До меня дошли вести, что Вы не питаете слишком горячих чувств в отношении нашего издания "The Yellow Book", - писал Харленд г-же Мейнелл, - разве это не достаточный повод для того, чтобы Вы захотели сделать что-нибудь для поднятия его уровня?
Но у госпожи Мейнелл и её союзниц были совершенно иные планы, чем " поднятие уровня" развращающего издания, и Лейн был сильно обеспокоен оппозицией, нарастающей против его любимого детища. Внешне всё выглядело как нельзя лучше : несмотря на нежелание католических авторов, ему удалось добиться хотя бы частичного сотрудничества авторов с незапятнанной репутацией, таких, как Генри Джеймс, или художников типа сэра Фредерика Литона, члена Королевской Академии. Издание расхватывали, тиражи расходились немедленно, издательство пробовало каждый раз новые издательские идеи, и Бердслей писал Лейну : " ШВЕЙНЫЕ МАШИНЫ ЗИНГЕРА!! заказали для себя плакат! Что дальше?
Однако, несмотря на видимость успеха, атмосфера начинала портиться, и сплетни, которые кружили об артистах, связанных с изданием, становились всё более скандальными. То, что они были преимущественно неверными, не имело значения, поскольку сама попытка опровержения или разъяснения только подтверждала бы легенду, на которой в большой степени основывался успех всего предприятия.
Прежде всего, шум, нарастающий вокруг Уайлда, начинал принимать уже характер криминального скандала. Небывалый успех его комедий, рост его доходов и связь с разгульным молокососом Альфредом Дугласом подорвали чувство реальности этого " короля жизни". Исчезал очаровательный ценитель красоты во всех его воплощениях : обаятельного завсегдатая изысканных салонов, заботливого отца и мужа.
Его место занял заносчивый напыщенный клиент лупанариев, который на глазах огорчённого света принимал безработных лакейчиков в модных ресторанах или в ложах лондонских театров. О том, до какой степени Уайлд изменился, свидетельствует тот факт, что этот любящий сын, который все эти годы заботился о содержании матери, забросил её настолько, что в то время, когда каждый его вечер, проведённый в ресторане "Савой" стоил ему примерно 40 фунтов ( около 300 нынешних , это в 1970-х гг.) , знакомые, что ещё навещали её, начали приходить с печеньем, потому что госпожа Уайлд была слишком гордой, чтобы принимать в дар что-либо иное.
Лейн Уайлда не любил и боялся его влияния. Уайлд увёл у него парня - помощника по имени Эдвард Шелли, что привело впоследствии к разным неприятностям, и Лейн уже не допускал Уайлда на страницы "Жёлтой Книги". С этой точки зрения мнение главного редактора целиком совпадало с мнением художественного редактора: Обри Бердслей не хотел сотрудничать с Уайлдом. Тот не мог не заметить, что его не приглашают к сотрудничеству, он не испытывал к изданию симпатии и рассказывал о нём разные фантастические анекдоты.
Все эти внутренние трения не были известны широкой публике, которая отождествляла выходки Уайлда с деятельностью остальных символистов. В её глазах все они были поражены " моральной проказой".
Кем же на самом деле были эти поэты, сгруппировавшиеся в "Клубе стихотворцев", которыми пренебрегал Лейн, хотя они были нужны ему, и окружал бескорыстной опекой мудрый и толерантный Хорн? Какими были эти поэты, в которых публика видела лишь неодарённых имитаторов Уайлда, подверженных наихудшим влияниям, которые тянулись из развратной Франции, свихнувшихся юнцов, у которых химерические мечтания быстро выветрились бы из головы, если бы их выслать принудительно хотя бы в экспедицию Сесиля Родса в Африку, или занять в каком-либо ином патриотическом начинании? Уже при их жизни вокруг них возникла легенда, настолько запутанная, что они сами не видели, где кончается правда и начинается мистификация. Большинство из них умерли молодыми, немногие пережившие их, как Йетс, Ле Галлиен, или Симонс, вспоминали те времена с чувством, с каким обычно относимся к порывам нашей молодости, и старались скорее укрепить миф, нежели добраться до правды.
Позднейшие историки и хроникёры эпохи не лучшим образом справлялись со своими обязанностями. В погоне за мелодраматическими эффектами они подвергали пыткам кого-то из умерших поэтов и объявляли его " воплощением декадентства", либо " типичным представителем эпохи", или писали учёные разборы, в которых как молотом разбивали летучую прелесть их стихов. Не без основания удивлялся им Йейтс в стихотворении "Учёные" (The Sholars):
Bald heads forgetful of their sins.
