Чигир Виктор: другие произведения.

Утоление жажды, часть 2, глава 1

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Конкурсы романов на Author.Today
Загадка Лукоморья
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Конец XVIII века. Высокогорное ущелье в самом сердце Кавказа. Здесь, в землях осетин, начнётся и закончится многолетняя вражда двух фамилий - Тмайновых и Церебовых. Кому суждено взять верх - не предугадать, ибо ненависть их друг к другу будет одинаково сокрушающей. ----------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------- Это первая глава второй части романа.


Виктор Чигир

УТОЛЕНИЕ ЖАЖДЫ

Часть вторая. 1808 - 1809 гг.

1

  
   Восемнадцать зим было за плечами Ацы Тмайнова, а он так и не заговорил.
   Из-за пережитого в детстве родня относилась к нему с излишним участием, как будто искупала заведомо неискупимую вину. Мужчины, не прерывая ежевечерних бесед у костра, охотно пускали его в свой круг, не стеснялись при нем в выражениях и вообще всячески стремились показать, что он им - ровня: подсев как бы между прочим, делились с ним тревогами, сплетничали, хвастались шрамами, даже, бывало, советовались. Женщины же, завидевши его, примолкали и все время, пока он шел мимо, натянуто улыбались, готовые исполнить любую его просьбу. И не встретилось еще ни одного человека в Мамисоне, кто при случае не покосился бы на проклятую седую прядь в волосах.
   Прядь была подобна клейму. Все ее замечали, даже малышня, и это очень задевало. Как-то раз, на двенадцатую вроде бы зиму, а может, и раньше, Аца, задетый больше обычного, решил срезать ее к чертям и либо сжечь, либо закопать там, где и волки не раскопают. И став перед зеркалом, он отделил и, чуть скрутивши, поднял прядь над головой и уже потянулся к ней раскрытыми ножницами тети Риммы, как вдруг что-то произошло. Ему сделалось до того гадко, что аж передернуло от предчувствия боли и какого-то подспудного срама, точно он вознамерился самолично оскопить себя. Он выронил ножницы и, хныча, убежал во двор, а потом несколько дней не подходил к зеркалу вообще.
   Позже он понял, в чем дело: прядь была напоминанием. Время, равнодушно и неощутимо вея в лицо, мало-помалу выдувало из памяти ту ночь; много ярких ужасающих подробностей, которые принес когда-то в Тиб и оставил при себе шестизимний мальчуган, потускнело и скукожилось и вместо детского трепета вызывало теперь горькое отвращение. Аца почти не противился этому, и время неумолимо и безболезненно продолжало свое дело. И все бы ничего, если бы не прядь. Видя ее в отражении или ловя на себе чей-то косой любопытный взгляд, Аца как бы спохватывался, и та ночь - не такая четкая, как раньше, но все еще донельзя взаправдашняя - напоминала о себе мягким неприятным толчком в грудь.
   Он не может, не имеет права лишить себя той ночи, вот что он уяснил. Ведь в ту ночь не стало отца, не стало брата с сестрой, не стало детства, которое просто взяли и не спросясь растоптали... Не стало мамы. Да за одну только маму он готов был с ног до головы обрасти седым волосом, и пусть хоть пальцами тычут - плевать! Чтобы он дышал, мама отдала жизнь. Не только свою - Езеты тоже. Чего ей это стоило? Каких мук? И представить жутко. Так что если прядь не позволяет забыть об этой жертве, так тому и быть. Мама того стоит. Это меньшее, что он может для нее сделать.
   Смешно говорить, но, несмотря на подобные умозаключения, он не помнил ее лица. Езету - смутно, но мог себе представить, особенно хихикающей. Отца с братом - тоже. А вот маму - нет. Это было очень стыдно; Аца не понимал, как так получилось. Все равно что не иметь мамы вовсе. Встречается такое в природе? Навряд ли. А ведь он то и дело берется рассуждать о самопожертвовании, о силе маминой воли, седым волосом готов ради нее обрасти. Нелепица какая-то, двоедушие, ибо не мама, не живая, бескорыстно любящая женщина осталась в памяти, а одно только слово - доброе, красивое, самое первое и главное, но всего лишь слово. Звук. Точнее, два звука, которые и произнести-то, видимо, не суждено. Аца не желал с этим мириться. Но еще больше - опасался: а вдруг у ж е смирился? Давным-давно, и не заметил даже - как. От подобных мыслей впору было на стенку лезть. Но он не позволял себе раскисать. Вместо этого вот уж много зим он с тупым воловьим упорством силился восстановить в памяти то, что по детскому недомыслию позволил себе упустить.
   О том чтобы вспомнить заветное лицо днем, наяву, и речи не шло - вещество, из которого состояли воспоминания, почему-то не переносило солнечного света. Поэтому Аца пытался сделать так, чтобы мама ему приснилась. Приготовление ко сну стало чем-то вроде ритуала. Неважно где - в тепле под крышей или в чистом поле под звездами, - Аца проделывал одно и то же. Уставившись в одну точку, он повторял про себя дюжину раз: "Сегодня мне приснится мама", при этом старательно вдумывался в каждое слово по отдельности и во всю фразу целиком. После чего нырял под одеяло (или закутывался в бурку, если дело было в поле) и повторял наговор еще дюжину раз. С каждым новым повторением слова произносились все медленней и безразличней и под конец вообще теряли всякий смысл. Но что-то от них все же оставалось, ибо порой мама приходила.
