Стаффорд Джин : другие произведения.

Пастораль

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    С каждой метелью сани во дворе всё глубже уходили в снег изъеденными полозьями. Из дыр занозистого сидения с выцветшей, но когда-то черной кожаной обивкой, торчали пучки конского волоса. Радостные изгибы возка горевали не столько о заброшенности, как об иссякшем порыве, будто усталые лошади замерли на этом месте, не в силах больше сделать ни шагу. Сани шли в придачу к дому...


Джин Стаффорд

  

ПАСТОРАЛЬ

  
   С каждой метелью сани во дворе всё глубже уходили в снег изъеденными полозьями. Из дыр занозистого сидения с выцветшей, но когда-то черной кожаной обивкой, торчали пучки конского волоса. Радостные изгибы возка горевали не столько о заброшенности, как об иссякшем порыве, будто усталые лошади замерли на этом месте, не в силах больше сделать ни шагу. Сани шли в придачу к дому. Его владелица, расторопная деловая дама из Кастина, скупавшая и перепродававшая старые дома со всеми их недолеченными недугами, обратила на сани их внимание: "А это, мне кажется, весьма живописная деталь", и тут же отвернулась от саней к колодцу, многословно расхвалив его водоносные достоинства. Мэй и Даниелю деталь показалась скорее неуместной, чем живописной, вроде предмета народного творчества с выставки на открытом воздухе. Когда они отъезжали с хозяйкой в ее машине, та снова показала на сани рукой: "Покрасьте чем-то веселеньким, и они будут прекрасно глядеться в конце двора". Их обоих передернуло, и они решили, что, прежде всего, избавятся от этих саней.
   Но частью из-за более важных дел, а частью потому что не знали, куда их деть (ведь сани просто так не "выбросишь"), и еще потому что те определенно были частью двора, имея полное право находиться в нем наравне с деревьями, ничего с санями они делать не стали. Все лето у них на глазах птицы мимолетно присаживались на косой передок, свежие дожди омывали полозья, а осенью золотые листья устлали сидение, забившись в его прорехи. И сейчас, когда пошел снег, сани вновь погрузились в сугробы.
   Они были хорошо видны из просторной светлой кухни, где Мэй с Даниэлем и завтракали, и обедали, и ужинали, порой ошеломленные сельской уединенностью до такой степени, что им не хотелось разговаривать, и, забыв о еде, они просто глядели в окно на сани, воображая их историю. Может быть, раскатывал на них франтоватый отпрыск из семьи морского капитана, или чинно отправлялось в церковь семейство унитаринацев, или дамы объезжали в них окрестности, творя добрые дела. Каково могло быть назначение саней, они между собой не обсуждали, и это молчание часто досаждало Мэй: ей казалось, что они слишком уж много и как-то угрюмо молчат. Если даже такая нелепая и вызывающая вещь, как эти сани - думала она - которую мы вместе разглядываем, ставшая нашей, пусть и нежеланной, собственностью, не побуждает нас к разговору, что же его вызовет? Но она не нарушала приватных раздумий Даниэля, прикусывала себе язык и краешком глаза наблюдала, как он созерцает зимнюю шубу саней, и, будто складывая в уме длинные цифры, пыталась разгадать, что так сковывало их речь, потому что раньше, до болезни Даниэля, им не хватало дня, чтобы выговориться.
