Пиюк Денис : другие произведения.

Путешествие в чужую жизнь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Неожиданное для героя путешествие в нелогичный и непредсказуемый мир, который является порождением его собственных фантазий и страхов.

  Глава 1. Бабушка и другие.
  
  Ничего особенного.
  Приходишь в этот мир маленьким, плачущим сгустком материи, становишься лучезарным, улыбчивым, дарящим счастье человечком, полным какашек, озорства, энтузиазма и безграничного оптимизма относительно этого мира, такого огромного, прекрасного, манящего голубыми неизведанными далями и удивительными горизонтами; мира, где все люди хорошие, все предметы интересные, и только пылесос страшный и плохой; изучаешь этот мир, начала по мере возможностей, потом по мере необходимости, по мере любопытства, в процессе изучения периодически спотыкаешься о всевозможные торчащие из земли коварно мешающие предметы - коряги, камни, доски и прочий мусор, набиваешь бесчисленные синяки, коллекционируешь всевозможные царапины и ссадины везде, где они могут появиться, периодически грустишь из-за неудач, печалишься от того, что неудач становится всё больше и больше, а гнетущее состояние нападает на тебя всё чаще и чаще; ты начинаешь быстро уставать и внезапно останавливаться, и в такие довольно уже частые моменты временного оцепенения задумываешься о различных не очень понятных и не очень приятных вещах, начинаешь болеть какими-то странными, подозрительными болезнями, предполагая, что добрая половина из них существует исключительно в твоём воображении, и тем не менее таскаешься по унылым лицемерам-врачам, а затем и по шарлатанам, теша скорее собственное самолюбие; в редкие периоды сладостной тишины и одиночества ловишь себя на мысли, что этот мир весьма предсказуем и потихонечку начинает тебе надоедать, но, тем не менее живешь - скорее по инерции, по привычке, и, в конце концов покидаешь этот мир жалким, плачущим сгустком уставшей, потрепанной материи...
  
  Краски становятся тусклыми, звуки - приглушёнными, конечности - ватными, мысли текут медленно и вяло, словно разлитый по столу кисель, ты понимаешь, что конец близок, и вот удивительное дело: на фоне всей этой всеобщей болезненной бледности особенно яркими становятся твои воспоминания.
  Как-то внезапно выясняется, что ты не только ничего вообще не забыл, ты всё помнишь - ярко, а что не помнишь, так и всё равно постепенно вспоминаешь и вспоминаешь, не в силах остановиться, в безжалостных подробностях, и чем больше вспоминаешь, тем меньше тебе хочется отправляться в мир иной, ведь ты многое не успел доделать, сказать, завершить, и вообще - как-то всё это слишком преждевременно и поспешно. В спутанном твоём сознании начинает тебе казаться, что ты решительно выздоравливаешь, довольно бодро поднимаешь своё так внезапно окрепшее, не старое еще в общем-то тело со смертного одра, отряхиваешь с невесть откуда взявшейся одежды невидимые пылинки, и произносишь слегка надтреснутым после долгого молчания, но, впрочем, довольно таки громким голосом, обращаясь к окружающим тебя, каким-то серым невзрачным людям:
  - Прошу меня простить, господа, мне срочно необходимо вас покинуть! - и, прихватив с прикроватной тумбочки красное румяное яблоко, направляешься к выходу.
  И тут возникает некоторая проблема. А точнее даже несколько проблем.
  Окружающие тебя люди - не то родственники, не то медработники - молча толпятся в твоей палате безо всякой видимой цели, и вроде бы не мешают даже, но и радости какой-либо по поводу твоего внезапного выздоровления также не выказывают никакой. Они толпятся серой, густой и липкой массой, издавая единый утробный нечленораздельный ропот, ненавязчиво занимая весь объём палаты. От окна, где стоит твоя кровать, до двери всего несколько метров, но ты проходишь эти метры невообразимо долго, двигаясь медленными, тянущимися, словно резинка, неуверенными шагами, и, только протянув руку навстречу дверной ручке, обнаруживаешь, что между тобой и дверью просочилась бледная личность неопределённого пола и возраста, которая безо всякого выражения смотрит сквозь тебя и безликим, не интонированным голосом произносит похожие на сигаретный дым слова:
  - Куда же Вы торопитесь? Оставайтесь с нами, Вам непременно нужен профессиональный уход, Вам необходим отдых...
  Одета личность нелепо и пахнет от неё каким-то курятником, но ты не обращаешь на такие мелочи ровно никакого внимания. Ты деликатно отодвигаешь назойливую личность в сторону, хватаешься за дверную ручку, дёргаешь дверь и долго вглядываешься в невообразимо глубокую, пронзительно синюю, словно экран-убийца Windows, пропасть, которой нет ни конца, ни края...
  Налюбовавшись этой пропастью вдоволь, ты тихонечко прикрываешь дверь, боязливо отходишь от неё подальше и оборачиваешься назад, в сторону невзрачной личности. Тут-то ты и замечаешь, что личность не такая уж и невзрачная, что это, пожалуй, мужчина (хотя вполне может быть и женщина), глаза - добрые и внимательные (хотя может быть они злые и равнодушные), а одежда - ну, с неё спросу немного. Личность совершает какие-то сложные приглашающие движения, обращаясь явно к тебе, серая масса родственников за спиной у личности внезапно превращается в бесформенную дымку и исчезает, а скудный интерьер больничной палаты начинает расплываться, темнеть, и, спустя секунду всё исчезает.
  ***
  Невозможно точно сказать, секунда прошла или целая вечность, тем более, что именно это не имеет ровно никакого значения, но ты обнаруживаешь себя сидящим на затёртой серой скамейке с облупленной краской, в некоем невзрачном, казённого вида парке. Вокруг скамейки чахлые деревца тянут свои чахлые веточки изо всех своих чахлых сил к серому неприветливому небу, серые дорожки из потрескавшегося бугристого асфальта беспорядочно хаотично переплетаясь, ведут невесть куда, впрочем, на некотором отдалении над чахлыми деревцами виднеется белое двухэтажное здание, имеющее пафосный фасад с колоннами, которыми, однако никого не обманешь: белая краска старая, потрескавшаяся и облетает, а в трещинках на полу пробивается трава.
  Всё наводит на мысль о больнице, с той лишь оговоркой, что людей вокруг нет совсем.
  Ни одного человека.
  Только ты один.
  Ты сразу же обращаешь внимание на возмутительную, вызывающую тишину, которой тебе так не хватало в прошлом, а теперь эта тишина вызывает в тебе беспокойство, и даже раздражение. Проблема в том, что здесь твоё раздражение никто не заметит и не оценит, потому что никого и нет, а значит самое время насладиться неожиданным комфортом, даже если не очень-то и хочется. Ты покидаешь засиженную скамейку и направляешься в сторону белого здания.
  Предчувствия тебя не обманывают: это действительно больничный корпус. Подходя к зданию с правой стороны, ты сразу обращаешь внимание на уродливую кирпичную пристройку с покосившимися буквами "приемное отделение", у подножия колоннады припарковался, видимо надолго, старый ржавый медицинский РАФ с красной полосой, возле старых массивных деревянных дверей - брошенное инвалидное кресло на колесиках с забытым на его спинке тёмно-зеленым пледом. Удивительные пустота и тишина наводят тебя на мысль, столь же неизбежную, сколь и нелепую: здесь ты сам себе и врач, и пациент.
  
