Чепкасов Евгений Валерьевич : другие произведения.

Снежинки

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Снежинки" - довольно ранний, но уже весьма композиционно интересный и психологичный рассказ о самоубийцах. Жду ваших рецензий и рекомендую другие свои рассказы, более поздние. - Автор.


   Евгений Чепкасов
   Снежинки
   Вчера больше часа смотрел, как снежинки плавно
   падают в чёрную воду и исчезают. Чарующее зрелище!
   Из наблюдений естествоиспытателя.
  
   "...— Что ж это делается?.. Когда ж снег-то ляжет? — слышу я то и дело. Неволь­но встаёт вопрос: и впрямь — когда? Новый год, как говорится, на носу, а снега всё нет. Люди, измученные ожиданием настоящей зимы, становятся озлобленными, крестьяне бьют в набат А синоптики лишь пожимают плечами: мы, мол, не боги, снег по нашему желанию не пойдёт, а прогноз — всегда пожалуйста... И затараторят про антицикло­ны.
   Будь я писателем, поэтом, а не журналистом, сказал бы, что земля истосковалась по снегу, что она чёрная и грустная, как вдовица... Вдовицу, впрочем, можно оставить и журналисту, если вовремя прибавить, что это вдова директора небезызвестного АО, которого застрелили на прошлой неделе. Да-с, журналистам сочные метафоры воз­браняются! Нет, я не жалуюсь на свою долю: она почётна и ничем не хуже писатель­ской или поэтовой. Это — так, ничего, небольшое лирическое отступление, навеянное хандрой.
   Однако, пора спуститься на землю. Нас ждут полдюжины крохотных интервью, взятых мной в городе и на селе. За мной, читатель, как говаривал..."
   — Михаил Булгаков, — вслух докончил я, с сожалением глядя на газетный клочок со статьёй, варварски оборваной на середине предложения.
   На тротуаре было не шибко людно, однако все, вплоть до бродячей собаки, гряз­ной и колченогой, дружно на меня вылупились. И впрямь, интересная картинка: тощий долговязый паренёк, прилично одетый, на ходу читает замусоленный газетный обрывок, натыкается на прохожих, подолгу извиняется, но чтения не прекращает. И вдруг как гаркнет: "Михаил Булгаков!" Любопытно, по меньшей мере, — да-с!
   Я ссутулился и шмыгнул в ближайший магазин, обидчиво швырнув скомканную газетину в жерло урны у входа. "Лечиться, лечиться и ещё раз лечиться! — подумал я, машинально проглядывая лежащее на прилавке. — Вот, блин, шизик!"
   Малость успокоившись и прикупив какую-то мелочь, я вспомнил, откуда в кар­мане чуть коротковатых летних брюк взялся злосчастный газетный клок. Конечно же, с неделю назад он был кульком, в который улыбчивая базарная бабка ссыпала гранё­ный стакан арахиса. Хорошая, кстати говоря, вещь — арахис. Красный, хрусткий, вкус­ный! Да и статья, между прочим, неплохая. Язык бойкий, наработанный, штампы есть, да куда ж без них журналисту. Разницу между писателем и журналистом он и сам понимает.
   Выходя из магазина, усмехнулся мысленно: "Возгордились Вы, однако, батенька! Сами-то Вы в литературе пока ни рыба ни мясо, а туда же — судить. Ну есть у Вас, милейший, пара публикаций, ну пробились Вы в областной литературный журнал, ну обозвали Вас талантливым, по пьяни к тому же, — так что же?.. Флаг в зубы и... Эх, возгордились Вы, батенька!"
   По пути попетлял по базарчику и мимовольно соблазнился гранёным стаканом арахиса. Улыбчивая бабка, кажется, та же самая, что и в прошлый раз, сноровисто ссыпала орешки в газетный кулёк. Она была из тех бабок, которые табунами ходят по книжным страницам и чьи лица непременно сравниваются с печёным яблоком. Я поблагодарил типическую старушку и, похрумкивая, миновал базар.
   Я шёл по пустынной дороге, грыз хрусткий красный арахис и вспоминал газет­ную статью: "За мной, читатель, как говаривал Булгаков... Не говаривал, кстати, а писал — ошибочка вышла. Да и вообще, оригинальничанье это... Хотя здесь и к месту, изящно даже получилось... "За мной, читатель!" Ха-ха!"
   * * *
   Коричневый растрескавшийся обмылок сновал по бельевой верёвке, свивавшейся в петлю. Верёвка походила на один из древнейших символов — на змею, кусающую свой хвост. Какому-нибудь обметафорившемуся писателю могло бы прийти на ум такое: вот сидит мужичок на табурете, вот старательно елозит мыльцем по тельцу тряпичной змеи, будто готовится её искупать... В зубы этому писаке! Дело-то серьёз­ное, не до красивостей тут, не до метафор: мужичок решил повеситься.
   Мужичок сидел в центре комнаты, прямо под простецкой люстрой с висюльками из оргстекла, частично повылетавшими. "Это я тогда её табуретом охреначил..." — вспомнил мужичок, когда с запрокинутой головой сосал водку прямо из бутылки — выглохтал он уже с треть. Внезапно глаза его заслезились, размокли — то ли от света близкой лампочки, то ли ещё от чего. Мужичок поставил водяру на пол рядом с табуретом, откуда и брал, и продолжил усердно, с наслаждением даже, намыливать свою будущую убийцу.
   Рядом пугливо жался к стене сервант; был он порядочно измордован: полировка повсеместно оббита, правое стекло вышиблено. "Это я его тогда же, когда и люстру... Звонко кокнулось! Да, перебрал я тогда..." — мужичок ухмыльнулся безнадёжно, горь­ко, страшно. В его ухмылке скользнула та же вечность, что и в ухмылке черепа.
   Из глуби серванта, из-за ряда зелёных в белый горох чашек, мутноглазый мужи­чок ответно ухмыльнулся. Зазеркальному мужичку было лет тридцать, был он черняв, бородат, во всём копировал мужичка комнатного, как, впрочем, и положено отражению. Вдруг он взвился, взметнулся, выпрыгнул в никуда из сервантного пространства...
