Cyberbond : другие произведения.

Акыт

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Отклики на Тенета-2002 здесь

  "Кто знает, откуда
  появилось творение...
  Знает тот, чей пре-
  стол выше небес,
  а может быть,
  и не знает"
   (Ригведа)
  
  
  ...И вот отчего это вдруг: к нам в жизнь вползает чудо? Именно что вползает, тяня за собой тяжкий хвост всяческих превращений, облепленный мхом, кусками земли и кала, каплями росы и спермы, со следами разных пестрейших жизней. Может быть, потому что мы имеем глупость вживаться в чужие души, в иные судьбы, желая хоть этим — фантазируя ненароком — подправить слишком слепое, слишком уж беспощадное бытие?
  
  Итак, значит, по соседству строился длинный и скучный дом. Как-то, идя вдоль стройки, я увидел: бритоголовый солдатик, с изжелта-смуглым в голодных морщинах лицом. В пятнистой мокрой спецовке и больших резиновых сапогах он сидел на корточках посреди сверкавшей грязи и суеверно-скупо мыл черные, разбитые работой ладони, — ловил ими, как живую, струю, сочившуюся из крана у стены возведенного ими дома. И по всему его жалкому виду было видно, что он откуда-то издали, что он не русский и ему страшно было жить там, где-то в своей тайге, а уж здесь, среди нас, — и подавно. Но почему-то мне показалось, что не все там так просто, что духи вьются-резвятся вокруг него густой, непроглядною пеленой, ведь он же так верит в них. Вот только куда они ведут, куда его увлекают властно — не знаю я.
  
  Он посмотрел на меня внимательно и печально...
  
  
  
  Всё это сделали Шагов, а больше всего — Скородумов. Шагов — высокий мосластый "дед", родом из Нальчика, с лениво-подробным южным акцентом, с пегими волосами, что как иглы торчали над низким лбищем борца, над вечно замызганными очками.
  
  Со Скородумовым же, казалось Акыту, встречался он еще в той, таежной жизни.
  
  Скородумов был бледный, злорадный брюнет из Москвы с тёмно-карими и такими презирающими глазами, точно это были стрелы демона или кого-то навродь того.
  
  ...Ночами Акыт плакал. Но не Скородумову с подлым взором его, а Шагову он первому доверился. А уж Скородумову — машинально, просто так. И это было только начало...
  
  А Бегак, прапор, его не ёб. Уважал ли? Презирал, может? Прапор и сам, — понимал Акыт, — был непрост. С острым носом, длинный, нескладный, тихий. В глаза не умел смотреть. И вот ещё что: голова у него всегда была как бы втянута в плечи. Точно от страха.
  
  Да и не мог он, по-видимому, не презирать его, Акыта, — слишком прапор боялся этих своих желаний...
  
  Скородумов как-то, смеясь, обронил через плечо, что Бегака надо бы тоже, чтобы у Акыта был дружбан, чтоб мог и ему, Акыту.
  
  Но Бегак ушлый был, таился, не смотрел в глаза.
  
  Акыт, впрочем, знал, что Скородумов всегда был колдун: кровь у него такая. Однажды тот был касаты-шаман, знаменитый на всю Акытову тайгу!
  
  Касаты-шаман — бледный до синевы, чёрные жёсткие волосы стрижены под горшок. Он в куртке оранжевой, как у дорожных рабочих, но с бубенцами по вороту и подолу, со свастикой, дёгтем рисованной на спине, с бубном в руке, с облезлыми (когда-то, наверно, красными) деревянными бусами на точно девичьей, лебединой шее.
  
  Акыт-то ещё знал, что Бегака тот убил однажды, превратил в духа сердитого Удэгэ, а кровь его выпил всю — так нежность его себе забрал: пригодится. Когда только было это, в какой их жизни? А впрочем, не всё ли равно? Время ведь нераздельно...
  
  
  
  ...Опять камлал касаты мужикам в длинном сарае. Свечка судорожно мигала в середине стола, лишь себя одну освещая. Народ вокруг собрался всё тёмный, таёжный, хмуро глядел на визгливый топот и бабьи метанья шамана.
  
  Дух Удэгэ явился, наконец, из костра бледною струйкой дыма — как всегда сопливый и недовольный. Касаты сграбастал его, досадуя, что тот долго не просыпался.
  
  Эх, нужны были другие духи, посильней: охота на медведя предвиделась. Мужики матёрые напряглись вокруг. Напряглись, но привычно не верили, что шаман поможет.
  
  Помог, однако.
  
  
  
  — Андрындрыг-бындырдрыг-койемдахыг-уйна-каргыныдырлыг, сука ёбаный!!! — касаты рвёт зубами кусок непрожаренной медвежатины; Акыт возле, подбирает с земли внимательно все обрезки с салом. Хорошо мужики помазали Скородумову-касаты: весь загривок медвежий ему отвалили. Теперь у шамана промысел бойко, должно быть, пойдёт. Раньше касаты верили все в тайге, даже русские, если охотиться наезжали. Нынче веры в тайге меньше шаману стало. Сильно много пьют теперь ульчи и сгорают ох как!! Крадут, убивают друг друга, и за грех не считают. А чуть что — не шамана, а доктора зовут или какое начальство из милицейских. Докричись-ка!.. Но Скородумова-касаты всё ж боятся. Даже Акыта побаиваются, хотя и смеются: он — касаты-жена. Однако ж он ученик шамана. Все тайны касаты знает, всё видит, когда тот камлает: и девять слоёв небесных, и под землёй все ходы, и водных духов — баб зеленовласых и приставучих.
  
  Только вот вызывать их Акыт страшится. Скородумов сказал однажды: Акыта они убьют, Акыт ведь в шаманы непосвящённый.
  
  Наевшись, Скородумов валится на кошму, жирным рылом к небу.
  
  А оттуда сверху солнышко светит, на щеках касаты блестит, как рыбий бок.
  
  Шаман сопит, булькает: засыпает маленько. А Акыт вроде бы тоже дремлет, но душою уходит он. Раньше касаты всегда про Акыта знал, куда тот душой полетел-помчался. Однако ж недавно Акыт открыл: есть убежище от глаз касаты-шамана! И убежище это — мысли о Шагове, надо только его духа-кулунду ти-ихо, настойчиво так зазвать.
  