Old, learned, respectable bald heads
Edit and annotate the lines
That young men tossing on their beds
Rhymed out in love's despair
To flatter beauty's ignorant ear.
(Лысые головы не помнят своих грехов, Старые, учёные, достойные снисхождения лысые головы Редактируют и аннотируют стихи, Которые, юными, мечась по постели, Сочинили в любовной горячке, Чтобы польстить пренебрежительным ушкам красавицы.)
Только недавно, когда умерли последние протагонисты, и стало доступным большинство документов, мы можем с некоторым правдоподобием определить, в какой степени они были жертвами общественной вендетты, и в какой степени они сами притягивали к себе несчастья. Оказалось, что даже при исключении всего, что для целей той или иной, но всегда пристрастной , пропаганды было о них придумано, так же и того, что они сами выдумывали о себе, чтобы " эпатировать филистеров", тень необъяснимой трагедии лежала на их судьбах.
Йетс усматривал причину трагедии в установке, которая предписывала им отвергать всё, что обычно и повседневно, и концентрировать психическую энергию на творческом переживании, что превратило их жизнь в " небезопасное хождение по канату", и которая подвела их в минуту испытаний.
Думается, - писал он, - что развитие нашей мысли шаг за шагом отделяло в нашем сознании от общего течения жизни определённые образы и определённые зоны так, что, становясь всё более прекрасными, они становились одновремённо всё более бесплодными. Шекспир, даже как литературный ремесленник, опирался на общую судьбу человека и народа, и все наши поэты... даже до нашего времени разделяли со всем обществом некую традиционную доктрину или собрание правил, которые объединяли человеческую общность.
В другом месте рассматривается такая возможность:
Временами задумываюсь, а случаем, не само ли свойство нашего поэтического творчества , то есть короткое лирическое стихотворение с фиксацией на наслаждениях, которые не обязывали к каким-то всеобщим эмоциям, соединило людей с непомерной чувствительностью и неуравновешенных?
Они жаловались временами, что их преследовали подобно Китсу. Но это не было правдой. Им сопутствовала скорее атмосфера замалчивания и пренебрежения, чем враждебности. Если уж случилось какому-нибудь " важному" изданию заметить какую-то из их книжек, им советовали обычно, чтобы почитали Киплинга и писали стихи " необходимые обществу". Анекдоты о них появлялись чаще, чем дельная критика их поэзии. После их упадка, уже перед первой мировой войной, даже их поклонники не смели уже признаваться в этом и отрекались, как Пётр от Христа. Следующее поколение великих поэтов, которые начинало свою деятельность как раз перед войной, а дозревало в тридцатых годах, признавалось, что многим обязано им, хотя по их примеру искало чужих образцов. Но в Англии, стране долгой и непрерывной поэтической традиции, как-то так счастливо складывалось, что читающие поэзию имеют более эклектичные вкусы, чем, например, в Польше, и так же сегодня наиболее утончённая " современность" мирно соседствует с признанием поэтических достижений минувших эпох. Теперь появилось даже стремление сопоставления поэзии символистов с поэзией елизаветинского периода и трактовке этой первой как нового ренессанса лирической поэзии, впрочем, сами символисты считали себя обновителями лирики и привязывались к давней традиции :
As once Rare Ben and Herrick
Set older Fleet Street mad,
With wit not esoteric
And laughter that was lyric
And roistering rhymes and glad.
As they, we drink defiance
Tonight to all but Rhyme
And most of all to Science
And all such skins of lions
That hide the ass of Time.
( Как славный Бен и Геррик / свели с ума старую Флит Стрит / остротами без эзотерики / и смехом, лирическим,/ вольными рифмами и радостью.
Как и они, мы пьём за погибель/ всего, что не было Стихами, / в первую очередь точных наук и / всех этих львиных шкур,/ которые скрывают осла Времени.)
Как некогда Бен, Геррик
Свели с ума Флит Стрит
Совсем без эзотерик,
Внеся смех без истерик,
Свободных рифм флюид, -
Так пьём за крах игриво
Всего, кроме стихов:
Науки особливо
И львиной шкуры лживой,
Скрывающей ослов.
