" Здравствуйте. Меня зовут.. Меня не зовут. И сама я не прихожу. Разве что только сюда. Самая вредная моя привычка - это играть в дурака. Это азартная привычка оставаться в дураках, даже не начав игру - лишь перетасовывать колоду и ждать, когда определится очередной туз, чтобы поменять дурную привычку одной масти на дурную привычку масти другой. Впадать в зависимость для меня так же естественно, жизненно необходимо, а с кисточки зрения художника даже прекрасно, как естественно, необходимо и прекрасно для реки впадать в море.
Первым был туз бубнов - его я вытянула еще в юности, вернее он выпал из книг, причитность к которым добавляла еще больше козырей молодости, по одному из методов которой подобает для пущей модности корчить из себя сверхмузыкальную и глубокомедитативную особу, чеканя своя шаг под бой бубна и под этот бой загребая в себя все то, что превращает сам твой мозг в звенящий бубен. Когда я перепробовала все доступные моему быту и безрецептурной фармацевтике музыкальные средства, бубен мозга стал звучать все громче и навязчивее, срываясь порой на кокофонию судорожных приступов безмозглости; тогда я взяла себя в руки, снова взяв в них колоду карт, и мне логично выпал туз трефов, наложив крест на заработанное побочными эффектами глубокомыслие, от которого меня уже стало тошнить так, как тошнит, если засунуть два пальца глубоко в горло; туз трефов сделал его патологическим. Как и полагается любой патологии, когда она достигает безродного возраста, ее обвенчали с давно уготовленной ей парой - медициной, а в крестные матери поставили королеву трефов - реабилитацию. И в стационаре одного из домашних очагов этой семейной четы колду снова перетасовали за меня и на выписке мне был выдан туз червей - дабы снова не вернуться с очередной перетасовкой в масть бубнов, которая превращала квадрат моих четырех стен в такое звенящее сонное колесо, что это становилось единственным способом удержать меня дома и даже сделать его любимым. Мне было предписано есть как можно больше червивых яблок и крутиться в другом колесе - чаще выкатываться из постели на улицу, к чужим порогам, где гоститься, вертеться, трепаться, - пока не забудется.
Так я в очередной раз доказала теорему вечного возврата - зависимый никогда не излечивается полностью от зависимости, ведь сколько ее веревочке не виться, все равно конец на его шее будет. Я попробовала свой самый тяжелый наркотик - людей - самый тяжелый, как и для всех зависимых, давно никем и никуда незванных, но однажды все же приглашенных давно не виденным, да и бывши в общем-то всегда невидимым другом. Я влипла в эту зависимость с первой же встречи, и когда она закончилась, я снова стала тасовать колоду в надежде на то, что мне выпадет уже пройденная и знакомая трясина, но моей зависимости настал фатальный апофеоз - выпал туз пики. Я заработала себе синдром отмены, самым ужасным в котором была ежедневная ломка от параноидального ожидания очередного приглашения.
Друг же этот, правда, был из тех времен, когда я сама принадлежала к масти бубнов, да и к тому времени, когда я уже пересекла всю колоду, он оставался все в той же масти - то есть, как и полагается, был сверхмузыкальным и под этот аккомпанемент нарочито глубокомысленным, все глубже копая подножный корм лугов и плантаций и выкладывая извилистые пахучие дорожки к собственным извилинам, которые от изобильной этой подкормки скручивались в телефонный провод, который и был той пуповиной, связывавшей нашу дружбу долгие годы до того момента, как мне выпал туз пики, я была приглашена им в гости и эта пуповина распустилась в серпантин рокового для меня гостеприиства. Так, побывав в очередной раз на осенних лугах и в еловых лесах, он садился за фортепиано, и его игру начинало рвать прямо на клавиши калейдоскопом из двусложных слов и смеха. Они стекали на пол и педали цунами из псевдофилософских квазитеорий и вытекающих из них и обещающих ему быть гениальными квазистратегий, все больше укрепляя стул, на котором он уже который год горделиво сидел, будучи уверенным в своей генетической богоизбранности.
Дом же его, проводив всех членов семьи в разные концы города и оставшись на нерадивом попечении единственного хозяина - друга, как и все неожиданные сироты, среди барханов пыли, хребтов напыщенных многотомников, айсбергов грязной посуды и долин переоборудованного под хаотичный гардероб пола, быстро и хищно родил угрозе своего уюта подоконник с замаскированной под тривиальную домашнюю герань мухоловкой, и стал в самом высшем смысле домом публичным - за всеми прекрасными лепестками недурноты собой своего хозяина он скрывал нежные, но цепкие челюсти гостеприимства, и список гостей, приходивших в него и к которым он был всегда готов, мог бы дать фору телефонной книге любого мегаполиса. Тем не менее друг, великолепно подкованный в демагогии этикета, мог заставить почувствовать каждого пришедшего невероятно долгожданным, единственным в своем роде и родстве ему, и стоило тому только присесть на мохнатый диван в гостинной, ловушка захлопывалась. Так ни один календарный день не обходился без приглашений, их принятий и самовольных приходов, за которыми следовали укладывания гостий на пуховые матрасы и заваливания гостей в ворс ковров, после чего поутру на паркете, столах и покрывалах тут и там оставались их разноцветные перышки.
Каждый вечер двери этого дома распахивались и выкатывали перед собою ковровую дорожку в свое прожорливое жерло, и гости скатывались в него, отпустив напоследок лишь довольное бульканье. Каждый вечер нимфомания героического материнского инстинкта этого дома был удовлетворена, утром же он снова превращался в кукушку, которая даже не удосуживалась подбрасывать свои яйца в чужие гнезда, и ввиду их совершеннолетия просто выпроваживала их за порог. Друг же был единственным избранным кукушенком, оставшимся в родном гнезде, которое им пухло теперь гордилось как лучшим своим потомком, ювелирно усвоившим навыки гостеприимства кукушкиного гнезда - любовно и крепко высиживать в самом своем нутре пришедших до самого утра, чтобы с рассветом выложить их в еще свежей яичной скорлупе одеял на коврик перед входной дверью, нежно пододвинув их мягкой ладонью к лифту и с усталой улыбкой дежурно уверив в покое, порядке, успехе и скорой связи, поддолкнув их мысочком к раскрывшийся двери и несколько секунд после того, как они закроются, тренировать предмет своей гордости - умственную эквилибристику, делая ставки на то, куда они теперь денутся - спустятся на нижний этаж и, крепко сжав кулаки и ступни, продолжат все же свой собственный путь; или же малодушно кинутся на первом этаже дальше вниз, в шахту, если их собственный путь не предвещал в ближайшие часы ничего, кроме дороги домой.
Впрочем, те его размышления у закрытых дверей лифта, как и все другие, которыми гордится масть бубнов, длились ровно до момента прихода очередного нового гостя, который держал в заднем кармане одну карту масти буби, а в руке - бубен, под который и следовало перекинуть побои смехом и болтологию из плешивых абстракций и хромых двусложностей на очередной первый попавшийся под звон предмет, избранный трофеем в традиционных для этой масти павлиньих боев одурманенными головами и цокоте корриды подкованных толковыми словарями языков.