  
  
  
  ***
  У тебя всегда были довольно сложные отношения с тишиной: тебе её не хватало.
  Ты заходишь в просторное, погружённое в полумрак фойе больничного корпуса. На желтоватых стенах какие-то выцветшие плакаты, портреты незнакомых сурового вида бородатых мужчин, каждый из которых, кажется, смотрит прямо на тебя неодобрительно, словно бы намекая: тебя тут не ждали... Вдоль стен расставлены банкетки, обтянутые грязноватым светло-зелёным дерматином, чуть вдали угадывается стойка дежурной медсестры с бежевой настольной лампой конусом и кривоватым продавленным стулом. Ты присаживаешься на одну из банкеток и внезапно видишь мальчика
  Мальчика, который ждёт.
  Мальчик сидит дома в своей полутёмной комнате и ждёт возвращения отчима, как всегда пьяного, громкого, грубого и полного ненависти ко всему, что окружает его в этом чужом для него доме.
  Возможно ему не будет до тебя ровно никакого дела. Он просто шумно поужинает, покурит и отправится отдыхать. Может быть твоя мама начнёт его пилить, и тогда начнётся то, чего ты, робкий двенадцатилетний подросток, боишься больше всего: крики, ругань, мат, бой посуды и глуховатые шлепки... Может быть перепадёт и тебе.
  Всё это, с незначительными вариациями продолжается каждый вечер из года в год вот уже несколько лет, и ты искренне полагаешь, что на самом деле никакой другой жизни и быть не может, поэтому редкие часы тишины воспринимаются тобой как нечто ненормальное, как запретный плод. Постепенно ты поймёшь, что стесняешься своей любви к тишине, поэтому постепенно начнёшь заполнять эту свою вожделенную тишину музыкой. Сначала бардовскими, невыносимо однообразными песнями под пару простых аккордов, затем в твоей жизни довольно быстро промелькнёт советская и зарубежная эстрада с немногочисленных грампластинок, и в конце концов у тебя появится электрогитара, тяжёлый рок, длинные волосы и тихая ненависть окружающих. Странные репетиции в засранном доме культуры, в котором ты в компании единомышленников разучиваешь примитивные песни с глупыми мрачными текстами были для тебя всего лишь разновидностью твоей внутренней тишины, после пары часов рычащих гитарных рифов пьяный голос отчима, доносившийся из кухни, казался всего лишь скрипом несмазанной двери и не стоил внимания.
  Тебе нравилось идти после репетиции домой, что-то обсуждать с собратьями-музыкантами, ловить на себе взгляды прохожих: в них мог быть интерес, презрение, любопытство или даже открытая ненависть, но только не равнодушие.
  В те благословенные годы ты думал, что все окружавшие тебя тогда люди - друзья, случайные знакомые, родственники - что они навсегда, на всю жизнь. В семнадцать лет довольно легко раскрашивать разными красками свою внутреннюю тишину, но совершенно невозможно раскрасить хотя бы одним цветом твоё безграничное одиночество, поэтому ты просто стараешься его не замечать. Впрочем, это твоё старание никоим образом не избавляет от факта: ты чертовски одинок.
  
  Двигаясь безо всякой определенной цели по больничным коридорам, ты прекрасно понимаешь, что не встретишь здесь ни одной живой души, поэтому из чистого любопытства заглядываешь в приоткрытые двери: вот процедурная с фикусом на подоконнике, операционная, а тут явно кабинет врача, навалено медицинских карт и справочников... Это конечно же лаборатория, там какие-то подозрительные ванны или бассейны, а это, кажется, морг.
  Не существует ни одной уважительной причины заглядывать в морг, но ты заглядываешь, ибо человеческое любопытство бессмертно во веки веков.
  В морге всё как обычно: много кафеля и блестящего металла везде, где только можно, а в центре прозекторской несколько столов с накрытыми простынями трупами. С волнением, необъяснимым обычно в присутствии покойников ты подходишь к одному из этих столов и безо всякой цели смотришь на человеческие очертания, легко угадываемые под простынёй, затем переводишь взгляд на стену, на которой висит пожелтевший календарь с каким-то курортным побережьем: взъерошенные пальмы, улыбающиеся женщины в купальниках и мужчины, сосредоточенно смотрящие куда-то вдаль, видимо на других женщин в купальниках. Слышится плеск волн, белый прозекторский потолок внезапно заволакивает южным звёздным небом, которое бескрайне раскидывается во все стороны до самого горизонта. Сумерки. Моря почти не видно, но оно безошибочно угадывается по звукам и запаху где-то внизу под набережной из белого камня.
  Ты явно не один. Рядом с тобой привлекательная миниатюрная брюнетка с озорными зелёными глазами. На ней миниатюрное белое платье с открытыми плечами, выгодно подчёркивающее бронзовые плечи, молодую крепкую аккуратную грудь и осиную талию. Кажется её зовут Машей. Пусть будет Машей, это совсем не важно.
  Вы вдвоем - довольно красивая пара, на вас заглядываются редкие прохожие. Вы спускаетесь к морю и купаетесь в темноте голыми, вы пьёте вино и едите мороженое, вы постоянно смеётесь, и кажется даже пытаетесь танцевать, ваши голоса сливаются с плеском волн в один всепобеждающий звук торжества молодости, любви и беззаботности.
  Вы прибыли в этот курортный городок порознь и познакомились уже здесь: ты, молодой, вполне состоявшийся, свободный во всех смыслах столичный отдыхающий, и она - вчерашняя провинциалка, удачно устроившаяся в столице же. Её незамысловатую историю в общих чертах ты уже усвоил: провинциальный городок Нижние Конечности, рабочая семья с вечно уставшим и вечно поддатым, грубоватым, но справедливым работягой-отцом и бледной матерью, работницей швейной фабрики; училище, ранняя половая жизнь, таблетки, клей, мелкое хулиганство и мелкое же воровство, познанные уже в тринадцать лет, безнадёжное уныние и смертная тоска, познанные в шестнадцать; институт, переезд в областной центр, дальше столица, крайне удачное трудоустройство (здесь чувствуется лёгкая неясность и заминка), и вот она, Мария-победительница, в свой первый заслуженный отдых на честно заработанные отпускные отправляется к вожделенному морю, которого в силу особенностей географического расположения Нижних Конечностей она ранее не видела никогда, и вообще - просто повезло, и как же всё здорово и прекрасно складывается, жизнь прекрасна, и тёплое море и замечательные люди вокруг, и вот эта белоснежная беседка или что это, а пойдём туда? И не будем больше вспоминать наши мухосрански... Говоря это она напрочь забывает, что ты - коренной москвич, а беседкой она называет и впрямь красивую белоснежную ротонду, стоявшую в отдалении на самом краю высокого берега, над самым морем.
  Вы поднимаетесь по мраморным ступенькам под купол этой ротонды, невесть откуда взявшаяся луна красиво подсвечивает ротонду, море и Машу, которая, не переставая нести прекрасную романтическую чушь, достаёт телефон, делает несколько шагов вперед и вытягивает руку вверх, чтобы сделать селфи.
  В этот момент ты, удивляясь собственному спокойствию и продолжая любоваться её точёной фигуркой, достаёшь из кармана брюк небольшой, но увесистый пистолет, который давно нащупывал, делая вид, что поправляешь яйца - и стреляешь ей в затылок.
  Когда в ушах стихает эхо от выстрела, ты фиксируешь где-то на краю сознания, как звякнула о мраморный пол ротонды и покатилась неведомо куда упавшая гильза, а тело Маши словно подкошенное с глухим стуком упало лицом вперёд и замерло, неестественно вывернув красивые загорелые ноги коленями внутрь, а руку, в которой был телефон вытянув вперёд. Белая колонна испещрена брызгами крови, а на белом мраморном полу растекается черное густое пятно, а ты стоишь неподвижно и удивляешься тому, как вдруг стало тихо, как внезапно исчезли на фоне выстрела все прочие звуки, словно кто-то убавил громкость, чтобы поговорить по телефону, а потом начал медленно прибавлять обратно, над Машиным трупом равнодушно пролетел шелестя крыльями крупный важный жук, вернулся шум прибоя и стрёкот насекомых и вся твоя потревоженная выстрелом реальность постепенно встала на место.
  И в ту же минуту красивая спина Маши шевельнулась, её стопроцентный труп с некоторым трудом повернул и приподнял голову, издав неприятный хлюпающий звук, и хриплым голосом проворчал:
  - Больно было вообще-то...
  