(перевод Э. Соловковой)
Так декларировал Ernest Rhys во вступлении к первой антологии "Клуба стихотворцев". Соответствия между поэтическим движением в конце елизаветинской эры и поэтическим движением на закате викторианской Англии критики видят в образе жизни поэтов обоих периодов, а также в некоторой аналогии групповых выступлений и в сходстве общественных установок: в обоих случаях страна переживала время небывалого обогащения в результате колониальной и торговой политики , - и в обоих случаях поэты, в противоречии с духом времени, смотрели на мир пессимистически и неприязненно. Признаюсь, мнение это кажется мне излишне претенциозным. Позднее елизаветинский "эстетизм" не был ничем иным, как придворной манерной игрой, и поэзия того времени содержала в себе больше примитивной жестокости, чем " утомления жизнью" fin de siecle ( конца века) Если вспоминаю об этом, то лишь с целью показать, как высоко некоторые критики оценивают сейчас достижения символистов, и одновремённо с тем, чтобы выразить соболезнование по поводу судьбы младопольских поэтов, которые по непонятной причине стали в наше время предметом пренебрежения.
Однако если сопоставление символистов с елизаветинцами не слишком удачно, их заслуги в обновлении лирической поэзии несомненны.
Наилучшая поэзия викторианской эпохи, - писал Йейтс, - часто содержится в небольшом фрагменте длинного, иногда слишком длинного, произведения, полного мыслей, которые отлично можно было бы выразить в прозе.
Это делалось потому, что в глазах викторианских поэтов:
Короткая лирика -это нечто возникающее случайно, как перерыв в серьёзной работе.
Одной из главных целей и заслуг декадентов было именно исключение риторической ваты, которая наполняла викторианские произведения даже наилучших поэтов.
Мы старались, - пишет далее Йейтс, - писать так, как писали поэты греческой Антологии, как это делал Катулл или якобианские лирики, все те, которые писали, когда поэзия была всё ещё чистой поэзией.
Амбиция моих друзей, - а они были очень амбициозными, - было выразить жизнь в её наиболее интенсивных моментах, которые кратки именно оттого, что интенсивны, и только в таких моментах.
Они должны были вводить много инноваций, чтобы этого достичь, должны были прежде всего отказаться от длинных поэм и сконцентрироваться на малом лирическом произведении. Они должны были сломать метр, попросту сократить растянутый викторианский стих и изменить, упростить словарный запас. На них , собственно, учился Элиот тому, что " поэзию можно писать только разговорным языком". Они были идентичными только в глазах поверхностных читателей. В действительности они очень отличались друг от друга, и каждый из них внёс в английский стих что-то важное и своё.
Также и поэзия отдельных авторов расположилась на шкале ценностей иначе, чем это видели современники. Когда потеряли значение скандалы и сплетни, оказалось, что не популярный Ле Галлиен или ославленный Грей наилучшие поэты, но главным стал несмелый и почти незамечаемый Доусон, которому критика всё чаще присуждает титул великого поэта, что охват и изобретательность творений Симонса обогатили существенно английскую поэзию, и что неоклассическая дисциплина Джонсона получила продолжение в виде многочисленных любопытных эксперименов у продолжателей. Это не было время " титанов поэзии", только блестящих мастеров, иногда авторов всего нескольких стихотворений.
Кажется, - пишет Йейтс, - что по смерти Теннисона ( 1892) до сего времени работало больше хороших лирических поэтов, чем в каком-либо другом периоде с XVII века. Нет великих фигур, но много поэтов, которые написали три-четыре стихотворения, найдут себе постоянное место в нашей литературе.
И на самом деле, только в стране столь тупой и угрюмой, такой завистливой и ограниченной, какой была викторианская Англия, подобное беззаботное увлечение прекрасным могло закончиться такой трагедией.
Из всех поэтов того периода ни один не " сочинял в большем отчаянии" и ни один не был титулован " представителем своей эпохи", как Доусон. Его короткая трагическая жизнь превратилась в притчу, которая должна была показывать опасности, которые встречают " юношу из хорошей семьи", если он отважится сломать принятый кодекс поведения. Ещё до сих пор он выступает в популярных историях литературы и в рассказах о том времени как запойный наркоман, неряшливый бродяга, преданный разврату и поглощённый переводами французской порнографии. Его жизнь была и на самом деле типичной для эпохи, которая к своим талантливейшим поэтам относилась с бессмысленной жестокостью. Это не означало, что он сам и его коллеги были невинными ангелочками, но до таких чудовищ безнравственности, которых видело в них общество, им было далеко.