   Решил врач, а не они сами, что им лучше пожить здесь в торжественной глуши, когда дачный народ разъедется в своих фургончиках. Северное солнце, первозданный воздух, сельские прогулки и беззвучные ночи, говорил доктор Телленбах, вздыхая, вероятно, по родной Швейцарии, принесут больше пользы выздоравливающему легкому "профессора", чем все доктора и клиники на свете. Мэй он отдельно объяснил, что после столь длительного пребывания в санатории (Даниэль оставался там целый год), где всё было приглушенным, "мальчику" (уже не "профессору", хотя Даниэлю было под пятьдесят, и он был на двадцать лет старше своей жены и на десть лет старше доктора) будет трудно, а то и разрушительно, вдруг вернуться к бурной университетской жизни с ее интригами, к тому, что доктор насмешливо называл "сутолокой преподавательской жизни". Суровость сельской зимы, настаивал он, ничто в сравнении с напряженной враждой и коктейлями. Каждый профессор хочет написать книгу, это естественно. Вот и Даниэлю, превосходно овладевшему всем возможным материалом, этот год в уединении даст возможность сотворить свое главное, о чем он скромно помалкивает. Мэй соглашалась, что может оно и так, но не была в этом уверена. Она чувствовала, что отвечает с неохотой, и отводила глаза от доктора на горы за окнами санатория. В те тягучие месяцы, когда Даниэля не было с ней, она утешалась, думая о том времени, когда они вернутся (вот вернутся ли?) к той суматошной жизни, о которой сокрушался доктор, но поскольку их суматоха была очень умеренная и воздержанная, она улыбнулась разочаровавшей ее швейцарской невинности низенького доктора, и объяснила, что они живут тихо и скромно, обедают почти всегда дома, а приглашают к себе знакомых не чаще двух раз в неделю.
   - Два раза в неделю! - повторил он с ужасом.
   - Боюсь, - возразила она, - что второго года без дела ему не вынести. Он действительно собирался писать книгу и думал, что напишет ее в Англии. Но ведь теперь ему нельзя в Англию.
   - Англия! - воздел руки доктор. - Чистый воздух - вот что я рекомендую вашему мужу. Чистый воздух и поменьше разговоров.
   - Нет, я думаю, что ему как раз нужно разговаривать, - сказала она. - Всё это время, за исключением моих визитов, ему приходилось общаться с самим собой.
   Доктор посмотрел на нее с преувеличенным терпением, а потом произнес вежливо, но властно:
   - Не сочтите за навязчивость, но я хорошо знаком с вашим мужем и как врач предписываю ему уединение. И он с этим вполне согласен.
   Мэй укололо, что между Даниелем и доктором Тенненбахом существует большая степень доверия, чем между Даниэлем и ей самой. Она опять стала возражать и вспомнила случай, когда муж, положа голову на руки, пожаловался: "Вокруг меня одни только разговоры о мокроте и рентгене. Кажется, никого больше не интересует, что происходит в мире"?
   Но доктор Телленбах был непреклонен и, в конце концов, когда она встала, собираясь уйти, сказал:
   - Вы, конечно, увидите, что он несколько изменился. Долгая болезнь отрывает человека мысли от его ближних. Это как жить с требовательной пассией, которой мало лишь половины внимания мужчины, а нужно всё целиком. Фигура речи показалась ей нелепой, и она сочла ниже своего достоинства переспрашивать, что он имел в виду.
   Но когда подошло время переезжать в новый дом, и она не обнаружила в муже никаких перемен, а, с другой стороны, увидела, как приятна ему сельская жизнь, то понемногу простила доктора. Сперва это было похоже на повторение медового месяца, потому что они переехали в северный край, где прежде никогда не бывали, и стали знакомиться с его чудесными видами и звуками. А, кроме того, у них никогда раньше не было собственного дома, потому что жили они по городским квартирам, и, хотя купленный ими дом был старым и заброшенным, его силуэт, двери