  ***
  Наваждение растворилось в воздухе так же быстро, как и появилось. Ты чувствуешь, что ладони стали влажными.
  Бред. Конечно бред. Ничего этого никогда не было, думаешь ты, бесцельно глядя на очертания покойника под простынёй, - уж совершенно точно невозможно разговаривать, когда тебе прострелили голову...
  - Тут я позволю себе с Вами не согласиться! - раздается из-под простыни совершенно неожиданный в данных условиях голос.
  - Вы...Вы живы? - только и выговариваешь ты.
  - Ну что Вы, конечно же мёртв. Но подумайте сами: так ли важно, можешь ли ты разговаривать, для того чтобы убедиться в том, что ты мёртв? Многие живые всю свою жизнь молчат, словно покойники, так почему бы покойнику немного не поговорить? Ведь Вы не надеетесь всерьёз на то, что наша с Вами беседа способна оживлять мертвецов? Вот я лежу здесь под простынёй абсолютно уверенный в том, что я безнадёжно мёртв, что, возможно меня ждёт вскрытие, а в дальнейшем - небытие. Я совершенно не представляю себе, сколько времени здесь лежит моё несчастное тело, мне совершенно нечего делать, потому что я и не в состоянии что-либо делать, я просто лежу и вспоминаю свою недолгую бестолковую жизнь и даже не жалею себя, потому что на это я тоже не способен. Впрочем, простите, Вы здесь - случайный персонаж и совсем не вписываетесь в общую картину, хотя, впрочем, может быть и так, что всё точно наоборот и случайный персонаж здесь - я. Если не возражаете - это не имеет ровно никакого значения!
  Говорливый покойник вызывает в тебе одновременно какой-то внутренний протест и интерес, ты протягиваешь руку к простыне, чтобы отдёрнуть её и увидеть говорящего, но что-то останавливает тебя, и рука опускается...
  - Правильно, - слышится голос из-под простыни, - я бы тоже побоялся. В сущности, вся моя жизнь была подчинена моим страхам. Мои родители зачали и родили меня случайно, без любви, я был нежеланным ребёнком, был не очень-то нужен своему отцу, который вскорости бросил мою мать, а мать не отдала меня в детский дом лишь из опасения общественного осуждения, и вследствие особенностей воспитания. Я стал её привычкой, и я всю жизнь, с самого младенчества чего-то боялся: боялся, что меня бросит отец - и он бросил, боялся, что меня бросит мать - но она этого не сделала, я боялся ходить в детский сад, потому что искренне считал, что пока я буду спать в детском саду, моя мать меня всё-таки бросит. Думаю, начиная с подросткового возраста я настолько привык чего-нибудь бояться, что стал целенаправленно выбирать себе, словно вещь в магазине, какой-нибудь наиболее комфортный и удобный в бытовом плане страх. В разное время у меня бывали разные удивительные страхи: я боялся высоты и громких звуков, боялся зубных врачей и собак, я боялся знакомиться с девушками и боялся остаться без внимания девушек... Представьте: ваш страх - это смысл вашей жизни, отбери у вас ваш страх, сделай вас бесстрашным, и вы совершенно перестанете понимать, зачем вам ваша жизнь...
  ***
  
  Что-то не складывается в единую картинку. Даже если оставить без внимания сюрреализм происходящего с говорящими трупами, безлюдной больницей и странными воспоминаниями - жить, чтобы бояться и бояться, чтобы жить?
  - Простите, я правильно Вас понимаю? - произносишь ты спустя минуту, - Вы сознательно сживались с каким-либо страхом, преодолевали его, и тут же находили себе новый?
  - Зачем преодолевать страх? К нему просто привыкаешь, и, как только привыкнешь как следует, перестаёшь его замечать. Ведь вы чаще всего перестаёте замечать рядом с собой не что-то серое, невзрачно и неприметное, а - пусть даже яркое, громкое или красивое, - но то, что вы привыкли видеть каждый день! Вы со временем перестаёте замечать, что ваша жена всё ещё красива и сексуальна, что ваши дети выросли, а вы сами - растолстели и подурнели; вы категорически не замечаете, что у вас совсем нет друзей, потому что вы привыкли без друзей; люди, которые вас окружают - болезненно равнодушны к вам, а вашим мнимым врагам нет до вас ровно никакого дела. Вы ставите ваш страх на полку, словно прочитанную книгу, и берёте новую книгу.
  Всего то.
  Когда я узнал, что неизлечимо болен, я стал несметно богат: страх медленной, мучительной и неумолимой смерти сделал остаток моей жизни ярким и разнообразным. Я представлял себе, как моя жена, будучи уже вдовой, приводит спустя, ну скажем полгода, приводит в дом другого мужчину и после долгого воздержания отдаётся ему без остатка, с удовольствием, а он в сексе оказывается значительно лучше меня, и за тот час, что они наслаждаются друг другом, жена вспомнит обо мне лишь раз, и то мельком: "да, любовник из него был конечно так себе...", и тут же выбросит эту мысль из головы. Скорее всего навсегда.
  Приятель моей дочери будет статен, красив, молод и неутомим. Дочь будет какое-то время вспоминать обо мне, довольно безуспешно сравнивая меня с ним в разных плоскостях, но со временем совсем забудет, приезжая ко мне на могилу пару раз в год и привозя бестолковые, никому не нужные цветы... Я представлял себе, как на моих похоронах какой-то дальний родственник, ворчливый, набожный, постаревший раньше срока пятидесятилетний мужик хрипло пробурчит, возведя красные непроспатые глаза к небу: "отмучился, ангел...", - и меня это страшно возмущало.
  Я лежал в больнице долгих три месяца, испытывая страшные боли и одновременно наслаждаясь своими неисчислимыми теперь уже страхами. Близкие, что навещали меня постоянно - шептали мне и друг другу о том, какой мол я мужественный и терпеливый, а мне было просто всё равно. Я упивался своими страхами, тем немногим, что у меня на тот момент еще оставалось.
  Мой мир постепенно тускнел, голоса родных становились всё глуше и глуше, и в какой-то момент ничего не стало. Я понял, что это и есть смерть - у меня ничего не болит, никто сюда не приходит и времени больше не существует...
  - Так как Вы думаете - где Вы?
  - Вы? - из-под простыни прозвенела нескрываемая насмешка с ноткой сарказма, - там же, где и Вы. В небытие.
  Тебе всё это начинает надоедать. Ты решительно протягиваешь руку и резким движением отдёргиваешь простыню в сторону.
  Под ней никого нет.
  Никакого трупа. Лишь чистая металлическая гладь прозекторского стола вяло мерцает в свете равнодушных ламп дневного освещения. Ты идёшь к соседнему столу и приподнимаешь покровы: на этом столе лежит труп девушки. На её красивых холодных плечах ещё различим загар, а лоб страшно изуродован выходным пулевым отверстием.
  
  ***
  
  "...Нет никакой разницы! Эйнштейн был, на мой взгляд, весьма уродлив, но ведь обаятелен и умён, не поспоришь? Наши физические кондиции всегда и во всём нам мешают, все человеческие комплексы связаны в первую очередь с физическим несовершенством. Индейцы Майя привязывали новорожденным младенцам ко лбу дощечку, чтобы линия лба и линия носа представляли собой одну сплошную линию - это считалось красивым! Европейские красавицы 18 века стягивали себя корсетом так, что катастрофически нарушали кровообращение и падали в обморок! Всю свою недолгую историю человек с радостью уродует себя для того, чтобы стать чуть красивее обезьяны! Ни одной дуре, включая эту, - он брезгливо кивнул в сторону накрытого простынёй тела, - не пришло бы в голову переживать из-за собственной глупости или отсутствия фантазии: "ах, какая я тупая и однообразная, пойду утоплюсь". Слишком широкие ляжки, короткие ноги и повышенная волосатость - вот что беспокоило её по-настоящему!"
  Он ненадолго умолк.
  Мало чему уже удивляясь, я рассматриваю этого громкого и убедительного человека, который совершенно внезапно и непонятно откуда обрушился на меня со своим нескончаемым монологом, большую часть которого я откровенно пропустил мимо ушей, находясь под воздействием эмоционального напора оратора. Во-первых, он абсолютно живой. Во-вторых, это невысокий мужчина лет пятидесяти, из той породы, что выглядят на десять лет моложе, он покрыт устойчивым южным загаром, особенно заметным на фоне белоснежного накрахмаленного халата с закатанными рукавами. Маленькие карие глазки как будто всё время смеются, цепко замечая всё вокруг себя, а большой белозубый рот с пергаментными губами то и дело расплывается в неопределенной улыбке.
   - Наша больница дорожит своей репутацией, - продолжил он с какой-то интимной интонацией, - поэтому мы совершенно не берёмся лечить безнадёжных больных, прекрасно понимая всю тщетность данного занятия, поэтому мы просто не допускаем возможности существования безнадёжных больных. У всех есть шанс! - пафосно завершил он.
  - И у неё? - спрашиваю я, кивая в сторону накрытого трупа.
  - И у неё разумеется! - отвечает он бодро, - моё имя Карл, - произносит он и протягивает мне сухую загорелую руку.
  