  Кулунду этот на Шагова весь похож. Только маленький, охотно в голове у Акыта прячется, там и ест, и спит. А ночами к Акыту прямо в сон приходит в чёрной униформе, в высокой фуражке с черепом из литого серебра, с тоненьким злобным стеком. Мина суровая, сразу видно: начальник. А во сне улыбается он Акыту, как улыбнулся однажды, когда в другой какой-то там жизни заплакавшего Акыта погладил по голове. Сердце, видно, дрогнуло от всего этого...
  
  Широкая улыбка у Шагова-кулунду: мужская: простая и щедрая. Но и умная. У бабы обычно хитрая, все бабы таят что-то, злые. А кулунду Шагов — наружу весь; но по-умному весь наружу, строго и просто себя блюдёт, помня всегда силу. Кажется, он совсем не боится смерти; другим зато смерть даёт очень щедро.
  
  Вот и нынче в полудрёме своей Акыт наблюдает за ним украдкой. И видит: плац, от пылищи белый, и серо-полосатые люди — а может, уже и трупы — рядами на нём лежат, как грядки. Ходит Шагов меж ними, узкими сапогами, очками сверкает. А день солнечный, очень тёплый, ветер колючей проволокой вокруг плаца звенит лётко... и запах сена, медвяный, хмельной и сонный откуда-то навевает. С лугов, однако.
  
  Вот только друг ли Шагов ему? Скорей иное: учитель. В какой-то другой там жизни был Шагов начальник ему — маленький, но начальник. То есть, были они как бы и ровня даже, да у Шагова кулаки, рост, мозг — всё оказалось крупнее. К тому же на год раньше пришёл он в ряды. А вот по этой жизни Шагов — наставник ему, тайный учитель. Скородумов — тоже, конечно, учитель, но он Акыта всё больше с духами лесными знакомит. Верней, пугает ими. А Шагов чему-то другому учит. Правда, чему, Акыт пока понять не может: Шагов обзывает духов демонами надменно, не боясь, и считает даже, что они не главное, а главное — пустота, "нирвана". Это Акыт понять не умеет ещё, но бодро возле Шагова через трупы переступает.
  
  Но вместо глаз у Шагова — очки. Что за ними — Акыт не видит.
  
  
  
  ...Узкоколейка среди тайги. Насыпь, лиловая от стрел иван-чая. Мошка звенит густо, липнет к потным рукам и лицам. Касаты-Скородумов прячется в зарослях, на земле лежит. Рядом Акыт в одних трусах рваных, парашютах, коричнево-смуглый, торчком лопатки.
  
  — Вон, гляди! — касаты в сторону насыпи пальцем тычет. Там серые шпалы навалены возле рельсов.
  
  Наконец, издали спорый, ритмичный дребезг и дрязг дрезины. А впереди бежит эхо по просеке: то слева от полотна, то справа. Эхо голое, с белым от страха лицом: оглядывается. Ещё. Ещё...
  
  И юркнуло вдруг в тайгу.
  
  — Вон, гляди!
  
  На дрезине их десять, в одних оранжевых дорожных жилетах. И трое солдат с автоматами. Под придирчивый и подробный молодой солдатский мат машут кувалдами, шпалы таскают.
  
  — Это кто? — Акыт шёпотом, в страхе: может, духи?
  
  — Тела это, — касаты подползает к насыпи ближе, ближе. Акыт за ним тянется сквозь колючки, раздирая себе трусы ещё больше...
  
  Ноздри Скородумова-касаты круглы и трепещут яро. Шепчет он что-то; гримасой дёргается лицо. Зачем, однако? Мухи на него и сесть сейчас боятся...
  
  ...Крайняя, — тоненькая, с бритой полупрозрачной головкой на цыплячьей какой-то шейке, — делает шаг в кусты. Расставив ноги, присела: ссыт.
  
  Акыт глотает слюну. А касаты тянет, всё тянет украдкой зелёный и мягкий, обрызганный ей и росою мох — тянет его к себе, на себя, под брюхо. Та увидела это вдруг, но очарованно ползёт, плывёт уже вместе с мхом в цепкие лапищи касаты.
  
  Тихо охнув, упала в воровские объятья.
  
  Акыт следом бежит-несётся, пряча улыбку, натыкаясь на сучья — голой-то плоской грудью.
  
  За спиной их — треск автоматных очередей.
  
  
  
  ...Яркие языки скачут-прыгают по поленьям, сыплют алые искры в серый пепел, поленья трескаются, оседают покорно. В кустах застыл слабый, вечно сопливый дух Удэгэ, похожий на клок тумана.
  
  Девушка хватает куски медвежатины прямо из рук касаты, кусает за жирные пальцы жадно. Жир течет с подбородка прямо на высокую грудь. Касаты-Скородумов жмурится, вдруг хохочет.
  
  Акыт глядит на девушку изумлённо. Он таких ещё не видал, не нюхал. Девушки в тайге (если, конечно, встречались) были наглые, грубые. Пьяные приставали. Их лица продубили солнце и ветер, кожу пробороздили морщинки, бровей-ресниц часто не наблюдалось, зато за ушами, обычно узловатыми, торчали, как коренья, тощие, ровно хвостики крыс, косицы.
  
  Девушка была, как на беду, красиво обрита, с глазами чёрными и раскосыми — и такими хмельными!.. А на лобке у неё блестело кольцо и в нём звёздочка с пятью рубиновыми лучами.
  
  — Лю шао сяо ю! — щебечет она, наевшись. Отирает подбородок чёрной от грязи лапкой. Понимает: нужно ведь отработать.
  
  Акыт закрывает глаза. Теперь он вспомнил, вспомнил!..
  
  В первый раз она вышла из чёрного "мерседеса" в той другой, немножечко странной жизни, где Акыт носил тяжёлые сапоги, сам бил кувалдой по сваям. Она же была принцессой в изумрудном блестящем платье. И она вышла, вышла тогда из чёрного "мерседеса"! Вошла в тёмный подъезд, а дети неслись со всего двора: мерс, настоящий ведь мерс!..
  