и окна просто сводили их с ума. Всё лето они без конца повторяли: "Подумать только, что он наш! В самом деле наш!" Они ходили из комнаты в комнату, восхищаясь окнами, которые теперь стали их окнами, и ни один пейзаж за ними не оскорблял глаз. С южной стороны текла речка, к северу - было озеро, на западе - сосновый лес, где всегда в тщетной мольбе вздыхал ветер, а на востоке длинный луг богатого соседа тянулся вниз по холму к его старому строгому дому. Правда даже в те волшебные дни, когда они отправлялись на озеро, и Мэй собирала водяные лилии, а Даниэль медленно греб, она замечала на его лице тень отчуждения, и понимала, что его унесло куда-то очень далеко, может быть, в мысли о болезни, воспоминания о санатории (о котором он не проронил ни слова) или в размышления о книге, которую он собирается писать, когда придет зима и не останется ничего, как заняться делом. Иногда это выражение вдруг пугало ее, и она вспоминала слова доктора, но тогда она мгновенно возвращала себя в надежность замужней жизни, хватала рукой еще одну лилию и тянула ее за длинный стебель. Они вместе садовничали, особенно гордясь табаком, наполнявшим своим ночным ароматом их спальню. Вместе вели увлеченные разговоры с плотниками, штукатурами и трубочистами. В голубые вечера они, удобно устроившись, читали, не слыша ни звука, кроме ночных птиц - гагар на озере и сов на вершинах деревьев. Когда дни стали прохладней и короче, их дом благословил сверчок, стрекотавший по ночам за печкой. Они завели двух толстых, полосатых и ленивых кошек, которые бесчувственно дремали у камина, изредка потягиваясь с коротким мурчанием.
   Они не перебрались до июля, а к тому времени мастеровых людей уже расхватали, и весь крупный ремонт дома пришлось отложить до весны. В октябре, когда Мэй с Данэлем закончили всё, что могли, своими силами, а Даниэль засел за свою книгу, Мэй вдруг обнаружила, что осталась совсем без дела. День за днем она лишь готовила завтрак, обед и ужин, выходила на короткую прогулку в осеннем тумане, гладила кошек и ждала, когда Даниэль спустится из своего кабинета, чтобы поговорить с ней. Она вспоминала с тоской о заполненных днях в Бостоне, еще до болезни Даниэля, и даже о следующем годе, когда она ходила на концерты и выступления, помогала детям-калекам и без конца покупала подарки, чтобы как-то скрасить скуку невольной ссылки мужа. Она укоряла себя за эту тоску, как будто, желая другого, она изменяла этой жизни, и с укорами погружалась в сон. Иногда она засыпала днем на несколько часов, подобно кошкам, и когда, наконец, поднималась, должна была оттолкнуть отупляющий сон, как дверь.
   Как-то за обедом она попросила Даниэля выйти с ней на длинную прогулку к ферме, хозяин которой сам коптил колбасы.
   - Ты никогда не выходишь, - сказала она, - а доктор Телленбах велел тебе гулять. И день такой хороший.
   - Не могу, - ответил он. - Извини, хотел бы, но не могу. Я занят. Сходи сама.
   Охваченная приступом одиночества, она сорвалась и выкрикнула:
   - Ну, пойми, Даниэль, ведь мне совершенно нечем заняться!
   Наступило короткое молчание, и он ответил:
   - Дорогая, мне так горько, что я свалил на тебя всё это, но ты ведь понимаешь, разве я виноват в том, что заболел?
   Быстрыми чрезмерными извинениями, которые она стала произносить со стыдом, и с повторениями, что в мире нет ничего важнее его здоровья и спокойствия, она еще больше усугубила неловкость. Наконец, он коротко ответил:
   - Не будь ребенком, Мэй. Давай оставим друг друга в покое.
  
