил матушки природы. Поэтому вместе с сознательными граждами, мы привлекаем несознательных. Которые, увы, есть. И даже совсем неграждан.
   -Они враги. Они желают, чтобы мы все исчезли. Разве вы не чувствуете? Непримиримые. Неисправимые.
   Ворс Ластович покачал головой:
   -Не все. Вы в училище проходили основы научного коммунизма? Материалистическую диалектику Маркса и его закон о прибавочной стоимости?
   Кабасей кивнул, хотя не проходил.
   -Маркс критиковал товарно-денежные отношения и говорил, что они должны быть заменены прогрессивными безденежными, на основе бартера и прямого распределения ресурсов. Или, если хочешь, сделками. Вот поэтому, когда наравне с освоением природных богатств сибири и горного алтая, с разработкой угольного бассейна Донбасса, еще в двадцатых годах наша партия озаботилась освоением мира славянского фольклора, придав ему практическую и материалистическую значимость. Мера была вынужденая - советское государство было слабо и существовало в условиях полной экономической изоляции. Поэтому освоение леса было вписано как один из важнейших пунктов плана ГОЭЛРО. Только поэтому нам удалось создать настолько мощную и развитую промышленность.
   -Но как... почему они не уходят, почему остаются? Почему позволяют себя... эксплуатировать.
   -Но-но, молодой человек, - нахмурился Ворс Ластович, - эксплуатация, это когда капиталист присваивает прибавочную стоимость, по праву принадлежащую рабочему. А здесь... все честно и построено на принципах сознательного распределения... Впрочем: пойдем, посмотришь.
   И они вышли из кабинета и зашагали длинными, узкими коридорами, где лакированную, старую доску скрывали неизменные красные ковровые дорожки. А потом Ворс Ластович приоткрыл незаметную дверь и они оказались в продолговатом помещении, стены которого были увешаны фотографиями:
   -Тебе повезло. Мало кто может это увидеть. Мало кто достаточно сознателен. Ценишь?
   Кабасей кивнул. На фотографиях были, в основном, лица. Сначала в буденовках, а потом и вычурных фуражках. Лица жесткие, с пустыми серыми глазами, в которых отражалась сама смерть. Смотреть на них было неприятно. Отчасти потому, что некоторые только выглядели людьми, а из под дубленой кожи на квадратном лице прорывались тонкие бледные корешки.
   -Люди, отдавшие всего себя революции, - сказал Ворс Ластович, - ведь ежели себя щадить: то никогда эффекта не будет. Мы, люди новой формации с детства должны воспитывать в себе умение идти до конца, не считаясь ни с какими преградами.
   -Смотрите, - сказал Кабасей, - а этих, на групповом фото, у них вроде не наша форма.
   -Немецкая, - пояснил замминистра, - это тридцать девятый год. На аэрополе в мячково. Смотрят за выступлениями осоавиахимовцев.
   -Но как они...
   -Чтобы молодой стране выжить, пришлось пойти нам на самые крайние жертвы: военный коммунизм, диктатура пролетариата, трудовая повинность. А как еще? Когда обратились к природным товарищам, они сначала не собирались идти нам навстречу. Это ведь очень простые создания. Древние и простые. Они как... как животные, что ли неразумные. Чтобы они к тебе пришли - их надо поманить.
   -Это чем же?
   Ворст Ластович удивленно посмотрел на Кабасея:
   -Да ты ж, вроде и сам знаешь?
   И кивнул на ближайшую от него фотографию: тоже немцы, в обнимку, на фоне эшафота. Позади лес, черные и белые пятна на стволах берез словно чешуйки исполинской ящерицы складываются в призрачные силуэты, что смотрят, смотрят на качающиеся на невидимом фотографическом ветру тела.
   -Ну, на такие мелочи, они, конечно не падки. Мы в тридцатые начали подкармливать союзные государства, те, что поближе. Они требовали от нас постоянной подпитки ресурсами. Ну и эти... тоже что то такое попросили. Вот смотри.
   -Что они подписывают? - спросил Кабасей, - опять, что ли, немцы?
   -Опять. Это они пакт Молотова-Риббентропа подписывают, Мирный договор с Германией.
   -Мирный?! - ужаснулся Кабасей, дитя своего времени, - С Германией? Зачем?
   -Было ясно, - сказал Ворс Ластович, - что Германия нападет.
   -И для этого...
   -Надо было подстраховаться, чтобы случайно не выиграть войну сразу.
   Гром, поразивший Кабасея в эту минуту, был уже не слишком высоковольтным - но только из-за того, что гражданское его самосознание было уже практически раздавлено предшествующими обстоятельствами.
   -Помнишь, как всегда говорят на партсобраниях в годовщину? - спросил замминистра народного хозяйства. - Подвиг ваш бесценен. Жертва ваша не забыта.
   -Двадцать миллионов...
   -Зато страна живет. Видишь? Кремль стоит. Жизнь идет своим чередом. И лесные товарищи получили обещанное. И связанные обещанием, вынуждены стать советскими гражданами. Работают на благо нашей великой социалистической родины.
   -А этот что подписывает прямо на пеньке? - онемевшими губами спросил Кабасей.
   -Это второй пакт, менее известный, чем с Риббентроппом. Но тоже подписал Молотов. Так называемый пакт номер два - Молотов - Молоху. Это обещание на следующие шесть с половиной лет. Крупный вклад в нашу индустриализацию потребовал письменного заверения.
   Кабасей не нашелся что сказать. Да и что он мог? Идеологический титаник в его сознании тихо и неотвратимо шел ко дну. Впрочем, Кабасей не скатывался к антисоветчине - к политике и тогда и сейчас он был равнодушен. Мысль его обретала опору в другом.
   ...И специальные места для пожертвований. Эээ, поддержания систему в работе - наверное, ты видел в каждой школе эти памятники, фотографии, - говорил Ворс Ластович, - и школьников 9 мая всегда выстраивают на праздничную линейку, и всегда звучит "вставай, страна огромная", чтобы вновь переживать эти светлые чувства и делиться с лесными товарищами. Снова и снова. Раньше был даже специальный термин для таких мест: капище, но это скорее все относится к мракобесию... темным суевериям.
   -Да, - сказал Кабасей, - я все понял, Ворс Ластович.
   -У тебя, вроде, дело какое то было? - спросил замминистра.
   Дело? Кабасей попытался вспомнить о своей задаче, и когда воспоминание о ней нехотя вплыло ему в голову, он поразился мелочности ее и незначительности. Эксплуатация? Человека человеком? Но, в конце концов, комсомольцы в тельняшках не виноваты и не заслуживают работы в скотских условиях.
   -Что для советскому человека главное после жертвенности? - спросил его Ворс, выслушав о рабочих Сталеварска, - конечно же, гуманизм. И мне нравится, товарищ, что вы печетесь о более гуманных условиях для работы товарищей. Ради Вас - что не сделаешь? Езжайте в свой городок, работайте спокойно.
   И остановился у одной из фотографий: там, на глянцевой черно-белой поверхности, изображен был он сам, Ворошиловский Стрелок Латышско Стрелкович, молодой и энергичный, с ружьем, стоящий над черной тушей застреленного зверя. Оскаленная морда смотрела прямо в объектив и видно было, что это вовсе не медведь, а кто-то иной, более древний и скрытный, с черными, глянцевыми глазами и ветвистыми, оленьими рогами, один из которых был обломан наполовину. Все вместе... я бы мог, наверное, сказать Кабасею, что больше всего это напоминало ожившие доспехи Паленковича в его последнем пути на эшафот Кошкина. Но, рассказать об этом я ему так и не успел.
   Ворс Ластович покосился на молодого агронома, что все так и стоял у дверей и усмехнулся:
   -Нет, я его не убил. Его нельзя убить. Почти, - а потом добавил, - Обо всем, что видел - молчи. Ты, если советский человек, то поймешь и всю жизнь промолчишь. А нет, тогда исчезнешь. Или в психушку или отдадим тебя им. Ну, прощай.
   После посещения Москвы жизнь молодого специалиста не дала трещину. Нет, напротив, именно тогда и стала формироваться цельная и целее же устремленная Кабасеева личность.
   Когда поезд отходил в поволжье с ярославского вокзала, а закат ласково заглядывал в квадратные вагонные окна, репродуктор на ажурной, металлической ферме, потрескивая, выдал в эфир пару растворяющихся в вечернем воздухе фраз:
   ...можно песню окончить простыми словами,
   Если эти простые слова горячи.
   Я надеюсь, что мы еще встретимся с вами...
   Коляня встретил его на гремящем "Урал-Зисе", что помнил еще блокаду Ленинграда. И улыбался шофер куда как меньше.
   -А что, Коля, с "газиком"?
   Водитель покачал головой, выруливая на Сталеварский бродвей:
   -Да лопухнулся я, товарищ агроном! Сам виноват. "Газон" заартачился, а у меня водки под рукой не было. Ну я его самогонкой! Бабка моя варила накануне, с травами по семейному рецепту! С наговорами, епта!
   -Неужто, подох?
   -А! - махнул широкой, замасленной рукой Коляня, - клина поймал. Вам, небось, неприятно?
   -С чего вдруг?
   -Так вы, вроде, за этих радеете? До самой, Москвы, говорят, дошли.
   -Да я о товарищах...
   -Знаю, что не о русских людях! - сплюнул вдруг Коля, и оставшийся путь до дворца не разговаривал.
   Над речкой стояли эти царские хоромы, как и раньше, не изменившись ни на гран, все столь же величаво и красиво и умирающая природа вокруг не умаляла ни капли величия этой каменной готики. Переживший лучшие и худшие времена, с прогрессивной начинкой и древними стенами он словно ждал возвращения Кабасея.
   Все было не то. И сам Кабасей не понимал больше, для чего он так торопится сюда, для чего поспешно спрыгивает с подножки "урала" и торопится сквозь топкую, непросыхающую грязь на задний двор, в рабочее гетто, куда он нес свет спасения.
   Не понимал, ведь он был лишь провозвестником перемен к лучшему, а сами лучше времена шагали где то за ним когда придет распоряжение из Москвы. И все-таки он почти бежал к рабочему поселку, и его кожаные, городские ботинки тяжелели от налипшего суглинка и теряли всякий вид.
   Добежал и остановился у ограды с бешено бьющимся сердцем. И как всегда, словно влекомые неким магнитом, комсомольцы в тельняшках вышли из своих убогих укрывищ и остановились у самой ограды, потерянно глядя туслкими своими глазами.
   Смотрел на них и Кабасей. Другой Кабасей, не тот, что уехал отсюда в поисках правды. Совсем другой и видящий теперь гораздо глубже. Ибо дело было в не в Москве, совсем не в Москве. Они, конечно же были и там, но только потому что были везде.
   Глаза на истощенны лицах комсомольцев были пусты, но взгляд их был тяжел, и в какой то миг стало видно, что это просто гнилушки и светящиеся бледные грибки... или белесые жуки-светляки, угнездившиеся в глазницах. А многодневная щетина - лишь только густой мох, покрывающий гнилую древесину щек.
   Они не были людьми и все таки они работали на людей. Речи об эксплуатации человека-человеком, безусловно, идти не могло. Потому что эксплуатировали не людей. Они глядели своими слепыми, но тяжелыми бельмами, и во взгляде их была такая старая вражда и ненависть, что она прокисла, настоялась как хлебный квас, превратилась в спитую тоску.
   Они стояли и глядели на него, своего спасителя. Связанные обязательством, связанные гекатомбой, связанные одной цепью они глядели на человека, который зачем то пожелал им свободы.
   Они были отвратительны: уродливые, пустые и одновременно жалкие в своей магической неволе. И Кабасей, вдруг ощутил, как на глаза наворачиваются слезы - обиды и скрытого гнева.
   -Да вы же твари! - сказал он и они не ответили, ибо что они могли ответить?
   -Вы твари! - прошептал он, - жалкие твари из леса...
   Прогрессивный советский человек отвернулся, а обратно к машине зашагал человек темный и суеверный - будущий охотник за нечистью по имени Кабасей.
   В душе его крепла уверенность. Так дело оставлять нельзя. Ибо им не уйти, и им не спастись. А влачить такое жалкое существование он им не позволит. Как не позволит обрести ту древнюю и опасную для человека свободу. Вроде бы в колхозных гаражах была бочка с бензином...
   Они тупо смотрели ему в спину: такие жалкие и несчастные, что позволять влачить им это противоестественное бытие было нельзя. Выход был всего один.
   Их так жалко всех, под пятой прогрессивного человечества.
   Они такие слабые и вместе с тем агрессивные.
   Доверчивые и беспамятные.
   Требовательные.
   Они как... дети.
  

Глава 9.

   Итак, нас снова было двое - одержимых одной, но пламенной страстью. К моменту нашей встречи Кабасей уже в достаточной степени изучил эту странную дисциплину охоты на лесных созданий. Он оказался прирожденным охотником, но вся его борьба оказалась борьбой с ветряными мельницами. Крест однако оставался крестом и следовало его нести. Много думающий о вечном Кабасей некоторые количество лет спустя начал подумывать, что одному ему не справиться.
   Посему, впавшему в тяжелую депрессию колдуну мое появление показалось знаком свыше, и потому он охотно посвящал меня в свою науку. Я стал его учеником, первым и, наверное, последним.
   Перво-наперво он вбил в мою голову основной свой постулат - никогда не лезть на рожон. Выходить на потусторонних тварей следовало после длительной подготовки и хотя бы минимальной разведке, чтобы не оказаться однажды в позиции бравого кавалериста саблей атакующего танк. Здесь важную роль играла литература - древние пыльные тома, содержащие в себе массу важных сведений, равно впрочем, как и массу всякой шелухи. Библиотека у Кабасея была огромная, что совсем нельзя было сказать по его виду - большинство было издано в позднее средневековье и написано на причудливых тогдашних языках. Часть книг была очень ценной, часть уникальной, а на мой вопрос, как они попали к нему, мой инструктор ответил невразумительной ухмылкой, которая к тому же почти не была видна сквозь его пышную бороду.
   Ответ я узнал довольно скоро, после того как мы беззастенчиво грабанули архив в одном небольшом городке - административном центре района.
   Я помогал Кабасею безоговорочно, и был безумно увлечен всем этим. Мои познания пополнялись семимильными шагами, и вскоре я с удивлением обнаружил, что мир полный чудес меня больше не шокирует. А чудеса? Чудеса стали обыденностью.