   Он спал во сне, в той же позе, в которой уснул в действительности, а она неслышно приближалась к нему вплотную, всегда почему-то со спины, и просто стояла, глядя на него сверху вниз. Сквозь дрему он чувствовал на себе ее любящий взгляд, слышал ровное дыхание, узнавал запах, но боялся раскрыть глаза и повернуть голову. Он твердо, как наяву, знал: это сон и мамы нет в живых, а снится она лишь для того, чтобы, раскрыв глаза и повернув голову, он смог увидеть и заново вспомнить ее лицо, - ведь в этом состояла суть его наговора! Но он также знал, что, как только вознамерится это сделать, мама сейчас же исчезнет. И он лежал, страдая от невозможности посмотреть на дорогое лицо и вместе с тем наслаждаясь недосягаемой маминой близостью. И когда до мамы, вероятно, доходило, какие чувства разрывают ее несчастного Ацамазика, она с тихим вздохом ложилась рядом и, щекотно, сквозь улыбку, дыша Аце в затылок, гладила его по лицу - от виска вниз по щеке, большим пальцем проводя по уху, а мизинцем - по горбинке на носу. Но и тогда Аца не решался открыть глаз. Так они лежали, одновременно, как одно существо, вдыхая и выдыхая сыроватый воздух, пока обоих не одолевал сон. В последнем волевом стремлении Аца обещал себе проснуться раньше мамы и уж тогда-то насмотреться на нее вдоволь. Но всякий раз мама опережала его, - по пробуждении Аца никого рядом не обнаруживал.
   После таких снов весь день щемило в груди, точно от унылого напева. Аца не знал, как быть. С одной стороны, он терпеть не мог это болезненно-приятное, прямиком из мирной жизни, ощущение: тянуло либо полежать, свернувшись клубком, в тишине и темноте, либо разреветься на людях от жалости к себе и от бессилия. С другой стороны, он ясно понимал, что именно этого и добивался, каждую божью ночь повторяя перед сном заветное свое желание. Но еще яснее он понимал, насколько это опасно - снова оказаться слабым. Ведь пока живут и здравствуют четырежды клятые Церебовы, слабость есть непозволительная роскошь. Один раз Церебовы уже воспользовались этой роскошью и Аца лишился семьи. Предоставлять им такую возможность еще раз он не собирался. Поэтому, когда случались подобные сны, он всеми силами пытался вытравить из груди то, что угнездилось там ночью.
   Как правило, помогал труд. Наспех перекусив, Аца истово, как побирушка за еду, хватался за самую тяжелую работу. Весь день он не давал себе роздыху, отвергал всякую помощь и ближе к вечеру, едва стоя на гудящих ногах, с вялым удовлетворением обнаруживал, что совершенно вымотан, даже дышать в тягость, а слезы, сопли и прочие благоглупости вышли вместе с потом, застыв на коже соляной коркой. Так-то, думал он, то и дело прислушиваясь к себе: не осталось ли там чего? А то распустил нюни, думал он, ничего такого в себе не находя... Но вот наступала пора ложиться, и он, напрочь забыв о своем наговоре, без сил падал в постель, засыпая прежде, чем лицо касалось подушки. И иногда мама являлась снова. Однако на сей раз все было иначе.
   Он дрых без сновидений, не чувствуя тела. Мга и усталость, перемешавшись между собой, обволакивали сознание мягкой бесцветной пустотой. Тишина стояла мертвая, давящая, как в пещере, где камнями завалило выход... И тут - непонятно откуда - ласковый женский голос звал его тихонько: "Аца". И помедлив, повторял настойчивей и протяжней: "А-аца-а". Мгновенно признав маму, Аца с жалобным щенячьим прискуливанием подскакивал, готовый впервые за много зим раскрыть рот и отозваться - не качнуть вопрошающе головой, как обычно, и даже не мыкнуть, а сказать громко и четко, по-человечьи: "Чего, ма?" Но жестокое понимание сейчас же обрушивалось на него: это всего лишь сон, глупый детский сон, и сидит он на развороченной постели, весь в поту, сердце, отдаваясь в висках, тяжело бухает в глубине живота, а усталое, как бы избитое, тело ломит нестерпимо. Это было очень обидно. Некоторое время Аца сидел, уставясь в темноту, и думал, до чего же это, черт подери, обидно. И еще он думал: лучше бы вообще ничего не снилось, чем такое, потому что такое - хуже любого кошмара, хуже слабости, хуже всего. Затем он падал боком на постель, совал большой палец в рот - привычка, от которой его якобы отучили - и без сна лежал так до самого рассвета.
   Новый день, однако, облегчения не приносил, напротив - обида на все и вся только крепла. Не мог он смотреть в эти родные, заботливые, ничего не понимающие лица. Не мог он есть, зная, что та, чей голос ему приснился, не поест уже никогда. А уж если вспомнить о виновниках сего несчастья - о-ох! Само осознание, что он дышит с Церебовыми одним и тем же воздухом, приводила его в неистовство. За что, за что? - мечась, как загнанный, спрашивал он себя и не находил ответа. Разве ж так можно? - думал он, чувствуя, как по груди разливается вязкая трепещущая горечь. Где справедливость? Куда запропастилась эта стервоза, о которой столько сказано, сложено и сплясано? Почему она затрагивает всех, кроме меня? Я что, самый бесправный? Кто так решил? Когда? Почему?.. В конце концов на душе делалось до того тошнотно, что лицо само собой комкалось в плачущую гримасу, и Аца вынужден был зажимать рот обеими руками, чтобы сдержать никому не нужные рыдания. Труд не помогал. Ничего не помогало. Можно было только удалиться, подобно подбитому зверю, прочь от чужих глаз и либо зализать раны, либо подохнуть, зализывая.
   И всякое такое утро он, стараясь не шуметь, выскальзывал из сакли и спешил в конюшню. Несмотря на темень, проснувшийся Уагдибар мигом признавал Ацу и, приветственно гугукнув, с готовностью подставлял морду под оголовье. Аца почти на ощупь взнуздывал и заседлывал коня, потом, взяв под уздцы, выводил на улицу и вел к нижней заставе. Всю дорогу Уагдибар пританцовывал в нетерпении, соседские псы сонливо погавкивали на него из-за плетней, а в окнах то и дело показывались хмурые помятые лица; вот уже двенадцать зим аул спал вполглаза. На заставе озябнувшие за ночь сторожевые, завидевши Ацу, говорили что-нибудь вроде: "О, малой! Никак сменить нас пришел?" Или: "Гляди-ка, Тимар, - конокрад конокрадит!" Мельком улыбнувшись остроте, Аца садился в седло и трогался навстречу занимающейся заре, а когда застава оставалась за поворотом, пускал Уагдибара во весь опор.
