Цивунин Владимир : другие произведения.

О некоторых толкованиях некоторых стихотворений Ивана Куратова [2021]

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Выражения "он загрустил" и "она загрустила" на коми звучат и пишутся абсолютно одинаково..."
     



        О некоторых толкованиях некоторых стихотворений Ивана Куратова


        Так сложилось, что к творчеству Ивана Куратова, первого значительного коми поэта (1839-1875), я смог приблизиться только в последние два-три года. И прежде иногда случались попытки взять книгу его стихов, поданных в переводе на русский (Иван Куратов, «Ой, жизнь ты, жизнь»; составитель А.Е. Ванеев; Сыктывкар, 1999), но ни интереса, ни душевного отклика те стихотворения не вызывали. Читать было скучновато.
        Теперь мне думается, это было связано вот с чем. В книге подавался не сам Куратов (поэт, писавший на коми), в ней подавались только его стихотворения, причём, поскольку в переводах, — в разных интерпретациях совершенно разных (разных в том числе и по душевной чуткости) поэтов-переводчиков. А их интерпретации в свою очередь прошли через интерпретацию составителей (вероятно, тоже разных составителей) подстрочных, то есть буквальных переводов.
        Этот момент — прохождение будущих переводов поэтических через стадию кем-то сделанных переводов буквальных, «словарных» — в данном случае кажется мне важным вот по какой причине. В коми языке многие слова являются многозначными. В зависимости от контекста, от интонации они могут означать — при воспроизведении с помощью других языков — понятия не совсем одинаковые и даже совсем неодинаковые. Так что если составитель так называемого подстрочника сам не удосужится глубоко проникнуться содержанием стихотворения-оригинала, не успеет или не сумеет глубоко прочувствовать его, то и сделает в меру добросовестный, но всего лишь «сухой» словарный перевод, придавая словам либо первые попавшиеся, либо просто более распространённые, более привычные значения. Каковые и попадут потом в руки уже переводчиков-поэтов, которые и возьмутся — по сделанным уже до них толкованиям — готовить перевод стихотворный.
        А в советский период (когда, собственно, только и развился общественный интерес к его творчеству) переводами из Куратова занимались в основном русские поэты, в Коми никогда не жившие, коми жизни не коснувшиеся. Есть переводы и таких поэтов, которые были к Куратову и гораздо ближе — например, коми поэт Ананий Размыслов, также переводивший на русский, или поэт Иван Молчанов, русский и живший далеко от Коми, но всё же здесь бывавший и имевший более-менее близкую связь с нашими коми писателями. Но всё же большинство переводов были сделаны по государственному заказу «штатными» профессиональными переводчиками. Они просто получали подстрочники отдельных конкретных (заданных госзаказом или ещё кем-то) стихотворений и изготовляли по ним стихотворения-переводы. Не хочу сказать, что они делали это недобросовестно или бездушно (напротив, многие переводы мне по-человечески нравятся), но вот возможности почувствовать «самого Куратова», Куратова как он есть, — у них попросту не было.
        Тем не менее, переводы добросовестно творились, и даже во многих вариантах — то есть разными поэтами, потому что государственный (тогдашний государственно-политический) интерес к данному автору по разным причинам оставался актуальным. Так что и книги Ивана Куратова, точнее — книги переводов его стихов на русский, в советское время очень даже выходили, причём не в Сыктывкаре, а в Москве, то есть были адресованы русскому читателю.

        С обрушением Советского Союза ситуация заметно изменилась. Не скажу, что в худшую сторону. Да, в Москве платить профессиональным поэтам-переводчикам за переводы национальных поэтов уже никто не собирался. Зато Куратова стали переводить не люди, переводом профессионально зарабатывающие, а «обычные поэты», то есть русские же поэты, но — живущие у нас в Коми и уже одним этим к самому Куратову более близкие, а значит, есть надежда, что и лучше его чувствующие.
        Так, в 2007 году в Сыктывкаре вышла целая книга переводов из Ивана Куратова, сделанных одним автором — живущим в Сыктывкаре же русским поэтом Юрием Ионовым. Это параллельно со сборниками прежних, ещё советского времени, переводов, которые и у нас, в Сыктывкаре, с некоторой (кажется, «юбилейной») периодичностью так же продолжают выходить. В 2019 году вышла книга, составленная как из давних переводов «московских» переводчиков, так и из переводов наших сыктывкарских поэтов, сделанных уже в совсем недавнее время, — Иван Куратов, «Исповедь»; составитель А.Г. Попов. (Я здесь опускаю книгу, выпущенную в прошлом, кажется, году во Франции с переводами стихов Ивана Куратова на французский, поскольку разговор здесь о русских интерпретациях куратовских стихотворений). Так что предмет для разговора у нас есть. Точнее, одна из его сторон.
        Потому что есть и другая сторона — работы наших литературоведов. И здесь обнаруживается ещё больший простор для интерпретаций, простор, не стеснённый требованиями подгонки под нужную рифму и под определённый стихотворный размер. Правда, знакомство показывает, что этот «простор», не ограниченный атрибутами стихотворными, окажется куда более тесным. Теснота эта обусловлена, увы, господствовавшей в то время в головах (да ведь и не только в головах) идеологией. Но этого момента — влияния нужной идеологии — я здесь касаться не буду. Оно вызвало у меня много неприятных эмоций (и сейчас постоянно вызывает, поскольку, как ни странно, всё ещё живо) в интерпретации (или точнее будет сказать — в общественной оценке) лишь одного стихотворения, часто упоминаемого в связи с именем Куратова, но разговор о нём я решил из этих заметок убрать, тут надо будет говорить отдельно.
        В других же случаях мнение моих невольных оппонентов будет вполне свободным от какой-либо идеологии, а потому сугубо личным, так что и наш заочный спор — тоже вполне спокойным.