  ***
  
  Мне двенадцать.
  Вот уже месяц я живу у бабушки в деревне в Костромской области. Дом, как и вся небольшая деревушка в два десятка домов, располагался на холме, на соседнем холме устроилась соседняя деревня, а между холмов в низине пробегала речка-вонючка и вилась дорога. С холма была хорошо видна железнодорожная станция, переезд, темно-синяя полоса леса и голубая гладь озера за ней. По железной дороге то и дело носились туда-сюда различные поезда. Я каждое утро, едва проснувшись и позавтракав, забирался на чердак, устраивался поудобнее на перекладине у чердачного окна и смотрел на эти поезда, представлял себя машинистом. Я набил вокруг своего МЕСТА каких-то гнутых гвоздей и палочек, которые должны были изображать рычаги, краны и кнопки пульта управления локомотивом и играл в машиниста.
  Иногда добровольно-принудительным порядком я отправляюсь с бабушкой за ненавистной черникой в мрачные, влажные и мшистые костромские леса на съедение безжалостным комарам, которые абсолютно равнодушны к бабушке, но зато с каким-то остервенением кусают меня везде, где можно укусить, словно я - враг всего комариного рода. В сущности, я один в целом мире и совершенно не нужен этому миру. У этого мира на меня пока нет никаких планов. Родители путешествуют где-то далеко в неведомых азиях, друзей у меня нет, собственно, у меня нет вообще ничего, кроме бабушки и моего прекрасного чердака и кучи свободного времени, которое я посвящаю всем своим, вполне ещё наивным детским мечтам.
  Каждый день я занимаю своё рабочее место в кабине локомотива, запускаю гигантский дизель, оживают шумно дышащие механизмы, проверяю тормоза, даю гудок, даю какие-то указания помощнику и отправляюсь в путь, и никакие режимы труда с графиками и расписаниями меня не волнуют: я распускаю тормоза, выбираю позицию за позицией и мой поезд начинает движение неведомо куда, неведомо зачем, покуда хватит сил держать вот этот вот рычаг тяги и вот этот вот - тормоза. И перед глазами бескрайний простор, улетающая куда-то в стороны зеленоватая дымка леса да две сверкающие в свете прожектора полосы рельсов.
  Нельзя сказать, что моё одиночество невыносимо, что оно причиняет мне какие-то страдания. Нет - к одиночеству своему я привык, в сущности я не представляю себе других состояний. Громких грубоватых деревенских мальчишек я откровенно побаиваюсь, да и они не очень-то стремятся со мной дружить, а больше никому в этом огромном сонном мире двенадцатилетний мечтательный мальчишка не нужен.
  Бабушка на самом деле абсолютно городская жительница, хотя и местная уроженка. Она родилась где-то здесь, неподалёку, в несуществующей уже деревне, а в восемнадцатилетнем возрасте за два года до начала войны приехала в Москву по лимиту работать на заводе, пережила войну в эвакуации вместе с заводом, да так обратно в Москву и вернулась, и всю жизнь, до самой пенсии на этом заводе и проработала. Выйдя же на пенсию, не выдержала унылого городского безделья, которое полностью противоречило её деятельной натуре, по совету какой-то безызвестной знакомой купила дом в деревне и каждую весну стала уезжать туда жить до самой поздней осени. Как только она обустроилась там сама, мои планы на лето перестали отличаться оригинальностью: месяц я проводил в пионерском лагере, другой месяц - у бабушки в деревне. Или наоборот.
  Устраиваюсь поудобнее в кресле машиниста, приоткрываю боковое окно и шумный ароматный наружный воздух с примесями солярки, мазута и свежескошенной травы начинает холодить лицо. Загорается зеленый выходной светофор, радиостанция что-то неразборчиво прохрипела женским голосом и я, повернув рычаг выбора позиций трогаю поезд с места. Вздыхает пневматика, я пробую тормоза и начинаю ускоряться. Спустя несколько минут поезд набирает хороший ход, изредка приветственно гудят встречные, а остановок в самое ближайшее время не планируется совсем. Тускло мерцают приборы что-то показывая многочисленными стрелками, помигивают контрольные лампы на панели, перестук колёс и гул за спиной из машинного отделения радуют слух и даже навевают сонливость, за окном в начинающихся сумерках тонут то поля, то леса, то перелески - то есть всё совсем хорошо, и ни мыслей, ни воспоминаний нет у меня в голове совсем никаких.
  -Впереди красный, скорость за четыреста метров не более 40 километров в час! - раздаётся громкий и настойчивый голос где-то слева.
  - Вижу красный, - автоматически отвечаю я, поворачиваю голову и сразу вспоминаю, что в кабине кроме меня есть еще помощник. И это не кто иной, как Карл, в совершенно нелепом в данной обстановке белом своём халате с закатанными рукавами и белозубой улыбкой.
  - Бесконечных путей не бывает, - произносит он уже тише, - любой путь только тогда путь, когда имеет начало и конец. А у нас всего лишь небольшая остановка.
  Подвластный моей руке поезд издаёт осторожное шипение и начинает мягко тормозить. "Рассолово" - читаю я название грязно-белыми буквами нанесённое на здание станции, выкрашенного в какой-то унылый бордовый цвет. "Пассажирский поезд номер сто три Соликамск-Москва прибывает на первый путь, стоянка - две минуты", - слышится бесплотный голос где-то вдалеке.
  На станции никого нет, кроме пожилой женщины и мальчика лет двенадцати. У их ног стоят две большие коробки и серая дорожная сумка. Женщина что-то торопливо говорит мальчику, а тот в ответ рассеянно кивает, во все глаза глядя на прибывающий поезд. Когда состав останавливается и открывается дверь вагона, мальчик с трудом забирается по ступенькам в вагон с низенькой платформы, одинокий пассажир-курильщик поднимает его коробки и сумку, торопливо затягивается и тоже залезает в вагон. Проводница вытягивает руку с жёлтым флажком, поезд даёт гудок, трогается, и вскоре исчезает из виду. Лишь пожилая женщина на платформе троекратно крестит воздух вслед уходящему поезду, и медленно уходит прочь.
  Я всё это смутно помню: был конец августа, пора было возвращаться в Москву, в школу, и меня отправили домой одного в компании с двумя коробками, набитыми клубничным вареньем. Бабушка вернётся в Москву двумя месяцами позже, а я, опекаемый добрыми попутчиками и снабжённый деньгами на такси, благополучно добрался до дома, расколотив всего одну банку варенья и перемазав им добрую половину вагона и, огромному неудовольствию таксиста - весь багажник жёлтой "Волги".
  На станцию "Рассолово" я больше никогда не приеду.
  Следующим летом я - уже достаточно взрослый (как мне тогда казалось) парень - отправлюсь в свой последний пионерский лагерь, а про бабушкин дом в деревне вспомню лишь спустя двенадцать лет, когда бабушка неожиданно для всех умрёт в больнице и все дружно станут делить её имущество.
  