Я же и была одной из тех, кто страдал этим душеграфическим кретинизмом, и выбирал от того тот отчаянный второй путь дальше вниз - то, что я была азартным игроком, неотвратимо рождало во мне желание сорвать эту прожорливую пальму первенства гостеприимства, а то, что играла я в дурака заставляло меня ломаться в поиске путей к тому, чтобы стать первым, или по крайней мере самым частым дураком в этом доме, и то, что я была от него зависима, делало все остальные мои дороги каторгой. То, что это было невозможно хотя бы потому, что моя ценность в этом доме, казалось, была не более чем меновой - и вскоре мое пребывание там сменялось пребыванием другого, только усиливало азарт моей зависимости.
Выходя оттуда утром измятой бледной простыней, помешанной как тесто, меня сразу же накрывал абстинентный синдром, и в замешательстве я опускала трясущуюся руку в карман, где обычно лежала моя колода - в надежде, что масть все же сменилось и это была последняя партия, но обнаруживала я лишь одну карту - шестерку пики - теперь я была ею, совершенно сдуваясь и теряя любой смысл за периметром этого жилища, в чьих зеркалах иногда мелькала какая-никакая моя значимость - эффектом воздушного шарика, который мог начать существовать только тогда, когда его надувал кто-нибудь другой, и на который я стала так похожа теперь - и была, и лоснилась и даже летала только тогда, когда друг надувал меня собою, а траектория полета ограничивалась четырьмя стенами и потолком - а ведь еще говорят, что размеры вселенной невозможно представить! Это смотря что в нее вселять..
Разочаровавшись в наркологии как в самом скучном способе слепить из зависимых "по образу и подобию" и заставить их любить жизнь в ее самом рафинированном виде, не преломленном сквозь какие-либо кривые линзы нездоровой оптики, единственно доступном ей методом - как заставляют часы тикать, в чем, кстати, и был ее главный просчет - ведь часы так или иначе останавливаются и их нужно снова заводить, чтобы они пошли опять, а как же сделать это иначе, не раскинув колоду и не заткнувшись в кабалу очередной зависимости? - я пошла другим путем. Долго ломаясь однажды вечером по улицам, потно ожидая на каждом углу очередного приглашения в гости, я наткнулась на седьмой дом, и на котором висела вывеска "Курсы творческой зависимости". Остервенело затрезвонив в дверной звонок и подняв вокруг себя клубы пыли от чесоточного вытирания ног о придверной коврик, двери мне отворил санитар со сладким оскалом, будто на шарнирах, и протянул мне программку со словами "Я думаю, это именно для вашего случая".
Там было написано: "Мы предлагаем вашему вниманию курс "Культурная программа на вечер для непозванных гостей". Мы недолго думали над названием нашего центра, и совершили его открытие совершенно традиционным путем - путеми нелепости - подскользнувшись однажды на кожуре банана и упав, мы перекроили банальность "Если не можешь изменить ситуацию, измени свое отношение к ней" на более узкую и доверчивую область деятельности - на всех непозванных гостей, у которых не хватает смелости и бестактности напроситься самим, и терпеливо мокнущим и мучающимся на любых параллельных и перпендикулярных к жданному гостевому дому улицах. Все-таки самые тяжелозависимые - непозванные гости - самые вежливые и гордые люди. Для вас мы и работаем, причем совершенно не скрывая, в отличии от других подобных мест, что здесь не лечат, а лишь дают плацебо - непозванные гости согласны даже на хлопушку вместо фейрверка, лишь бы был строго соблюден антураж гостепреимства - легкий транквилизатор, на котором можно переломаться вечер, избежав тем самым соблазна устроить любой ценой настоящий и переломать к черту остатки своего достоинства. Все же ваша гордыня, как бы ее не хулили носители духовных идеалов, - самое надежное антитело для носителей самого крепкого горба на спине, которая жаждет наклона у чужой входной двери, снимая сапоги и надевая тапочки.."
Занятия в седьмом доме проходили два раза в неделю, и в терапевтических целях эти два дня я выбрала сама - именно те дни, когда я гремела костями в заразивших меня гостях. Надевая платье в тот же час, причесываясь в ту же минуту и застегивая сапоги в ту же секунду, как и тогда, когда собиралась туда, где, подсев, осела, я и дальше позорно живу лишь по этому рефлексу - держа в общественном транспорте телефон в самом ближнем кармане, ожидая звонка "Ну ты где?" и не страшась того, что его в любой момент могут вытащить, и иду по каждому переходу с такой гордо поднятой головой и неосмысленной улыбкой так, будто на станции в центре зала меня все же ждут, и даже не всматриваюсь, а влезаю пальцами в каждое лицо напротив в вагоне метро, словно ему-то и нужно будет в следующий момент сказать "привет".
Когда же я подхожу к седьмому дому с пустыми графами во всех этих главках и пустырем в груди и голове, по которой глупо гуляет один лишь ветер адреса, времени встречи, горячего чая и пачки сигарет - следующие три часа меня ждет филигранная имитация культурной программы на вечер, и лелею я лишь одну надежду - что однажды этот вечер может закончиться тем, что станет просто тренировкой, и поеду обратно я не по своей ветке и не в свой дом. А пока - сладкая имитация этого "может" - кругом горсти конфет из безликих улыбок и дежурных приветствий, полные кружки чая командно улыбающихся глаз и лепечущих ртов, и, конечно же, большой кремовый торт из упражнений по задушевным разговорам.
Обязательная часть курса - программа ораторского искусства, ведь речевой аппарат - это тот орган, который больше всего повреждается при моей зависимости. Слаборечие неизбежно развивается, когда большую часть времени молчишь и то на одну недалекую тему, состоящую из расписаний, маршрутов, поездов, автобусов, чужих одеял и тапочек, и весь мир вокруг начинает исчисляться лишь часовым циферблатом, а ты становишься самым элементарным кубиком-рубиком - со всеми гранями лишь одного цвета по привычке надеяться на то, что любой маршрут может чудесным образом привести к искомому пункту назначения. Это программа казалась идеально подходящей мне - ведь я так долго тасовала колоду в своей голове, что начавший поначалу было складываться в ней карточный замок рухнул прямо мне в рот, и словесные его руины с таким трудом умещались в нем, что, когда я была вынуждена прервать свое отупелое молчание на одну эту тему, то лишь жалко плевалась, щепелявила и мямлила с трудом связываемыми невнятными его осколками.
Первая часть этой программы - скороговорки, чтобы, если встретишь друга однажды один на один на одну секунду среди шума поездов и клокота каблуков, максимально быстро и четко вывалить на него всю ту кашу, которая медленно варится в твоей голове, вывалить, как в глубокую тарелку, а не расплескать ее, как обычно - невнятно и мямло вокруг друга, не капнув на него ни капли, и за это потом поедать саму себя, снова пролившую всю свою незатейливую похлебку зря
Тридцать три кары для
Тридцать три кары для
Вымарывали вымарывали
Вымарывали вымарывали
Чтоб не вынырнула
Вторая часть программы - интонации, чтобы, встретив друга, не скрести сигаретными кашлем и мокротой по полому дну вводных фраз и предложений, а, сплюнув, растянуть гармонь голоса от головы до живота, дабы не свалить все такое невысказанное в промокшее мусорное ведро горла, а открыть его широкой и мелодичной палитрой
Так, например, задорный тон:
"О если б друг такой был дан мне провиденьем, то кисти и холсту тотчас поддался б он!"
Тон дружеский, и с легким сожаленьем:
"Наверное, тебе мешает жить твой норов? И наполняет чашу терпения мою? Хотите закажу себе большую чашу?"