   Эта вспышка, первая за пять лет их брака, лишь открыла собой долгий ряд размолвок. Почти не было дня, когда бы они не стали пререкаться из-за чего-то. Они могли начать перебранку из-за какого-то факта, завести спор о вкусах, подлавливать друг друга на неточностях, и каждая ссора кончалась тем, что Даниэль говорил ей:
   - Ну, почему ты не оставишь меня в покое?
   Раз он сказал:
   - Я болен, а, кроме того, я теперь занят и не могу, как мальчишка, каждый раз переключать внимание, когда у тебя появится какой-то каприз.
   Потом всегда были извинения, Даниэль возвращался в свой кабинет и не выходил оттуда до следующей еды. Наконец, ей стало казаться, что любовь, самая суть их жизни, выцвела, состарилась, похоронила себя. И теперь, во враждебном молчании или потоке мелочных упреков, они судорожно пытались оживить ее и не знали как - могли лишь забить ее в неухоженной могиле. Даниэль, отрешившись от нее и от дома, с головой ушел в свое исследование, о котором он ничего не рассказывал, лишь буркнув однажды, что ей это будет скучно, и его - так, во всяком случае, казалось Мэй - совсем не заботило, что с ними происходит. Ей казалось, что холодный старый дом опутал ее со всех сторон, будто став их общим врагом, и коварно подталкивает их к беде. В обеденный час, утонув в неверии, они тупо глядели на ненужные и нелепые сани, брошенные здесь среди нескончаемой зимы.
   Мэй вдруг обнаружила себя в размышлениях, что если бы мы их отреставрировали и покрасили, наш дом стал бы немного напоминать придорожную гостиницу Генри
Форда. Если я ему об этом скажу, он пренебрежительно отмахнется, и у нас появится тема для разговора. Может быть, мы сможем поговорить об Уильямсбурге, и как он нам не нравился. Ум ее упорно долбил эту тему. Уильямсбург был из нашего свадебного путешествия. Мы стояли под ивой запутавшись ногами в каких-то корневых побегах и целовались, целовались. Вскоре она обнаружила, что эти мысли ни к чему, и ей всё равно, что скажет Даниэль. В своих воображаемых разговорах с Даниэлем она никогда не вспоминала о санях. К этому исхудавшему и недужному книжному червю, в котором научная работа и болезнь заняли ее место, она стала испытывать все более тяжелую, хоть и лишенную остроты, неприязнь.
   Открытие, отнюдь не удивившее ее, случилось на Рождество. Оно упало, как свинцовый отвес. В ту минуту она думала о санях, связав их с запахом амбара в сырые дни, и что впрягали в них, вероятно, тех самых зверюг, которые стояли здесь в стойлах и пропитали все бревна своим запахом. Когда-то, наверно, этот дом был полон жизни, но это было давно. Все говорили, что земля сразу за амбаром была очень тучной из-за лошадей, хотя больше полувека здесь уже не было ни одной. С мыслями об этой земле, которую прежде она так любила сыпать сквозь пальцы, Мэй вдруг поняла, что сейчас она совсем не ждет прихода весны, что у нее нет ни малейшего желания копаться в саду и, дав свободу мысли, увидела, что ей больше не нужны ни море, ни дети, ни любимые картины. Ни даже ее собственное лицо в счастливый день. Минуты две она была поглощена этим состоянием неохоты, но потом быстро очистившись от фальшивого, как она понимала, цинизма, осознала, что одно желание у нее всё-таки есть: желание желать. Теперь она ощутила себя неподвижно стоящей в центре водоворота, и тут же вообразила порыв ветра, опустившего на сидение саней последний лист со стоящего рядом вяза. У нее мелькнуло уме, что можно сопрячь дерево, из которого сделаны сани, с живым деревом и лошадями, которые, хотя давно уже были мертвы, напоминали ей всякий раз, когда она заходила в амбар за дровами, о взмыленной, страстно мчащейся жизни.
   В то утро они сидели на залитой солнцем кухне и, обращаясь не к нему, а к саням, к сосулькам, к темному неподвижному сосновому лесу, она сказала: "Я подумала, что в такой день они после обеда, наверно, привозили к себе пастора". Даниэль смотрел отсутствующим взглядом на сверкающие серебром снежные заносы у колодца и ничего не ответил. Проехал фургон, который тащили два вола с колокольчиками на ярме. Он проезжал всегда в этот час, доставляя к неизвестному месту назначения старика в меховой шапке и старуху в шали. Мэй и Даниэль вслушивались.
   Вдруг Даниэль спросил с неожиданной злостью:
   - Что ты сейчас сказала?
   - Ничего, - ответила она и добавила поле паузы - Как славно должно быть сегодня на пруду!
   Он обернулся к ней и грохнул кулаком по столу:
   -Я об этом не спрашивал!
   Его худые щеки побагровели, и он прерывисто выдохнул:
   - Ты опять хочешь уложить меня в больницу. Тебе так хорошо было без меня, разве не правда?
   - Что ты, Даниэль! Это был просто ад!
   - Тогда, по логике вещей, сейчас у нас рай, - усмехнулся он, как экзаменатор, подловивший студента на ошибке.
   - Блаженство, - сказала она с горечью.
   - Так почему же ты не уедешь? - выкрикнул он.
   Жалкий, безутешный, честный, несправедливый тупик. Она не ответила.
   Потом он сказал:
   - Я почти уверен, ты что-то скрываешь от меня.
   Она сразу разрыдалась, выдавливая сквозь слезы слова:
   - Ты это уже говорил. Что я могу ответить? Что я тебе сделала?
   Он смотрел на нее, не тронутый слезами, без милости, но без презрения.
   - Не знаю, но ты что-то сделала.
   Ей казалось, будто она роется в чьих-то беспорядочных шкафах и комодах, ищет в них неназванный ей предмет, и не может нигде обнаружить своего страшного проступка.
   По-домашнему, она спросила его, не налить ли еще кофе, но он резко отказался и разражено спросил:
   - Ну почему ты вечно меня изводишь? Тебя что-то толкает изнутри? Ты не можешь себя сдержать? Ты сходишь с ума?
  