   Он никогда не знал точно, куда несется. Подальше от людей, вот и все, что следовало иметь в виду. Порой, миновав Царгас - тихий аульчик, скромно притулившийся к скале у дороги, - он заворачивал на неприметную тропку и забирался по ней далеко на север, в глубь пастбищ. Порой он никуда не заворачивал, а гнал Уагдибара по большой дороге, оставляя позади сначала Царгас, потом Пус, потом Сатат. Но, какой бы путь он ни выбрал, рано или поздно запал у коня иссякал - расстроенно отфыркиваясь, Уагдибар без спросу переходил с галопа на рысь, а мог и вовсе пойти шагом. Аца не напирал: за спиной расстилалось сонное безлюдье, впереди расстилалось сонное безлюдье, а значит, можно было не беспокоиться и дать, наконец, волю чувству, разрывавшему грудь изнутри. И он давал ему волю, и чувство это - горечь? злоба? обида? - тотчас сминало хлипкую запруду, затапливало все кругом, и Аца, не желая дальше бороться, позволял жгучему, неслышному миру потоку нести себя куда угодно.
   О как это было сладостно - не стыдясь, не опасаясь чужих глаз, разжать стиснутые в воображаемый кулак пальцы и высвободить боль! И сразу все делалось яснее ясного: единственное средство от этой боли - просто позволить ей быть. Не воевать, не удирать, не отмахиваться от нее якобы пренебрежительно, а впустить, принять в себя, сделать своей частью, еще одним органом. Тогда все станет на места - боль обретет смысл, и смысл этот, слившись с уже имеющимся, поведет тебя. Куда? Неважно. Там видно будет.
   Однажды он привел Ацу на источник.
   Источник располагался на правом берегу Мамихдона в полутора верстах от Пуса. Его окружали заросли держидерева, обвитые сверху донизу диким виноградником. Низкое еще солнце с трудом проникало на поляну, где в самом центре из-под валуна, расцвеченного пестрыми кружевами лишайника, било несколько ключей. Кокетливо повиляв туда-сюда по желтой морщинистой земле, ключи соединялись в один поток и бежали к реке. Река победно ревела. В ветвях, тщетно силясь перекрыть этот шум, надрывались завирушки. Было свежо, полутемно и, несмотря на близость реки, очень уютно. Ведя коня вольно, с отпущенными поводьями, Аца уже почти выехал на поляну, как вдруг сквозь заросли, по ту сторону лишаистого валуна, увидел девушку.
   Подобравши подол, она сидела на корточках и, протянув руки с кувшином, наполняла его водой. На ней было рыжеватое платье со множеством крючков-застежек на груди. Две недлинные, чуть ниже ключиц, черные косы, изогнувшись плавными овалами, покоились на плечах. Миловидное лицо девушки светилось молодостью, на нем играли солнечные зайчики. Кажется, она что-то мурлыкала под нос, что-то невеселое, даже тоскливое, но в то же время необычайно жизнеутверждающее.
   Аца не помнил, когда остановил Уагдибара. Понял только, что вот уже некоторое время исподтишка, точно паскудничек, вслушивается в мурлыканье этой хорошули. Что-то изменилось в нем в этот момент: пропала куда-то боль, забылась мама, сгинули Церебовы. Осталась лишь поляна да молодая незнакомка, наполняющая кувшин. Краем сознания он знал, что все не совсем так: боль никуда не делась, мама отнюдь не забыта, а Церебовы пока что на этом свете, - просто девушка с кувшином ненарочно и ненадолго заслонила все это, как изморозь на окне - улицу. Но все же приятно было думать, что у кого-то может быть и вот так - нежная легкость пополам с беззаботностью. Да-а, опечаленно подумал Аца. Много же чего лишили меня эти скоты...
   И тут Уагдибар всхрапнул. Девушка вскинула голову - у нее оказались рысьи дымчатые невероятные глаза. Какую-то долю мгновения Аца завороженно глядел в них, как в пропасть, в которую намеревался шагнуть, и сейчас же его обдало горячей волной не то стыда, не то испуга. Ничего не соображая, он рванул поводья на себя. Конь дернулся и неуклюже пошел задом. Прикусив губу, Аца отвел в сторону левый повод - Уагдибар только глазище на него вытаращил. "Что косишь, шкура саврасая?!" - едва не заорал Аца и внезапно понял, в чем загвоздка.
   Не переставая отводить повод, он переместил правый шенкель чуть назад, за подпругу, и Уагдибар, поняв, наконец, что от него хотят, принялся разворачиваться. Тропа, как назло, попалась узкая, не для подобных трюкачеств. Хрустели под копытами хворостинки, шелестела задетая листва, взмывали в небо потревоженные птицы; клок невесомой паутины налип Аце на ухо, он раздраженно сорвал его, и тут же какая-то неправдоподобно острая, как шило, ветка, прежде чем сломаться, больно ткнулась под лопатку. Аца готов был провалиться сквозь землю. Ему все чудилось, что девушка смеется над ним. Но нет, позади только река шумела. А может, просто не слышно? - мелькнуло в голове. Здесь ведь сам бог велел со смеху покатиться. А-а, все одно! Он в сердцах шлепнул коня по крупу и понесся прочь.
   Чуть погодя, опомнившись малость, он спросил себя: что это вообще было? На кой я удрал? Ведь это всего-навсего девчонка с кувшином. Ну, красивая, ну, мурлычет там чего-то, - мне-то что?.. Балда, заключил он с ожесточением. Дома сиди, коли так. С людьми не говоришь - ладно. Но бежать от них!..
   И вместе с тем, сам того не желая, он уже начинал догадываться, почему так получилось. Слабость. Она ее увидела. Много зим, всеми правдами и неправдами, он исхитрялся скрывать ее от родни и от соседей. Иногда ему даже казалось, что он научился скрывать ее от самого себя. И вот волей случая повстречалась на пути эта певунья и, не приложив и капельки усилий, увидела его лицо в момент слабости, увидела его настоящего! Вполне возможно - почти наверняка - она и не поняла ни черта. Вполне возможно, ей глубоко плевать, чему там она стала свидетельницей. Но все же это была неудача. Теперь, думал он, сколько ни кусай локти, - обратной дороги нет. Придется и с этим свыкнуться. Мало мне церебовских делишек - на тебе, еще подвалило.