  ***
  
  Мы с Карлом стоим на грубых желтоватых плитах перрона и наблюдаем, как какой-то мужичок подсаживает мальчика в вагон, подаёт в руки из тамбура его коробки и сумку, докуривает и забирается в вагон. Больше на станции никого нет, словно это и не станция вовсе, а какой-то гигантский, нереально огромный макет железной дороги, который я очень давно видел в пионерлагере имени Заслонова в железнодорожном музее. Никто кроме курилки-доброхота не вышел подышать свежим августовским воздухом и размяться, как это обычно бывает, никто никого больше не провожает и не встречает, кроме одинокой пожилой женщины маленького роста, что посадила в вагон мальчика. Параллельно станции тянется пыльная почти белая дорожка, вдоль дорожки стоят, тесно прижавшись друг к другу ухоженные домики за чистыми крашенными заборами, а к заборам прислонены велосипеды, к одному даже мотоцикл, на верёвках сушится бельё, а людей по-прежнему нет совсем.
  - Ничего удивительного! Память человека избирательна. Помнить-то ты можешь всё, а вот вспоминать удаётся совсем немногое, - произносит задумчиво Карл, поглядывая на часы и поправляя железнодорожную фуражку, которая очень странно смотрится вместе с его белым халатом.
  Именно так.
  Я многое помню из этих каникул: кроме ненавистной черники и сказочно вкусной жареной картошки с грибами я очень хорошо помню огромный по сельским меркам двухэтажный универсальный магазин неподалёку от станции, набитый посудой, радиоприёмниками, лопатами, коврами и прочей совершенно не интересной мне ерундой. Интересно мне в этом магазине только одно место: под лестницей на второй этаж, заключённые в грубо сколоченные ящики стояли мотоциклы: салатовый гигант "Иж", веселый ярко-голубой "Восход", маленький красный "Минск" ... Два раза в неделю мы с бабушкой ходим в Россолово за продуктами и всякий раз я прошусь в этот местный храм техники, чтобы полюбоваться этой красотой, потрогать резиновые рукоятки, пощёлкать переключателями, вдохнуть этот сводящий с ума запах новой резины вперемешку с машинным маслом и бензином... Но я тащу бабушку, которой в этом магазине ровно ничего не нужно, не только за этим, а еще и за тем, чтобы заодно поклянчить велосипед, огромное количество которых выстроилось у соседней с мотоциклами стены на первом этаже. Я давно уже привык к её извечному "нет денег" и поэтому клянчу скорее по привычке, заранее смирившись с тем, что велосипеда в этой треклятой деревне у меня не будет никогда.
  В один из таких дней я уныло прохожу мимо универсального магазина, не имея больше желания дразнить себя недоступными богатствами, когда бабушка вдруг говорит:
  - Давай зайдём!
  - Зачем? - отвечаю я понуро, направляясь в сторону магазина.
  - Ну, посмотрим что-нибудь, мыло хозяйственное надо купить...
  Пока бабушка покупает хозяйственное мыло, я медленно хожу вдоль ряда велосипедов, изредка прикасаясь к холодному маслянистому металлу, останавливаюсь возле одного из них: это красивый темно-синий гигант "Украина" с багажником и белыми полосками на крыльях.
  - Что, нравится? - слышится за спиной бабушкин голос.
  - Да, очень, - отвечаю я и горестно вздыхая и разворачиваясь на 180 градусов, чтобы уйти из магазина прочь.
  - Ну так давай купим его! - предлагает бабушка.
  Конечно я это помню. Я не верил в происходящее до тех пор, пока собственными руками не выкатил это огромное синее чудо на улицу, не сел в коричневое, пахнущее кожей новенькое скрипучее седло и не поехал. А ведь, пожалуй, это одно из самых ярких воспоминаний не только детства, но всей моей жизни. Разве нет? Это и есть самое сумасшедшее счастье: сесть на новенький, пахнущий краской, слишком ещё большой для меня велосипед и с упоением гнать по пыльной сельской дороге через поле, жадно глотая горячий летний воздух, наполненный запахами травы и навоза, чистый воздух моего ушедшего в безнадёжное прошлое прекрасного одинокого детства.
  
  ***
  
  Они были настолько пьяны, что даже не проснулись.
  Старый бревенчатый дом в пять окон горел открытым пламенем, извергая из себя вместе с кубометрами дыма тошнотворный запах горелого мяса.
  Встревоженные соседские собаки визгливо лаяли и водили носами по ветру, а едва проснувшиеся соседи бегали с вёдрами и тушили - вяло и безнадёжно - забор и остатки сарая. Вскоре неожиданно быстро на холм забрался видавший виды красный пожарный ЗИЛ, и сонные на вид огнеборцы довольно быстро потушили огонь везде, где он был. Обугленные брёвна источали противное шипение, что-то в недрах пожарища потрескивало и постукивало, словно в доме кто-то ходил и открывал дверцы шкафов. Но нет, никто уже не мог там ходить: пожилая мать и взрослый её спившийся сын были безнадёжно мертвы. Уже под утро всё, что от них осталось упаковали в мешки, погрузили в уазик-труповозку и отвезли в районный морг.
  Значительно позже, когда совсем уже всё успокоилось, спецтехника разъехалась, а зеваки разбрелись, я, выслушав бабушкин рассказ о сгоревшем ночью на краю деревни доме, был послан по воду. Колодец был как раз на том самом краю.
  Я медленно шёл мимо сгоревшего дома, толкая перед собой сделанную из старой детской коляски тележку с двумя бидонами, с тихим страхом косился на пепелище и боялся еще больше. Я был не в состоянии поверить, что в сгоревшем доме никого нет, в почерневших оконных проёмах двигались какие-то тени, кто-то тяжело вздыхал, потягивался, переговаривался, кажется, даже включал радио. Я не понимал тогда, что самый невыносимый природный страх - это страх перед неизведанным. Я привык бояться родителей, самолётов, кулаков, бандитов, зубных врачей... Но именно здесь и сейчас я ощутил страх перед неведомым. Ничем и никак не объяснимый страх перед глухими чёрными оконными проёмами, за которыми никого и ничего нет.
  
  ***
  
  История жизни и смерти Ивана Кукушкина.
  Всё довольно быстро выяснилось: Иван был пьян, закурил в постели и заснул. Старуха Алевтина, его мать, даже не проснулась. Деревенских это даже не удивило: беспробудный алкоголик Кукушкин давно нигде не работал, жил с матерью одинокой замкнутой жизнью на её скромную пенсию, изредка брался за ум и где-то весьма прибыльно халтурил, но заработанное опять же быстро пропивал. Ни он сам, ни его мать ни с кем толком не общались, жили обособленно и нелюдимо.
  Всё это я слышал от бабушки, соседей, да от деревенских мальчишек, но нельзя сказать, что меня это сильно беспокоило. Всё, что я чувствовал - это необъяснимый и влекущий одновременно страх перед пустым сгоревшим домом и жалость к его обитателям...
  - А ты знаешь, - оживился Карл, - ведь на самом деле всё было совсем не так..., - он нетерпеливо поёрзал в кресле и глубоко вздохнул. Поезд спокойно катил по едва угадывающейся в темноте зелёной равнине, и встречных поездов, кажется, давно уже не попадалось.
  - Позволь узнать, откуда ты об этом знаешь? - спрашиваю я раздражённо.
  - Репутация! - впивается в меня, словно костромской комар, своими чёрными глазками Карл, затем чуть тише с какой-то даже нежностью: - для нас нет безнадёжных больных...
  