   После этого дня что-то стронулось в ее одиночестве. Иногда она отрывалась от книги, чтобы взглянуть, на месте ли печная заслонка, прислушаться к шороху крысы, обновлявшей свой дом в их доме, посмотреть на шествовавших мимо волов с колокольчиками, и нянчила свою рану, лелеяла ее, повторяя те жуткие слова в точности, как он их произнес, складывая свои губы, подражая его бескровным губам, и вздрагивая от взгляда его ярких всевидящих глаз. Она не могла ни сосредоточиться на чтении, ни шить. Ей стали безразличны перемены в доме, которые она прежде задумала: ободрать песком краску с пола, чтобы открылось дерево широких досок, или представить, как будут выглядеть весной большие филеночные окна гостиной, если занавесить их желтыми бархатными шторами. Сейчас, наученная его молчанием и равнодушием, она перестала обращать внимание на домашнее обветшание и разорение, которое приносили ветер и снег, и, глядя на старые и грязные обои или на истертый кухонный пол не испытывала, как и Даниэль, никакого отвращения к ним. Однажды она поняла, что сани тоже будут стоять во дворе столько, сколько они сами будут здесь жить. И каждая мысль возвращала ее к глубокой кровоточащей обиде. Он как-то спросил ее, не тронулась ли она умом.
   Она расквиталась с ним в сумрачный полдень, когда он беззвучно сидел, запершись, в своей комнате, выдавая свое присутствие, лишь когда подбрасывал дрова в камин или тихо прохаживался, глубоко погруженный в свои мысли. Она сидела за кухонным столом, упершись взглядом в сани, и ответила ему на обиду оскорблением, вообразив себе любовника. Она не придумала ему лица, но представила его сшитый с изысканным вкусом дорогой костюм и его манеры, светские и предупредительные к ее малейшей прихоти, его исполненную ума речь, его близость и понимание, когда, едва взглянув на сани, он сказал: "Я их сейчас же уберу, потому что вижу, как они тебе надоели". Пусть она будет вдовой, или разведенной, или прелюбодейкой. Да и какая нужда придавать конкретность этому ничем не запрещенному увлечению. Не было в этом нужды до некой точки, а достигнув ее, она приняла как факт, что не только верит в своего любовника, но на самом деле любит его, и не представляет себе жизни без его дружеского присутствия. Она жаловалась ему на Даниэля, и Даниэль утешал ее; а она рассказывала ему истории из своего девичества, когда весело спешила на вечеринки среди табунка неравнодушных парней ее возраста; иногда она поражала его глубокими замечаниями о прочитанной книге. Теперь же от созерцания саней ее охватывали слабость, немощь и чувство голода. Часто, когда она занималась стряпней, мыла посуду, поддерживала огонь или шла за покупками в сельский магазин, к ней приходили мысли, что она должна следить за каждым своим шагом, что именно так и сходят с ума; тогда она на какое-то время возвращалась к вопросу Даниэля и оттачивала его до бритвенной остроты. Но не могла удержать свои потусторонние мысли в загоне, и когда покупала дробленый горох, ее вдруг охватила дрожь от страха, что топтавшийся у печи старик вдруг заметит кишащий вокруг нее сонм грехов. Она не могла избавиться от этих мыслей, когда они вдруг обрушивались на нее во время чаепития с какой-то из стареющих набожных дам, и посреди разговора с диаконисой из Бата она вдруг устранялась, стремясь к своему возлюбленному, который являлся безликий, простирая руки к ней, сидевшей прямо в бостонском кресле-качалке или принимавшей от хозяйки еще одну чашку чая. Она медлила над блюдечком с пирожным и затягивала разговор, чтобы отсрочить возвращение домой к Даниэлю, которому непрерывно изменяла. Вскоре после того, как она осознала свою влюбленность, она стала просыпаться рано, еще до рассвета и весь день была чутка к любой мелочи, ловила в своем муже каждый признак возраста и чудаковатости - в ее глазах достойные презрения - и сравнивала его с тем человеком, которого, как ей сейчас казалось, она любила каждой жилкой всю жизнь.
  