   К полудню он вернулся в Тиб с твердым намерением никогда больше не ездить на тот треклятый источник - и уже к вечеру, ругая себя на чем свет стоит, вынужден был признать: погорячился, лучше все перерешить. Потому что "с плеча", втолковывал он себе, точно старший младшему, это как-то не по-взрослому, не по-мужски. А пора бы! Восемнадцать зим как-никак, - не козий чих!..
   На самом же деле причина была проще некуда: помимо досады и стеснения, девушка вызывала в нем интерес. Аца не сразу это понял. Но когда понял - не удивился. Хотелось снова ей показаться, хотелось, и все тут! Нужен был только повод. И он вскоре нашелся.
   Несколько дней с той первой встречи Аца жил как жил: помогал дяде Серго по хозяйству, плотно, как и положено юноше, ел, упражнялся в стрельбе, чабанил, в свой черед стоял сторожевым на заставах, отсыпался, купал коня в реке, мылся сам, коротал в мужском обществе вечера у костров. А когда в груди сделалось как раньше - паршиво, но привычно, без досадных неожиданностей, - снова начал повторять перед сном наговор о маме. И в одну ночь мама явилась - постояла над ним, как обычно, после чего с тихим вздохом улеглась рядом и принялась гладить по лицу, пока Аца не погрузился в еще более глубокий сон, на исходе которого ждало неизбежное разочарование.
   Утром, чуть свет, почувствовав себя хуже некуда, он сразу же взялся колоть дрова. Ближе к полудню дрова закончились. Расстроенно повертев головой, он кинулся чинить стенку загона. В груди так и щемило, но он знал, как от этого избавиться. Разобравшись со стенкой, он с решительным видом направился в огород, где трудилась тетя Римма, отобрал у нее тяпку и занялся огородом самолично. "Ишь разошелся!" - полуодобрительно сказала тетя Римма и удалилась. Немного погодя она позвала Ацу к столу, но он сделал вид, что не услышал, а она - что все понимает. Закончив с огородом, он торопливо скрылся в конюшне. Поясницу так и ломило, руки отваливались; но уж лучше это, думал он в мрачном удовлетворении.
   Для начала он тщательно, как жилую комнату, вычистил все помещение, даже с потолка паутину смел. Потом, сев у раскрытой воротины, где было посветлее, взялся чинить запасную сбрую, до которой у дяди Серго вот уже сколько времени не доходили руки. Работа была в самом разгаре, когда он вдруг понял, что зря затеял эту возню со сбруей, только отдых себе устроил. А что? Тенек, стульчик, можно и ноги вытянуть, ежели охота, - чем не перекур? Однако бросать дело было поздно. Взялся - изволь закончить, это Тмайновы с молоком матери всасывают.
   Вложивши в работу всю душу, Аца сделал ее на славу. Но любоваться делом рук своих не было ни времени, ни желания. Не про меня это, мелькнуло в голове не без гордости. Унеся сбрую обратно в амуничник, он сбегал на ближайший лужок, где паслись тмайновские скакуны, и привел Уагдибара в конюшню. Надо было заменить ему подковы. Да и копыта подровнять не лишне, решил Аца, пройдясь вокруг Уагдибара и проследив, как тот переступает. Роговая прослойка заметно отросла, местами очень неравномерно. Аца обнадеживающе похлопал коня по шее и поспешил в сарай за инструментом и запасными подковами.
   Пока его не было, тетя Римма принесла в конюшню остывший обед, поставила поднос на стульчик у входа и удалилась. Аца был до того погружен в предстоящую работу, что заметил поднос, только когда, вернувшись, случайно задел его ногой. Поднос грохнулся на землю, из мисы расплескалась вся лывжа, а из кружки - молоко. Лишь чуреку повезло остаться на подносе. Обижать тетю не хотелось. Аца отложил инструменты и быстренько прибрался, причем сделал так, что со стороны казалось, будто он все съел. Потом он взял чурек, откусил сколько помещалось в рот, оставшимся - большим - кусом угостил Уагдибара. Похрумкали, приветливо глядя друг на друга, и Аца, как в бой, ушел в работу.
   Он повернулся к коню спиной и, подняв ему левую ногу, зажал меж колен. После чего взял обсечку и принялся аккуратно отгибать барашки. Уагдибар стоял смирно, даже не гугукал, как обычно. И никаких тебе лиц, бегло подумал Аца, сам не зная зачем. Покончив с барашками, он перехватил ногу коня так, чтобы стало видно подошву. Грязи меж ветками подковы набралось изрядно. Той же обсечкой Аца быстренько выколупал все, обнажив бурый рог. Внимательно осмотрев, нет ли там каких трещин, он отложил обсечку, взял клещи и, зацепив ими краешек подковы, потянул на себя. Ветка сразу поддалась. Тогда он проделал то же самое с ее сестричкой. Уагдибар мягко коснулся губами плеча, но Аца даже не заметил. Он сменил клещи на молоток и подбил подкову назад к подошве. Шесть обросших грязью гвоздей остались торчать из выемки. Один за другим Аца вытянул их клещами. Это будет - раз! - бодро подумал он, отбрасывая подкову в сторону. Осталось всего ничего!
   Работа спорилась. Он быстро и ловко отодрал три оставшиеся подковы и бросил их в общую кучу. Затем принялся поочередно ровнять копыта напильником. Следовало орудовать аккуратно: снимешь мало - и в дальнейшем мертвый рог может обломиться, снимешь много - и конь захромает. На памяти Ацы такое случалось не однажды, правда, не с ним, а с соседями, но все же. Это всякие-прочие, думал Аца, могут относиться к своим лошадям абы как. Мне же Уагдибар - брат, я такого позволить себе не могу. Не имею права.
   Он трудился над последним копытом, когда в конюшню вошла Мела, младшая дочь тети Риммы и дяди Серго.
   - Поел? - спросила она, но, видя, что Аца не услышал, повторила громче, с толикой обиды: - Поел?
   Аца оторвался от работы, глянул и кивнул. Крупная капля пота слетела с его переносицы и разбилась об пол, превратившись в черную звездочку.
   - Хорошо. Я унесу, - тихо сказала Мела, нагибаясь за подносом.
   Аца кивнул еще раз и вернулся к работе. Мела удалилась. Тогда Аца сейчас же остановился и посмотрел на пустой проем, где только что четко обрисовывалась невысокая ладная фигурка. Поглядел-поглядел да и занялся копытом с еще большим старанием.