Изящный тон: "Какая из художниц тебе дала такой постельный тон?"
Любезный: "Вероятно, вы большой любитель дамских птичек
Чтоб не нарушить их излюбленных привычек
Ты приготовил дома у себя насест удобный им"
Тон озабоченный:
"Скажи-ка, неужели,
Когда ты трубку куришь у себя в постели
Соседки не спешат, заметив этот дым
От ревности скорее заливать пожар этот с насосом?"
Предупредительный:
"Смотри-ка за собой -
Иль перевесишь ты, и прямо головой
Ударишься о камни мостовой"
И наконец тон нежный:
"Милый друг!Ты не боишься тьмы?
Чтобы не потерять дурного оптимизма
От белесы сонной луны
Вы зонтичек себе бы заказать должны"
Третья часть программы - заключительная - здесь я действую все так же рефлекторно, как и тогда, когдав кончилось то зависимое гостеприимство, и в моей игре в дурака не нашлось той карты, перевернув рубашку которой, друга можно было бы устыдить неприкаянностью и отчаянностью ее наготы. Здесь можно продекламировать чужие стихи, которые, как и все хорошие стихи, имеют свойство превращаться в предсказание и, порой, даже проклятие
Вы, идущие мимо меня
К не моим и сомнительным чарам, -
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько жизни, растраченной даром,
И какой героический пыл
На случайную тень и на шорох...
И как сердце мне испепелил
Этот даром истраченный порох.
О, летящие в ночь поезда,
Уносящие сон на вокзале...
Впрочем, знаю я, что и тогда
Не узнали бы вы - если б знали -
Почему мои речи резки
В вечном дыме моей папиросы,-
Сколько темной и грозной тоски
В голове моей светловолосой
Получив броски конфетти сочувственных взглядов от тех, кто был со мной в тот вечер, я выхожу из седьмого дома и иду по тому же маршруту, что и шла в него -бегу к метро, словно опаздываю на назначенную как последний поезд встречу, хотя опаздываю всего лишь на последний поезд, опаздать на который мне ничего не стоит, потому что, хромая от этой гонки в колесе червей, я вместе с больной ногой оттягиваю каждую минуту до его отправления, чтобы каждую секунду была возможность повернуть назад в гостевой дом. Моя культурная программа завершается в самых аристократичных традициях - импровизированным концертом в трех частях, каждая из которых своим финальным аккордом громыхает и покрывает бархатными покрывалами каждый ключевой пункт моего маршрута, с которого еще можно было свернуть на тропу к гостевому дому - в переходе метро меня ждет скрипач, склонив голову над струнами точь-в-точь, как я над стрелками часов, и полосует их смычком точно также, как эта часовая стрелка играет на мотке моих нервов, с каждой секундой все громче и истеричнее; когда заканчивается мое терпение и партия струнных, в вагоне метро меня встречает баянист, и в такт его игре я автоматически дышу так, что сжимаю и разжимаю свой живот как гармонь баяна, чтобы вместить в себя еще хотя бы немного терпения; а в тяжелое пыхтение вздохов первого вагона моего отправляющегося поезда врывается легкая и свежая струя игры флейтиста, которая распахивает мою грудь слепленной наскоро, чтобы поспеть за утекающими нотами, несуразной надежде - разменивая крупные деньги на мелочь, я даю каждому из них по горстке, меняя дурные привычки на суеверие в закон подобия и отражения, заодно и оплачивая, как водится, свою зависимость - ведь они играют ничуть не хуже, чем мой друг, просто в отличии от него они минорно и ненавязчиво открывают пакетик на правой руке для вольных и милостливых гонораров, так что с ними всегда есть веский повод встретиться - так может какой-нибудь там Союз урожденных и страждущих музыкантов или по крайней мере Ассоциация всех мастей буби отошлют ему депешу с процентными отчислениями из навязчивых даров моих горстей, и приложат к ней квитанцию о том, что следующую встречу следует считать уже оплаченной и надлежит немедленно назначить ее дату и время?
Когда поезд, тяжело и недовольно кряхтя в унисон мне, уже подъезжает к моей станции, в вагон входит девочка с глазами и пол и линялым платочком на волосах, и по картонке, которую она держит в руках я решаю, что это разорившаяся большая любительница экзотических животных - ведь судя по надписи на картонке, она просит именно на лечение своего диковинного питомца -рака мозга, и на последнем выдохе той надежды от флейтиста, которая распахнула мои ставни и дала воздуха и сил добраться до того дома, в который так не хотелось возвращаться - своего, я отдаю последнюю горсть мелочи ей - все в том же дурацком суеверии, что если вдруг мне в голову вцепился клешнями кто-то похожий - и от того все в ней теперь так глупо и бедно, может тогда он ослабит свою хватку и побежит вслед за ней в какой-нибудь ковчег в надежде на то, что там сытнее. И гостеприимнее.
Вскоре же выяснилось, что на самом деле это была ответная депеша мне о том, что гостевой дом отныне закрыт на капитальный пересмотр того, что было и что будет - тот диковинный питомец девушки оказался лишь прожорливой болезнью, которая непрошенно загостилась в голове отца моего друга, и, вскоре растолстев до безжизненных размеров, вовсе дала ему и себе жилище побольше, причем настолько, что оно не было отмечено на нашей карте вовсе. Друг же мой, словно желая быть к этому месту поближе или из скорбного уважения к той недоступной географии вымел отовсюду все карты и сам, кажется, покинул масть бубнов, а гостевой его публичный дом безропотно стал неприемным покоем - теперь в доме и его голове звучала другая музыка - остервенелый бой бубна сменился на тихий вой реквиема, и теперь те диваны, на которых только, казалось, я и могла лежать, и те стулья, на которых я, казалось, только и могла сидеть, - все они были теперь покрыты саваном пустой и священной неприступности и неприкосновенности. Казалось, что моя зависимость теперь стыдливо и смиренно склонила голову, и не имея пока сил уйти оттуда, просто молча сгорбившись вышла за дверь и снова не сумев уйти, осталась стоять на лестничном пролете, откуда ее не было видно двери этого дома.
И мне теперь почему-то стало горько неважно, кем я могла бы стать в этих стенах - единственной ли, самой частой ли, очередной ли, или просто дураком - мой азарт тоже принял незримое участие в этой скорбной процессии, и смирил свои аппетититы до того, что претендовал лишь на то, что я могла бы просто стать там кем-то, умело притворившись одним из отчаянных стульев или диванов, на которых теперь дозволялось быть только усталому отыгравшемуся другу, да и я сама теперь - ведь во мне было столько его воздуха, которым он меня надувал, а сейчас, когда он дышит скупо и тяжело - я и сама стала, как и прежде, бездыханной пыльной тряпочкой, которым становится разжалованный воздушный шар. Теперь, когда мой азарт ушел куда-то в более хлебное и праздное место, я покорно согласилась с его последними притязаниями на причастность к этому закрывшемуся дому - мой друг сказал, что все потеряло смысл, но бессмысленно сидел и безучастно лежал в комнате, которую он вернул в памятливую молчаливую и холодную собственность своего отца, как было и раньше.
