Михаил Афанасьевич Булгаков был оригинальным человеком. Когда все обязаны были верить в Бога, он объявил себя атеистом. Когда Бога свергли, то говорил, что он верующий. Он всегда шел поперек течения, и, если угодно, стада. Так в разгар тотального атеизма, в период разрушения Храма Христа Спасителя, он сел писать заведомо непроходной роман об Ии... Ах нет. И тут Булгаков остался верен себе. Он написал роман-вставку о Иешуа Га-Ноцри, вроде похожего на евангельского героя, и в то же время так сильно от него отличающегося. Создал настолько непохожий образ, что поставил в тупик и верующих, и неверующих. Неверующие были убеждены, что Иершалаимские главы - о Христе, истинном и светлом, а верующие увидели в Иешуа поклеп на евангельского Иисуса. Ну и кто из них прав?...
Время течет и времена меняются. Кто бы мог подумать при жизни Михаила Афанасьевича, что в страну придет второе пришествие религии, и Храм Христа Спасителя возродится (воскреснет!). Правда, на деньги менял. Тех, которых евангельский Иисус изгнал из иерусалимского храма. Но не будем вдаваться в детали. В конце концов, кроме Михаила Афанасьевича есть Федор Михайлович с его 'Легендой...'. Перейдем к делу. А именно: спросим себя, мог ли Булгаков написать свой роман в наше время, когда исчезли условия его породившие? Или он 'вечен', но с поправкой на время?
Попытаемся представить, в каком ключе писал бы Булгаков роман 'Мастер и Маргарита' в наше время, учитывая его неуживчивый к властям и господствующей идеологии характер. Итак,
Мастер и Маргарита
Глава 1. Никогда не пишите оды
Однажды весною, в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах, появились два гражданина. Первый был не кто иной, как Михаил Александрович Берлиоз, редактор толстого художественного журнала, а молодой спутник его - поэт Иван Николаевич Понырев, пишущий под псевдонимом Рублевый.
В воздухе пахло парикмахерской и баварским пивом петербургского розлива, хотя ни первого, ни второго на прудах не наблюдалось. Но похоже жажда, что томила поэта и редактора, вызывала у них несвойственные для сквера ассоциации. Однако вместо того, чтобы быть дома поближе к квасу и вентилятору, они решили уединиться в тихом месте. У двоицы были серьезные основания для встречи. Дело в том, что редактор заказал поэту большую религиозную поэму к дате. Можно даже сказать оду. Оду Иван Николаевич сочинил в короткий срок, но редактора она не удовлетворила, хотя по форме особых претензий не было. Главного действующего лица поэмы - Иисуса Христа, поэт обрисовал самыми яркими красками, что были в его поэтической палитре, не пожалев словесного сусального золота, и тем не менее поэму требовалось, по мнению редактора, доделать. И вот теперь редактор читал стихотворцу нечто вроде лекции о Христе, с тем, чтобы разъяснить основной просчет сочинителя.
Трудно сказать, что именно подвело Ивана Николаевича - изобразительная ли сила его таланта или недостаточное знание вопроса, но Иисус в его изображении получился как памятник, что, собственно, и насторожило редактора. Берлиозу хотелось доказать поэту, что главное не в том насколько Иисус был монументален (оное и так понятно), а в том, чтобы ярче подчеркнуть личность Иисуса, как реального лица, полностью опровергающего домыслы о его существовании как мифа.
Берлиоз едва начал заготовленную речь, как сердце его вдруг стукнуло и на мгновенье куда то провалилось, потом вернулось, но уже с тупой иглой, засевшей в нем. Уважаемого редактора вдруг охватил необоснованный, но столь сильный страх, что ему захотелось тотчас же бежать с Патриарших без оглядки. Берлиоз растерянно огляделся, не понимая, что его напугало. Все округ дышало умиротворением и покоем.
'Переутомился я. Пожалуй, пора бросить все к черту и в Кисловодск, к Лермонтову, на воды...'
Не успел он додумать спасительную мысль, как вдруг знойный воздух сгустился перед ним, и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида. Большую курчавую голову, словно соединившую в себе Володю Ульянова в детстве и баснописца Крылова в зрелые годы, венчал жокейского вида картузик, а одет он был в пиджак в большую желтую клетку и короткие, до щиколоток, штаны. Гражданин был крупнотел, лицо украшали кошачьи усики. И выражение физиономии, прошу заметить, была глумливая. Гражданин кого-то здорово напоминал. И редактор даже узнал шарж на одного известного литератора из неподкупных либералов. Побледнев, он вытаращил глаза и в смятении подумал: 'Такого не может быть!' Но это, увы, было, и кошачьего вида гражданин, не касаясь земли, качался перед ним влево и вправо.