   Вечера я теперь проводил у него, и мы подолгу разговаривали, активно делясь знаниями друг с другом. Мой наставник пользовался грубоватыми народными терминами при описании нечисти, но иногда вдруг сбивался на высоконаучный слог и со стороны это выглядело очень забавно. Именно тогда я узнал, что убитый мной в детстве домовой не что иное, как один из младших слабеньких демонов, к тому же состоящий в родстве с крылатыми лесными феями (и те и другие очень любили побаловаться кровью - чужой), да и что сами феи вовсе не феи, их скорее можно было назвать баньши, - во всяком случае, пользы от них было примерно столько же.
   Мир незримого густо населен, в нем занят буквально каждый квадратный метр жилого пространства. К тому же он намертво переплетен с миром нашим, вернее эти два мира есть единое целое. Ну, знаете, как в лесу - деревья растут вверх и поделены лесной живность на этажи. И потому любое воздействие в нашем простом и материальном мире есть следствие какого то действия в незримом, и наоборот. То есть ничего у нас не происходит зря.
   А значит, до корней любого события можно при желании докопаться.
   Вот, например, скисло у соседской старой бабы Вали молоко, о чем она и воодушевленно сообщает сидя с утра на лавочке. Вы скажете - не следила, поставила в тепло вот и скисло? Ан нет, оказывается ее невестка, сама уже в годах, бабку в тайне ненавидит, и имеет планы на ее уютный домик. Вот как-то в один из визитов и привлекла потустороннюю черную тварь - эдакую эманацию отрицательных чувств - чернушника, по едкому определению Кабасея.
   Сделала сама, того не подозревая, а твари только дай волю - раз и в молоке фатальная доза токсина ботулизма.
   Ну и скисло еще к тому же. Не разберись бабка сразу, корила бы себя за невнимательность уже на том свете. А чернушник на этом не остановиться, так что если его вовремя не прибить, бабку все одно будет ждать скорый конец - от бытовых вроде бы причин. Пожар ли, стул ли под ней подломится, все одно конец.
   Вот. А вы говорите случайность, в тепле постояло.
   Хотя конечно и такое может быть.
   Кстати этот случай был моим первым настоящим делом. Под чутким руководством Кабасея я выследил тварь и безжалостно уничтожил, воспользовавшись при этом такими экзотическими средствами как вымоченный в пресловутом отоксиненом молоке хлебный мякиш и длинный кнут конского волоса с серебряными набойками, который сделал бы честь любому ценителю садо-мазо.
   Талисманы. Это, Вадим, одна из главных составляющих моей профессии, помимо, разумеется, самой возможности видеть незримых. Как неисчислимо количество потусторонних созданий в этом мире, так и безумно много средств этих самых существ изведения. Я не говорю, что для каждого монстрика нужен свой талисман - выделяются группы используемых предметов, и выходящий на охоту за демонами должен точно знать на кого именно он идет, и соответственно иметь при себе группу отпугивающих тварь талисманов.
   А вот для нестандартных демонов талисманы все-таки уникальны и не всегда удается их найти.
   Эти фетиши бывают разными. Они состоят из металлов всех видов, дерева, кости, а бывают даже живые талисманы. Кошки, например, или черные собаки у которых вокруг глаз белые пятнышки. Некоторые талисманы действуют сразу, некоторые приходиться долго готовить. Вот как моя сорванная с убитого дерева розга.
   Все это мне поведал Кабасей, а вскоре мы с ним регулярно стали выходить на промысел. Вдвоем работа наша пошла так эффективно, что слава о нас стала быстро расползаться в обоих мирах. Соответственно положительная в людской среде и крайне дурная в стане потусторонних. Не раз и не два на нас организовывали покушения, и некоторые из них были так хитроумно спланированы, что сам я ни в жизнь не смог бы отбиться, если бы не мой наставник. С ним же, эти нападки не причиняли нам никакого вреда.
   Так прошло несколько лет. Сейчас, глядя на те тренировки с Кабасеем я понимаю, что сам тогда не стремился к путеводной нити своей жизни - к своей извечной цели. Что уже, подсознательно, должно быть, чувствовал. Я залег на дно, я набирался сил, ощущая, что они мне скоро понадобятся. Так оно и произошло, так и оно и должно было случиться - ибо давно уже не только я один проявлял инициативу. Мир лесных не забыл меня - он ждал удачного момента. И, конечно, я не мог его не предоставить. Впрочем, начиналось все довольно таки безобидно - как и многие грандиозные случаи.
   Этой весной и приключилась с нами неприятная история, финал которой ты имеешь несчастье наблюдать.
   Знал бы только Кабасей, чем все только закончится. Знал бы я... Впрочем, мне сейчас кажется, что весь мой путь был кем то спланирован от начала и он конца - так что вот этот эшафот, это кострище, есть закономерный итог. Защищая людей, я гибну от рук шайки предателей человечности.
   А тот, из лесной темноты, должно быть, смотрит, улыбается мохнатой пастью и ждет, как ждал уже вечность.
   Кабасей снова нашел его. Не я.
   -Детей ворует! - сказал мне как-то раз старый колдун.
   Помнится, я в тот момент листал ветхий древний фолиант с забавными карикатурно изображенными человечками. Впрочем, занимались они делами далеко не карикатурными, а именно - разделывали своего собрата, что возлежал на алтаре.
   -Кто?
   -А вот это хорошо бы узнать. Тут недалеко есть одно село, так ничего особенного, только по ночам там пропадают дети.
   -Да, они это любят, - сказал я, имея в виду не детей, а большинство мелких незримых, что действительно обожали похищать маленьких человечков.
   Кабасей вздохнул, почесал бороду:
   -Но некоторые особенно.
   -Думаешь, это кто-то серьезный?
   -Мне не нравятся масштабы. В селе за последнюю неделю недосчитались половины учеников тамошней средней школы. Это, по меньшей мере, пара десятков детей от семи до десяти лет.
   -Ну так поедем и посмотрим, - сказал я, и мы, не долго думая, отправились в путь. Вспоминался ли мне Кошкин, когда я отправлялся в дорогу? Нет, случай еще казался тогда рядовым. Мало ли, в самом то деле, кто это мог быть.
   В селе Хмелово(которое оказалось вовсе не так недалеко) мы обошли несколько домов, представившись хозяевам частными следователями. Народу на улицах было немного, на нас косились с плохо скрываемым подозрением. На каждом перекрестке обретался патрульный автомобиль, которых по важности случая нагнали аж из ближайшего райцентра. По всему селу тоскливо брехали собаки, что, как и все животные, хорошо чувствуют незримых.
   -Ну вот, - произнес Кабасей, - наследили здесь, не продохнуть.
   Следов в домах обнаружилось и вправду много - не реальных конечно. Только тех, что видели мы. Особенно много оказалось в большом бревенчатом доме на краю села, там раньше жила многодетная семья, за последнюю неделю ставшая сначала однодетной, а потом и вовсе бездетной. Отстранив впавших в полную безнадежность родных похищенных ребятишек, мы проследовали внутрь строения.
   В доме воняло. Воняло мощно и тяжело, неким гадостным мускусным запахом, от которого слезились глаза, и спирало дыхание. Было от чего - каждый угол чистеньких и опрятных вроде с виду комнат закрывал толстый шмат сочащейся черноватой слизи. Эта слизь была везде, она шевелилась в нишах, свисала космами с лампочки, ею были изгажены стены. Выглядела она омерзительно, и чудовищно пахла, но только для нас - хозяева, ее не видели в упор.
   И не должны были видеть. Так же как не должны были видеть следов того, кто все это сделал.
   А он вовсе и не скрывался, этот поганец. Крупные и уродливые отпечатки трехпалых лап виднелись повсюду. Они залезали в слизь, пересекали черными неряшливыми отпечатками комнату, топтали вытертый половичок в прихожей. На каждом следе четко выделялись отпечатки крупных и хищно загнутых когтей. Один след красовался прямо на столе, пятная клетчатую скатерть и отбивая у людей аппетит.
   Поднял голову, я обнаружил еще один след на потолке. Один единственный.
   Кабасей только качал головой. С кряхтением нагнулся, посмотрел под печку и нашел там домового. Уже мертвого, и окостенело скрюченного. Головы у маленькой твари почти не было, так какие то обрывки торчали там, где должна быть нижняя челюсть.
   -Покажите, где была детская спальня. - Негромко, но властно сказал Кабасей и, разумеется, был тот час туда препровожден.
   Ох, вот тут пахло так, что вонь во всем остальном доме казалась, чуть ли не приятным ароматом - она висела в воздухе подобно некоему покрывалу, от нее першило в горле и совсем нельзя было дышать.
   Тут стояло пятеро кроваток, слишком коротких, чтобы принадлежать взрослым. Постели были аккуратно застелены, на покрывало не было не единой складочки, а подушки совсем не смялись.
   Кровати были полны слизи. Она возвышалась на покрывалах неаппетитной горкой, все время чавкала, и колыхалось, как желе. Внутри нее двигались и подрагивали черные точки, похожие на головастиков.
   Слизь висела и на окнах, под ветром ее мотало, и она походила на штору. Реальные шторы были так ею измазаны, что отяжелели, и висели не шевелясь. Разумеется, кругом было полно трехпалых отпечатков. Я взглянул на Кабасея, но тот был спокоен, видимо нечто подобное уже видел.
   На обоях обнаружился затейливый слизневой орнамент, который шел, не прерываясь, по всем стенам и затейливо обрамлял исполинскую надпись над стоящими рядом кроватями. Крупный уродливый шрифт, я глядел на эти буквы и сначала на смог понять их смысл. Затем истина открылась мне, и это было подобно удару. Я не знал, плакать мне или смеяться, глядя на оставленное и видимое только нам послание от нагадившего духа. На изрисованной слизью стене корявым шрифтом было написано:
   "Я ЛЮБЛЮ ДЕТЕЙ".
   Вот тут я понял, что мне надо и поспешно покинул дом, пока мой сегодняшний завтрак не покинул положенного ему места.
   Да, подобно педофилу из анекдота он действительно по настоящему любил детей. Если, конечно, такая тварь вообще может что либо любить, а не просто вожделеть.
   Он любил этих детей всей своей древней мохнатой душой и кто знает, с какого нежного роста взошла эта любовь. До поры до времени этим я совсем не интересовался, пылая жаждой мести. Важно было другое: он любил и мня, своей животно-материнской любовью, с тех самых пор, как мы впервые повстречались в моем детстве.
   Ибо этот дух и этот запах были мне знакомы. Этот тяжелый аромат и эта надпись, и эти следы, я не секунды не сомневался что он оставил их специально для меня.
   В цветущем весеннем саду мне на кроткий миг почудился вой вьюги и колкие снежинки во дворе детского сада. И нора Реддинга. И те, кто были уже после него. Те, кто были тоже им.
   Впервые, после нескольких лет затишья я с ужасом и одновременно радостью ощутил, как зашевелилась в моих руках невидимая, но осязаемая путеводная нить и где то там вдали задрожал и затренькал маленький колокольчик на шее того, с кем я был повязан это нитью намертво.
   Я еще мало про него знал, но этот день принес настоящий прорыв. Потому что теперь я, кажется, знал его имя.
   В саду Кабасей нахмурился, проводил взглядом отощавшего дворового пса, что также недоверчиво косился на него. Сказал:
   -Он действительно любит детей. Мы с тобой нарвались на весьма уникальную и нетипичную тварь, которая к тому же находиться в стадии роста. Это демон-нянька, так я их называю, потому, как похищение маленьких детей для него есть высочайшее наслаждение и средство к существованию. Да, детей он держит где-то в лесу и с каждым днем их становиться все меньше и меньше, но оставшиеся не знают, что их ждет, и потому не боятся. Отличительная особенность этого демона в том, что со своими жертвами он обращается удивительно ласково, так как их собственные матери иногда не обращаются. Нянчит их.
   -Мы с тобой ни с чем таким не встречались, - сказал я.
   -Это ты по молодости таких не видал, - усмехнулся Кабасей, - а вообще я говорил, что это нетипичное создание. Обычные демоны-няньки редко отваживаются на масштабные похищения, им хватает одного двух ребятишек в год. Но не этот, ты посмотри, что он тут натворил. Он же не ограничился просто похищениями, он изгадил весь дом, он в открытую наследил, а количество детей пропавших за короткий срок превышает любые границы. Эта тварь безумна. Что-то поломало ее естественные ограничители кровожадности, и теперь она без сдерживающих стимулов способна к неконтролируемому росту силы. С каждым употребленным по назначению ребенком.
   Мне захотелось спросить каким образом употреблялись дети, но, глянув на Кабасея, раздумал.
   Да, безумие есть и в среде незримых. Точно не знаю, что оно из себя представляет. Демоны ведь не похожи на людей, здравый рассудок им чужд. Но есть некие ограничения, наложенные самой природой, - как и на неразумных зверей. Так домовые никогда не выходят за рамки мелких проказ над хозяевами, лесные демоны бояться нападать на группу людей и предпочитают одиночек. Водяные твари могут из целого пляжа купающихся и веселящихся людей выбрать одного единственного и утащить его на дно. А могут и не утащить, а только испугать, на миг, прижавшись чешуйчатым и холодным рыбьим телом к ноге.
   А демоны-няньки не крадут больше трех детей в год.
   Но бывает так, что эти ограничения рушатся. И тогда не скованная ничем тварь устраивает полный беспредел. Как правило... происходит это тогда, когда и в человеческом обществе рушатся какие то крупные барьеры, происходит крушение социума и развал какие то устоявшихся традиций. Не мудрено, что пик аномалий в среде лесных пришелся как раз на начало девяностых - когда и в обществе людей воцарился полный хаос. Оставшиеся на обочине жизни лесные еще долго наводили шум по деревням, а иногда устраивали бунты прямо в городах. Оттуда такой расцвет уфологии и паранормальных газет в эти несчастные годы.
   К счастью, большинство таких сумасшедших тварей выловили. Кабасей ли, либо те, кто, как я верю, тоже занимается истреблением жестокой и агрессивной нечисти.
   Но кое кто остался. Затаился, переждал, ибо у него тоже была своя цель. А потом снова вышел на свою сумрачную арену и начал неконтролируемо набирать мощь.
