Чувакин Олег Анатольевич: другие произведения.

Мечта не может обмануть

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Конкурс фантастических романов "Утро. ХХII век"
Конкурсы романов на Author.Today

Летние конкурсы на ПродаМан
Открой свой Выход в нереальность
Peклaмa
  • Аннотация:
    13-го числа, в воскресенье, к главному герою - 43-летнему Олегу, неудачнику, дошедшему до ручки, - является инопланетянин. Он готов забрать его с собой, за пределы Галактики. Почему далёкой цивилизации нужен именно этот человек, чья судьба - далеко не образец для подражания? И не разыгрывает ли странный гость Олега? Вернётся ли он за ним на следующий день, как обещает?


Олег Чувакин

Мечта не может обмануть

  
   Инопланетянин появился 13-го января, в воскресенье. Аккурат после того как мамуля моего последнего ученика, Руслана, сказала мне по телефону, что мои филологические услуги больше не требуются. И трубочку повесила, не дожидаясь ответа. Вот и дно, Олег Геннадьевич, сказал я себе, вот и дно.
   Денег у меня оставалось сто рублей, на балансе телефона - девять рублей пятьдесят копеек. И на мой жалкий бюджет надвигался длинный минус - неоплаченные коммунальные счета.
   Я давно сидел на каше, сваренной на воде, картошке, дешёвых пакетных супах и хлебе. Вместо чая пил настой листьев дикой малины и смородины: целый мешок нарвал их летом в лесу, а потом просушил на полу и подоконниках. Я заваривал листья по нескольку раз, просто доливая кипяток в заварник - до тех пор, пока "чай" не становился обыкновенным кипятком, почти без вкуса и запаха.
   Было странно так жить: я словно наблюдал за собою, катившимся в пропасть.
   Не то чтобы я не мог заработать денег побольше или постараться переменить свою жизнь, - нет, я мог. Однако не хотелось ни зарабатывать, ни переменять. Я никогда не был ленивым человеком - но к сорока трём годам обнаружил в себе лень не к труду, но к самой жизни.
   В воскресенье, серым поздним утром, я лежал на диване: ноги согнуты в коленках, руки за головой. Лежал, смотрел на потолок, изучал трещины в штукатурке, складывал из них мысленно фигурки и пейзажи. И фигурки, и пейзажи получались непременно пугающие, давящие. С улицы в комнату доносились всякие звуки: голоса детишек и их мамаш, крики скандалящих воробьёв, бесконечный и привычный шум машин с дороги. Кто-то выбивал ковёр - со звонким эхом. Я зевнул, потянулся, похрустел пальцами на манер господина Каренина - и только решил, что могу проваляться в постели хоть весь день (ведь родительница единственного моего ученика только что мне отказала), как противно затрещал квартирный звонок.
   Я поднялся с дивана и, как был, в трусах, пошлёпал босиком по линолеуму открывать дверь. Мне было всё равно, кто там. Может, Ринат, хозяин арендуемой недвижимости, решил денег за комнату попросить. Раньше срока. Он товарищ пьющий, у него такое случается. Позднее утро - самое время для алкоголиков. "Слышь, - как-то сказал он мне, - выручай, брат! Душа горит". Но пьянчужку Рината мне порадовать нечем. Денег у меня оставалось, я говорил, сто рублей, - на три булки хлеба и пакетик супа. Или на ведёрко картошки.
   За порогом стоял незнакомец.
   В тот момент я понятия не имел, что передо мною - пришелец, товарищ из космоса. Из чёрт знает какой галактики. На вид он был обыкновенным человеком, в коричневом пальто, шарфе и шапке, примерно моего возраста или чуть моложе. В руке он держал чёрную ноутбучную сумку.
   - Здравствуйте, Олег Геннадьевич, - сказал гость, глядя мне в глаза.
   Давненько я не встречал людей, глядящих в глаза. По-моему, это уменье осталось в двадцатом веке, в котором справедливости и открытости было побольше.
   - Вы не беспокойтесь, я с хорошими новостями, - сказал он.
   - Никакого беспокойства.
   Я действительно не беспокоился: делать это я разучился.
   - Закрывайте дверь, - сказал я. - Скидывайте пальто, проходите, располагайтесь, и всё такое. Чувствуйте себя как дома.
   Чтобы гостю было куда сесть, я набросил на диван покрывало. Стул отодвинул - он шаткий, на нём только я умею сидеть. Потом я вспомнил, что хожу в старых трусах, снял со спинки стула трико и футболку, оделся. Бриться? Ещё чего. Репетиторства у меня больше нет.
   А в новости хорошие я не поверил. Сейчас многие так вкрадчиво начинают, думал я, шоркая в ванной комнатке щёткой по зубам (пасты из тюбика сумел выдавить с горошину), а потом подводят тебя к какой-нибудь катастрофе. Например, выясняется, что ты брал кредит в банке - года четыре назад, и вот банк обнаружил, что половину его, а также причитающиеся проценты и набежавшую огромную пеню ты не уплатил. Заодно тебе надо бы компенсировать нанесение банку тяжкого морального вреда - с психологическими увечьями второй финансовой степени. И что, это не хорошие новости? Ведь банк явился не убить тебя, а взять с тебя деньги. Нынче не 95-й год, когда сначала убивали, а затем минусовали убытки. Люди бравировали тем, что сначала делали, а потом думали. Либо последний процесс из коммерческой схемы вообще исключался.
   Однако к банкам я отношения не имел давно. Вот хозяин этой комнатушки - он заёмщик со стажем, из-за чего я недавно попал в очередную глупую историю... Расскажу в своё время.
   Покинув ванную, я обнаружил, что гость, разувшийся, раздевшийся до серенького костюма при сереньком же галстуке, сидит себе смирненько на диване. У ног его стоит ноутбучная сумка. Я немножко раздвинул шторы, чтобы в комнате стало светлее. На подоконнике тикал будильник: близился полдень.
   - Давайте сразу к делу, - предложил я, останавливаясь посередине комнаты. - Карты на стол. Не тяните резину. Говорите, как есть. Мне тут неплохо лежалось на диване.
   Я был голоден, но есть было лень. Да и привык я к полуголодному существованию. Не верите, что можно привыкнуть? Попробуйте.
   На лице гостя - добром таком, внушающем доверие, - казалось, отображалось размышление. Наверное, он соображал, как лучше подать мне новость. Хорошую новость. Да полно! Какие такие хорошие новости могут появиться в мире для меня, закоренелого неудачника? Давай, дружище, повесели меня очередной дерьмовиной, в которую я, сам не знаю как, вляпался по уши!
   - Мы знаем, что вы писатель, - сказал визитёр.
   "Мы, - подумал я, - что за "мы"? Бильдербергский клуб?"
   - И что вам худо живётся.
   Он состроил печальную рожицу и оглядел комнату.
   Печаль как-то странно выражалась на его добром лице: он будто мне завидовал. То есть чувствовалось, что он считает эту комнатушку жалкой клеткой и вроде бы переживает за меня (невероятно), но в то же время словно упивается нищенской обстановкой и потемневшими засаленными обоями.
   Лет пять назад его сочувствие меня бы завело. Пожалуй, я пришёл бы в восторг, подумал бы, что нашёлся же человек, который знает, что я писатель и понимает меня, может быть, он другом мне станет. Но сейчас мне было наплевать на все его возможные чувства и мысли. Мне вдруг показалось, что моя последняя повесть - она слишком длинна. Четыре с половиной авторских листа! Надо было сократить до трёх, до двух. Кто будет читать! Наташка права: никому не нужна моя биография. Пусть даже в художественной форме. Никому вообще ничего не нужно, вот в чём секрет. Если только оно не продаётся и не покупается.
   - Чушь! - вырвалось у меня. Я не гостю отвечал, я сам с собою разговаривал. - Кто пробовал продавать мои повести? А вы, кстати, откуда меня знаете? - Это я сказал человеку на диване.
   - ...Там у вас будет возможность публиковаться и жить безбедно. Там все живут безбедно. Жить в таких условиях, в каких живёте вы, причин нет.
   Оказывается, человек в сером костюме всё это время что-то говорил.
   Публиковаться? Жить безбедно?
   - Стоп. - Я поднял руку. Я стоял на том же месте, посередине комнаты. Я смотрел на сидящего гостя сверху вниз. - Какие такие условия? И где это, собственно?
   - Я же сказал, - он мило улыбнулся, уставившись, как ребёнок лет семи, мне в глаза, - на нашей планете. - Хотите знать, как она называется?
   И он чудовищной скороговоркой произнёс название, в котором было букв двести. Похоже было на какой-то немецкий инженерный термин с пятью-шестью корнями. Переспрашивать я не стал.
   - Мы приглашаем вас. Заметьте, мы не всех приглашаем. Вы нам подходите. Мы берём к себе исключительно неудачников. - Это он выговорил медленно, взглянув на окно. Потом повернул лицо ко мне. - Разумеется, кандидаты проходят отбор. Мы тщательно изучаем биографию, собираем сведения. Мы многое знаем о вас, Олег Геннадьевич, и считаем вас подходящим кандидатом. Кроме того, вам есть что принести в наш мир. Вы - писатель. Поверьте мне, у вас будут благодарные читатели. Миллионы читателей. Там у вас будет то, чего вам так не хватало здесь, на Земле.
   "Прямо per aspera ad astra, - подумал я. - В буквальном смысле".
  
   В детстве я часто мечтал о звёздах. Хотел улететь на какую-нибудь планету. Не побывать, а именно - улететь. Вообще-то, если как следует задуматься, я мечтал не столько о самой планете, сколько о полёте к ней. Тёмно-синий космос, белые далёкие звёзды, цветные мазки галактик, пугающие "чёрные дыры", за которыми прячется антимир... Я стою у огромного круглого иллюминатора, а весь этот космос, вся эта бездонная, безначальная синева, - там. И картина день за днём сдвигается... Став взрослым, я не забыл о своём "полёте". И чем старше я становился, тем чаще к своей мечте обращался. Мечтать о несбыточном для неудачника - сродни вере. Мечтатель знает, что его фантазии не сбудутся - но оттого знает и то, что он не разочаруется. Особенно часто я думал о космосе в последние дни. Зимой почему-то больше хочется в космос, чем летом. Может, это что-то наше, сибирское.
   И когда передо мною явился этот инопланетянин в пальто, я принял его приглашение как нечто само собой разумеющееся. Как должное. Именно - должное. Жизнь мне здорово задолжала! Вот почему я легко поверил пришельцу. Кто-нибудь другой, кто никогда не мечтал о полёте на ракете, кто никогда не задавался вопросом о иных мирах и кого на каждом шагу не подстерегали неудачи, ни на один процент не поверил бы этому внеземному товарищу. Ну, а неудачник не может не поверить в собственную мечту, столкнувшись с нею нос к носу, а мечта не может обмануть его. Мечта не умеет обманывать. Она - имя неодушевлённое, во-первых, а, во-вторых, я ни слова о ней никому не говорил. Держите мечту в тайне!
   И сегодня инопланетянин прилетел за мною, думал я, - на ракете, на тарелке или на чём там, - и позвал меня с собою. Туда, в далёкий космос, к звёздам и новой счастливой жизни. "Там у вас будет то, чего вам так не хватало здесь, на Земле". Осталось только сказать вежливому гостю "да" и податься прочь с Земли.
   Я вдруг осознал: всю жизнь я шёл к этому.
   Всю жизнь я ждал если не этого приглашения, то чего-то подобного: спасительного, невероятного, чудесного. Такого, во что никто, кроме меня, не поверил бы. Такого, от чего дыхание моё на миг перехватило бы, а в глазах бы потемнело. Такого, от чего я пошатнулся бы и грохнулся на пол, если бы только предусмотрительно не сел на стул или не ухватился за дверную коробку.
  
