Аннотация: Жизнь обычного человека от начала и до конца.
Дерево Серафимы
Повесть
1. Шестьдесят дней
Все. Я у финиша. Осталось...
Собственно, ничего почти не осталось. Разве что попытаться вспомнить что-то забытое и освежить в памяти незабываемое? Описать бы свою жизнь на бумаге, да не успею. Да и кому это надо?..
Андрей Александрович сказал, что боли меня мучить не будут. Только слабость. Слабость дойдет до последней точки и все. Финиш. Встречайте меня те, кто ушел раньше. Серафима, встречай меня!
- Редкая у вас болезнь, Евгений Васильевич, - сказал мой лечащий врач Андрей Александрович Малосмертов, - редкая и совершенно не изученная. Современной медицине известно не более сотни случаев, подобных вашему. Лекарство от этой болезни еще не придумано. И думаю, - сказал Малосмертов, - в ближайшие лет десять-двенадцать придумано не будет, если вообще... - и задумчиво пожевал губами.
Мне-то до этих десятка с лишним лет, если жить мне осталось всего ничего! Никто не знает сколько. Андрей Александрович засунул мои данные (анализы и прочее) в компьютер и получил результат - девять с половиной недель. Прям, как название эротического фильма с Микки Рурком в главной роли.
- Правда, этот срок чисто условный, - добавил совершенно спокойно Малосмертов, - эмпирический, так сказать. Кто знает? Может быть, и дольше протянете...
Именно так: "протянете". Не "проживете", а "протянете". Учитывая мое состояние - самое подходящее слово.
- Или меньше, - задал я уточняющий вопрос, - протяну?
- Или меньше, - согласно кивнул он, сверкнув ранней лысиной.
Мы с Малосмертовым о моей неизбежной кончине разговариваем вполне спокойно. Я уже свыкся с мыслью, что надо готовиться, а Андрей Александрович так часто сталкивается со смертью, что вообще относится к ней легко. Что же касается этических моментов, тут тоже все нормально - моя инициатива. Я ему сразу сказал:
- Вы со мной, Андрей Александрович не деликатничайте. Я же понимаю, что у вас ко мне чисто академический интерес. Вернее, не ко мне, а к моей болячке. Вылечить меня вы не можете, так что - валяйте, жгите открытым текстом. Понаблюдаете за мной, поглядите, как я разваливаюсь, авось будущим поколениям польза будет. Поможете кому-нибудь. Такому, как я... А я смерти не боюсь, пожил. Я к ней совершенно готов.
- Пятьдесят два года, - начал со мной спорить Андрей Александрович, - это вы называете "пожил"?
- Пятьдесят три, - поправил я, - почти. А что, нормально. Это для кого как. Для кого-то мало, а для кого - в самый раз. Смотря как жить и с чем прибыть к конечной станции.
- Вам пятьдесят три только через три месяца будет, - напомнил мне Малосмертов.
Я расхохотался, если можно хохотом назвать те звуки, которые были мне по силам:
- Ясно. Девять с половиной недель меньше, чем три месяца. Что ж вы, Андрей Александрович меня обманываете? Говорили: "может быть, и дольше протяну". Я, Андрей Александрович, человек реальный, трезво могу рассуждать и закатывать истерики - это не мое. Значит, девять с половиной недель - максимум?
Малосмертов стушевался. Сказал:
- Я даже слегка прибавил.
- Слегка - это сколько?
- Половинку недели... Но я же вам говорю - этот срок расчетный. На него ориентироваться не стоит. Он получен на основе анализа данных за период от начала вашей болезни и до вчерашнего дня. Динамика...
- Стоп, - сказал я, - я все понял, можете не продолжать. Сойдемся на девяти с половиной неделях. Мне нравится это число - 9 и 1/2. Все, что сверх - отнесем на погрешности в ваших расчетах.
Доктор Малосмертов пожал плечами, соглашаясь.
Малосмертов... Вот же досталась фамильичка! Согласитесь, врачу быть Малосмертовым! Не самая подходящая фамилия, правда? Для врача. Малосмертов или Многосмертов - для безнадежно больного - это без разницы. Лишнее упоминание о смерти не особенно благотворно влияет на его душевное равновесие, подъему жизненного тонуса, так сказать, не способствует. Но это касается других, не меня. Я спокоен. Мне ничего не жалко. А знаете, почему? Потому, что здесь меня не держит ничего.
Полторы недели с того момента, как я узнал свой срок, уже прошло. Значит, осталось восемь. Два месяца. Не густо. И в то же время - очень много. Чем же мне занять эти два месяца? Целых шестьдесят дней! Книги я всегда читал не столько ради удовольствия, сколько с целью получения информации. А теперь? Зачем мне теперь какая-то информация? С телевизором - то же самое. Даже еще хуже. Выбора нет. Смотреть сериалы про Дашу Васильеву и Васю Рогова? Или рекламу? "В животе ураган, принимай эспумизан". Я свое уже отпукал. Бывают такие моменты, что напрячься для этого самого дела - сил нет. Или желания. Остается одно - лежать, закрыв глаза и вспоминать. Напряжение мысли у меня еще пока получается. Надолго ли?
Вспомнить... Вспомнить все, что удастся и попытаться это вспомнившееся переосмыслить.
Начну, пожалуй, с детства.
Сидели в беседке детского садика, который не работал и стоял с заколоченными дверьми и окнами. По-моему он вообще никогда не работал, сами мы в детский сад не ходили. Мы - это я, семилетний ангелочек и мой одногодок, и лучший друг детства Вовка Лукин. Мальчики из приличных семей. Два таких ангелочка! Мой отец работал ГИПом в "Гипродамбе", Вовкин папа не знаю кем, тоже инженером каким-то. Но тоже в "Гипродамбе".
Сидели и матерились. Слова новые, таинственные, нам нравилось их произносить. Запретный плод...
- ... моржовый, - говорил я.
- ... волосная, - говорил Вовка.
Что такое "..." в первом случае и что такое "..." во втором мы знали, нам это объяснил Гера. А вот "моржовый" - думали большой. Слово же "волосная" вообще произносили неправильно. Надо было "волостная", от слова волость, а мы думали - волосатая.
Короче, нас застукали на месте преступления.
- Женька, атас, - тихо сказал Вовка и переместился на перила беседки.
Я стоял спиной к входу. Собственно говоря, я и не сразу среагировал на Вовкин "атас". А может, он и не "атас" сказал? Может, "шухер"? Нет, точно не "шухер". Мне кажется, в нашем детском лексиконе этих слов - шухер и атас - на тот момент еще не было. Может быть, Вовка вообще ничего не сказал, а просто взял и вспорхнул на перила? Но глаза Вовкины я помню - в них был натуральный испуг.
- Ага! Материтесь? - услышал я за своей спиной взрослый мужской голос.
- Это не я, - быстро сообразил мой лучший друг и указал на меня, - это он научил.