   Как в том случае с некродемоном. И, похоже, в случае нынешнем. Этот тоже ждал, как и я. Набирался сил. Демон-нянька, который очень любил детей.
   Кабасей на глазах мрачнел, и я начал понимать, что в этот раз мы легко не отделаемся.
   -Ну, хорошо, это демон-нянька. Что мы будем с ним делать?
   -Уничтожать, естественно. Если мы не хотим, чтобы село осталось без своего будущего. А все к этому идет.
   Домой я в тот день не вернулся, оставшись в селе. Мой наставник предложил устроить гадине засаду, руководствуясь тем, что она непременно явится за новой жертвой. Мы просидели последующую весеннюю ночь возле дома еще одной многодетной семьи, пока еще не тронутой похитителем. Трижды нам приходилось скрываться от бдительных милицейских патрулей, и прятаться в густой тени. В результате ночь миновала, а демона мы так и не засекли. Зато на все село быстро распространилось известие - пропал еще один ребенок. На этот раз из самого центра поселка.
   -Тварь дьявольски хитра, - сказал мне Кабасей утром.
   На утро второго дня нашей слежки он уже ничего такого не говорил. Все больше ругался. Но все же решил остаться на третью ночь, хотя я все больше сомневался в успехе предприятия.
   Третье утро принесло с собой сразу две новости: Полторы милицейских машины нашли в мелкой речушке совсем рядом с селом. Тела их седоков найдены не были, также как и недостающая половина одной из машин. Две оставшиеся, загрузившись по самое не могу служителями закона, поспешили покинуть опасное село. Уезжая, доблестные стражи пообещали вернуться подкреплением и "найти тех козлов, что наших порешили".
   Ну и естественно пропал пятилетний сын главы администрации области, что гостил здесь у бабушки.
   Кабасей почернел лицом и, что было мочи, материл демона. Думаю, что глава администрации почернел не меньше, а вот кого он ругал осталось загадкой.
   Лес вокруг села потихоньку наполнялся мертвыми зверушками, разной степени пушистости - их находили тут и там на самых ходовых лесных тропах. Тварь, что творила это мракобесие упорно не показывалась и на классические методы привлечения - читанные мною еще из той берестяной грамоты не поддавалась. Колдун злобно бурчал себе под нос и клял смутные времена, что вместе со сном разума регулярно порождают настоящих чудовищ.
   Не в силах кататься в село из райцентра и обратно мы поселились в одной из пустующих избушек, в ожидании, что демон все же проявит себя. Но на пятые сути все словно стихло - подспудный страх, терзающих местных начал медленно отпускать. На вечер пятого дня нам в домик постучалась соседка - бабка Клавдия, и доложила, что нашла свидетеля.
   Старики, к преклонным годам устанавливающие надежные связи с миром незримых, всегда служили нам надежным источником информации - все замечающие и кое чего видящие напрямую, они не упускали ни единого мало-мальски важного события в их селеньях. Вот и сейчас, про бесчинства демона-няньки нам было доложено с пяти разных наблюдательных точек.
   -Петруша наш, - сказала Клавдия, - знает, как вашего супостата достать. Он дурачок, наш Петруша. После войны таким стал. Много нам рассказывал про бешенных лялек и мохнатого их батьку, а мы над им смеялись. А он прав оказался.
   -Он что же, с гадом этим встречался? - спросил Кабасей.
   -Мож встречалси, - отвечала старушка гордо, - мож браталси. То мне неведомо, а только он с вами поговорить хочет. Наболело у него.
   Петруша оказался родным сыном племянницы самой Клавдии. Жил в материнском доме на краю села, один, средь запущенного, буйного сада, что уже сейчас, весной, напоминавшего джунгли. Тропинок в нем почти не было - человеческие ноги не часто торили сюда путь.
   В восемьдесят девятом с Петрушой в армии что то случилось - опытный, сильный и энергичный, он пережил какой то неясный катаклизм, навсегда подорвавший его здоровье. Справки говорили что то о воздействии высоких температур и компрессионном сжатии и о невозможности продолжать дальнейшую службу, а сам Петруша молчал. Списанный в запас, в обнимку с единственным своим алкогольным утешением он молчал до этих самых пор, пока демон-нянька не начал наводить шороху на запуганные окрестности. И мы с Кабасеем оказались первыми и, возможно, последними, кому излил душу этот списанный в утиль вояка.
   -Вы только с ним об игрушках не говорите, - напутствовала нас Клавдия, кокетливо теребя узловатыми руками край белого платочка, - о куклятах всяких, медвежатах. Не любит очень, сразу дикый становится, яко зверь.
   Мы пообещали ни слова о медвежатах и, проторив путь сквозь садовую целину, постучали в старую, рассохшуюся дверь нашего свидетеля. Она сразу отворилась, ибо была не заперта.
   В нос снова ударила вонь, но на сей раз без всякой примести потустороннего, вполне человеческая и бытовая вонь - немытого тела и спиртного перегара. Внутри избы было совершенно темно - окна кто-то заботливо занавесил.
   -Эй, - спросил колдун, - тут есть кто? - и коротко чиркнув зажигалкой, разогнал спертую тьму слабым огненным светляком.
   Даже мерцающего, неясного света было достаточно, чтобы убогость внутренней обстановки бросилась в глаза. Разглядели мы и фигуру в углу - диковинного кентавра, приземистого, словно прижатого к доскам пола неведомой силы. Казалось, ноги этого существа как то странной, неестественной формы.
   На вспышку создание немедленно отреагировало - раздался тяжелый, со всхрипом вздох, словно до этого хозяин избы не дышал, а затем Петруша начал поворачиваться к нам.
   Противно заскрипел несмазанный механизм и тусклыми, отблесками пламени засверкали стальные спицы велосипедных колес - это было инвалидное кресло, древнее как мир, а его бессменный водитель, наконец, соизволил чтобы ему осветили лицо. Петруша и сам казался древним - щетина на его худом лице была пегой от седины, а глаза, казалось, помнили времена атлантиды. Клавдия говорила, что ему чуть за тридцать, но в первый миг нам показалось, что перед нами дряхлый старик.
   Один, в темноте запущенной избы, он был военной форме - драной и с заплатами, а значит, не снимал ее никогда.
   -Чем богаты, - прошепелялив он, щурясь, - тем и рады, гости дорогие.
   Он, казалось, совершенно не удивился, узрев поздних визитеров. При повороте колес отставной воин пользовался только одной рукой - вторая, скрючившись в двусмысленную фигу покоилась на левом подлокотнике коляски.
   Был он весь какой то скособоченный, словно потерял свой молодцеватый задор в недрах стиральной машинки. Впрочем, как оказалось, это было недалеко от истины.
   -Нам баба Клава сказала, ты знаешь о демоне? - сказал Кабасей, - вроде даже встречался с ним?
   -Да он же мой корешок! - заявил нам Петруша, - мой братан вообще. Батька мой! Мы с ним - не разлей вода друзья, потому как, - он взмахнул рукой поперек горла, - этим повязаны.
   -Это он тебя так? - спросил колдун.
   Петруша осклабился:
   -Не, не он. Он как раз помочь хотел... только... да, вы что как не родные та? Присаживайтесь.
   -...Я его сразу признал, как он в селе появился, - говорил нам Петруша, разливая по стаканам паленую и дико пахнущую сивуху, - его ж разве забудешь. Как этот дух его учуял, сразу понял - братанчик мой в селе, батька мой. Не впервой нам с ним встречаться, не впервой.
   -Ну, а когда в первый раз? - спросил Кабасей?
   Наш свидетель вздохнул со всхлипом:
   -А это, ребята, военная тайна. Этого, ребята, почитай вообще никогда не было. Потому что в архивах ничего не осталось. Все у меня только, сохранилось. Узнаете - я за последствия не отвечаю. На ваш страх и риск.
   -Ну а ты попробуй, - подбодрил его мой спутник, - мы тайны хранить умеем. Нам бы гада этого достать, а?
   -Он не гад, - покачал головой Петруша и лицо его еще больше осунулось, - в том то и дело, что он не гад. Я вам про него расскажу, и про все остальное. Если он все же ко мне заглянет - вы это запомните, лады?
   Мы кивнули. Света не было, и при тусклом свете керосиновой лампы Петруша извлек из темноты засаленную папку с надписью "дело N". Руки служивого ощутимо подрагивали, а глаза обрели лихорадочный блеск, когда он развязывал тесемки и доставал первую страницу дела - уже пожелтевшую от времени:
   -Они назвали это "Операция Детский Мир". Юмористы хреновы! Но это вам не игрушки. Все было по-настоящему.
  
   Глава 10.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   На наше счастье местных лесах собрался зацвести папоротник, и это сразу подняло настроение моему наставнику.
   -С папоротником нам повезло, - сказал он мне на четвертый день.
   -Почему же? - спросил я, - что толку искать папоротник, когда мы никак не можем локализовать демона?
   Денек выдался солнечным, и почти по-летнему жарким. Небо с утра растеряло все свои облачка и теперь светилось насыщенной весенней голубизной. На улицах было грязно и присутствовало еще что-то неосязаемое. Ощущение, сводившее на нет всю прелесть этого дня - как будто на село накинули пыльное, серое с потеками мазута покрывало. Это чувствовали не только мы, но и немногочисленные прохожие, что тревожно поглядывали в небо, словно ожидая от туда беды. Наследил, демон, ничего не скажешь. Село выглядело проклятым.
   -Цветок папоротника есть сила, - назидательно сказал мне Кабасей. - сила леса в нем сосредотачивается, когда он расцветает. Вся нечисть в эти дни собирается возле цветка, чтобы подпитаться, перенять часть той живицы, что распространяет растение. Наш детолюбивый друг тоже будет там, и я думаю, он не удовлетворится просто своим присутствием. Он возьмет цветок себе.
   -И вызовет ненависть всего остального леса. Его свои же на клочки порвут, - произнес я.
   -Не порвут. Он уже достиг той стадии, на которой может не боятся своих собратьев. Кишка у них тонка, такого зверюгу завалить.
   Мы покинули выглядевшую чумной, проклятую деревушку, чтобы вернуться к вечеру с необходимым снаряжением. Тебе смешны эти бахилы, Вадим, а ведь они очень важны в нашем деле. Не змеи, не мелкие животные, равно как и мелкая нечисть прокусить их не сможет. Кабасей взял дробовик с зарядами с йодистым серебром - жутко ядовитая штука и для людей и для нечисти. У меня был древний изогнутый кинжал с потемневшими от времени рунами на лезвии, принадлежащий ко второму веку нашей эры. Не стальной, бронзовый, совсем тупой, но с поразительной легкостью вспарывающих животы незримым.
   Когда впереди снова показалось измученное село, над ним висел изящный народившийся месяц, в раз придавший этому скоплению потрепанных домов некое легкое очарование.
   Справедливо рассудив, что любящий детей демон в эту ночь на село не явится, мы, миновав жилье, отправились прямо в лес. Ночь была теплая, но без духоты. А лес вокруг села рос самый обычный, лиственные, невыразительный и без особого бурелома. Селяне часто ходили в него, спускали к речке, что широким полукругом заходила в лесные заросли. Не лес - лесопарк. По крайней мере, до недавнего времени.
   На груди у нас висели два плоских, облаченных в красные пластиковые корпуса, фонарика - типично шахтерского вида. Свет они давали яркий, голубоватый, сразу высвечивающий все темные древесные заросли.
   В лесу было неспокойно - под ногами кто-то шебаршился, скрипели толстые ветви, а иногда вдруг оглушительно трескала сухая жердь. Над головами сновали некие тени, может ночных птиц. Света они боялись и поспешно уворачивались от голубоватых узких лучей. Под ноги ложилась тропинка, одна из тех, что вела вниз к речке, на ней даже сейчас отчетливо виднелись следы каблуков. Кабасей прошел по ней полсотни метров, потом замер прислушиваясь. Я тоже напряг слух, но ничего особого не уловил. Мелкие лесные создание живые и не только возились, верещали, вели свою ночную жизнь. Нас не трогали - боялись. На пороге слышимости можно было различить чей то тягостный стон. Может нечисть, а может неугомонный дух как ого ни будь лесного страдальца.
   Не громче ли это все обычного?
   Кабасей остро глянул на меня, достал из рюкзака лозу. Похожа на мою, но функция у нее совсем другая. Мой напарник вытянул руку, лоза качнулась в ней, раз, другой, а затем уверенно указала направление, прямиком в самые дебри.
   Деревьям мы не нравились, это чувствовалось точно. Больно громко они шумели у нас над головами, стремились подсунуть под ногу толстый корень или в лицо корявым сучком. В конец концов они образовали перед нами такой массивный и хитросплетенный завал, что пролезть в него не представлялось возможным даже верткой лисе, не то, что человеку.
   Из-за завала на нас тупо пялились два круглых, мутных глаза, светящиеся голубоватым гнилушечным светом. Под глазами смутно угадывался нос и прорезь рта.
   Колдун направил в них луч света от фонаря и глаза болезненно прищурились, а из искривившегося ротика вырвался сдавленный стон. На свету стало видно, что все лицо на самом деле массивный кап на стволе березы.
   -Не балуй, - веско сказал Кабасей, - а то весь валежник пожгу к чертовой матери.
   Миг, и лица на деревянном наплыве не стало, лишь хаотичные складки древесины. В буреломе заскрипело, он ощутимо раздвинулся, пропуская нас.
   Лоза подвела и указала на клад. Который, к тому же состоял из четырех золотых перстней на полуразложившемся трупе в дорогом костюме. Явная жертва бандитских разборок, над его лицом активно потрудились лесная живность, а его дух все еще обретался где-то рядом, тяжело и мучительно вздыхая. Освободится он, только когда кто ни будь соберет перстни с его оголившихся до кости пальцев. Но и тут надо быть осторожным - золото явно проклято и наведет беду на удачливого кладоискателя.
   Бормоча, что-то под нос, мой напарник перенастроил лозу, и теперь она указывала в противоположном от трупа направлении, в еще более густые заросли. Но не успели мы покинуть вечного постояльца этого места, как лес вздохнул. По крайней мере, так это выглядело, мощный ветреный выдох из самых темных заросших ельником глубин. Кроны деревьев зашумели почти громко, словно там наверху бушевал ураган. В дальних уголках леса родился тонкий барабанный перестук, что все усиливался, громыхая со всех сторон, эдакая симфония сплетающихся древних стволов, тонкой волнующейся травы, и свободных листьев. Длилось это секунд пять, а потом смолкло.