   Я взялся обеими руками за спинку стула. Шаткий стул скрипнул.
   - Не было бы счастья, да несчастье помогло, - сказал я вслух. (Голос у меня был хрипловатый).
   - В самую точку. - Инопланетянин кивнул. - Вы просили не тянуть резину, поэтому я изложил коротко. Получилось сумбурно. Но я всё могу разъяснить. Эта новость и вправду хорошая, - добавил он. И улыбнулся: - Не привыкли вы к хорошим новостям... Если б вы знали, как от хороших новостей может устать целая цивилизация! Олег Геннадьевич, если вы согласитесь, вам придётся навсегда покинуть Землю. Вернуться вы не сможете. Таковы условия договора. Но не думаю, что у вас есть выбор. Простите, выход. - Мне показалось, что он догадался - или каким-то образом узнал - о том выходе, который я тут, в этой комнатке, спланировал для себя. - Решать, конечно, вам. Ни о каком принуждении речи быть не может. Не хотите лететь - что ж, со временем подберём другого кандидата. Но, честно говоря, было бы жаль! Я не делец вашего земного типа, и лукавить и юлить - не моя тактика. Будет жаль, - повторил он, - если вы откажетесь. Мы тратим немало времени на поиски кандидатов. Не так-то просто найти того, кто подходит идеально. Поверьте мне. Чтобы найти следующего, потребуется несколько месяцев. Мы не имеем возможности искать земных кандидатов в массовом порядке, по объявлениям в газетах или Интернете. Мы действуем осторожно и никоим образом не вмешиваемся в земную жизнь. Кроме того, на ваше место долго готовилась подмена. Человек с нашей планеты. Внешне очень похожий на вас. Достичь натуральной схожести для нас - не вопрос. Этот человек будет продолжать здесь будто бы вашу жизнь - хотя на самом деле будет полноценно жить и реализовывать собственный потенциал. Не надо думать, - он поднял палец, - будто я говорю о каком-то захвате или колонизации вашей планеты. Я неплохо изучил землян, и знаю, как вы недоверчивы. Многие из вас сначала применяют оружие, затем переходят к переговорам с выжившими. У нас совсем другой уровень цивилизации. У нас нет ни оружия, ни помыслов об интервенции каким бы то ни было способом. Ничего подобного. Мы проводим весьма узкий социальный эксперимент. За двадцать с лишним лет в нём было задействовано несколько десятков землян и столько же людей от нас. Это - вкратце. Можете также представить, сколько времени занимает изучение биографии каждого землянина и сколько ещё уходит на подбор и обучение подмены. Месяцы, а то и годы. Поэтому не хотелось бы, чтобы вы отказались. - Он уставился мне в глаза с какой-то собачьей преданностью.
   Кажется, этот инопланетный тип действительно опасался, что я возьму да откажусь. Скажу: на кой ляд мне сдалась ваша планета, убирайтесь отсюда со своими нелепыми фантазиями, мне надо слегка намылить верёвку и сделать своё страшное дело.
   Я смертельно устал от жизни - в буквальном смысле. Кстати, если этот товарищ из космоса изучил моё прошлое, если он социолог или психолог, или и то и другое в одном флаконе, то он понимает, к чему приходит человек в моём положении. Я сел на стул напротив незнакомца. Наверное, он всё обо мне знает. Кто он? Откуда? Решил мне помешать? Ерунда. Не верю. Никому ни до кого нет дела. Здешние соседи даже моего имени не знают. И потом, этому парню со мной не справиться. Худой, с добрым, уговаривающим личиком... Я могу дать ему такого щёлчка, что нокаут получится.
   - Послушайте, - заговорил гость, - у вас там будет всё, что пожелаете. Это может показаться невероятным - то есть именно вам может показаться невероятным, - но это правда. Наша цивилизация достигла очень высокого уровня. Я вам всё расскажу. И объясню...
   - Помолчите, пожалуйста, - попросил я. - Достаточно.
   Тот, к кому жизнь частенько поворачивалась спиной, на пороге внезапных перемен - плохие ли перемены, хорошие ли, - в какой-то момент (не сразу) становится спокоен. Он не боится, что назревающая перемена убежит или исчезнет. Он не проявляет ни капельки нетерпения. Он словно бы нажимает на кнопку "пауза" и говорит накатывающей перемене: погоди-ка, я глотну водицы или сигаретку скурю, если курящий. Я - некурящий. Точнее, давно бросил. Я поднялся с шаткого стула, на кухне налил в чашку воды из чайника, выпил. Снова налил, снова выпил. За окном был всё тот же январь. С третьего этажа снег казался серым, небо тоже было серым. Солнца будто и не существовало. Термометр за окном показывал минус тринадцать. Юная мамаша качала на качелях малое дитя в шубке, шарфе и мохнатых белых варежках. Несмазанные стальные петли пронзительно скрипели. Из "Лады-12" доносился голосишко очередного "шансонье", бормотавшего что-то на тюремную тематику. Здорово быть бездарным: тебя любят хотя бы за то, что ты такой же, как все.
   На кухонном столе лежала купюра в сто рублей, а в холодильнике, я знал, стояла бутылка водки. Такой водки, какую принёс в давний памятный день Максим, мне не попалось, - ну, я купил другую. Оно и к лучшему. Не хватало ещё слёзы-сопли лить из-за Светки - когда надо себя оплакивать. Светка-то молодец, правильно построила свою жизнь. Вовремя поняла, что с неудачником ей не по пути. Неудачников нужно сторониться как заразы. Впрочем, в то время, когда я был женат на Светке, я неудачником себя не чувствовал. Возле Светки никто бы не считал себя неудачником...
   Я вернулся к инопланетянину. Верил ли я ему? Не знаю. Но мне, вернувшемуся с кухни, вдруг страстно захотелось переменить свою жизнь. Оказывается, мой инстинкт самосохранения не угас окончательно. Я ещё был жив. Спиноза жить надеждой не велел, но во мне этот аффект, оказывается, до сих пор тлел. Что бы там ни стояло за этим странным визитом, он - шанс на перемену. И чтобы я не использовал этот шанс?! Последний? Или первый? Сердце моё застучало как пулемёт Анны, соратницы товарищей Чапаева и Исаева. Моё спокойствие сменилось тем состоянием, какое испытывает советский взбудораженный мальчишка, когда родители неожиданно дарят ему на 15-летие катушечный магнитофон "Илеть" первого класса. Он и верит, и не верит, думая, что это не ему. Но кому же?
   Мечта! С детства во мне звенела романтическая струнка, и, оказывается, она не перетёрлась, не лопнула до сих пор.
   Я опустился на стул напротив визитёра. Секунд десять мы с ним смотрели в глаза друг другу. Не отводя взгляда, он сказал (я увидел, как зашевелились его сухие губы и чуть блеснули серые глаза):
   - Лгать я не умею. Я не землянин. Хотите полететь туда, где ваша жизнь изменится на противоположную?
   Какая-то по счёту жена Булгакова - вторая, кажется, - говорила ему, когда он возмущался тем, что она долгими телефонными разговорами мешает ему писать: ничего, мол, ты не Достоевский. А мне Наташка (с ней я прожил последние два года) говорила кое-что похуже. Она говорила, что мои повести никому не интересны. Судите сами: Булгаковым восхищался Сталин. Да-да, товарищ Сталин много раз сходил на спектакль "Дни Турбиных". Я думаю, он наизусть знал все реплики. А вот моими повестями не восхищался никто. Отзывы сетевых читателей, они же авторы-неудачники, не в счёт. И вот Булгаков знал, что его талант почитает сам Иосиф Виссарионович, пусть и своеобразно почитает, - а мне известно лишь о "никто". А к "никто" неудачник присоединяет обычно "никогда" - чтобы мало не казалось. Чтобы припечатать себя, чтобы почувствовать дно, ощутить всю остроту смертельного поражения.
   - Так что вы думаете? - вежливо спросил гость.
   - Да, - ответил я. - Я полечу.
   Я был бы безумцем, ответь я иначе. Любой был бы безумцем, откажись он от чуда. Пусть чудо и оказалось бы розыгрышем.
   - Я дам вам время подготовиться, - сказал инопланетянин. - Обдумать всё. Может, вы решите не лететь. Кстати, у нас немалый процент отказов. Около четверти. Многие мне не верили, и это очень печально. Трое накинулись на меня с кулаками. Однажды мне крупно досталось... - Он прикоснулся ладонью ко лбу. - Другие верили, но не хотели улетать без близких. Третьи находились в столь критическом состоянии - алкоголизм или психическое помешательство, - что их отказывались брать мы... Предупреждаю: никого взять с собою вы не сможете. Летите только вы. Немного вещей с собой, и только.
   - Я полечу, - повторил я. - Я не передумаю.
   Гость молча смотрел на меня. Я встал, отошёл к окну.
   Итак, я исчезну отсюда. Из этого города, из страны, вообще с планеты. Родителям я напишу письмо. Напишу правду: улетел на другую планету. Не поверят? Но ведь трупа на верёвке не будет. Полицейские меня не найдут (впрочем, и искать не будут). Лучше уж улететь, чем бояться того, что отец и мать узнают, как погано живёт их непутёвый сын. Я всё вкратце изложу на бумаге. Отец - он со временем убедит себя в том, что поверил, он такой же фантазёр, как я, а вот мать, выдающийся скептик... Стоп. О чём я? Какое письмо? Оно ни к чему.
   Я сходил на кухню попить воды. Письма не нужно. Не нужно устраивать тут детектив с мистическим элементом. Гость сказал: будет подмена. Кто-то вместо меня станет тут жить. Эксперимент. Социальный. Межпланетный.
   Пришелец сказал: навсегда. Стало быть, билет в один конец. Жаль, нос утереть Наташке не получится. И Светке. И Анне Аркадьевне (имя с лёгкостью вынырнуло из памяти). "Не убил, но мог бы"... Бррр. И ещё кое-кому. Тому судье-человеколюбцу. Тоже, кстати, с добреньким, сострадательным таким личиком. Откуда столько добрых лиц? Постмодернистский генетический скачок?.. Нет, не то, инопланетянин - он же не здешний... Лицо судьи встало передо мною. Чёрная мантия - и этакое полудетское лицо, печально кивающая голова. Совершенно невозможное, извращённое сочетание - родом из романов Достоевского... Я завидовать не способен, но все, кого я в тот миг вспомнил, мне позавидовали бы (исключая Светку, она бы порадовалась). Да, позавидовали бы. И мне остро захотелось разбудить в них дурные чувства. Самые дурные, самые нижние. Извлечь их со дна приспособленческих душ. Словечко из социалистического литературоведения... У врагов моих испортилось бы настроение, задёргались бы нервы, они заскрежетали бы зубами, их ноги сами собою затопали бы, заплясали психический танец...
   Кажется, я стал оживать.
   - Я расскажу о нашей планете, - сказал инопланетянин, когда я вернулся к нему, встал возле спинки стула. - Мы...
   - Нет, - прервал его я. - Не надо. Потом. Вы сказали, что дадите мне время.
   - Я приду за вами завтра вечером. Подойдёт?
   - Отлично.
   Наша беседа, прежде протекавшая в темпе lento, ускорилась до allegro.
   - Погодите, - сказал мой гость. - Если позволите, я проведу с вами ещё некоторое время. Придётся уточнить кое-что из вашей биографии. У нас так принято. Мы должны исключить все ошибки. И это нельзя отложить до завтра. Завтра - отлёт. - Он опять просительно взглянул на меня. Я легко представил на его месте кокер-спаниеля. Была у меня в детстве кокерша Сара.
   - Ладно, - сказал я. Хотя было бы неплохо, чтобы он ушёл, а я бы переварил всё в одиночестве. - Давайте, уточняйте. Сомневаюсь, что вы наделали каких-то там ошибок. По-моему, вы крайне дотошный товарищ. Семь раз отмерь, один раз отрежь. Нет?
   Он улыбнулся в ответ.
   Я задёрнул шторы. Пусть будет полутьма. Я постоял у окна, подумал. Можно было предложить инопланетянину сесть за стол и выпить немного водки, чтобы слегка расслабиться. Нет. Во-первых, если завтра он не вернётся (что я, как профессиональный неудачник, вполне допускал), я выпью водку сам. Во-вторых, пить было не нужно, а нужно было закончить с инопланетянином, потом собрать вещи - их немного, откуда у меня много-то, - и предаться радостным размышлениям. Я потому и остановил инопланетянина с его рассказом, что хотел помечтать. Представить себе иную планету, жизнь на ней, ясное небо, какие-нибудь извилистые мосты над землёй, космодромы в каждом провинциальном городке, всякие технологические штуковины. И то, как я сижу за письменным столом, сочиняю что-нибудь, и пальцы мои порхают над клавиатурой... с кириллицей. Я не смог сдержать улыбку. Писательская привычка фантазировать и облеплять сочинённое подробностями - неизлечима.
   Завтрашний вечер! Только бы инопланетянин пришёл. А что, если не придёт?
   Не придёт так не придёт, твёрдо сказал я себе, отпуская шторы. Но до завтрашнего вечера я буду счастливейшим из людей.
  
   - Простите, я не представился. Зовите меня Александр Валерьевич. Это наиболее близко к вашему языку. - Тут он какой-то невероятно виртуозной скороговоркой произнёс длинный ряд звуков - ааасссрррмммлллвввррр, - в котором я уловил маломальское сходство с предложенным именем и отчеством. Потом он повторил название планеты. - К сожалению, эквивалента этому названию я не подберу. Да и не хотелось бы. Понимаете, оно очень красивое. С вашего позволения, я буду говорить просто: наша планета. Или: родина.
   Я уселся рядом с гостем на диван, и мы скоренько пробежались по моему детству и по отроческой биографии, испещрённой кривыми линиями неудач, пусть и не столь глубокими, как те, что изъели мою взрослую жизнь. Знай я в отрочестве, какая мне уготована беспросветная судьбина, я... К своему счастью, человек не способен читать будущее.
   - В четвёртом классе, - сказал инопланетянин, - вы прыгнули из окна второго этажа. Из школьного окна, - уточнил он. - Потом полторы недели провели в больнице. Вам было десять лет. - Он помолчал и добавил: - На самом деле вас толкнули. Так?
   Всё верно. Космический товарищ и вправду был подготовлен. Мало кто знает такую подробность: она известна моим родителям, Катьке Романовой, Сашке Лещинскому и нескольким одноклассникам по 4-му "В" - тем, что стояли к школьному окну поближе... Инопланетянин копнул глубоко.
   - Так, - сказал я. - Мы поспорили, что я прыгну. То есть и спора-то никакого не было...
   Картина того сентябрьского дня всплыла перед моими глазами. Память у меня хорошая. Очень хорошая.
  
   Накануне я подрался с Гошей Измайловым. Подрался - не то слово. Гоша побил меня. А быть побитым в четвёртом классе, да без малейшего шанса на реванш, - и больно, и обидно. Начинает казаться, что навсегда останешься салагой. Все над тобою смеются. Между прочим, Гоша сидел в четвёртом классе второй год и был на голову выше меня. Здоровенный конопатый пацан. С голубыми глазами. Знаете, за что он меня отделал? Он списал у меня домашнюю задачу по математике, а я, оказывается, решил её неправильно. Не знаю, почему он "слизал" у меня; я успехами в этой точной науке не славился. Его, Гошу, вызвали к доске - написать мелом домашнюю задачу. Ну, он и написал. И получил двойку. А после уроков наподдавал мне: избил меня прямо в раздевалке, не имея терпения дождаться, когда я выйду из школы и поверну за угол. Я помню, как белой шапочкой-петушком в раздевалке вытирал красные сопли, и надо мной смеялись Гошины дружки, в том числе Славка из нашего "В". Было вдвойне обидно: атакуй меня не амбалистый Гоша-второгодник, я бы, скорее всего, отбился. Дома я сказал твёрдо, что упал, запнувшись о проволоку на стройке.
   На другой день, на перемене, русичка Зинаида Фёдоровна открыла в классе окно и куда-то вышла. Те, кто остался в классе, давай хохотать надо мной, изображать, как Гоша вчера меня лупил. Бац, бац, так ему, так... Я залез на подоконник, присел там на корточки. Сам не знал, зачем залез. Хотел что-то сделать, чтобы они перестали хохотать и изображать. По-моему, я собирался сказать им, что сейчас выпрыгну, если они не перестанут смеяться. Собирался, но не решался. Так и торчал на подоконнике.
   - Ты что, прыгнешь? - донёсся до меня сквозь смех и выкрики Гошин голос.
   - Прыгну, - сказал я, не оборачиваясь. И мне вдруг стало холодно, хотя за окном было градусов пятнадцать тепла.
   Я почувствовал дыхание одноклассников за спиной. Сашка Лещинский сказал:
   - Ты что, дурак? Не прыгай. Он же нарочно...
   - Молчать, Лещ, - велел ему Гоша. - Пасть порву. Пусть прыгает.
   Я выпрямился на подоконнике. Покачнулся. Девчонки за моей спиной выдохнули, а кто-то произнёс: "Ой". Скажи мне кто в тот миг, что я, когда вырасту, стану школьным учителем, - ни за что бы ни поверил.
   - Лещинский, на шухер, - услышал я голос Гоши.
   Я посмотрел вниз, на рябины под окном. В голове моей была пустота. В листве деревьев гулял ветерок, рыжие грозди ягод покачивались, а солнышко спряталось за тучкой.
   - Шухер! - зашипел Сашка Лещинский, и тут коленки мои сами собою подогнулись, и я, зажмурившись, выставив вперёд руки, полетел в рябины.
   Мне повезло: ветки смягчили удар. Я отделался царапинами, парой синяков на руках и ушибом колена. Меня забрали на "скорой помощи", с работы вызвали мать. Потом я лежал в больнице. Помню, как сердитый доктор рассматривал рентгеновский снимок распухшего моего колена. Пичкали меня в палате таблетками и делали компрессы - сначала, кажется, холодные, потом горячие. А Гошу и его дружка Славку Коренева - это он, стоя позади, пальцами ткнул меня туда, где ноги сгибаются, - поставили на учёт в детской комнате милиции. Рассказала милиции об этом Катька Романова, оказавшаяся ближе всех и всё отлично видевшая. Все остальные угрюмо молчали. Нехороший был класс; мне, будущему неудачнику, в нём было самое место.
   С Катькой я после больницы подружился. Однажды я морду набил Славке - за то, что он Катьку обозвал. Но к следующему учебному году её семья переехала в Новосибирск. В школьном фотоальбоме - он у родителей в И. - есть фотография Катьки. С бантом. Очень некрасивая и очень достойная девчонка. Надеюсь, она счастлива. И хорошо, что она переехала. Не надо дружить с такими неудачниками, как я.
   Катьки Романовой в классе не стало, и Гоша и Славка стали цепляться ко мне и дразнить меня "стукачом". На самом деле не задачка из тетради всему этому причина. Я отучился 10 лет в школе, а потом долго работал в школе учителем, и в таких вещах научился разбираться. Не было бы задачки - нашлось бы что-то другое. Есть люди, которые желают сцепляться со своими ближними как шестерёнки. Сцепились - и всё, механизм будет работать, пока какое-то внешнее воздействие не разведёт шестерёнки. Я не был ни плох, ни хорош для Гоши Измайлова или Славки Коренева. Просто я оказался на их дороге с этой задачкой, а потом с окном. Гоша лупил меня каждую неделю, предпочитая понедельники. Понедельники потому, что в выходные дома поддавал ему отец: двоечника и разгильдяя Гошу пороли ремнём. С бляхой. А может, пороли портупеей. Отец у него был военный, прапорщик. Нет худа без добра: я научился драться. Пару раз мне удалось врезать Гоше. Но пацан он был здоровенный. К восьмому классу он был выше меня головы на полторы, и вдвое шире в плечах. Шея - как бочка. А на ней - маленькая, сужающаяся кверху голова. Под узеньким лбом сияют огромные голубые глаза.
   Ни в классе, ни в школе меня не любили, отчего-то считая стукачом, хотя о "прыжке" из окна рассказал не я, а рассказала Катя. Я бы слишком горд, чтобы жаловаться родителям или училкам.
   Меня не любили - и я отвечал недругам взаимной нелюбовью. Ещё чего, врагов любить! Враги заслуживают лишь одного: точного удара в глаз или ухо. Всем оскорбителям я предлагал пойти "за угол" - и далеко не все соглашались, кстати. Ровесники (исключая Гошу, который был вовсе не ровесник) шипели за моей спиной, но, столкнувшись со мной лицом к лицу, молчали в тряпочку. Мне это нравилось. Я чувствовал: у меня есть сила. Есть сила, есть гордость. Если Гоша бьёт меня, то я бью других. Со временем я побью и Гошу.
   Я приобрёл репутацию забияки, и от этого ко мне стали плохо относиться учителя. Я в ответ их презирал. Подростки это умеют.
   Как-то к нам в гости приехала тётя Женя, материна сестра. Она объяснила мне, подростку тринадцати лет, с гордостью носившему очередной чёрный синяк под глазом, про любовь к ближним, а заодно и к врагам, которые тоже вроде ближних, но их любить труднее. Такая жизненная философия вызвала у меня приступ языческого хохота (тётино выражение). Любить Гошу? Славку, который обидел когда-то Катьку? Тётя Женя была верующей. "Нечего меня пичкать религией, - сказал я ей. - Ухо за ухо, глаз за глаз - вот что я знаю про твою религию".
   Я здорово рассердился на тётю. Я тут же собрался и пошёл туда, где можно было найти Славку или Гошу, нашёл Славку, тот сразу набычился и двинулся на меня - и я сцепился с ним, в тот вечер нас разнимали взрослые.
   Учиться в нашем классе было невозможно. Не только парни ни черта не учили, но и девчонки были троечницами, за редким исключением. Отличников не было ни одного. К счастью, после восьмого класса учителя, завуч и директорша задумались о том, из кого же формировать классы девятые. Восьмые "А" и "Б" тоже были разгильдяйскими. Ученики на уроках только и делали, что орали, матерились, швырялись бумажками и даже учебниками; к учителям и директрисе умеренный пиетет испытывали разве что первоклашки. Авторитетом скорее обладали школьники - и его у них не убавляло то, что иных дома лупцевали ремнями, ставили в углы или лишали карманных денег. (Много позднее, сделавшись учителем, я стал считать, что тех, кто не хочет учиться, учить не нужно, а нужно гнать их поганой метлой из школ, и чем скорее, тем лучше, для них достаточно будет прописей, алфавита и таблицы умножения. Этого своего радикального мнения от коллег я не скрывал). В итоге с горем пополам был набран один девятый класс из двадцати трёх учеников. Туда попал и я. Я стал нормально учиться, меня всерьёз заинтересовала литература. К чтению я пристрастился ещё с младших классов. Книги были воротами в иной мир... И после экзаменов, после единодушно-одобрительных взглядов членов комиссии, я недолго думал о том, "куда пойти учиться".
  