Меня схватили за шкирку, я вырвался и попытался убежать, но через три секунды был снова пленен. Вовка не терял времени даром - только сверкнули в воздухе подошвы его сандаликов и тут же затрещали кусты сирени. Ну... насчет подошв Вовкиных сандаликов это я так, образно, не увидел я их, только слышал, как Лукин ломится сквозь кусты.
- Стой здесь, - грозно приказал мужик, который наверняка был никаким не мужиком, а молодым парнем и естественно комсомольцем, просто все взрослые - без градации по возрастам - казались нам во времена детские мужиками и бабами, в смысле, женщинами. - Никуда не уходи. Понял меня?
И бросился догонять Вовку.
Я постоял, переминаясь с ноги на ногу, наблюдая, как комсомолец, продравшись через сирень, забегает за угол детского сада, и свалил домой. Честно сказать, сначала я хотел дождаться комсомольца, ощущая некую обреченность в своей судьбе, но что-то толкнуло меня в спину. Словно кто-то сказал мне: "Беги, Женька! Не будь дураком!". И я убежал.
Дверь мне открыла бабушка. Я быстро скинул сандалики и, воровато проскользнув мимо нее и мимо раскрытой двери гостиной, где веселились родители и их гости (самым слышным был мамин голос), сразу прошел в бабушкину комнату и шмыгнул в угол. В углу стоял скрипучий венский стул, на котором я обычно не сидел, чаще забирался с ногами на бабушкин сундук, покрытый плюшевым покрывалом с оленями. (Точно такое же покрывало, правда, бабушка называла его ковром, висело на торцевой стенке). Рядом со стулом стояла этажерка с книгами. Я взял первую попавшуюся книгу (как сейчас помню - это была книга о приключениях Гулливера с красивыми красочными картинками), уселся на скрипучий стул и стал с умным и спокойным видом разглядывать картинки. Читал я в семь лет еще не очень.
- Что случилось, Женечка? - с тревогой в голосе спросила бабушка, заподозрив неладное. Она вошла следом за мной и остановилась в дверях.
Я вздрогнул и слишком резко, что шло вразрез с моим спокойным видом и последующим ответом, замотал головой и хрипло выдавил:
- Ничего.
И в ту же секунду раздался звонок в дверь. Или постучали? Был ли в нашей квартире звонок в одна тысяча девятьсот шестьдесят первом году? Не помню. Кажется, все-таки был.
Бабушка пошла открывать дверь.
Я сразу понял - пробил час расплаты! Сейчас я получу ремня. Бабушку я не боялся. По определению. Разве можно бояться бабушки, у которой ты - любимый и единственный внучек? Она и ремня-то в руках никогда не держала, только когда вставляла его в выглаженные ею отцовы брюки. Я боялся отца. Не вообще, а именно в тот момент. Я тоже у отца был единственным и наверняка (вспоминая сейчас, знаю это точно) любимым. Но отец есть отец! Он мужчина и у него есть ремень. В тот день был какой-то праздник. К родителям пришли гости и они выпивали. Не могу сказать, что мой отец был очень уж... любителем выпить. Но выпивал иногда. По праздникам. Иногда бывало сильно. Если хотя бы папа был трезвый, может тогда... Но этот... праздник! Что же это был за праздник? Лето, тогда было лето, самое начало - сирень цвела. Значит, в тот день отмечали день рождения отца.
- Вы бабушка Жени Игнатова? - услышал я уже знакомый мне голос. - А его родители дома? Отца позовите, пожалуйста.
Вспоминая сейчас свои тогдашние ощущения, могу точно сказать - мое сердце ушло в пятки. И еще мне стало очень холодно, как когда-то еще раньше, может, этой прошедшей зимой. Или прошлой?..
...Мы все с тем же Вовкой Лукиным, воспользовавшись тем, что ни моих родителей, ни бабушки не было дома, раздетыми выбежали на балкон. Вовка сказал: "Айда! Что покажу!". И я поайдакал вслед за ним. Перила балкона были из железной неокрашенной трубы. Мороз был неслабый, и труба накалилась холодом до высшего предела. Вовка высунул язык и быстро лизнул трубу. "Кисло, - сказал он. - Попробуй. Я так у себя на балконе пробовал. Кисло, как батарейку лижешь. Меня Лешка Жук научил". Я, конечно же, лизнул. Припал языком к трубе, как к контактам батарейки. И прилип, конечно. "Отлепляйся быстрее, - заорал Вовка. - Я же тебе показывал как надо. А ты..." Я попытался отлепиться, но ничего не вышло. Я испугался. Мне стало холодно - то ли от мороза, то ли от страха, что я так и останусь с прилипшим к перилам языком до весны, а может, и на всю жизнь. Холод шел от языка, проходил по всему телу и аккумулировался в мошонке. Буквально в несколько секунд я наполнился холодом весь, а мошонка сжалась, наверное, до размеров половинки грецкого ореха. Впрочем, в семь лет она не намного больше. "Отлепляйся!", - орал Вовка. Я дернулся сильнее и с ужасом увидел белую пенку кожицы от моего языка на черной трубе, а изо рта пошла кровь. Я заплевал этой кровью весь балкон, всю гостиную, коридор и бабушкину комнату. Я орал как резаный и плевался кровью. Было очень больно. И холодно.
Пришла бабушка, заохала, заахала и стала меня лечить. Впрочем, какое лечение здесь придумаешь? Я стоял над раковиной, сплевывал кровь, жалобно ныл и ждал, когда она перестанет сочиться. Бабушка быстро разобралась в том, кто является зачинщиком этой шалости, чуть не закончившейся для меня потерей языка. Вовку она выгнала и сказала, чтобы духу его в нашем доме не было.
Потом я долго питался теплым (не горячим) молоком и таким же теплым негорячим бульоном. Как долго, не помню. Наверное, не очень долго. Просто в детстве дни кажутся вечностью. Особенно те дни, когда нам плохо.
Вот сказал - в детстве... Не только в детстве. И сейчас мне кажутся мои последние дни вечностью. Потому что мне плохо? Нет, потому что мне никак. Потому что я устал, лежу и жду смерти. Потому что я смертельно устал от слабости и от обреченности, устал от того, что рядом - никого. Только доктор Малосмертов иногда забегает, да соседский парнишка Егор, я его нанял.
Устал я. От жизни я устал...
Возвращаюсь к тому случаю.
Бабушка позвала отца, а через минуту отец позвал меня.
В прихожей у двери стоял тот самый комсомолец, который нас с Вовкой изловил. Комсомолец держал Вовку Лукина за шиворот, Вовка угрюмо смотрел в пол.
Мой лучший друг предал меня за этот день дважды. Но тогда я не думал, что он поступил как-то неправильно. А как я бы поступил на его месте? Наверное, тоже привел бы комсомольца-добровольца к порогу Вовкиной квартиры. А как? Можно было взять все на себя, отказаться называть адрес друга или наврать, что, мол, не знаю, где этот пацан живет, в первый раз его увидел. Но это я теперь такой умный, а тогда... Нам было по семь лет, мы уважали взрослых, да и большого опыта вранья у нас не было, во вранье мы стали практиковаться несколько позже.