        * * *

        С таких случаев и начну. Более простых и иногда почти комических (серьёзный случай у меня будет только один — о разночтении в тексте уже самого Куратова; о нём поговорим в конце этих заметок).
        Вот начало стихотворения «Тулыс» — «Весна» в переводе Юрия Ионова:

        Мне исполнилось пятнадцать:
        Возмужал, расцвёл; и вдруг —
        Что ж со мной случилось, братцы, —
        Дело валится из рук.
        /.../

        Или то же — в переводе Ольги Ивинской:

        Я вступил в пору и в силу,
        Нынче мне пятнадцать лет...
        Что же вдруг со мной случилось,
        Что б ни сделал — проку нет!
        /.../

        Стихотворение понятное, картина абсолютно ясна; читатель видит лирического героя — молоденького юношу, из жизни которого исчез привычный лад, очевидно из-за первой юношеской влюблённости.
        И вдруг в книге литературоведа Владимира Николаевича Дёмина «Рифмою крылатой свяжем строки» (если брать её в целом — довольно странно написанная книга, с таким количеством пафоса, не всегда, на мой взгляд, оправданного, что студентам её не рекомендовал бы) вижу: это же самое стихотворение упоминается как показывающее точно таковое же смятение (тут разночтений нет), но... девушки, сидящей у окна молоденькой девушки.
        Порядком оторопевший, я вновь обращаюсь к тексту самого Куратова. И что же? — остаюсь ни с чем. Никакой прямой подсказки-ответа строчки коми стихотворения не дают. Формально, там может говориться как от имени юноши, так и от имени девушки. Прямых морфологических признаков нет по одной простой причине — в коми языке нет понятия рода. Ни для глаголов, ни для прилагательных, ни для местоимений — ни для чего. Фразы «он загрустил» и «она загрустила» на коми будут звучать и писаться абсолютно одинаково. Определяющим в подобных случаях является лишь контекст, в котором та или иная фраза сказана. Если же чётко очерченных контекстом определений тоже нет, чем-то помочь может только способность максимально внимательно вчитываться в каждую деталь, способность вчувствоваться.
        Поэтому перейдём к самому стихотворению, к его оригиналу на коми. Признаться, я уже настолько привык, что речь тут ведётся от мужского имени, что иные представления могли мне казаться лишь заведомо нелепыми, если не смешными. «Эк же, — думаю, — Владимира Николаевича занесло! Ведь ясно же, из стихотворения в целом, что речь идёт — о парне». И сейчас, уже пиша эти заметки, я совсем уж было собирался подытожить: да, дескать, какая-то доля правоты может быть и у литературоведа Дёмина, правда очень-очень маленькая, потому что бóльшая часть правоты, процентов на девяносто девять, — всё же у поэтов-переводчиков Юрия Ионова и Ольги Ивинской (или, скажем в скобках, у того, кто готовил подстрочный перевод, который потом и брался поэтами-переводчиками за основу). Просто из содержания стихотворения, в котором мне виделись атрибуты всё-таки более мужского бытования и характера, нежели женского.
        Будучи абсолютно в этом уверенным и потому спокойным, полез сейчас — ради того, чтоб привести здесь «бесстрастный» дословный перевод, — в книгу со стихами самого Куратова. И почувствовал, что... слегка краснею. Что толкование Дёмина не только не так уж и нелепо, как мне ещё десять минут назад казалось, но и, как минимум, вполне объяснимо. А как максимум — более верно, чем моё прежнее, вслед за прочитанными ранее переводами, представление.
        Попробую всё-таки составить здесь свой (то есть опять же всё-таки интерпретация) дословный (насколько он возможен с коми — дословный) перевод:

        Пятнадцать лет мне исполнилось.
        Только пришли время и силы —
        Что же вдруг в меня вошло?
        Работа не держится в руках?

        У Бога празднично (весело), празднично. Птице
        Легко летать, а мне
        Тяжело стало собственному телу —
        Такого не случалось со мной никогда!

        Что-то нужно мне? Хоть слышу (чувствую) —
        Мама даёт добрые наставления,
        Всё гляжу на улицу,
        Не идёт ли там знакомый/знакомая...