'Ну почему он?' - удивился Берлиоз, и даже слегка вскрикнул. Это помогло. Мираж растаял, хотя призрачный гражданин успел многозначительно подмигнуть. И это уже была форменная гадость.
Берлиоз зажмурился. А когда раскрыл глаза, увидел, что все кончилось, марево растворилось, клетчатый исчез, заодно и тупая игла выскочила из сердца.
- Фу ты черт! - воскликнул редактор, - знаешь, Иван, у меня сейчас от жары едва удар не сделался! Даже что то вроде галлюцинации было, - он попытался усмехнуться, но в глазах его еще прыгала тревога, и руки дрожали, словно он сдавал решающую раздачу в ожидании туза.
Однако постепенно он успокоился, обмахнулся платком и, произнеся довольно бодро: 'Ну с, итак...' - повел речь, прерванную полу-обмороком.
Надо заметить, что редактор был человеком начитанным и очень умело указывал в своей речи на древних богословов, например, на знаменитого Иоанна Златоуста и блестяще образованного Григория Великого. Также упомянул Блаженного Августина и преподобного ныне живущего патриарха московского. А еще больше его увлекали исторические реминисценции, как наследие двух высших гуманитарных образования.
Поэт, для которого все, сообщаемое редактором, являлось новостью, внимательно слушал Михаила Александровича, уставив на него свои бойкие голубенькие глаза, и лишь изредка икал, выдавая свое волнение.
И вот когда Михаил Александрович перешел к рассказу о том, как ацтеки, поклонявшиеся языческому богу Вицлипуцли, уверовали в Христа, лишь только в ихней Ацтекии появились христианские миссионеры-богоборцы во главе с убедительным Кортесом, в аллее показался странный человек.
При первом взгляде можно было уверенно сказать, что тот был маленького роста, зубы имел золотые и хромал на правую ногу. Со второго - что человек был росту громадного, коронки имел платиновые и хромал на левую ногу. Но, взглянув в третий раз, замечалось, что особых примет у прохожего не было. Так, скользило нечто, пройдешь - закурить не попросишь. Но все это пустое. На самом деле ни на какую ногу гражданин не хромал, и росту был среднего. Ну, может чуть выше среднего. Но не высокого. Хотя и не низкого... Да черт с ним, с ростом! Не в этом суть. Что же касается зубов, то с левой стороны у него были платиновые коронки, а с правой - хорошая керамика. Одет он был в серый добротный костюм с бабочкой на шее, как у режиссеров симфонического оркестра, а голову украшал черный берет, который он лихо заломил на ухо. В руке держал трость с черным набалдашником в виде головы пуделя. По виду - лет сорока с лишним. Или пятьдесят. Или... Впрочем, не важно. Зато рот заметен: губы с кривизной, и получалось нечто вроде иронической насмешки. Мол, знает мы, что да как... Выбрит гладко, без модной трехдневной щетины. Брюнет. Правый глаз черный, левый вроде бы зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом - странного вида господин.
Пройдя мимо скамьи, на которой помещались редактор и поэт, пришелец покосился на них, остановился и вдруг уселся на ту же скамейку, что приютила наших приятелей.
'Немец', - подумал Берлиоз, искоса взглянув на соседа.
'Англичанин, - подумал Рублевый, - ишь, и не жарко ему в перчатках'.
'Борис Акунин', - подумал бы я, Булгаков, но не обо мне сейчас речь.
А впрочем, почему не обо мне, когда обо мне? И в то же время, соглашусь, речь, вроде о других... Ах, ну ладно, сосредоточимся на тех кто уже на страницах.
А в этот момент человек, похожий на иностранца, окинул своими разноскопическими глазами высокие дома, квадратом окаймлявшие пруд, причем заметно стало, что видит это место он впервые. Так вот, оглядев, снисходительно усмехнулся своим мыслям. Затем прищурился, будто сытая пантера, положил руки на набалдашник трости, а подбородок - на руки.