Папа сказал комсомольцу: "спасибо", закрыл входную дверь, потом поплотнее прикрыл дверь в гостиную и посмотрел на меня так, что мне показалось, что я умер. Я затравленно смотрел отцу в глаза, даже не замечая, что он вытаскивает из шлевок ремень. Потом заметил и попятился. Короче, влетело мне тогда по первое число. Ремнем, и по всей квартире, исключая гостиную, где за высокими двустворчатыми дверями сидели и веселились гости. Впрочем, и без гостиной было где побегать - бабушкина комната, родительская спальня, огромная кухня, но основным полигоном для моих маневров был широкий и бесконечно, как мне казалось, длинный коридор. Я орал и убегал, а отец догонял и хлестал. Мне показалось, что он был очень злым. Таким я его ни раньше, ни потом не видел. Злился он видимо оттого, что я убегал, а он все время промахивался. Но больше, наверное, оттого (это я сейчас так думаю), что я, сын культурных родителей (отец - главный инженер проектов, а мама - фармацевт!), а матерюсь как какой-то сапожник или как сын нашего домоуправского слесаря дяди Адольфа. Теперь мне кажется, что он даже говорил эти слова.
Сын дяди Адольфа, Герман, или Гера, как мы его звали, был старше меня года на четыре. И он уже считал себя взрослым, вовсю курил, знал очень много неизвестных мне слов и умел плевать через щель в зубах. Красиво это у него получалось! Тс-с-ык! - и летит белый харчок туда, куда надо. Иногда под ноги Геры, иногда под ноги того, кто рядом с Герой стоит. Мы пытались сделать так же, но только рубашки свои заплевывали. И подбородки.
Если честно (а действительно - зачем мне самому себе врать?), влетело мне тогда не очень-то. Большинство папиных ударов ремнем пришлось по воздуху. Только три или четыре раза я ощутил задницей жесткий контакт с кожей отцовского ремня. Я больше от страха орал, чем от боли. Но орал. Бабушка меня спасла от продолжения экзекуции, встала на папином пути, получив вместо меня шлепок ремнем по руке. Этот шлепок был самым звучным и самым болезненным. Больно было бабушке, а мне показалось, что получил его я.
Отец как-то резко успокоился.
- Извините, мама, - сказал он, - я нечаянно.
Папа всегда называл бабушку на "вы". В других семьях такого обращения к родителям я никогда не слышал. Ни тогда, ни сейчас.
- Я больше не буду! - пропищал я из-за бабушкиной спины.
- Узнаю, что материшься... - Папа не договорил, погрозил сжатым в руке ремнем и вернулся к гостям, продолжать застолье.
Я сам себе поклялся - больше никогда! И держал клятву аж до третьего класса. Когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась, но об этом потом...
Интересно, каким бы я стал, если бы этот комсомолец не поймал нас с Вовкой на месте преступления? Может быть, таким, как Гера? Разучил бы весь его лексикон, начал бы курить раньше, чем начал? Научился бы плевать через зубы, не заплевывая грудь? В общем, выводы я тогда сделал. Правда, не на всю оставшуюся жизнь. Но таким, как Гера не стал.
А вот еще что интересно! Сделал бы я эти выводы, если бы точно знал, как знаю это сейчас, что мой папа к утру напрочь забудет об инциденте? Наверное, нет. Если бы я это знал, я бы не был я - наивный семилетний пацан, бабушкин любимчик, которому в будущем всегда придется учиться на собственных ошибках, а не на ошибках других, как это делал... по-моему, Бисмарк. Я не умел приспосабливаться. Впрочем, так и не научился. В детстве верил бабушке, родителям и учителям, не подвергал сомнениям их слова и поучения. Позже стал верить сначала газете "Пионерская правда", потом "Комсомольская правда", потом просто "Правда". Верил, что коммунизм - светлая мечта человечества, которую именно мне надо сделать былью. Тщательно готовясь к школьным политинформациям, свято верил, что Израиль - агрессор, что все население Африки поголовно голодает, а негров в США до такой степени замордовали проклятые американцы, что они спят и видят, как бы сбежать в Советский Союз. Позже, неся службу за рубежом моей родины в Центральной Группе Войск, верил, что выполняю свой интернациональный долг, что тем самым спасаю дружескую Чехословакию от натовских поползновений. Свято верил в это и не считал себя оккупантом. Верил так же, что Солженицын - клеветник и капиталистический наймит. Что стремиться к материальному благополучию гнусно, пошло и даже преступно. Верил, что, правда - это то, во что я верил. Верил... Господи! В какую ерунду я верил! Долго верил. Во что-то и сейчас верю.
Так. Не обо всем сразу. Решил начать с детства, буду вспоминать детство.
Серафима...
Почему-то не с нее я начал свои воспоминания. Наверное, потому, что встретился с ней не в семь лет, а в десять. Чтобы хронологию не нарушать? Наверное... И, наверное, это неправильно.
Серафима... Воспоминания о ней - самые светлые и, одновременно - самые грустные в моей памяти...
Итак, когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась. Родители развелись. Я остался с отцом. Был суд, который я помню смутно. Помню только тетку, которая пришла в наш дом. Саму тетку не помню, совершенно не помню, как она выглядела. Я тогда еще "тетками" не интересовался. Одета она была в черное, вот это помню. Она меня спросила, с кем я хочу быть - с мамой или с папой. Я ответил очень конкретно: с бабушкой. Нет, настаивала тетка, с мамой или с папой? Я посмотрел на бабушку и твердо сказал: с папой.
Я остался с отцом потому, что хотел оставаться с бабушкой, с папиной мамой. У меня просто не было иного выбора. Маме я не особенно был нужен. Она потом постоянно уверяла меня в обратном, но я всегда знал, что маму больше заботит ее личная жизнь и нравятся другие дяди. Я это знал. Мне конечно и бабушка кое-чего говорила про маму и про то, что с мамой мне будет плохо, но я точно могу сказать - про маму я знал сам. Тому причиной была моя природная наблюдательность и рассуждения о жизни видавшего виды Геры и более сообразительного моего друга Вовки Лукина. Папа тоже был мне не особенно дорог. Если у мамы на уме (и не только на уме) были другие дяди, то у папы - работа, работа и работа. Одна работа... Ха! Как вскоре выяснилось, не одна работа была на уме у моего папы.