  Это было в начале мая. Зелень рванула в тот день из почек, и очень остро, горько запахло тополем вскоре после дождя. Правда, Акыт постарался суеверно забыть виденье, но чёрный мерс всё лез ему на глаза.
  
  Ночами она являлась ему в смрадный сумрак армейской казармы и ласкала ресницами его щёки, шею и грудь, щекотала под мышками языком — раздвоенным, как у змейки, полагал Акыт почему-то... — и затем жгучим комочком, как с горки, скатывалась в пах. Но тут за руку его тянул Шагов иль Скородумов, или какой-нибудь Сыздыков, и Акыт шёл следом в сортир покорно, и там упирался крепко и устало руками в изрезанный подоконник... Суки.
  
  ...Как-то — уже в июле — когда они кончали дом напротив, Акыт оказался рядом с низким окном хрущобы. Он заглянул машинально в прохладный оконный зев и увидел её, принцессу!
  
  Она стояла у окна в узкой кухоньке. За ней белел старый вместительный холодильник, над которым тикали красные пластмассовые ходики в виде дома. На стенах, отделанных золотистой клеёнкой, пестрели ложки, салфеточки, рукавички — всё, как обычно бывает у женщины-хозяйки.
  
  Акыт рос в тайге, и кухня сказочной ему показалась. Он стоял среди кустов, потный и грязный, как дикий зверь, в яркой зелени растворённый, а принцесса смотрела сквозь него мечтательно, отрешённо, и скулы розовели у неё: от грёз, наверно.
  
  В кухонной двери появилась затем женщина всклокоченная, седая, с какой-то лиховатой мордой лица. Она ползуче и дерзостно зажала принцессу, впилась в шею ей бледными губёшками. Акыт охнул, но что-то (опыт другой какой-нибудь жизни?) ему подсказал, что это поцелуй всего лишь. Чёрная джинсовая рубаха на женщине при этом приподнялась, и Акыт увидел то серебряное колечко с рубиновой звездой, которое было в другой жизни на лобке у их бритой пленницы.
  
  На следующий день солдат не повезли к тому дому — их заперли в казармах. Поползли слухи, но Акыт не догадывался ещё, что все они теперь живут в другой, ещё более скудной и страшной жизни.
  
  Ночью стреляли уже за забором пригородной их части.
  
  — Ю си у ю! — вновь обратилась принцесса к двум безмолвным мужчинам. Она тотчас же распознала, что главный здесь не парень в длинных чёрных трусах, а человек с белою нежной шеей, в оранжевом жилете дорожника, обшитом крупными бубенцами, с тяжким и сложным взглядом. Главным был тот, кто кормил.
  
  — И уе еу сю ля! — ответил странный человек принцессе и потянул с себя холщовые шаровары...
  
  Дух Удэгэ в кустах засопел: сердито и недобро.
  
  
  
  Ночью Акыту приснилась мать. Она была морщинистой, жёлтенькой, с иссиня-чёрными волосами, собранными в пучок так туго, что сквозь них белела кожа, и голова, казалось, светилась. Ходила с трубкой в гнилых зубах, всегда в одной и той же грубой болотного цвета штормовке, иногда надетой на голое тело, и в простых штанах.
  
  У неё было девять детей: пять сыновей, четыре дочки. Каждые два года рожала она по ребёнку; не все выжили, но кто выжил, были телом крепки, а духом суровы. Мать любила Акыта пуще других, но не потому только, что он остался младшим из сыновей (младше его была только сестрёнка Аютка). Было что-то особенное в Акыте, и мать, простая ульчанка, чуяла это по-звериному: остро и безмолвно. Она приберегала лучшие куски только для него и затрещиной отгоняла расшалившихся братьев.
  
  Долгими ночами, когда бил в стёкла и в крышу дождь или выла метель протяжно — так, что казалось, будто кроме чёрной избы да белой метели нету на свете уже ничего — она лежала с открытыми глазами и самозабвенно молилась злому духу, Удэгэ-амбану, навек пленённому её мужем Одысом. Дух Удэгэ болтался в мешке под стрехой, спеленатый тряпками и брезентовой старой робой и туго-натуго перетянутый крупнозернистой рыбацкой сетью.
  
  — Злой дух Удэгэ! Удэгэ-амбан, тебя боялись мой дед и прадед, и лишь Одыс, муж мой, поймал тебя и под стреху подвесил! — взывала Лукчу (так звали мать Акыта). — Ты теперь не можешь нам гадить, так сделай же нам добро! Я тебя каждое утро кормлю, даю кусок солонины; летом мух от тебя у нас прямо тучи; так сделай же нам, наконец, добро! Ты же зло давно устал делать, ты двадцать зим уж в мешке висишь. А ты сделай добро — я, может, и выпущу тебя, когда дети все вырастут; мужа уговорю, нам тогда ничего уж не нужно будет — я и выпущу, и ты свободным куда-нибудь уйдёшь! А сейчас сделай ты нам добро: за сына младшего прошу я тебя, за Акыта! Ему служи верно, его охраняй. Чует сердце: непроста у него судьба. Сохрани ему жизнь, проведи его по дорогам её и дай ему мудрость и тишь души...
  
  Лукчу трижды тихонько стучала кулаком о брёвна. И ей казалось, что дух Удэгэ отвечает: мешок шевелился и покачивался, точно кивая.
  
  Когда тихое бурчанье и возня матери, наконец, затихали, Акыт ещё какое-то время, с открытыми глазами, вслушивался. Братья-сёстры сопели, храпел отец; вздыхал, чесался, кипел соплями в своем плену злой амбан Удэгэ. Выла метель или дождик стучал над самою головой — а мальчику вдруг казалось, что тихо, совсем тихо вокруг, — и что из него растёт дерево. Оно выше и выше, и вот уже зелёные блескучие ветки трепещут над серой кровлею, затем над тёмными соснами, потом уже над густыми, обычно низкими облаками, где раз в день гудит, как шайтан, невидимый самолёт. Наконец, верхушка дерева просекает небесный свод, и вокруг в синем звёздном тумане бродят тёплые тени, и нежно трогают вершинку дерева... Сердце бьётся вдруг часто-часто: ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту...
  