   Они были однолетками и находились в том возрасте, когда холостому юноше не след водиться с незамужней девушкой, пусть даже и близкой родственницей. Впрочем, они и до этого не сказать чтобы водились. Да и как тут поводишься, коли слова молвить не в состоянии? Еще эта прядь... Плавно чиркая напильником по копыту, Аца вдруг ни с того ни с сего вспомнил ту певунью с кувшином. А вот с ней никто б не воспретил, мелькнуло в голове, и Аца, спохватившись, тут же одернул себя. Ему сделалось и досадно, и грустно. Досадно - оттого, что до сих пор не выкинул эту незнакомку из головы, а грустно - потому что выкинуть рано или поздно придется. И лучше, конечно, раньше, чем позже. Не то и впрямь с тоски завоешь.
   Закончив ровнять, он, не выпуская ноги Уагдибара, приложил к копыту новую подкову. Повертел и так и сяк, прикидывая, где надобно подогнать, и отошел к наковальне. Надев подкову на рог, он начал аккуратно простукивать молотком непонравившееся место. Уагдибар, соскучившись, приблизился со спины и ласково пожевал губами волосы на макушке. Аца отогнал его локтем. Да и на кой я ей сдался? - пронеслось в голове, но он не стал сусолить эту мысль. Вместо этого снова приложил подкову к нужному копыту. Э-э! - скривился. Все одно как бык нассал! Пришлось возвратиться к наковальне. Затылок раскалывался, но Аца и не думал устраивать передышку. Наотдыхался уж, сказал он себе сурово. На седмицу вперед, считай.
   Наконец подкова приняла желаемую форму. Приложишь к подошве - и ни зазора, ни шатания, одно любование. Заранее сунув в рот шесть гвоздей, Аца быстро прибил подкову к копыту. После чего поставил ногу коня на низкую, специально для этого дела, колоду и откусил щипцами концы торчащих из копыта гвоздей - остались только крохотные пеньки. Высунувши от усердия язык, Аца ножом вырезал под ними шесть ложбинок и с помощью тех же щипцов загнул пеньки в барашки, утопив тем самым в ложбинках. Так-то! - нарочито бодро подумал он, стараясь не обращать внимания на легкое головокружение. Взяв напильник, он зачистил барашки, провел по ним ладонью, проверяя, не царапают ли, еще немного позачищал и только после этого позволил себе разогнуть спину и некоторое время постоять, глядя в потолок осовелыми глазами.
   Все шло как надо. С каждой минутой усталость все сильнее давила на плечи, стремясь, видимо, прижать его к земле. Еще немного, и то, чего он так опасается, сделается не важным. Надо лишь подыграть усталости. Ведь если вдуматься, она с ним заодно: он ищет покоя и она желает, чтобы он наконец утихомирился - повалился наземь и замер без движения. А что? - мелькнула вдруг юркая мыслишка. Э т о может оказаться выходом. Короткая боль, после которой - никаких больше мытарств... Аца надолго задумался. Не-е, решил он, сморщившись. Это ты, друг-брат, лишку хватил. О себе - да, подумал. А родичи? Про них забыл. И про Церебовых тоже. Кто-кто, а эти богатины точно порадуются. Надо оно тебе? Правильно, не надо. Так что бери давай следующую подкову и - за дело. Тебе еще целых три штуки до ума доводить.
   Заканчивал он уже в потемках. Но оно того стоило: Уагдибар был подкован на все четыре ноги, а Аца хотел лишь одного - упасть и забыться. Следовало лишь сделать над собой последнее усилие и добраться до кровати. Он заранее решил, что не станет вечерять. А если начнутся почти неизбежные уговоры - упрется: нет, и все. В конце концов ты уже взрослый, напомнил он себе с квёлым возмущением. Восемнадцать зим, сам можешь решить, когда тебе есть.
   Перед тем как запереть конюшню на ночь, он накормил и напоил Уагдибара. Затем, по-стариковски шаркая по земле, побрел к сараю, где стояла бочка с водой. Вид сарая неожиданно натолкнул на мысль об инструментах, которые он по забывчивости оставил в конюшне. Некоторое время Аца размышлял, возвращаться за ними или нет, и решил, что, пожалуй, не стоит. Ничего с ними до утра не сделается, подумал он, мысленно махнув рукой. А дядя Серго как увидит починенную сбрую, так сразу и передумает ругаться. Пожурит, может, для порядка, но это ерунда. Главное, чтоб Уагдибар не поранился. Но Уагдибар - в деннике, и сам ни в жизнь не выберется.
   Успокоив себя таким образом, он наскоро, лишь бы отвязаться, помыл руки в бочке, ополоснул лицо и шею и побрел в саклю. Дядя Серго еще не приходил. Опять, небось, задержался на заставе. Как никто другой любит потрепаться со сменщиками, показывая, видимо, что ему все нипочем. Оно, может, так и есть, да вот на кой этим хвастать?
   - О, Ацик! - сказала тетя Римма, завидя его в дверях. - Закончил с конем возиться? Ну, тогда давай к столу. Мы с Мелой уж накрыли.
   Аца мотнул головой.
   - Как так? - с кротким недовольством всплеснула руками тетя. - Не завтракал, не обедовал толком... Теперь и вечерять отказываешься?!
   Но Аца, засыпая на ходу, уже ковылял к себе - и не услышал, как мать и дочь, понизив голоса до свистящего шепота, обменялись мнениями на его счет:
   - Оставь, ма. И без него хорошо посидим.
   - Тс-с, дуреха! Думай, когда говоришь!
   - А что я?
   - То! Лучше б пожалела мальчика.
   - Надоело. Меня б кто пожалел.
   - Молчи, Аларди[1] тебя прибери!
   Аца не помнил, как упал лицом в постель, не слышал, как вернулся с заставы шумный дядя Серго, и даже не почувствовал, когда кто-то бережно снял с его стоп чувяки, а потом долго возился с покрывалом, силясь вытянуть его из-под Ацы, чтобы укрыть. Мягкая бесцветная пустота, лишив его тела, заполонила все кругом, и противиться этому не было никаких сил.