Собственно говоря, все свое детство, отрочество и юность я прожил с бабушкой. Папе на работе дали другую квартиру, и мы переехали на Ботанический жилмассив. И стали жить втроем - папа, бабушка и я. Это только так называется - стали жить втроем. На самом деле мы жили вдвоем с бабушкой. Папа часто ездил в командировки. Именно в тот период у него было особенно много командировок. Он буквально не вылезал из командировок. А потом... Папе в ту пору было тридцать пять лет. Теперь-то я его понимаю. А тогда не понимал, не желал понять. Он вообще перестал появляться в нашей квартире. А как-то раз пришел не один и сказал нам с бабушкой, что женился, а это его новая жена Софья Аркадьевна. Мне было разрешено называть ее тетей Соней. Новая жена отца мне не понравилась с первого взгляда. Мама была светлой, натуральной блондинкой. Я такой светлый в маму (правда, сейчас я стал еще светлее - поседел). И глаза у меня голубые, мамины. А тетя Соня - черная как цыганка. Глаза навыкат, черные, как сливы. И очень уж она широкая была. Ну, просто очень... Как уже сказал, тетя Соня не понравилась мне сразу. И бабушке она не понравилась. Проводив папу и тетю Соню, бабушка сказала тихо, самой себе: "Надо же, жидовку Вася взял...". Я не знал, кто такая жидовка, жидами мы с пацанами называли воробьев, но понял, что новая папина жена бабушке не понравилась. За все последующие годы симпатии у меня к мачехе, а у бабушки к снохе не прибавилось. Впрочем, нас Софья Аркадьевна тоже не особенно жаловала. У нее был мой папа и еще своя собственная дочь, родная.
Слава богу, жить все вместе мы не стали. У тети Сони был дом. Я там бывал позже, раз пять или шесть. Ветхий насыпной барачок на улице Ломоносова (во времена моего детства тот район представлял собой деревню) - я бы в таком жить не хотел. А папа стал жить в этом доме. Инженер по образованию и интеллигент по воспитанию и образу жизни до тети Сони, ему пришлось капать землю, таскать мешки с углем и картошкой, вообще - что-то постоянно таскать на загривке. Может быть, это и свело его рано в могилу? А может, у нас это наследственное? Мой дед тоже молодым умер. Правда, он сильно израненным с войны пришел... Я деда никогда не видал, только слышал бабушкины рассказы и видел его ордена и медали. Бабушка хранила их в коробочке с ватой на дне, а коробочку держала в сундуке. Куда потом, после смерти бабушки девалась эта коробочка, не знаю. Наверное, папа забрал ее себе еще раньше. Почему-то я никогда его про ту коробочку не спрашивал. И не видел ее больше никогда.
Итак, в десять лет я оказался один без друзей (все мои старые друзья остались там, откуда я уехал), без родителей (они каждый жили своей жизнью), в другом районе города (в самом что ни есть хулиганском), в другой квартире (в сыроватой двухкомнатной хрущевке после светлой полногабаритной трехкомнатной) и числа десятого сентября пошел в другую школу. Школа мне не понравилась.
С пацанами, учениками из моего класса я сошелся быстро. Но это случилось на перемене. А посадили меня за одну парту с девчонкой, с ней с первой я и познакомился.
- Тебя как зовут? - спросил я ее.
- Сима, - прошептала она.
- Чего ты там пищишь? - грубо сказал я, потому что не расслышал и потому что в моем детстве общаться с девчонками иначе было не принято.
- Меня зовут Серафимой, - сказала она чуть громче. - А тихо я говорю, потому что урок идет.
- Ты, наверное, отличница?
- Да, я учусь хорошо.
- А меня Женькой зовут. Списывать будешь давать?
Сима дернула плечиком, поджала губки, сложила ручки, как примерная ученица и стала слушать урок. Я внимательно на нее посмотрел и подумал: "Подумаешь... Пигалица! Сикарашка какая-то. К тому же черномазая, как цыганка. Как тетя Соня..."
После перемены у меня появились новые друзья - Серега Косовыев, Вовка Уваренцев, Борька Тубаров и Юрка Соломкин. Вообще-то все ученики моего нового класса стали моими новыми друзьями, но эти четверо - в особенности. С Борькой Тубаровым мы не прекращаем встречаться и по сей день... Вообще-то вру, преувеличиваю. Не виделись мы с Борькой уже давно, с самого Нового года. А уже май, скоро пять месяцев будет со дня нашей последней встречи. Борька даже не знает, что я того... Надо позвонить, пусть хоть на мои похороны придет. Может, потом и на могилу приходить будет. Хотя, какая мне разница?..
Парты в классе были все укомплектованы, свободных мест не было, да и пересаживаться с места на место нельзя было - в те годы самовольные пересаживания не приветствовались учителями. Мы так и остались сидеть с Серафимой за одной партой. И просидели, практически не замечая друг друга, до седьмого класса. Ну, не то чтобы совсем не замечая, демонстративно. Нет. Не дружили мы с ней просто. Для меня Сима была не хуже и не лучше других девчонок.
А к концу седьмого класса я в Симу влюбился. Да как! Втрескался! Может, время подошло? Все влюбляются в тринадцать-четырнадцать лет. А в кого еще мне было влюбляться, как не в соседку по парте, с которой просидел рядом целых три... да нет, почти четыре года?
Сидели, как сейчас помню на химии. Симу вызвали к доске. Она химию любила и знала отлично. Когда Сима отвечала, весь класс переставал разговаривать и слушал ее внимательней, чем учителя химии Сергея Прокопьевича Иванова, Прокопыча. Сима стояла у таблицы Менделеева с указкой в руке и была такой... в общем, я вдруг увидел ее другой. Как пишется в книгах, я неожиданно прозрел. И увидел красоту Серафимы. Луч весеннего солнца запутался в ее каштановых волосах и от этого они казались искрящимися и засветились все, словно костер запылал на голове. А смуглое лицо от свечения, исходящего от этого костра, не то чтобы посветлело, а стало таким живым и, одновременно - совершенно нереальным. Это я сейчас так красиво описываю, употребляя слова, которых не говорил в четырнадцатилетнем возрасте. Я тогда сидел, как истукан и думал: "Ни фига себе! Симка-то, оказывается... красивая". Она случайно остановила свой взгляд на мне, увидела что-то в моих глазах и вспыхнула, словно хотела совсем сгореть. Кое-как закончив ответ (ей повезло, Прокопыч не стал дослушивать до конца, отпустил, поставив в журнал очередную пятерку), Сима вернулась за парту и сидела какая-то напряженная. Я был напряжен не меньше ее, но все-таки смог выдавить из себя:
- Пойдем сегодня в кино после химии?
- Пойдем, - как всегда тихо ответила она, - все же идут.
- Нет, не со всеми.
Сегодня в ДК имени Кирова шли "Сыновья Большой Медведицы". Мы любили фильмы про индейцев. Мы тогда еще не знали, что такие фильмы называются вестернами. Мы переживали и болели за индейцев и ненавидели шерифа. И очень хотели, чтобы индейский томагавк расколол его башку.
Еще на первой перемене мы всем классом решили идти на этот фильм. Химия была последним уроком.