- Ты, Иван, - продолжил Берлиоз, - очень хорошо и возвышенно изобразил рождение младенца Иисуса, но соль в том, что еще до Иисуса родился Иоанн Креститель, и - что показательно - до них никаких святых не было! Ну разве что Моисей, но он из другой оперы. А то выходит по твоему рассказу, что Сын Божий появился на свет, в естественном, так сказать, порядке. А где голубь? А где свет, излившийся на чрево Марии? И нужно обязательно указать на преклонные года Иосифа, чтоб развеять нелепые слухи об этом рождении.
Тут Рублевый сделал попытку прекратить мучившую его икоту, задержав дыхание, отчего икнул еще громче, и в этот же момент Берлиоз прервал свою речь, потому что странный господин вдруг приподнялся и обратился к писателям с вежливым поклоном.
- Извините меня, пожалуйста, - заговорил сосед с иностранным акцентом, но не коверкая слов, - что я, не будучи знаком, позволяю себе... но предмет вашей ученой беседы настолько интересен, что...
Тут он вежливо снял берет, и друзьям ничего не оставалось, как в ответ приподняться и раскланяться.
'Нет, скорее француз...' - подумал Берлиоз.
'Поляк..' - подумал Рублевый.
'Дарья Донцова', - подумал бы я, Булгаков. Шучу, конечно.
- Если я не ослышался, вы изволили говорить, что Иисус был реальное, так сказать, историческое лицо, но при этом высший дух во плоти? - спросил иностранец, обращая к Берлиозу свой левый зеленый глаз.
- Нет, вы не ослышались, - учтиво ответил Берлиоз, - именно это я и говорил.
- Ах, как интересно! - воскликнул иностранец.
'Какого черта ему надо?' - подумал Рублевый и нахмурился. Ему хотелось быстрее закончить дело с нравоучением редактора и побежать домой к квасу, вентилятору и Лидочке...
- А вы соглашались с вашим собеседником? - осведомился неизвестный, повернувшись к Рублевому.
- На все сто! - подтвердил тот непреклонно.
- Изумительно! - воскликнул непрошеный собеседник и, почему-то воровски оглянувшись и приглушив свой низкий голос, сказал: - Простите мою навязчивость, но я так понял, что вы, помимо всего прочего, верите в Бога? - он сделал испуганные глаза и прибавил: - Клянусь, я никому не скажу.
- Да, мы верим в Бога, - чуть улыбнувшись испугу приблудившегося, ответил Берлиоз. - Но об этом можно говорить совершенно свободно.
Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже привизгнув от любопытства:
- Вы - верующие?!
- Да, мы - истово верующие, - улыбаясь, ответил Берлиоз, а Рублевый подумал, рассердившись: 'Вот прицепился, гусь!'
- Ах, какая прелесть! - вскричал удивительный иностранец и завертел головой, глядя то на одного, то на другого литератора.
- В нашей стране вера в истинного и единосущного Бога никого не удивляет, - дипломатически пояснил Берлиоз. - Большинство населения сознательно и давно перестало верить сказкам об отсутствии присутствия божественного в мире.
Тут господин отколол такую штуку: встал и пожал изумленному редактору руку, произнеся при этом слова:
- Позвольте вас поблагодарить от всей души!
- За что это вы его благодарите? - завистливо осведомился Рублевый.
- За очень важное сведение, которое мне, как путешественнику, чрезвычайно интересно, - многозначительно подняв палец, пояснил заграничный чудак.
Важное сведение, по-видимому, действительно произвело на путешественника сильное впечатление, потому что он испуганно обвел глазами дома, как бы опасаясь в каждом окне увидеть по верующему с крестиком на шее, готовых тремя перстами перекрестить окрестности.
'Нет, он не англичанин...' - подумал Берлиоз, а Рублевый подумал: 'Где это он так наловчился говорить по-русски, когда все иностранцы говорят по английски', - и опять нахмурился.
- Но, позвольте вас спросить, - после тревожного раздумья спросил заграничный гость, - как же быть с доказательствами небытия божия, коих, как известно, существует ровно пять?
- Увы! - с сожалением ответил Берлиоз, - ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Ведь согласитесь, в области разума никакого доказательства отсутствия Бога быть не может. Кто-то же создал этот мир?
- Браво! - вскричал иностранец, - браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу. Но вот курьез: он начисто разрушил все пять атеистических доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство!