  — Сию сю у е! — лепечет во сне принцесса.
  
  — У е сю у сю! — вторит ей касаты-шаман и лапает мох возле, но уже сквозь сон, уже совсем равнодушно.
  
  ...Акыт у костра один, бессонный, печальный.
  
  Отчего-то он вспомнил опять тот день, когда впервой не повезли их убирать стройплощадку, когда не дали обеда, а ночью стреляли за высоким забором — когда это всё началось.
  
  
  
  ...Шагов в ту ночь отвёл Акыта в сортир, но там толпа аж стояла — и все дымили, обсуждали переворот. А тут — Акыт и за ним — Шагов, машинально, на взводе. Ну, все заржали сразу, Акыта толкнули к подоконнику, и Шагов — при всех — вдруг не смог! Ну, тогда Иванов, Петров, Сидоров, Петропавловский и Камчатский, а после снова Шагов — и Шагов опять не смог! Тогда пошёл Скородумов — он очень вот смог! Потом Люсин, Васин и Малафеев, и снова Скородумов и Шагов, — и вновь Скородумов смог, а Шагов как-то скис перед самым заходом. Ну, потом Шевченко, Руставели и Абовян, — и опять Скородумов и Шагов, одновременно, и снова петрушка та же: на коне один Скородумов, а Шагов обмяк, зарделся аж до синевы, как пьяный.
  
  И Скородумов сказал, смеясь, и вроде без задней мысли:
  
  —Тебя, Шагов, самого бы надо...
  
  Тогда Шагов медленно снял замызганные очки...
  
  
  
  ...Акыт закрывает глаза; в уши лишь треск костерка доходит. Но что-то крадётся, шелестит в траве, царапает коленку, лезет на неё, сопя упорно... Акыт вновь открывает глаза.
  
  Это амбан Удэгэ. Вид у него испуганный: тощие плечи приподняты, как всегда; серые глазки бегают; острый сопливый нос, кажется, по сторонам ворочается, точно вынюхивая чего. Таким примерно вошел тогда в сортир и Бегак. Его ударил, походя, Скородумов. Навсегда.
  
  Потом была свалка, и после Бегак лежал возле крайней кабинки в луже своих и чужих — чьих-то там — кровяных подтеков.
  
  — Зачем так? — спрашивает Акыт амбана. — Ты — то Бегак-сержант, очень ты на него похожий; то вот — злой дух Удэгэ. А та — ведь принцесса вроде; а теперь шпалы ложит...
  
  — Кладёт, — поправил амбан уныло.
  
  — Я что, русский, что ли? Не виляй айда, ты правду ответь: почему все так разом, а связи нет?
  
  Амбан вздыхает. Вусмерть запугал его плен под стрехой.
  
  
  
  Провожая в армию сына, Лукчу позвала шамана, и тот, очень сильный, заколдовал Удэгэ-амбана: из мешка-то выпустили его, но к судьбе Акыта привязали навек, и крепко. Если уйти захочет — снова в мешке очутится под стрехою у Лукчу. И тогда Лукчу его палкой, палкой... И так каждый почти что день.
  
  — Нету смысла — вот и связи нет, — отвечает уклончиво Удэгэ Акыту.
  
  — Врёшь, амбан! Даже я, человек, и то ведь чую: есть она, есть, паскуда!..
  
  Но тут дрёма накатывает внезапно, и Акыт шепчет бессвязно:
  
  — Там принцесса была, однако. И злая шаманка голубоглазая. Что она с принцессой на кухне делала, не знаю я, а только как плен это было. И я в плену, и ты в плену теперь, и она в плену всегда была тоже... А на воле злая шаманка да Скородумов, да Шагов в чёрной красивой форме... А в тот день, когда Бегака унесли, пришли офицеры, сказали: "Президента — на хуй!" Теперь, значит, этот, светлолицый хозяин нам! Он, дескать, хороший. Скородумов спросил ещё: "Ты с таким бы не отказался?" А я-то что? Я — как властя прикажет! Плохой человек Скородумов, — гнилой, однако... Ты, Удэгэ, совсем не хранишь меня, — мать мою ты забыл..."
  
  И тут же вскрикивает плаксиво, так что сквозь сон вздрогнули принцесса и касаты:
  
  — ЗАЧЕМ, ЗАЧЕМ ОНИ ТАК МЕНЯ?!..
  
  — А не я — совсем убили б! — возразил Удэгэ и вдруг принюхался деловито. Потом охнул и, точно заяц, скакнул с коленки Акыта. В кусты стрекнул — там, незримый, и затаился.
  
  Но лишь сыпал искры малиново-тусклый уже костёр; бормотал во сне касаты-шаман; трепетали ноздри принцессы яростно и призывно; и спал, упав головой в колени, Акыт.
  
  
  
  Как и всякий дух, Удэгэ не помнит, когда он на свет явился. Говорили иные: Чингиз-хан семя на землю бросил да ускакал. А из семени и степной пыли уже Удэгэ свалялся. Но Чингиз ли был его отец иль простой просоленный потом кочевник — пойди разбери-ка теперь. А только когда вся земля тебе — мать родная, то считай, нет у тебя семьи, угла, где приткнуться ты можешь.
  
  Вот так же и Удэгэ: вся тайга для него — родина, а каждая отдельная сосенка иль осинка нос от него воротит, кроной качает, серчает: "Не мой! Не мой!"
  
  Вырос он, но озлобился, очерствел душой. К тому же и видом не вышел: плечи вздёрнуты, острый нос, ровно клюв какой, кожа нежная, девичья, а душа — темна-а!.. Одна и радость: может в того, в другого оборотиться да гадить людям по мере сил.
  
  Была у него любовь: в девушку он влюбился. Звали ее Лукчу, и красавица она выдалась — всем на радость. Косы чёрные, брови яркие, глаза ясные, зубы ровные, губы красные... — а фигуристая!.. Да что там: первая красавица по тайге.
  