   Мужичок (тот, что из плоти и крови) дрожал в креслице, в углу комнаты: он понял собственную ухмылку. Павший табурет лежал на боку и топорщил все четыре ноги в сторону; водка сочилась из опрокинутого бутылька, пока не остановилась, огра­ниченная стеклом. Чуть успокоившись, мужичок сходил в другую комнату, достал из шкафа белую простыню и, держа её по-тореадорски, напахнул на сервант. Сверху прижал пепельницей и книгой и, взглянув на заплатанную белёсость, успокоился вовсе.
   — То-то же! — победно проворчал мужичок, но вдруг вздрогнул, всадил голову в плечи: дик и неуместен был живой звучный голос в могильной тиши дома, готовяще­гося к смерти, дома, где занавешены зеркала.
   "Страшно-то как, Господи! — подумал мужичок. — Ох, страшно! А ведь всё из-за неё, стервы, — всё из-за неё... И сервант из-за неё тоже: сроду сервантов не держали, а она, как женился на ней, привезла. У-ух, стерва!"
   Мужичок злобно пнул сервант. Чашки подпрыгнули, звякнули, за полированными сервантными дверцами что-то посыпалось, заклацало и смолкло.
   "У-ух, стерва!" — Мужичок схватил опрокинутую бутылку и в один приём жадно, судорожно опорожнил её. Потом сходил на кухню, тщательно вымыл бутылку, отскоблив размоченную этикетку: с этикетками не принимают. Вымыл, да и спохва­тился: "Чего ж это я?.. Помирать ведь собрался..."
   У входа в комнату мужичок запнулся об огромный чемодан с окованными угла­ми. Тихо взвыв, вновь мысленно выругался: "У-ух, стерва! Пришла с этим чемоданом и уходит с ним же. К полюбовнику уходит, замуж за него хочет, разводиться собралась — у-ух, стерва! Ну, ничего! Вернётся за барахлишком, а я тутушки, вишу... висю... Мать вашу! Ничего-о... Будет помнить муженька!"
   Мужичок щёлкнул выключателем люстры и, поколупавшись в темноте, включил торшер. На табурет удалось вскарабкаться после нескольких попыток, когда распря­мился, повело в сторону — сверзнулся бы, кабы не вцепился в люстру. "Ничего, будет помнить! Вся из себя, образованная, институт закончила — а меня, скотину, будет помнить. Сама же скотиной называла!.."
   Мужичок ухмыльнулся, медленно нагнулся за ножом, приготовленным заранее, и, осторожно сняв люстру с крюка, резанул по проводам. "Да, я скотина! Скотина и плебей! Меня, помнится, хлюпик какой-то плебеем назвал. Я ведь не понял его тогда, подумал, что плебей — что-то вроде бабника... Ну да уж эта стерва меня просветила... Ничего, нашёл я того хлюпика!"
   Обрубок проводов мужичок обмотал изолентой. "А то ещё шарахнет кого, когда снимать будут", — подумал он. Бережно притулил на креслице люстру, жалобно звя­кающую висюльками, — кабы не был выпимши, с чего бы он её охреначил табуре­том?..
   На хлипкий четвероногий эшафот взобрался с первого раза — сноровка.
   "А крюк-то совсем ржавый, — подумал мужичок, прилаживая взмыленную верёв­ку, — может не выдержать. А ну как не выдержит?.. Тогда всё к чертям! Тогда здесь я уже нигде не повешусь, а если вешаться в кухне, то на хрена мне это надо? Она, мож, туда и не заглянет... Ничего, это крепкий крюк, выдержит!"
   Так рассуждал мужичок, стоя на кухонном табурете с петлёй в руках. Спускаясь, случайно сбрыкнул тапочек и долго шарил под сервантом босой ногой со штрипкой замызганных тренировочных штанов. К слову сказать, кроме шлёпанцев и штанов на нём ничего не было, послушные волосы вихрились невообразимым образом: мужичок недавно вымылся.
   Он подошёл к окну — огромному зеркалу, которое надо занавесить. По ту сторо­ну окна стоял мнимый вихрастый мужичок в мнимой комнате. Казалось, весь осталь­ной мир — лишь её одна комната с удавкой, висящей на ржавом крюке от люстры. Мужичку вновь стало страшно — почти так же страшно, как тогда, когда он знобливо трясся в том креслице, где сейчас лежит люстра. Но он притянул своё лицо к лицу заоконного мужичка — ближе, ближе, вот уже стекло запотевает от дыхания... Наконец-то! В мираже появилась пробоина: расширенные мутные глаза вдруг преврати­лись в тёмную пустынную улицу, в фонари вдоль дороги, в тощие ветви деревьев. Город придавила мёртвая туша зимней морозной ночи. Всё вокруг было черно, траур­но: снег ещё не выпадал.
   "Что ж это делается?.. Когда ж снег-то лягет? — возмутился мужичок. — Ведь на даче яблони осенью посажены — помёрзнут на хрен! Хе! Как уж там бают? Чтоб о тебе память была, надо построить дом, посадить дерево и вырастить сына. Домов слесаря не строят, яблоням моим кранты, а сына я уже не выращу: был бы сын, да она, стерва, на шестом месяце выкинула... Был бы у меня сынишка, атак — зачем жить?.. Всё равно не будет обо мне памяти".
   Задёрнув окно тяжёлой шторой, мужичок прошёл в другую комнату. Там он причесался без зеркала, оделся чин чинарём — белая рубашка, костюм, новые носки. Одевался он медленно, с превеликим трудом: сказывалось выпитое. Однако оделся он весьма опрятно, даже платок вставил в карман уголочком, злобно ухмыльнувшись.
   Слегка пошатываясь, мужичок прошествовал к эшафоту, приостановился и пошёл дальше — выключить торшер. "Уж сюрприз так сюрприз!" — сладострастно подумал он, неловко поводя плечами: отвык от костюма. — Костюм-то я только на свадьбу и одевал. Ничего! На всю жизнь удивится!"