- Доказательство Канта проблематичности бытия божьего в свете несовершенства человеческого разума, - тонко улыбнувшись, возразил образованный редактор, - также неубедительно. И недаром Торквемада говорил, что все рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только еретиков, а Папа Римский просто смеялся над кантовским доказательством от противного.
Берлиоз говорил, а сам в это время думал: 'Но, все-таки, кто он такой? И почему так хорошо говорит по-русски?'
- Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в монастырь упечь на покаяние! - совершенно неожиданно бухнул Иван Николаевич.
- Иван! - сконфузившись, шепнул Берлиоз.
Но предложение отправить Канта в монастырь не только не поразило спорщика, но даже привело в восторг.
- Именно, именно! - закричал он, и левый зеленый глаз его, обращенный к Берлиозу, засверкал, - Ему там самое место! Ведь говорил я ему тогда за завтраком: 'Вы, профессор, воля ваша, что то нескладное придумали! Оно, может, и умно, но больно непонятно. Над вами потешаться будут'.
Берлиоз выпучил глаза. 'За завтраком... Канту?.. Что он плетет?' - поразился редактор.
- Но, - продолжал дискутант, не смущаясь изумлением Берлиоза и обращаясь уже к поэту, - отправить его в монастырь совершенно невозможно по той причине, что он уже лет двести с лишним пребывает в местах значительно более отдаленных, чем монастырь, и извлечь его оттуда никоим образом нельзя, уверяю вас!
- А жаль! - отозвался задира поэт.
- И мне жаль! - подтвердил неизвестный, сверкая глазом, и продолжал: - Но вот какой вопрос меня беспокоит: ежели Бог есть, то кто же, спрашивается, управляет жизнью человечества и распорядком на Земле и в государствах?
- Бог и управляет, - почему-то осердясь на этот детский вопрос ответил Бездомный.
- Виноват, - мягко отозвался неизвестный, - Позвольте же вас спросить, как же может управлять Бог, если тысячи лет меж людьми идут войны, льется кровь, к власти запросто приходят подонки, планета превращается в свалку... Неужто все это по божьему попущению, а то и - страшно сказать - божьему плану? И если, предположим, вам сегодня, уважаемый, отрежут голову, то неужели данное действие будет исходить от Бога?
Тут неизвестный окончательно повернулся к Берлиозу.
- Вообразите, что вы тот, кто еще недавно полагал, что, находясь под защитой Небес, соберетесь съездить в Кисловодск, - тут иностранец прищурился на Берлиоза. - Пустяковое, казалось бы, дело, но и этого совершить не сможете, потому что вдруг поскользнетесь и попадете под трамвай. Неужели вы скажете, что это Бог так устроил? Не правильнее ли думать, что управился с вами кто то совсем другой? А может даже вообще произошло чисто случайно? - и здесь незнакомец рассмеялся странным смешком.
Берлиоз с великим вниманием слушал неприятный рассказ про трамвай, и какие-то тревожные мысли начали мучить его. 'Он не иностранец! - думал он, - И не замаскированная Дарья Донцова - уж больно логично стелет, и даже не Борхес. Он... он... подозрительнейший субъект! Но из каких же он? А если из журнала конкурентов?'
Тут литераторы подумали разно. Берлиоз: 'Нет, не от конкурентов', а Рублевый: 'Пристал, черт его возьми! А тут гонорар до зарезу нужен...'.
'Надо будет ему возразить так, - решил Берлиоз, - да, человек смертен, никто против этого и не спорит. А дело в том, что...'
Однако не успел выговорить этих слов, как заговорил незнакомец:
- Да, человек смертен, но это еще полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус! И валить сей факт на Бога неприлично как-то, будто подозреваешь за ним способность ударить исподтишка. Никто не может сказать, что кто будет делать в сегодняшний вечер.
'Какая-то нелепая постановка вопроса...' - помыслил Берлиоз и возразил:
- Ну, здесь явное преувеличение. Сегодняшний вечер мне известен более или менее точно. Само собой разумеется, что, если на Бронной мне не свалится на голову кирпич.
- Кирпич свалиться сам по себе не может, - внушительно перебил неизвестный. -В этом будет вина строителей, но не Бога. Но представляется мне, что вы умрете другой смертью.
- Может быть, вы знаете, какой именно? - с совершенно естественной иронией осведомился Берлиоз.
- Охотно, - отозвался говорун. Он смерил Берлиоза взглядом, будто собирался состругать гроб, и сквозь зубы пробормотал: - Вам отрежут голову!