   Чуть позже, когда приемная семья повечеряла и улеглась, случилось то, что и должно было, - мама снова позвала его по имени. И все повторилось, как и многажды до этого. Резко подскочив и заозиравшись, Аца с невыносимым чувством горечи понял, что ему опять задурили голову. Поманили морковкой и, когда он доверчивым осликом метнулся на зов, злорадно скрутили перед носом тугой лоснящийся кукиш. Так мне и надо, подумал он, обреченно падая боком на развороченную постель. Именно так и поступают с тебе подобными, сказал он себе, засовывая большой палец в рот. Другого такие, как ты, не заслуживают. А ежели даже и заслуживают, то это еще надобно доказать. Кому, спрашиваешь? Да себе! Себе перво-наперво. После - и остальным можно. Заодно. Но главное - себе. Как докажешь, что заслуживаешь иной участи, так все и изменится. Не может не измениться.
   И вдруг он очень ясно, точно в озарении, представил, что именно должен сделать завтра. Сначала он удивился, даже успел сказать себе: ты чего это, балда, удумал? Но уже в следующую секунду на него нахлынуло такое щекочущее предчувствие чего-то большого и доброго, что аж дух перехватило. Вынув палец изо рта, он выдохнул почти ошарашенно. Да! - подумал он с подъемом. Ну конечно. Так и сделаю. К чему зазря робеть?.. На губах сама собой заиграла непривычная счастливая улыбка, веки налились мягкой тяжестью. Он моргнул раз, второй, третий, представляя, как оно все будет, - и пропустил момент, когда уснул.
   Проснулся он с петухами. На душе было как-то по-особенному безмятежно, и впервые за много зим он почему-то не стыдился этого. Что со мной? - недоуменно пронеслось в голове, и тут же он все вспомнил. Давешняя счастливая улыбка снова растянула рот. Он рывком сел и спустил ноги на циновку. Ломота во всем теле сразу напомнила о вчерашней маете, но он едва обратил на это внимание - потянулся, хрустя суставами, потом вскочил. Мешкотность была сейчас смерти подобна. Его будто кто-то подзадоривал, толкая в спину: вперед, мол, парень, чего застыл! Впрочем, он и не упирался особо.
   Заметив, что стоит в одних носках, он поискал глазами чувяки. Возле кровати их не оказалось, под ней - тоже. Он хмуро оглянулся на двери, но и там было пусто. Ага, понял он. Значит, тетя Римма. Пришла, сняла и унесла. Как пить дать лежат чистенькие в сенях рядом с прочей обувкой. Тетя Римма любит, когда кругом чистота и порядок... И тебя она любит, сказал он себе, будто только что это понял. Очень странно, с оглядкой, но - любит. Как умеет... А ты? Ладно, молчишь. Ладно, дичишься. Но с чувяками в кровать!.. Не-ет, подумал он решительно. Это надо менять. Отныне семья Серго Тмайнова для тебя священна. Она и прежде была таковой, но прежде ты принимал это как должное. Пора меняться. Пора отдавать должок. Взрослеть пора, черт побери!.. Тут он случайно перевел взгляд на подоконье и увидел мису с загустевшим за ночь мацони. А?! - подумал он торжествующе. Что я говорил! Любят тебя эти люди, любят! Заботятся, как о родном. Ежели хорошенько поразмыслить, ты им родной и есть. Двенадцать зим под одной крышей - тут и шелудивый пес родным заделается, не то что сиротка из соседнего аула. Не-ет, убежденно повторил он. Менять. Менять все и навсегда.
   Он схватил мису, фукнул внутрь, сгоняя уснувших мушек, и в четыре огромных глотка влил в себя белесоватую, с комками, кашицу. Его передернуло от кислоты и тем взбодрило. Рыгнув в кулак, он отложил мису и на цыпочках, чтобы никого не разбудить, проследовал в сени. Чувяки лежали где и ожидалось. Торопливо надев их и абы как зашнуровавшись, он выскочил на крыльцо - и застыл, вытаращив глаза. Небо поразило его. Бледное, незыблемое, оно гигантским шатром распласталось над аулом, похваляясь девственной чистотой. Погруженные во мрак безокие горы почтительно безмолвствовали. Некоторое время он стоял, подняв лицо, и просто вдыхал и выдыхал свежий, еще не прогретый воздух. Голова шла кругом, кожа покрылась пупырышками, он чувствовал себя необычайно здоровым, точно переболел всеми хворями сразу и теперь впереди ждало лишь долгое привольное житье. Никогда с ним такого не случалось. И вряд ли он позволил бы себе это, если б не ночное озарение.
   Он поспешил в конюшню. Уагдибар тут же выглянул поверх перегородки, гугукнул и затанцевал. Проходя мимо его денника, Аца похлопал коня по переносью: сейчас, мол, дружище, обожди чуток. Уагдибар укоризненно дунул ему вслед, колыхнув волосы за ухом. Аца с улыбкой нырнул в полутьму амуничника, и все время пока он там возился, Уагдибар зазывно гугукал и бил копытом по полу, а Аца с нежностью думал, до чего же у него хороший умный конь, как ему с ним повезло и как он все-таки его любит. Вернувшись к деннику с седлом и оголовьем, Аца для начала отодвинул к наковальне все инструменты, валявшиеся под ногами, и только потом выпустил коня. Ты мой раскраса-авец! Привет, привет, я тоже тебе рад! От Уагдибара приятно пахло, он был теплый, свежий, ясноглазый и по-жеребячьи игривый. Аце даже показалось, что конь знает, куда они сегодня поскачут. А что? - подумал он. Может, и так. Почему нет? Это я пень пнем, а Уагдибар у меня умничка каких поискать. Правда ведь, Уагдибар?
   Дважды встряхнув потник, Аца набросил его на чистую саврасую спину, выровнял, поверх установил седло и стал затягивать подпруги. Пальцы подрагивали, вообще все тело, оказывается, било мелкой дрожью, но он почти не замечал этого - лишь улыбался и, как луна серебро, источал ласку. Откуда она взялась? где, в каких печенках хоронилась раньше? - Аца не знал да и не любопытничал особо. Но это точно была не слабость. Какое-то новое, доселе неиспытанное состояние духа переполняло его, - оно окрыляло, подзуживало, наделяло почти неколебимой верой в себя, отчего хотелось смаковать каждый вдох и каждый выдох. А еще - делиться этим ощущением, ведь его было так много, что с лихвой хватило бы на всех, никто б не ушел обделенным. Ох и поскачем мы сейчас! - пообещал Аца коню, вкладывая удила ему в рот. Уагдибар охотно захватил железо зубами, а Аца потянул повод вверх и передвинул суголовный ремешок коню на затылок. Потом высвободил из-под суголовника прижатые уши, а из-под налобника - челку и одним умелым движением подогнал подбородный ремешок. Готово.