   Я знал, что это - папоротник скоро зацветет, и вся лесная сила сосредотачивалась сейчас в каком то укромном месте. И лучше бы успеть туда поскорее.
   Установилась ломкая тишина, потому что с барабанным боем затихли все посторонние звуки. Но вот опять зашуршали в листве мыши, затараторили в высоте ночные пичуги, а мелкие лесные духи пустились в пляс на дряхлом пеньке. Увидев нас они против обыкновения не сбежали, а только сгрудились в кучу, сверля нас пустыми черными глазенками. Папоротник расцветал и нечисть наглела.
   Мелкие духи шарахались из-под ног, а вот когда мы форсировали мелкое стоячее болотце в омерзительно пахнущим метаном водой меня кто-то ухватил за ноги и дернул, словно хотел утопить в этой луже около полуметра глубиной. Я выругался и наподдал ногой, а потом, достав из-за пазухи пакетик с толченым костяным порошком, щедро сыпанул его в булькающую жижу.
   Вода вскипела, в свет моего фонаря выметнулось черное лицо с плоскими немигающими рыбьими глазами. Скривившись от омерзения, я приложил эту ряху рукояткой кинжала. Зря, наверное, болотный дух был слабенький и к тому же совершенно ничего не соображающий от порошка. Удар кинжала был для него фатален, и он расплылся по своему водоему черной жижей.
   -Поторопись, - сказал Кабасей, обернувшись.
   Стиснув зубы, я выбрался из болотца, и поспешил за напарником. Мы вспугнули матерого филина сидящего на низкой ветке лиственницы, и он тяжело поднялся в воздух, сверкнув напоследок желтыми глазищами. Лоза уверенно указывала направление, и я искренне надеялся, что на этот раз там будет не клад.
   Дальше бурелом кончился и идти стало проще. Ровная лесная травка покрывала всю поверхность земли, маскируя многочисленные норки. Мышиные, барсучьи, лисьи и змеиные. Кроны стали пореже и можно было разглядеть, как по темному небу неспешно текут беловатые облака.
   Стало как будто теплее. Даже жарко, хотя на самом деле температура тут была не при чем. Просто в лесу нарастало напряжение, и можно было почти физически чувствовать, как протекают потоки дикой и неуемной лесной силы, обвивают стволы, прут из земли.
   -Стой! - вдруг сказал Кабасей так резко, что я, остановившись, непроизвольно ухватился за рукоятку кинжала.
   Тот колдуна мне не понравился. Что бы ни происходило до этого в лесу - было в порядке вещей, и совершенно не трогало моего многое знающего напарника. А вот сейчас случилось что-то выбивающееся из правил. Кабасей замер, потянул из-за плеча ружье.
   Мне вдруг показалось, что сейчас из лесной тьмы на нас выломится искомый демон-нянька во всем своем, наверняка омерзительном, величии. Я панически заводил фонарем из стороны в сторону, стремясь увидеть как можно больше.
   -Да не дергайся ты! - прошипел мне колдун, - впереди нас кто-то идет.
   -Кто? - спросил я и сам удивился, потому что голос у меня был тонкий и дрожащий, совсем не геройский.
   -Не знаю, вот его следы на земле.
   Я осветил почву. Следы были нечетко очерчены в мягкой земле - просто овальные вмятины.
   -Идет впереди нас, - сказал Кабасей - опережает минут на пять.
   Я кивнул. Мне становилось все более неуютно в этом лесу. Странно, я никогда не боялся этого скопища деревьев. Но сейчас, на нас ото всюду пялились глаза. Пялились с бессильной ненавистью, куда более сильной, чем та вялотекущая неприязнь испытываемая незримыми обычно. Мне стало казаться, что скоро даже слабенькие лесные духи начнут кидаться нас в безумных самоубийственных атаках. Безумных поодиночке, потому, что их всех нам не отбить.
   Обладателя следов мы нагнали через десять минут. Его силуэт мелькал среди редко стоящих стволов, видимый смутно и нельзя было с уверенностью сказать кто это такой. Впереди виднелась просека, где деревья стояли совсем редко и когда темный абрис впереди достиг открытого пространства, Кабасей припустил за ним бегом, на ходу вынимая из-за пазухи деревянный резной талисман. Я побежал следом, успев подумать, что назревает схватка. Мысль о близости демона-няньки по-прежнему не покидала меня.
   -Стоять!!! - рявкнул Кабасей, когда до фигуры оставалось метров десять.
   Силуэт замер как вскопанный. Было видно, что его сотрясает крупная дрожь. Медленно, он обернулся и попал под свет Кабасеева фонаря.
   -Люди? - вымолвил он - люди здесь?!
   Он и сам был человеком, весьма безвольного вида, кстати. Лет двадцати, не больше, с дурацкой кудрявой бороденкой. Глаза у него были красные и фанатичные, сейчас прищуренные от яркого света.
   -Люди! - ответствовал мой напарник, - ты вроде сам не некродемон. Что здесь делаешь в такую пору.
   Этот тип замотал головой, видно было, что он серьезно нервничает:
   -Так это! - выдал он - пора... она самое то. Папоротник цветет! Чувствуете?
   Еще бы мы не чувствовали - в тот же миг по лесу пронесся новый перестук, куда сильнее прежнего. Казалось, все до единого лесные обитатели исступленно колотят в пустые древесные стволы.
   -Время подходит! - вскрикнул, вжавши голову в плечи, парень - кто найдет папоротник в такую ночь, тот силу обретет, и бессмертие и станет понимать язык зверей и птиц! Вы знаете! Вы должны знать! Раз в году, волшебный цветок!
   -Тебя звать, как? - спокойно спросил Кабасей.
   Парень сглотнул, нервно заелозил взглядом по земле:
   -Иван...
   -Вот что, Ваня, - произнес колдун Кабасей и, сдернув с плеча дробовик, упер его стволами встреченному в живот - иди-ка ты отсюда, на фиг. Выбирайся вон из леса, и беги скорее к селу. Пока еще есть время! Пока еще можешь уйти живой.
   Тот вытаращил глаза на вдавившиеся в тело стволы, раскрыл рот и заорал истерично:
   -Да вы что?! Да сейчас! Я знаете, сколько готовился, сколько книг перерыл!? - он остановился, переводя дух, потом добавил страшным шепотом - да я могилы копал и из костей оберег сделал. - Да вот он, скажешь, хоть кто ни будь через него прорвется?!
   И он бережно извлек оберег на лунный свет. Пах он не очень, выглядел еще хуже, а самое главное был весьма слабеньким.
   Кабасей вздохнул, ткнул встречного стволами, так что тот покачнулся и едва не выпустил свой амулет:
   -Вот именно, хоть кто и прорвется. А если не прорвется, то я тебя сам прикончу, ты понял?!!! Последний раз говорю, иди вон из леса, и может выживешь.
   Тип отпрянул от ружья, крикнул визгливо:
   -Психи! Оба психи! - и поспешно побежал прочь, к счастью вроде в противоположную от папоротника сторону.
   -Вроде внял, - сказал колдун, - поспешим.
   И мы поспешили.
   И успели почти впритык. Крошечная поляна, на которой собирался зацвести папоротник, почти целиком скрывалась пышной кроной древнего и могучего дуба. Сквозь густую листву не почти не проходило света и потому у корней его ничего не росло, кроме неприметного обгрызенного папоротникового листа, которому и предстояло стать в эту ночь центром впавшей в буйство лесной силы.
   Вообще папоротник служит не только злу. Все зависит от того, кому достанется его цветок.
   Нечисть была тут. Почти вся: духи лесные, водяные, крылатые воздушные духи. Крошечные чешуйчатые демоны, поблескивающие полированной древесиной лешие. Они покрыли поляну плотным, все время шевелящимся и галдящим ковром. В первых рядах обреталось трое водяных, тупо пялившихся в папоротник непроницаемыми черными глазами.
   Разгоряченные бегом, мы чуть не вылетели на поляну, прямо в лапы легиону чудовищ и лишь в последнюю секунду успели остановиться за густыми зарослями, окаймлявшими поляну. Кабасей окинул незримых беглым взглядом, и принялся непослушными пальцами развязывать кожаный водонепроницаемый мешочек. Когда он очерчивал серебристым порошком круг, заключавший в себя нас, то его руки слегка тряслись. Все тот же экстракт серебра, плюс еще с два десятка экзотичных снадобий, и монстры нас не тронут. Просто не увидят.
   Чудовищ на полянке становилось все больше. Воздух пропитывался гадостным мускусным запахом, так похожим на запах демона-няньки. Мелкие лесные, совершенно озверевшие от ожидания то и дело принимались люто драться между собой. Кровь, черная, темно-красная, брызгала на соседних незримых, приводя их в еще большее неистовство. В небеса поднимались удушливые испарения, словно тут на сухой лесной полянке возникло вдруг пропитанное метаном болото.
   Теплело все сильнее и я, вдруг понял, что могу различать силуэты монстров у самого дерева, там, где до сих пор царила непроглядная тьма. Там растекался пепельный дрожащий свет, эдакий светящийся аналог тумана. Гулко ухнуло, и круг незримых чуть расширился. Потом теплого, пахнущего испарениями воздуха обрушился на нас, игриво затрепал волосы.
   Последние уродливые твари собирались к месту цветения, сами того не замечая, обтекали наш круг стороной.
   Призрачный свет мигнул в глазах водяных, расцветил их шкуру сероватыми бликами, и из пепельного тумана выплывало все больше и больше невидимых ранее деталей.
   Кабасей тронул меня за плечо:
   -Никогда до этого не видел, как цветет папоротник? Смотри, сейчас...
   Твари замолкли и по полянке растеклась напряженная тишина. Лесные монстры с надеждой всматривались в папоротник, гротескно напоминая сейчас веселых гостей, что собрались под новый год, и с нетерпением ждут, когда стукнут куранты.
   Раздался еще один хлопок в воздухе, а потом папоротник зацвел.
   Нежный, розовый цветок раскрылся на наших глазах, слабо затрепетал прозрачными лепестками, и излил на притихшую округу теплый мерцающий свет, в один момент придавший подлесному пространству какой то идиллический вид. Даже полчище незримых, казалось, утратило свои уродливые черты, стало как-то спокойней, умиротворенней.
   Никто из лесных не пытался соврать цветок, они только стояли узким полукругом и позволяли свету изливаться на них. Выглядело все величественно, и одновременно уютно.
   Мой наставник в это время, вытянув шею, сканировал взглядом толпу замершей нечисти. Судя по всему демона-няньку он ожидал с минуты на минуту.
   И тот не замедлил явиться. В свете папоротника материализовался массивный корявый силуэт, похожий на вставшего на дыбы медведя. Вот только у медведей не идет по всему телу сизая чешуя, пополам с шерстью, и при ходьбе они не опираются на когтистые трехпалы лапы, что больше бы подошли динозавру, чем медведю.
   И демон был рогат, из его густой шерсти поднимались ветвистые оленьи рога, блестящие, словно гладко отполированные и покрытые лаком.
   -Как он раздался! - изумился Кабасей, - ну держись, теперь.
   Тяжело переваливаясь, демон протолкался через толпу незримых, те обиженно взвизгивали, некоторые, очнувшись от транса, пытались напасть на него, но находили скорую гибель под его птичьими лапами.
   Колдун поднял, ружье, тщательно прицелился и дождался, пока широкая спина демона (что был выше его на две головы), не окажется как раз напротив цветка.
   Вырвавшийся из густых зарослей человек спутал нам все планы. Яростно размахивая своим вонючим амулетом, к цветку спешил наш недавний встречный. Вот теперь он сам выглядел настоящим психом. Глаза его лихорадочно блестели, изо рта капала слюна. Не обращая не малейшего внимания на начинающуюся волноваться нечисть, он ринулся наперерез демону-няньке.
   -Черт! - крикнул Кабасей, - идиот! Я ж тебе сказал...
   Демон-нянька заметил бегущего, а секунду спустя, увидел и нас. Он уже был достаточно силен, чтобы его зрение проникло сквозь защитный круг. Взмахом лапы он уронил на землю, подбежавшего охотника за папоротником, а потом с неожиданной скоростью ухватил цветок и соврал его, выдрав вместе со всем растением.
   Свет моментом погас, и ослепленные на миг монстры дружно взвыли. Цветок! Цветка больше нет! Цветок похищен! Похищен ренегатом и среди нас... люди!
   Большой демон уже бежал, его спина скрывалась за корявым стволом дуба. Кабасей быстро выстрелил дважды, и один раз попал, потому что демон дернулся и взвыл, начал падать, но сумел сохранил равновесие и исчез в темноте.
   На поляне стояло безумие. Лишенные успокаивающей подпитки незримые впали в неконтролируемое буйство и сейчас катались по поляне, раздирая и кромсая друг друга. Сразу десяток маленьких монстров навалилось на сумасшедшего охотника за папоротниковым цветом и, с дикими воплями, драли его на части.
   Впрочем, вопли самого охотника были не менее дикими.
   В воздух взлетел, кувыркаясь, костяной талисман с еще цепляющейся за него кистью с тремя пальцами, смешался с ошметками плоти незримых, вонючей слюной, и холодной кровью.
   Визги были оглушающими, бешенство охватило всех без исключения лесных жителей. Два десятка монстров различных калибров, размахивая искривленными конечностями, навалились на наш круг, и с воплями боли отпрянули, едва не добившись своего.
   Мы переступили круг со стороны зарослей и бросились бежать. Бежали без оглядки, спотыкаясь, почти падая. Мы потеряли половину нашего снаряжения и один из фонарей. Мой напарник ударился о дерево и сломал себе три ребра. До сих пор удивляюсь, как не сломал больше. Лесные демоны преследовали нас до самой границы леса так и норовя вцепиться в загривок. О да, такого поспешного отступления, карьера величайшего колдуна Кабасея еще не знала.
   Теперь я знаю, почему так трудно утащить папоротников цвет. Знаю его ценность.
   Глубокой ночью, мы, усталые и пристыженные добрались до ближайших домов и поспешно покинули село. То, что демон сюда больше не явится, было яснее ясного.