   Однажды, когда Даниэль в редком настроении поцеловал ее, она невольно отстранилась, и он мягко произнес: "Хотел бы я знать, что ты, бедняжка моя, наделала". И стал всматриваться в ее лицо, будто читая написанные на нем слова.
   - Ты ведь говорил, что знаешь это, - ответила она в ужасе.
   - Знаю.
   - Почему же ты говоришь, что хотел бы знать? - спросила она в смятении высоким до истерики вскриком. - Ты несешь вздор!
   - Нет, дорогая, - сказал он успокаивающе. - Я всегда говорю со смыслом. Это тебя куда-то уносит.
   Ее взгляд, крадучись, коснулся саней.
   - Просто я хотел бы понять, что тобой движет, - равнодушно объяснил он.
   Вдруг ей показалось, что они оба тронулись умом и отвечают друг другу на вопросы, которые не были заданы, не касаясь самой сути, потому что не знают, в чем она. Но в следующий миг - когда он резко повернулся к ней и, обхватив ее голову ладонями, сказал, как терпеливый отец: "Милая, я прощаю тебя, потому что ты не сознаёшь, как ты меня преследуешь. Никто, кроме пораженного болезнью, не знает, какова она", - она безнадежно поняла, что даже в их странностях нет гармонии.
   Зимние дни приходили и уходили, и каждый раз после завтрака и череды быков, она грызла себя за скрытое прегрешение. Она больше не могла с чистой совестью отрицать свою вину, потому что была влюблена, и ощущала уклончивые нотки в своем голосе и виноватый жар в жилах. Даниэль тоже это знал и следил за ней. Оставаясь одна, она ощущала защитительное присутствие своего любовника, когда спускалась мимо одеревеневшей таволги с ледяными нитями между ветвей к озеру, где черную немереную воду скрывала крышка льда; когда она в густых сумерках поднималась вверх от берега и, завидев сани, сдерживала дыхание. Но иногда это восхитительное существо потешалось над ней, когда она, оцепенев от страха последствий своего греха, взбегала по ступенькам в комнату Даниэля и, прижав голову к его плечу, звала: "Ну, спустись же! Мне так одиноко, спустись ко мне!" Но он никогда не приходил, и, наконец, успокоенная его хладнокровно испытующим взглядом, ожесточенно возвращалась одна и стояла перед кухонным окном, полузакрытая стыдливой занавеской.
   Несколько месяцев она жила с ощущением ежедневного бесчестья, смущенная, пристыженная, упрямо вцепившаяся в свой секрет. И всё чаще и чаще ее охватывал всё более глубокий страх, Даниэль говорил ей: "Почему ты мне лжешь? Что значат эти твои настроения?", и не могла уснуть. В сырые ночи она лежала, вытянувшись, рядом с ним, когда он спал, и смотрела в потолок, белый, как отраженный им снег, и старалась не думать о санях под вязом, но могла думать только о них и о мужчине, своем любовнике, который был как-то с ними связан. Она говорила себе, вслушиваясь в его дыхание: "Если бы я призналась Даниэлю, он бы понял, что я была одинока, и утешил бы меня, и сказал бы `Я здесь, Мэй, я никогда больше не оставлю тебя одну'". В эти минуты она была так отрешена от мира, так далека от его прикосновения и его голоса, так одинока, что могла бы подать на него в суд за приставание, как на постороннего. Даниэль спал глубоким сном, и никакая вина не заставляла его вздрогнуть во сне. Он действительно спал так крепко, что ни разу не услышал снежной ночью экскаватора, со стоном взбиравшегося вверх по холму, отбрасывая снег с дороги и предупреждая о своем появлении сперва красными, а потом синими вспышками. Когда он проезжал мимо дома, снопы подброшенного снега вздымались, как языки пламени, и всю ночь она слышала белок, пересчитывавших свои орешки в стенах, как поскрипывают домашние духи на лестницах и мягко топают по ступенькам, поднимаясь в мансарду.
  