   - Филфак, - сказал мой собеседник. - Но вы были не в восторге.
   - Это было не то, чего я ждал, - сказал я.
  
   Я покинул родной И. и поехал искать счастья в Т. С лёгкостью написав сочинение, я поступил в университет. Кстати, филфак - тоже дорога неудачников. Бабский факультет и место для тех, кто побаивается слишком высокого конкурса. Но к математике или физике меня не тянуло. А вот к литературе - всегда. Однако литературы здесь оказалось немного, а язык препарировали так глубоко и так нудно, что вспоминался Пушкин: "Музыку я разъял, как труп". И с чего я взял, что меня на филфаке ждёт литература?
   В группе было четверо парней на двадцать шесть девчонок. Ко мне сразу приклеилась белолицая толстуха Жанна, отбив двух-трёх девчонок габаритами поменьше, - и давай меня опекать. Она стихи мне читала. Дрянь всякую, которую тут, в университете, почитали-обожали многие, в том числе преподаватели. Доцент Ишманин, товарищ лет тридцати, читавший лекции по устному народному творчеству, был явно помешан на временах совсем других, а именно - на "серебряном веке". Ближе к концу пары он начинал поглядывать на часы - и минут за десять до звонка непременно читал восторженной аудитории что-нибудь вроде бальмонтовского "Чёлна томленья", представлявшего собой, по-моему, набор скороговорок, или стихов раннего Маяковского: "Багровый и белый отброшен и скомкан..." Ишманина любили, вокруг него толпились на переменах. Половина моей группы писала стихи - и натурально молилась на бестолочей и сумасшедших вроде Брюсова, Белого, Хлебникова и Кручёных, не уставая восхищаться тем, как поэт Бальмонт, в один прекрасный день избавившись от стеснявших его одежд, залез на дерево и стал декламировать оттуда свои вирши. Правильно Бунин весь этот сброд презирал. Ты напиши хорошие стихи - и не надо будет обнажаться перед дамами и, подобно обезьяне, лезть на дерево.
   Вот и Жанна - приставала ко мне то с символистами, то с футуристами, то с любовью. Пухлая, с большими губами, белолицая, с хрестоматией по "серебряному веку" (про который я ей говорил, что он потому и "серебряный", что с "золотым" ему не сравниться), она писала "чересчур" через "з" и дефис и носила свои кошмарные стихи, тоже символистские, в местную комсомольскую газету. И там их печатали, что было невыносимо. Она мне номера показывала, разворачивала их передо мною, тыкала белым пухлым пальцем в третью полосу, в свой фотопортрет. Ей даже платили! А я написал свой первый рассказ - и мне в этой газете отказали. В публикации второго рассказа тоже было отказано. Нет, мне не сказали, что тексты плохие. Мне сказали, что, мол, нынче требуется не то. И дали прочесть опубликованный короткий рассказ про человека, который стоял, курил на балконе трубку, а потом полетел вместе с балконом в небо - продолжая там курить и радоваться тому, что летит. "Разве вы не понимаете? Тут символ перемен, обновления", - объяснила мне хозяйка литстранички. - "Опять проклятый символизм!" - подумал я, покидая редакцию в Доме печати - не ведая о том, что годы спустя я стану работать в этом здании, только не в газетной редакции, на высоком этаже, а гораздо, гораздо ниже...
  
   Было чертовски интересно говорить с инопланетянином: ведь темой беседы была моя жизнь. И он, пришелец, проявлял к ней подлинное, не "дежурное" внимание.
   - Хотите узнать, - спросил он, - что случилось с Измайловым?
   - Хочу, - сказал я. - Поди, стал директором фирмы и преуспевает. Или в охранном каком-нибудь бизнесе подвизался - и миллионы денег зашибает...
   Инопланетянин дождался, пока я закончу, и сообщил:
   - Нет, он умер. Давно. От героина. А бизнес у него был: казино в Новосибирске. Точнее, это был бизнес Кати Романовой.
   - Что?
   - Катя была его женой.
   - Эк, - сказал я.
   - Когда он, как вы это называете, сел на иглу, она забрала дочь и ушла от него. Спустя несколько недель Измайлов умер. Катя, которой он раньше только мешал, после его смерти создала сеть игорных домов. Разбогатела, дело у неё пошло. Около пяти лет тому назад она удачно продала этот бизнес - как раз накануне правительственной борьбы с игровыми залами в городах. Теперь она - депутат областной думы, а её дочь занимается автодилерством одновременно по пяти иностранным маркам.
   - Не ожидал я от Катьки. Казино, сеть, дума, иномарки...
   - Почему вы так думаете? - запротестовал инопланетянин. - Она решительная девушка. Она ещё в четвёртом классе пошла против всех. Никто не сказал, как было с вами - одна она не стала молчать. Это крепкая, цельная натура. И властная, как выяснилось. Противоречий она не терпит, она их устраняет.
   - Но - Измайлов! Катькин муж!
   - Он нуждался в ней, а ей хотелось управлять кем-то. Бывшие одноклассники встретились в одном городе... Для вас, землян, история довольно типичная.
   - Немного ностальгии, которую мы принимаем за любовь?
   Он кивнул - так, будто отлично разбирался в таких сложных штуках, как любовь, ностальгия и все их оттенки.
   - Катя открыла казино до Измайлова. Это был её бизнес. А Измайлов не понимал, что нужно ей довериться. Считал себя...
   - Мужиком в семье? То есть главным?
   - Именно. И сильно расстраивался, что казино - её затея, и пытался переделать всё по-своему. Но то, что получалось у неё, проваливалось у него.
   - И он сел на иглу.
   - Не хотите ли вернуться к вашей биографии, Олег Геннадьевич?
   Значит, Гоша умер, не вынеся жизни на вторых ролях. Мне было его немного жаль. Мы, неудачники, жалеем друг дружку.
   - В армии вам тоже не повезло, - продолжил Александр Валерьевич. - В вашем советском обществе был довольно странный подход к формированию высокой сознательности. Ваши партийные руководители, как мне представляется, считали, что она появится сама собою, от лозунгов. Идеализм. Или, скорее, наплевательство...
  
   Меня забрали в июне восемьдесят восьмого, после первого курса. Я служил в Подмосковье, в инженерно-сапёрной части.
   Казахи. Таджики. Узбеки. Шесть русских парней на взвод из тридцати трёх человек. Это называлось: интернациональный коллектив. Я бы ничего не имел против казахов или узбеков, или таджиков, или ещё кого-то, кабардинцев, чеченцев. Ничего бы не имел, коли бы они не лезли впятером или вдесятером на одного несчастного русского. Им нравилось угнетать и диктовать волю. Они лезли, а мы шестеро, поодиночке отбивались. Били нас в подвалах, за казармой, даже в кинозале части, со спины или в бок, нарочно садились справа и слева, и сзади, - подлавливали и били везде, где не "спалят" дежурные офицеры или прапорщики. Били в почки, в живот, в рёбра - чтобы без синяков. В части процветала не дедовщина, хотя была и она, но правило бал землячество. "Землякам" нравились две вещи: властвовать, чувствуя себя непобедимым кулаком, и развлекаться.
   В армии мне здорово помогли уроки, которые преподал мне в школе второгодник Гоша. Не он бы - так я бы в армии пропал. Случалось, я думал о том, что прострелю себе в карауле голову. Но бывали случаи, когда я один раскидывал двоих казахов или узбеков, и шёл - как на таран - на следующих двоих, в панике переглядывавшихся, готовых удрать. И тогда я хотел жить дальше. И побеждать. Хотя в девяти случаях из десяти я проигрывал. Это было неизбежно: их было много, меня - мало. Другие тоже проигрывали. Все мы там были неудачниками. У взводных и ротных в части, как и у моих школьных учителей, не было никакого авторитета - так, формальная власть.
   Я был из тех, кто позднее на референдуме проголосовал против СССР. По сути, тоже решение неудачника. Нет, мой голос не повлиял на судьбу Союза. Глас народа силою в семьдесят с лишним процентов "за" СССР и три голоса в Беловежской пуще демократически не сошлись. Но теперь, когда я вижу, как былое - относительно справедливое - общество превратилось в отупляющий массовый культ "купи-продай", меня от нынешнего "рынка" воротит. И мне неловко за поступок из собственной юности.
   В армии я отслужил чуть больше года. От дальнейшего внушения "высокой сознательности" меня спас приказ министра обороны тов. Язова, отданный им в соответствии с указом миролюбивого генсека Горбачёва. Михаил Сергеевич решил, что негоже студентам высших учебных заведений терять полученные на первом курсе знания. И в конце августа я вернулся домой в И., а в начале сентября продолжил учиться в Т.
  
   Толстушка-символистка Жанна теперь училась курсом старше (к тому же она, любвеобильная, окрутила Стёпку Валихина, который в армию по плоскостопию не попал, и они полгода как были женатой парой - между прочим, счастливой и беременной), а я оказался в другой группе, где почти все были на год-полтора меня моложе.
   После службы я расслабился - и просто отдыхал, учась. В группе, где парнишек оказалось больше трети (после горбачёвского указа филфаки пополнились мужским составом, не желавшим отдавать долг Родине), никто ко мне не вязался, не нужно было каждое утро, каждый день и вечер стоять за себя, ожидать нападения из-за угла или в темноте, атаки троих или пятерых, и я был счастлив одним только этим. Да и женским вниманием я не был обделён. Правда, среди филфаковцев по-прежнему процветал символизм-футуризм, его дурное влияние с "перестройкой" лишь усилилось. Влезание на дерево объявлялось чуть ли не революционным актом. Студентки группы увлекались "звукописью" и восхищались Манифестом футуристов, называвшимся "Пощёчина общественному вкусу". А мне хотелось дать в ухо доценту Ишманину, который пичкал доверчивую публику в конце лекций или на переменах всё тем же великим Бальмонтом. Вдобавок Ишманин, к тому времени напечатавшийся в двух московских журналах, вёл в университете поэтическую студию. (Ради осознания того, что я там лишний, я побывал на одном занятии. Я прочёл там наизусть "Бармаглота": "Варкалось. Хливкие шорьки пырялись по наве. И хрюкотали зелюки, как мюмзики в мове", полностью прочёл, и студийцы зацокали языками, завосторгались и произвели меня в футуристы и словотворцы. И никто из них, даже Ишманин, не знал, что эти строчки - Кэрролла). Как, думаете, называлась сия студия? "Дыр бул щыл"! Да были же, чёрт вас дери, поэты в то проклятое "серебряное" время! Был Есенин. Были крестьянские поэты. Жив был ещё Иннокентий Анненский. Другие были. Почему надо худшее выдавать за лучшее - и, самое страшное, учить этому худшему? Почему поэт тот, кто лезет на дерево?
   Нелюбовь к символизму оказалась самой страшной моей проблемой в университете. Проблемой в кавычках, конечно. Я стал, как до армии, много читать. В университете была богатая библиотека, в которой попадались и раритеты XIX века. По случаю я купил в букинистическом на Р-ой тридцатитомник Чехова. "Удивляюсь, - сказала продавщица, - лежит целую неделю. И цена небольшая". Как бы она удивилась, заглянув в будущее, в начало XXI века, и узнав, что люди выбрасывают книги на свалки!.. Пробовал я и писать (короткие рассказы), однако признавал, что у Антона Павловича получалось лучше. Я немного прибавил в весе, стал, кажется, почаще улыбаться. Жил я в общаге, в комнате с тихим соседом Володей, сдавал зачёты и экзамены и не думал о том, куда пойду после вуза. Впрочем, я знал, что три года мне придётся отрабатывать. А где отрабатывать, как не в школе? Тут ничего не попишешь. Учился я легко и на чистые пятёрки. Вопреки скуке, вопреки гнусным модным "измам". Да знал я, почему они модны: всякий доцент или студент может в переменку накатать собственные символистские вирши и тиснуть их в газетке или в университетском самиздате. А вот ты попробуй как Лермонтов напиши.
   На пятом курсе - в ходу были чубайсовские ваучеры, ценники в магазинах переписывались чуть не каждый день, и люди поняли, что существительное "реформа" может иметь ругательный оттенок, - я влюбился в Светку.
   В то время я учился, а параллельно работал в школе, на неполную ставку. Моя повышенная стипендия превратилась в пшик. Мать написала, что счета её и отца Сбербанк заморозил. Зарплаты их не поспевали за инфляцией. Ваучеры родители отдали в какой-то "Гермес" - и эта контора, взявшая себе торговой маркой имя бога коварства, их сожрала. Я свой ваучер продал на местной "бирже", и часть денег перевёл по почте матери. В школе платили копейки. Но куда мне, филологу, ещё податься? Открыть кооперативное кафе? Так это надо сначала много украсть или иметь возможности бывшего секретаря райкома комсомола. Может, податься в грузчики - в продуктовом магазине или на рынке? Оказывается, эти хлебные места были не просто заняты, а ещё и обросли плотными очередями кандидатов.
   В ту пору я не чувствовал себя неудачником. Как и все, я клял Чубайса и Гайдара и, как все, был очень занят выживанием. И ещё думал, что русский язык и вообще филология, да и литература тоже, на хрен никому не нужны. Кроме тех, кто в вузах карьеры делает и проповедует символизм. Впрочем, в те лихие годы символизм в университете незаметно сошёл на нет, и поэтическая студия Ишманина захирела. Нет, неудачником я себя не чувствовал. Чёрт меня дери, я не загнулся в армии, и я дрался раз триста семьдесят в жизни. Я был молод и здоров. И не умел завидовать тем, у кого деньги или власть. Чихал я на них. А в декабре 92-го я познакомился со Светкой.
  