Эрнест Кристофер Доусон родился 2 августа 1867 года. Его отец был хозяином небольшого дока в лондонском порту. " Bridge Dock", - так звучало его название, - приносил по причине изменяющейся техники, а частью из-за неумелого управления, всё меньшие доходы, так что вопреки господствующему мнению, Доусон никогда не был богатым, а с течением времени доходил до границ бедности. Тем не менее он происходил из среды традиционно состоятельной буржуазной семьи, которая оставила его в момент болезни и упадка. Его отец был болезненным культурным человеком, который больше времени проводил на Ривьере, чем в лондонском порту, и в те поездки обычно брал с собой сына, так что мальчик рано проникся французской культурой, избегнув при этом английского школьного интерната, где учились его ровесники. Отец учил его сам, и , очевидно, делал это хорошо, потому что Эрнест без труда сдал экзамены в Оксфорд, где благодаря отличной подготовке легко справлялся с учёбой . Там он завёл первые литературные знакомства и начал публиковать свои первые произведения. Именно в Оксфорде он подружился с Артуром Муром, будущим юристом, с которым они вместе писали свои повести, и даже две из них им удалось издать. Они писали попеременно, каждый по главе, и прозорливо писали о близком им мире : об артистах, которые предали свои идеалы для славы и денег, о вероломных любовницах, и о необходимости верного служения искусству. Там же подружился Доусон с Виктором Пларром, сыном эльзасца и шотландки, которые после франко-прусской войны перебрались в Англию. Это был воспитанный и элегантный молодой человек , впоследствии автор прелестных воспоминаний о нём, в которых первым постарался защитить его имя. Доусон подружился также с Джонсоном, главным " мудрецом" " стихотворцев" , удивлявшим всех своей эрудицией., с Эдгаром Джепсоном, и ещё с некоторыми начинающими литераторами Оксфорда, которые приняли его в свою компанию, несмотря на отличия в его воспитании и отсутствие традиционных студенческих увлечений. В Оксфорде Доусон был всего два года, потому что фирма, владеющая "Bridge Dock" , обанкротилась, так что отец сам занялся управлением и позвал сына на помощь. С этого времени отец и сын несколько лет будут руководить, оба неудачно, падающим производством. Однако, несмотря на хлопоты с доком, именно эти несколько лет были в его жизни наиболее плодотворными в артистическом смысле и, пожалуй, наиболее счастливыми. Утрами он занимался делами в порту, но пополудни и вечера, а часто и ночи проводил в Лондоне в обществе друзей и артистов. Молодого поэта стал опекать Герберт Хорн, редактор издания " Hobby Horse", он печатал его вещи, вёл переговоры с издателями и всегда ему помогал. В так называемом " общежитии Hobby Horse" поселился по окончании учёбы Лайонел Джонсон, и там же встретил Доусон группу артистов разного рода, которые собирались в "Hobby Horse" на дискуссии и музыкальные вечера. Другим сообществом, которое стало ему очень близким, был "Клуб стихотворцев", где его вещи высоко оценивались, хотя он был слишком застенчивым, чтобы их читать, и выручал его кто-нибудь из членов, обычно Йейтс или Симонс. В дружелюбной атмосфере расцвёл его талант, тем более, что добавился скоро главный стимул лирического творчества : большая и несчастливая любовь.
В Сохо, районе лондонских развлечений, на Шервуд стрит держал ресторан польский эмигрант, некий пан Фолтинович, похоже, из благородных. У него была жена и дочь, в то время тринадцатилетняя Аделаида, которую называли Миси, и в эту Миси влюбился Доусон. Это не было любовью с первого взгляда .Чувство Доусона нарастало постепенно, но это была единственная настоящая любовь в его жизни, вдохновение его наилучших произведений и источник постоянного страдания. Часами он просиживал в "Poland'e", как назвался ресторан Фолтиновича, разговаривал с матерью, играл в шахматы с отцом и в halme (игра вроде шашек) с Миси, обратился даже в католичество , но не мог решиться на последний шаг, потому что его семья была сильно поражена этим экзотическим романом, да и у семейства Фолтиновичей не было уверенности в странном претенденте на руку их дочери. Если речь заходит о самой Миси, она скорее всего не догадывалась, что её любит застенчивый поэт, и семнадцати лет вышла за немецкого кельнера своего отца, Карла Фридриха Августа Нольте.