   - Пфру! - дунул Уагдибар ему в лицо.
   Аца счастливо зажмурился, набрал полную грудь воздуха и, метя коню в ноздри, дунул в ответ. Уагдибар довольно мотнул головой. Тогда Аца взял его под уздцы и потянул за собой.
   Потом они неслись по большой дороге, и ветер пьянил обоих. А может, это они его пьянили? Заразили мальчишеским своим ухарством, отчего он и свистел с такой освобожденной радостью - играл волосами, морозил уши, лез за пазуху, щекотал подмышки, пузырем надувал бешмет на спине? Черт его разберет. Да и не все ли равно, в конце-то концов?! Скажи, Уагдибар!..
   Подъехав к тому самому источнику, Аца спешился и стал торопливо привязывать разгоряченного коня к ближайшему винограднику. При этом он не смотрел, что делает. Все внимание было обращено туда, где за зарослями держидерева, на укромной поляне, лежал лишаистый валун и несколько прозрачных ключей било из-под него. Уже там, видать, мелькнуло в голове в который раз. От этой мысли сердце то и дело сладко замирало.
   Покончив с поводьями и сразу же забыв о них, он с преувеличенной решимостью устремился к знакомой тропинке. Уагдибар не окликал. Впрочем, Аца все равно бы не услышал. Давешнее предчувствие чего-то большого и доброго с каждым шагом густело в нем, превращаясь в какую-то чудную, застенчивую уверенность. Он одновременно и желал и стеснялся подходить к источнику, и отнюдь немужское это стеснение странным образом тянуло продлить, ибо без него было бы не так хорошо. Осмысливши это, Аца сейчас же поубавил прыти, замедлился, и ему действительно сделалось лучше некуда - так, что захотелось вечно идти к источнику и никогда к нему не приближаться.
   Но вот он ступил на тропинку, потом шелестящие кроны заслонили небо, а впереди, меж стволами, шагах в двадцати, завиднелась поляна. Девушка, несомненно, была там. Как и в прошлый раз, она что-то мурлыкала, наполняя кувшин, а завирушки ей подпевали. Аца, затаив дыхание, крался на голос. Глаза чесались - он как-то забыл о необходимости моргать. Выйду к ней, думал суетливо. Какой есть. Загляну в лицо. Улыбнусь... Он не знал, что будет делать дальше, после улыбки. Но ему почему-то казалось, что, когда настанет нужный момент, он тут же все поймет. И сделает. Подумаешь! Не я первый, не я последний.
   Тут легкий ветерок шевельнул волосы на макушке, и Аца ни с того ни с сего вспомнил о пряди. И сразу же - о Церебовых, о том, что эти скоты натворили и что натворят еще, если их не перебить. И вспышка этого знания оказалась настолько обезоруживающей, что он екнул.
   Застенчивой уверенности вмиг не стало. Он замер на месте, почти окаменел. По груди расползалась знобкая пустота. Шумела река. Ничего не подозревающая девушка все мурлыкала. Аца смотрел на нее с нутряной тоской. Невозможно было до конца уразуметь, что она и Церебовы ходят под одним и тем же небом. Они были из разных жизней. Сводить их в одну - пусть даже мысленно - было кощунством. Нет, подумал он убито. Не выйду. И не просите.
   Следовало развернуться и уйти. Немедленно. Покуда не стало хуже. Но он не шевелился. Жалко было уходить. Досада брала при мысли, что надобно выбросить из сердца все то хорошее, наобещанное себе нынче ночью. Ведь он успел привыкнуть к этому. И даже не привыкнуть, - полюбить ("Да, да, я ведь влюблен, вот что со мной!.."). И он просто стоял и глядел на девушку, пока кувшин у нее не наполнился и она, поднявши его на плечо, не ушла своей дорогой, туда, где не было и быть не могло места никаким Церебовым. Тогда он постоял еще немного и нерешительно, как смущенный гость, выбрел на поляну.
   Ему тут сразу понравилось. Он не понимал, чем именно, да и разбираться не хотел - понравилось, и все. Шагая прямо по ледяной воде и не ощущая этого, он двинулся к валуну и остановился у того места, где только что сидела певунья. Там, на влажной размякшей земле, виднелись свежие следы. Он опустился на корточки, чтобы лучше разглядеть их. Следы были маленькие, аккуратные, ступня запросто уместилась бы на ладони. Поняв это, Аца сначала умилился, а потом неожиданно для самого себя всхлипнул и тут же разрыдался бурным рваным шепотом. Как же я вас все-таки ненавижу, признался он Церебовым, до белизны сжимая кулаки. За все, за все вы мне ответите - и за семью, и за растоптанное детство, и за это вот тоже. Думаете, проглочу? Нет, не дождетесь. Не дождетесь!
   Все еще рыдая, он опустился на четвереньки, приблизил трясущиеся губы к девичьему следу и поцеловал его. Он вложил в этот поцелуй всю нежность, на какую был способен. Ему хотелось извиниться и навсегда распрощаться с певуньей. Но вдруг он понял, что поцелуем этим клянется ей в вечной преданности. Испугавшись, он вознамерился было одернуть себя, однако сил на это не нашел, и поцелуй затянулся, а мимолетный испуг, как соль в кипятке, растворился в охватившем Ацу безволии.
   Потом все схлынуло. Он с натугой поднялся, постоял, сквозь слезы глядя на влажный отпечаток губ внутри следа, после чего развернулся и побрел к Уагдибару.
   Все это время девушка следила за ним из укрытия.
   На следующее утро Аца сам не понял, каким образом очутился у источника. Сидя в зарослях виноградника, в стороне от тропинки, он пожирал свою певунью глазами, а она, как и вчера, мурлыкала о чем-то несбыточно прекрасном, и ему даже показалось, что на сей раз серебряный ее голосок звучит чуточку громче.
   Когда она уходила, унося на плече полный кувшин, он робко пообещал ей увидеться завтра. И сдержал слово. То же самое он пообещал и при следующем расставании. А затем и обещать ничего не пришлось: певунья стала потребностью, потому как вместе с водой в кувшине она каждый раз уносила его, Ацы, сердце.