   Сухо щёлкнул выключатель торшера, и ночь проглотила комнату. Ощупью доб­равшись до табурета, вскарабкавшись на него, мужичок поймал скользкую верёвку и, привстав на цыпочки, сунул голову в петлю. "Ничего! — зловредно думал он. — Будет ей сюрприз! По ночам мочиться под себя будет!"
   Ладони у мужичка обильно вспотели, ноги неудержимо дрожали. "А крюк-то старый, ржавый* — с надеждой вспомнил он. — Мож, и не выдержит крюк-то! Тогда ведь не на чем повеситься будет! Тогда ведь не получится сюрприза-то!"
   Мужичок отлягнул табурет в сторону. Вспомнилось вдруг, как в детском саду, лет пяти, наверное, воровал лук. Лук рос в палисаднике дома прямо за оградой детско­го сада. В детстве мужичок был самым тонким, только он мог просочиться сквозь ограду, а лук — зелёный, сочный первый лук рос в автомобильных покрышках с землёй. Тогда ещё была детская песенка, пелась на мелодию вальса "На сопках Манчжурии":
   Тихо вокруг, Кто-то ворует лук. Грядки пустеют, Кто-то толстеет...
   Ах, какой сладкий лук!
   Наверху что-то хрустнуло, мужичок почувствовал нестерпимую боль, но не ос­тался висеть на месте, а продолжил проваливаться вниз, вниз, сквозь пол своей кварти­ры. Костюм, правда, остался наверху, нелепо дрыгая брючинами, а мужичок продолжал проваливаться вниз, вниз и встречал нежданных соседей, думать о которых его отучи­ли ещё в детском саду.
  
   * * *
   "Как же хорошо было в детском саду!" — мысленно воскликнул голый юноша астенического телосложения.
   Юноша стоял в ванной комнате и смотрел в зеркало на прыщавое, но, в общем-то, миловидное лицо. Он и раньше частенько так стаивал, в упор разглядывая себя и нещадно давя прыщи. Постоянное пребывание в ванной дольше необходимого вызы­вало косоватые взгляды родителей. И впрямь, привычка юноши была почти порочной, почти безнравственной: когда белоголовые прыщи с припухлыми красными ободками лопались, выстреливая в зеркало полутвёрдой дрянью, когда кровь начинала сочиться из ранки, а нестерпимая боль исчезала, он наслаждался почти чувственно... Но сейчас юноша пришёл в ванную не за тем.
   "Как же хорошо было в детском саду! — мысленно воскликнул он. — Тогда все были слишком глупы, чтобы догадаться быть жестокими, быть садистами. Впрочем, даже тогда детки давили гусениц, зарывали в песок жуков и смотрели, вылезут ли, а если вылезут — снова засыпали! Но всё равно, друг друга они обижали редко.
   Вообще, детский сад — это подобие рая на земле: дети там слушаются воспита­теля беспрекословно, как Бога, не ведают того унизительного греховного чувства сты­да, с которым прародители прятались за деревьями и прикрывались фиговыми листка­ми. Одежду дети носят лишь потому, что иначе взрослые возмутятся, а, пардон, туалет в детском саду общий.
   И ещё дети знают какую-то великую тайну, разгадать которую взрослым не под силу. Да, я помню то ощущение превосходства над взрослыми, которые такие большие, умные, а главного не знают. Но тайна забывается раньше, чем ребёнок обретает воз­можность сказать о ней".
   Струя воды вбуравливалась в старую желтоватую ванну. Совсем недавно струя звонко и не по случаю празднично била в металлическое дно с сошкрабанной эмалью, а теперь уже глухо и таинственно баламутила тонкий слой воды. Юноша перемялся с ноги на ногу: на деревянной решётке стоять было не слишком удобно, а на полу — холодно.
   "А всё-таки хорошо было в детском саду!" — грустно подумал юноша и стал вспоминать о времени, когда он был большеголовым тонкошеим мальчиком в розо­вой с белым жабо рубашонке.
   Однажды он танцевал с рыжекосой белобантой дамой, а их кто-то щёлкал фото­аппаратом. И мальчик старался двигаться быстрее, чем нужно, желая и на фотографии хоть медленно, но двигаться, а потому постоянно сбивался с ритма.
   Вдруг прозрачно вспомнилось одно из новогодних представлений. Было оно дли­тельным, фееричным: кроме обычных Деда Мороза и Снегурочки, участвовали там и черти, и снежинки, и пингвины, и даже зачем-то красноармейцы. Кульминацией же явилось место, где Снегурочка (воспитанница детского сада, пухленькая хохотушка, тщательно проинструктированная) огромным тесаком взрезала гигантскую репу из папье-маше, а оттуда сыпались конфеты, как время из песочных часов.
   Мальчик представлял красноармейца. Был он в тёмно-зелёной будёновке, забот­ливо сшитой мамой, с красной звездой Соломона на лбу, столь же заботливо припеча­танной. Мальчик вместе с однокостюмниками, залихватски гикая, освобождал пленён­ных "снежинок", а потом возникали репа с конфетами и хохотушка с тесаком...
   Зеркало начало запотевать, и отражение юноши постепенно теряло резкость, словно он смотрел в бинокль и всё крутил и крутил верньер, хотя становилось только хуже. "Тогда было волшебное время, — подумал юноша, — тогда я мог запросто освободить снежинки, а теперь — нет. В эту зиму снег, наверное, так и не ляжет, зима так и останется чёрной".
   Почему-то воспоминания о детском саде сохранились почти исключительно лет­ние. Вспоминалось, как кто-то с детским придыханием шептал на облупленной скаме­ечке страшные истории про гроб на колесиках, а пара слушателей зябко ёжилась, несмотря на жару; кто-то карабкался на косую деревянную решётку боковой стены беседки — продолговатой, мрачной и промозглой; кто-то копошился в песочнице...