   И еще мне не нравилось, как хмурится, вспоминая что-то, мой наставник колдун Кабасей.
  
   -Твой наставник колдун Кабасей действительно зря называл себя величайшим колдуном. - Сказал Вадим - это страшная сказка про прячущуюся в лесах нечисть и бесстрашных героев эту нечисть на корню выводящих. Я читал про такое в желтых газетах.
   -Наша жизнь, Вадим, - назидательно сказал путник, - есть сплошная желтая газета. С уклоном к тому же в черный юмор. В это смысле мир незримых куда понятней.
   А дядя Саша ничего не сказал. Дядя Саша смотрел на луну. Луна ему явно нравилась, она была полная, круглая, скатывалась к горизонту, как поджаристый блин. Ночное светило утратило весь свой безжалостный блеск, подобрело и теперь изливало на округу мягкий желтоватый свет с пепельным отливом. Может быть, именно так светится растение папоротник, прежде чем явить миру свой цветок.
   Жара спала, и вокруг царило затишье. Придет время и эту сонную завесу сметет свежий утренний бриз.
   -Значит, демон от вас удрал? И унес с собой цветок. Или он все-таки издох от того попадания из вашего чудо ружья.
   -Нет, - произнес попутчик, - ружье было самое обычное и демон не сдох. Он вообще оказался очень прыткий. - Он вздохнул и устремил взгляд в костер, - а герои из нас вышли аховые. Но пойми, такие твари появляются раз в пятьдесят лет.
   Вадим задумчиво кивнул, посмотрел на луну. Сейчас, в эту дремотную пору рассвет казался невозможным и он был благодарен этому выверту восприятия.
   -Послушай, - сказал племянник Кононова, - ты говоришь, что видишь незримых. Они ведь и сейчас здесь есть?
   -Есть, - улыбнулся попутчик, - вон там, в траве шевелится крохотный луговик, запасает пахучие травы на осень. Просто жить без них не может, смешная тварь. А в кроне вон того дерева примостился мелкий древесный демон. Сгибло его собственное дерево, вот и мается болезный, пытается обрести себе защиту у бывших свойственников. Да только кто его в свое дерево пустит? А вон ночной парусник крылья расправил и парит. Глаз у него нет, ориентируется как летучая мышь, ультразвуком. Выглядит гадко, но добрый, на людей не кидается.
   Посмотри в костер, там и сейчас шевелятся духи огня - жирные, и довольные, еще бы после сегодняшней то трапезы. Они еще долго не успокоятся, и как ни будь такой же глухой ночью здесь вспыхнет новый костер. Вспыхнет сам по себе...
   -Хорошо, наверное, иметь такую фантазию, - тихо сказал Вадим.
   Попутчик, поднял глаза на него, улыбнулся:
   -Ты думаешь, я это выдумал?
   -Как считаешь, сколько сейчас времени?
   -Время? - попутчик одни движением отстегнул браслет своих часов, а затем, размахнувшись, вдруг закинул их в костер. Взвился сероватый пепел, на лету заиграл багровыми искрами, - время у каждого свое Вадим, и если ты хочешь, чтобы оставшиеся тебе часы показались вечностью, ты должен стать гением эскапизма. Как я. Может быть, я и не очень хороший рассказчик, но могу жить в своей сказке.
   -Ему твоя сказка нравится, - и Вадим кивнул на дядю Сашу, - если кто в эту ночь и достиг гения эскапизма, так это он.
   Кононов, более похожий сейчас на гения аутизма никак не отреагировал. Он по-прежнему оставался там, в неких сияющих далях, в которых все хорошо, нет ни нужды не горестей, у всех белые одежды, а главное ничуть не чувствуется пламя костра.
   Вадим ему завидовал.
   На черной западной стороне неба возникла новая звезда - яркая, крупная, она понималась над лесом. Не звезда - планета, предвестник утра. И... не стало ли светлее небо на востоке?
   -Продолжай, - сказал Вадим попутчику.
  
   Вот так мы упустили опасного демона и вдобавок волшебный цветок. Кабасей сделался мрачен и не разговорчив, как всегда когда все шло не по его плану. Иногда мне даже казалось, что он чего-то боится.
   Демон-нянька исчез. Мы склонялись к тому, что он вообще покинул данную область, убравшись от нас куда подальше - копить силы и, может быть строить планы мести. Для этого у него были все основания.
   -Он очень силен, - сказал мне мой мрачный наставник, - заряд йодистого серебра не только не убил его, но даже и не обездвижил. Значит, он куда сильнее, чем я предполагал, и со временем будет становиться все сильнее и сильнее. Он уже превысил мощь того некродемона, о котором я рассказывал.
   Вот так мы теряли время, позволяя демонической твари набрать вес. Нам оставалось только листать газеты из соседних областей, надеясь, что где ни будь произойдет масштабная пропажа детей, по которой мы и сможем локализовать распоясавшегося незримого.
   Закончилась весна, наступило теплое благодатное лето. Народ в деревне ходил на реку, наслаждался выпавшими на их долю хорошими деньками, а мы все рылись в писчебумажной литературе.
   На исходе июня меня посетила удачная идея, которой я не преминул поделиться с Кабасеем.
   Тому она понравилась и, выбрав спокойный погожий день, мы вернулись в село, и посетили тамошний лес. Поиски сговорчивого лесного не заняло много времени, и вскоре мы вышли на древнего чащобного духа, с незапамятных времен живущего в лиственной роще.
   Мой расчет себя оправдал: демон-нянька, похищением цветка нанес несмываемое оскорбление всем лесным незримым. Сами убить его они не могли, и потому скрипя тем, что было у них вместо сердца, помогли тем, кто может отправить его в нижние миры. Ненависть их к похитителю была столь сильна, что они пересилили свое обычное неприятие человека и согласились выдать нам его местоположение.
   -Не знаю точно, - буркнул нам дух, корявый и замшелый как пролежавший полвека в болоте пень, - у тамошних спросите.
   Чего у незримых не отнять, так это то, что знают они куда больше человеков.
   Местоположение дряхлая коряга указала весьма дальнее, и выходящее за пределы нашей Ярославской области. А аршинная статья в тамошней газете подтверждало им сказанное.
   -Вот, - сказал Кабасей, - маскируется, зараза. Умнеет на глазах.
   В газетке говорилось о крушении рейсового автобуса, битком набитого пассажирами, на перегоне Кузьминки-Щапово. Просто ехал себе, ехал, а потом на абсолютно прямом и вполне целом участке дороги вдруг сошел с прямой и, ухнув кювет, сгорел дотла. Куча трупов пассажиров, труп водителя, быстренько увезенный на медэкспертизу - маленькая трагедия. Районного масштаба, не больше. В списке пассажиров почти двадцать детей из числа неблагополучных семей, добирающихся со своими родителями до местного летнего лагеря. Все двадцать в обгорелых остовах не опознаны. Ничего, в общем то удивительного, если учесть, как там горело. В статье предполагалось так же, что часть детей могла выжить и вместе уйти дальше по дороге, может быть надеясь найти помощь.
   -Это он? - спросил я.
   -А кто же? - сказал Кабасей с тоской, - одним махом двадцатерых убивахом.
   -Уже не нянька, скорее тянет на старшего воспитателя, - пошутил я, но Кабасей кинул на меня такой мрачный взгляд, что тему я продолжить не рискнул.
   Все это происходило уже в купе поезда, уносившего нас к северу - на самую окраину Московской области, где глушь впрочем, была не менее, а даже более чем у нас на Поволжье. До Москвы мы не доехали, и сошли в городке Кузьминки, славящимся своими приусадебными участками и больше ничем.
   Двухполосное межрегиональное шоссе делило город на две части и уносилось дальше, не расширяясь и по возможности не сужаясь. В двадцати километрах от города, ютилось пляжно-рыболовное местечко Огневище, известное к тому же неслыханным скоплением незримых. Где-то в этих краях и устроил свое логовище демонический беглец.
   За жуткую сумму, мы сняли квартирку в центре Кузьминок, с видом на единственную утлую их площадь. С нами были все наши мощнейшие талисманы, обереги и прочие парафизические погремушки. Временами Кабасей рассеянно перебирал их, словно прикидывая, что можно будет использовать. Хорошее настроение к нему так и не вернулось, и, глядя на него, я тоже стал потихоньку падать духом. Кузьминки действовали мне на нервы - это был потрясающе бедный, грязный город, забытый Богом и людьми. Здесь буквально все кричало о разорении и вражде. Здесь не было ни одной мостовой, что ни молила бы о немедленном ремонте. И люди здесь были под стать - нервные и озлобленные. Потолкавшись средь темных личностей, которых люди вроде нас вычисляют с первого взгляда, мы узнали, что в округе обитает пяток сект, из которых две были по настоящему опасны. Пообещав друг другу глядеть в оба мы, на попутной машине, выехали в сторону ожидаемой встречи с местными лесными. Помню, меня нервировала близость демона-няньки и я ничего не мог с этим поделать.
   Но недооценили мы в итоге именно сектантов.
   Вернее, я недооценил.
   Местный чащобный дух был не младше предыдущего, а скорее даже старше - на его уродливом теле веером росли белесые грибы, а кожа потрескалась и покрылась склизким налетом. Но глазки у него смотрели ясно и осмысленно-злобно.
   -Я знаю, где он, - без обиняков начал он, косясь на Кабасеев дробовик, - да только вы со своими пукалками его уже не убьете.
   -Как так? - спросил Кабасей.
   -А так! - резко сказал чащобник, - прошлепали ушами, теперь будете расплачиваться.
   -Что же делать? - спросил я - и зачем тогда, тамошние лесные нас сюда отослали?
   -Затем, что есть для вас занятие, - произнес чащобных дух. Он сидел посреди крохотного болотца с непроницаемо черной водой, как в том давешнем пруде. Когда незримый беспокойно зашевелил корнями-лапами, черная пленка заколыхалась, заходила тяжелыми медлительными волнами - вор ваш теперь так силен, что десяток таких как ты, колдун, слопать может в один присест.
   Кабасей растерянно моргнул. Не ожидал?
   -И есть против него теперь только одно средство: есть такой оберег. Один единственный в здешних лесах. Как раз про вас. Не нами сделан - и не вашими предками, специально для такого случая. Вот его достанете, тогда смело можете на вора выйти.
   -Хорошо, где он?
   Чащобник всколыхнулся, моргнул веками с ясно различимым треском:
   -Рядом. На болоте. Если пойдете, то я дорогу укажу.
   Я посмотрел на Кабасея, но тот глядел на черную водяную пленку, размышлял:
   -Там опасно? - спросил он.
   И старый чащобный дух, распахнув свои дикие, оранжевые, звериные гляделки, впервые глянул моему напарнику в глаза:
   -Для тебя, колдун, опасно везде.
   Мой напарник отпрянул, отвел глаза от чащобника, поник головой.
   -Если идете, - проворчал древний лесной, - через два дня. Ночью. В полнолуние. Я буду ждать.
   -Мы идем! - сказал я громко, - мы найдем оберег и убьем демона-няньку.
   А Кабасей промолчал. Промолчал и дух.
   И только когда мы повернулись и стали осторожно торить тропинку прочь от черной топи, чащобник вдруг сказал голосом таким скрипучим, словно и связки у него были из высушенного старого дерева:
   -Только знайте, что один из вас из болота не вернется. Истинно говорю.
   У колдуна подогнулись ноги, и он ухватился за тонкий высушенный березовый ствол, чтобы не упасть. На лбу у него выступил пот. Крупными каплями. Он встряхнул головой, вымолвил:
   -Спророчествовал, тварь.
   -Да что с тобой? - спросил я, - этот пень мог, что угодно наговорить. Что с тобой в последнее время происходит? Ты не болен?
   -Ничего, - проговорил Кабасей, он покачал головой, на меня не смотрел - ничего страшного. Пойдем.
   И мы пошли назад, а я все смотрел на своего наставника, чтобы в нужный момент успеть его подхватить, если ему вдруг станет плохо. В тот момент я придумывал множество объяснений для странного поведения колдуна, не в силах поверить в одно единственно верное: Кабасей просто боялся. А после пророчества лесного страх его достиг наивысшей отметки.
   -Он не врал, - сказал он мне, когда мы быстро шагали по шоссе в сторону города, - старые незримые могут пророчествовать. И то, что они говорят, всегда сбывается! Из похода за талисманом вернется только один из нас!
   -Но... - сказал я, - если мы не пойдем, демон по-прежнему будет расти. Ты же сам говорил, что он расправится со всей областью, дай ему время. И, вполне возможно, назад из болота вернешься именно ты!
   Он повернулся, посмотрел на меня:
   -Молодость... горите рвением отдать жизнь за благородную идею. Нет, друг, жизнями своими надо дорожить. Хотя мне, почему-то, кажется, что не вернусь оттуда именно я.
   Ах, Кабасей, Кабасей, мой познавший тяготы жизни наставник и учитель! Ты лукавил! Ты совсем не хотел отдавать жизнь за высокие идеи. И потому ты, наверное, предпочел отдать за нее мою.
   На следующий день он отправил меня купить что ни будь съестного, и я бесцельно промотался по центру рассматривая пустые полки в магазинах и сомнительного вида китайскую сельхозпродукцию на полках обшарпанных ларьков. А когда я вернулся, наш убогий, продуваемый всеми ветрами номер был пуст: Кабасей, Величайший колдун и не менее величайший лгун, спаковал свои вещички и исчез. Не оставив мне, кстати, никаких защитных талисманов.
   Ты назовешь это предательством, Вадим, и будешь прав. Хотя бежавший колдун назвал бы это по-другому - он очень хорошо владел методом моральной компенсации.
   Так я остался один. В заштатном грязном городке. Без талисманов и даже без еды. И с веселой перспективой погибнуть где-то на болоте, пытаясь достать неведомый оберег.
   Сразу говорю, в тот момент меня обуяло желание собрать то, что у меня осталось и последовать за Кабасеем, куда бы он не отправился в своем паническом бегстве. И плевать на демона-няньку с его растущими запросами к жизни. Я глядел в окно на этот запущенный городок, и твердил себе, что хуже ему, пожалуй, не будет. Да какая тут жизнь, если все замирает к полудню в расслабленной алкогольной фиесте. Что вырастет из местных детей?