   Это была та любовь, которая приходит раньше всяких понятий о плоти, - безыскусная, доверчивая, чистая и честная. Аца кожей ощущал ее вокруг себя, знал ее неповторимый запах и внушительный размер. Она охватывала его незримым ласковым облаком, и, широко разведя руки, он мог достать до ее границ кончиками пальцев, но за ее пределы выбраться уже не получалось. Впрочем, он и не думал пробовать.
   Родичи не узнавали Ацу. Он стал вести себя до того неунывающе, что оторопь брала. И есть повадился за троих, причем с удовольствием, что выглядело совсем уж поразительно. А виной всему было, конечно, ожидание новой встречи на источнике. И даже неизбежное расставание, следовавшее точнехонько за встречей, не омрачало этого ожидания.
   Потом случилось небываемое.
   На одиннадцатое расставание певунья выкинула такое, чего Аца никак не мог ожидать. Вместо того чтобы, как обычно, поднять на плечо кувшин и уйти, она оставила его под струей воды, а сама, встав и одним резким движением оправив платье, пошла прямо на Ацу. Хотя, видит всевышний, не должна была знать, где именно он прячется. Да что там - где! Она вообще не должна была догадываться о его существовании!
   Аца слишком поздно начал понимать, что происходит. Притворяться кустом стало глупо. Драпать - еще глупее. Тогда он грузно поднялся из укрытия, встречая девушку виноватым, из-под бровей, взглядом. Он был готов ко всему, к любому наказанию, а она остановилась в двух шагах и заулыбалась. Он никак не мог сообразить, зачем она так делает. Еще эти невероятные глаза...
   - Здравствуй, - сказала она, очень волнуясь. - Меня зовут Мади. А тебя?
   И только тут Аца понял все до конца. Он пошатнулся, заморгал, не веря, а потом, очнувшись, с готовностью раскрыл рот, чтобы назваться. И вдруг задохнулся.
   Он вспомнил о своей немости.
   Пустое пространство меж ним и девушкой затвердело, стало шириться, толкать его в грудь, все напирая, гнать прочь. Не в силах бороться, Аца суматошно пятился, пока не оступился. Упав, тут же вскочил резким движением вбок и, оказавшись спиной к девушке, побежал почти с облегчением. В глазах закипали слезы.
   Он бежал и бежал, презирая все на свете, и первым делом - себя, конечно. Рядом несся вырвавшийся с привязи Уагдибар. Аца не замечал его, не слышал обеспокоенного ржания. Что-то заведомо неодолимое, враждебное всему живому гнало его вперед, через рощи и пастбища, сквозь табуны и отары. Он не знал, куда именно его гонят. Сначала думал, что его просто загоняют, - ждут с веселым нетерпением, когда он упадет и не поднимется. Оказалось, нет. Долиной, вдоль большой дороги, он миновал Тиб, приблизился к Тли, благополучно миновал и его и немного спустя очутился у одинокой перекособоченной сакли, доживающей нелегкий свой век прямо у реки. Не позволяя себе перевести дух, то и дело смаргивая с глаз соленые капли, он взбежал на крылечко, потянул щелястую дверь и ступил в прохладную полутьму.
   Угрюмая седая женщина поднялась из-за стола и уставилась на него.
   - Мир тебе, юноша, - произнесла она с настороженным ожиданием.
   Тяжело дыша ртом, Аца осматривался. Ничего здесь не изменилось. Жалкий очаг, стертая камышовая циновка подле, полка над столом. Он глянул через плечо. А вот и то самое окошко. Ну и малюсенькое! Как же я в него протискивался?
   - С чем пожаловал? - изображая неудовольствие, снова подала голос женщина.
   Аца наконец посмотрел на нее. Она явно стала ниже. В остальном - как и жилище, не изменилась: те же седые, точно у старухи, волосы, тот же затравленный взор исподлобья. Только вот белесого шерстяного платка на плечах не наблюдалось. Аца завертел было головой, отыскивая его, но тут же спохватился: лето на дворе.
   - Ну, чего молчишь? - осведомилась женщина уже с тревогой. - Говори, почто явился.
   Она глядела прямо ему в лицо и не признавала. Вот же змеюка! - поразился Аца. Я ее подлючую морду до конца дней, небось, помнить буду, а она - забыла!.. Он медленно, чтобы эта гадина ничего не упустила, приподнял правую руку и сунул большой палец в рот.
   У женщины глаза на лоб полезли.
   - Мать Майрам! - выдохнула она, падая на колени. - Да неужто! Ты? Тот самый? Ж-ж... живой?!.. - Лицо ее исковеркало мукой, она уронила его в ладони и зарыдала. - Хвала великому богу! - с облегчением провизжала она сквозь щель меж ладонями. - Жив, жив мальчик! Стало быть, и я не пропащая!.. - Отнявши руки от лица, она уставилась на Ацу с жадной болезненной нежностью. - Какой ты стал! Высокий, красивый! Родители б гордились! Я так рада, так рада! Жив!.. - Тут она снова поспешила упрятать лицо в ладони. - Ведь как выдала тебя, так сразу наперекосяк все и пошло! О-о, все-все отвернулись! Посейчас носы воротят! Даже эти богатины! А чего я им сделала, спрашивается? Я всего-то бедная вдова! Никому не нужна! Кайти, полоумок этакий, утоп, - с той поры и бессупружняя! Вечно голодная, вечно холодная! Обезживотела вконец! И - одна! Всегда одна!.. Жив! Живой! Стало быть, и я... и я тоже!..
   Аца наблюдал за ней с чувством липкой гадливости, как за недораздавленной многоножкой. А когда слова у женщины иссякли и остались одни завывания, он покивал самому себе, развернулся и вышел.
   Уагдибар ждал у крыльца. Аца залез в седло и понесся обратно к источнику.
   ...О счастье! Мади никуда не ушла - сидела, бедняжка, на траве, там, где он ее бросил, и всхлипывала. Личико ее вспухло от слез, точно у ребенка. Аца на ходу соскочил наземь, подбежал и, ощущая жестокую царапающую боль в горле, глухо, почти шепотом выдавил:
   - М-меня... з-зовут... А-аца.
  
  
   Примечания
  
   1
   У осетин - суровое божество оспы, кори и ряда других заболеваний.
  
  
  
  
  
  
  
  

6

  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"