  ***
  "...От кого двадцатилетняя Алевтина родила мальчика - никто не знал. Молодая, высокая, статная и красивая провинциалка приехала в Москву по лимиту через несколько лет после войны, устроилась на швейную фабрику, жила в общежитии, а через год скрывать своё весьма интересное положение было столь же глупо, сколь и бессмысленно. Мораль тех лет матерей-одиночек не приветствовала, а претендентов на Алевтину в положении не нашлось ни одного, поэтому та быстро написала заявление, получила расчет и уехала обратно в родную деревню к матери, где - откровенно говоря ей тоже не были сильно рады. Однако вскоре родился мальчик, которого назвали Иваном, и жизнь пошла своим спокойным и размеренным чередом.
  Мальчик правда рос замкнутым, нелюдимым и необщительным, он почти никогда не плакал, ни во что не играл, был молчалив и угрюм.
  В школе Иван учился плохо, после восьмилетки поступил в ПТУ в Костроме, а едва его закончил - сразу ушёл служить в армию, где его, замкнутого и нелюдимого - сразу же стали обижать, унижать и просто бить. И вот именно там, где-то в ракетной части в глухих архангельских лесах, шмыгая разбитым в кровь носом, пытаясь улечься на жёсткой кровати поудобней, так, чтобы не болели отбитые рёбра, стараясь не шевелить языком, чтобы не качались зубы, Ивану вдруг привиделся Светлый Прекрасный Мир.
  Не было в этом Мире ни сурового архангельского леса, ни зверя-сержанта с железными кулаками, ни вечного голода, ни постоянной обиды на всех, кто сильнее тебя... Там были какие-то странные и даже подозрительные люди в белых одеждах. Эти люди жили в красивых просторных белых домах, ходили в гости, вели беседы на разные умные темы, улыбались друг другу и ни в чём не знали нужды. Не было у этих удивительных людей никаких особых проблем, а были только временные трудности, с легкостью и улыбкой же преодолеваемые.
  Видение было поразительно ярким и реалистичным, и оттого сильно испугало Ивана, который тотчас решил, что сходит с ума. Жить Ивану стало тяжелее прежнего, так как он очень боялся, что ненормальное его состояние заметят сослуживцы и оттого еще сильнее станут его обижать, но никто ровным счетом ничего в поведении Ивана не замечал, даже более - того: показалось ему, что стали его как будто бы сторониться, и он немного успокоился. А тем временем видения возникали всякий раз, стоило лишь Ивану закрыть глаза. Он мало что мог запомнить, кроме ощущения самой атмосферы спокойствия и благополучия, однако казалось ему, что слышны даже голоса этих странных счастливых людей, но, сколько он не пытался прислушаться - понять ни единого слова не смог.
  Иногда подолгу никаких видений у него не было, и тогда Ивану начинало казаться, что всё это прошло, словно насморк и больше не повторится, но спустя неделю или две всё возвращалось, и Кукушкин снова и снова словно бы со стороны наблюдал за незнакомыми ему удивительными людьми и их жизнью.
  Потом на месяц с лишним всё пропало. Наступил долгожданный дембель и счастливый Иван вернулся в родную деревню. Поднялся со станции на холм, зашёл в дом, который ничуть за два года не изменился, поцеловал мать, переоделся в домашнее, наелся до отвала и напился водки до поросячьего визга, и за полночь заснул тяжёлым пьяным сном, и тут же всё вернулось: Светлый Прекрасный Мир снова предстал перед Иваном во всей своей непостижимой завершённости. Люди в белых одеждах уже как будто видели Ивана, и даже вроде бы обращались к нему, но он по-прежнему ничего не мог понять из их слов.
  Спустя неделю Иван устроился на работу механизатором в совхоз, а еще спустя месяц украл в конторе пустую амбарную книгу в зелёной целлофановой обложке, принёс её домой и тем же вечером стал писать.
  Поначалу коряво, неумело, с ошибками, но он не останавливался, и продолжал записывать свои удивительные видения. Исписанную свою тетрадку прятал он от матери под комодом, но ведь любопытнее всего достать то, что прячут, и Алевтина, которая давно заметила странное занятие сына, однажды днём, пока тот был на работе, залезла под комод в щель, где лежала рукопись и стала читать. Решительно ничего из написанного Алевтина не поняла, а поняла только, что Иван "тронулся умом" и "жениться надо, а не книжки писать". Вернувшийся вечером с работы домой слегка подвыпивший Иван молча выслушал поток материнской брани, в ответ, не сказав ни слова даже тогда, когда мать швырнула ему под ноги обгоревшую зелёную целлофановую обложку от его же тетради, но с того дня видения его стали ярче, желание писать - сильнее, а пить он стал вдвое больше.
  Вскоре Кукушкин женился и уехал жить в Галич, в дом жены, хорошей, очень доброй и очень земной девушки. Семейная жизнь Ивана была довольно однообразна: он трудился на механическом заводе, после смены пил с дружками горькую, затем шёл домой, ужинал, отправлялся в уборную, где хранилась новая его тетрадь и там писал - сколько мог. Затем, выслушав от жены своеобычное "ну что так долго, уснул там что ли?" привычно огрызался в ответ и ложился спать. Жизнь такая продолжалась ровно два года, а потом жена его подала на развод, и Иван вернулся обратно к матери с маленьким картонным чемоданчиком, на дне которого покоилась заветная рукопись. Мать приняла сына довольно равнодушно, но, впрочем, этот приём с бытовой точки зрения был образцом радушия.
  Рукопись была надёжно перепрятана. Жизнь продолжалась..."
  
  - А что же было в рукописи? - спрашиваю я, для того, чтобы хоть что-то спросить.
  - Ну-у..., - Карл поёжился, - это было несколько несвязное, однако не лишённое наивной непосредственности повествование о прекрасной жизни в мире, где никто не умирает в одиночестве и болезнях, это была песнь о светлом будущем... Поразительно, откуда у пропойцы с ПТУ за спиной находились такие слова, такие образы, откуда в нём было столько поэзии? Это был немного неуклюжий фантастический роман-утопия.
  
  "...Так год за годом он возил навоз на своём тракторе, пил водку и тайком дописывал, отшлифовывал свою книгу.
  На самом деле в этой жизни мало что можно сохранить в тайне, как правило то, что ты считаешь своей тайной известно, как минимум ещё одному человеку - и никуда не деться от этой неумолимой кары.
  Конечно старая Алевтина сначала догадывалась, а потом уже и точно знала о том, что Иван продолжает из года в год что-то записывать в свои тетради, да вроде работает и ладно, но ведь любопытство - болезнь неизлечимая, и поначалу не могла она найти, где прячет сын свои рукописи, потом и вовсе забыла про них, а когда снова вспомнила, то стала искать - и нашла, и стала тайком почитывать, ибо тетрадок у Ивана было уже несколько и все исписаны от и до.
  
  ***
  
  Мир будущего. Он - гениальный музыкант, пианист, покоривший своей игрой весь мир, он чувствует собственным нутром всякий звук, всякое движение и воспроизводит совершенно по-своему всё, что слышит. У него блестящая карьера, он обеспечен и весьма известен, и вот, в самый разгар карьеры в результате несчастного случая он теряет левую руку и безнадёжно повреждает правую. Не смотря на усилия медицины, гениальный пианист остается одноруким инвалидом, абсолютно опустошённым изнутри человеком, не имеющим ни целей, ни желаний; человеком, от которого отвернулись все его многочисленные друзья, человеком, который запирается на долгие годы в своём роскошном, но совершенно пустом доме.
  Он сжигает свой роскошный рояль, он регулярно напивается до поросячьего визга. Он целенаправленно уничтожает всё своё прошлое: стирает записи, выбрасывает фотографии, ноты, дипломы. Он грязен, брошен и одинок, его заросшее щетиной и опухшее от водки лицо мало кому покажется знакомым, а ведь раньше его узнавали на улице... Он никому не нужен, и - в первую очередь - он не нужен самому себе. Ненависть ко всему вперемешку с жалостью к остаткам самого себя - вот из чего состоит его жизнь на ближайшие годы.
  Спустя пять лет такой жизни в дверь его порядком запущенного дома позвонили.
  Было около десяти. Кое как продрав глаза, грязно выругавшись, он встал, чтобы пойти посмотреть, кого это принесло в такую рань.
  На пороге стояла очень красивая стройная высокая женщина лет тридцати. В ответ на его недоумённый взгляд она молча приподняла юбку, и он увидел протез. Самый заурядный, телесного цвета протез от середины бедра. Она долго смотрела на него молча, затем перевела взгляд на загаженный холл с бутылками и окурками на полу, объедками на столе и пылью везде, где она может быть. Затем произнесла:
  - Может выпьем за крушение надежд?..
  Алевтина еще долго читала о том, как знаменитая балерина потеряла ногу, а затем и смысл всей своей жизни, как прочла случайно статью про забытого гениального пианиста из прошлого, который потерял руку и исчез, и про судьбу которого никто ничего не знал, читала о том, как она с трудом его разыскала и приехала к нему домой, и как он обругал её с порога и хлопнул дверью перед носом, читала о том, как они всё же познакомились, как ругались и мирились, как разговаривали часами, поначалу совершенно не слыша друг друга. Читала о том, как стали они жить вместе: он - однорукий бывший пианист и она - одноногая бывшая балерина. Оба бывшие, раздавленные, одинокие, и никому не нужные в этом прекрасном, улыбающемся белозубой улыбкой мире будущего с роскошными домами и автомобилями. Читала Алевтина о том, как родилась у них дочка, как появилась пара общих друзей и собака, а в доме стало чисто и весело, а дочка - красивая, как её родители девочка с двумя ручками и двумя ножками - росла подвижной и умной, любила маму и папу и увлекалась живописью, а старая Алевтина плакала, за полночь дочитывая последние строчки, а потом долго сидела, опустив старые сморщенные свои руки, и ни одной мысли не было в её седой, но совсем не умной голове.
  Уже под утро, словно не живая, взяла она тяжёлую склянку с керосином, аккуратно облила кровать да бурые бревенчатые стены вокруг. Взглянула в соседнюю комнату, где, шумно посапывая спал Иван, вылила остатки из склянки, закрыла на ключ дверь, вернулась к себе, легла на кровать, сложив руки на груди.
  И подожгла.
  И даже когда занялся пол с занавесками, и вплотную огонь подобрался к её ногам, и стало нестерпимо жарко, горько и душно, не проронила Алевтина ни единого звука.
  Словно уже была мертва."
  