   А мальчик собирал гусениц. Он бережно брал их в руки — больших и малень­ких, рогатых и безрогих, мохнатых и лысых, одноцветных и цветисто изузоренных. Нёс домой и сажал в банки с травой и листьями, а гусеницы от нечего делать окуклива­лись и превращались в бабочек. Часто бабочки не могли расправить крылья и так и оставались колчекрылыми, жалкими.
   "Это ведь тоже садизм! — подумал юноша. — Это ничем не лучше, чем попро­сту давить гусениц. Да, детский сад — это рай на земле, с той только разницей, что дети уже проявляют жестокость, а вместо того, чтобы славословить Бога, верят воспи­тателям, говорящим, что Его нет. Понятно, что те, кто давил в детском саду гусениц, в школе будут давить себе подобных!"
   Зеркало затуманилось так, что ничего уже нельзя было разглядеть, и размер ванной комнаты резко уменьшился. Голый юноша астенического телосложения вновь перемялся с ноги на ногу.
   "Подростки — самые жестокие существа на Земле! — убеждённо подумал он. — Причём, это ведь чем-то обусловлено, это правило попросту, А исключения из правила как раз и являются тем объектом, на котором жестокость вымещается. Хе-хе! На редкость логично рассуждаю, будто теорему доказываю... Так вот, я как раз и есть то досадное исключение — жюри, брошюра, парашют... Что наиболее уязвимо? Жюри: его можно на мыло пустить. Тьфу ты! Свихнуться ещё не хватало!..
   Они — сплошь боксёры, а я — боксёрская груша. Я ведь им необходим, они без меня форму потеряют. Вот, блин, сукины дети — одноклассники! Это ведь у них естественное занятие — мучить. Так и говорят: "Давай, мол, помучаем". Вроде как "в кино сходим" или "на бутылку скинемся". Совершенно естественное предложение! И мучают — регулярно, ежедневно, постоянно. А цель-то у них какая? Наверное, устра­нить исключение, сделать меня таким же, как и они... Дураки! Ведь тогда им новую грушу придётся искать: боксёры как-никак.
   А как я плакал поначалу, как рыдал, какие истерики у меня были! Ну, ничего, понял потом: не стоит из-за дерьма нервы трепать. К унижениям надо относиться стоически: меня унижают, а я не унижаюсь. Я от них и не скрывался поэтому никогда: унизительно. Ха-ха! Пару лет уж, наверное, весь из себя стоик да мученик, а сегодня довели-таки!.."
   Голый юноша астенического телосложения стоял перед слепым зеркалом и нервно проворачивал в ладони молодое, ещё угловатое мыло. Он только сейчас заметил, чем занимался побочно, кроме размышлений о гадостях мира, и, ухмыльнув­шись, положил полупрозрачный розовый брусок в мыльницу. Ладонь была покрыта густой белой пеной, точно бешеная. Юноша глянул в ванну: ещё на два пальца подни­мется вода — и всё, пора выключать.
   "Кстати, в дополнение к теоретической части наших размышлений... Изначаль­но достославные боксёры не просто садисты, а садомазохисты. Помнится, случай был такой, давно ещё: один однокашник достал меня очень сильно. Я побежал за ним, догнал, схватил за руки: я хоть и хиляк, но, в общем-то, не самый слабый. А он аж глаза прикрыл, аж прогнулся по-котовьи от предвкушения: наконец-то, мол, и меня помучают. Я его отпустил сразу же и такую гадливость испытал — до сих пор помню.
   Да, мучали они меня, конечно, изощрённо; на уроках — осклизлые огрызки, хар-калки, жвачка в волосах; на переменах — что угодно, вплоть до боксёрских ударов в прямом смысле, причём так, чтобы было очень больно, но не оставалось синяков. Ах, да, коронный номер у них был когда-то — свистеть прямо в уши. Подкрасться так потихоньку и свистнуть со всей дури. Сволочи! Но это ещё ничего, главное — после школы. После школы они меня поджидают. Стаей. А я знаю обходной путь, но не иду им. Почему? Уж не мазохист ли я? Не мазохист. Мне мучения не доставляют удоволь­ствия. Но пойти в обход — значит унизиться, а унизиться они меня не заставят.
   Хе-хе! А сегодня всё-таки заставили, хотя и не поняли этого. Сегодня они довели меня до того, что я ударил человека. Впервые в жизни. На миг я опустился до их уровня, стал таким же, как и они. После уроков они торжественным экскортом про­водили меня за школу. Там ждала толстая морда, слегка мной подпорченная. А я сделал просто отлично — тут уж я собой доволен, тут уж я молодец: завёл руки за спину и сцепил пальцы в замок. В таком виде и оказался на земле. Странно: в лицо он меня почему-то не бил...
   Такая вот печальная история. Коли изложить на бумаге — домашние хозяйки будут лить слезы да сопли на кулак мотать, как от мексиканского сериала. История не то что печальная — ужасная, а финал и вовсе досточтимую публику в шок приведёт. Спешите видеть! Смертельный номер! Хе-хе! Да-с... Лучше бы он меня убил... Лучше бы меня он убил..."
   Юноша сполоснул руку с засохшей мыльной пеной и закрыл кран. Вода быстро
   утихомирилась: кап, кап — и всё, молчок. Недавно сменили прокладку. Некоторое время тихо лопались последние пузырьки, а затем стало совсем тихо. Из стаканчика с зубными пастами, стоящего перед зеркалом на стеклянной полочке, юноша достал безопасную бритву. *Бриться уж пора! — мысленно сыронизировал он. — Усы уж пробиваются". Пристально посмотрев на бритву, он отвинтил ручку, снял пластину и извлёк лезвие.
   Юноша вспомнил детство, вспомнил дедов бритвенный набор: в большой короб­ке, в специальных ячейках, лежали станок, лезвия, крем для бритья, кисточка и доволь­но большое зеркальце. Очень уж любил тогда юноша собирать и разбирать бритву. Собрал и на этот раз. Он поставил стакан на место, повертел лезвие перед глазами, полоснул им для пробы по ногтю и довольно глянул на записку, лежащую на той же стеклянной полочке. Листок в клеточку, ровнёхонько обрезанный ножницами. По­черк — тоже ровнёхонький, спокойный, почти каллиграфический. Подпись в меру витийная. А содержание — просто классика: "В моей смерти прошу никого не ви­нить". И жирная точка в конце.