От этой неразделённой любви осталось несколько наилучших лирических стихов того периода и одно из самых длинных посвящений. Включённое в первый том его стихов, изданных в 1895 году под названием "Dilemmas: Stories and Studies in Sentiment" ( Дилеммы: Рассказы и Уроки Чувств) , оно звучит так:
В предисловии : К Аделаиде.
Если Тебе, которая вся в каждом моём стихе, однажды в будущем захочется прочесть эти стихотворения, неужели не покажется банальным, если бы я какое-то из них посвятил Тебе, как мог бы посвятить и друзьям? Наверное, было бы также банальностью, если бы я вписал всюду только Твоё имя? Банально и нагло? Потому что не надо Его вписывать, ведь понятно, что всё я написал для Тебя; не нужно мне также, чтобы критики напоминали, что нет у меня серебряного языка, чтобы Тебя восхвалять. Поэтому я не стану Тебе ничего посвящать, и упоминания о Тебе не будет; вручаю Тебе только эту мою малую книжечку со словами, которые, может быть, склонят Тебя быть к ней благожелательной.
( Далее следует длинная цитата из Флобера).
Самым известным стихотворений и одним из немногих в этом томе, не имеющих посвящения, это "Non sum quails eram bonae sub regno Cynarae"
( Я не такой, каким был под властью доброй Кинары).
( Прим. пер. Привожу текст стихотворения и перевод, взятый из сайта "Стихи.ру.)
Вчера, о, ввечеру меж наших губ, бледна,
Скользнула тень твоя, Кинара, и твой дух
Разлился посреди лобзаний и вина,
И одинок я был, в тоске по страсти старой,
Да, одинок я был и в скорби глух:
Я верен на свой лад тебе одной, Кинара!
Я сердцем ощущал другого сердца стук,
Губ купленных ее лобзаний слаще нет;
Не выпускал - во сне ль, в любви - ее из рук,
Но одинок я был, в тоске по страсти старой,
Когда проснулся - пасмурный рассвет.
Я верен на свой лад тебе одной, Кинара!
Я многое забыл, Кинара! буйных роз
Развеян ветром танец и погашен пыл,
Он лилии твои из памяти унес;
Но одинок я был, в тоске по страсти старой,
Да, оттого, что танец долог был;
Я верен на свой лад тебе одной, Кинара!
Просил вина и нот - сильнее, чем вчера,
Но лишь закончен пир и в лампах свет затих,
Спадала тень твоя, Кинара! до утра
Всё одинок я был, в тоске по страсти старой,
Вновь вожделел я губ твоих:
Я верен на свой лад тебе одной, Кинара!
Ernest Christopher Dowson (1867-1900)
NON SUM QUALIS ERAM BONAE SUB REGNO CYNARAE
Last night, ah, yesternight, betwixt her lips and mine
There fell thy shadow, Cynara! thy breath was shed
Upon my soul between the kisses and the wine;
And I was desolate and sick of an old passion,
Yea, I was desolate and bowed my head:
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
All night upon mine heart I felt her warm heart beat,
Night-long within mine arms in love and sleep she lay;
Surely the kisses of her bought red mouth were sweet;
But I was desolate and sick of an old passion,
When I awoke and found the dawn was gray:
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
I have forgot much, Cynara! gone with the wind,
Flung roses, roses riotously with the throng,
Dancing, to put thy pale, lost lilies out of mind;
But I was desolate and sick of an old passion,
Yea, all the time, because the dance was long:
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
I cried for madder music and for stronger wine,
But when the feast is finished and the lamps expire,
Then falls thy shadow, Cynara! the night is thine;
And I am desolate and sick of an old passion,
Yea hungry for the lips of my desire:
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
Автор перевода - ASSONETOR.
No Copyright: Assonnetor, 2004
Свидетельство о публикации N1408260928
Несчастная любовь в молодости нечасто становится катастрофой, и переписка Доусона того времени показывает, что независимо от сложностей с Аделаидой он вёл такую же жизнь, какая бывает уделом молодых артистов, полную планов, дискуссий и различных развлечений. Он посещал театр, писал рецензии бывал временами в модных салонах, что , однако, случалось нечасто, потому что скучная жизнь его собственного класса его ужасала. Одна его черта удивляла всех : его полное равнодушие к неудобствам. Когда он засиживался где-нибудь слишком надолго и было уже поздно возвращаться домой, то сворачивался в клубок на первом попавшемся кресле и так проводил ночь. Скорее всего в то время он начал пить ( я уже говорила, что это не была кавалькада святых) модную тогда отраву- абсент. Степень тогдашнего алкоголизма Доусона трудно определить, Йейтс, например, утверждает:
Никто из нас не давал себе отчёта в том, что Доусон, который по всей видимости пил так мало и держался с таким достоинством и сдержанностью..пропадал в разгуле и тоске, и что этой самой ночью, возможно, окажется в приюте для бездомных.