  - Мы сочиняем ужасы, чтобы помочь себе справиться с реальностью, - после некоторой паузы вдруг пафосно изрёк Карл.
  - С чего ты это взял? Это сказал Стивен Кинг!
  - Я и есть Стивен Кинг, - пробурчал Карл сконфуженно и поёжился, - нам пора возвращаться...
  
  ***
  
  Поезд медленно подкатывает тёмному и неуютному заброшенному полустанку, за окном стремительно сгустилась душная летняя предгрозовая тьма. Пронзительно и жалобно запищали тормоза, что-то в недрах тепловоза зашипело и зацокало, и поезд остановился. Карл резко встал и заторопился к выходу, я - за ним, мы спустились по крутым скользким ступенькам на землю в кромешную тьму, лишь глянцевый бок локомотива едва угадывался где-то сбоку. "Сейчас свет включу" - пробормотал Карл.
  После продолжительной возни, сопровождаемой звоном ключей, глухими ударами и такой-то матерью, щёлкнул наконец невидимый выключатель и стало светло.
  Строго говоря светло стало не так чтобы уж очень: перед моими глазами предстал погружённый в полумрак аномально длинный больничный коридор со стенами неопределённого цвета, где-то на краю коридора едва виднелась конторка дежурной медсестры с горящей настольной лампой. Коридор был абсолютно пуст, но не смотря на полумрак я сразу узнал его.
  Именно в этом коридоре я видел бабушку в последний раз. Тогда, в 1998-м, бабушка приехала к нам погостить и ничто не предвещало беды, мама отвела её к себе в поликлинику, и по результатам кардиограммы бабушку предложили госпитализировать в профилактических целях, вызвали скорую, на которой я вместе с ней и приехал в больницу. Мы оказались в душном многолюдном приёмном отделении, где, к моему удивлению, никому не было до нас ровно никакого дела, мы долго сидели на кушетке, и никто не обращал на нас никакого внимания, а потом я нервничал и ругался с персоналом, а бабушка сидела рядом, спокойно и даже отрешённо. В конце концов какая-то женщина в белом халате сообщила, что "место пока не освободилось и надо подождать", словно до этого времени мы не ждали, а играли в домино. Какой-то врач, энергичный краснолицый коротышка лет пятидесяти, привёл группу студентов-практикантов, которые вели себя шумно и нагло, как обычно себя ведут неуверенные в себе люди. Спустя еще полчаса появилась медсестра с креслом-каталкой, назвала бабушкину фамилию, бабушка села в кресло, и мы все вместе поехали, гремя колёсиками, по какому-то сложному маршруту, где один коридор переходил в другой, затем через какие-то предбанники в третий и конца, и края этому, казалось, не было, но мы всё-таки пришли в нужное место, где не было ровно ничего, кроме коридора, медсестра снова предложила подождать, пока освободится палата и исчезла.
  Мы остались одни. Бабушка сидела теперь на какой-то очень высокой кушетке, свесив ноги вниз, я стоял рядом. В этом коридоре никакой суеты не было, изредка сновали пациенты почтенного возраста мужчины и женщины в разноцветных халатах. Было тихо, спокойно и немного тревожно. Бабушка немного помолчала, а потом стала задавать какие-то ничего не значащие бытовые вопросы, а я нехотя на них отвечал. Что-то про работу, про друзей... На само деле я понимал, что мы давно не виделись и бабушка интересуется совершенно искренне, да вот ведь в чём дело: нечего мне было отвечать - не было у меня тогда ни работы, ни девушки, ни друзей, да и никакого смысла в моем существовании тоже не было. Не было тогда в моей жизни ничего, кроме дурного самочувствия, я был скучен, уныл, сер, мучился похмельем и очень боялся, что бабушка это заметит.
  Снова появилась медсестра, сообщила, что "сейчас заедем в палату" и снова исчезла. Я втайне мечтал о том, чтобы сбежать из этой больницы домой, однако стоял и терпеливо ждал, поддерживая медленный тягучий разговор, ожидая, когда всё устроится, однако вскоре бабушка заявила, что дальше ждать нет никакого смысла, что она тут сама разберётся и устроится, что чувствует она себя прекрасно, так что "езжай-ка ты домой". Она поцеловала меня в щёку и сказала какие-то очень тёплые и хорошие слова, мы попрощались, и я пошёл. Не пройдя и двадцати шагов по коридору я обернулся: бабушка по-прежнему сидела на кушетке, свесив ноги, и смотрела мне вслед с какой-то странной полуулыбкой, умными и грустными глазами. Именно в этот момент я почему-то подумал, что вижу её в последний раз, и - с моей-то интуицией - был чертовски прав, хоть и совсем не осознавал этого.
  Спустя неделю, ранним утром, когда я мирно спал дома один, а родители и вовсе были на даче, раздался пронзительный телефонный звонок. Незнакомый мужской голос с фальшивой скорбью сообщил, что "сегодня ночью Александра Александровна скончалась".
  Я повсюду опоздал.
  И в морг, и на отпевание, и на похороны.
  Я приехал на Хованское кладбище уже после обеда. Страшное, утыканное крестами серое поле на окраине Москвы, окружённое, словно какой-то полигон, серым же бетонным забором, встретило меня холодным пронизывающим ветром, ноябрь лютовал, повсюду лежал снег и было скользко. Я нашёл могилу и долго стоял возле неё. Молча.
  Я никому и никогда не говорил, что везде и всюду опоздал специально: я тогда был сильнее смерти - моя бабушка по-прежнему сидела на кушетке в бесконечном больничном коридоре и смотрела в спину уходящему в вечность внуку, а тот всё оборачивался и оборачивался, а она всё смотрела и смотрела, и не было этому конца и края...
  Она еще очень долго там сидела, как будто чего-то ждала, а потом сжалилась надо мной и ушла. Все твои близкие живы до тех пор, пока они живы внутри тебя. Вот она стоит, эта кушетка, у стены справа.
  Пустая...
  