   "Правильно, так и надо! — подумал юноша. — Потерял лицо — делай харакири. Хе-хе! Я не японец, да и меча у меня нет. Сделаем, как благородные патриции — хотя я и не римлянин, но у меня есть лезвие. Вскроем вены, мужеством своим удивляя плебеев. Ура, товарищи! Тьфу ты! Опять дурь какая-то в голову лезет...
   Однако не стоит называть их плебеями. Многие из них пойдут в вузы, станут добропорядочными гражданами, будут внукам сказочки на ночь рассказывать. Им ли вспоминать, за счёт кого они самоутвердились, почувствовали (хе-хе!) мощь своей длани? А сейчас они стоят кучкой и визгливо, сладострастно подхихикивая, смотрят, как я лезу на гараж за шапкой или сумкой.
   И ведь не все мучают: кто-то изобретает мучения, кто-то отдаёт приказы, кто-то исполняет, кто-то просто стоит и смотрит. Стая с чётким разграничением обязаннос­тей. И ведь они сами не понимают, до чего трусливы! Многие ведь из-за трусости и мучают. По отдельности они — ничто, слабы, а потому добры, ко мне даже. Вон, один подошёл позавчера — улыбается, в глаза заглядывает чуть ли не преданно, про свой синтезатор рассказывает, приглашает в гости. Как же — друзья, вместе в музыкаль­ной школе учились... И после уроков улыбался — когда стискивал мою левую руку, а кто-то правую, а кто-то стягивал сумку. Хватит с вас! Ищите теперь новую грушу!"
   Юноша ступил одной ногой в ванну, крякнул: хороша водица, ступил другой, постоял немного привыкая, потом сел, потом полулёг, выставив вверх сухие колени. Кайф! Совсем как в детстве... Тогда он ещё свободно плавал в ванне, мог упереться ногами в одну её стенку, а вытянутыми руками достать до другой. Тогда его ещё мыла мама, а он резвился, нырял, под водой мог продержаться больше минуты — засекали. Тогда он был волшебником: мыльницы превращал в корабли и устраивал баталии, бури, кораблекрушения...
   Юноша провёл рукой по мохнатым голеням, выгоняя пузырьки воздуха из-под курчавых волос. А в другой руке что? Лезвие... "Тьфу ты! — подумал он. — Совсем забыл, зачем здесь..." Юноша вынул лезвие из воды и стал разглядывать, потом отпу­стил и наблюдал, как оно медленно идёт на дно. "Это ведь только плашмя оно так медленно опускается, — подумал он и вдруг, без всякой связи, продолжил: — А само­убийство в христианстве — самый страшный грех. Но я атеист, да и как не быть атеистом? Все родственники мои без креста, никто в церковь не ходит, не молится. Мне можно бы, в общем-то, и уверовать, тем паче жизнь веду чисто мученическую и Евангелие иногда читаю. Но — не получается".
   Юноша только раз был в церкви — очутился он там почти случайно, со школь­ной экскурсией. В большом храме — всего ничего народу: недавно закончилась поздняя обедня. Школьники говорливо втекли в церковь, будто в музей, не крестясь у входа. Девчонки и учительница простоволосы, прихожанки в платочках пялятся на них — срамота, мол. Так и шумела бы экскурсия, если бы на неё кто-то не прицыкнул. Все кинулись к старушке в чёрном, ссохшейся вокруг скелета, — покупать свечи, потом неумело ставили их, благо было, откуда затеплить,
   В храме юноше стало страшно. "То же самое, наверное, чувствуют гусеницы, когда их сажают в банку", — подумалось ему тогда. Всё вокруг было слишком огром­ным, подавляюще величественным, пугающе красивым, неземным. Это нечеловечий дом, человеку тут не место! И вдруг юноша заметил старушку, стал наблюдать за ней:
   она медленно обходила храм, методично лобзая каждый зацелованный иконный оклад и крестясь. Прикладываясь, она громко чмокала, и юноше подумалось, что ей всё равно, к чему приложиться, — лишь бы почмокать всласть. Больше он в храм не ходил.
   "Я атеист, — подумал юноша, — следовательно, там вечное ничто. Сегодня я унизился, пал, да и вообще — сколько можно терпеть?.. До окончания школы полтора года — слишком долго, а в вузе, наверное, будет то же самое. Всего-то делов — чик и готово. Я не могу освободить снежинки, как в детстве, но себя-то могу!.."
   Юноша половчее взял лезвие (оно слишком легко гнулось, а надо покрепче, вот так), стиснул зубы изо всех сил и резко резанул лезвием по венам левой руки. Никакой боли не возникло — юноша даже удивился. Лишь появилось слегка неприят­ное ощущение, как зимой, когда катаешься на лыжах, а перчатки коротковаты и на запястьях остается тонкая полоска неприкрытого тела. Юноше вспомнился химический фокус: руку и нож обрабатывают чем-то и проводят тупой стороной ножа по венам, так же, как он. Только там возникает подобие кровавого пореза, а здесь — натуральный.
   Кровь хлестала из вен, вокруг ладони разрасталось бледно-красное облачко. Юноша потянулся раненой рукой к другой, пока целой, и рука на миг вынырнула из воды. Защипало так сильно, что он взвыл, но всё-таки взял лезвие в ослабшие пальцы и вскрыл вены на другой руке. "Теперь всё, — подумал юноша. — Теперь лежать и умирать..." Он устало прикрыл глаза.
   Вскоре на обычном красном фоне прикрытых век возникли дивные огни, вспыш­ки, строго по диагонали, снизу вверх, полетели зелёные шестиугольники. Юноша от­крыл глаза, но видения не исчезли — они скользили по кафелю противоположной стены. Стало трудно держать голову, и она самовольно откинулась на край ванны, появилась невыносимая тошнота.