   Она поселилась прямо в школе - в комнатушке для технички. Я затаскивал туда её манатки. В фойе Светка нелепо смотрелась возле двух огромных, бокастых чемоданов - такая тонкая. Не знаю, кто занёс в фойе эти чемоданы и две сумки. Я влюбился в Светку с первого взгляда. Меня как ошпарило: я увидел её, и лицо моё сделалось жутко горячим. У меня запершило в горле, я поскорее подхватил пару тяжёлых чемоданов и попёр по лестнице на второй этаж.
   Училась Светка на третьем курсе университета (странно, что я не приметил её раньше - хотя да, я был филфаковцем, мужчиной на женском факультете), но, в отличие от меня, была местной, т-ской, поэтому места в общежитии ей не полагалось. Поселилась же она в школьной комнатке потому, что не хотела жить с родителями: те скандалили, били посуду, а осенью, дерясь и психуя, сломали дверцу кухонного гарнитура и разбили окно. Сама Светка была на удивление спокойной. "Я в бабушку", - говорила она. Что до прежней технички, тёти Ани, то директрисе пришлось её уволить: старушка пила так, что её часто приходилось утаскивать из коридоров, где она засыпала (таскали я и военрук - пара мужчин на всю школу; ещё был трудовик, инвалид с больной спиной). В комнатке технички обнаружили компактный самогонный аппарат, который она прикрывала скатертью. Оказалось, что вечерами предприимчивая тётя Аня вела торговлю, снабжая крепким напитком алкашей и умеренно пьющих товарищей - за деньги или в обмен на дрожжи, сахар или еду. Водка в то время стоила баснословных сумм: месячная зарплата школьного учителя равнялась 10-15 бутылкам.
  
   Поженились мы со Светкой в марте. В школе нам надарили подарков: электроплитку "Мечта", две французские кастрюли (с термометрами на крышках), набор вилок и ложек и детский горшок. В столовой вечером устроили празднество, на котором выпили остаток бабкиного самогона, заедая его картофельным пюре, салатом из квашеной капусты и вкусными хлебными котлетами.
   Само собою сложилось так, что мы поселились в тесной комнатке площадью в восемь квадратных метров - с расхлябанным платяным шкафом, который нам достался по наследству от технички-самогонщицы, деревянным столом, который я вручную отчистил наждачной бумагой и покрыл "морилкой", парой навесных шкафчиков и стальной кроватью с панцирной сеткой. Её мы вынесли на свалку, а взамен купили два ватных матраца и положили один на другой. Достаточно мягко и очень тихо: никакого скрипа. И при необходимости освобождается площадь: стоит только скатать матрацы в рулон. Ещё мы купили тумбочку, книжные полки, на которые Светка поставила словарь Миллера и другие английские тома, и карту мира - на стену. Светке нравилось смотреть на неё. Она тут знала всё: не только США или Китай, но Бутан, Бруней, Каймановы острова, Пуэрто-Рико или Конго.
   Один был минус житья в школе: на переменах коридоры ревели сотнями ученических глоток. Но мы, насколько я помню, этого минуса долго не замечали - пожалуй, до самого переезда.
   Учившаяся на том же филфаке Светка переориентировалась на иностранный язык с родного в конце второго курса. Лучше бы ей учиться на ФРГФ, то бишь факультете романо-германской филологии. Впрочем, по этому поводу она не переживала. Она перевезла из родительской квартиры электрофон "Вега-108" и комплект пластинок Игнатовой - и почти каждый день серьёзно долбила инглиш. Я иногда "спикал" с нею, насколько умел. "Какая разница, - говорила она, - какой окончен факультет. Главное - отлично знать язык, говорить и переводить, и устно, и письменно". Я с нею соглашался. В девяносто третьем году существовал огромный спрос на английский и немецкий. Кругом открывались курсы по изучению языков, начали создаваться всякие СП - совместные предприятия. Из нашей школы в конце учебного года уволились и немка, и англичанка: копеечной учительской зарплате они предпочли рыночные перспективы. Немного подумав, директриса разрешила вести английский Светке - и Светка и мыла полы, и вела инглиш, и никто из насмешливых школьников над нею не глумился; у неё и прозвища-то не было. Нет; старшеклассники ей подолгу глядели вслед - такая она была красивая. Население трёхэтажной школы - бывшие пионеры и бывшие комсомольцы - шепталось о том, а чего это она моет полы.
   Если и были счастливые дни в моей жизни, то все они прошли в той комнатке в восемь квадратов.
   Когда Светка заканчивала пятый курс, в И. умерла моя бабушка Надя. Мне досталась её однокомнатная квартира. Дождавшись лета и кончив школьные дела, я поехал в И. и несколько недель возился там с бумагами. В августе унаследованную квартиру я продал.
   В августе же развелись Светкины родители. Они быстро продали трёхкомнатную квартиру, и треть денег отдали Светке.
   - Деньги к деньгам, - сказала она.
   Спустя месяц мы стали владельцами двухкомнатной квартиры восемьдесят шестой серии. В микрорайонах. Квартира была, как выразился агент по недвижимости, "убитой", требовала кое-где не только "косметического", но капитального ремонта. Лоджия не была застеклена, а двух стёкол в окнах не хватало. Из одного чугунного радиатора капало на паркет. А паркет местами вздыбился - так, что мы со Светкой поначалу пальцы ног ушибали. Жил тут до нас одинокий алкоголик, жена у него умерла.
   Но нам две комнаты и лоджия представлялись царскими хоромами. Попробуйте-ка сравнить восемь квадратов с полусотней, и вы поймёте, о чём я. Даже девять квадратов - это заметно больше восьми, а уж пятьдесят... Мы просто ходили по комнатам, по длинному коридору, по кухне, наслаждались собственным (а не школьным) туалетом и (о, боже) собственной ванной комнатой.
   А лоджия! Я в то время горбатился в школе на две ставки, с утра до вечера шесть дней в неделю, и у меня был одиннадцатый разряд по тарифной сетке. Да и Светка, отказавшись той весной от мытья полов, работала на полторы ставки - на столько, сколько могла в школе получить "англичанка" (у "немки" нагрузка была больше). Мы застеклили лоджию, сделали там дощатый пол и стены. Этаж был девятый, самый верхний, и выше нас жили только воробьи. Я помню, как мы сидели на лоджии, на полу, пахнувшем деревом и лаком, пили болгарское белое вино, прямо из горлышка, передавая друг другу бутылку, и смеялись. Была тёплая осень, я любил Светку, она любила меня, и нам казалось, что настал предел счастья, больше и лучше быть не может.
   Однако счастье даётся неудачнику лишь для того, чтобы он горше ощутил несчастье. К этой мысли, апофеозу пессимизма, я пришёл не той осенью, а гораздо позднее. В ту осень мой мозг не мог рождать подобных максим. Позднее, сломав свою жизнь, я усвоил: неожиданно несчастье приходит к человеку обыкновенному, к такому, у которого удачи более-менее чередуются с невезеньем. Оно приходит - и кончается. А вот в случае с закоренелыми неудачниками, кроме горя ничего не ждущими, фортуна растягивает несчастье на годы, деля его на порции и понемногу дозы увеличивая. Убивать жертву медленно, растягивая своё удовольствие, - вот что нравится фортуне, вот где она черпает наслаждение. В бога я не верил, но иногда мне казалось, что какая-то мистическая хреновина всё же стоит за моей спиной и сталкивает меня с правильной дороги. По чуть-чуть этак толкает. Сначала ты идёшь по прежнему пути, потом плетёшься по обочине, потом отдаляешься и от обочины, а затем начинаешь блуждать в потёмках, плутать среди мрачного лесного бурелома, просвета нигде не видя и рискуя на сук напороться.
  
   Доработав год в школе, Светка нашла в июне вакансию в совместном предприятии. Она уволилась из учителей и устроилась секретарём-референтом. Довольно быстро она продвинулась до переводчицы. Это была, чёрт возьми, карьера. Денег теперь Светка получала вдесятеро против моей учительской зарплаты. Я знал, что она переводит кучу писем, ведёт переписку на английском по Интернету, а ещё иногда участвует в телефонных или живых переговорах и смотрит в глаза всяким там англичанам и прочим представителям цивилизованного демократического Запада, у которых один галстук может стоить столько, сколько я зарабатываю за год, а заколка к нему - столько, сколько я получу за всю мою жизнь.
   Оказалось, что одно - работать со Светкой в школе, видеть её рядом чуть не каждый час, и совсем другое - на целый день терять её, живо воображая, что она не только переводит какую-то там электронную почту и объясняет боссу, что сказал какой-то британец, но и чай и кофе, и сигары подаёт, и даже садится боссу - и не только ему - на коленки.
   Моя жена обновила гардероб, стала носить польские и итальянские белоснежные блузки и чёрные юбки - коротковатые, выше колен. Я ревновал её ко всем её сослуживцам и боссу, а заодно и к тем англичанам, которые строчат деловые письма через Интернет. Может, не только деловые? Может, они требуют Светкиных фотографий? В полуобнажённом виде? В обнажённом? Я сделался ужасно рассеянным: иногда в школе ученики меня спрашивали: "Олег Геннадьевич, разве чеховскую "попрыгунью" звали Светкой?"
   О ревности я забывал только в постели, любя Светку. Нельзя было поверить, что Светку любит целая фирма, а потом я. Впрочем, потом я стал думать об этом и в кровати. Туманные тёмные фигуры, тянущиеся к Светке и говорящие по-английски пошлости, целыми толпами обступали наше любовное ложе...
   Я ничего не мог с собою поделать. Несколько раз я рассказывал Светке о своей мучительной чёрной ревности. Рассказывал о том, что извёлся и не могу нормально работать в школе.
   - Ты такой фантазёр! - успокаивала меня жена. - По-твоему, я хожу на работу не в офис, а в бордель?.. Тебе просто надо привыкнуть к новой жизни. Конечно, раньше я всегда была рядом. Не кори себя. Ревнуют многие. Ты знаешь... Когда у нас родится ребёнок, ты перестанешь ревновать. Я тебя уверяю.
  
   То, что я - бесплоден, я выяснил в начале следующего, 1997-го, года. Я обследовался в Т., а потом в Е. Эта поездка была ни к чему, и так было всё понятно, но я решил - пусть будет наверняка. В 90-х врачам было принято не верить. Из клиники в Е. я вернулся с неверием и во врачей, и в себя. И с ощущением того, что на меня, на мою жизнь, надвигается какая-то чёрная тяжёлая штормовая полоса, и мне из-под неё не выбраться. Картина Айвазовского "Девятый вал" хорошо передаёт тогдашнее моё состояние.
   Если бы не Светкина деликатность, если бы не её утомительная работа переводчицы - бывало, её не было дома до восьми, до девяти вечера, это ещё из-за разницы во временных поясах, ведь она с англичанами работала, а у них там гринвичское время, - мы бы, несомненно, прояснили этот биологический вопрос раньше. В комнатушке в школе мы, понятно, предохранялись. Но в двухкомнатной квартире Светка перестала пить таблетки. Долгое время считалось, что она не может забеременеть из-за того, что несколько лет принимала "Нон-овлон". Это и гинекологиня ей сказала. Потом она устроилась переводчицей, и мы немножко упустили этот вопрос. Но мужчины могут об этом забыть, а женщины - нет.
   Вернувшись из Е., я только развёл руками. Я вообще способен много говорить, я же филолог и учитель, но тут из меня ни единого слова не вылезло. У меня в тот день было чувство, будто я утратил дар речи.
   Светка сказала, обнимая меня, шепнула на ухо:
   - Я тебя не брошу. Я не такая... Мы придумаем что-нибудь.
   Я обнимал покрепче Светку, не зная, что сказать. А в голове вертелось, крутилось: "Не брошу... Не брошу..." Отрицательная частица с глаголом.
  
   В девяносто седьмом и восьмом Светка четырежды побывала в Англии. Она неизменно привозила из поездок фотографии: у неё была и "мыльница", и "Polaroid", а у тех, кто фотографировал её, были и зеркальные камеры - всякие там "Пентаксы", "Никоны". На снимках моя жена была всё в окружении улыбчивых мистеров - высоких, подозрительно румяных, не исключено, что подвыпивших. Британцы все - алкоголики. На одной фотографии какой-то высоченный краснолицый тип с треугольной фигурой положил на её маленькое плечо свою огромную лапищу: его пальцы свисали с тонкой Светки, как мерзкие жирные сардельки.
   Закипая от ревности, я изо всех сил делал вид, будто уже переболел этой болезнью.
   Я мучился и оттого, что Светка была очень хороша в постели. Там она, казалось, читала мысли. Стоило мне подумать - как она начинала делать. Она была чутким любовным гением. И страшно было представить, какое удовольствие она может подарить, ну, скажем, тому типу с пальцами-сардельками. Быть может, миллионеру. Или тому, кто на фотографии справа - беловолосому парню, похожему на скандинава. Этот-то определённо знает толк в "шведской семье"...
   Однажды я проснулся от кошмара. Посреди ночи. К счастью, я не разбудил Светку. Мне приснилось, будто вместо жены я обнимаю в постели беловолосого скандинава, который лопочет что-то по своему, по-шведски. Я ни черта не понимаю из его объяснений, но отталкиваю его, спихиваю его ногой на пол, он вскакивает, и мы с ним начинаем драться. Пространства для драки почти нет, тесно, но затем стены вокруг нас как бы раздвигаются, куда-то на время отходят. Сначала я наседаю, потом швед. Я побеждаю, сказывается опыт драк с Измайловым и армейский опыт. Швед падает на коврик у кровати и тихо вздрагивает, закрыв лицо руками. В лунном свете я вижу, что у него те самые пальцы-сардельки, что прежде я видел на снимке у высоченного англичанина. Мне надо срочно куда-то ехать: я понимаю, что Светку увёз треугольный англичанин. А пальцы - так они "сардельки" у всех Светкиных любовников. Ведь это их отличительная черта, как я сразу не догадался! У тех, кто с ней спит, - пальцы-сардельки. Противные такие, дрожащие, вибрирующие - будто их только что вынули из серной кислоты... Я бегу в коридор, прыгаю в штаны, накидываю куртку, встаю в ботинки (не зажигая света), открываю дверь - и передо мною на пороге вырастает маленькая толпа всяких англичан, шведов и прочих иностранцев, все с белыми волосами и горящими глазами, этакие отборные сатаноиды из голливудских фильмов про дьявола. За их спинами, на лестничной клетке, тускло светит электрическая лампочка - отчего-то синяя, как дежурная в армейской казарме... В моей руке, откуда ни возьмись, топор, я замахиваюсь, а спереди стоящий иностранец топор этот перехватывает - легко, будто палку.
   - Этто нэлза, - говорит скандинав с сильным акцентом и превращается в Измайлова: огромного, рыжего, со светящимися в темноте конопушками. - Пусть прыгает! - изменившимся детским голосом приказывает он. Топора в его руке больше нет.
   Из-за него выходит Светка, в белой блузке и чёрной юбке, и говорит мне:
   - Олежа, ты неудачник. Ты отравляешь мне жизнь. Я не могла сказать тебе это днём: я слишком деликатна с тобой. Но во сне я - другая. Ты должен запомнить то, что я тебе сказала. Вспомни, когда проснёшься! - кричит она, приближая ко мне лицо, от которого пышет сухим жаром, и я отшатываюсь.
   Потом это лицо размывается. Сохранив равновесие, я пытаюсь ведьму схватить, я не верю, что это Светка, да и волосы у неё подозрительно белые, а ведь моя Светка - брюнетка, - и тут перед моими глазами, очень близко, так что и сфокусироваться трудно, появляется стальное лезвие топора: вот-вот оно врежется мне в лоб. Этот Измайлов, этот швед, он...
   За мгновенье до моей смерти картина застывает.
   Я просыпаюсь. Первым делом взглядываю на Светку. Хорошо, что не разбудил её. Она поворачивается со спины на бок, вздыхает во сне. Я иду в ванную комнату. Запираюсь там, пью холодную воду из крана, принимаю прохладный душ. Встаёт передо мною картина с топором и Измайловым-шведом...
   Я растираюсь докрасна полотенцем и говорю отражению в зеркале:
   - Хватит!
   Я решаю покончить с ревностью. Я снова хочу стать счастливым. Но куда больше я хочу не делать Светку несчастной.
  