   -Демон-нянька, - сказал я себе, - вот кто из них вырастет. А каковы вообще пределы его роста?
   Мне было тяжело. Я лишился наставника и впервые за долгое время должен был действовать самостоятельно, как тогда, когда только пытался познавать мир незримых.
   Что делать? Идти, или не идти? День прошел как в горячке: в порыве я упаковал вещи, а потом стал медленно распаковывать. Мое сознание словно разделилось на две части. Одна, трусливая, она скулила и рвалась прочь отсюда. Ей было плевать на всех, кроме себя. Она пророчила немедленную гибель. Другая... а другая порывалась закончить начатое и в этом была подобна берсерку, что кидается, не глядя, на выставленные копья, матерясь и пуская пену изо рта. Этой моей части казалось, что она на голой ярости пройдет через болото, найдет демона и собственноручно воткнет ему в глотку чудо-талисман, как бы он не действовал на самом деле.
   Эти две части тянули воображаемый канат, на котором располагалось мое тело, каждая в свою сторону, одновременно бомбардируя мозг своими в высшей степени убедительными доводами.
   Ничего так и не решив, я лег спать, справедливо рассудив, что утро вечера мудренее.
   А на утро пришло прозрение. Я вдруг понял, что пойду на это болото, и пойду без особого страха, потому что в пророчестве чащобника говорилось, что не вернется один из двух. А раз я иду за талисманом один, значит и прорицающий ошибется, и все станет в руках судьбы.
   Додумка была, конечно, слабенькая, но за нее уже можно было зацепится, и давящий груз обреченности стал потихоньку сползать с моих плеч.
   Великая вещь человеческое сознание - любой факт может обратить на пользу себе.
   День прошел в ничегонеделании, один только раз я спустился из номера, дабы под пристальным вниманием какой-то запойной гоп-компании срубить средней толщины осиновую ветку и выточить из нее некое подобие дротика. Далее той же участи не избегли ветка кленовая и липовая, от которой распространялся удушающий медовый запах.
   Действовал я ножом, тем самым, что всегда носил при себе: бронзовым с хитроумными насечками. В свое время его выковал в сто тринадцатом году нашей эры колдун Ярик Поволжский, сам из числа финно-угоров. Выковал из награбленной в дальних краях бронзы, а потом и завершил им одного из собственных божков-демонов, после чего двинул куда то на Юг и растворился там без следа.
   Божок был не из сильных, но, погибнув от руки собственного бывшего почитателя, наделил кинжал удивительными силами. Так, однажды, почивавший в музее кинжал самолично разбил стеклянный колпак, его укрывавший и тяжело ранил смотрителя. Как вы понимаете, в музее такая диковина залеживаться не могла и скоро была выкрадена той самой отмороженной сектой почитателей некродемона, а после его бесславной кончины перешла к Кабасею, а от него, ко мне.
   На кинжал я надеялся, но не более того.
   Пойманная по дряхлому радиоприемнику передача показала мне, что эту ночь чащобник выбрал не зря. Ожидалось полнолуние, а кроме того, редкий парад планет, и наверняка любой астролог сейчас бы захлебываясь рассказал о чрезвычайном редком расположении звезд, и чрезвычайном же их на людей воздействии. Да, Вадим, и эти спящие последователи солнышка тоже не зря выбрали эту ночь для принесения жертв. Магическая эта ночь, как все говорят.
   Во второй половине дня я поймал попутку и на ней, в компании развеселых рыбаков проделал всю дорогу. Рыбаки травили байки, любовались окрестностями, а высадив меня в Огневище, пообещали забрать на обратном пути, по утру.
   Не помню, что я им наплел. Наверное, не больше, чем вам.
   -Ты пришел, - сказал мне чащобник, - как и ожидалось. А колдун твой нет.
   Лесной находился там же, посреди своего крохотного болотца с неизвестной глубиной. Ласковый солнечный свет падал сквозь кроны деревьев, придавал ему совсем не зловещий, а спокойный и безмятежный вид.
   -Он сбежал. - Сказал я.
   -Я знал это. Знал, что он не пойдет. Но ты пошел бы. Все равно. А теперь, пошли со мной.
   Я склонил голову в согласии и смотрел, как старый чащобник выбирается на сушу. Он распрямился, и фигура его приобрела более человекообразные очертания. Желтые глаза глянули на меня:
   -Не боишься?
   -Не боюсь, - сказал я, - мы вернемся с талисманом.
   -Ну, тогда пойдем, - и больше не говоря не слова, древний лесной дух углубился в спутанные буреломные заросли, где не было даже звериных троп.
   Шагалось легко, деревья больше не пытались помешать продвижению, покрытые зеленой ряской бездонные водяные колодцы лесной легко чуял и потому обходил заблаговременно. В лесу благоухало свежестью, пели и перелетали над головами яркие птицы. Я был свой в этом лесу. Пока свой, пока иду со своим странным проводником добывать талисман.
   Вообще союзы незримых с людьми не такая уж и с редкая вещь. Издревле они практиковались, и если зачастую незримые и нарушали свою часть договора утаскивая незадачливого напарника к себе в дебри, то делали это не чаще людей, что тоже были горазды подгадить и порешить лесовика в спину.
   Мой проводник двигался ходко, резво перебирал корявыми лапами. Мы то выходили на просторные протоптанные животными тропами, то вдруг направлялись в самые густые заросли и вовсе непроходимый с виду бурелом.
   Но удивительно - каждый раз в неистовом сплетении ветвей находился проход достаточный не только для коренастого чащобника, но и для меня самого.
   -Гордись, мститель, - сказал мне вдруг лесной, - люди редко ходят нашими тропами.
   Но люди здесь все-таки были. Я это видел, хотя и не сказал чащобнику. Как-то раз мы миновали заросшее озерцо в таких непроходимых дебрях, что даже солнце пробивалось сюда с трудом. И со дна его на нас печально уставился давешний утопленник - синий, покрытый перламутровой чешуей, поросший пресноводными водорослями. Сколько лет обретался он на дне пруда?
   А еще один неприкаянный дух обретался у подножия древней полузасохшей лиственницы, стонал, плакал беззвучно, распространял вокруг себя темные эманации.
   Здесь на тайный лесных тропах вообще можно было увидеть много чего удивительного: это ведь не внешний лес, тут незримые рождались, жили и умирали, скрытые от посторонних глаз. Я видел, как вылупляются из коконов мелкие бабочки-кровососы, как выходит на воздух новый лесной дух - гибкий и зеленый, как и его дерево.
   -Талисман твой редок, - сказал мне чащобник, - один он такой в здешних местах. Древние местные шаманы сделали его, не пожалев собственных детей. Извели их под корень, так, что все племя чуть не повымерло. Дикие были люди, они тогда почти все нас видели, различали.
   Детишек отправили к своим богам, а из их костей сделали оберег, силы редкой, но только против тех, кого ты называешь демоном-нянькой. Лютовал тогда один, вроде как нынешний, тоже цветок своровал. Вот его этим оберегом и прикончили.
   -Так значит, - сказал я - эта побрякушка из детских костей?
   Чащобник полуобернулся на меня, и мне показалось, что уродливое его лицо исказила усмешка:
   -Еще из взрослых. Они и женщин своих пустили в расход, матерей. Говорю я, сильный был народ, не чета вам нынешним. А все потому, что знали - самая сильная волшба, она такая, за нее почти всегда жизнью платят. И не всегда своей.
   И лесной старожил продолжил свой путь, уводя меня в какие-то совсем уже глухие дебри.
   Солнышко висело на западной части небосвода, уже не жарило, только ласково грело, и потому под сенью деревьев становилось прохладно.
   -Успеем до ночи? - спросил я.
   -Успеем, - равнодушно сказал чащобник. - скоро будем на месте.
   Лиственный лес сменился сначала звонким сосняком, а потом корявым изломанным ельником, роняющий желтую хвою на ничего не взращивающую землю. Под хвойным ковром подозрительно хлюпало, а один раз я по щиколотку погрузился в вязкую тину. Ногу покалывало, а когда я с усилием вытащил ступню, то трясина отпустила ее с громким чавканьем.
   -Оберег твой скрыт на окраине болота, хотя и довольно далеко от берега, - поучал меня на ходу лесной дух, - идти будем по кочкам, чтобы ты не утоп. Но не делай ни шага в сторону, болотце древнее и глубокое. Обитают там твари разные. Мы с ними еще более-менее сговариваемся, а вот тебя они сожрут не глядя.
   -Кто там?
   -Водяные, болотные духи, некродемоны во множестве, лягушек еще полно, - он встряхнулся всем своим корявым изломанным телом - утопленнички из числа ваших и не ваших, говорят, даже Косец заглядывает. Ну, у этого своих нет, все чужие - кто под серп попадется тот и его.
   Меня передернуло: Косец (или Косарь, как его там звали), был еще одним на редкость отмороженным духом. Получался исключительно из людей, и исключительно погибших насильственной смертью. Не знаю, как так получалось, и кем себя воображал этот несчастный, может быть самой смертью? Но впоследствии являлся он уже замотанный в драные, запачканные землей тряпки и с острым зазубренным серпом в руке, коим он и пытался достать всякую попавшуюся ему живую тварь.
   Да и не живую тоже. Вот и косил чужие жизни, как спелые колосья.
   Лесные подобных ему не терпели и безжалостно убивали, как только появлялась возможность.
   -Часто заглядывает?
   -Часто, - проскрипел чащобник, - наши собирались пойти, его извести. Но вор со своим цветком все спутал.
   Я кивнул. Похоже, демон-нянька спутал планы всем, до кого мог дотянутся.
   Чвак-чвак, ноги ступают по топкой почве. Елей становилось все меньше, затихало птичье разноголосье, и даже солнечный свет как-то потускнел, словно закрытый редкой тучкой. Меж корней ближней ели блеснула вода, черная и сильно пахнущая аммиаком. Это уже настоящая топь. Крупная серая лягва устроилась на крытом хвоей бережке болотца. Сидела неподвижно, как изваяние, только глазами иногда помаргивала.
   Я поднял голову, вгляделся в небо, ставшее вдруг хмурого серого оттенка. Облачность? Да, нет, что-то другое. Шагнув вперед еще один раз, я провалился по колено в еще один заросший пруд, только этот совершенно не было видно со стороны. Попытался пройти до следующего его берега, и провалился еще глубже, так что болотная влага чуть не захлестнула высокие отвороты бахил. Чащобник приостановился, пристально смотрел на меня. Наверное, прикидывал, смогу ли дойти до болота.
   Вполголоса ругаясь, я пересек пруд, выбрался на сухой хвойный ковер. Оставалось только радоваться, что деньки в последнее время стояли засушливые, и лесные водоемы сильно уменьшились в размерах.
   Впереди мелькнуло пустое пространство. Поляна? Скорее уже сама топь.
   Так и оказалось, ельник тут напрочь заканчивался и два последних дерева, уродливых и искривленных свешивали скрюченные клубки корней в неподвижную влагу. Впрочем, росли они и чуть дальше, убого возвышаясь над поверхностью болота.
   -От оно какое, - произнес чащобник с каким-то удовлетворением, - ему знаешь сколько лет? Оно, почитай тут было. Когда еще предки твои не пришли на эти земли. И предки тех, кто сделал оберег, тоже.
   Мне было наплевать на старость болота, по мне оно бы вообще лучше не существовало. Больше меня занимали комары - их целые стаи, крылья звенья и эскадрильи, поднимались к вечеру из острых зарослей осоки и камышей. Пока еще не очень активные, к ночи они буду рады свести с ума звоном своих крыльев незадачливого путешественника.
   Местность вокруг поблекла еще сильнее, стала почти черно-белой, с желтоватым отливом, как очень старая фотография. Небесная синь ушла, и свод теперь затягивала свинцовая безысходная хмарь.
   -Слушай, - сказал я, - кажется туман поднимается?
   -Ты только заметил? - буркнул, не оборачиваясь, чащобник, - теперь следуй только за мной. Шагнешь в сторону, и поминай как звали. - Он помолчал, потом добавил - нож достань.
   Но я достал одну из выточенных жердин, - липовую. Больно уж пахучая и смешиваясь с запахами болота, выдает совершенно невыносимый аромат.
   Туман выплывал из глубины болота. Он стелился тяжелым белым дымом над самой водой, плыл рваными клочьями над деревьями. Дальняя оконечность исполинского водоема уже скрылась из виду затянутая белесой завесой.
   Мне представилось, как там, за туманным пологом снует безустанно фигура в оборванном балахоне, машет сверкающим серпом в вечной жажде зацепить живую плоть. Почему я представил себе Косца, эту безумную копию сивиллы?
   Внутренне содрогаясь, я ступил в воду со слабым всплеском. Мои опасения подтвердились - вода в болоте была холодная, а дно вязким и ненадежным. Чащобник впереди растопырил руко-лапы, снова обретя сходство с ожившим древесным пнем, и, легко и неслышно поскользил по мутной воде. Как жук водомерка. Я так не мог, я осторожно ступал, поминутно проваливаясь по колено и более.
   Чащобник мягко скользил передо мной, но не спешил, оглядывался, ждал.
   Первые легионы комаров атаковали все незащищенные участки тела. Часть назойливо попыталась залезть в уши, щекотались ноздрях. Я отмахивался, смотрел, как мягко наплывает туман. Вода под ногами почти не двигалась, только изредка проплывал неспешно сорванный желтый лист, повинуясь каким то невидимым глазу течениям.
   Туман нас настиг и очертания дальних предметов расплылись. Оглянувшись назад, я не увидел берега, с которого мы пришли.
   -Обложило, - произнес чащобный дух где-то впереди, - ай, плохо.
   Я и так знал, что плохо. Видимость упала до полусотни метров и стремительно сокращалась. Кроме того, откуда-то из-за спины стали раздаваться некие посторонние плески, словно кто-то уверенно шлепал позади... или плыл размеренным брассом.
   Оглянувшись, я увидел только белую пелену, в которой исчезала волнующаяся вода, посмотрел вперед - тоже самое.
   Волнующаяся?! Я не из пугливых, я привык к этому странному миру, но, глядя как легкая рябь набегает из тумана и бьется о мои сапоги, вдруг почувствовал себя на грани паники. Меня ослепили, лишил ориентировки. Туман глушил почти все звуки, а значит, плески я мог услышать только с очень близкого расстояния.