Сима удивленно на меня посмотрела:
- Как это не со всеми?
- Вдвоем.
- Как это? Все же идут. Как мы...
- А мы не в ДК Кирова, мы в "Победу" поедем.
Услышать ответ Серафимы мне не дал Прокопыч, он вызвал меня к доске. Я вышел и стал лепетать что-то несусветное. Я смотрел на Симу, а она смотрела на меня, и краснела. Я не понимал от чего - от того, что ей было за меня стыдно, за то, что я несу полную чушь, или отчего-то другого?
- Садись, Игнатов, - вздохнул Прокопыч. - Извини уж, но тройку, даже с минусом, я тебе поставить не могу. Двойка. Иди и учи. И бери пример со своей соседки. Чтобы химию понимать, ее любить надо. Как Серафима Оленина ее любит.
Химию я так и не смог полюбить, а вот с Симой мы в тот день все-таки поехали в "Победу". Билетов мы с ней купить не смогли. Ни в большой, ни в малый зал. Они были, но только на вечерние сеансы, а Сима сказала, что это слишком поздно, ей к восьми домой надо. Сима даже расстроилась, а я совершенно не расстроился. Черт с ними с билетами! Мы гуляли по Первомайскому скверу и ели мороженное в кафе - в пристройке к старому дому.
- Ты когда школу закончишь, куда поступать будешь? - спросил я ее, - на химический?
- Почему?
- Ты ведь химию любишь.
- Люблю. Но кроме химии я ботанику люблю, биологию, природоведение. У меня знаешь, сколько дома цветов разных? Мне их папа из экспедиций привозит, а я развожу. Кое-что приживается, что-то нет... Так что насчет института я еще не решила...
Ну конечно! Кто в четырнадцать лет определился - кем хочет стать? Я, например, совершенно не знал, чего хочу. Это обычно позже приходит, когда последний школьный звонок практически уже зазвенел. А иногда и вовсе не приходит. Либо родители говорят: будешь поступать туда-то, либо приятель твой с ВУЗом определился, а ты с ним за компанию, либо... все равно куда, лишь бы не в армию. Ко мне знание того, кем я хочу стать, так и не пришло. И в армию идти я сам решил. Послужу, думал, потом определяться буду.
- ...Я еще не решила. Может, как папа буду.
- А кто у тебя папа?
- Вулканолог.
- А это что за профессия такая? Колеса что ли вулканизирует? - И я захихикал как идиот.
Идиотом-то я не был, я прекрасно знал, что это за профессия - вулканолог. А спросил глупость и захихикал, потому что вдруг вспомнил увиденную недавно вывеску над мастерской, в которой осуществляли вулканизацию резинотехнических изделий. Там слово "вулканизация" было написано очень своеобразно. Слева - "вулкан" (снизу вверх), в самом верху крупно горизонтально - "ИЗ", а справа (сверху вниз, но не как продолжение слова, не так, словно надпись переламывается, а как бы отдельно от всего) - "ация". Над буквой "и" в слове "ация" кто-то поставил черточку, получилась "й". Посредине было нарисовано колесо и пар над ним. Не нужно было иметь богатое воображение, чтобы прочитать: "Вулкан из яйца". Даже наоборот, разобрать, что на вывеске написано "Вулканизация" - для этого нужно было обладать неслабым воображением.
Вспомнил, стало смешно, я и рассмеялся. И глупость сморозил. А Серафима обиделась.
- Дурак, - спокойно сказала она, слишком уж спокойно. И слегка побледнела. Сима всегда бледнела, когда сердилась. - Вулканолог - это человек, занимающийся изучением деятельности вулканов.
- Сим, извини, - стал оправдываться я, - я знаю кто такие вулканологи. Прости. Я тут просто недавно одну вывеску увидел...
И чтобы реабилитироваться в глазах возлюбленной я тут же принялся рассказывать Симе о вывеске над мастерской. Потом взял из папки карандаш и нарисовал на последней страничке тетради по химии эту смешную надпись. Мы вместе с Симой посмеялись. Слава богу - мне удалось ее рассмешить и мы не поссорились в день нашего первого свидания!
2. Пятьдесят девять
Что-то сегодня совсем раскис. Прямо с самого утра делать ничего не хочется. Может, пасмурная погода так на меня действует? Май на подходе, а хмуро как осенью. Даже встать, чтобы кофе сварить - лень. Жить лень... Но надо. Еще не все перевспоминал. Поживу чуток. Чтобы вспомнить.
А вообще... кому они нужны, мои воспоминания?
Мне нужны. Сам задал вопрос и сам же на него ответил.
А почему мне нужны мои воспоминания, я не знаю. И знать не хочу. Просто чувствую, что мне надо все вспомнить. Если смерть придет, а я не успею довспоминать до конца свою жизнь, мне, наверное, будет обидно...
Ха! Обидно. Мне уже все равно будет, так как меня самого не будет. И все-таки я должен вспомнить все. Ладно, полежу еще немного и сварю себе кофе. Полежу... повспоминаю.
Серафима...
Я представил Симу такой, которой она была в четырнадцать лет - юной, свежей, обалденно очаровательной в этой юности и свежести. Пахло от нее какими-то неизвестными духами. Нет, не духи это были, в те далекие времена четырнадцатилетние девчонки не пользовались ни духами, ни тушью, ни помадой. Это был запах цветов и деревьев, которые она держала у себя дома в горшочках. Запах жизни...
Неожиданно мои воспоминания были прерваны звуком открываемой двери. Это Егор пришел, у него ключ от моей квартиры.
- Евгений Васи-ли-ич, - услышал я его голос. Я не отозвался - сам войдет и увидит, что я еще жив.
Егор что-то долго возился в прихожей, ботинки, наверное, снимал. Он всегда ходил в высоких ботинках-берцах со шнуровкой чуть не до самого колена. Не всегда, а когда на улице грязь. А сегодня, как и вчера, и позавчера на улице грязь. Дождь идет третий день.
- Дядь Жень! - Голос тревожный.
- Да живой я, живой, - ворчливо откликнулся я.
- Привет, дядь Жень! - сказал Егор, входя в мою спальню.
Я невольно улыбнулся - такая жизнерадостность была на лице парня. Улыбнулся, но улыбку спрятал. Я не расстроился, не позавидовал. Каждому свое - кому-то жить, кому-то умирать. Когда-то и мне было двадцать, и смерть казалась выдумкой.
- Ты почему не в институте? - строго спросил я.
Егор учился на четвертом курсе медицинского института. Или как сейчас по-новому - Медицинской Академии?
- А я уже на сегодня отучился.
- Как это?
- Дядь Жень, - укоризненно произнес Егор, - ты что это, мою посещаемость контролировать собрался?
- Почему бы и нет? - вопросом на вопрос ответил я. - Я же тебя нанял для оказания медицинской помощи. Мне совершенно не надо, чтобы меня какой-то неуч пользовал.