Теперь и я, так измочаленная и измятая от своей крысиной гонки отсюда - туда, откуда можно сюда вернуться, мечтала себя там хотя бы лишь в таком необсуждаемом и постоянном молчаливом присутствии мебели - прилежной прикосновенности диванов и утещающей усидчивости стульев для него в его доме; ведь даже пройденный курс ораторского искусства оказался совершенно неуместным, когда друг сообщал мне обо всем этом, и даже сослужил дурную службу, когда я попыталась подлатать его проплешины, выплевывая камешки из своего рта - все эти плевки были, как раньше, холостыми и совершенно несвоевременными в тех разговорах, где вершина красноречия - молчание. И если мы все же встретимся снова, то будем молча сидеть на самой этой вершине, как уставшие обреченные путники, которые искали пути туда, куда им входа нет.
А если бы я достала тогда из кармана старую потрепанную колоду и разложила ее, то мы бы по старой его привычке бубново поспорили о том, кто из нас еще больший дурак - та, которая исполосовала все тропинки на пути туда, куда всегда могла дойти, но не заходила, будучи гордой непозванной гостьей, или он, который не знает ни адреса, ни телефона, да и вход туда строго по приглашениям и в точно назначенное время, где все гости званные. И хотя я точно знала, что в масштабах наших путешествий дураком, конечно, осталась я, но конечно не признаюсь ему в том, что мы теперь родня - непозванные гости, иначе он сразу же согласится с тем, что и карты раскидывать не надо, чтобы понять, кто из нас дурак. "Ты ничего не понимаешь" - скажет он. А я, помня о том, что в таких разговорах в ответ нужно молчать, просто решу, что мы пользуемся разными картами, а я, быть может, даже всего лишь одним ее клочком - на нем стократно уменьшен масштаб, но от этого его наполненность, параллели, мередианы никуда не исчезают.
Вот так красные полосы на шлагбауме моих путей и мытарств к этому дому сменились на черную ленточку, так что вскоре, пока еще бессознательно продолжая искать туда пути, я вскоре вернусь в седьмой дом, на этот раз - на курсы по истории современной музыки, чтобы пересмотреть историю случившейся со мной кокофонии, которая так логично завершилась похоронным маршем, и, может быть, когда трефы, бубны, черви и пики сменят джаз, блюз, рок-н-ролл и диско, у меня получится сменить игру на пластинку, а рок на судьбу.".
Что-нибудь, но не это..
Подползай - ты обязан;
Как ты жарок, измазан,
Все равно - ты не это!
Уничтожиться, канув
В этот омут безликий
Прямо в одурь диванов,
В полосатые тики!..
Вторая
Под конец весны из городского цирка уволили Пьеро. Директор цирка, большой щеголь, любимец дам и обладатель телефонной книги в кожаном переплете с золотым тиснением, которая возвышалась на отдельной полочке за стеклянной дверцей, которую он каждый день тщательно протирал тряпочкой, смоченной в самом изысканном парфюме, будто там лежала Библия, вызвал его, как он сказал, на "дружескую беседу", чтобы смягчить приговор.
Расхаживая по своему кабинету, уставленному шкафами с многозначительными напыщенными многотомниками, и как бы между делом смахивая с них пыль, он при этом успевал заглядывать в стеклянные дверцы шкафов, чтобы поправить свой набриллиантиновый начес и так при этом цокая каблуками своих новых мокасинов, что это было похоже на тиканье стрелок часов, висящих над эшафотом, перед казнью. Пьеро сидел перед ним, весь сжавшись в щелковый комочек и нервно ерзал по сиденью кресла, и ему казалось,что с каждым движениемего все больше засасывает эта трясина из кожи и синтепона. Сев перед ним, директор указательным пальцем поправил оправу своих очков, которые он носил лишь для пущей важности, одернул лацканы своего вельветового пиджака - предмета его гордости, сшитого на заказ, и со вздохом начал, словно собирался сообщить несчастному о неизлечимом диагнозе.
"Милый друг! Вы же знаете, что я всегда считал своим другом (330-й строчкой в телефонной книжке - подумал Пьеро) и не хочу, чтобы вы неправильно поняли мое решение или, Боже упаси, обиделись на него..Я глубоко ценю ваше отчаянное трудолюбие, вашу любовь к своей работе и желание помочь нашему цирку - то, что вы взяли на себя львиную часть нашей программы, когда наш штат покинули и Клоун, и Мальвина, - это был неоценимо щедрый жест для нас! Но,увы, это не принесло желаемых результатов и наши доходы резко упали. Теперь на ваши выступления приходят лишь безутешные вдовы и покинутые своими кавалерами нимфетки. Мало того, что они портят своими слезами новую обивку наших сидений, на которую я потратил, как вы знаете, немалую сумму - а ведь этот материал совершенно не выносит потекшей туши!, так еще наш цирк совершенно позорным образом потерял свой прежний статус и над ним теперь смеется весь город, называя его "избой-плачильней"! Я ни в коей мере не хочу обидеть ваше творческое самосознание и обсуждать вашу судьбу, которая немало вас побила, и принял я вас сюда из уважения к нашей дружбе и сочувствия к вашим трагическим потерям, но ведь предлагалась же вам изначально роль Арлекина? И что? Отыграв пару программ, вы сбежали с половины третьей в гримерку и, забившись там в угол, в слезах вопили, что не желаете быть шутом собственной души, что вы пытались, пытались угодить публике, у которой, по вашим словам, в душе нет ничего, кроме сахарного леденца и бинокля с десятикратным увеличением, и все они лжецы, лжецы - приходят за новой дозой лжи, и все они безразличные сластены-каннибалы, которым в человеке важен лишь фантик, обертка, а никак не его содержимое! А вы не можете вечно улыбаться,когда вам хочется этот натяжной рожок улыбки затянуть вокруг своей шеи, что ни черта вы не веселый и не жизнерадостный, но не собираетесь же вы просто зачитывать реестр страданий в своей жизни, у вас приготовлена прекрасная программа творческой подачи минора, неужели все они так тугоухи или глухи на одно ухо, раз не желают видеть и слышать все ноты, все гармонии, всю полноту жизненной симфонии? Или они такие дальтоники,что способны видеть только красный цвет, или они такие трусы, или у них такой высокий болевой порог, что они даже носа своего высунуть из-за него не могут и трусливо прячутся за ним, требуя успокоительных хлеба и зрелищ? Разве не было с вами такого нервного конфуза, который я правда списал на известную сверхчувствительность творческой натуры и закрыл глаза на это? Я знаю, что не смотря на на такую вашу непрезентабельную печальность, вы безгранично добры и душевны; я, признаться, сам не раз всплакнул, когда видел, как вы раздавали конфеты детям и цветы барышням после выступлений, да и сам был безгранично тронут и благодарен вам, друг мой, когда вы отдали мне свою зарплату тогда, когда мне не хватало денег на тот, ну вы должны помнить!, на тот чудесный бархатный костюм из Италии, который так идеально на мне сидел, да и к тому же, я действовал во благо нашего общего дела - без той солидности, который он мне придавал, разве смог бы я заключить те выгодные контракты с нашими спонсорами? А когда вы отдали мне свою зарплату, чтобы я смог оплатить долг за ту великолепную курительную трубку? Не правда ли, она замечательно гармонировала с тем костюмом и туфлями из крокодилловой кожи, которые вы так любезно позволили купить мне на те деньги, из которых я рассчитывал, честно рассчитывал, поверьте мне, отдать вам свой долг? И вот из этого бесконечного уважения и безграничной любви к вам, друг мой, я хотел бы дать вам очень ценный совет! Не задумывались ли вы, почему в ваши 32 года у вас нет достойной барышни рядом, да и вообще, почему разного сорта неприятности так и тянутся к вам, как пчелы на мед? Не сочтите за бестактность, но я думаю это все из-за того, как вы выглядите. Вы постоянно ходите в своем костюме и никогда не снимаете грим! Да и без него, в спальном колпаке поутру, я думаю вы немногим отличаетесь от своего сценического образа - с опухшими от ночных слез глазами, встрепанными, как вороньи перья, волосами - я прямо вижу это, когда звоню вам утром и слышу скрипы и хрипение вашего голоса - ну опять пачка самого тяжелого табака за ночь! Ну разве можно так, вы же губите себя, голубчик..