   Работа в школе мне надоела. Осточертела. Что я до сих пор находил в учительстве? Я не понимал, зачем учился на филфаке. Лучше б я стал историком. Нет, и историком - плохо. Я попал бы в тот же замкнутый круг: пришлось бы преподавать в школе. Жизнь казалась мне ловушкой.
   И ученики. Все они представлялись мне бессмысленной толпой лоботрясов. Боже, неужели родной язык может быть таким трудным делом?.. Как можно чеховского Ваньку объявлять персонажем Тургенева?.. Я, конечно, был не прав. Русский и литература давались мне легко, я прочёл несколько тысяч книг, и Мцыри, Башмачкин, деепричастия и сложноподчинённые предложения были тем, чем я зарабатывал на хлеб. Но это не значит, что все люди устроены так же. Там паче детишки лет 13-14. Ревность основательно затуманила мне мозги: весь мир представлялся мне враждебным. Я был на взводе - и вот-вот мог съехать с катушек. Я ведь старался ничего не говорить и не показывать чувств Светке, а сам внутри кипел, как сорок тысяч адских котлов.
   Кстати, ревность ничем не лечится и сама не проходит, нечего мне тут рассказывать. Да, не исключено, что родить детей - это панацея от ревности, но вот детей-то у нас со Светкой и не было. И быть не могло. А прохладным душем и глаголом "хватит", сказанным перед зеркалом, ревность не излечивается. Это вам не бросить курить. И не втирайте тут мне!
   Примерно с того времени я начал ощущать себя неудачником. Чёрный бесплодный ревнивец, который способен лишь на одно: сделать несчастным и себя, и свою красивую, умную и терпеливую жену. Светка казалась мне чужой. Я натурально стал ждать, что кто-то за ней придёт - прямо к нам домой или в школу, в кабинет русского и литературы, - и скажет мне, что её, Светку, забирает. Я прямо на уроках об этом думал, на дверь поглядывал.
   Моё паршивое состояние не давало мне нормально работать в школе. Временами, ведя урок, я чувствовал себя учеником - пацаном, у которого был лютый враг Гоша Измайлов. Непобедимый Гоша... Все они, в классе "А" и в классах "Б", "В", "Г", и в седьмых, и в восьмых, были будто Гоши. Он был троечником - и они. Это дико и бессмысленно - быть троечником. В то время во мне бушевали целые бури, штормы чувств - и я сатанински презирал всех троечников. Вот из этих-то троечников, думалось мне, и вырастают разные шведы, британцы, финны, немцы и прочие устроители любовных треугольников, квадратов, трапеций и параллелепипедов. Иногда я видел себя в зеркале и усмехался. Хмурая, презирающая и одновременно ревнующая рожа - это было нечто с горчицей и красным перцем.
   Помню, как директриса, Раиса Ивановна, придерживавшаяся "бесконфликтной стратегии", а заодно и тактики (не путать с убийственной военной тактикой. Я говорю об учительском подходе, чья корневая основа куда ближе к "тактичности", нежели к обходным манёврам и внезапной атаке с фланга), как-то выговорила мне в кабинете - за то, что в моём седьмом "В" больше половины троечников. "Конечно, конечно, - добавила поспешно она, - я всё понимаю. Вы молодой педагог, вам трудно. Но ведь мы вам можем помочь. Больше половины - это слишком". - Я издал в ответ нечто невразумительное, пещерное. Какой это я молодой, если мне двадцать семь? Я старый. И не собирался я ставить четвёрки так, как ставят их другие учителя. Тройка - чёрт с ней, хотя, к примеру, Семёнов, Алтайский и Огуречников заслуживали колов, причём с очень длинными минусами, похожими на типографские тире. Вообще пятибалльная система - чушь и стыдное педагогическое враньё. Тройка, двойка, кол - всё одно, ноль. Из настоящих, заслуженных баллов в системе лишь две оценки: четвёрка и пятёрка. Остальные цифры означают полное незнание. Кол от двойки отличается, должно быть, ещё и тем, что выражает учительское негодование. Но собственно отношения к уровню знаний оцениваемого не имеет никакого. Сплошные чувства - причём непедагогические. Так что имеем, по сути, трёхбалльную шкалу. - "Раиса Ивановна, - ответил я, - это хорошо, если из тридцати оболтусов двое-трое вместо голливудских фильмов возьмутся за книги, хотя бы за литературную "попсу". Это я буду считать частично и своей заслугой. А если товарищ Алтайский, доучившись до седьмого класса, читает по слогам, водя грязным ногтем по строчкам, то тройка для него - ценный подарок". - "Конечно, конечно, кое в чём вы правы. - Она посмотрела в сторону. - Некоторые ученики и вправду могли бы подтянуться..." (Папуля Алтайского, скинувшись с папулей Огуречникова, нанял бригаду отделочников, которые отремонтировали актовый зал и директорский кабинет с приёмной). - "Не могли бы, - сказал я. - Сколько бы ни пыжились. Нет у них ни терпения, ни трудолюбия, ни желания. Я не знаю, что у них вообще есть. Вероятно, что-то есть, но к русскому языку оно не относится. Кое-как писать-читать научились - и с них довольно". - Раиса Ивановна немножко менялась в лице, причёска её золотистая, пахнувшая духами, вздрагивала: "Вы так считаете? А вы ознакомились с методичкой Павловской?" - И она бубнила что-то там дальше про методичку этой самой Павловской. Она что, пыталась уверить меня, будто Алтайский и его юные кореша Семёнов и Огуречников (последний, щурившийся от близорукости, был нелепо вежливым пацаном: часто просил у меня прощения за невыученный урок - просил, но потом всё равно ни черта не учил) перевоспитаются под воздействием каких-то новых методов? Я давно считал, ещё с тех пор, когда сам сидел за школьной партой при комсомольском значке, что после первых трёх классов двоечников надо гнать из школы. Они лишь мешают учиться другим и подают заразительный дурной пример. Пусть учатся разбирать моторы или ещё чему-нибудь, что им интересно. Они ведь не дураки, я вовсе так не считаю, и в жизни себя найдут. Особенно в нынешней, рыночной. А про то, что эти "троечники" создают в классе отупляющую, разлагающую атмосферу, все учителя отлично знают. Все они тоже когда-то учились в школе и думали точно так же - до того времени, пока не вошли в школьную иерархию с её верха. Система не переменила их убеждений, построенных на личном опыте, но попросту их подменила. А они с подменой согласились. Ходить в школу учиться - это одно, а учить, получая зарплату и разряд по тарифной сетке, - другое. Соглашаясь, жить проще. Так было во все времена. И только неудачники вроде меня возражают системе - насколько вообще ей можно возражать. Но в девяностые годы её можно было хотя бы презирать.
   Ставя лоботрясам тройки вместо колов, я выражал презрение. И, как мне казалось, нерадивые ученички это презрение чувствовали. То, как я говорил Алтайскому: "Садись. Тройка", звучало очень остро. Конфликтно звучало. Бывало у меня ощущение, что Алтайский вот-вот зарумянится и потребует в журнал и дневник двойки. Но нет, не требовал: гордости не хватало. У тех, кто живёт за папкиной спиной, с гордостью обычно худо. Гоша вот Измайлов от отца ремнём получал...
   "На мой взгляд, им трудно даётся дорога к знаниям", - сказала директриса. - "Чёрта с два, - ответил я. - Они и не ступали на эту дорогу. Нынешние мальчики и девочки пешей дороге предпочитают механический эскалатор". - "Я уверена, вы не позволяете себе подобных грубостей, то есть шуточек, на уроках русского языка и литературы". - "Я позволяю себе всё, что позволяли классики". - "За словом вы в карман не полезете, Олег Геннадьевич".
  
   Я ревновал, Светка терпела. Я снова ревновал - и она продолжала стойко переносить это. Она становилась мученицей, и я осознавал это иногда, но тут же и забывал об этом. Ни для какого человека чужая мука не может стать впереди страданий собственных, пусть даже они взяты из ничего. И мы плыли по течению, а в июне 1998 года Светку прибило к берегу.
   Вначале у нас со Светкой чувства разделились на дневные и ночные. Это было так: днём я ненавидел Светку и всю её фирму, то есть иностранных и не иностранных людей, из которых она состоит, - а ночью любил Светку с двойной страстью. И она отвечала мне тем же. Мы оба обезумели. Но с утра опять начинались кошмары. Я просто не мог смотреть на Светку, особенно голую: я отворачивался от неё. Бывало, я ревел в ванной, когда она уходила на работу, а мне надо было ко второму уроку. Однажды она не выдержала, сказала, что мне надо к психиатру. И мне было надо к нему, да. Я хотел пойти к зеркалу и сказать ему: "Хватит!", и пошёл, но только рассмеялся нервно и показал сам на себя пальцем. Палец мой дрожал.
   Поздним вечером, когда Светка опять была моя, всё приходило в норму. В смысле - в безумную норму. Это прилагательное и это существительное не сочетаются, их нельзя писать вместе, но мне, сумасшедшему, можно. Я и пишу.
   Так шло изо дня в день, и непонятно было, куда принесёт нас это течение.
   Мне продолжали сниться кошмары. Я похудел, стал плохо есть, ковырялся в тарелке, как капризный мальчишка. Ученики в школе все непроходимо отупели, сделались отчего-то невыносимо глупыми, примерно уровня неандертальцев, нет, питекантропов. Я опять начал курить, хотя давно, после армии, от дурной этой привычки избавился. Стал я и выпивать. От водки делалось легче: после двухсот граммов мне казалось, что у нас со Светкой всё как прежде, что я пришёл в себя, что кошмары позади. Я поражался тому, как вчера и позавчера чудил. Ну и что, что иностранцы? Ну и что, что она там работает, переводит что-то и бывает в Англии? Да этому радоваться надо. Её там, похоже, ценят. Ты меньше её зарабатываешь? Да пустяки, в наше время многие мужья зарабатывают меньше своих жён. В конце концов, я не бомж какой-то и не тунеядец. У меня и красный диплом, и вполне нормальная работа. И потом, русский язык - это моё. С начальных классов я не делаю в словах и предложениях ошибок. У меня полный порядок с орфографией, грамматикой и пунктуацией. Когда-то я и рассказы писал - надо их отыскать, кстати.
   Взбодрённый водочкой, я отыскивал их, перечитывал, брал ручку, что-то подправлял. Неплохо, но молодо-зелено. Надо бы, надо бы... Я точно не знал, что "надо бы", но делал (в пьяном виде) какие-то наброски, а на следующий день рвал их. Солоухин в "Камешках" описал свои записки на ресторанных салфетках: выпьешь с друзьями и запишешь что-то, и кажется - блеск, гениально, а наутро удивляешься банальности или глупости записанного.
   Мои рассказы занимали меня. Если б не они, я бы спился, пожалуй. За полгода я написал с десяток новых рассказов - и недурственно (как выразился бы Чехов). Один мой рассказ, сильно его изуродовав, бесплатно тиснули в местной газете, другие нигде не тиснули. Я разослал их по московским журналам, из одного получил ответ: "К сожалению, не подходит...", а из прочих ничего не получил. Москва - Москвой, а я понял одно: мои новые рассказы много сильнее старых. Старые - ерунда, так, ученические этюды.
   Я стал больше читать - как в университетские годы. За несколько месяцев я купил сотни полторы книг, в том числе "Поэтику композиции" Успенского, и почти всё из купленного прочёл. Перечитал я "Мартина Идена" (с восторгом, который заставил меня на время забыть о ревности), а затем купил и прочёл Спенсера: с трудом одолев "Синтетическую философию" в сокращённом изложении Коллинза, я с наслаждением погрузился в "Опыты".
   Покончив с чтением и с рассказами, я вернулся к Светке. Ревность, которая зимой было отступила, в апреле вернулась с удвоенной силой. Как хроническая болезнь с её приступами... Я начал копаться в Светкином белье, в одежде, шарить по сумочке, по карманам, по ящикам комода. У неё был компьютер - я читал её электронную почту. То есть те письма, что были сохранены в почтовой программе. Пароля на компьютере не было. Ничего подозрительного я не находил, но от этого мне делалось только хуже: я уверовал в то, что Светка удаляет или скрывает следы своих любовных похождений-преступлений. Моя жена умна, и чтобы её поймать, придётся приложить серьёзные усилия. Надо каждый день трудиться, и что-нибудь да отыщется.
   Однажды я нашёл у неё почтовую открытку из Британии. Не с Вестминстерским аббатством, а с розами. Подписанную по-английски: "Горячий привет из Лондона!" С восклицательным знаком. Многозначительным таким. Ну и что? - сказал бы кто-нибудь другой на моём месте. Мало ли что какой иностранный мэн напишет. Да одно то, что она не выкинула эту открытку, держала на виду, говорит: ей плевать на всякие послания от потенциальных кавалеров. Как раз не плевать, возражал я этому "другому", - потому-то и сохранила. "Другой" затыкался, и я торжествовал победу. Победу?
   Я предъявлял открытку Светке, и она... нет, она не сопела мрачно в ответ, не обзывала меня идиотом. Она гладила меня по голове, прижимала к груди и так, молча, жалела. Как ребёнка.
   Бог мой, сколько я причинил ей горя своей ревностью. Будто она не видела моих мучений и будто сама от них не страдала! Господи, как мы, люди, неуклюже любим! Толстой прав: люди - сумасшедшие.
  
   Расстались мы ближе к концу июня. Я как раз покончил со школьными экзаменами. Я подумывал о том, чтобы уволиться. Хотя бы перейти в другую школу. Что-то поменять в жизни. Светка, думалось мне, куда более решительная и целеустремлённая натура.
   В тот вечер - был будний день, четверг, - я сидел на кухне и ел. Перед едой я выпил пару рюмок водки. Открыл бутылку - и выпил. Опрокидыванье рюмок перед едой стало входить у меня в привычку. Полусоточка всегда стояла на столе. Светка ещё не вернулась с работы. Я часто ужинал один - и, дабы скрасить одиночество, угощался алкоголем. Помню, я выпивал, приговаривая: "Как я устал". Выпивши, я любил стоять у окна. За окном в июньский вечер было светло и солнечно - окно выходило на запад, - и там летали и пронзительно орали стрижи. Сверху, с девятого этажа, я увидел на тротуаре мою тоненькую Светку. Не одну. Они оба вылезли из синей машины: он - слева, она - справа. Минуты две-три она поговорила с высоким мужчиной в солнцезащитных очках, одетым в строгий чёрный костюм. Она говорила с ним, немножко задрав голову: её голова находилась на уровне его груди. Обе передние двери машины были открыты, и какой-то мальчишка подошёл и стал таращиться внутрь, и сунул в салон руку, руль, наверное, потрогал, а может, сигареты своровал, но ни мужчина, ни Светка не обратили на него внимания.
   Наверное, он просто подвёз её. Такое случалось и раньше. Я подумал о третьей рюмке.
   Нет, не просто. Он вдруг протянул к ней руки, коснулся её, собираясь, очевидно, её обнять. Она отступила на шажок. И взяла его за руки. Что-то сказала ему. Он что-то ответил, отпустил её руки, сел в машину, коротко просигналил и покатил. А она посмотрела на ехавшую машину, а потом вдруг подняла голову и посмотрела в наше окно. Я отпрянул от подоконника - неожиданно для себя.
   У меня смешались мысли. Кажется, я хотел одного: чтобы всё осталось, как есть. Пусть она мне изменяет. Пусть. Но пусть живёт со мной. Мысль о том, что Светка может уйти от меня, проявилась со всею своею чернотою и ужасом. Я старался загнать эту мысль в самые глубины сознания, избавиться от неё. Ещё я подумал, что теперь-то, когда я готов мириться, у меня кончится ревность.
   Однако было поздно.
   Войдя в квартиру, Светка сняла туфли и прошла к мне на кухню. И рассказала всё. Она мне не изменяла. До сегодняшнего дня. Но сегодня изменила, и дважды. А молчать она не собиралась. И вовсе не потому, что я увидел её из окна. Вот это и есть то, что называют цельной натурой. Изменяй мне Светка прежде, валяйся она по постелям всяких иностранных прощелыг - она не была бы той Светкой, которую я давно знаю. Я ведь не дурак, я мог бы это понять. Но ревнивцы лишаются ума. Ревность выдавливает из мозгов всё, сжирает там всё, она - как вирус.
   Светка встала у окна, спиною к стеклу, и начала прямо: да, это случилось, да, теперь твоя ревность может торжествовать, теперь ты можешь обвинять меня. Но раньше этого никогда не было. Я не собираюсь оправдываться, сказала она, я просто рассказываю. Сегодня это было... было.
   Я налил ей в рюмку водки, но она покачала головой. Сам я тоже не стал пить, слил водку обратно в бутылку, хотя, говорят, в этом есть не то какая-то дурная примета, не то что-то неправильное. Плевать.
   - Только дважды... но за один день, - сказала Светка. - Я знаю этого человека месяцев пять-шесть. Я понимаю, что сорвалась, но у меня больше нет сил. Но дело даже не в этом. В этого человека я влюбилась. Он другой... он очень спокойный. Он нужен мне. Мне нужен кто-то... то есть мне нужен он. - Она говорила, опустив голову, теребя вязочки на блузке. - Я определилась... То есть... Дело в том... - Я понял, что ей очень трудно говорить. - Короче говоря, - она вскинула голову, с вызовом уставилась мне в глаза, - я просто влюбилась. Как школьница. Как девочка пятнадцатилетняя. И почувствовала, что моя жизнь - она впереди. Почувствовала что-то большое, праздничное, новое, понимаешь? - Это она выпалила с лёгкостью. Видимо, это была чистая правда. И, видимо, Светку прорвало. Прорвало - сегодня. Не только в словах, но и в делах. "Только дважды... но за один день".
   "А со мной ей тоска", - подумал я. Я чётко помню эту свою мысль.
   - Тебя, Олежа, вылечит только одиночество.
   "И детей у нас нет".
   - Не переживай так. Я не вынесу, если ты будешь переживать, но уже ничего не поправишь. Мы тут оба с ума сходим, разве нет?
   "А с "этим человеком" у неё будут дети. Может, двое. Трое. Четверо. Она станет счастливой матерью, а "этот человек" - счастливым отцом".
   Я пошёл в гостиную, сел там на диван. У меня голова закружилась.
   - Не садись рядом, - велел я Светке, которая пришла за мной. - Не надо.
   - Я разведусь с тобой и выйду замуж, - сказала она, стоя под люстрой.
   - Хорошо.
   - Я посплю тут, на диване.
   - Хорошо.
   - Я не могу теперь спать с тобой, понимаешь?
   - Хорошо.
   - Я боюсь, что ты что-нибудь с собой сделаешь.
   - Что? А, нет... Я водки выпью.
   И я выпил водки на кухне. Сидел там за столом, пил водку, на две трети бутылку опустошил. Я пил по полрюмочки, растягивая свою трагедию. Закусывал хрустящими маринованными огурчиками из банки. Делал я это чертовски медленно. Была полночь, когда я собрался лечь спать. Было дико, чудовищно спать одному, без Светки. Казалось, лет сто она была со мною рядом. Она - там, на диване? Это было хуже, чем если бы она ушла. Ушла бы к "этому человеку". Уехала бы на синей машине.
   Мне казалось, я был трезв. Я захотел встать с постели и пойти к Светке, но сумел удержаться. Я дотянулся до выключателя настольной лампы, слез с кровати, прошлёпал босиком на кухню, зажёг свет, достал из холодильника бутылку. Там оставалось граммов сто пятьдесят. Я допил водку из горлышка. Дыхание перехватило. Я постоял у окна, за которым было черно, жутко, тихо, и никаких стрижей, а потом отправился спать. К Светке на диван больше не хотелось.
  