- Во-первых, - начал Егор, - чтобы внутримышечно делать инъекции витаминов особой квалификации не требуется. С этим любая медсестра со средним медицинским справится. Во-вторых, нанял ты меня не для оказания медицинских услуг. Витаминный курс я тебе сам предложил пройти, ты согласился. А так - я в основном за продуктами бегаю, еду готовлю. И так, по мелочи. А в-третьих... Может, тебе мою зачетку показать? Там все тип-топ. Успеваемость присутствует.
- Принеси-ка мне из гостиной пачку сигарет и зажигалку. И пепельницу. Все там - на журнальном столике.
- Прям в кровати курить будешь?
- Я всю жизнь курил там, где хотел. И в спальне и на кухне и в сортире.
- Натощак!
- И натощак в особенности.
- Давай я хоть кофе тебе сварю, - предложил Егор и, не дожидаясь моего ответа, ушел на кухню.
Я тяжко вздохнул, изображая неизвестно для кого возмущение беспардонностью своего опекуна, а в душе одобрительно подумал: "Хороший врач из Егора получится. Умеет с капризными больными общаться. И ведь слушаешься его! А уколы Егор ставит - не почувствуешь".
Кряхтя, я поднялся с постели, подхватил пижаму, висевшую на спинке стула, и пошел в ванную. Постоял возле зеркала, раздумывая - бриться или ну ее на фиг? Решил не бриться, лень. В зеркале отражался бледный седой болезненно тощий старик с глазами уже неопределенного цвета, провалившимися в глазницы. В них была какая-то тоска. М-м-да, краше в гроб кладут. Я еще раз посмотрел в свои глаза и различил все-таки голубой цвет. И не тоска это вовсе, обманул я себя, это мудрость. Чтобы обман не открылся, отвернулся от зеркала и включил воду. Умылся, почистил зубы, с грехом пополам натянул пижаму и, уцепившись волей за плотные ручейки запахов, тянувшиеся из кухни, пошел пить кофе. Кроме кофе на столе стояла тарелка с двумя бутербродами - один с докторской колбасой, другой с сыром.
- Насчет бутербродов уговору не было, - сказал я Егору.
Егор не ответил, только хмыкнул. Наверное, хотел напомнить, что и по поводу кофе не было уговора.
Я выпил большую чашку кофе и осилил половину бутерброда с сыром. Больше не хотелось.
- Убери в контейнер и поставь в холодильник, - сказал я. - Позже захочу, съем.
Егор посмотрел на меня внимательно, и спорить не стал.
- Я сегодня весь день свободен, - сказал он, с задумчивым видом изучая содержимое "Шарпа", определяя - чего там в достатке, а чего надо подкупить. - Сейчас сгоняю в супермаркет. Куплю все, что надо для борща. Ты как насчет борща, дядь Жень?
- Нормально. Сигарет еще купи. Вот что - купи блок сразу. И дай мне, наконец, сигарету! Сколько можно тебя упрашивать?
Я с наслаждением закурил свою первую за сегодняшнее утро сигарету и подумал: "А была бы она мне так же приятна, не попей я кофе?".
Егор ушел в супермаркет за ингредиентами обещанного борща, а я переместился в гостиную на диван. Заниматься воспоминаниями, когда тебя постоянно кто-нибудь или что-нибудь отвлекает, пустое дело. И не вспомнишь ничего толком, и раствориться в этих воспоминаниях не сможешь. А вспоминать и не растворяться - это душевная мастурбация. Дергаешься, гоняешь туда-сюда обрывки мыслей и постоянно помнишь: ты здесь, ты никуда не делся, шкура твоя, потраченная как молью людьми и обстоятельствами, на тебе. Ее не сбросить, как лягушечью кожу. Она - ты сам и есть. Погрузиться же в воспоминания полностью, раствориться в них - значит прожить все заново.
Я взял пульт от телевизора и потыкал по каналам. Тягомотина сплошная. Сериал какой-то, говорят не по-русски, а дублирует молодую кудрявую девушку (по всем признакам - латиноамериканку) явно пожилая тетка с противной визгливостью в голосе. Дальше - блок новостей, повтор. Знаю все уже, ничего нового. Дальше. Опять сериал. Про американских врачей. Что-то не хочется про врачей... Следующий канал. Петросян. Показывают зрительский зал. Все смеются, да как! Просто ржут. Над чем смеетесь, товарищи? ТНТ - "Дом-2". Вот что вечно. Я умру, а "Дом-2" будет продолжаться. А потом будет "Дом-3". Так, следующий канал. Снова Петросян?! О господи, он на всех каналах что ли? Раздраженно отбросил от себя пульт и откинулся на подушки. Чем заняться? Может взять, да и позвонить Борьке Тубарову? А что, это идея! Посидим повспоминаем свои школьные годы. Я уже было взялся за трубку, но вдруг представил себе, какое впечатление я своим видом произведу на круглолицего и румяного, пышущего здоровьем и совершенно не поседевшего к пятидесяти трем годам друга и моя рука зависла над аппаратом. Незачем. Незачем расстраивать Борьку. Позвоню, но позже. Просто, чтобы знал. Хорошо бы просто позвонить, а у Борьки вдруг - важные дела. И отложим встречу еще на полгода. Или еще лучше - попрошу Егора, пусть позвонит Борису, когда все закончится.
И я подумал еще об одной причине, по которой не хотел видеться с Борькой. Мне некогда. Даже не так - мне надо вспоминать и вспоминать одному. Это мои воспоминания. Мои и ничьи больше. Пусть Борька будет частью этих воспоминаний, но пусть он не будет их активной частью. Не хочу, чтобы в мои воспоминания вмешивались чьи-то еще. Я помню то, что помню я, и так, как я это помню. Чужое мнение и чужая трактовка событий мне не нужны.
Я снова взял пульт и снова пробежался по программам. То же самое - тот же неумолкающий, бессменный и, по-видимому, бессмертный Петросян, те же бесконечные сериалы и те же свежие старые новости. Может, почитать что?
Вернулся из магазина Егор. Опять долго разувался.
- Егор, все хотел тебя спросить...
- Что, дядь Жень?
- Ты почему все время эти свои тяжелющие говнодавы носишь? Дороги как память?
- Старые туфли вышли из состояния пригодности для носки в осенне-весенний период, - честно признался Егор, - а на новые я еще не заработал. Вот получу от тебя зарплату за апрель и сразу куплю.
Егорке не легко приходилось жить. Одна мама-пенсионерка. На ее пенсию, да на стипендию студента-сына не пожируешь. Учится Егор и подрабатывает. А ведь молодой парень! Ему и девушку в кафешку сводить хочется, и с приятелями пивка попить. Девушка-то есть у него? Ни разу не спрашивал. Знаю его с детства (с Егорова детства естественно), а вот ни разу не спросил. Да наверняка есть...
- Я тебе премию решил выдать, - сказал я. - Целевую. Конкретно на туфли. Достань-ка из бара мой бумажник.