        Мне, например, здесь зримо представлялось что-то вроде юного гимназиста из фильма Евгения Ташкова «Дети Ванюшина», так что картина была вполне понятной. Очевидно, и составителю предварительного подстрочного перевода — тоже, ну а вслед за ним уж шли и переводчики-стихотворцы. Но вот две детали, которые прежде мне не казались значительными.
        Первая — герой (или героиня) занят (занята) тем, что глядит в окно и ждёт. Такое поведение всё-таки более свойственно тогдашней девушке, потому что юноша (да хоть просто мальчишка) скорее сам бы отправился болтаться под окнами любимой, в надежде, что та если не выйдет, то хотя бы раз-другой в окно выглянет (как выглядывает, заметим, тот или та, от чьего имени ведётся речь в стихотворении).
        Вторая деталь. Как мне теперь кажется, ещё более сильная. «Работа не держится в руках». Мы, сторонники «мужской» версии (включая первого интерпретатора — автора первого подстрочника), с очевидностью восприняли эти слова как калькированное из русского языка выражение, показывающее то нерабочее состояние, когда всё «валится из рук». Но вот если посмотреть не калькируя с этого русского образного выражения, то и увидим несколько иную картину, чуточку попроще (и поконкретней) — когда «работа не держится в руках» в прямом смысле. То есть речь может быть не об образных «руках», из которых «всё валится», а о просто руках, просто человеческих руках, которые прежде делали какую-то работу (причём делали прямо здесь, в доме), а теперь эта же конкретная работа почему-то не ладится. Не ладится прежде казавшаяся простой и привычной работа — например, обычное для девушек того времени занятие — рукоделие.
        Кстати, интересно сделано в переводе Владимира Тихомирова:

        Мне пятнадцать лет. Известно,
        Это юности расцвет.
        Отчего ж мне в доме тесно
        И работать мочи нет?

        Радость в божьем мире! Пташка
        Вольно вьётся, только мне
        Отчего-то стало тяжко,
        Ох, как тяжко по весне.

        Что мне нужно? Слышу: мама
        Говорит мне: в добрый путь!
        Всё гляжу в окно упрямо:
        Не пройдёт ли кто-нибудь.

        Как видим, здесь, как и в самом оригинале стихотворения, тоже нет ни единого явного морфологического признака, могущего однозначно показать, какого рода наш лирический герой или героиня — мужского или женского. Со стороны переводчика это весьма мудрый подход. А вот по интонации мне оно опять кажется более близким к именно женскому, девичьему признанию («...в доме тесно / И работать мочи нет»).
        Так что вот, м-да, как оно вдруг всё обернулось. Если ещё час назад я был абсолютно уверен, что вероятность правоты относительно этого куратовского стихотворения в трактовке поэта-переводчика Юрия Ионова — 99%, а вероятность правоты литературоведа Владимира Дёмина — всего 1%, то теперь я вижу совсем другой расклад: вероятность правоты нашей (с мужской версией) команды уменьшилась до каких-нибудь процентов двадцати, а вероятность правоты команды уважаемого мной литературоведа подскочила с одного до восьмидесяти процентов. Вот как оно, оказывается, бывает...


        * * *

        Ну да ничего, сейчас мы попробуем взять реванш. Возьмём другое стихотворение Куратова — «Каналляыд менам мусук...», которое родившийся в Удмуртии поэт Алексей Смольников перевёл на русский так:

        И каналья же мой милый,
        Среди ночи убежал...
        Пёс не мог укараулить,
        Видно, щедро угощал!

        Взял тайком он моё сердце,
        Мелочь всю из кошелька...
        С горя броситься бы в реку,
        Да остыла уж река.

        Опять же — всё ясно, картина проста и очевидна. Но, спокойно привыкший к именно такому толкованию, я вдруг читаю — у того же литературоведа Владимира Дёмина, в той же книге — о некоем стихотворении Куратова, написанном от имени молодого человека, от которого ночью сбежала любовница, и сбежала-де — к другому парню, который более богат. (Позже это же толкование встретилось в статье Дёмина, вошедшей в сборник «Куратовские чтения», том 4, 1986; — стр. 62).
        Нет, ну этого я уж никак не захотел потерпеть, и теперь всё-таки попробую доказать обратное — что более верно всё-таки то толкование, которое даётся в приведённом выше стихотворном переводе. Давайте посмотрим куратовский оригинал. Попробую сделать его дословный (опять же, насколько позволяет относительность словарных соответствий) пересказ:

        Каналья, мой любимый (моя любимая?)
        Среди ночи убежал (убежала?).
        Пёс не смог его (её?) удержать,
        Знаешь (известно), богат был парень!

        Тайком у меня взял (взяла?)
        Сердце — и небольшие деньги.
        С горя броситься в реку —
        Вода, говорят, стала уже очень холодной.