   Наутро мне было плохо, но не от водки. У меня было крепкое ощущение, что вчера мы со Светкой поругались. Но мы же не ругались. Мы вообще никогда не ругались - если не считать сцен чёрной ревности, которые меня мучили и которыми я изводил жену, в последнее время чаще и чаще. Но ругани и тут не было: Светка лишь жалела меня, а я периодически чувствовал себя идиотом. Светка была хорошая, терпеливая и умная, а я был... и слова-то не подберу. Не хочу сам себя обзывать. В конце концов, обзывать книжного героя - задача читателей.
   Я откинул одеяло, сунул ноги в тапочки. Было как-то зябко. Светка была здесь, в спальне. На ней были блузка и юбка (брюки и брючные костюмы надевала она редко), и она стояла, чуть наклонив голову, у трюмо, и подрисовывала губы.
   - Проснулся? - сказала она. - С добрым утром.
   Но голос её был каким-то искусственным. Мне показалось, что помада дрожит в её руке и что сейчас она изрисует себе всё лицо. Нет, не изрисовала.
   Светка собралась уходить от меня?.. К господину из синей машины?.. Голова моя соображала туго.
   Светка чуть повернула створку трюмо, потом убрала помаду в сумочку.
   - Ты не забыл, - она повернулась ко мне, - что... что вчера было?
   Это она из-за водки так спрашивает. Но водку-то я пил после того, как она мне всё рассказала. Я смутно помнил, как ложился спать, но Светкины-то слова я помнил отчётливо. И картинку в окне тоже.
   - Нет, не забыл, - сказал я. Голос мой был хриплый. Я прокашлялся. Курить надо бросать. И пить. А зачем - бросать?
   - Послушай, сейчас я не могу с тобой говорить. На работу опаздываю. И мне очень больно с тобой говорить, Олег.
   Сидя на кровати, я рассматривал свои руки. Они лежали на коленях. Голова немного кружилась. Это от водки. Надо принять холодный душ. Ладно хоть - каникулы, в школу не надо. Представляю, как я вёл бы уроки!
   Я не заметил, как Светка ушла. Я задремал сидя, и у меня здорово затекла нога.
   Принимая душ, стоя под тугими холодными струями, я думал о Светке. Как это - она уйдёт? Мне стало холодно, я повернул барашек, сделал воду потеплее. Светка разведётся со мной - и выйдет замуж за типа в костюме? Да это чепуха. Светка шесть лет прожила со мной. Больше шести лет. Мы в марте поженились, а теперь июнь.
   Я перекрыл воду, вылез из ванны, растёрся докрасна полотенцем. Чепуха! Нет, я не сомневался, что она переспала с этим типом. В их офисе созданы все условия не то что для секса, но для сложной групповухи: несколько больших комнат, непрозрачные перегородки, мягкие диваны, ковры. И зеркала. Престижная фирма. Шведские семьи на работе, и всё такое прочее. Какая чушь лезет в голову.
   На кухне я выпил одну банку джин-тоника, потом вторую. Съёл что-то. Сходил в туалет и пошёл спать.
   Засыпая, я думал, что всё прощу Светке. Подумаешь, изменила. Подумаешь, за один день - дважды.
   Я вдруг понял, что ревности во мне ни грамма не осталось.
  
   Кошмары с тех пор мне не снились. Ни разу. Как отрезало. Светка изредка снилась. Вообще до того, как меня одолела ревность, я снов почти не видел. Испарилась ревность - ушли и сны. Все эти суровые фигуры за дверью, вооружённые топорами, шведы, перекрашивающиеся мгновенно в рассерженных Измайловых, - всё это пропало. Навсегда.
   Придя с работы - шёл девятый час вечера, - Светка спросила:
   - Ты ел что-нибудь?
   Она заботливая, Светка.
   Да, я ел. Точнее, закусывал. Нормально так закусил. Я был в магазине, купил три бутылки водки, полдюжины джин-тоника, столько же банок пива. Водки я выпил немного: рюмки три или четыре. От неё мне полегче стало. Понимаете, говорить со Светкой - я знал, что вернувшись из своего офиса, она со мной говорить пожелает, - в трезвом виде мне не хотелось. Как-то мрачно это было - говорить на трезвую голову.
   Мы сели за стол на кухне, она поставила на пол пакет с продуктами. Посмотрела на бутылку водки на столе. Ничего не сказала. А что она может мне сказать? Она принадлежит отныне тому типу из синей машины. Я правильно сделал, что выпил. Я убрал бутылку в холодильник, к пиву и джин-тонику.
   - Завтра я перееду, - сказала Светка. Она наклонилась, достала из пакета длинный огурец и стала рассматривать его. Он был тёмно-зелёный. Горький, наверное. А длинный какой. Это у Хармса: "Вот какие огурцы продают теперь в магазинах!"
   - Чему ты улыбаешься? - спросила она, кладя огурец в пакет.
   - Даниила Хармса вспомнил, - ответил я.
   Она встала с табуретки, разложила овощи-фрукты-молоко-банки по полкам холодильника. Закрыла дверцу и встала к ней спиной. Сказала, глядя не на меня, а в окно:
   - Я люблю его. Сегодня не могла работать, только о нём и думала. И о тебе. О нас. Да, о троих. И вот я... Как бы это выразить... - Она замолчала, подбирая слова. Иногда такой stop у неё бывал: она хотела выразиться не просто точно, но идеально. Привычка переводчицы. Но тут её молчание что-то затянулось.
   Но я отлично знал, что за слова надо сказать.
   - Его ты любишь, а меня - жалеешь.
   Она быстро ответила:
   - Да. Да. Да. Именно так.
   Мне понравилось, что она меня похвалила. Я решил, что следом она начнёт меня жалеть, а для этого я был слишком трезв. Но водки не хотелось; водка - попозже. Я достал из холодильника банку джин-тоника. Я открыл её и отпил оттуда треть, до слёз в глазах.
   - Не могу представить, что ты уйдёшь. Можешь меня не жалеть. Я просто не чувствую, что ты возьмёшь и уйдёшь. - И я сообщил: - У меня кончилась ревность. Была, да вся вышла.
   Я отпил из банки.
   Лицо её порозовело. Она взглянула на меня, а потом снова уставилась в окно. Она, наверное, скучала по своему новому возлюбленному. Наверное, сегодня снова подвёз её.
   - Поздно, - сказала она. - Ничего не поправишь. Я вижу перемены в своей жизни. И я люблю Максима.
   - Это он? Человек из синей машины?
   - Он. Я не утешения у него искала. Понимаешь?
   - Понимаю.
   На этот раз она выразилась очень точно.
   Но всё равно я не чувствовал, что её теряю. Вернее, потерял. Было здесь что-то... Наверное, у меня срабатывала психическая защита. Ну, такая, которая немножко замораживает событие, растягивая его на несколько дней: каждый день - понемножку трагедии. Да, в моём случае осознание непоправимого заняло несколько дней. Когда потом Светка и Максим забрали вещи и уехали вместе на синей машине, я попил водки, попил пивка, переночевал на кровати без Светки раз и другой, походил по гостиной, по спальне, по кухне - спал, ходил, ел, и нигде не видел, не находил Светки, в квартире остались лишь её мимолётные запахи, её старая зубная щётка, кусок мыла с розовым маслом, которое она любила, пустое трюмо, - я понял: её здесь нет и больше не будет. Из всей сложной гаммы чувств у меня осталось лишь одно: смутная надежда на то, что она вернётся. Что её Максим ей разонравится. Она вернётся, и я даже сердиться на неё не смогу. Ревности у меня ноль.
   Потом надежда у меня кончилась, и её сменило то чувство, которым я будто заразился от Светки: жалость. Жалел я себя. Но я не был таким добрым человеком, как Светка, и, жалея себя, себя проклинал. Ведь это я, я всё испортил, всё отравил, сгубил и профукал. Я не мог простить себе приступов ревности. Светка не могла! Как я мог такое думать - о ней? Она не способна на ложь и игру! И, думал я, глотая очередные полста водки, пусть она бы изменяла мне, я бы всё равно... я бы всё равно... нет, то была бы не Светка. Господи, стонал я, снова наливая в стопку водки, как я мог потерять Светку?..
   Но всё это было немного позднее, а в тот вечер она сказала:
   - Ты слишком много пьёшь. Потому и не можешь себе представить, что я... У тебя мозги вечно в тумане. Да, наверное, это и к месту. Но ты не пей тут без меня, пожалуйста. Ты ведь себя угробишь.
   "Тут без меня..." Зачем она это говорит?
   - И правда, угроблю, - согласился я, доканчивая банку. Ответ довольно неуклюжий. Словно я напрашивался на то, чтобы она меня пожалела. А я ведь этого не хотел. Пьяные часто не то говорят.
   - Не знаю, что с тобой делать, - сказала Светка.
   Я прикончил банку, бросил её в мусорное ведро. И ушёл из кухни, сел на диван в гостиной. Мне не нужно было это Светкино "не знаю". К чёрту все "не знаю"!
   Я сидел на диване, она стояла напротив. Не помню, как она оказалась напротив. Наверное, я задумался. А она была в халате, переоделась, значит. Я любил, когда она ходила в халате. Это по-домашнему. И ей шли халаты. Любые. Тонким, худеньким женщинам очень идут халаты. Впрочем, Светке любая одежды шла. Кроме женских штанов. Женщина в брюках - это вообще латентный мужик. Никогда бы не смог влюбиться в бабу в штанах. Интересно, влюблюсь я когда-нибудь снова?
   На Светку я смотреть не мог. Сидел и опять разглядывал свои руки. Вот царапина на пальце. И где поцарапал? О банку, что ли?
   - Он у нас не работает, - сказала Светка.
   Я взглянул на неё. Она стояла передо мною по стойке "вольно". Руки по швам, одна коленка вперёд.
   Ну и что, что не работает? Я ведь сказал: нет у меня больше ревности. Работает он у вас, не работает, для меня исход один. Я понимал, что виноват во всём я, а ей вот захотелось повиниться. Или оправдаться. Вернее, и того, и другого. Я подумал, что не очень-то меня "развезло" с похмелья.
   - Не стоит объяснять, - попросил я. - Ты вчера сказала: разведусь и выйду замуж. Я ничего не забыл. Или ты передумала?
   - Нет. - Она почистила один ноготок другим ноготком. - Развожусь и выхожу, - твёрдо сказала она. - Что мне в тебе нравится, так это... - Она вдруг замолчала.
   Лоджия была открыта, и с улицы донёсся чей-то счастливый смех. Женский смех. Хороший такой смех, не дикий, не сумасшедший, не хохот чумовой. Такой звонкий смех хоть на кассету записывай.
   Светка подошла к лоджии, прикрыла двери.
   - Что ж, - сказала она, стоя спиною ко мне, - у тебя были хорошие годы со мной.
   "Что за фраза? - подумалось мне. - Из переводного романа позаимствовала? "Были хорошие годы со мной..." Это не русский язык, это английский подстрочник".
   А годы, да, были хорошие. Хорошие? Если б не моя чёрная ревность, если б ещё не проклятое бесплодие, если б ещё не моя работа - ведь и работу я не любил, - то... То годы были бы идеальные. Так что же, я - неудачник? Всё у меня наперекосяк?
   Эту свою мысль я запомнил. Я аж вздрогнул от неё - до мурашек по щекам и шее.
  
   Светка повернулась ко мне от лоджии - и поясок халата скользнул вниз.
   Я отвернулся. Увидел своё отражение в зеркале "стенки". Отражение, расколотое пополам - из-за стеклянной перегородки между полками. В зеркале я увидел, что Светка сделала ко мне шаг, второй.
   Что человеку нужно для счастья? Любовь, крыша над головой и немного денег. Второе и третье у нас было, и первое тоже. Светка была желанной. Мне и в голову не приходило ей изменять. Это было отдельное счастье - любить её в постели. Есть виртуозные пианистки или скрипачки, а вот Светка была виртуозной любовницей. У неё это просто природное было.
   - Хочешь?
   Стоя передо мной, она уронила халат на ковёр - одним движеньем плеч.
   Вот оно, высшее проявление жалости. Сила воли? Гордость? От них ничего не остаётся.
   За окном - комнату заливал красноватый свет солнца - пронзительно кричали стрижи.
   Она стояла передо мною, совершенно голая - и совершенно чужая. Я потрогал её за живот, как посторонний предмет. И отдёрнул руку. Она была тёплая, а я было решил, что чужие вещи отдают холодком. От неё пахло розовым мылом, и я подумал, что она недавно проснулась.
   По щекам её катились слёзы. Капали на груди.
   - Ты на работу опоздаешь, - сказал я.
   - Наплевать, - прошептала она.
   И шёпотом же удивилась:
   - На какую работу?
  