- Да что, не надо, дядь Жень, - запротестовал Егор. - Подумаешь еще, что я у тебя деньги вымогаю, на жалость давлю. Я к этим берцам привык и что тяжелые они не замечаю. А туфли к лету я со степухи куплю.
- Так! - грозно сказал я (получилось не очень грозно). - Я твой работодатель и сам решаю - выписать своему работнику премию или зарплату урезать. Неси кошелек.
Егор сначала унес пакеты на кухню, потом принес мне бумажник. Я дал ему двести долларов.
- Щедро! - покачал головой Егор.
- Бери. А за апрель твоя зарплата увеличивается еще на сто долларов. Не спорь! И еще... Подойди-ка снова к бару. - Егор послушно подошел к бару. - Видишь, там пакет лежит? Белый, пухлый такой. Он запечатан. На верхней полке, видишь?
- Этот? - Егор показал мне конверт.
- Да. Там деньги. Три с половиной тысячи долларов. Когда я умру, возьмешь его. Это на похороны, на памятник. Памятник дорогой не ставь, ни к чему это. Если что останется, себе возьмешь. Понял?
- Понять-то я понял, дядь Жень, но ты это... не рано себя хоронишь?
- Да ладно, брось! Ты же врач уже почти. Понимать все должен, что к чему. Да и сам видишь - состояние моего здоровья тенденции к улучшению не имеет. А лекарства от моей болезни еще нет. Может, лет через десять-двенадцать изобретут. Может, ты и изобретешь. Но у меня этих десяти-двенадцати лет нет. Малосмертов сказал, осталось девять с половиной недель. Вернее, уже восемь. А то и меньше. Так что, молодой человек, не вешайте мне лапшу на уши, не кобеньтесь и слушайте, что вам говорят.
- Я все понял, дядь Жень. Выполню твое завещание.
- Это не завещание, а просто наказ. А завещание тебе зачитают в положенное время. Думаю, тебе оно понравится. Эй, ты что это? - Я увидел, что у Егора вдруг изменились глаза, и задергался подбородок.
- Все нормально, - хрипло сказал он и отвернулся, чтобы я не увидел его слез. Любит он меня что ли?
- Егор, а у тебя почитать есть что-нибудь?
- Вообще-то у меня в основном медицинская литература. А что бы ты хотел почитать? Я схожу в книжный и куплю.
- Не знаю... Что-нибудь современное?
- Есть! - вдруг обрадовался Егор. - Есть книжонка. Недавно купил. В Академии была встреча с издательством нашим местным, забыл, как называется. Вспомнил! "Свиньин и сыновья". Там, на встрече, книги дешево продавали, я и купил одну. Сейчас принесу.
Книга называлась "Там". На обложке были нарисованы человечки, вернее один, но с зеркальным отражением. Я прочел фамилию автора - некто Царицын. Владимир Царицын. Никогда не слышал о таком. Фамилия звучная, и если бы слышал, запомнил бы. На обратной стороне обложки была справка об этом Царицыне. Ого! Год рождения тысяча девятьсот пятьдесят четвертый. Так мы с ним одногодки оказывается! И родился он в Новосибирске. Еще и земляки. И служил в ЦГВ, к тому же, в те самые годы, что и я. Ни фига себе! И я там служил. Почему же я его не знаю? Наверняка и призывались вместе. Хотя не факт. Мой день рождения 15 июля, а его? Я вернулся к биографической справке - этот неизвестный писатель родился 13 сентября 1954-го. Весной он не мог призываться, не было ему еще тогда восемнадцати, значит, как и я - осеннего призыва. А если мы с ним с одного призыва - значит, я его не запомнил. Все мы тогда были на "холодильнике" лысые, одинаковые, а если и знакомились друг с другом, то только по именам. Вовок было много и все на одно лицо. Развозили нас с "холодильника" в разное время и по разным сортировкам-накопителям. Кого в Воронеж, как меня, кого еще куда. А оттуда - в разные части к месту службы.
Я внимательно рассмотрел фотографию. Очки, седая борода - под таким натуральным гримом кто угодно спрячется. Взгляд слегка насмешливый. Черты лица неправильные - нос чуть набок. Нет, не помню. Да и не мудрено - тридцать пять лет прошло. Конечно, он изменился до неузнаваемости за эти годы, но что-то знакомое все же должно проскользнуть. Нет. Совершенно не помню. Впрочем, ведь этот Царицын мог призываться и не из Новосибирска.
Под справкой и фотографией был напечатан отрывок из текста:
- Андрюха! Мне нужно туда. Мне нужно домой. Я не боюсь этой чертовой бесконечности, я боюсь оставлять их одних.
- Придется, - спокойно возразил Андрей. - Мы не в силах изменить то, что от нас не зависит.
- А от кого? От кого это зависит? От Бога? От Дьявола?
Андрюха встал и отряхнул с одежды прилипший песок.
- Не знаю, - сказал он. - Я здесь уже десять лет, как ты знаешь, но так ничего и не понял. И ты не поймешь... наверное. Пошли.
- Куда?
- Пока вперед, а потом что-нибудь придумаем. Времени здесь нет, а потому у нас его целая вечность.
Интересно... А что это за место такое, где нет времени? По-моему это о чем-то потустороннем. Ну что ж, почитаю. Подобная тема как раз в тему, мысленно скаламбурил я.
Пока Егор варил борщ, я проглотил книжку целиком. Она была совсем небольшая - карманного формата и не толстая. Всего в книге было семь рассказов. Рассказ, выдержка из которого была на задней обложке, назывался так же, как и книга - "Там". В нем человек умер и оказался на том свете. И встретился с умершим десять лет назад другом. Увлекательно написано, ничего не скажешь. Увлекательно и настолько правдоподобно, что я поверил - на том свете так, как написано в рассказе. Нечего бояться смерти. Впрочем, я и не боюсь. Более того, хочу поскорей умереть.
Доктор Малосмертов сказал мне как-то:
- Вы, Евгений Васильевич безнадежны. У вас нет возможности выздороветь. И не потому, что лекарство от вашей болезни еще не придумано, вернее, не только поэтому. Вы, уважаемый Евгений Васильевич жить не хотите.
Что ему возразить? Он прав. Я не хочу жить.
Герой рассказа встретился на том свете со своим другом. А с кем встречусь я? С Серафимой. Я уверен, что встречусь с ней.
- Дядь Жень! - позвал Егор. - Отрывай свою задницу от дивана, борщ готов. И котлет я нажарил. А на гарнир гречка.
- Гречку не буду, - капризно проворчал я, - обрыдла.
- Я картошки еще начистил, но не сварил. Думал, ты гречки поешь, а картошку на ужин. Поставить картошку варить?
- Не надо. Я котлетку без гарнира съем. И вообще, есть я не хочу.
- Надо. Вставай, я борща уже налил. Тебе сметаны положить?