   "Ну, вот я и умираю! В этом мире у меня нет ничего хорошего... — вяло подумал юноша, и вдруг страшная мысль прошибла его: — А родители?! А им-то каково будет?! Мразь, эгоист, патриций хренов! — мысленно заорал он. — Обо всём вспомнил, а о родителях забыл!"
   Юноша встрепенулся, попытался выбраться из ванны, но — поздно. Рука не суме­ла ухватиться за край ванны и с громким плюхом свалилась обратно, обе ноги свело, а тело словно приварилось к ошкрябанному дну, которого из-за крови уже не было видно. "Поздно! — констатировал юноша. — Нет, там обязательно должно быть что-то, именно для таких, как я. Что-то вроде свидригайловского чулана с пауками... Какая же я мразь!.. А всё-таки жаль, что не увижу первого снега... Жаль..."
   Обескровленный юноша полулежал в ванне. Целиком, как в детстве, когда он был волшебником и устраивал морские сражения, он в ней уже не помещался. А тем временем за окном квартиры юноши снежинки ночным десантом повалили на зем­лю.
   * * *
   Шёл снег. Человек грустно глядел на крохотную звезду Давида, распятую на оконном стекле. Снег посыпал совсем недавно, с головой укрывая обугленную косте­неющую землю. Так равнодушный санитар укрывает умершего.
   "Так и моего врага укрыли сегодня! — подумал человек. — А убил его я — убил на операционном столе, чуть замешкался и — убил. Ведь он, наверное, и не подозревал, что он мой враг. А как же ему, спрашивается, не быть моим врагом, если уши у него такой правильной, такой идеальной формы? Как — вы смеётесь?! Вы опять смеё­тесь?!"
   Человек по давнишней своей привычке взывал к невидимым слушателям. Слу­шатели эти были покладистыми: они наделялись любыми характерами и чертами, могли спорить или помалкивать и исчезали, когда становились ненужными. И всё по хотению человека! Впрочем, иногда они задерживались и говорили немножко не то... Но это были мелочи, причём редкие.
   "Вы опять смеётесь?! Да сколько ж можно смеяться над моими ушами?.. Понят­но, они безобразны: маленькие, оттопыренные, без мочек — но сколько ж можно?.. Вы, которые смеётесь, когда я прохожу мимо, вы, которые смеётесь, когда я еду в троллей­бусе, — вы смеётесь только надо мной! Ну почему вы продолжаете смеяться даже теперь, когда я отомстил вам?!"
   Снег уже не шёл — он скакал, летел, вился в ночи вокруг фонарей, лизал холод­ное пламя, сонмищем ночных бабочек впархивал в прожорливые фонариные пасти. Снежинки уже не плыли плавно по льдистому воздуху, не танцевали вальса под зага­дочную и величавую музыку из "Щелкунчика" — они двигались нервно, угловато, испуганно: невидимый пастырь снежных стад гневался.
   "А я подлец! — решил человек. — Он, вражина, считал меня своим другом, лёг под нож, доверчивый, — и всё по моему совету. Постойте, но ведь я не хотел его убивать! Хотел лишь почувствовать свою власть над ним, обладателем ушей класси­ческой формы... Где же подлость? Ведь вы знаете, вы видели: всему виной моя ассис­тентка. Я убил, потому что она осклабилась, передавая мне инструмент. А она непре­менно осклабилась, причём глумливо, иначе с какой стати повязка так отчётливо шевельнулась на ней?
   Ненавижу повязки, эти унизительные тряпичные намордники! Они закрывают почти всё лицо, но уши остаются голыми — мои жалкие обезьяньи уши... Тот, кто лежал под моим ножом, ещё в школе прозвал меня Ушастым, и прозвище это прилип­ло. Тот, кто лежал под моим ножом, всегда поддразнивал меня. Тот, кто лежал под моим ножом, сказал перед операцией, улыбнувшись, по-доброму так: "Ничего, Ушастый, выживем!" Нашёл, кретин, что сказать!
   Но я не сдержался, убил беззащитного, а значит — подлец. Подлец и клятвопре­ступник: клятву Гиппократа нарушил. Она, правда, сейчас по-иному называется, по-иному произносится, да не всё ли равно! В той, древней, в ней такая фраза была: "В какой бы дом я ни вошёл, я войду туда для пользы больного". А я что?.."
   Человек прикоснулся лбом к стеклу, отражавшему бледное лицо. Холодное стек­ло так освежило человека, что он от благодарности едва не поцеловал его, будто икону, но сдержался и отлип.
   что я! Почему я должен выполнять клятву, данную язычником с острова Кос?! Как уж там, в начале-то?! Клянусь Аполлоном-врачом, Асклепием, Гигеей и Панакеей и всеми богами и богинями". Указка мне, что ли, эти древнегреческие идолы?!"
   Кто-то тёмный сидел верхом на фонаре и щипал лебедя. Лебяжий пух всё метал­ся и метался, он беспощадно дырявил голый воздух, а изрешечённый воздух сипел, шипел, холодел, но никак не умирал. Крохотная звезда Давида, распятая на стекле, скукожилась и превратилась в слезу.
   "Ну, а если древнегреческие идолы мне не указка, тогда, может, шестая заповедь? "Не убий", может? А чем, позвольте спросить, христианский Бог ближе русскому чело­веку, чем боги греческие? Нет, не чем Он лучше — тут достоинств тьма! — а чем ближе? Ведь смотрите, — доказывал человек кому-то, — ведь смотрите: изначально Русь была языческой, а боги такими, что служение им было людям по силам, да и по сердцу. А христианство — религия, совершенно для Руси инородная! Ну что, спраши­вается, ближе какому-нибудь там сибиряку: идол, который стоит на капище, на полянке, в сотне шагов от дома, или какой-то мудрствующий Галилеянин, Который таскался когда-то с учениками по дорогам Палестины? Идол, я думаю.