   Ранней весной, когда козлодой издает жалобные крики среди зарослей рогоза и болотных камышей, огни северного сияния оттеняют чернью озеро и приливную реку, звезды становятся большими, а длинные вьющиеся стебли кирказона покрываются листьями, Мэй стала ложиться поздно. Каждый вечер она присаживалась на ступеньки за домом, вслушиваясь в тяжелое дыхание пса, со всех ног мчавшегося к дому, и одинокий крик гагары. Вечер за вечером она ждала часа своего возрождения, а Даниэль наверху, вполне терпимо отнесшийся к ее бдениям, спал, храня при себе всё, что он знал о ней. "Просто симптом, - сказал он, сосредоточенно хмурясь, о ее новой привычке. - Пусть себе идет, как идет. Может быть, когда это кончится, ты поймешь причину, почему ты мучишь меня этими наваждениями, и прекратишь. Знаешь, может быть у тебя действительно легкое помрачение. Не надо этого стыдиться; ты должна побыть в лечебнице".
   Однажды ночью, выглянув в окно, она ясно увидела своего любовника, сидевшего на санях. Он прикрыл глаза рукой, а красный шелковый шарф скрывал его подбородок. Шляпы на нем не было, и волосы оказались светлые. Он был высок, и его длинные ноги лениво вытянулись вдоль настила саней. Выглядел он моложе, чем она себе представляла, и, как ей показалось, был довольно хрупкого сложения. Его высокий интеллигентный лоб был нежно бледен, и вся поза болезненно расслабленна. На нем был белый блейзер и фланелевые брюки, а в лацкане - бутон желтой розы. При всей молодости, он был не из ее, или так ей показалось, поколения, реинкарнацией чьего-то дядюшки, скончавшегося полвека назад. Он не шевельнулся, пока не исчез, и тогда, ясно понимания, что это наваждение, она испытала только стыдливую боязнь, смешанную с сомнением; то есть она не была уверена, что он любит ее.
   Той ночью она немного вздремнула, лежа рядом с Даниэлем, улыбавшимся в лунном свете. Она знала, что сон, который свалится на нее этой ночью, будет тяжел, как кома, и она ощутила момент, когда он заполонил ее.
   Она плыла в каноэ посреди луга водяных лилий, и ее любовник неторопливо очищал сваренное вкрутую яйцо. "Как мило, - произнес он, - завтракать рядом с тобой яйцами". Она опасалась, не перевернется ли лодка, но была очарована его остроумием и тем, как легко он касался ее плеча лакированным веслом.
   - Мэй? Мэй? Я люблю тебя, Мэй.
   И она, очарованная, услышала свой ответ:
   - Боже мой, я тоже люблю тебя!
   Она очнулась и увидела над собой светлые волосы и бледное лицо Даниэля. "Он стар, он болен", - подумала она, но, обманывая его в последний раз, вскрикнула сквозь слезы: "Слава богу, Даниэль!"
   Его знобило, он не мог уснуть и попросил ее приготовить ему чашку чая. Перед тем, как она вышла из комнаты, он поцеловал ее руки и плечи и сказал: "Я опять болен, не покидай меня, Мэй". На кухне, где поселились холодные тени, не пропускавшие рассвет, ей стало зябко. "Который час?", - спросила она вслух, хотя ей было всё равно. Она вдруг вспомнила безо всякой причины, когда они с Даниэлем стояли во дворе в прошлом октябре, решая, нужно ли заглушить лишние дымоходные трубы, и он решил, что не нужно, а потом сказал: "Надеюсь, птицы не застрянут в них, как в ловушке". Она ответила: "Наверно все они уже улетели на юг", а он возразил с упреком человека знающего: "Скворцы здесь зимуют". Она вспомнила, опять без причины, что, когда, охваченная гордостью и волнением, ворвалась в дом с криком: "Я видела горностая! Он совсем не испугался и позволил мне себя разглядывать", Даниэль категорически возразил: "Горностаи здесь не водятся". Она не возражала: только вздохнула, как вздохнула сейчас, и отвернулась к окну. Сани мертвенно бледнели в раннем свете, и никого в них не было; и никто в них не садился уже много лет. В эту минуту кот кузнеца пробежал с оглядкой по росистому полю, взобрался на сани, будто осуществив свой давний план, и свернулся на сидении. Мэй пошуровала в печи и пошла было в амбар за растопкой. Но вспомнила о холоде, сырости, конском запахе и застыла с кочергой в руке, опершись на нее, как на зонтик. Нигде не было теплого места. "Который час?" - хныкнула она с надорвавшимся сердцем и потрогала кочергой львиную ногу нерастопленной печки. Теперь она знала, что ничего не изменится, и что она никогда больше не увидит своего возлюбленного. В полном замешательстве, как сирота в одиночном заключении, она вышла во двор и забралась в сани. Невозмутимый кот кузнеца потянулся и сменил позу, а Мэй села рядом с ним, крепко сомкнув руки на коленях в быстрой череде раздумий, как ей прожить остаток жизни.
  

* * *

  
   Jean Stafford. A Country Love Story
   По сборнику "Love Stories"
   "Айрис Пресс", Москва, 2008
  

Перевел с английского Самуил Черфас


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"