Или может вы настолько преданны своей профессии, что так вжились в свой сценический образ и вам это все уже начало нравится? Да страдайте, милый, страдайте, раз вам это так нравится, только вы, как великолепный профессионал должны знать, что жанр минора, которым вы так виртуозно владеете, надоедает и выходит в тираж гораздо быстрее, чем развлекательные жанры? У наших посетителей и так хватает своих горестей в жизни, и сюда они приходят развлечься и забыться, и как бы филигранно не была исполнена ваша программа - ну раз, два это вызовет сочувствие и сожаление, а потом - надоест, и кроме раздражения - ничего.. Они ведь увидят это все и выйдя от нас, пусть не так артистично и высокохудожественно как у вас, но все же.. Суть одна. Не потому ли так пуста ваша телефонная книга? Послушайте, что я вам предлагаю, доверьтесь вашему старому опытному другу.. Вам нужно сменить.. - тут директор задумчиво зафыркался, обернулся и достал с полки словарь иностранных слов, которым он иногда пользовался, чтобы добавить своей речи пущей важности - Вам нужно сменить.. имидж! Понимаете, он, как бы вам сказать, сдишком тяжелый..Ну вот ваши волосы.. отчего черный? Попробуйте, к примеру, рыжий или золотистый..Увидите, как на вас посмотрят люди, совершенно иначе! Или вот этот ваш грим..Я не спорю, в рамках выбранного вами образа это смотрится гармонично и замечательно..Но вы посмотрите на свои глаза! Это же глаза спаниэля, который месяц уже не видел своего хозяина и даже не надеется на это..Сотрите эти черные стрелы со своих глаз, оним бьют мне прямо в сердце - и это потому, что я ваш друг и знаю, как вы добры и прекрасны внутри, и все это - он обвел пальцем Пьеро полукругом, словно снаряжал его в путь на каторгу - Но вот другие люди, которые не знают вас..Они посмотрят, удивятся, посмеются или вовсе испугаются, и все же пройдут мимо!
Тут Пьеро невольно все же оглянулся и взглянул в навязчивое зеркало в напыщенной золотой оправе с ангелочками и толстыми вензелями, и зеркало словно подхалимствовало и льстило своему директору, подтверждая его слова и смазывая отражение Пьеро в какую-то аляпистую черно-белую кашу; оставалось только посадить ему на плечо вместо попугая белую ворону, повесить двусторонюю табличку, которая от изменений ветра поворачивалась бы то надписью "другой", то надписью "изгой", и отправить его в одиночное плавание по северным морям, где бы он декламировал на мачте свои минорные речи в пустоту, пока не кинулся бы в воду. Что и говорить, директор, окруживший себя толстыми многотомниками великих умов, драпировками из самых изысканных тканей и толпами соблазнительных в своей чистоте и фешенебельности вакханок и нимфеток, для одинокого Пьеро, у которого и так был широчайший простор для неуверенности, недолюбленности и всех остальных оттенков из палитры сомнения, директор был невероятно убедителен. Пьеро ущипнул себя за щеку, потребовав у себя уважения к себе.
- Мне не нужны все люди. А тем более те, у которых любопытство не тянется дальше платяного шкафа и собственного носа, который так и норовит всюду влезть - при этом Пьеро въедливо и обидчиво взглянул на директора.
- Я знаю, дорогой мой, что вы считаете себя другим, совершенно отдельным от этого мира..
- Не считаю
- Считаете, считаете, вы сами так кричали тогда в гримерке, когда вдобавок еще и хлебнули настойки. Что никто не может понять ваших проблем, и единственный для вас способ облегчить душу - это вот так театрально срывая голос декламировать их на арене.. А ведь вы абсолютно такой же как и все, к чему все это? Зачем этот костюм, щелк, конечно, должен сказать, просто превосходен, да и пуговицы отменного качества, а воротник..Впрочем о чем это я..Вам бы стать..попроще! Я могу даже предложить вам свой старый батистовый двубортный пиджак, он прекрасного качества, и вот даже туфли из прошлогоднего сезона.. А штаны..
- Оставьте! - вскочил с кресла Пьеро, так яростно отодвинув его, что оно даже закачалось, заклокотав по отполированному полу. - Если вы мой друг, - продолжил он - и приняли меня таким, какой я есть, мне плевать почему - из жалости или еще чего-то, что в тот момент подходило к вашему костюму, то и увольте меня таким, какой я есть. Освободите место в шкафу для ваших новых друзей, а я вам не костюм! - тут голос Пьеро сорвался на крик. - И сменив на мне манжеты и пуговицы, я никогда не стану оплотом вашего дурного оптимизма и не стану без разбора кидаться в друзья на все кресла, где сидит наша публика. А в театр масок я поступать пока не собираюсь.
- Как знаете, как знаете, друг мой..Впрочем, хотел бы вас утешить тем, что ваше увольнение не случайно, ведь я решил вообще переделать наш цирк в варьете и уже набрал девушек..Ох видели бы вы их! Когда они собираются вместе, выкидывают ножку за ножкой, а потом поворачиваются бедрышком к бедрышку - я сразу вспоминаю киоск с аппетитнейшими курочками гриль, который я видел во время своего путешествия по Америке - все они были такие золотистые, румяные, все один в один, как по трафарету вырезанные, а по ножкам и бедрышкам шипя стекал такой сок, что казался сладчайшим нектаром! Кстати, подруга ваша Мальвина была уволена именно из-за этого своего непонятного старомодного норова что ли, уж не знаю, не пожелала вступить в труппу, хотя казалось бы все данные! Ведь говорил я ей - ну Мальвинушка, ты ведь такая прекрасная девушка, ну перекрась ты эти синие свои волосы, посмотри на девочек - какой блеск, какая естественность, как соблазнительно! И смой ты уже все эти свои тени с глаз, оставь только реснички - как ненавязчиво, так и хочется поцеловать в глазки! И платья эти твои, ну ей-Богу, не восемнадцатый же век - с корсетами, крепдешинами и прочими пышностями и напыщенностями! Ну что значит - "тебе так нравится", посмотри на то, что нравится молодым кавалерам и на последние сводки в журналах - это все вовсе не в цене, а образность вообще не в моде - проще, меньше, естественней! Ты ведь хочешь замуж? Ну так вот.. Для невесты это слишком..эм..вычурно.
Все эти слова Мальвина выслушивала молча, впившись глазами в директора, размахивающего руками с дымящейся трубкой в одной и модныцм журналом в другой, а изнутри сохла черносливом, как сказал потом директор, решивший, что в тот день ему больше всего пойдет выражаться в цветовых категориях. На слове "вычурно" чернослив души Мальвины прорвало, и она выбежала вон из цирка, хлюпая туфельками по растекшейся сливовой жиже.