   А двоеверие, смешение, то бишь, язычества с христианством — что это? Христи­анство тут лишь оболочка, прикрытие, а нутро — языческое! Рождество, величайший праздник, сорок дней постятся перед ним — и что же? Гадают! Ряженые ходят! Коляду поминают! А масленица? Неделю целую, с понедельника, бесятся, обжираются, вокруг чучела-идола хороводы водят и песни ритуальные поют, а потом, в воскресенье, проще­ния друг у друга просят, вздыхают благочестиво, в церковь идут... Что ж это за хрис­тианство, что за православие?!
   Да и вообще, что это за вера, если её за несколько десятилетий можно было оплевать, истоптать, изничтожить практически?.. Нет, недостойны мы православия, недостойны мы Христа, сказавшего: "Возлюби ближнего своего, как самого себя"! Нам ближе слова Иеговы: "Око за око". Но зачем нам Иегова, если то же самое говорят наши доморощенные божки? Хе! "Божки" звучит так же, как и "башки"... "Говорят божки: "Не снести башки!"" Ха-ха-ха!"
   Снежные псы, совсем недавно чинно шествовавшие по кругу, точно на собачьей выставке, взбесились. Они вгрызались в лысые головы фонарей и мгновенно улетали с поломанными клыками. Повсюду они носились хаотично, но на окно человека напа­дали скопом, а у самого стекла взвивались вверх, словно свора на коротковатом повод­ке. Свора рвалась и свирепо выла, свора хотела крови.
   "Кто же заставит меня не снести башки? — размышлял человек. — Клятва Гиппократа и Библия написаны не для меня, а языческие божки... Глупо отдавать жизнь обожествлённому полену! Кроме того, божки эти оправдали бы меня: месть, по их мнению, — святое дело.
   Кто же тогда имеет возможность покарать меня, вероломного убийцу и клятвопре­ступника? Закон? Но во время операции, точнее убийства, никто ничего не заметил, а если и заметил, то подумал, что ошибся: это первый летальный исход в моей практи­ке. Значит, со стороны закона я останусь безнаказанным. Интересное наблюдение: в атеистическом обществе закон выполняет функции Бога, однако не всегда удачно. У нас в суде (хе-хе) клянутся на Конституции, а в христианских странах — на Библии. На моей только памяти Конституция несколько раз менялась, а Библия неизменна,
   Библия хоть и неизменна, но писана не для нас: недостойны язычники Библии. Что же тогда остаётся? А остаётся тогда идея героев Фёдора Михайловича Достоевс­кого — мол, коли Бога нет, то всё дозволено. Но я не хочу вседозволенности! Я не хочу, чтобы люди убивали друг друга для получения удовольствия!.. А я сам, а сам я разве не для этого убил?! Он считал меня своим другом, его смерть никому не облегчила жизни, а что касается ушей — так это исключительно моя мания... Я подлец!
   Я подлец, и мне необходима кара. Мне необходима кара, а значит, и Бог для осуществления этой кары... Ведь Бог карает эффективнее любого закона! "Если Бога и нет, Его стоило придумать", — что-то в этом роде сказал умница Вольтер... Что ж, надо искать Бога! А ведь найти-то легко.
   Кто знает о моём преступлении, если Христа мы недостойны и, стало быть, Его для нас не существует? Только я сам! Значит, только я сам и имею возможность покарать себя! А если я имею такую возможность, то я — бог!!!"
   Человекобог вновь коснулся оконного стекла раскалённым лбом. Стекло, отобра­жавшее страшный лик человекобога, затуманилось, словно хотело скрыть отражение. Стекольная прохлада так освежила человекобога, что тот отёр испарину на стекле и поцеловал его, будто икону. Тайное желание, возникшее в момент первого прикосно­вения у человека, легко реализовалось у человекобога.
   "Каждый человек является богом, но не каждый осознаёт это, — думал человеко-бог, отлипая от стекла. — Каждый человек обладает божественной властью над са­мим собой, а какая власть может быть выше этой?.. И отчего после смерти власть эта должна перейти к кому-то другому?.. Нет! Человек и после смерти останется власте­лином! Человек и после смерти останется богом!
   Но если есть бог, если есть властелин, то должен быть и раб, повинующийся ему. Раб этот — порочная человеческая натура, а также всё тело человека. Внутренний бог обязан карать нерадивого раба, обязан истязать, подвергать лишениям тело и через телесные муки воздействовать на ту самую порочную человеческую натуру. Ах, если бы люди знали, какой всемогущий бог-палач сидит в каждом из нас, то не совершали бы преступлений!"
   А за окном творилось страшное: горбоносые ведьмы бесились вокруг фонарей и костяными гребнями вычёсывали перхоть из седых волос. Одна из ведьм присквозилась к окну и, визгливо захохотав, поманила человекобога пальцем.
   "Какая небывалая буря! — подумал манимый. — Она не зависит от моей воли, но никакая сила не способна заставить её вмиг утихомириться. А коли силы такой не существует, то не существует общего Бога, кроме богов внутри людей. Природа же действует по своим законам, хорошо изученным и описанным.
   Я прав, и теория моя верна! То, до чего я додумался сейчас, почувствовал ещё Державин: "Я царь — я раб, я червь — я бог!" Каково?! Я прав, прав несомненно! Но что же тогда?.. Тогда — приговор... Тогда — кара..."
   Человекобог внезапно оробел и богобоязненно вгляделся в собственное отраже­ние. Лик отражавшегося был ужасен, он напоминал языческого божка. Человекобог внезапно озяб, затрясся и безнадёжно прошептал:
   — Пощади!
   Но отражавшийся не копировал движений человекобога, он не трясся униженно, не молил о пощаде дрожавшими губами, а гордо и грозно зыркал на дрожавшего. Внезапно отражавшийся зловеще ухмыльнулся и чётко произнёс стишок, в шутку сочинённый ещё человеком:
   — Говорят божки:
   "Не снести башки!"