        Пытаясь получше прочувствовать содержание стихотворения, его внутреннюю картину, начинаем рассуждать. Ну, во-первых, убегать ночью — это всё-таки более свойственно плутоватому парню, нежели пусть и плутоватой, но девушке. Во-вторых, представить, что молодой мужчина пришёл на ночь к женщине, мне не сложно, а вот что пришла молодая женщина к другу-любовнику (в XIX всё-таки веке!) мне как-то затруднительней. Ну и мелкие всякие детали: приворовывание денежек — тоже бы не совсем для девушки авантюра (опять же — в XIX веке), а вот зато бросаться в реку — если вспомнить многие примеры из русской литературы — довольно-таки не мужской способ «сладить с горем».
        Литературоведа, должно быть, навела на ошибочное представление всей картины фраза о том, что «богат был парень», показавшаяся ему характеристикой «того» парня, парня-конкурента, ради которого любимая бросила парня, так сказать, «нашего», то есть нашего якобы героя (если там действительно лирический герой, а не лирическая героиня).
        Но тут сложно увязать. Не станем же мы думать, что о богатстве другого парня женщина узнала как-то вдруг, среди ночи, и поэтому тут же среди ночи убежала. Нет, думается, что думай она о другом парне, отношения с которым сулили бы ей бóльшую выгоду, то к нашему бедолаге она бы и вовсе не заглядывала, а уж тем более — ночью (чтоб не рисковать быть за это отвергнутой тем заочным «богачом»).
        Подметим и другую деталь, которую объясним иначе, чем В. Дёмин, — слова о «богатстве парня» и — вследствие этого «богатства» — не удержавшей ночного гостя (или ночную гостью) собаке. Представление о том, что пёс был именно «подкуплен» (то есть прикормлен) этим шутливо-ироническим «богатством» в руках убегающего, а не «лихо проигнорирован» ради некоего богатства, к которому якобы один (одна) из действующих лиц среди ночи вдруг устремился (устремилась), — кажется мне настолько естественным и по-человечески понятным, что я даже и пояснять ничего не хочу.
        Словом, тут я никак не принимаю мнение Владимира Николаевича, а твёрдо останусь при своём (при нашем) — что речь у Куратова идёт именно от имени женщины, от которой, — так сказать, успев получить своё, — сбежал пройдоха-любовник.


        * * *

        Но если в двух приведённых выше примерах взгляды сторон, по-разному воспринимающих одно и то же стихотворение, всё же определённы и, как минимум, поддаются описанию другими словами, то могут попасться случаи и куда более туманные.
        Поначалу меня весьма озадачивало такое вот стихотворение Ивана Куратова («Тшыглунысь да кӧдзыдысь...», привожу в переводе Павла Панченко):

        Голод, холод смаяли — и в скверном
        Доме я приткнулся.
        Опозорил род людской — в худую
        Жизнь я окунулся.

        Рудокоп за деньги камень рубит,
        Поп поёт в приделе,
        Дом за кость собака охраняет, —
        Вот и ты при деле.

        Это — стихотворение целиком. И я, честно говоря, никак не мог понять — о чём здесь вообще говорится: кто попал (видимо, сам лирический герой?), куда попал, при каком таком «деле»?.. (Вот и полюби, отыщи в себе интерес к поэзии Ивана Куратова по стихотворениям-переводам!)
        Однако получилось так, что и позднее, уже научаясь литературному коми языку и обратившись непосредственно к оригиналу на коми, ощутил себя... ровно так же ничего не понимающим. Читая уже на коми, я точно так же, как и в случае с прежде встречающимися переводами этого стихотворения, по-прежнему ничего не понимал — не понимал, о чём там вообще речь.
        Где-то попадалось одно внешнее (то есть не воплощённое в конкретный стихотворный перевод) толкование от литературоведов советского периода (точно сейчас не скажу чьё, — приходилось пользоваться книгами, взятыми из библиотеки, и в данный момент у меня того места под рукой нет). В нём говорилась какая-то, прости господи, странная ахинея о том, что стихотворение — о самом Куратове, которому-де было стыдно за то, что он из-за бедности пошёл на службу государству (то есть «царскому режиму», как тогда называли) и что об этом, дескать, он и сказал в этом стихотворении. (Уже окончательно готовя эти заметки к публикации, опять встретил это же толкование. Оно, как бы уже общепринятое, упоминается в статье уже другого уважаемого мной литературоведа — Валерия Мартынова. См. «Куратовские чтения», том 4, 1986; — стр. 42).
        Нет, обвинять-порицать мне никого не хочется: литературоведение (тем более — тогдашнее, советского периода) обязано было дать какое-то толкование, и оно как могло дало его по своим возможностям и представлениям. Тем более что возможности, как я уже отметил, — действительно ничтожны, ведь стихотворение это — сплошь из недоговорённостей. Вот ведь и моё обращение к коми тексту самого Куратова тоже ничего не дало. (Ну а что назвал чьё-то представление «ахинеей», так это неудивительно. Ведь всё-таки известно, что — да, Куратов был государственным чиновником, но стыдиться этого никак не мог — ему попросту было не до этого, столько перед ним было работы. Которую он и выполнял не столько с внешним, видимым лишь начальству усердием, сколько добросовестно, и... сейчас бы нам побольше именно таких чиновников, каким был Куратов, — жизнь теперешняя была бы сильно другой).
        Стихотворение так и оставалось для меня тёмным. Пока не помог, можно сказать, совершенно случайный случай — пока не появился на свет ещё один перевод этого же стихотворения — перевод, сделанный сыктывкарским же поэтом Сергеем Журавлёвым (кстати, что интересно, жившим всего в четырёх-пяти минутах ходьбы от оттого места, где в позапрошлом веке проживал, снимая квартиру, молодой усть-сысольский учитель Иван Куратов). Как моему давнему товарищу удалось вдруг «увидеть» это куратовское стихотворение — чей-то более понимающий подстрочник ли помог-навёл, или его собственный опыт внутреннего видения, — теперь уже не спросишь: Сергея не стало в ноябре 2019-го, как раз когда книжка с этим его переводом только-только вышла. Но — вот его, Сергея Журавлёва, перевод (точнее, как он сам обычно называл, — стихотворное переложение) прежде непонятного мне куратовского стихотворения — достаточно лишь начала:

        От холода и голода
        уйдя в распутный дом,
        ты род людской покрыла
        позором и стыдом...

        И сразу всё стало ясно и понятно. Причём ясно и понятно уже не только когда я читаю этот перевод, но и когда вижу само стихотворение на коми — ясно вижу, что у Куратова сказано именно об этом (да и речь у него в первой строфе идёт во втором лице, а не в первом, как получилось в переводе Панченко, то есть оказывается с большей вероятностью мысленным обращением к кому-то, нежели рассказом о себе). Кстати, это стихотворение Куратова датируют 1866-м годом, а как раз в том году вышла книга Достоевского «Преступление и наказание»...
        Тут мне захотелось сделать небольшое отступление. С пятого по десятый, выпускной, класс я учился в сыктывкарской школе №36. И сейчас мне кажется, мало слушал на уроках (о чём могу только пожалеть, да что поделаешь, чаще уводили к себе какие-то собственные мысли). Но некоторые эпизоды в памяти всё же остались. Например, вспоминается, как на одном из уроков наша преподавательница литературы настойчиво спрашивала у нас, девятиклассников, отчего так смутилась и покраснела Соня Мармеладова, когда к ней пришёл Раскольников. Никто, помнится, особо внятно ответить на это не мог (я — тем более, потому что саму книгу прочитал лишь несколько лет спустя, уже во время службы в армии). И тогда учительница стала терпеливо наводить нас на простую житейскую мысль: потому девушка смутилась, что успела подумать, будто Раскольников пришёл за тем же, за чем приходят к ней все другие мужчины.
        Вот эта сцена:

      — Кто тут? — тревожно спросил женский голос.
      — Это я... к вам, — ответил Раскольников и вошел в крошечную переднюю. Тут, на продавленном стуле, в искривленном медном подсвечнике, стояла свеча.
      — Это вы! Господи! — слабо вскрикнула Соня и стала как вкопанная.
      — Куда к вам? Сюда?
      И Раскольников, стараясь не глядеть на нее, поскорей прошел в комнату. Через минуту вошла со свечой и Соня, поставила свечу и стала сама перед ним, совсем растерявшаяся, вся в невыразимом волнении и, видимо, испуганная его неожиданным посещением. Вдруг краска бросилась в ее бледное лицо, и даже слезы выступили на глазах... Ей было и тошно, и стыдно, и сладко...


        Любовь Андреевна Буткевич — так звали нашу учительницу русского языка и литературы, которой я в своей памяти доныне за многое благодарен. И в первую очередь за то, что она, Любовь Андреевна, бывшая фронтовичка кстати, давала нам не только казённые уроки литературы, но и такие вот уроки жизни и души человеческой...
        Несколько лет назад, когда её уже не было в живых, я случайно узнал, что в 2010 году на ГТРК «Коми гор» о ней был сделан фильм «Люба-Любушка» (увидеть его можно здесь: https://www.youtube.com/watch?v=SRYQpqLOXsk), который я всякий раз смотрю с волнением. И с благодарностью — уже к тем, кто такой фильм подготовил.
        Но вернёмся к Куратову. Много читающий, следивший за всем новым как в русской, так и в зарубежной литературе (ведь коми литературы как таковой тогда ещё не было), он вполне мог сразу прочитать только что напечатанный роман Фёдора Достоевского, одной из героинь которого тоже пришлось «уйти в распутный дом». Ну да как бы там ни было, а думается, что отныне — благодаря неожиданному переводу-толкованию Сергея Журавлёва — содержание этого куратовского стихотворения особых споров или недоумений вызывать уже не будет.
        (Хотя желание спорить с самим этим содержанием, с его, так сказать, моральными оценками — что героини, что «рода людского», — у меня, например, всё-таки остаётся. Но это уже отходит от темы наших сегодняшних рассуждений, поэтому здесь об этом не станем).