Пьеро, заметив, что директор увлекся тем, как двигаются складки на его костюме во время безудержной жестикуляции пока он все это говорил и смотрит теперь лишь в свое зеркало, а не на него, ушел, по пути вспоминая Мальвину.
Когда Мальвина пришла в цирк и стала переодеваться перед первым своим выступлением, за ней подглядывали два тяжелоатлета, а потом, ворвавшись в гримерку, стали перекидывать ее друг другу, пока с нее не слетела вся одежда. Потом они стали упражняться на ней как на штанге, тягая вниз и вверх. И только когда их полосатые трико вспотели так, что их можно было выжимать, они ушли сменить одежду, потому что приближалось время их номера. Мальвина же осталась лежать на пуховом диванчике дрожащей мокрой мочалкой из синего целлофана. Чтобы утешить ее и загладить вину, директор пригласил ее к себе домой на чай и даже дал закурить сигарету, чтобы она успокоилась. Когда стрелка перевалила за полночь, он спросил в какой комнате ей постелить, а Мальвина сказала, что боится спать одна и спросила нет ли в его комнате второй кровати, хотя в глубине души хотела узнать, а нежны ли руки директора так же как и бархат на лацканах его пиджака и всегда ли, когда мужчина и женщина остаются наедине это напоминает упражнения по тяжелой атлетике?
Директор же, питавший слабость ко всему новому и непримерянному, уложил Мальвину рядом и будучи отлично подкованным в демагогии комплиментов и лести, когда выбивал скидку на очередной костюи у продавщиц, сразу же без труда нашел вход в примерочную души Мальвины, которая прежде слышала красивости только в мелодрамах по радио - у тебя такие красивые большие глаза - с придыханием говорил он, такие губы - цедил он в темноте, нервно копаясь в ожидании обновки в мерцающих в темноте голубых локонах Мальвины. И вот, самодовольно причмокнув, он скинул свой костюм и откинул подол платья Мальвины, как шторки в примерочной, чтобы примерить новый.
Повертев ее так и сяк, он решил, что хоть костюмчик и вполне сносен, но ничего выдающегося для него собой не представляет - уж слишком оригинально, слишком несолидно - и заснул отвернувшись в размышлениях о том, что наденет завтра. Мальвина же не спала всю ночь и думала о том, что директор носит поддельный бархатный костюм с подкладкой из наждачки, как и его руки. Утром, открыв свой гардероб и выбирая костюм на сегодня, директор взглянул на Мальвину, которая сжалась в угле кровати за подушками и в дрожании ожидала все тех же слов о ее глазах и губах. Директор же, задумчиво потеребив щеку, дал ей все тот же свой обычный совет - что было бы ей лучше сменить этот синий цвет волос на что-то более естественное, да и убрать лишнюю краску с глаз не мешало бы, и вот увидит она тогда, какие благодатные пастбища с голодными кавалерами ждут ее! Мальвина тогда почувствовала себя очень удобной, но крайне нелепой ночнушкой, которую прячут под подушку от чужих глаз, а вечером, сняв все красивые неудобности, в темноте с удовольствие надевают ее, чтобы спать в любых, каких заблагорассудится, позах, от души прихрапывая.
"А то как-то..вычурно" - закончил он, по-отечески погладив ее по голове. Мальвина, пребывавшая в тот момент в синонимическом отчаянии, приравняла "вычурно" к "вульгарно", вспомнив, что именно так и говорил директор о девушках, выходивших на улицу где-то спустя час после окончания цирковой программы и почему-то лишь молча куря стоявших там до самого утра, то и дело теряя из своих рядов то одну, то другую, под руку со статными кавалерами. Мальвина все никак не могла понять, в чем суть номера, исполняемого ими - на пантомиму это было не похоже из-за расхлябанности и недисциплинированности их движений и поз, хотя в глубине души она догадывалась, что все это как-то связано с художественной гимнастикой не самого высокого пошиба.
И вот тогда, после всех этих слов директора она дурно чувствовала себя одной из них и ей казалось, что вся она начала протекать какой-то синей кляксой изнутри, и чтобы не запачкать новых щелковых простыней директора, о которых он вчера так горячо и долго рассказывал ей за чаем с таким восторгом, что даже захлебывался и обжигался, она встала и ушла пока директор выбирал подходящую к костюму бабочку и заодно продолжал рассуждать о том, на что ей стоит сменить ее платья.
После того разговора с директором о варьете в цирк Мальвина больше не приходила, но говорили, что ее видели в винном магазине напротив, с туго стянутыми в сальный пучок волосами и глазами как чашки, из которых выпили весь чай.
Уходя из цирка, в парке Пьеро встретил недавно уволенного "за аляпистость" клоуна, который теперь сидел в своем прежнем костюме, где уже было не различить - где цветные круги, а где грязные кляксы. Он сидел, вжавшись в лавочку и постоянно приглаживал разноцветное мочалистое попурри на своей голове, пугливо ожидая взглядов прохожих. Пьеро улыбнулся ему, помахав рукой, но продолжил свой путь в дамский магазин, чтобы купить там все тени, которые будут у них в наличии, а потом зайти к Мальвине, вручить их ей и пригласить на прогулку, а еще сказать ей, какая она красивая, когда самый важный взгляд -ее, а не тот, случайный, что напротив.
Третья
Бывшая фрейлина Жанна была снова приглашена ко двору короля, но то, что двор превратился в подворье, а король был потеснен с трона в тиски и разжалован, открылось ей лишь тогда, когда она открыла двери в его покои. Свершившийся переворот становился все более очевидным по мере того, как с ее глаз спадала пелена, с его головы белесыми хлопьями сползала корона, которая оказалась бумажной, а разводы грязи на ее ступнях начинали напоминать очертания руин замка, который оказался из песка - это был дождливый вечер - обычный вестник правды в королевстве, от которого не было ни одной весточки за все то время, что Жанна была при дворе, король - себе на уме, а Жанна поначалу без ума от него, а после отлучения от двора просто тихо и отчаянно безумна.
В утро отлучения Жанна, проснувшись, обнаружила подушку рядом не хозяйски подмятой под голову короля, а угрожающе безукоризненно расправленной, со страшно белоснежным листком бумаги, лежащим на ней - король счел ниже своего достоинства наклониться к ней и прошептать о том, что она просто ему наскучила, - один лишь этот неверный ход разрушил бы карточный дворец распорядка королевского календаря, каждый день которого начинался с чистого листа, что он привык делать предельно официально: на лучшей бумаге, лучшими чернилами, скрепляя королевской печатью. Дотошная помпезность и дороговизна оформления начала новой жизни служила шорами для глаз королевского окружения и его собственных, если новая жизнь с рассветом так и не начиналась, потому что король опять проспал, и, чтобы избежать бунта, требовалось документальное подтверждение наличия у него самых чистых и самонадеянных намерений и стремлений.