- Клади, - вздохнул я обреченно.
Мы пообедали вдвоем. Борщ удался. А котлета в горло не полезла, хотя я не сомневался, что она вкусная. Все, что готовил мне Егор, было вкусным.
- Я тебе всего много наготовил, дядь Жень. Завтра у меня денек напряженный намечается. Ты не будешь возражать, если завтра я не приду к тебе?
- Не буду.
- У меня, понимаешь, в Академии...
- Стоп! - прервал я объяснения Егора. - Я сказал, что не буду возражать против предоставления тебе отгула. А по поводу твоей Академии, мы утром все решили. Ты же меня сам упрекал в том, что я, видишь ли, собираюсь контролировать твою посещаемость и успеваемость, а тебе это, видишь ли, не нравится. Кроме того, - я повысил голос, заметив, что Егор желает оправдаться или возразить, - меня все равно завтра весь день не будет дома.
- Опа на! В гости, что ль собрался? А, дядь Жень?
- Малосмертов звонил. Возникло у него желание в очередной раз меня помучить. Какие-то анализы, УЗИ, рентген... экзекуции одним словом. Он с утра за мной заедет и, это, скорей всего - на весь день.
- Тебе это надо, дядь Жень? В твоем-то состоянии.
Я пожал плечами:
- Послужу науке, а что? И не такое уж плохое мое состояние.
- Хороший ты мужик, дядя Женя. Добрый.
- Ну, это как сказать... Слушай Егор, а у тебя девушка есть?
- А почему ты спросил?.. Есть.
- Как зовут?
- Наташка.
- Где-то рядом живет здесь? Учитесь вместе?
- Нет, живет она на Затулинке, а учится в театральном. Уже заканчивает. А ты почему спросил-то?
- Да так. Просто... Ну вы с ней... встречаетесь же?
- Гы-гы-гы, - заржал Егор, - встречаемся. Когда время есть. И место для встреч.
- Да я не в том смысле, - смутился я.
- А в каком?
- Девушки любят, когда им цветы дарят, мороженным угощают. То, се, пятое-десятое.
- Ну и...
- Расходы в этом деле неизбежны. Тащи-ка снова мой бумажник.
- Не надо. - Егор решительно положил свою руку с длинными пальцами хирурга на мою иссохшую старческую лапку. - Не надо, дядь Жень. Ты мне на туфли и так много дал. Мы с Наташкой сегодня пойдем в обувной и купим мне туфли. А на сдачу - и на цветы и на мороженое останется. И маме тортик куплю, йогуртовый, она такой любит. Спасибо тебе, дядь Жень.
- Сейчас к Наташке поедешь?
- Поеду.
- Ну, давай беги. - Я поощрил его уход взмахом руки. - Посуду сам помою, в состоянии еще. Кое-чего могу. И продукты в холодильник сам уберу. Беги к своей Наташке. Беги, беги... И будь счастлив, - добавил я тихо, когда Егор ушел в прихожую натягивать свои говнодавы. И зачем-то нарисовал в воздухе крест. Я не был уверен, что нарисовал его правильно. Жизнь прожил, а не знаю - горизонталь слева направо надо проводить или справа налево.
С церковью у меня не сложилось. Совершенно не сложилось. Может, виной тому - время, в которое я жил и атеистические убеждения моих родителей? Папа был коммунистом, ему по статусу в бога верить не положено было, но и беспартийная мама в церковь никогда не ходила, а если учитывать ее далеко не ангельский характер и абсолютно не безгрешный образ жизни, то можно понять, что она так же была далека от бога, как и коммунист папа. Позже, когда мама состарилась, она ни с того ни с сего, возомнила себя глубоко верующей католичкой и стала посещать - сначала временную деревянную католическую часовенку на улице Горького, а потом построенный рядом с ней костел. Мама считала себя латышкой. Из Латвии родом был ее отец, а мать, моя вторая бабушка, которую я практически не знал, была полячкой. Мама и меня, уже взрослого зазывала с собой, говорила, что я только наполовину русский, что корни мои в цивилизованной Европе и что я просто обязан ходить в костел. Но я только согласно кивал головой (как-нибудь потом, позже...) и внутренне усмехался. Ну, какой я европеец? Какой я к чертям собачьим католик? Я и не католик и не православный, я атеист. И азиат. Родился и всю жизнь, почти безвылазно прожил в Новосибирске.
В костеле мне все-таки довелось побывать. Два раза. Когда мама умерла я, выполняя ее завет, пришел в костел и договорился с пастором о мессе по усопшей. А потом пришел эту мессу выслушать. Сидел на дубовой скамье, слушал и ничего не ощущал - никакого душевного трепета и никакой благостности. Сидел и украдкой озирался по сторонам, удивляясь богатству и, одновременно - скромности и лаконичности внутреннего убранства католического храма.
Бабушка, та бабушка, с которой я прожил все детство и всю юность, Анна Ивановна, папина мама была истинно верующей. Соблюдала посты и отмечала божественные праздники. И я с ней отмечал, очень любил пасху - из-за крашенных яиц и всей остальной вкуснятины. Собственно говоря, на рождество вкуснятины было еще больше, но рождество зимой, а пасха весной, когда ярко светит солнышко. Мы, пацанами бегали по весенним лужам и кричали во все глотки каждому встречному: "Христос воскрес!", совершенно не представляя себе, что эти слова означают. Но ответ: "Во истину воскрес" мы должны были услышать обязательно. Бабушка ходила в церковь, но не часто, ноги у нее больные были. На пасху святить куличи она ходила всегда. А икон у нас в доме не было, и в истинную веру бабушка меня обращать не пыталась. Теперь я понимаю - боялась мне навредить. При развитом социализме мы все-таки жили.
Помню в шестом классе зашли с пацанами и девчонками в Вознесенскую церковь. Просто так, как бы на экскурсию. На несанкционированную никем экскурсию. Вообще-то мы пошли в цирк, отучившись в первую смену, а потом передумали - решили погулять по Нарымскому скверу и сдуру зашли в храм. Никто там не пел, попа не было - только иконы, кресты, полумрак, свечи. Много свечей, но все равно - полумрак. И старухи на коленках. В черном, в черных платках. Крестятся, тыкаются головами в пол. И глаза у них какие-то... мертвые. Мне стало не по себе и захотелось уйти. Ребята, которые были со мной, стали рассматривать иконы, делиться своими впечатлениями. Разговаривали громко, не так как принято разговаривать в храме. Я думаю, им тоже было не по себе и чтобы как-то скрыть свою растерянность, они и говорили громко. Некоторые смеялись, но не весело, а как-то нервно. Старухи смотрели на нас осуждающе, но ничего не говорили, продолжали молиться. Я вышел, унося в душе холодный комок непонимания себя и своих ощущений.
У кованых ворот стояла Серафима, в храм она не заходила. Мы с Серафимой еще не были никем. К тому моменту я еще не прозрел.