   Мы спали эту ночь вместе. И утром она не ревела или что там ещё могут делать женщины в таких случаях: ведь она любила не меня, а того типа из синей машины, - и выходило, что она изменила ему с мужем... тьфу, чёрт, нет, эту круговерть нельзя описывать, у неё ни начала нет, ни конца. Короче говоря, Светка подкрашивалась у трюмо дольше обычного. Вероятно, не станет она говорить своему новому любимому про ночь со мной. Может быть, он настолько деликатен, что мучить расспросами глупыми её не будет. Скорее всего, так. Не пойдёт Светка моя замуж за грубияна. И, сказал я себе, тем паче не пойдёт за ревнивца.
   Светка предупредила меня, что вечером придёт не одна. Она напомнила, что его зовут Максим, и что они вдвоём соберут вещи и уедут. Остальное Максим сам мне расскажет.
   - Ладно, - согласился я. - Ладно.
   Стало быть, её Максим расскажет мне о моей дальнейшей судьбе. Остальное.
   В тот день я шатался по городу. Ходил по улицам, глазел на окна, думал, какая там, за шторами и тюлями, жизнь, счастливы ли там люди, ищут ли любви или дружбы, или ни черта им не надо, кроме жратвы, бухла, бабок и телевизора. Я пил пиво, которое покупал в попадавшихся киосках, и думал обо всём этом. И не понимал, как мог испортить свою идеальную жизнь. Понимал только, что Светка оказалась женщиной очень терпеливой. А себя не понимал: ведь вот сейчас ревности во мне никакой нет - почему раньше так быть не могло?..
   Вернулся я домой часа в три или четыре, и до появления Светки с Максимом спал. До того как Светка открыла дверь своим ключом, я как раз успел принять душ, надеть трико и футболку. В прихожей Максим показался мне великаном. Светка рядом с ним выглядела совсем крохой, девочкой. Он слегка сутулился, как многие высокие люди. Ещё у него были огромные руки. Он поставил два пакета со всякими банками и продуктами на пол, выступил вперёд, протянул мне руку, и моя ладонь просто пропала в его ладони. Что-то нерусское, немножко хищное было в его лице.
   - Привет. Я Максим.
   - Привет...
   Пока мы здоровались, Светка молчала. Максим повернулся, поднял пакеты, и я увидел его плоский затылок. Получеченец-полурусский, решил я.
   - Это Олег, - представила меня Светка и ускользнула вглубь квартиры.
   Мне стало неловко: не от того, что я имя своё не назвал - он ведь и так его знал, - а оттого, что мы с Максимом остались вдвоём.
   - Ну, давай, что ли, - сказал он.
   Светкин любовник вручил мне тяжёлый большой пакет: водка, вино, несколько банок с красной икрой, банка с чёрной икрой, салями, много зелени, ещё банки с консервами импортными, три ананаса и пачка салфеток. Светка любила класть салфетки у тарелок - когда что-то праздновали, когда были гости. Второй пакет Максим взял сам, и мы с ним прошли на кухню.
   От вечеринки в прощальном стиле я отказался.
   - Нет-нет, - сказал я. - Я не могу.
   - Занят? - с недоверием (скорее, с сомнением) спросил Максим. - Ты же в отпуске. Слушай, мы хотим мирно... Нет, друг, я не то сказал. Она, - он мотнул головой в ту сторону, где за стеной предполагалась Светка, - она...
   Оратор он был очень средний. Я пришёл ему на помощь:
   - Нет, не занят. Но не могу. Не нужно...
   - А, - сказал получеченец, сверкнув тёмными глазами. - Я понял. Правильно. - Он протянул мне руку, и я автоматически пожал её. Гигантская ручища. Он мог бы этой лапой объять мою шею как ствол осинки. - Светлана, - громко сказал он, - мы быстро собираемся и уходим.
   До меня донёсся её голос:
   - Да, Максим, слышу. А поговорить?
   - Это потом. Успеем.
   - Хорошо.
   Максим говорил строгим баритоном в стену, а Светка ему из-за стены отвечала. Послушно так отвечала. Когда-то она и мне так отвечала. Не женщина - чистое золото. Максим повернулся ко мне. Посверлил меня взглядом. Потом не спеша оглядел кухню.
   - Оставь водку? - Я сам не понял, спросил я или потребовал. В глазах немного двоилось, я смотрел куда-то возле Максима.
   - Водку? Ты думаешь, я это заберу?.. Почему стоишь, друг?
   Будущий Светкин муж, видимо, понял, что я пребываю в лёгком ступоре, а может, приметил, что я сегодня принимал на грудь. Он вежливо отстранил меня - воздушным движеньем лапы Кинг-Конга - и распределил по кухне всё, что принёс: что-то убрал в холодильник, что-то поставил на стол. Салат и укроп сунул в пустую вазу, залил из-под крана водой, оставил в мойке. Я - должно быть, с глупым видом, - наблюдал за его деловитой суетой, - а в глазах моих стояли слёзы. Ревности не было, а вот печаль появилась.
   Разобрав пакеты, Максим ушёл в комнаты, а я присел на табуретку. Слёзы покатились по щекам. Ну, я же не предмет неодушевлённый, отвечающий на вопрос "что". Теперь, когда они заявились вдвоём, я осознал: Светка и вправду уйдёт. Нет, в тот вечер я ещё не представлял, не понимал, что она уйдёт навсегда, но то, что её не будет здесь ночью, я знал совершенно точно.
   Максим почему-то не убрал водку в холодильник. Бутылка стояла на полу, рядом с винной. Хорошую водку он принёс: с маркой "Союзплодоимпорт". Нечасто такую увидишь в магазинах. Бутылка была тёплой, но я с хрустом скрутил крышку и налил в чайную чашку, стоявшую на столе. Налил побольше. Светка завтракала и забыла чашку убрать. За всю нашу жизнь она забывала про чашки раз три-четыре. Чашка оказалась с чайным осадком. Наплевать. Мне похорошело. Я налил в чашку ещё. А они там, за стеной, вещи укладывали. Как-то это некрасиво, пошленько. Вот они возятся с чемоданом и сумками - в зале, в спальне... Там кровать, на которой Светка спала со мной. Побыстрее бы эти двое уехали!
   Я подумал, что в холодильнике есть холодная водка, а я пью тёплую. Ну и что?
   И я зашептал, покачиваясь на табурете: "Ну и что? Ну и что? Ну и что? Ну и..."
   Когда они ушли - она со своей лондонской сумочкой и чёрной спортивной сумкой через плечо, а он с двумя сумками и клетчатым чемоданом в руке, бросив мне на прощанье: "Счастливо, друг!", а я ответил, как в тумане: "Ага", - я открыл холодильник. Первое, что мне бросилось в глаза, были ананасы. Они были большие. "Ешь ананасы, рябчиков жуй..." - вспомнил я из товарища Маяковского.
   Водка с ананасами - это было вкусно.
  
   Максим со Светкой выдержали паузу: три дня не звонили, не приходили. Может быть, не хотели лезть ко мне - а мне, да, было несладко, и я пил, - а может, у них шла медовая неделя.
   Потом Максим позвонил мне по телефону.
   - Приезжай, - сказал я. Я был трезв. Он позвонил утром.
   Он приехал на своей синей машине и объяснил мне то самое "остальное".
   - Понимаешь, - сказал он, оглядывая гостиную (мы сидели на диване), - сейчас я снимаю квартиру, но мы со Светланой хотим жить тут. Я не местный. У меня два брата. У нас общий бизнес в Москве. Там старший брат. А средний брат - в Е. Заодно мы решили оккупировать и Т. Тут буду я. Перспективный город.
   На самом деле он сказал: преспективный, а я не полез с замечаниями. Учительская привычка, от которой мне никогда не избавиться. Очень мешает сближаться с людьми, между прочим.
   - У нас холдинговая компания. Мы с Европой работаем, - сказал он. - Через совместные предприятия.
   Вот как он познакомился со Светкой, отметил я.
   - А где буду жить я? - спокойно спросил я.
   - Снимешь квартиру для начала, или сразу какую-нибудь конуру купишь. Тут как повезёт.
   Видно было, что моя жизнь его не очень заботит. Светки рядом не было, и он говорил со мною как мужчина с мужчиной.
   - Я дам тебе половину денег за эту квартиру, - сказал Максим.
   Он объяснил, что может дать наличными, может перевести на счёт в банке, - как я пожелаю.
   - На счёт деньги лучше не клади, - сказал он, - банки - ненадёжные. У меня сейчас валюты мало, всё рубли. А ты лучше купи доллары и положи их в ячейку. Знаешь, ячейки такие есть в банках? С двумя ключами? Немного денег платишь, и там хранишь что-нибудь. Один ключ у тебя, второй - у банкиров.
   - Ладно, - сказал я.
   Деньги ещё не отдал, а советы уже даёт. Я подумал, что придётся мне куда-то переезжать. Жизнь моя завертелась. Нет, неточно выразился. Это я завертелся - после того как жизнь дала мне пинка.
   - Неужели всё на самом деле... происходит? - спросил я. Я хотел бы задать этот вопрос кому-то другому, не Максиму, но никого, кроме Максима, поблизости не было.
   - Происходит, - серьёзно ответил он. - Нам со Светланой тут будет удобно. Хорошая квартира. Мы оформим продажу твоей половины на моё имя. Светлана не против.
   - Когда мне переезжать?
   Я прикинул, сколько у меня денег. Снимать квартиру? Это не бесплатно. Отпускные я не все ещё пропил, а Светкина зарплата меня больше не касается.
   - Не торопись, - мягко сказал Максим. - У меня сейчас нет столько денег. Есть, но не все. У меня расходы большие. Ты пока живи тут. Потом я отдам тебе деньги, и ты съедешь. Я дам тебе неделю на переезд. Договорились?
   Я ответил, что да, договорились. Будто у меня было чем возразить! Будто я мог сказать: "Нет, друг, отдавай-ка мне Светку обратно и катись в Москву или хоть в Европу". И не хотел я жить в этой квартире: тут всё, всё напоминало о Светке. Мне нескольких пьяных дней хватило, чтобы почувствовать, как страшно тут жить. Нет, кошмары мне не снились, но спал я плохо. На что хватит половины денег от цены этой квартиры? Быть может, на тесную комнатку в "малосемейке"?.. Помню, в тот осенний день, когда мы со Светкой сидели на просторной лоджии и пили вино, я с упоеньем сказал, вытягивая шею и заглядывая в почти пустую гостиную, казавшуюся мне стадионом: "На коньках кататься можно..."
  
   В первых числах июля я уволился из школы. Раиса Ивановна и кадровичка, она же директорская секретарша, оказались на месте: в школе шёл ремонт. Всё решилось быстро. Мне подмахнули заявление "по собственному желанию", достали из сейфа трудовую книжку, и я сделался безработным. Когда меня Максим из квартиры выгонит, я ещё и бомжем стану.
   Раиса Ивановна сказала только:
   - И куда же вы теперь, Олег Геннадьевич?
   "Не закудыкивай дорогу", - подумал я. Меня мучило похмелье.
   - Не знаю, - честно ответил я. Мне было плевать, что она и секретарша обо мне подумают. В сущности, давно было плевать. - До свидания.
   Какое глупое, формальное прощание - "до свидания". Правильно говорить в таких случаях: прощайте. Так я думал, выходя из школы. Знал бы я, как повернётся моя жизнь...
   Удалясь от школьного крыльца, я думал о том, что они, директриса, кадровичка, учителя, понятия не имеют, почему я ухожу. А уходил я потому, чтобы они и дальше понятия об этом не имели. Не хотел я, чтобы они обсуждали, мусолили мою личную жизнь. Развод ведь не скроешь.
   Другую работу я нашёл в тот же день. Просто купил газету бесплатных объявлений и прочёл о вакансии учителя русского языка и литературы в частной гимназии. Я позвонил туда, и тамошний директор назначил мне встречу.
   - Давайте сегодня. Не будем откладывать, - сказал он. - Скоро я улетаю в отпуск. На Алтай, - зачем-то уточнил он.
   - Еду, - ответил я.
   В гимназии платили чуть больше, чем в муниципальной школе. А ещё хозяин-директор, которого звали Юрий Владимирович, обрадовался филологу-мужчине.
   - Вот, - сказал он, пожимая мне руку, - а то одни, прости господи, бабы. Совсем учительское дело в стране выродилось. Давай без бюрократизма, - он перешёл на "ты". - Предварительно мы с тобой всё решили. Надюша моя в отпуске, так что анкету заполнишь в августе. Смотри, не подведи меня. А то пропадёшь...
   - Не пропаду, - заверил я его. - Видите, я уволился - сегодня. - Я вручил ему трудовую.
   - А вот это мы как страховочку у вас изымем. - Он снова перешёл на "вы". Мою трудовую книжку гимназический босс спрятал в маленький сейф, на котором стояла традесканция. Во всех школах есть традесканции и аспарагусы.
   - Не возражаю, - сказал я. Будто меня спрашивали.
   - Вот и зер гут. - Он протянул мне руку. - Ауф видерзеен.
   - До свидания, - второй раз за этот день сказал я.
   Я напишу в анкете: холост. Мы со Светкой тему развода обсудили накануне по телефону: на этой неделе подадим заявление.
   Наверняка незамужние гимназические училки ко мне клеиться будут. Холостой мужчина в школе... Это почти то же, что возвратиться в юные университетские годы. Жанна! Тоже, поди, учительствует где-нибудь. А может, у неё четверо детей, она мать-героиня.
  
   До них было полсотни метров. Я выплюнул сигарету и побежал. Два парня мутузили за что-то третьего, лежавшего на асфальте. Пинали его. Остервенело так пинали, явно с плохими намерениями. Я шёл с вечеринки: из Питера приехал университетский однокашник, Стёпка Валихин, гостил в квартире у родителей и хвастался там своей новой жизнью, новой машиной. Нет, жена у него была не новая: всё та же Жанна. Я подивился: двадцать восемь лет, а позади две диссертации, и Валихин - доктор наук. Он и учился-то на филфаке с тройки на четвёрку. "Старик! - Он пьяно, чуть не промахнувшись рукой и не дав мне по шее, похлопал меня по плечу. - До вас, провинциалов, медленно доходит! Ничего-о, дойдёт!.. Выкладываешь пачку долларов, и ты - хоть академик! Хоть депутат, космонавт и хозяин тайги, ё-моё!" Как выяснилось, Жанна была беременна четвёртым ребёнком; я как в воду глядел. На фотографиях (Стёпка привёз целый альбом) она была очень толстая, и с американской фарфоровой улыбкой до ушей. Могут же люди быть счастливыми. Могут?.. Неужели я был бы счастливым, окрути меня Жанна? "Дурак! - клял я себя. - Пьяный дурак! Ты был счастлив со Светкой! При чём тут Жанна?"
   В одиннадцатом часу вечера, насосавшись коньячку, под бело-лиловым светом фонарей я плыл домой. Свернув плавно с О-й улицы на Т-й переулок, я увидел, как двое пинают третьего. Жестоко пинают. Окурок вывалился из моего рта, и ноги побежали сами.
   Двое убивали жертву под фонарём. В этом переулке горело всего два фонаря, и под одним и кипело жаркое дело. Вполне уголовное. От света фонаря двигающиеся физиономии пинающих казались рожами киношных живых мертвецов: то желтовато-белыми, то жёлто-сиреневыми.
   Я бежал туда, к фонарю, выдыхая коньячные пары и думая, что я не в лучшей форме, чтобы драться с двоими. Нет, страха не было; было какое-то осознание возможного конца. Фаталистическое осознание. Достанет один из них нож - и тут мне и хана. Говорю, страха не было. А умереть хотелось. Особенно после хвастунишки Стёпки. Не в Стёпке, конечно, дело...
   А может, я спасу этого парня на асфальте - и он в жизни окажется удачливее меня. Спасу, спасу. Всё-таки немало гнусных рож, и наших, и интернациональных, измолотил я на своём коротком веку!
   Завидев меня, пинающие остановились. Они поглазели на меня, приближавшегося (я в деталях запомнил их лица - зрительная память у меня фотографическая, я до сих пор ясно, в цветах и оттенках, помню их негодяйские лица), потом переглянулись, развернулись и показали мне спины. В чёрных кожаных куртках. Чесали по улице парнишки споро, словно спортсмены. У девятиэтажки на П-ова они свернули и пропали. Так легко я не побеждал никогда.
   Я присел на корточки возле избитого. Лицо его было всё в крови. Кое-где кровь свернулась, подсохла, а из ноздрей сочились свежие струйки. Глаза полутрупа были закрыты. Рука неестественно загнута и подвёрнута: сломали, должно быть. Он тихо-тихо постанывал. В сознании? Или люди стонут и без сознания? Я об этом не знал. Я не стал трогать парня. В микрорайонах немало телефонов-автоматов, и с начала девяностых их отчего-то перестали калечить. Наверное, потому, что начали калечить людей. У пятиэтажки в Т-м переулке автоматов было даже два. Один не работал, зато из трубки второго донеслось гуденье. Я набрал 03, вызвал "скорую помощь".
   Суровый голос спросил моё имя, отчество, фамилию, воззвал к моей гражданской сознательности и велел мне дожидаться на месте.
   РАФик "скорой" приехал с милицейским УАЗом, и меня повезли в отделение на допрос. Помню лицо равнодушного капитана, непрерывно курившего. Пепельница на его столе была полна, там высилась горка окурков. Новые окурки он долго и нервно гасил о стеклянный бортик пепельницы. Старые окурки падали с горки, катились по столу, он подбирал их и клал наверх горки, пристраивал там.
  