        * * *

        Следующий, последний, раздел этих моих заметок русскоязычный читатель, знающий творчество Куратова по переводам, может без потерь для себя пропустить. (Тут слово «пропустить» выглядит не очень уместным, здесь годилось бы что-то вроде слов: «Дальше — можно уже не читать», но поначалу этот раздел был у меня не последним, а предпоследним. Вот от первоначального вида этих заметок, в качестве некоего реликта, и осталось слово «пропустить»). Соображения, которые я намерен в нём высказать, для такого читателя малоактуальны по той простой причине, что нюанс, вызвавший разночтение в одном из стихотворений Куратова, на котором я хочу особо остановиться, — в переводах, любого уровня и качества, всё равно скрадывается, так что и предмета спора не возникает. А вот к коми читателям, особенно к почитателям Куратова, желающим его полнее понимать, я обращаюсь с особой настоятельностью.
        Речь пойдёт о стихотворении Ивана Куратова «Ой, олӧм, олӧм! Тэнсьыд донтӧ...» (Ой жизнь, жизнь). Так вот, в коми текстах некоторых книжных публикаций этого стихотворения обнаружилось одно спорное место (а хочу напомнить, что стихотворения Куратова, за исключением пяти-шести, не были напечатаны при его жизни, то есть с его участием, а лишь позднее восстанавливались по его рукописям, на которых нередко оставались следы его собственной правки с разными вариантами строк). Есть в нём одна строка, которую я читал спокойно и воспринимал просто и спокойно — то есть как такую, какой она вроде и должна быть. Вот эта строка, начиная с 1979 года публикуемая чаще — в таком виде (спорное место я выделю заглавной буквой):

        Мед вешъяС, тэ дiнӧ ме мелi...
        (Пусть [ОНА] отойдёт, к ТЕБЕ я нежен)

        Смысл её понятен и прост. В предыдущей строфе речь шла о том, что автор в своём творчестве часто возвращается к «теме смерти» (ненавистной ему, то есть — возвращается вынужденно, и жизнь, к которой автор обращается в этом стихотворении, — понимает эту его вынужденность), а в приведённом здесь начале следующей за этим строфы поэт как бы восклицает (впрочем заметим, что восклицательного знака там нет): «Пусть отодвинется [то есть она, тема смерти, пусть отодвинется], к тебе [а это уже обращение к жизни] я нежен».
        То есть понятно: пусть постылая тема смерти отодвинется, потому что любовью я устремлён к жизни. И никакого, в общем-то, смущения нет — настолько эти слова просты и, можно сказать, ожидаемы. Вот эта ожидаемость-то нас и подводит. Поначалу я тоже именно так это стихотворение и воспринимал. А некоторое время спустя вдруг прочитал в примечании к нему, сделанном составителями очередного толстого тома стихов Куратова, следующее (перевожу здесь на русский):

      «...Очень непонятно одно изменение [авторское, в рукописи. — В.Ц.] в 3-й строфе, сделанное тёмно-красным карандашом. Сначала у поэта было написано так:

              Мед вешъяс, сы-дiнӧ ме мелi...

      В такой редакции смысл стихотворения ясен: жизнь поймёт [понимает] поэта, понимает, почему он вечно работает над темой смерти, хоть эта тема ему и ненавистна. Но поэт верит [? — В.Ц.], что тема смерти когда-то отодвинется от него, и он будет слышать больше о том, что есть хорошего в жизни.
      Но у приведённой строки изменена форма двух слов, и получился такой текст:

              Мед вешъян, тэ-дiнӧ ме мелi...

      Это изменение не соответствует [не находится в ладу] идее стихотворения: получается [? — В.Ц.], что поэт хочет, чтобы жизнь отодвигалась от него, и поэтому он нежно/ласково смотрит на жизнь.
      Редакция оставляет в основном тексте [то есть теперь как бы в «каноническом». — В.Ц.] ранний вариант (потому что в этом [авторском] изменении многое ещё непонятно)».
      (По книге: Куратов, «Менам муза»; Сыктывкар, 1979 г.; стр. 483-484).