И в другом месте ещё раз удивляется своему неведению:
Прошли годы, пока я понял, что за исключением минут, когда он приходил в "Клуб Стихотворцев" с каким-то из своих знакомых, старательно приодетых, жизнь Доусона была омерзительной чередой пьянства и дешёвых женщин.
Артур Симонс вспоминает, что:
Под влиянием алкоголя он становился безумным, совершенно безответственным. Его охватывали порывы беспричинного, бешеного гнева , из его уст лились слова, незнакомые ему в нормальном состоянии, казалось, что через миг он затеет какой-нибудь абсурдный скандал. Вместе с тем к нему приходили воспоминания. Пока он владел собой, для него существовала только одна женщина на свете, к которой он относился с неизмеримым чувством и безграничным уважением. В момент, когда память о её лице покидала его, все другие выныривали из глубин и все становились одинаковыми.
Оба эти свидетельства, однако, надо принимать с осторожностью, потому что Симонс в своей ненависти ко всему буржуазному был принципиально богемным человеком и был готов приписывать себе и своим друзьям всяческие выходки, которые могли возмутить благонравных мещан. И от него, несомненно, идёт осведомлённость Йетса, который некоторое время делил с ним жильё и который сам, вероятно, не наблюдал этого мнимого пьянства Доусона.
Так же и обвинение в наркомании, обычно выдвигаемые по адресу него и Джонсона, представляются , в общем, необоснованными. Марк Лонгдейкер, биограф Доусона, изучил вопросы добывания наркотиков в то время в Англии и пришёл к выводу, что кроме чисто случайных оказий это было почти невозможным. В воспоминаниях обоих поэтов дважды появляются рассказы об "экспериментировании" с наркотиками : однажды в студенческую пору в Оксфорде с каким-то индийским коллегой, и второй раз в Париже с участием Бердслея, Леонарда Смизерса, их позднейшего издателя, и нескольких французских артистов. В обоих случаев это прошло без особых впечатлений, и нет никаких оснований сомневаться в этих свидетельствах. Если, однако, "распутство" Доусона и других " декадентов" не было уж настолько великим, как считали их судьи - нет сомнения, что алкоголь тёк в их жизни широким потоком, и что в случае Доусона в сочетании с нерегулярным образом жизни и чахоткой ускорил его смерть. Произошло это, однако, позднее, когда личные трагедии возмутили течение его жизни.
В 1895 году он утратил обоих родителей. Сначала внезапно умер, или покончил самоубийством, его отец , а полугодом позже него покончила самоубийством мать. Ещё некоторое время он сам пытался руководить предприятием, одновремённо подыскивая себе какое-то другое занятие. По примеру Пларра, который был библиотекарем в Хирургическом институте, он добивался места в библиотеке Newington, в южном Лондоне, и когда это ему не удалось, передал док в руки главного мастера и уехал во Францию, где жил с небольшими перерывами до самой смерти. Он возвращался иногда в Лондон, чтобы безуспешно пытаться разобраться с финансами дока и получить с предприятия немного денег, но поскольку английские законы охраняли прежде всего капитал, ничего удивительного, что усилия бедного поэта были бесплодными.
Этот вопрос до сих пор остался невыясненным, возможно, оттого, что проблемами литературы занимаются в основном литераторы, которые даже в Англии не разбираются в финансах. Во всяком случае, как видно из переписки Доусона, кроме очень редких присылок от родни и скромных сумм, которые время от времени приходили от дока, единственным источником доходов в то время для него была литература, и прежде всего переводы, которые он делал для Смизерса. Для него он в короткое время перевёл "Землю" Золя, " Историю современной живописи" Ришара Мутье ( совместно с Хиллером и Грином), " Златоокую девушку" Бальзака, " Опасные связи" Шодерло де Лакло, " Орлеанскую деву" Вольтера , " Воспоминания" кардинала Дюбуа и герцога де Ришелье, "Величие" Луи Куперу. Этот список определённо опровергает легенду о его лени и бродяжничестве и заодно байку о " французской порнографии", переводам которой он якобы посвятил себя.