  Признался Удэгэ в любви ей — даже для того учителем оборотился. А она знай смеётся:
  
  — Я к пограничникам русским в гости хожу, огненную водку с ними каждый день кушаю, "Беломор" курю! Они меня конфетами аж кормили! И все стройные, беленькие такие... Я, может, замуж выйду под Рязань! На что ты мне, мох болотный?
  
  — Я учитель ведь...
  
  — Нет, мох, однако! Я-то вижу...
  
  И язык кажет: смеётся, сволочь!
  
  Но не по её вовсе вышло! Брюхатую уж, еле выдали Лукчу за Одыса, охотника пожилого, которому что баба, что росомаха — все едино: со зверьём-то он больше привык...
  
  Делать нечего: стала Лукчу с Одысом жить, и влюбилась в него вдруг — для себя внезапно даже! А Удэгэ с утра вертится, у крыльца её поджидает. Обидно амбану: предпочла чертовка ему старика старого, Одыса колченогого, от солнца — от ветра чёрного...
  
  — Он же с оленями до тебя-то жил! — ноет, гундосит дух.
  
  — Мало ли: главное не с тобой! — Лукчу ехидно. — Он, знаешь, какой жаркий, когда хочет?.. Эх, до тебя ли, однако...
  
  И рукой этак махнет сердито на Удэгэ — и по хозяйству спешит опять. А тот, жалкий, всё о себе напомнить мечтает: то молоко у Лукчу сбежит, то ложка хорошая пропадёт, то вырвется из рук кастрюля с похлёбкой... Да и мало ли: злой-то дух вездесущ, однако!.. А Лукчу — хоть бы что: чертыхнётся, плюнет да всё и справит.
  
  Житья вконец Удэгэ не стало: ровно и нет его для Лукчу совсем! Терпел-терпел он, да вдруг однажды взял — и решился, глупый. Дождался, когда Одыс на охоту опять ушёл, а Лукчу со старшими своим дитёнками одна осталась.
  
  Был вечер тогда, рыжее солнце за ели уже садилось. Юркнул амбан в избу и на пороге замер, к сумраку привыкая. А Лукчу тут навстречу к нему задницей выступает — моет она полы. Тряпка в ведре — чмок, о половицы — шварк. Чмок — шварк, чмок — шварк... А ноги её босые!.. А пятки!.. Ярче небушка за окном по тесной избе сияют... Сглотнул Удэгэ слюну свою горькую, шагнул с порога высокого; крепко-накрепко обнял амбан Лукчу. А она... Так и осталась она в руках его обмякшею — словно и без костей...
  
  Рванул Удэгэ юбчонку, вошёл надсадно. Куда вошел — сам он не понял даже. Охнула тут Лукчу, встрепенулась, как от ожога. Пашет ее амбан — точно по влажной тайге бежит куда-то просекой неширокой. Но ближе, ближе, — уж свет вдали...
  
  Тут дверь хлопнула вроде бы за спиной. Ан не до того Удэгэ сейчас: свет-то всё ближе, ближе...
  
  Вдруг страшная, злая сила сжала амбану яйца.
  
  А другая — ещё страшней — как бы пополам зад ему разломила...
  
  ...И после, всего в крови, пинал Одыс Удэгэ-амбана. И так до смерти его допинал бы, если б Лукчу не вмешалась, не упросила мужа: злой-то дух авось в хозяйстве на что сгодится?..
  
  Запеленали амбана беспамятного в брезент, сетью рыбацкой перевязали и под стрехой подвесили: пусть живёт.
  
  Так вот и просидел несчастный под стрехою у Лукчу двадцать почти что лет. Умер уже Одыс, выросли-разбрелись старшие сыновья Лукчу, но берегла-хранила она амбана. Чуяла: не настала ещё пора Удэгэ, — нет, пора ему не настала.
  
  Через год после смерти Одыса стала Лукчу амбана через брезент всё щупать: как он там, жив ли? Да все без толку: видно, долго без дела мужик томился...
  
  Поняла вещим сердцем своим Лукчу: не для услады послала судьба ей амбана — для подмоги. Младшенькому, Акыту, помочь хотя бы...
  
  Как ни бедна была Лукчу (перестройка уж миновала), а знатные проводы в армию Акыту справила, издержалась. Самого шамана Скородумова позвала, однако! Тот на лодке издалека приплыл. Самогона ему три пол-литра дала, еды да куньих шкурок пяток ещё втихую сунула.
  
  — Ты так, шаман Скородумов, сделай, чтобы Акыту в армии хорошо жилось! Чтобы мужиком настоящим стал да вернулся б ко мне непременно! А то кто ж и старость мою утешит?..
  
  Застонал тут амбан Удэгэ под стрехой: почуял он обман близкий, подлый.
  
  — Это кто у тебя? — Скородумов спросил Лукчу.
  
  Та вкратце и рассказала.
  
  Злое что-то мелькнуло-блеснуло в чёрных глазах шамана:
  
  — Не волнуйся, тётка! Всё сделаю тебе, как в аптеке! — сказал касаты-шаман и велел ей ветку багульника принести. Сам же халат надел — халат чёрный, с солнышком на груди, с месяцем на спине; также жилет оранжевый с бубенцами; также шапку с красным большим помпоном.
  
  Затем вынул из мешка Скородумов бубен, расписанный чёрными звёздами, золотыми деревьями, алыми человечками, и ещё — лодочку из пластмассы, чтобы через реку в мир иной было на чём податься.
  
  Всё это на стол посреди избы положил касаты-шаман. А мешок с Удэгэ на порог поставил.
  
  Выпил водки огненной стакан, зажёг ветку багульника. Серый пахучий дым валом потёк по избе тотчас же.
  
  Но и это ещё не всё: велел шаман Лукчу сапоги ему вылизать — без этого, дескать, на службу никак!..
  
  И лишь затем начал своё камланье.
  
  А Акыт в это время в углу стоял, по приказу шамана голый. И странное дело: не прыжки, не вопли страшного человека видел перед собой Акыт, а ту страну, куда шаман душою своею тёмной сейчас умчался.
  