        Вот такой простодушный комментарий от составителей-текстологов. Очень грустный для меня. Грустный потому, что хочется воскликнуть: «Ну как же — непонятно?! Наоборот, всё же понятно!» То есть понятно, какие именно чувства и ощущения (а ведь это и важно для нас в понимании стихотворения да и поэзии вообще) подтолкнули автора поправить, изменить стихотворение, поначалу бывшее — да, понятным, но понятным более потому, что — вполне ожидаемым, то есть достаточно банальным: ведь ну конечно! — кому же не хотелось бы, чтоб ненавистные мысли о смерти так не давили его.
        Но как же можно не заметить, не почувствовать, не понять, что этим волевым изменением в строке поэт обнаруживает более тонкий, более глубокий взгляд в свои чувства, в своё мироощущение и жизнеощущение?!
        Что ж, если нам (или, в данном случае, — составителям того «канонического» издания) не помогло непосредственное прочувствование авторского настроя, попробуем помочь себе хотя бы просто рассудочным анализом...
        Начнём с того, что в предыдущей, второй строфе автор ведь не просто жалуется на гнетущую его тему смерти, он ведь упрекает за это и саму жизнь, которая станет (должна стать) «лучше, добрее», но будет это — лишь «когда-то». А пока же она, жизнь, — такова, что даже сама прекрасно понимает (видит), почему поэт так много пишет о смерти. Вот если бы поэт просто не любил тему смерти, просто тяготился бы ею (как бы бог весть с чего к нему привязывающейся), и просто любил бы жизнь (такой, какова она и есть, какова она уже есть), то этот первоначальный смысл и был бы закономерен: дескать, «сгинь, нечистая» (это к мыслям о смерти), а вот тебя, жизнь, «я люблю» (к тебе нежен). Правда, я бы тут заметил в скобках, это уже был бы вопрос, которым ведает простая психология, если не психиатрия (неврозы навязчивых состояний и прочее). Но мы имеем дело не с признанием человека, страдающего немотивированной депрессией, мы имеем дело с признанием поэта — то есть существа, чьё чувствование не строится по определённым схемам, а соприкасается с жизнью (как и со смертью) непосредственно. Существа, для которого нет оградительной и спасительной для него «здоровой меры» определённой глухоты или слепоты (тут мне почему-то вспоминается имя другого коми поэта — Александра Лужикова, но о нём мы напишем, постараемся написать, — в других заметках).
        Именно поэтому поэт выводит казалось бы странное якобы «пожелание»: он будто бы (на внешний взгляд и слух) «желает», чтоб жизнь «отодвигалась от него». Но ведь это, я извиняюсь, — только на очень глухой слух. Потому что перед нами вовсе не «пожелание», а напротив — мужественное «признание объективных условий». Ведь даже в самом языке (как в коми, так, кстати, и в русском) слово «пусть» означает не только что-то «желаемое» (например, «Пусть всегда будет солнце!..»), оно же — то же самое слово «пусть» — имеет ещё и другой оттенок, который синонимично передаётся словами «несмотря на то, что...», «хоть даже и...». Сейчас сходу вспоминать не хочу, но думается, что случаев такого применения слова «пусть» в поэзии можно найти множество.
        Ну да вот хоть из «Некрасивой девочки» Николая Заболоцкого:

        И пусть черты её нехороши
        И нечем ей прельстить воображенье, —
        Младенческая грация души
        Уже сквозит в любом её движенье...

        Ведь никто здесь не подумает, что поэту именно этого и хотелось — чтоб черты эти были некрасивыми. Вместо «пусть» он мог бы написать здесь слово «хоть» — и формально было бы то же значение, только уже чуть более ослабленное, как будто «примирившееся с фактом». Но поэт именно потому и написал «пусть», что вовсе не примиряется. Наоборот, он словно бунтует: и пусть (ах, жизнь, ты так с ней?!) она внешне не так хороша, но я-то всё равно (хоть ты, жизнь, и пытаешься её исказить) вижу её глубинную красоту...

        Так чем же более поздний (и уже по одному этому, надо полагать, более обдуманный автором) вариант Куратова — не понятен? Всё же ясно: всем-то ты, жизнь, плоха, и из-за тебя (из-за того, что ты пока такая) мне вечно приходится думать о смерти, но — пусть ты даже такая плохая («уже двадцать пять лет мешу я твою грязь»), пусть ты и отодвигаешься-отстраняешься от меня, — всё равно я к тебе нежен, ведь иначе перестал бы видеть и то хорошее, что в тебе всё-таки бывает («хоть несколько часов, а всё же пособираю твои цветы»).
        И наоборот — странно было бы ожидать от поэта (всё понимающего и всё чувствующего) наивной надежды, что «тема смерти», сами мысли о смерти — когда-то вдруг возьмут да и отойдут от него, так сказать «за просто так», и оставят его в покое, в блаженной идиллии. Кстати, поэты-переводчики это интуитивно чувствуют и переводят стихотворение скорее именно в контексте сделанной поэтом поправки, нежели с неоправданно-оптимистическим ожиданием (неоправданным уже самой же показанной в стихотворении жизнью), будто смерть с мыслями о ней вдруг когда-то сама собой исчезнет (отойдёт) и наконец-то перестанет томить поэта.
        Отметим кстати, что одну из двух правок Куратова — сы-дiнӧ на тэ-дiнӧ — текстологи всё-таки приняли, причём никак особо это не прокомментировав. Потому что без неё — и первоначальный вариант строки тоже был бы так же «непонятен». Получалось бы (то есть и получалось в первом варианте), что поэт говорит почти то же самое, только — относительно Смерти: пусть, дескать, она и отходит, всё равно я к ней нежен (или, если в другом прочтении: пусть она отойдёт, к ней я нежен). Тут ведь — если следовать логике текстологов-куратоведов — точно так же «мало смысла», как и — по их логике — в случае принятия обеих правок.
        (В скобках же позволим себе заметить, что в своё время — именно для Куратова — и такой вариант тоже не был совсем уж нелогичным. Потому что... Потому что его стихи, обращённые к теме смерти, — вовсе не были настолько уж надиктованы самой жизнью. Чем-то эти атрибуты, связанные со смертью, соблазняли его и сами по себе. Примеров, иллюстрирующих это, в его стихах, к сожалению, более чем достаточно. Может, сказывается влияние по-своему воспринимаемого романтизма, может, ещё что-то, не знаю. Знаю только, что бывает у некоторых поэтов и такое пагубное влечение. Они словно не понимают, что произнесённое ими слово, высвеченный ими образ — несут с собой некую нематериальную силу, сгущающую вокруг них то, чтó они — порой как-то очень уж навязчиво — упоминают. Мне кажется, и Куратов был из такого же рода поэтов. И мне это очень грустно. Грустно, когда поэты, порой без нужды, словно в некоем не отпускающем их наваждении, продолжают заигрываться с тем, с чем надо бы быть куда осторожней. Вот такое наше замечание в скобках. Пусть же оно в этих скобках и останется).