   Те двое в чёрных кожанках оказались братьями - университетскими студентами-разгильдяями и заодно сынками-погодками крупного областного чиновника. В милицейских коридорах шепотком пронеслась фамилия, толстый старший сержант у двери следовательского кабинета ухмыльнулся, посмотрел на меня не то с сочувствием, не то с насмешкой, и я ощутил холодный ветерок где-то внизу спины.
   Позднее я узнал, что известную в городе фамилию назвал сам избитый. Санитары подозвали следователя, тот склонился над шепчущим парнишкой, потом выпрямился и посоветовал врачам что-нибудь вколоть пациенту, потому как тот активно бредит, теряя силы. Эту сцену описал мне потом адвокат: дежурный врач "скорой" оказался его соседом. Впрочем, не только врачи слышали признание жертвы: толклось там возле "скорой" и два-три сержанта. По-моему, в милиции никто ничего и не скрывал; милиционеры будто бравировали своим практическим знанием того, что, как только человек попал в лапы представителей власти, он оказывается между правдой и законом. И уже от его положения и его возможностей зависит то, в какую сторону он сдвинется - к правде или к закону. Причём существительное "правда" здесь употребляется в абсолютном значении, а вот "закон" - как синоним "дышла", которое, по безнадежной русской поговорке, "куда повернул, туда и вышло".
   Что дальше? За несколько дней из свидетеля я превратился в обвиняемого. Меня не спрашивали, как всё было; меня разоблачали во лжи. Не я рассказывал - мне рассказывали. Мне задавали наводящие вопросы, которых я не ожидал услышать; меня мягко, вежливо поправляли, подводя обратно к тому, чему я бурно возражал; иногда на меня сердились и мне примитивно, на милицейский лад, грубили: "Слушай, парень, кончай гнать пургу..." А коридорный сержант сказал однажды, когда меня вели мимо него: "Всё равно в расклад пойдёшь, никуда не денешься". "Пойти в расклад" значило на милицейском жаргоне сознаться.
   "Двое? - удивлялся капитан в кабинете. - Какие двое? Под фонарём, вы их разглядели? Хулиганы нарочно встали под фонарь, чтобы вы их видели?.. Не смешите, молодой человек. Врать - это, знаете ли, особое искусство. Вы уж поверьте мне, - замечал следователь, прикуривая очередную сигаретку, - врать умеют считанные единицы. И вы - не из их числа".
   И в таком духе далее. Особое искусство? Вот уж где было стопроцентное враньё! Никакого особого искусства. В исполнительной и судебной ветвях власти этим искусством виртуозно владел каждый. Каждый милиционер, а затем каждый человек в суде талантливо играл свою роль. Врали все. Причём врали буднично, с перерывом на обед. Просто делали свою работу. Исполняли роли по типовому сценарию. Почти никакой фантазии, всё очень обыкновенно. Если для меня это было внове, то для них, пожалуй, это было очень небольшим развлечением, скучным даже.
   Согласно сценарию, я подкараулил в Т-м переулке парнишку по имени Андрей Зайцев, девятнадцати лет, университетского студента (как потом подсказал мне адвокат, одногруппника одного из братишек). Подкараулил, напал на него неожиданно - и отделал до полусмерти. "Но я вызвал милицию, - говорил я адвокату. - У меня по телефону спросили имя и фамилию, я представился. Я..." - "Не спешите. На двенадцатом листе дела написано, что вызвана была не милиция, а "скорая помощь"..." - "Да, да, верно, я звонил 03..." - "Не перебивайте, пожалуйста. "Скорая помощь", и вызвал её гражданин Куряев из квартиры двадцать два. Услышал шум на улице, и вызвал... - Адвокат назвал номер того дома, у которого стоял таксофон. - Что касается телефонов-автоматов у пятиэтажки, то милиция проверила: оба они неисправны. И жители подтвердили, что неисправны давно, месяца полтора-два", - сказал адвокат. - "Жители?" - тупо повторил я. - Гражданин из 22-й квартиры? Телефоны неисправны полтора месяца?" - "Так и записано". - "Почему же я не сбежал?" - "Вы были сильно пьяны и едва ли осознавали, что делаете".
   Господи боже, думал я, да у них на всё найдётся ответ. А если и не найдётся, то они созвонятся и вместе придумают. А если и не придумают, то обойдутся и без ответа. Меня всё равно никто не станет выслушивать. В том числе и этот бесплатный адвокат, предоставленный мне судом.
   Но только зачем мне бить студента Зайцева?
   Не знаю, как милиция допрашивала пострадавшего, к которому следователя пустили на четвёртый день, когда его перевезли из реанимации в палату интенсивной терапии, но только Зайцев, как любезно сообщило мне следствие в лице курильщика-капитана, заявил, что избивал его один человек и что он хорошо лицо преступника запомнил и смог бы его опознать. Я жил в своей квартире под подпиской о невыезде, и, когда студент вышел из больницы, следователь устроил опознание. Среди нескольких небритых типов в кепках и без кепок Зайцев выделил меня, с излишней горячностью ткнув в моём направлении указательным пальцем: "Это он, он!"
   А потом уставился на капитана, и тот деловито кивнул, махнул рукой сержанту. Небритые типы ушли, а я остался. "Вот так", - сказал следователь. - "Она меня любит, не его, а он решил кулаками всё решить", - затараторил Зайцев, глядя куда-то в живот капитану, на меня смотреть избегая. - "Это потом, - следователь поморщился, - сейчас не нужно".
   Решил решить, злобно подумал я. В ту минуту я жалел, что и вправду не отдубасил Зайцева. Есть, знаете ли, субъекты, нуждающиеся в превентивном битии.
   Итак, парнишка опознал меня как лютого врага, подкараулившего его в переулке Т-м на почве ревности.
   Чуть позднее я познакомился и с той, к кому, стало быть, приревновал - студенткой Олечкой Накатиной, юной особой девятнадцати лет с очень чёрными ресницами, смуглым лицом и белыми волосами - прямо из моих былых кошмаров. Правда, во снах беловолосыми всё были мужчины. Карие глаза девочки смотрели на меня честно и с осуждением. Как, мол, я мог. И никого не смутило то, что девочка эта, войдя в кабинет следователя, спросила: "Вот он, что ли?", показав на меня ярко-красным ногтем длиною чуть меньше пальца. Никому не интересно было и то, что возле университета дороги мои давно не пролегали. Не говоря о том, что для этой девочки с огненными ногтями и татуировкой-пауком на щеке я был староват.
   Меня не спасло и то, что я был относительно приличным человеком: работал в школе, а теперь вот устраивался в гимназию, что у меня красный диплом филфака и что я несколько лет с переменным успехом прививал детишкам из средних и старших классов любовь к русскому языку и литературе, отучая их делать по четыре ошибки в "ещё".
   На суде девчонка весьма трогательно, можно сказать, убедительно, поведала грустную историю о том, что она сначала, как ей казалось, любила нас обоих - то есть и меня, и студента Зайцева. Любвеобильная, ничего не скажешь. Судья (мужчина) кивал ей, будто жалел. Вид у него, облачённого в мантию, был совсем не строгий. Человечный такой вид. Не должно быть таких судей, вот что я вам скажу. Не судья, а какой-то актёр кино. В зале суда царил не дух закона на пару с буквой, суровой и безразличной ко всему, кроме вещдоков, свидетельских показаний и статей УК, - а распространялись в воздухе, как невидимый наркотический газ, жалость и сочувствие. Судья жалел всех. И несчастную девушку, которая еле разобралась в любимых, и парня, у которого рука до сих пор в гипсе, и меня. Да-да, и меня.
   Меня судья пожурил за то, что я пытаюсь выдумать мифических хулиганов. Не было ведь никаких хулиганов, сказал он, всем своим видом уговаривая: признайся, молодой человек, сними камень с души. Он, казалось, не играл артистически, а искренне верил в то, что говорил. Может, и вправду верил. Я читал и Оруэлла, читал и про экс-большевика Пятакова, который чёрное готов был признать белым, если только прикажет партия - не просто признать, а ощутить его белым, уверовать в его новое белое состояние, - и подумал, что дело Большого Брата живёт и торжествует.
   Самым страшным был не судебный оговор. Я чётко понимал, к чему тут ведут; я не мог с этим мириться, но это не имело никакого значения: я знал, что не в моих силах что-либо изменить. По сценарию им нужно было допросить в суде тех, кто меня знал. Они начали с квартирных соседей, потом вызвали двух учительниц из моей школы, географичку и химичку - видимо, тех, кого сумели найти летом в городе; к счастью, моя бывшая директорша уехала в отпуск. Географичка и химичка ничего сильно гадкого про меня не сказали, лишь сообщили суду, что в последнее время я стал нелюдим и жутко рассеян. Соседка Клавдия Ивановна сказала, что раньше я выглядел счастливым человеком, а теперь она часто видит меня угрюмым и пьяным: "Он бутылки в пакете носит, от него пахнет спиртным, и глаза у него блестят". И каждый раз, когда оканчивался допрос очередного свидетеля, мне становилось ясно, что обвинение заработало ещё очко. Мой адвокат имел очень кислую рожу.
   Вслед за соседкой в суде появилась Светка. Глядя на неё, слушая её, я думал, что эти специалисты по верчению "дышла" могут затащить в суд и моих родителей - вызвать их страшной повесткой из И. и начать задавать им дрянные вопросы. Нет, я понятия не имел, законно ли вызывать в таких случаях родителей "обвиняемого". Я и сейчас понятия об этом не имею. У человека, докатившегося до верёвки, понятия законности или справедливости не вызовут даже усмешки. Но служители Фемиды - этой вздорной тётки с завязанными глазами - своего добились: я испугался. В тот день, когда в суде выступила Светка, во мне что-то надломилось. Нет, не сломалось совсем, но треснуло и покосилось. Я больше не был тем, кем был раньше.
   Светке пришлось рассказать в зале суда о моих былых приступах чёрной ревности, из-за которых она и подала на развод. Идеальное совпадение! Для романа или повести - чистая находка. Судья качал головой, прокурор качал головой. Качали они ими не в такт. А секретарь стенографировал сюжет романа. Светка посмотрела на меня. "Пил ли ваш муж?" - "Пил". - "Регулярно?" - "Регулярно". - "Уточним: каждый день?" - "Да... каждый день". Мне показалось, что во взгляде Светкином мелькнуло и сожаление, и осуждение: допился, мол. Лицо её раскраснелось. Максима в зале не было и быть не могло. Наверное, ждал на улице, в синей машине. Судебный процесс был закрытый. Большой Брат публичности не любит.
   - Сознайтесь, - в который раз предложил мне в перерыве бесплатный мой адвокат. - Ничего мы с вами не докажем. Лучше и не пытаться. Эти двое - сыновья... - Он шёпотом, зачем-то посмотрев на потолок, назвал короткую фамилию. Её многие вокруг меня время от времени называли: и тот толстый старший сержант, и капитан-следователь (сначала её избегавший, но затем, когда я ему надоел, тактику сменивший), и этот адвокат, и другие, - все те, кто отлично знает, что три ветви власти растут на одном крепком стволе. - Чего вы добиваетесь? Чтобы мне нечего было сказать в вашу защиту?.. Затягиваете процесс?.. Это, простите, глупо. - Он уговаривал меня очень вежливо, терпеливо и многословно. И я сдался в конце концов. Не от его уговоров: актёры вынудили меня. Явление учительниц и особенно Светки было настоящей пыткой. Всё, что бы здесь ни происходило, каким-то чудовищным образом укладывалось в акты и явления судебной пьесы. В сценарии находилось место всему, кроме правды. - Если сознаетесь, вам дадут два или три года. Условно, - поспешил он добавить. - Вы сознаетесь и покаетесь, суд удалится, и я обо всём договорюсь. А то, что вы были под коньячком, значения для суда не имеет. Всё законно. По шестьдесят третьей статье. Перечень там закрытый. Я же вам объяснял, ну сколько можно... Нет в вашем деле отягчающих, а смягчающие я вам мигом подберу, пусть их за уши притянуть придётся. Состояние аффекта. Любовь!.. Ревность!.. От вас, Олег Геннадьевич, ничего не потребуется, поверьте мне. Вы не сядете.
   - Ваш интерес тоже учтут?
   Он не ответил, а я сказал ему, что сознаюсь, если они не тронут моих мать и отца - ничего не скажут им по телефону и никаких повесток в И. не отправят.
   - Конечно, конечно, никто их не вызовет, не бойтесь.
   Адвокат заметно повеселел. Он понял, что я сдался. Мне показалось, "защитник" заметил во мне внутреннюю трещину - и пожалел меня. Он сделал такой неопределённый жест рукой - будто хотел меня погладить, но не решился. А после перерыва в заседании я "признался".
   Да, сказал я, это я подкараулил и побил Зайцева, да, я страшно ревновал. Я делаюсь ненормальным, когда ревную. Прямо так я и заявил. "Как не взревновать к полублядского вида девахе с пауком в полщеки?" - думал я со злобной весёлостью. И тараторил дальше. О ревности мне говорилось легко; я знал эту тему, владел ею в совершенстве. Я рассказал им о своих чёрных приступах, о том, что в школе, ведя уроки, путал литературных персонажей женского рода со своей возлюбленной. Рассказывая дальше, я, насколько мог, Светку подменил Олечкой, а Максима - Зайцевым. Воображения мне не занимать, а моих зрителей-слушателей нисколько не смутило, что всё то время, о котором шла речь, я был женат на Светке. Три классических сценических закона - действия, места и времени - сводились здесь к событию под фонарём; всё остальное было второстепенно, крутилось возле фонаря, словно выхватывалось его светом, и укладывалось в диалоги. Получалось, что моя любовь к студентке Накатиной вспыхнула внезапно, как только Светка ушла от меня, - и дошла до критического накала за считанные дни. Никто ведь не интересовался, давно ли девушка Оля начала мучиться двойною любовью. По правилам драматургии, подобные уточнения увели бы зрителя слишком далеко от основной сюжетной линии.
   Покончив со своей несчастной личной жизнью, изуродованной ревностью, я перешёл к предпоследнему акту. Насколько я понимал, кульминация должна привести к покаянию главного героя. Только после этого возможна удобная для всех развязка. Я попросил прощенья у всех: у Зайцева, у Олечки, у родственников Зайцева, у суда. Я извинился перед адвокатом - за то, что упрямился, не сознавался. Но вот теперь меня охватило раскаяние. Глубочайшее. Я заявил, что пойду каяться в церковь, к батюшке. Мой дурной поступок и суд - ниспосланное мне испытание. Я был атеистом, но теперь уверовал. Я ненавидел Зайцева, когда пинал, но теперь я его люблю. Не как врага, а как ближнего. А врагов у меня нет, это я - всем враг. Я очень дурной человек.
   [Конец фрагмента.]
  
   2012-2013
  
  
  Добро пожаловать на сайт Олега Чувакина.
  
   free counters


Популярное на LitNet.com В.Соколов "Мажор 3: Милосердие спецназа"(Боевик) А.Вильде "Эрион"(Постапокалипсис) А.Минаева "Академия Алой короны. Обучение"(Боевое фэнтези) К.Федоров "Имперское наследство. Забытый осколок"(Боевая фантастика) М.Лаванда "Босс-Оборотень для Белоснежки"(Любовное фэнтези) П.Роман "Искатель ветра"(ЛитРПГ) М.Эльденберт "Бабочка"(Антиутопия) Д.Черепанов "Собиратель Том 3"(ЛитРПГ) Е.Мэйз "Воровка снов"(Киберпанк) А.Робский "Охотник 2: Проклятый"(Боевое фэнтези)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Д.Иванов "Волею богов" С.Бакшеев "В живых не оставлять" В.Алферов "Мгла над миром" В.Неклюдов "Спираль Фибоначчи.Вектор силы"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"