  — Дерги-иль! — вопит-зовёт касаты страну. И видит Акыт: дорога меж холмов петляет. Пыль над нею мутной желтоватой рекою вьётся. А холмы, седые от ковыля, как скальпы премудрых старцев; а небо блёклое, сивое — дрожит в нём свет, словно вот-вот погаснет. Куда дорога ведёт, Акыт не знает пока, а только топать ему по ней за шаманом — судьба, выходит.
  
  — Тороан! — верещит касаты-шаман. Озлился чего-то. И вот уж три шеста высоких перед Акытом, на каждом по флажку жёстко бьётся. На одном флажок белый, на другом — синий, а на третьем — красный. И трое духов квадратных под ними в пятнистой форме, — а рожи у них от спиртяги красные, а глаза от таблеток белые, а зубы от табачища сизые, а из широких штанов у них по хую торчит — и каждый хуй, точно перед грозою туча — угрюмо-лиловый, в толстенных складках.
  
  Расступаются духи перед Скородумовым-касаты, честь ему отдают, залупы прикладами вежливо прикрывают.
  
  — Этот со мной, ребята! — кажет шаман пальцем на голого на Акыта.
  
  — А Устав-то знает? — кричат духи разбойными голосами. — Нет, шаман, тебя мы уважаем, а его отъебём, однако!
  
  — Только быстрей давай, мужики! Мне на небо ещё с ним надо, душу его спасать...
  
  И сам первый прыгает на Акыта, точно шайтан какой...
  
  Жутко Акыту, больно Акыту до смерти, а деться куда ж? Кругом — дергиль; хозяин здесь — касаты-шаман...
  
  — Декасо-он!!! — заорал Скородумов вдруг, да так, что утроба его меж зубов чёрным пламенем полыхнула. И понёсся касаты от изодранного Акыта. А Акыт-то и бежать не может уж: хромает, стонет, следом в пыли трусит, ровно какой подранок. Духи смеются вослед, орут, — грозят на обратном пути вновь силой в утробу его вломиться.
  
  За что, — ах, за что ж такое?!!
  
  А декасон — длинный такой барак под зелёной крышей. В нём два ряда железных коек в два этажа. На каждой — по душе босой, обритой, нервной, больной и злой, в шрамах под камуфляжем. Шаман хранит их тут; иногда, правда, и изымает совсем во тьму внешнюю, ледяную. Там души уходят в миры, и касаты неведомые, должно быть...
  
  Поставил Скородумов Акыта на колени в угол... Через час нижняя губа у Акыта лопнула. А шаман знай себе лыбится: редкая, да потеха...
  
  Ему-то что? Услада лишь.
  
  Упал тут Акыт без чувств на холодный, на влажный пол.
  
  И вдруг на небе он очутился.
  
  А небо — как город; большой, однако! Проспекты на нём широкие, дома в нём высокие, а в середине, как сердце красное, небольшая такая крепость из кирпича. В ней — дворцы да соборы с золочёными куполами. В одном — узенькие гробницы; в них различные — в одеяньях, должно быть — трупы. А в иномарках по проспектам бандиты шастают; гибэдэдэшники за это с них деньги большие берут, однако...
  
  Идёт по улице Акыт в новенькой униформе, амбан рядом небрежно шагает. Смеётся:
  
  — Клёво на небе-то?
  
  ...Всё про Акыта знает.
  
  Акыт молчит, сопит украдкой. Боится: вдруг Скородумов ему за любой за ответ под дых опять вломит со всего размаху? Люди ж и тут вокруг не везде бывают...
  
  Пришли они в сад. Да и что за сад — так, из асфальта деревья торчат, и грязно.
  
  Здесь амбан Скородумов сторговал Акыта на час какому-то толстенькому в очочках. Открылась Акыту квартира большая, вся в картинах, книгах, коврах. На прощание кроткий "дяйинька" деньги сунул ему, сказал, как добрый волшебник — иль, может быть, даже фея:
  
  — Я тебя, милый чукч, помнить буду! Приходи всегда, когда тебе хуевато станет...
  
  Акыт заплакал и сознание потерял.
  
  Очнулся в избе родимой, на мамкиной на кровати.
  
  — Счастье-то, сыночек, счастье какое! — Это Лукчу с холодной тряпкой над ним колдует. — Скородумов-шаман в ученики тебя взять решил! Из армии вот вернёшься — станешь с ним вместе жить!..
  
  И опять сознанье Акыта отплыло куда-то...
  
  
  
  Солнце светило и грело вовсю сквозь иглы высоких сосен. Оно добралось-таки до Акыта, до его ноздрей, до темноватых, сном сомкнутых век и пошалило: разбудило первым его в этом знойном июльском мире, где, может, искали их сейчас с собаками по тайге. А может, и не искали: мало ли баб заключённых в лагере у села Медвежьи Ушки, где испокон веку только ульчи да пограничники обитают? К тому же и касаты могуч: не попустит врагам удачной погони.
  
  Но конечно не о врагах, не о могуществе касаты подумал Акыт, проснувшись. Открыв глаза, он сразу вспомнил о той принцессе. Она была сейчас так доступна, лежала голая у кострища, в мягких тенях от собственных от ложбинок нежных.
  
  Полз Акыт к ней неслышно и долго, дыхание притаив, наблюдал, как искрится рубиновая звезда в колечке её, на смуглом ее лобке. Лобок был брит, однако уже не гладок: едва видимая щетинка покрыла за ночь его и щекотала на ощупь руку. Ну да щупать принцессу дальше Акыт всё-таки не посмел: вдруг пробудится, закричит. Проснётся тогда касаты-шаман, отъебёт обоих...
  
  Суеверно и нежно промелькнул Акыт языком по лобку принцессы. Он представил себя собакой, на всё для неё готовой. Хуй, однако, ломило очень, и нужен был Удэгэ-амбан, дух-раб Акыта, чтобы унять напасть такую...
  
  — Удэгэ! Удэгэ, приди... — шепнул Акыт робко в траву, чтоб амбан не проснулся
  
  Но нету ответа.
  
  — Удэгэ! Удэгэ-э-э! — громче позвал Акыт. Вдруг стало ему тревожно и сиротливо.
  
  — Чё ор-рёшь, скотина? — ворчнул амбан Скородумов, не размыкая век. — Твой говнюк, небось, внутри неё сидит; там в пизде, небось, и лютует...
  