Рублевый дико вытаращил глаза на развязного неизвестного, а Берлиоз спросил, криво усмехнувшись:
- А кто именно? Атеисты?
- Нет, - ответил собеседник, - русская женщина, православная в последние три года.
- Прошу и меня извинить, - ответил иностранец, напирая, - но это так. Потому мне хотелось б спросить вас, что вы собирались делать сегодня вечером, если это не секрет?
- Секрета нет. Сейчас я зайду к себе на Садовую, а потом в восемь часов вечера в редакции состоится заседание, и я буду на нем председательствовать.
- Нет, этого быть никак не может, - твердо возразил наглец.
- Это почему?
- Потому, - ответил иностранец, - что Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже разлила. Так что заседание не состоится.
Под липами наступило молчание.
- Простите, - после паузы заговорил Берлиоз, поглядывая на мелющего чепуху иностранца, - при чем здесь подсолнечное масло... и какая Аннушка?
- Подсолнечное масло здесь вот при чем, - вдруг заговорил Рублевый, очевидно, решив объявить незваному собеседнику войну, - вам не приходилось, гражданин, бывать когда-нибудь в лечебнице для душевнобольных?
- Иван!.. - тихо воскликнул Михаил Александрович, сконфузившись.
Но иностранец ничуть не обиделся.
- Бывал, бывал и не раз! - вскричал он, смеясь, при этом не сводя несмеющегося глаза с поэта, - где я только не бывал! Жаль только, что я не удосужился спросить у доктора, что такое политическая шизофрения. Так что вы уж сами узнайте это у профессора Стравинского, Иван Николаевич.
- Откуда вы знаете, как меня зовут?
- Помилуйте, Иван Николаевич, кто же вас не знает? - проговорил иностранец, извлекая из кармана вчерашний номер 'Православного вестника'. И поэт увидел на первой странице свое изображение, а под ним собственные стихи. Но вчера еще радовавшее доказательство славы и популярности на этот раз ничуть не обрадовало виновника торжества.
- Я извиняюсь, - сказал Иван, и лицо его потемнело, - вы не можете подождать минутку? Я хочу товарищу пару слов сказать.
- О, с удовольствием! - воскликнул неизвестный, - здесь так хорошо под липами, а я, кстати, никуда не спешу.
- Вот что, Миша, - зашептал поэт, оттащив Берлиоза в сторону, - никакой он не интурист, а агент масонов. Это сионист, прибывший к нам с заданием. Спрашивай у него документы, а то уйдет...
- Ты думаешь? - встревоженно молвил Берлиоз, стараясь сохранять невозмутимое достоинство перед младшим собратом по искусству, а сам подумал: 'А ведь он, пожалуй, прав! Мне, православному, мученической смертью грозил!'
- Уж ты мне верь, - засипел ему в ухо Иван, - он дурачком прикидывается, чтобы навести тень на плетень и зарезать мне гонор... то бишь поэму. Ты слышишь, как он по русски говорит, - и покосился на скамейку, удостовериться, не удрал ли провокатор. - Задержим его, а то уйдет...
И стихоложец за руку потянул Берлиоза к скамейке.
Незнакомец не сидел, а уже стоял возле нее, держа в руках какую то книжечку в темно сером переплете, а также плотный конверт хорошей бумаги и визитную карточку.
- Извините меня, что я в пылу нашего спора забыл представить себя вам. Вот моя визитка, паспорт и приглашение приехать в Москву, - веско проговорил неизвестный, проницательно глядя на обоих литераторов.
Те сконфузились. 'Черт, все слышал', - подумал Берлиоз и вежливым жестом показал, что в предъявлении документов нет надобности. Пока иностранец совал их редактору, поэт успел разглядеть на карточке напечатанное иностранными буквами слово 'профессор' и начальную букву фамилии - решетчатое дабл ю.
- Очень приятно, - смущенно бормотал редактор, и иностранец наконец спрятал документы в карман.
Отношения были восстановлены, и вся троица снова уселась на скамью.
- Вы в качестве консультанта приглашены к нам, профессор? - спросил Берлиоз с максимальным расположением в голосе.
- Да, консультантом.
- Вы - западноевропеец? - осведомился Рублевый.
- Я то?.. - переспросил профессор и вдруг задумался. - Да, пожалуй, из тех, - сказал он.
- Вы по русски здорово чешите, - искренне похвалил Рублевый.