Выезд во Францию не означал для Доусона ни разрыва с прежней средой, ни одиночества. Постоянно заглядывал туда кто-либо из " стихотворцев", подолгу оставался на другой стороне Канала Бердслей, и кроме него там были у Доусона местные друзья в лице Генриха Довгрея, ведущего обозревателя английской литературы в " Меркюр де Франс" и выдающегося переводчика с английского, и Пьера Луиса, "Афродиту" которого Доусон собирался переводить, а Бердслей иллюстрировать. Это был блестящий замысел, однако, не выполненный из-за смерти обоих. Доусон дружил также с Габриелем де Лотреком и Анри де Тулуз- Лотреком, понятно, с Верленом и другими членами парижской богемы. Но ближайшим его другом в Париже был поляк, студент-медик по имени Леопольд Нелкен, с которым он некоторое время делил жилище, еду, и даже, когда фонды были исчерпаны, даже девушку. Молодой Леопольд, как следует из переписки Доусона, разыгрывал из себя немного "загадочного славянина", что выражалось в чересчур поспешной растрате ежемесячного пенсиона, получаемого от семьи, и изобретательным выцыганиванием кредита у французских лавочников и хозяев бистро. Он быстро акклиматизировался в среде международной богемы и даже служил приезжающим в качестве чичероне, о чём писал Доусон в своём последнем упоминании о нём, когда уже потерял его из виду, потому что Доусон уехал из Парижа. Он спрашивал временами о нём Довгрея, сообщая тому одновремённо что слышал, будто " Мой приятель Сэмюэл Смит провёл под его руководством две невероятно разнузданные и фривольные недели." Может быть, в Польше ещё существуют где-нибудь следы нашего своевольного земляка.
Беспечное житьё парижской богемы не было особенно дешёвым и не способствовало серьёзной литературной работе, поэтому Доусон часто выезжал в Бретань, чтобы работать, укрывшись в какой-нибудь деревеньке. Именно с таким рабочим пребыванием в провинции связано высказывание Симонса об "остове, который прозябает где-то в далёком краю", когда именно в то время в Англии возникала " легенда Доусона", к которой он сам относился иногда с усмешкой, иногда с раздражением, но обычно с безразличием. " Нет дыма без огня", - это присловье известно всем народам и не лишено истины, и жизнь Доусона не протекала исключительно в невинных вольностях и прилежной работе. Существует забавный анекдот о нём из того времени, который передаёт Йейтс. Доусон перед выездом во Францию оставил у кого-то из " стихотворцев" часы ( другие говорят , что перстенёк). Когда Симонс опубликовал свой известный очерк, Доусон отправил несколько личных писем, протестуя в них против обвинений его в лени и распущенности, и утверждая, что в действительности живёт в трезвости и усердно работает. Несколькими днями позднее в Лондон пришла телеграмма: " Я арестован, продать часы, выслать деньги", после чего следующая : " Свободен".
Доусон, как я узнал позднее, - вспоминает Йейтс, - напился и вступил в драку с местным пекарем, и когда был арестован, делегация горожан пошла к судье, чтобы обратить его внимание на то, что мсье Доусон - один из виднейших английских поэтов. " Очень хорошо, что вы мне об этом напомнили, - отвечал судья. Вместо него в тюрьму отправим пекаря."
Почти пятьдесят лет этот анекдот считался правдивым, и у меня есть большое искушение удовольствоваться версией Йейтса, тем более, что открытие протокола относительно безработных Фловера и Мааса ей не противоречит. Из него следует, что Доусон действительно ввязался в драку с пекарем из деревни Кимперле, у которого увёл жену, и что судья из Понт-Авена, где жил Доусон, отозвался о них обоих сурово и приказал им вести себя прилично.
Доусон считал себя прозаиком, который временами пишет стихи. Последующие поколения читателей изменили это суждение, и , минуя его повести и рассказы, обратились к его лирике. При жизни он издал три тома стихов: "Dilemmas: Stories and Studies in Sentiment" в 1895 г., "Verses" в 1896-м , "Decorations in Verse and Prose" в 1899м, кроме того он опубликовал одноактную пьесу в стихах, написанную для американского актёра Теодора Петерса под названием "The Parrot of the Minute", которая сразу стала популярной и часто ставилась в качестве интермедии перед основной пьесой. Среди английских символистов Доусон также считается наилучшим чистым лириком, которому успешно удалось исключить из своих стихов всё постороннее. " Это чистый лирический талант, не обременённый никакими помехами разума или сердца," - такой была оценка Артура Симонса, одного из первых критиков, который серьёзно старался анализировать творчество Доусона.