Обрамленный тисненными вензелями - видимо для смягчения нервного удара, - текст отлучения гласил, что Жанне следует как можно быстрее покинуть сначала покои, а потом и двор короля ввиду превышения своих неполномочий, невыгодного контраста с новым дизайном королевского костюма, излишне...Чем больше Жанна разворачивала свиток с обвинениями, тем больше тряслись ее руки, превращая стройно написанный текст в жужжащий улей из букв и запятых, поэтому она резко развернула его полностью и уткнулась в самый конец, где обнаружила филигранно кроваво выведенный красными чернилами, то есть, наверное, самый главный пункт обвинения - систематические грубейшие нарушения устава для посещающих опочевальню короля, устава, который и состоял-то - укоряла ее частица, подобно молитве, всего лишь из трех нерушимых правил: не жалей, не зови, не плачь. Видимо, чтобы хоть как-то смягчить приговор, король снизошел до собственноручной назидательной подписи под списком - "Раболепность это совсем не комильфо для дамы в придворном этикете, милочка". Что же касалось вопиющего неследования, отсутствия даже попытки хромать в ногу с придворной модой, в пример Жанне ставились другие фрейлины, которые в своем поведении и полежании были открыты, подобно веерам в своих руках, а в разговоре легки, быстры и просты словно щебет пташек в королевском саду.
К слову, этих воспеваемых дам Жанна никогда не видела, потому что к покоям короля всегда вел отдельный подземный ход прямо из ее комнаты; выходить же в коридор, где находились комнаты всех прочих фрейлин, строго воспрещалось. И теперь Жанне казалось, что лишь только потому, что они как и все многое другое, чем так любил хвастаться король, были не более чем фата моргана в череде моргания его глаз. Хотя, быть может, на их строительство просто не хватило всего лишь одной горсти, как теперь выяснилось, песка.
Единственное, что сходило с королевского языка и воочию ходило по земле - так это его придворный лекарь, который под страхом казни поставил еще одну фатальную подпись под приговором, уличив движения и тяжелую походку Жанны в неестественных поползновениях к безумию. Каждое утро она обнаруживала у зеркала на своем туалетном столике новые успокоительные микстуры и снотворные пилюли, зажимала их в руке и закидывала в рот, словно в печь, все больше разжигая в себе святую веру в свою болезненность.
И лишь теперь, наблюдая за тем, как клокочет во рту короля его язык, подобно тому, как клокочут языки пламени в костре, и как сухо гремят его губы - подобно тому, как трещат в камине поленья; слушая как он тем самым остервенело продолжает по привычке зачитывать закон за законом один пуще пустого, перед ней открывался всего лишь один-единственный закон, который всегда на самом деле действовал в королевстве : закон кривых зеркал. Когда королю не помогала даже самая лучшая полироль для зеркал, чтобы увидеть свое отражение таким же безукоризненным и прекрасным, как он и привык,для этого ему нужно было криво отразить собственные недуги на приближенных, а что могло быть ближе и незащищеннее, чем собственная фрейлина, когда самая последняя и строгая стойка стражи и так оставалась за дверьми его покоев? После того как Жанна, которая вот уже который месяц после своего отлучения жарко и бесплодно металась в жажде преставиться к хоть какому-нибудь даже самому шаткому престолу среди сводящей с ума безликой череды стульев демократии, и мучилась в самом страшном для нее рабстве свободы, была однажды снова приглашена к королю, она весь вечер готовилась к визиту, как и в те времена, когда посещение покоев было для нее величайшей честью. Под конец сборов она вынесла своему отражению в зеркале вердикт "сносно", и какой же сносной красавицей она почувствовала себя в тот момент, когда ей открыл король всего лишь в одной затасканной домашней пижаме, но при этом важно нахлобучивая себе на лоб мятые хлопья своей, как она теперь уже могла видеть, бумажной короны.
Следующей придворной тайной, - которая раньше скрывалась так же тщательно, как и коридор с комнатами других фрейлин, которые ставились ей в пример, но при этом никогда не представали перед ее глазами - , но теперь открылась ей, была тайна королевской свиты в ее истинном обличии и составе: она была не более чем скрупулезно свита из кружев королевского воротника, подобно вензелям на листах с законами и приговорами, а ее многочисленность и преданность королю оказалась очередной законопослушной оптической иллюзией в королевстве кривых зеркал. Это было королевство, где каждая тропинка была обставлена зеркалами именно таким образом, что каждый единожды проходящий стократно отражался в них, и эти отражения бесцельно блуждали среди зеркал,взбивая из себя королевскую свиту.
Эта сакральная коллекция зеркал была, по всей видимости, варварски разбита вдребезги бунтующими во время государственного переворота, во время которого и был свергнут король. Или же напротив, сначала было вражеское вторжение принципа домино в стройный реестр королевских законов, и лишь одно упавшее зеркало повлекло за собой цепь разоблачительных разбиений и раздроблений других зеркал. Как только упало последнее, королевство и вовсе исчезло с лица земли подобно тому, как лопается самый большой и красивый мыльный пузырь. Раньше Жанна только и слышала цветастые и кустистые речи о красотах и многодорожье королевской географии - ведь на просмотр собственных карт в королевстве тоже был наложен запрет. И теперь она понимала почему - то, что было в распоряжении короля, и то спорном, в отсутствии кривых зеркал, которые и создавали пространство, хватило бы максимум на маленькую черно-белую схему.
Когда границы королевства были варварски разбиты, от него остался круглый ноль зеркальной рамы, а из королевской свиты исчезли все многочисленные отражения, стенающие от зеркала к зеркалу изо дня в день. Круглый пузатый ноль зеркальной рамы поставил большой крест на всем том огромном количестве нулей после единицы однажды прошедшего мимо главного зеркала королевства и имевшего неосторожность отразиться в нем, еще больше расплодив королевскую свиту.
Теперь же даже миллион, миллиард осколков, оставшихся от царивших в королевстве зеркал, не мог создать иллюзию хоть какого-нибудь количества чего-либо вокруг, кроме пустоты, права на которую в арифметике уже тоже давно заявил ноль. Жанна вдруг увидела, за счет кого множилось и плодилось то невероятное количество прекрасных, но невидимых фрейлин, в коридор к которым запрещалось выходить - их породило всего лишь отражение сдобной золоченой королевской кухарки бальзаковского возраста; а толпища гарсонов и статные кучки пажей были не более чем десятками отражений (или сотнями теней среди взмахов ресниц короля), не более чем оттиском с тени юного сына кухарки, то и дело нервной точкой мелькавшего в тесной прихожей той черно-белой схемы, в которую превратилось королевство без зеркал.
В королевстве кривых зеркал после падения всего самого высокого и святого - самих зеркал, уже нечему и некому было следовать его главному закону - закону отражения, и в воцарившейся там анархии вся власть, как водится, вернулась народу, которого там и вовсе не существовало - так, оттолкнувшись от стенки отсутствия, она бумерангом вернулась к королю, или всего лишь по привычке отразилась. На свергнутого короля разом свалилось все то, что раньше он со спокойной душой сваливал на другие души, отпускал в зеркала, не беспокоясь о том, что отпущенное, перелопатив сотни и тысячи отражений, однажды все-таки вспомнит, какому же на самом деле принадлежит и вернется обратно в него, истинно обезобразив его вид.
И теперь кухарка каждую не вымытую королем тарелку запускала ему прямо в лицо, но поскольку фамильного фарфора ей было жаль тратить на вразумление того, у кого по ее мнению уже не было на это никаких шансов, в лицо ему она бросала лишь обвинения в том, что если он превратил в свалку даже этот небольшой пятак земли, то как он может мнить себя каким-то там королем, тем более что она даже не успевает подметать мусор от его бумажной короны!