  "Убью, однако", — вскипел было про себя Акыт. Но только крепче сжал зубы.
  
  Он подошёл к принцессе, всё ещё спавшей, наклонился над ней в ревнивом и сладком томленье и...
  
  Крик Акыта спугнул кукушку с сосны на дальнем конце поляны.
  
  
  
  ...Она лежала почти бездыханная и белая, как разлившаяся по полу сметана, как язык внезапного снега в глухом овраге поздней весной. Даже груди её опали; даже серебряное колечко, только что так пронзительно ярко сверкавшее, вдруг поблекло, затуманилось, и рубиновая звезда стала белёсой, точно коралл, изъеденный океаном.
  
  — О касаты! Она умирает — спаси её!! — взмолился Акыт, впиваясь ногтями в обе свои щеки.
  
  Скородумов вскочил, отбросил Акыта прочь и склонился сам.
  
  — Ю и ую-ую... — едва слышно пролепетала принцесса, и веки её дрогнули слабо, мучительно.
  
  Касаты охнул, пал стремглав ниц и зарылся лицом меж ног умирающей. Он страшно сопел и чмокал — точно лакал принцессу, её хворобу: а может и жизнь её?..
  
  Акыт напрягся от подозренья, готовый смертной хваткой впиться в Скородумова-касаты.
  
  Тот вздрогнул, поднял голову. Лицо его блестело и было красно.
  
  — Я понял: это амбан нам мстит — и мне, и тебе, мудило! Он точно, ночью в неё залез и грызёт её изнутри. Уже к матке подбирается, сучий корм!
  
  И снова он врылся, кряхтя и ругаясь, между ног принцессы. Акыту казалось это нестерпимо долго: целую, может, вечность. Вдруг касаты отпрянул и с ходу всадил в неё свой грозовой, набрякший...
  
  ...Уже солнце вошло в зенит: касаты всё трудился, пахал усердно. Раза два принцесса приходила в себя и, трепеща ресницами так, что у Акыта сердце рвалось о рёбра, лепетала:
  
  — Ю о э уе!
  
  Но тотчас вновь становилась белой и бездыханной...
  
  Наконец, мокрый, злой Скородумов отвалился от умирающей:
  
  — Всё! Пиздец мужику моему... Теперь ты, мудило! Пшёл! Пшё-о-ол!!!
  
  Акыт слепо, почти безучастно приспустил трусы и наклонился, упершись руками в колени.
  
  — Еби, косой недоносок! — заорал касаты надтреснуто и тошнотно.
  
  Акыт покорно лёг на принцессу. Она была вся точно льдинка.
  
  Полежал на любимой, потом с какой-то невыразимой тоской вошёл в неё, как в студёную, скованную морозом трясину.
  
  Но тотчас случилось то странное, что часто бывало с Акытом.
  
  
  
  Ему показалось вдруг, что он не лежит, а бежит, — и бежит вроде бы по тоннелю. Красноватые кирпичные стены чёрны от копоти, под ногами чавкает глубокая, одуряющей вони грязь, проникая сквозь сапоги. И там, впереди, где неясно клубящийся полукруглый, точно аркой охваченный свет, — там часто, захлёбываясь огнём, строчит пулемёт, трещат автоматы, кто-то орёт надсадно: "Сдавайтесь, гады!"
  
  Акыт понял, что бежит по трубам канализации. Над левым плечом его вдруг что-то пронеслось с тонким свистом и чиркнуло по стене, совсем рядом. В щёку пронзительно вдарил осколочек кирпича.
  
  Взвизгнуло тотчас над ухом. Акыт бросился в жижу и пополз в ней, держа автомат над головой в вытянутой руке. Он полз долго, уже не чувствуя холодной грязи, облепившей тело, хлюпавшей в голенищах. Пара пуль звенькнула о ствол автомата. Несколько раз он менял руки, — держать автомат над собой было неловко, рука немела.
  
  "Сколько ж ползти-то?" — думал Акыт. Он не раз уж хлебнул горькой жижи; его рвало, и он тотчас забывал об этом.
  
  Красноватый сумрак редел, резко запахло дымом и порохом, и ещё чем-то приторным и противным — наверно, его собственной кровью. Взрывы гремели теперь прямо над головой.
  
  Краем глаза Акыт заметил боковой ход тоннеля. Что-то подсказало ему, что там, возможно, спасенье. Акыт стал загребать туда, налево. Здесь и жижи оказалось куда меньше, и даже узкий бордюрчик зазмеился вдоль стен.
  
  Пули в этот отсек не залетали. Акыт встал, наконец, на колени. Перед ним чернела низкая дверь. Чувствовалось, что она толста, как стена старой крепости. Однако Акыт машинально толкнул её стволом автомата. Дверь, лязгнув, отворилась.
  
  За ней была комната с золотистыми шелковыми обоями, с абажурами по стенам, с длинным столом под тяжёлой вишнёвого цвета скатертью. В углу сиял голубовато-молочным светом огромный хрустальный шар. На нём, точно инеем нарисована, серебрилась Евразия прихотливою кружевной салфеткой. В кресле с готической спинкой прямо перед Акытом сидел амбан Удэгэ. Он был в чёрной бархатной униформе, с красной повязкой на рукаве.
  
  Не мигая, точно гипнотизируя, амбан смотрел прямо в глаза Акыту.
  
  Акыт понял: всё кончено. Что "всё", он бы, впрочем, и не ответил. "Всё" — это вся, наверное, жизнь, какой она билась в Акыте, в амбане, в Скородумове-касаты, в бедной, только что почившей мёртвым сном принцессе... Земля опустела, и в первый миг это показалось Акыту даже и странно — щемяще — сладким: так было горько.
  
  Он поднялся с колен, сделал шаг, другой... Потом, опомнившись, крикнул надрывно, пронзительно — и рванул курок...
  
  
  
  В последние дни вспоминал Акыт мать свою, старушку Лукчу, — съел её рак очень быстро, и касаты не помог, однако! Или не захотел, быть может? А может, и не шаман он вовсе, а просто так, Скородумов злой? А шаманом прикинулся лишь искусно...
  