- О, я вообще полиглот и знаю очень большое количество языков, - ответил профессор. - Даже несколько мертвых.
- А у вас какая специальность? - осведомился Берлиоз.
- Я - специалист по каноническому богословию.
'Вот тебе раз!' - стукнуло в голове у Михаила Александровича.
'Вот тебе счас будет два', - вспомнил анекдот Михаил Афанасьевич.
- И... и вас по этой специальности пригласили к нам? - запнувшись спросил он.
- Да, по этой части пригласили, - подтвердил профессор и пояснил: - На одном из ваших телеканалов проходит конкурс экстрасенсов, так вот требуется, чтобы я продюсеров проекта консультировал. Я по части таких консультаций единственный в мире специалист.
- А а! Так вы эксперт? - с большим облегчением спросил Берлиоз.
- Я - знающий свое дело наблюдатель, - подтвердил приезжий, и добавил ни к селу ни к городу: - Сегодня вечером на Патриарших прудах я буду наблюдать интересный случай.
И консультант отрешенно уставился куда-то вдаль, будто прозрел нечто невидимое. Наша пара не смела прервать молчание третьего, не зная, что говорить, и возобновлять свою беседу, тоже как-то не представлялось удобным. Но тут иностранец очнулся. Редактор и поэт опять крайне удивились, когда профессор с таинственным видом пальцем поманил их к себе и, когда они наклонились к нему, прошептал:
- Имейте в виду, что Христа больше нет!
- Так выходит, по-вашему, Бога нет? - язвительно спросил Берлиоз.
- Почему же нет, - спокойно отвечал незнакомец на иностранную букву 'В'. - Идеи, как известно, материализуются. Был Осирис и Изида, Зевс Олимпийский и Перун, и Иисус, естественно был.
- Что значит, был? - удивился Берлиоз.
- А взял да улетел. Надоели вы ему. Разочаровался в вас.
- Как улетел, куда улетел? - ошарашенно спросил Берлиоз, поддаваясь магнетизму иностранца.
- В другую галактику. Начинать все сызнова.
- А кто же вместо него? Никто?
- Почему же никто. Я вместо него, - просто, даже обыденно, ответил незнакомец. - А что касается веры... Будете верить в меня, в мой праведный суд и мое милосердие. Какая вам, в сущности, разница, в кого верить и во что.
После этих слов незнакомец решительно поднялся, как закончивший ставший ему не нужным разговор.
- Разрешите откланяться, - учтиво сказал он, и приподнял шляпу (когда и каким образом берет сменился на элегантную шляпу никто из собеседников не заметил).
И пошел вдоль липовой аллеи, небрежно и в тоже время грациозно помахивая тростью.
На скамейке осталась пачка листов. Рукопись. Берлиоз машинально взял верхний листок и прочитал:
'Было утро четырнадцатого весеннего месяца нисан....'
Глава 2 Понтий Пилат
Было утро четырнадцатого весеннего месяца нисан. В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух - запах трупа. О боги, боги, за что вы наказываете меня?
'Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Кроме как отсечения.., - уже в который раз подумал больной. - Попробую не двигать головой'.
На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.
Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:
- Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?
- Да, прокуратор, - ответил секретарь.
- Что же он?
- Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, - объяснил секретарь.
- Чего он испугался?
- Как всегда... Ответственности.
- Но это же просто бродяга.
- У них иной бродяга может считаться святым. На Востоке это не редкость.
Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:
- Приведите обвиняемого.
И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет тридцати. Он был одет в старый голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, руки связаны за спиной. Под левым глазом чернел синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.
Тот помолчал, потом тихо спросил по арамейски:
- Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм?
Прокуратор при этом сидел как каменный, боясь качнуть пылающей адской болью головой и только губы его шевелились чуть чуть при произнесении слов.
Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:
- Добрый человек! Поверь мне...
Но прокуратор, по прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:
- Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, - и так же монотонно прибавил: - Кентуриона Крысобоя ко мне.
Всем показалось, что на балконе потемнело, когда человек, командовавший особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.
Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.
Прокуратор обратился к кентуриону по латыни:
- Преступник называет меня 'добрый человек'. Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.
И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.
Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из за его роста, а те, кто видел его впервые, еще потому, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его был некогда разбит ударом германской палицы.
Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.
Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.
Выведя арестованного из под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:
- Римского прокуратора называть - игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?
Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:
- Я понял тебя.
Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.
Прозвучал тусклый больной голос:
- Имя?