Итак, истинная свита короля была святой, но лишь только в смысле богобоязненных обвинений, троицей - третьим, последним и воистину неотраженным был королевский лекарь. Лекарь, однако, после государственного переворота оставшийся совершенно без средств к существованию - ведь самой прибыльной нишей в королевстве было именно лечение чужих душ и своих отражений в них, нашел себе приют и пропитание в мастерской кухарки - на кухне. Не медля он записался в ее союзники по линчеванию короля - оплачивая тем самым ее незатейливые харчи и отплачивая королю той же монетой за все сверхурочное рабочее время, что ему пришлось стерпеть - за все время его жизни. Так кухарка, заручившись его поддержкой, мало того, что обвинила однажды самого короля за завтраком в безумии, но и назвала это безумие тем самым фундаментом, на котором и было построено его королевство - из чего она и заключила логичность и даже естественность распада этого царства - песок никогда не был в почете у строителей империй и вечных городов.
Выслушивая все это, король поначалу мелко трясся, потом быстро облизывал до блеска ложку, которой ел кашу, и выставлял ее,сверкающую, на вытянутой руке перед собой, как скипетр, направляя ее на кухарку. По привычке он надеялся в каждой блестящей поверхности снова найти главный артефакт своей власти - зеркало, и отразить им все то, что ему говорилось, очистив до того же блеска зеркало самого себя и разбив зеркало обидчика. Все еще свято веря в непоколебимость своих полномочий, он вытягивал ложку все выше над собой, чтобы она еще больше сверкала в лучах утреннего солнца, отражая на самом своем кончике ухмыляющееся лицо кухарки. Выгнутая поверхность ложки отражала губы кухарки из которых выходили все эти обвинения, кривым извивающимся обручем, и все еще уповая на законы отражения своего королевства, он вытягивал ложку все ближе к лицу кухарки, чтобы она видела в ней себя, и повторял при этом ее же слова - убеждая ее в том, что безумна на самом деле она сама - и, будучи убежденным в сохранности своей власти, действительно верил в это, вынашивая план мести этой несносной сытной женщине.
Лишь одно отражение в королевстве он оставил для себя самого, приказав уничтожить то зеркало, в котором оно появилось, чтобы оно более не плодило себе подобных в других зеркалах - однажды мимо центрального зеркала проходил какой-то министр культуры и науки. Кажется, он собирался навестить спальню одной из отраженных фрейлин - все ту же кухню, откуда все они и отражались. Спустя какое-то время после его ухода и родился король, но по иронии судьбы править ему было суждено в королевстве кривых зеркал, и благородный пейзаж богатства и изобилия ума, доставшийся ему в наследство от министра, отразился в его голове аляповатым натюрмортом из излишеств и обжорства высшими и многосложными научными терминами, математическими теориями и философскими абстракциями. И не смотря на то, что король упорно отрицал возможность даже самого отдаленного родства с кухаркой, первое что он сделал, когда пришла Жанна - тут как раз-таки эти гены и дали о себе знать - это предложил ей отобедать. Он уселся по привычке в позе лотоса и подобрал клочок своей короны со лба - как он привык сидеть на троне, важно надвигая на лоб корону, - но без окружения зеркалами трон оказался всего лишь табуреткой, отчего весь этот придворный этикет выглядел настолько комичным, что Жанне вдруг стало жалко свергнутого короля до слез. Ей вдруг снова захотелось оказаться с ним в одной кровати, но не одинаково большими и голыми, а так, чтобы она могла тепло запеленать его как младенца и жарко прижать к груди, чтобы младенец этот перестал плакать, то есть король - говорить.
Но перестать говорить для короля было как перерезать горло, перестать дышать, прекратить жить, и сверкая своими глазами - единственными зеркалами, которые остались в его королевстве, он стал суетливо выкладывать весь свой интеллектуальный натюрморт с тарелки головы прямо на кровать. Но как и в любом дешевом спектакле ( не потому что он был плохой, а просто потому, что король был банкротом, но даже будучи банкротом не мог отказать себе в удовольствии шикануть своими амбициями), фрукты из этого натюрморта, издалека выглядящие настолько роскошными и лоснящимися, что казались ненастоящими в своей недостижимости, оказались действительно на самом деле пустыми и пластмассовыми.
Изо рта короля эти фруктовые слова сыпались как из проклятого рога изобилия, и Жанна только и успевала подхватывать их и тайком укладывать за спину на простыню, не притронувшись к ним. Она лишь только успевала говорить каждую минуту этого невольного пира для ума "спасибо", чтобы своим сочувственным молчанием и сожалеющим взглядом не вызвать гнев короля, как и тогда, в день перед ее отлучением.
Лишь две силы король унаследовал от министра и от кухарки: жажду власти и материнский инстинкт, и как бы он тому не противился, гены кухарки были грубее и сильнее в нем - удовлетворить свою жажду власти (а теперь хотя бы просто вернуть эту власть) он не мог никак иначе кроме как беспутством материнского инстинкта - как во времена своего правления он устраивал такие пиры для ума на публике, декламируя перед подданными (перед зеркалами) очередной якобы открытый им новый вселенский закон, теперь он пытался превратить в своего пажа сына кухарки, тайно подкармливая его во время ее отсутствия. По вечерам он варил ему лапшу, по неопытности чуть дольше, чем было нужно, однако этого "чуть" хватало для того, чтобы даже самая обыкновенная лапша превращалась и слипалась в зеркалах глаз короля в очередной комок его сверхценных идей, который он развешивал по ушам сына кухарки, упорно пытаясь склонить его на свою сторону, но..так и неотразившийся пажем этот сын каждый вечер не доходил до его стороны буквально пару шагов - он сворачивал в свою комнату.
Жанна понимала теперь, зачем она была приглашена в этот день к королю - она была первой изгнанной из королевства и стала последней надеждой короля обрести верного подданного и союзника в этой молчаливой кухонной гражданской войне. Была уже ночь, в этом малометражном государстве был всюду погашен свет, и больше всего в этот момент ей хотелось просто молча лечь спать, отвернувшись к стенке, и упереться одной рукой в нее и одной ногой в короля, чтобы создать хотя бы иллюзию нерушимых государственных границ. Но король, по злой привычке отражения, отражал день на ночь, и теперь подобно неугомонному ночному мотыльку продолжал надоедливо и истерично трепетать своими губами как крылышками, все продолжая вываливать на Жанну плоды своих фантазий - военные стратегии и тактики по захвату и разгрому кухни и рецепты новых десертов из философских практик и концепций, которые успевал варить его волшебный горшочек. Через час Жанна уже не могла обхватить руками и удержать в голове все эти нарисованные деликатесы, которыми король пытался склонить ее на свою сторону, и устав от этой навязчивой интеллектуальной гастрономии, она просто склонила свою голову ему на плечо, так и оставив сигарету в своих руках не зажженной - может, в знак сочувственной присяги? Как и полагается по придворному этикету в такие торжественные и официальные моменты, король резко и глубоко замолчал, гордо и по-отечески, одним касанием, - не пристало государю растрачиваться на телячьи нежности -, погладив ее по волосам. Он не подозревал о том, что величественность этого момента Жанна дерзнула испохабить тайным троянским вторжением главного врага королевства на его территорию - мыслью об абсурде печали о свержении монархии в государстве, где испокон веков завелось по умолчанию жить в вечном карнавале анархии, с редкой сиестой терпимости друг к другу, каждому танцующему свой танец, - собственной голове.