  "Скородумов — гад!" — подумал Акыт, подводя итоги. И вспомнились вдруг тайга, проводы, посвист птиц в смолистых соснах, клочья розовеющего тумана над огородом в рассветный час. Вспомнился также отец, зелёный холмик его могилы...
  
  — И ты на том свете теперь... — сказали Акыту над самым ухом. Сказали почти с укором, проникновенно.
  
  Акыт отпрянул. Над ним, мечтательно улыбаясь, стояли Шагов и Скородумов. Шагов был в чёрной бархатной униформе, а Скородумов в воронёных латах, с крыльями за спиной. На лицах обоих темнели полосы сажи. В саже были даже стёкла очков у Шагова.
  
  — Ты помнишь, помнишь? — спросил, усмехаясь, Шагов.
  
  А Скородумов без лишних слов схватил Акыта в охапку и, затрещав крылами звонко, взмыл прямо под потолок. Он пробил свод своей сильною головою и споро взмыл прямо к небу.
  
  Спустя минуту под ними шумела уже тайга, таинственно призывая.
  
  ...Лишь над серенькой старой крышей Акыта выпустили. Через печную трубу пронёсся он к себе в избушку.
  
  Сбросил Акыт горячий горшок из печки; головой вперёд влетел из печного зёва в сумрачную избу и хлопнулся аккурат на материну постель.
  
  ...Акыт открыл, наконец, глаза — через печь он летел, от дыма и огня сильно жмурясь. Солнце сквозь оба окошка тянуло свои лучи от него прочь, в другой совсем угол. В избе было душно, тихо; только ходики на стене тикали бесстрастно и чётко. И если бы не горшок, валявшийся у печи в дымившейся жёлтой луже, можно было бы и подумать, что все Акыту во сне приснилось, что войдёт сейчас мать живая и погонит его с постели: дров наколоть, воды натаскать да чтоб в хлеву убрал...
  
  "Я ж уже здесь... — подумал с улыбкой Акыт, — мне не страшно. Сейчас я увижу маму..."
  
  Так всё вроде бы и случилось: мать вошла с ведром, как живая — сердитая, деловая. Велела сыну не залёживаться; да увидала на полу горшок с похлёбкой и нахмурилась. Сейчас затрещину даст, как в детстве. А разве же это он? Это ж всё духи, мама!..
  
  Однако про духов Акыт всё-таки промолчал тогда, не стал мать виденьем своим пугать и весь-то день по хозяйству пластался, как заведённый. Даже подумал: мол, привиделось это ему, примстилось...
  
  Но под вечер сказала ему Лукчу:
  
  — Собирайся-ка ты, сынок, к Скородумову-касаты! Он сегодня вернуться должен: ездил за сопку к старухе Бергель камлать... Что ж, отогрелся ты после службы-то у меня — теперь, как договорено, ему послужи, однако!
  
  Делать нечего: опасно шамана злить. Собрался тотчас Акыт.
  
  
  
  ...Шагает тайгой Акыт, да видит вдруг: не тайга вокруг уже потянулась. Место окрест чудное, ровно и не земля совсем: ёлки-сосны корнями к небу торчат, а ветками-то за голенища его цепляют. Дальше — больше: мхи с грибами над ним уж висят, а под ногами — облака, но твёрдые, комкастые, точно лёд весною, а дальше — и тоже ведь на земле! — длинный, рыжий такой закат. И тоже, наверно, твёрдый.
  
  Ну, подошел Акыт к закату, — а это вовсе и не закат, это заградполоса из огня сильно широкая, а за нею забор серый, бетонный. Через пламя маленькая тропинка змейкою тёмной вьётся. Акыт по ней и пошёл, хоть дышать ему было, почитай что, уже и нечем. Дошел до забора он — а там калиточка узкая, и в ней стоят: Васин, Люсин, Малафеев, Петропавловский и Камчатский. Да и Сыздыков поодаль махоркой попыхивает.
  
  Тут Акыт вконец испугался. Думал: снова жопу ему на немецкий крест будут рвать, собаки... Ан нет: обняли его тотчас, дали водки огненной хлебнуть немножко да по спине шутейно ударили раз-другой:
  
  — Ты ведь "дед" теперь! Хули бздишь-то, чукча?
  
  За калиткой плац открылся им прямой и бескрайний. И над ним матово фонари горят, как на панихиде. Повели Акыта в длинный дом. Понял он: хоть и "дед" теперь, а насилие терпеть всё одно придётся. Малафеев даже по яйцам ему рукой провел, а Камчатский с Сыздыковым, амбалы, заржали громко: — эх, мол, ты, чукча темная, неразумная!..
  
  Привели его вроде бы и в каптёрку, а там — Скородумов один сидит, без всего, лишь в одной, блядь, фуражке с черепом и костями. Выгнал шаман взглядом всех, Акыта привычно к себе пристроил — Акыт вначале волынил, вяло касаты ласкал:
  
  — Вот, дурак, — говорит Скородумов тут, — читать ты даже как следует не умеешь, а вся-то жизнь твоя по минутам в этой вот красной папке на столе у меня расписана! И судьба твоя такова, мудак: будешь ты Кулунду у нас тридцать лет и ещё, может быть, три годочка. А то держава в забросе, на хуй...
  
  И плюнул тут шаман, Скородумов-касаты, в последний раз обжёг своим гнусным взглядом — и вдруг — в дергиль улетел — в страну дальнюю, где и сам он не властен, поди, ни над чем не волен...
  
  "...Дембель, однако, скоро..." — только и успел наш Акыт подумать.
  
  Жизнь улыбнулась вдруг.
  Страшная стерва-жизнь.
  
  
  СЛОВАРЬ
  
  
  АМБАН — злой дух.
  
  ДЕКАСОН — помещение, где шаман хранит души.
  
  ДЕРГИЛЬ — мистическая страна, в которую улетает шаман во время камланья.
  
  КАСАТЫ-ШАМАН — высший шаманский разряд у таёжных народов.
  
  КУЛУНДУ — дух-двойник.
  
  ТОРОАН — ворота в дергиль.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"