- Мое? - торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.
Прокуратор сказал негромко:
- Мое - мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.
- Иешуа, - поспешно ответил арестант.
- Прозвище есть?
- Га Ноцри.
- Откуда ты родом?
- Из города Гамалы, - ответил арестант, головой показывая, что там, где то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала.
- Кто ты по крови?
- У меня кровь разных народов, - ответил арестованный, - и я уже не помню моих родителей.
- Где ты живешь постоянно?
- У меня нет постоянного жилища, -ответчал арестант, - я путешествую из города в город.
- Короче, ты - бродяга, - подытожил прокуратор. - А родственники есть?
- Нет. Я один в мире.
- Знаешь ли грамоту?
- Да.
- Знаешь ли какой либо язык, кроме арамейского?
- Греческий.
Арестованный говорил все отрешеннее, будто начал скучать от столь простой беседы.
Зато в прокураторе проснулся интерес. Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.
Пилат заговорил по гречески:
- Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?
Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по гречески:
- Я, доб... - тут арестанта поперхнулся и тут же поправил себя, - я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие. Сказал лишь однажды, что храм, как обиталище Слова, погибнет от другого Слова.
Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас опять склонился над пергаментом.
- Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Среди них торговцы, ротозеи, воры.., - говорил монотонно прокуратор, - а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.
- Эти добрые люди, - заговорил арестант, теперь не забыв добавить требуемое: - игемон, - ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница будет продолжаться очень долгое время. И все из за того, что он неверно записывает за мной.
- Кто?
- Один искатель истины.
Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта.
- Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, - произнес Пилат негромко и монотонно, - за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя казнить.
- Нет, нет, игемон, - весь напрягаясь в желании убедить, заговорил арестованный, - ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Там переврано все, что я говорил. Я стал умолять: сожги ты свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.
- Кто такой? - брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.
- Левий Матвей, - пояснил арестант. - Он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагию, и разговорился с ним. Сначала он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, - тут арестант усмехнулся, - я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово...
Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил вопросительный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора.
- ...однако, послушав меня, он стал смягчаться, - продолжал Иешуа, - наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной проповедовать...
Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:
- О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу, чтобы нести околесицу про то, что он не понимает!
Пилату стало весело. Все же какое-то развлечение в этот пустой день...
Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата.
- А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, - объяснил Иешуа странные действия Левия Матвея и добавил: - И с тех пор он стал моим спутником.
Все еще улыбаясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого сумасшедшего, произнеся только два слова: 'Вздернуть его!' После чего уйти внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на судьбу. И даже мысль о яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора.
Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.
- Да, Левий Матвей, - донесся до него высокий, мучающий его голос.
- А вот что ты все же говорил про храм толпе на базаре?
Голос отвечавшего, казалось, колол Пилату в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил:
- Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины.
- Зачем же ты, бродяга, смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представление? Что такое истина?
И тут прокуратор подумал: 'О, боги мои! Я спрашиваю его о чем то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше...' И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. 'Яду мне, яду!'
И вновь он услышал голос:
- Истина в том, что люди нуждаются в спасении.
- От кого или чего? - полюбопытствовал Пилат.
- Главным образом от самих себя.
- От самих себя? Что ты имеешь ввиду?
- Люди должны спасать свои души, а для этого стремиться к чистым помыслам. А чтобы были чисты помыслы, надо делать чистые дела.
Прокуратору опять удивился. Что за бред... Людям приходится делать разное, на войне, например...
- Чепуха! - отчеканил Пилат. - Во-первых, не надо спасать всех, во-вторых, не все хотят спастись, в-третьих, это не истина, а твое мнение.
- Истина конкретна и на этот момент состоит в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь думать о чем нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.
Секретарь вытаращил глаза на арестанта, не дописав слова.
Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, и тот сторонится солнца.
Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.
Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.
- Ну вот, все и кончилось, - говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, - и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, - арестант повернулся, прищурился на солнце, - позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление умного человека.
Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.
- Беда в том, - продолжал никем не останавливаемый узник, - что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, - и тут говорящий позволил себе вздохнуть.
Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора от этой неслыханной дерзости арестованного. Но представить себе не смог, хотя хорошо знал прокуратора.
И вот раздался хрипловатый голос прокуратора, отдавшего по латыни приказ:
- Развяжите ему руки.
Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.
- Сознайся, - тихо по гречески спросил Пилат, - ты великий врач?