   Что там за тень справа? Дерево или что-то живое? Или неживое? Липовый кол в руках вдруг показался дурацким и неспособным свалить тварь размером больше кошки.
   И я сделал единственно, что мог сделать в данной ситуации - поминутно вздрагивая, пошел вслед за чащобником.
   Первый водяной схватил меня за ноги шагов через пять. Некрупная тупая тварь. Такая тупая, что посчитала меня за добычу, у него даже не хватило бы сил утащить меня на дно. Но, мои нервы были уже на взводе, я ударил своим копьем, раз другой, а когда ошеломленный болью водяной отпрянул, третий и четвертый. Липа - дерево не простое, остро наточенное острие проткнуло незримого почти насквозь и почти наверняка завершило его жизнь. Чащобник глянул неосмотрительно: зря конечно убил, мог ведь только отпугнуть.
   Но страшно, так страшно в этом тумане.
   -Ну, теперь смотри в оба, - посоветовал лесной дух, его янтарные глаза притухли, на комковатой шерсти конденсировалась прозрачными каплями влага.
   Вода хлюпала под моими шагами, непроницаемая даже на свету, кто знает каким скрыты бездны под этим безмятежным не двигающимся покровом.
   -Ай, - сказал я, когда возникшая из тумана изломанная древесная ветвь ткнула мне в лицо, отмахнулся, копье стукнуло по дереву. Никто не нападал на меня. Мы просто достигли крошечного островка, на котором могло зацепится что-то еще, кроме вездесущей и бритвенно острой осоки.
   Деревьев здесь было всего три, и выглядели они так убого, что слезы на глаза наворачивались - деформированные, изломанные стволы, эти ели были совсем карликовые, высотой едва ли выше меня, и потрескавшуюся кору их покрывал неопрятный и явно болезненного вида белесый лишайник. Протянув руку, я коснулся этой неряшливой поросли и она легко отделилась, заскользила вниз вместе с корой, оставив голые, сероватого цвета проплешины.
   На растопыренных, словно руки больного столбняком ветках, висели бывшие белыми когда-то, лохмотья. Трепыхались на слабом ветру, являя странное сходство с теми ритуальными тряпицами, что часто вешают на деревья в святых местах.
   Только это место было явно не святое.
   Я осторожно дотронулся до одного лоскута, и ветхая ткань стала расползаться у меня в руках. От нее шел слабенький, но четко различимый запах, легко пробивающийся сквозь сырые миазмы болота. Пахло чем-то сладковатым, пылью, и был еще какой то аромат, неопределимый. Ткань была испятнана какой то засохшей грязью.
   Потом я понял что это. Саван, клочки савана, а пахло от него мертвыми пыльными цветами.
   Я откинул лоскут и он полетел прочь, в туман. Повернувшись к чащобнику, я увидел, что он стоит и смотрит на меня.
   -Это он? - спросил я, уже зная ответ.
   -Да, Косец побывал здесь. Он оставил нам знак.
   -Что же делать?
   -Идти, - сказал чащобный лесной и побрел прочь, покинув зловещий островок.
   Впереди шатался утопленник. Неизвестно из каких глубин подняли его злые силы, но он успел порядочно подразложиться и обрасти речными мидиями. Хотя шагал уверенно, ступал точно по кочкам, громко шлепая и баламутя воду. Дойдя до нас, он распахнул челюсти и попытался что-то сказать, да только не было уже у него не легких, ни связок, и он только изверг изо рта маленький водопадик болотной воды.
   Чащобник шарахнулся в сторону, а я с размаху всадил липовый кол в грудь незваному гостю. Тот зашатался, попытался выдрать деревяшку из груди, но я добавил кол осиновый, и мертвяк навзничь опрокинулся и неторопливо поплыл прочь, унося в себе мои копья.
   Кленовую ветвь я приберег.
   -Пошли, пошли, - торопил старый лесной.
   Впереди был туман. Туман был позади и я ничего не видел в пределах двухметрового круга. Ты спросишь меня, Вадим, откуда туман в такой день, ведь, когда вы ехали, все было абсолютно ясно? Скажу лишь, что на обратном пути он без следа рассеялся. Наверное, нас просто не хотели пускать к талисману.
   И чем ближе мы подходили к месту его сохранения, тем больше злобных незримых наседало на нас.
   В воде что-то бултыхалось, разбрасывало зловонную жидкость, орало квакающим голосом. Что-то большое, так что на гребень подводных холмов, по которым мы шли, вскарабкаться не могло. На миг разошедшийся туман открыл нам только блестящую черную спину, да покрытые зазубринами ласты, которые могли принадлежать уменьшенной копии кита-зубастика.
   Как можно скорее мы миновали эту тварь. Чащобник больше не скользил, теперь он ковылял, опасливо оглядываясь, значит, тоже боялся.
   В следующий миг туман утратил тишину - отовсюду, с разных сторон до нас донеслись истерические, дикие взвизги, что точно не могли принадлежать человеку. Искажаясь в белой пелене, они долетали до нас уже совершенно невообразимой какофонией, в которой визг сливался с ревом, а тот с гортанными воями.
   Третий кол, кленовый уже был у меня в руках и его заостренный конец настороженно глядел в белую пустоту. Я ступил вперед и провалился почти по пояс, из воды мне на грудь прыгнула тварь, состоящая словно из одних полупрозрачных конечностей. Два красных глаза, сознания в которых было не больше чем в двух каплях кетчупа, вращались в глазницах независимо друг от друга, полупрозрачные челюсти клацали и лязгали, и пускали клейкую пену. С криком омерзения, я опустил рукоять своего копья на голову твари. Гадина оторвалась от меня, и, оставив пару своих конечностей висеть у меня на одежде, бултыхнулась в воду.
   -Следи! - Коротко бросил чащобник, - не шагу в сторону! С головой уйдешь!
   Я это и так видел. Видел, какого размера твари всплывают чуть в стороне от тропы.
   Островок, еще один, на этот раз без деревьев, но зато совершенно скрытый порослью камышей. Растения ходили волнами, словно их гнул ураганный ветер, кое-какие даже срывались со своего стебля и взмывали в воздух, чтобы пролетев три метра безвольно упасть в болото.
   Я остановился, мне не хотелось туда идти. Там, в этих зарослях бесновалась уйма неизвестных тварей, одержимых, судя по всему, дикой злобой.
   -Не стой! - заорал вдруг чащобный дух - иди! Иди!!
   Чья то рука ухватила меня за плечо. Подавив крик, я вырвался, и, отбежав поближе к острову, обернулся.
   Меня нагонял давешний мертвяк, вот только теперь он выглядел куда бодрее. Обломанные под корень остатки моих колов торчали у него из груди. Утопленник хохотал, и протягивал ко мне руки, его глазницы полыхали багровым, а лохмотья развивались как от сильнейшего вихря.
   -"Переродился тварь", - подумалось мне, - "Что тут за место?!"
   Кленовый кол вонзился мертвяку в правый глаз, утопленник дернул головой и кол обломился у самого основания, брызнула кровь, красная, дымящаяся, какой не должно быть у трупа пролежавшего долгие времена под водой. У меня оставался только кинжал и, вынув его, я ударил возвращенца в район сердца. Тот только хрюкнул, а потом вдруг понуро осел, ухватившись за проколотую грудь.
   Чащобник дрожал крупной дрожью. Тело мертвяка вдруг изогнулось и я явственно увидел, как истекает через рот, ноздри и уцелевший глаз та непонятная сила, что дала ему жизнь во второй раз.
   Повернувшись, я почти бегом достиг острова, и обошел его по самой кромки воды. Никто на нас так и не кинулся. Лесной дух спешил впереди.
   -Оберег! - взвизгнул он, - как только его возьмешь, всех болотных обуяет полное безумие. То, что ты видел среди лесных, когда вор унес цветок! Готовься к этому!
   Готовься?! У меня же из всего оружия остался лишь кинжал, пусть он даже был сотворен истинным мастером своего дела.
   Мы уже почти бежали, и странно, я едва поспевал за коротконогим лесным. Туман стал рассеиваться, вился драными клочьями, ветер швырял их лицо, лишал зрения.
   Потом мы наткнулись на трупы. Полоса растерзанных до неузнаваемости тел незримых пересекала наш путь. На тропе они мирно лежали, полупогрузившись в дурнопахнущую влагу, в окружении собственных оторванных конечностей, а в болоте тихо плыли куда-то в сторону. В их вытаращенных остекленевших глазах отражался туман и казалось, зрачки еще живут, сокращаются, фиксируя окружающее. Кровь, желтая, черная и ярко красная пятнала тропу, делая ее похожей на какое то исполинское лоскутное одеяло, в котором все время меняются цвета лоскутов.
   Насколько я мог судить, твари лежали в диком смешении. Их было множество видов, то были лесные, болотные, нашедшие гибель некродемоны. Кто-то прошел здесь, неся с собой смерть всем встреченным и его острый серп не знал пощады и жалости или хотя бы разборчивости.
   Разумеется, я знал, кто это.
   -Косец побывал здесь! - проскрипел чащобник, - он играет с нами!!! - он обернулся ко мне, жалко съежился, стал похож на старого истерзанного плюшевого мишку.
   -Веди! - сказал я ему, - там разберемся!
   Вопли в округе смолкли. Я вдруг подумал, что незримые и не думали пугать нас. Просто они встретили косца и тот сосредоточенно убивал их, пока мы шли через остров. Я протянул руку и толкнул замершего чащобника, тот отскочил, зашипел, а желтые глаза сверкнули ненавистью. Как же, человек ведь его тронул! Но он совладал с собой и поспешил вперед.
   Белые клочья тумана больше не закрывали на путь, и я воочию видел место, где хранится талисман. Мне никто не говорил этого, но я знал наверняка. Просто потому, что не может быть просто так такого места в этом лесу.
   Из воды вставал остров. Вернее нет, не остров - атолл. Типичный тихоокеанский атолл, и в середине его был идеально круглый залив с сероватой водой. Такого же цвета был и сам остров, голый и каменистый, без единого деревца или хотя бы травинки.
   Пять некродемонов кинулось на нас с острова, оглашая округу режущими уши воплями, они были похожи на неясные тени, с красными жгучими глазками. Двое из них, встретили мой кинжал и развалились на части серо--пепельным дождем. Трое других проскочили мимо оружия, но не остановились и промчались дальше в сторону берега.
   Мы не были их целью, они бежали от кого-то другого.
   -Оберег там, в озере! - Прошипел древний лесной дух, - бери его, пока есть время!
   Я не мешкал, уже стоял на твердой земле. С острова просматривалось еще метров тридцать водной поверхности. Она волновалась, в глубине ее сновали какие-то тени.
   Озерцо было совсем мелким, мне по колено. Здраво рассудив, что талисман надо искать в центре водоема, я вошел глубже в воду и зашарил руками по дну. Вода была непрозрачной и мне очень хотелось верить, что там нет ничего оснащенного острыми зубами и немереной агрессией.
   Талисман не нашаривался. Я моментом вспотел, яростно водил руками по дну, ощущая ладонями ровный мягкий ил. Бросив взгляд в сторону, я увидел, что чащобник стоит на тропе и выжидательно смотрит на меня. Потом он перевел взгляд в сторону, и желтые его глазищи чуть не вылезли из орбит. Я проследил его взгляд и тут буквально почувствовал, как пот примерзает к спине седым инеем.
   Косец шел к нам. Гремящий костяк в развевающихся серых одеждах. Искаженное, изломанное лицо, перекошенный в муке рот со сгнившими коричневыми пеньками зубов. Пустые глазницы. Острый сверкающий серп в почерневшей от времени руке.
   Дух вечной ярости, жнец чужих жизней, новоявленная сивилла.
   Он шел по глубине так, словно там, под водой было дно. Он спотыкался и проваливался, он размахивал скрюченными руками и двигался с грацией существа собранного из протезов. Он чуть ли не падал, по колено проваливаясь в водную гладь, по черной высохшей коже его скользила вода.
   Серп прыгал в его руке, резко вздымался. А потом так же резко и механически опускался, дергался и дрожал, словно в руках у паралитика. Он описывал неровные круги, он кромсал воздух и мне казалось, что этим сверкающим полумесяцем можно рассечь даже туман.
   При каждом взмахе, Косец глухо вскрикивал. Однообразно, точно, заело у него где-то внутри важный механизм, отвечающий за речь.
   -Зарублю!!! - орал Косец, и серп снова, дергаясь, шел вниз, - зарублю!!! Зарублю!!! - и воздух свистел на иззубренном лезвии.
   У меня потемнело в глазах, Руки лихорадочно пытались нащупать хоть что-то на гладком дне.
   -Зарублю!!! - вопил Косец, с каждым шагом приближаясь к островку.
   Чащобник бросился спасаться бегством.
   -Зарублю!!! - как испорченный проигрыватель выдавал смердящий костяк в саване, и делал шаг вперед.
   Серп яростно сверкал и сек в исступлении клочья тумана.
   Талисмана не было. Я впал в совершеннейшую панику, руки вздымали буруны пены, серп сверкал перед глазами.
   Дергаясь и припадая то на одну, то на другую руку, Косец достиг острова, и его серп заработал, как лезвия на комбайне, раздирая и кромсая воздушный эфир.
   -Зарублю!! - это уже совсем над ухом.
   Я не выдержал, бросился прочь, спотыкался. Вяз в илистом дне. От Косца распространялась чудовищная сладковатая вонь, от которой тут же тянуло на рвоту. Это было похоже на кошмарный сон, я слышал, как за спиной клацают, сокращаясь суставы этого безумного монстра, как воет в предвкушении плоти сталь. Косец позади не прекращал твердить о своем желании зарубить меня как свинью на бойне.
   Мобилизовав все силы я побежал, вода бурлила, брызги вздымаясь выше моей головы, поблескивали там на невидимом солнце. У самого сероватого берега бежать стало полегче, и я достиг берега летя как спринтер на короткой дистанции.
   Вот только на берег выйти я не успел, нога зацепилась за что-то на дне и я полетел лицом вниз, едва успев выставить руки, чтобы смягчить удар.
   Косец за спиной перестал бубнить и торжествующе взвыл.
   А то, что помешало мне закончить финишный рывок, вылетело из воды, и вознеслось в воздух в окружении пушистого облака брызг.
   Талисман.