        Интересно, что и не все из литературоведов согласились с вмешательством куратоведов-текстологов. Так, например, у того же Владимира Дёмина я с отрадой для себя вижу эту строку именно в куратовском варианте: «Мед вешьян, тэ дiнӧ ме мелi...», а не в утверждённом «растерявшимися» текстологами: «Мед вешьяс, тэ дiнӧ ме мелi...». Причём увидел это, опять же, в строфе, приведённой Дёминым в статье о другом поэте — Александре Лужикове. (См. издание: «Александр Лужиков. «Шуӧм кывным муӧ усьӧ». Сб. статей о творчестве А.М. Лужикова, стр. 14. И, что особенно забавно, текст там приводится со ссылкой на страницу именно в той книге, где текстологи некогда «выправили обратно» куратовский текст; только саму эту их «правку» — по счастью, как-то «не заметив», проигнорировав). Да и в некоторых более давних коми изданиях стихов Куратова это стихотворение приводится именно в таком — правленом самим Куратовым, а не его позднейшими исследователями, — варианте:

        Ой, олӧм, олӧм! Тэнсьыд донтӧ
            Ме лэпта лунысь лунӧ.
        Ми тэкӧд видчыны ог пондӧ,
            Тэ кольччы, а ме муна...

        Тэ, олӧм, майбыр помтӧм нэма
            И коркӧ шаньджык лоан...
        И мыйла менам мустӧм тема
            Пыр «кулӧм», гӧгӧрвоан.

        Мед вешъян, тэ дiнӧ ме мелi;
            Сiдз кывла унджык буртӧ...
        Во кызь вит тэнсьыд няйттӧ келi,
            Кӧть вит час дзоридз курта...

        Быд дзоридз регыд косьмас, кулас,
            Да-й ме тшӧтш вӧлись накӧд!
        Ой, мӧд йӧз коляс енвевт улас...
            Ой, енмӧй, менӧ такӧд!

        Ой, олӧм, олӧм! Тэнсьыд донтӧ
            Ме лэпта лунысь лунӧ.
        Ми тэкӧд видчыны ог пондӧ,
            Тэ кольччы, ме... дерт, муна...

        Именно так напечатано это стихотворение, например, в издании 1951 года «И.А. Куратов.  Бöрйöм гижöдъяс», подготовленном Павлом Дорониным. Или в ещё более раннем, ещё довоенном, издании 1940 года «Иван Куратов. Стихи» читаем перевод Анания Размыслова: «Уходишь пусть, к тебе ласкаюсь...» (а не «Уходит пусть, к тебе ласкаюсь»).
        Так что будем надеяться, что действительно каноническим текстом всё-таки вновь станет текст со строкой в том последнем виде, в какой она была выправлена самим поэтом, а не отчего-то чего-то недопонявшими более поздними исследователями его творчества. Может, заработались просто, бывает, осуждать не будем. А тем более — не будем забывать, что и без их упорной и кропотливой работы, включая и старательное составление комментариев, стихотворения Куратова до широкого круга людей вряд ли бы вообще доходили. Уже за одно это можно говорить им большое спасибо — и от нас, читателей, и от самого поэта.


        Владимир Цивунин. 23-24 июля* 2021. Сыктывкар

        _____
        * В ноябре 2021 года добавлены два небольших отступления лирического характера. В декабре 2021 года — отсылки к прежде вышедшим (1940 и 1951 гг.) книгам Куратова, которые для меня пока недоступны, но в которые мне всё же удалось заглянуть благодаря их электронным копиям, подготовленным и предоставленным Национальной библиотекой Республики Коми, за что мне хочется выразить большущую благодарность её работникам.

        И — уже в июне 2022 года — появилась возможность для ещё одного небольшого добавления. Как-то случайно увидел в интернете PDF-публикацию 10-го номера журнала «Ударник» за 1939 год. По счастью, в нём оказались и несколько стихотворений Ивана Куратова. Как видим, и там никакого позднее привнесённого «мед вешъяс» нет, а есть оставленное Куратовым «мед вешъян»:

       



 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"