   Человекобог и раньше, опять-таки ещё человеком, размышлял о самоубийстве, но размышлял как-то несерьёзно. Ему интересно было, слышит ли вешающийся хруст шейных позвонков, его интересовало, как твёрдое оконное стекло вдруг лопается под натиском тела самоубийцы, ему подчас хотелось ощутить тот чарующий роковой по­лёт...
   Но сейчас всё было по-другому. Сейчас бог-палач, придуманный человекобогом, произнёс приговор, а раб должен повиноваться... И раб повиновался! Человекобог поспешно вскочил на подоконник и, наконец-то, почувствовал, как твёрдое оконное стекло вдруг лопнуло под натиском тела. Человекобог наяву ощутил чарующий роко­вой полёт и, глянув на руку, порезанную стеком, машинально подумал, что её следует смазать йодом...
   И вдруг произошло чудо: небывалая, безумная, кровожадная буря вмиг утихомирилась. Казалось, что кто-то неведомый сфотографировал её, фотография через мгнове­ние ожила, но снежинки стали медленно и плавно проваливаться в льдистый воздух при полном безветрии.
   "А я думал, что это невозможно... Значит, я — не бог! Значит, Бог — не я!.. — запоздало понял человек (теперь уже обычный человек!) и мысленно завопил: — Ка­юсь!!!" .
   Человек ударился головой, как почему-то и предполагал. Человек ударился об асфальт, спелёнутый простынкой сантиметрового снега. Человек ударился насмерть. Но хруста черепа он не услышал, хотя так надеялся! Точнее, тот хруст услышал не человек, а нечто, лишь вкупе с телом составлявшее человека.
   Никто не заметил, не закричал, не всполошился, не выбежал. Мир был тих, как ягнёнок перед закланием. Шёл снег.
   * * *
   Я шёл по пустынному тротуару и грыз горсть хрусткого красного арахиса. Спра­ва — частные домики за общим деревянным заборчиком, слева — шоссе и та же сквозная ограда, те же домики за унылыми яблонями, насквозь прокопчёнными горо­дом. В детстве, проезжая здесь ночью на троллейбусе и глядя в лукавые жёлтые глаза домиков, я всегда завидовал их обитателям.
   "Ай да я! Ай да сукин сын! — ликующе подумал я прихрумкивая. — Это ж надо — такого нагородить! История ведь нашумевшая, три самоубийства в одну ночь, — этой зимой случилась, да и ко мне она имеет отношение... Полгода ведь ничего, а сейчас, летом, накатило... Ай да я! Ну, теперь всё, теперь вернусь домой и писать. За пару недель рассказик состряпаю. Не состряпаю, говорите? "Не извольте сумлеваться — чай, оно не в первый раз". Ха-ха! Отнесу в журнал (там возьмут, там любят этакое), и — получай известность и гонорар. А ведь всё вспомнилось из-за какой-то статейки, выброшенной в урну... Ну-ка..."
   Я поспешно развернул газетный кулёк и с ног до головы опорошился красной арахисовой шелухой. Отряхнувшись, я поёрзал взглядом по газете и почти не удивил­ся, увидев там статью о тех трёх самоубийцах. Школьник вскрыл вены, алкоголик повесился, известный хирург выбросился из окна — соболезнуем-с. И через строчку — нелепые лирические отступления. Архибездарная статья! Возможно, мне любая статья на эту тему показалась бы плохой, потому что в голове — собственная, но тут... Ужас просто! "Даже такая радость, как первый снег, не тронула их сердец. Почему же при виде красоты природы в сердцах их не нашлось..." Я скомкал газету и сплюнул.
   "Кстати, абсолютно невероятная вещь — то, что мне попалась газета именно с этой статьёй, — подумал я, поигрывая бумажным мячиком. — Ненатурально, никто не поверит. И вообще, надо ли писать о том, что со мной произошло перед рождением рассказа и что происходит сейчас? Конечно, надо: будет обрамление, закольцовка, да ещё появится возможность сказать, что кто-то по пьяни назвал меня талантливым. Ха-ха! Насчёт талантливости — не знаю. а то, что я скромник изумительнейший — это уж точно. Ха-ха!"
   Я вовсю развеселился, хохотнул даже, но внезапно остановился, треснул себя по лбу и вмиг посерьёзнел. Я частенько так останавливаюсь; вероятно, со стороны это выглядит комично — не видел. Остановившись, подумал: "А ведь рассказ получается страшный!" И ещё привязалась мыслишка, что всё так и было. Вдруг возникла неодо­лимая уверенность в том, что я абсолютно точно узнал все предсмертные мысли и действия тех троих.
   "Будто кто-то шептал на ухо... — со страхом подумал я. — И впрямь, откуда взялись такие подробности о том юноше? О детском саде, об издевательствах — это ведь не придумаешь! И об укрощении бури — тоже правда, я уверен... Но хватит об этом! — Я тряхнул головой. — Довольно! Дома подумаю! А сейчас надо идти к дяде..."
   Зазаборные домики и прокопчённые яблони кончились, справа возникла автозаправ­ка, а слева — смешанный лес, безобразно захламлённый. На автозаправке я обнаружил урну и, не доходя нескольких шагов, запулил скомканную газету в железобетонное дуло. Попав, самодовольно крякнул, как, наверное, и любой бы на моём месте, а затем продолжил путь на кладбище, что сразу за автостоянкой.
   Я шёл навестить могилу дяди — хирурга, который полгода назад выбросился из окна. Я шёл навестить могилу дяди, но цветов не нёс. Никогда не понимал, зачем нужно жертвоприношение, зачем нужно это непременное чётное число прекрасных трупов. Я шёл ухаживать за живыми цветами, посаженными в этом году на свежей могилке, где ещё толком не просела земля. Ведь если бы люди не навещали могил родственников, пусть и самоубийц, ничего бы там не выросло, кроме пресловутого базаровского лопуха.
   "Где-то здесь тополь", — подумал я. Летняя вьюга мчала по воздуху и валяла в пыли тополиный пух. Почему-то в природе устроено так, что даже летом иногда идёт снег.
   1997. Пенза.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"