   Был он похож на тот, что показал мне давешней ночью ныне покойный охотник за папоротником. Тоже костяной.
   Видя, как цель моего похода возносится по крутой дуге и падает на тропу, я завопил. Развернулся и взглянул в глазницы Косца, занесшего серп.
   А потом всадил туда свой кинжал.
   -Зарублю?! - вырвалось Косца почти с изумлением, он
   отшатнулся, вырвав рукоятку кинжала у меня из пальцев.
   На четвереньках выбрался на сушу. Поднялся, шатаясь, подхватил талисман и кинулся по тропе.
   -Зарублю?! - вопросил Косец у земли, воды и тумана. Черно-желтый гной нехотя вытекал из зияющей раны.
   Черная, шишковатая как у артритика рука выдернула кинжал и отбросила его далеко в болото. Серп неуверенно поднялся, опустился, поднялся уже увереннее, засвистел воздух.
   -Зарублю!!! - заорала демоническая тварь и стремительно кинулась по тропе.
   Но я уже был далеко. Я летел как на крыльях, как заправский прыгун скакал с кочки на кочку, и не шатался и не падал. К груди я прижимал костяной оберег, и это словно служило мне одновременно щитом и мечом. Болотные твари прыгали мне под ноги, я легко уклонялся, а они пытались гнаться за мной и попадали под кромсающие удары косца.
   Мне было легко, я знал, что теперь спасусь.
   В десять минут я достиг кромки леса, а там оторваться от оравы преследователей было делом техники. Петляя между стволами почище любого зайца, я засмеялся, свободно, непринужденно. Солнце падало к горизонту и лес просвечивался косыми красноватыми лучами. Где-то здесь был, скрывался демон-нянька, возможно уже дрожал, боялся за свою шкуру, чувствовал, как идет тот, кто принесет ему смерть.
   Я бежал. И словно не чувствовал тяжести рюкзака за спиной, словно не было на ногах тяжеленных бахил. Замысловатый талисман в моих руках отдавал слабым теплом и, кажется, даже светился белым в полумраке. О, да, Вадим, я был счастлив и знал, что пророчество не исполнится, и вместо меня или Кабасея погибнет страшной смертью враг - демон-нянька.
   Сквозь лесную крону стали проглядывать первые звезды, а я все еще бежал, не зная усталости, хотя за моей спиной остались многие километры троп. Чутье не давало сбиться мне с дороги, и потому я мчался как олимпиец на финише своего длинного бега.
   А вместо факела у меня был талисман.
   Спустя какое то время стало ясно, что погоня отстала. Уже двадцать минут я не слышал за плечами демонического воя и взвизгов. Только донеслось один раз глухо и издалека "Зарублю..." и тут же смолкло, подавившись лесной тишиной.
   Только тогда я остановился и, тяжело дыша, привалился к стволу высокой сосны с шершавой, охряного цвета корой. В лесу смеркалось, но глаза мои без проблем видели все как и днем. Отчего так? Сказывалось посещение зачарованного места, или это талисман помогал. Лес шептал свои вечерние разговоры, а сверху на меня глядела луна.
   Мне захотелось завопить во все горло от радости, дикой и буйной, такой же сильной, как и тот ужас, сковавший меня на болоте.
   Но я смолчал. И постепенно щенячий восторг сменился опустошением.
   Когда деревья расступились и я выбрался к шоссе, солнце уже ушло за кромку леса. Соорентировавшись, ваш покорный слуга, направил свои стопы по направлению к Огневищу, где собирался переночевать у каких ни будь рыбаков-туристов, что во множестве обретаются там в это время года.
   По пути я понял, как сильно устал, и потому поймал следовавшую к Огневищу старую "волгу" с тремя рыбаками.
   Себе на беду.
   Потому что сказка, Вадим, все-таки оказалась с грустным концом.
   Эй! Ты слышишь, здесь сказка кончается и начинается реальная жизнь!
  
   * * *
  
   -Да, - сказал Вадим, - но на самом деле сказка не кончилась. Она все еще продолжается, и мы ее главные герои. А реальная жизнь? Это тоже часть сказки...
   Попутчик улыбнулся:
   -Да. Ты понял.
   Над их головами занимался рассвет. Восток посветлел, миновал голубой спектр и сейчас стремительно обретал насыщенный алый свет, безжалостно высвечивающий детали лиц спящих. Четко стала видна зубчатая кромка лесного бора. Стояла тишина, но это были последние ее хрупкие мгновения, перед разноголосыми взрывом нового дня.
   Луна закатилась. А ночь, их последняя ночь, подошла к концу.
   -Ты знаешь, - сказал Вадим, - ты хорошо рассказываешь. С твоей фантазией ты мог бы писать книги.
   Дядя Саша мирно спал, уронив голову на грудь. Лицо его выглядело безмятежным как у младенца, и струйка слюны тихонько стекала по подбородку. Костер догорел и подернулся пеплом.
   -Но теперь ты веришь? - спросил попутчик.
   Вадим улыбнулся, качнул головой. Странно, но бессонная ночь не оставила на нем никаких последствий. Наоборот, тело наливалось бодростью, и свежестью. Хотелось дышать полной грудью, хотелось встать и погулять меж утренних теней.
   -По крайней мере, эта история помогла нам скоротать ночь?
   -Да, - улыбнулся Вадим, - помогла. Спасибо тебе, сказочник.
   -А хочешь, - попутчик замялся - увидеть то, зачем я так самоотверженно шел через болото?
   Племянник Кононова кивнул, рассеянная улыбка не сходила с его лица. Попутчик расстегнул один из внутренних карманов куртки, пошарил там, а потом извлек на свет нарождающегося дня странный предмет, продолговатый, похожий на дамское зеркальце на ручке. Протянул его Вадиму. Тот принял его, приподнял повыше, чтобы рассмотреть. Действительно как зеркальце, но вот вместо стекла, выложенный осколками белого блестящего материала (кости?!) имелся рисунок. Схематичное, но при то узнаваемое изображение младенца. Вадим повертел вещицу в руках и вдруг ощутил, что среди утренней прохлады предмет распространяет слабенькое тепло. Причудливые геометрические фигуры шли по всей костяной ручке и среди них Вадим увидел грубое изображение вставшего на дыбы медведя.
   Или кого-то, похожего на медведя?
   -Сказка? - спросил Вадим Кононов.
   -Но ты же сам, сказал, - произнес попутчик, - жизнь это тоже сказка. Ее продолжение.
   В звенящей утренней тишине раздалась оглушительная птичья трель. Продлилась секунду и замолкла смущенно. А потом еще одна, уже увереннее. Где-то резко заколотил дятел. Затрещала сойка.
   Вадим и попутчик смотрел друг на друга. Им все еще не верилось, что время подошло к концу.
   Всхрапнул, завозился на земле шаман, открыл глаза - дурные и похмельные. С трудом сфокусировал взгляд на пленниках, искривил лицо в злобной усмешки. Будет на ком сорвать утреннюю злость. Поднялся, кряхтя, прошествовал мимо привязанных, стал пинками поднимать сектантов. Десять минут спустя, лагерь уже пробудился, и собирался начать кипеть жизнью, в тех пределах, конечно, что возможны с такого наркотического похмелья. Трое пленников по-прежнему молчали, похоже, что все слова в этой жизни у них были уже сказаны.
   Шаман походил по поляне, забрался в палатку, вернулся с мокрой рожей, но посвежевшим. Глянул на Вадима желтушечными глазами:
   -Ты! Будешь первым!
   Вадим не ответил.
   -Во славу солнца, - сказал шаман и отошел.
   Большинство сектантов уже проснулись и потихоньку рассаживались вокруг костра, (стоять мог мало кто из них). Принесли нарубленных еще накануне ветвей. Кинули в костер, взвив облако пепла и мельчайших кусочков Перевязина.
   По кругу сидящих прошли первые пакетики с дурманом, и в свете дня заблестели улыбки. Шаман тоже приложился и почувствовал себя лучше. Поискал и нашел бубен, закатившийся в травяные заросли. Стал меланхолично постукивать в тугую кожу.
   Восток заалел, а потом безумно красиво высветил легкие утренние облачка. Нежно-розовое там переходило в золотое, и мешалось с багряным. Птичьи стаи активно радовались жизни.
   А потом вдруг умолкли.
   Язычники уже сидели широким кругом, глаза их и до сели не бывшие особо ясными затуманились окончательно. Плеснули бензином в костер и его резкий запах в утренней свежести воспринимался почти как оскорбление. Шаман возвышался над Вадимом подобно памятнику. В одной руке он сжимал длинный хлыст из коровьей кожи:
   -Вставай! - сказал шаман величественно - вставай, а то... Зарублю!!!
   Вадим вытаращился на него, а потом понял, что шаман этого не говорил. Он и сам то непонимающе смотрел куда-то в сторону.
   А из леса к костру выплывало нечто странное. Бредовое видение в грязно белых одеждах, разложившийся костяк, блестящий глаз. Один.
   Поднялся и победоносно засверкал в свете дня серп.
   -Косец, - вымолвил попутчик, - он... выследил меня.
   -Ты! - сказал шаман и, подняв трясущийся палец, указал на белое чудовище, - ты! Ты!
   А монстр взмахнул серпом и из леса на поляну вылетел сонм визжащих и орущих порождений кошмара. Их дикие глаза горели, когти были готовы рвать живую плоть, а с игловидных клыков капала пена. Тут было десятки, если не сотни чудовищ, маленьких и больших, и не одно не походило тут на другое. Топорщились ядовитые иглы, рассекали воздух хитиновые жвалы и пластинчатые хвосты, мощные мускулы играли под блестящей чешуей.
   "Ты!" - было последним словом шамана, потому что в следующий момент вся эта орущая и источающая невыносимую вонь, свора рванулась вперед и накинулась на впавших в ступор язычников. Слитно ударили когти, единым движением сомкнулись десятки челюстей, в воздух брызгами разлетелась кровь. Секунду спустя на поляне воцарилась настоящая вакханалия смерти. Монстры кидались на язычников, настигали их и безжалостно рвали на части. Кто-то из людей пытался бежать, их догоняли и единым движением срывали головы с черепов. Луговые злаки поникли под лапами десятков и десятков лесных монстров, траву испятнала кровь, кровь брызгала на деревья, водопадом орошала эшафот. Вся поляна была моментом усеяна оторванными конечностями и частями тел, из которых еще хлестала под давлением кровь.
   В самом центре этой бойни неспешно шествовал ужас в белом и его серп разил без промаха.
   В пять минут все было кончено.
   Не выжил никто.
   Кроме трех до смерти перепуганных пленников у костра.
   Покончив с язычниками, твари обернулись к костру, и образовали круг, как только что бывшие живыми, люди.
   И не нападали. От слитной вони их дыхания прикованные чуть не теряли сознания. Попутчик смотрел на окруживших их монстров в диком ужасе, глаза его вытаращились, вот безвольно приоткрылся. Дядя Саша проснулся от шума бойни и теперь улыбался и тянул к монстрам руки.
   По рядам чудовищ прошел шум, они раздались, и пропустили к костру существо, которого Вадим принял сначала за обросшего мехом карлика. Но нет, яркие желтые глаза, мех, растущий из кожи, это был...
   -Чащобник!! - пронзительно крикнул попутчик, - Это ты! Ты уговорил косца! Вы решили спасти меня, чтобы я мог убить демона, да?!
   Меховое создание холодно смотрело на вопрошающего к нему человека. А затем сказало, как скрипнуло:
   -Нет.
   -Как нет... - осипшим голосом спросил путник, - как нет?!
   -Только человек мог достать оберег, - произнес древний карлик, - но использовать его может любой лесной. Поэтому мы его забираем. Вместе с тобой.
   -Предатель! - крикнул попутчик - Ты предатель!! Пре...
   Маленький монстр, взмахнул лапой, и с десяток тварей кинулись на беспомощно отмахивающегося руками попутчика. Он заполошно кричал, потом стал плакать и умолять, но твари были непреклонны - они пронесли его сквозь замершие в почетном карауле ряды чудовищ и сгинули в пробуждающихся лесных дебрях.
   -А ты запомни, - сказал чащобник Вадиму, - вот что бывает с теми, кто слишком глубоко сунул нос в наши дела. И никогда, слышишь, не было и не будет дружбы между незримым и человеком!
   Снова взмах лапы и стоявший рядом Косец поднял серп. Вадим зажмурился, но раздался лишь лязг металла, и он почувствовал, как цепи спали.
   Когда он рискнул открыть глаза лесные уже уходили. Слитными, ровными рядами, разве что в ногу не шагали. Дядя Саша, хлопал в ладоши и смеялся им вслед.
   Когда последние из воинства незримых исчезли под раскидистыми кронами, Вадим тяжело поднялся. Подал руку Кононову:
   -Вставай...
   Осмотрелся вокруг. Ему почему то казалось, что его не существует на самом деле. Просто стоит посреди поляны нетщательно выписанный литературный персонаж. Рассвет разгорался вовсю, скоро должно было взойти солнце, а он был тут, и живой, и костер не разгорится никогда.
   -Хочу, чтобы сказка не кончалась, - сказал Вадим, - хочу, чтоб сказка не кончалась.
   А потом он увидел. Увидел тот огромный незримый мир, о котором рассказывал ему попутчик. Увидел, как копошатся в траве крохотные луговые духи, как кружатся в воздухе цветастые крылатые феи, услышал, как шебаршатся о чем-то своем травяные создания, и как поют камни, как шипят незаженные духи костра.
   Мир вокруг жил. Буйно, яростно, очень ярко. Кругом было сотни незримых, и стоило лишь обратить куда ни будь взор, как видно было мельчайшие частицы незримой ранее жизни. Это было... сказочно! И прекрасно!
   Попутчик был не прав. Этой ночью закончилась не сказка, а реальная жизнь. А сказка - продолжалась.
   Вадим сунул руку в карман и достал оттуда талисман, посмотрел на затейливые узоры на кости. Сказал задумчиво:
   -Значит, демон-нянька?
   И взяв улыбающегося дядю Сашу за руку, он пошел сквозь весь этот сияющий мир к лесу, а дальше к шоссе.
   За его спиной вставало солнце.
   Ведь в сказках рассвет всегда означает счастливый конец.
   Но что он значит, если сказка еще продолжается?
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   77
  
  
   242
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"