Проф. Ifor Evans в своей Истории английской поэзии второй половины XIX века обращает внимание на то, что Доусон был единственным поэтом, которому удавалось постоянно добиваться того, что его коллегам удавалось только в нечастые моменты : длительности и интенсивности лирического чувства, которому были подчинены другие интеллектуальные и эмоциональные переживания. Он ввёл или оживил много неизвестных или забытых стиховых форм. "Кинара", например, написана французским александрийским стихом, не слишком удобным для английского языка, но у Доусона был абсолютный слух, и нет сомнения в утверждении проф. Ивенса ,что "Кинара" внесла в английскую поэзию совершенно новую мелодию. Он успешно экспериментировал, пробуя разные формы, и если сравнить его стихи с рифмованными обоями, размножаемыми " официальными" викторианскими поэтами, получаем такое же впечатление, как от сравнения младопольской поэзии с поэзией позитивистов.
" Это поэт, который символизирует поэзию девяностых годов, в своём стихе он достиг того же, чего Обри Бердслей в визуальном искусстве",- утверждает проф. Ивенс.
Жизнь, в которой алкоголь и табак были важнее еды и сна, бедность, несчастливая любовь, семейная трагедия и чахотка подорвали силы Доусона. Он не выносил одиночества, но всё чаще был на него обречён. Париж даже в наискромнейшем своём осуществлении становился для него слишком дорогим, тем более, что, как он сам говорил, " жить в Париже и не бывать в ресторанах вещь невозможная, а это дорого."
В 1897 году, когда Уайлд вышел из заключения и выехал во Францию, Доусон был единственным английским поэтом, который был готов встретиться с ним, и между этими двумя изгнанниками возникло даже что-то вроде дружбы. Уайлд по своей привычке писал абсурдистские бурлески такого рода:
..Приходи с листьями винограда, вплетёнными в волосы... Ожидаю тебя в твоём зелёном костюме, который так славно идёт к тёмным гиацинтам твоих локонов...
Но заботы, которые владели тем и другим, были разного рода, и дороги их быстро разошлись. Уайлд, отбросив всякую предусмотрительность, уехал с лордом Альфредом Дугласом в Неаполь, Доусон всё чаще метался между Францией и Англией:
Он производил впечатление совсем потерянного , юного призрака, который случайно заблудился на человеческих дорогах, существа, вызывающего жалость. Бледный, исхудалый, в одежде, которая была почти лохмотьями, бродил бедный Эрнест от бара к бару в поисках кого-нибудь, с кем мог бы поговорить. Когда он встречал знакомого, его лицо освещалось улыбкой небывалой радости, от которой забывалась его запущенность.. Никогда он не был без денег и всегда первым оплачивал счета., - вспоминал Ги Торн, приятель Смизерса.
Именно в то время, когда Доусон стоял на пороге смерти, никто из его приятелей не отдавал себе отчёта в том, как плохо ему было, к тому же он и сам не искал тех, кто знал его по временам молодости.
And health and hope gone the way of love
Into the drear oblivion of lost things.
Ghosts go along with us until the end;
This was a mistress, this, perhaps, a friend.
( И здоровье, и надежда ушли туда, куда и любовь,
В тоскливое забвение потерянных вещей.
Призраки сопровождают нас до конца
Та была любовницей, а тот, может быть, другом.) - писал он с горечью в стихотворении, названном "Отстой" (Dregs).
Человеком, который понял, как плохо дело обстоит с Доусоном, был Роберт Шерард, журналист, дальний его знакомый. Именно он, встретив его в баре шатающегося от истощения, забрал его к себе домой, и вместе с женой окружил его заботливой опекой. Однако было уже поздно, и через три недели (23.02.1900) Эрнест Доусон умер в возрасте тридцати трёх лет. Шерард написал сообщение об обстоятельствах его смерти, которое возмутило многих его давних приятелей.
Боже, - писал потрясённый Пларр, - вместе с другими я оказался в сфере обвинения г. Шерарда в том, что мы оставили Доусона и позволили ему умереть . Но боже! Все годы наши двери оставались открытыми для него, почему же он не постучал в них и не умер при нас?
Бедный, израненный, чудесный человек, - писал Уайлд Смизерсу, - трагическое отражение всей трагической поэзии, как символ, или сцена в театре. Надеюсь положить на его могилу лавр и руту, и мирт, потому что он знал, что такое любовь.