  ***
  
  Я медленно перевожу взгляд с кушетки на Карла: тот пристально смотрит на меня своими маленькими горящими глазками. Вопрос в тишине коридора звучит как выстрел:
  - Почему ты ушёл?
  - А зачем Алевтина сожгла себя вместе с сыном и рукописью? - отвечаю я вопросом на вопрос, и в коридоре снова повисает противная, пахнущая медициной тишина. В моей голове лениво и вяло курсируют из угла в угол, словно уголовники, малопонятные обрывки мыслей о том, что в бога верить гораздо легче, чем в смерть, и о том, что добро не всегда добро, а зло совсем не обязательно порождает зло, о том, что рукописи очень хорошо горят, и о том, что трусость иногда выручает, а иногда нет, и чего такого старая Алевтина испугалась в тетрадках Ивана, что спалила дом вместе с собой, и мысль о том, как бы я остался в больнице еще на полчаса или на полдня, и мы провели бы еще какое-то время в неловком молчании, изредка прерываемом натужными фразами, а потом, спустя неделю, бабушка всё равно бы умерла, потому что тромбу - ему всё равно, он просто подчиняется законам физики и с током крови вдруг срывается в неведомое путешествие, а потом всё останавливается, становится тихо и холодно, и уже никуда не нужно бежать, наступает вечность, распад и тлен, а окружающие лениво рассуждают о том, где этот тромб оторвался и как двигался по венам в сторону сердца, как будто эти рассуждения способны на что-либо повлиять или что-нибудь изменить.
  И я точно помню, что потом, не на кладбище и не на поминках, а уже дома, в одиночестве, с лёгким чувством стыда я немного поплакал и стало легче. Вдруг мне в голову приходит мысль, что с тех пор я изредка плачу не тогда, когда мне больно или плохо, а когда красивая музыка, когда живое чувство, словом - когда хорошо.
  Я вдруг вижу их всех очень отчётливо: вот старая Алевтина - плакала, лёжа на объятой огнём своей кровати, а вот бабушка не плакала: когда посреди ночи ей стало плохо, она просто встала и пошла искать врача.
  Сама. Пока не потеряла сознание.
  Никаких слёз. "В движенье мельник должен жить...".
  И почему-то казалось мне, что даже предчувствуя скорый конец, уже на грани реального и недоступного, бабушка улыбнулась. Пусть даже это всего лишь моя фантазия, но ведь если задуматься, все фантазии - это просто неожиданные комбинации наших многочисленных реальностей, а значит тоже реальность, и я вытираю слёзы снова и снова, а они предательски текут и текут, без остановки, и мир под ногами проваливается в пропасть, и больше ничего нет, а есть только заплаканный мальчик с красным пионерским галстуком на шее, который идёт по узкой асфальтовой дорожке и плачет.
  
  ...Я плакал без остановки.
  То ли обидел меня кто, то ли упал. Мне было лет восемь или десять, и я прозябал вдали от матери и родного дома в пионерском лагере имени партизана Заслонова где-то под Рузой.
  Весь зарёванный, шёл я зачем-то к Солнечным воротам (огромная уродливая полукруглая арка из металлических труб со шлагбаумом и будкой, наподобие киоска "Союзпечать" без стекол).
  Память моя, к сожалению, не сохранила ответа на вопрос: зачем я шёл к этим воротам, скорее всего это было неосознанным - именно к этим воротам подходили приезжавшие родители, чтобы забрать на несколько часов своих чад, напоить, накормить, обогреть и оставить в этом адовом зверинце еще на пару недель, а самим уехать на юга, к морю и солнцу. По крайней мере мои родители были именно на морях и приехать не могли никак.
  В будке сидели две взрослые девочки, лет по пятнадцать, наверное, красивые и очень веселые. Дежурный отряд, пост на воротах - серьезное и ответственное дело: у тебя полно времени и заняться совершенно нечем. Завидев меня, они сразу же затащили меня в свою будку и начали яростно утешать и жалеть. Успокаивали, что-то спрашивали, рассказывали. А потом одна из девочек сказала:
  - Слушай, какие у тебя огромные ресницы! Так здорово!
  И я сразу как-то успокоился. И стало мне хорошо и тепло. И мы посидели еще немного, а потом пришла дежурная пионервожатая и выгнала меня из будки.
  Той девочке, сейчас должно быть за сорок. Интересно - какая она, неожиданно явившаяся из далёкого твоего прошлого? Она могла бы чего-то добиться в жизни, сделать карьеру, стать большой начальницей. Она могла бы водить троллейбус и курить вонючие сигареты. Она могла стать жертвой теракта. Она могла спиться и умереть в грязи и нищете. Она вполне может существовать где-то совсем рядом...
  А огромных ресниц у тебя никогда не было. Но разве это имеет какое-нибудь значение?
   - Наверное нет никакого смысла стоять в больничном коридоре и пялиться в не имеющую никакого смысла темноту, - сварливо замечает Карл, - надо двигаться дальше!
  - Куда? К Маше с дырой в черепе? - в моём голосе, как мне кажется, звучит должное количество сарказма, на который Карл реагирует ровно никак.
  - Дырой больше, дырой меньше... Смею тебя уверить: дыра в черепе, которую ты собственноручно провертел ей при помощи пистолета - это лучшее, что с ней произошло за последние 70 лет.
  - 70 лет?! Ей всего-то 20 было!
  - Ей 123 года, чтоб ты знал.
  
  В тот сумасшедший 1896 год, когда эфиопы героически боролись за свою независимость, Чеховская "Чайка" с треском провалилась в Александринке, а Попов продемонстрировал учёной публике своё радио, несчастная беременная Евдокия с трудом уносила ноги с Ходынского поля. Муж её исчез в людской массе, отправившись за царскими подарками, и больше его никто никогда не видел живым, а Евдокия, изрядно потоптанная и подавленная, к вечеру кое-как добралась до дома, где в ночь родила сильно до срока девочку, да спустя непродолжительное время померла. Евдокию похоронили не как пострадавшую в общеизвестной трагедии, а тихо-мирно отдельно. Ребёнка забрала бездетная двоюродная тётка, назвала Машей, и стали они вместе жить да поживать.
  В 1918 году Маша, изнасилованная красным комиссаром, впервые покончила жизнь самоубийством: забралась в заброшенную избу, встала на старую табуретку, вдела голову в петлю из украденной накануне верёвки, вздохнула и выпихнула табуретку из-под ног.
  Сначала наступила темнота и стало очень больно, верёвка сдавила шею и что-то там хрустнуло и мир погас.
  А спустя время мир включился снова, Мария обнаружила, что она жива и что висеть в верёвочной петле больно и крайне неудобно, а в мире, который Мария так отчаянно попыталась покинуть, ровно ничего не изменилось.
  Мария с трудом подёргала висящими в воздухе ватными ногами и покачалась в петле, а потом трухлявая балка треснула и сломалась, и Мария вместе с верёвкой рухнула вниз, на загаженный крысами пол. Поначалу она совсем не могла пошевелиться, но вскоре ослабила петлю, попыталась сесть и у неё это получилось, а спустя час всё стало как прежде, только оставался ещё на шее ужасный багровый след от верёвки, впрочем, и он проходил на глазах.
  Еще вися в верёвочной петле, даже не придя в себя, думала Маша о том, что вот, наверное, попала она в самый настоящий ад, а что такое ад? Это тот самый последний момент, буквально секунда - в заброшенной избе с верёвкой на шее, только без табуретки и уже очень больно. Поначалу, лёжа на полу лицом в крысином дерьме, Мария сожалела о содеянном, но, когда боль стала уходить, ад ей понравился. Поздно ночью вернувшись в общежитие под неодобрительный взгляд дежурной, Мария поняла, что никто её "смерти" не заметил, всё на своих местах и ничего не изменилось. Это был не ад, а самая обыкновенная её жизнь, с красными знамёнами, митингами, голодом, и вечно пьяным, нагло улыбающимся комиссаром-насильником...
  Стоит ли говорить, что спустя месяц Мария вскрыла себе вены, и снова ничего не вышло: кровь остановилась, порезы зажили, а проклятая жизнь - продолжилась?
  Прошёл ещё месяц, Мария достала мышьяк, и, выпив ударную дозу, убедилась в тщетности своих попыток свести счёты с жизнью, но не пропадать же мышьяку? Тогда она заманила комиссара к себе в комнату и напоила его оставшимся ядом, а когда тому стало совсем плохо, привязала его к кровати, на которой сама же и была изнасилована, и отрезала кухонным ножом всё его комиссарово мужское достоинство.
  Полностью.
  Пока комиссар подрагивал и поскуливал, медленно и мучительно умирая не то от яда, не то от потери крови, Мария молча достала из его кобуры наган и с ледяным спокойствием выстрелила себе в рот.
  На выстрел, которым Марии снесло ползатылка, конечно же прибежали соседи, было много крови, криков и паники, но Мария этого ничего уже не видела. Приехали милиционеры и, подивившись на омерзительную сцену, отвезли оба обезображенных трупа в городской морг, где Мария и очнулась посреди ночи, окончательно уверовав в собственное проклятое бессмертие.
  История умалчивает о том, как занесла её нелёгкая судьба сначала в дом для душевнобольных под Коломной, а затем в Зарайск, где Маша стала совсем другим человеком, обрела другое имя, устроилась на работу и даже вышла замуж.
  А через год началась Великая отечественная война.
  
  - Сурово она с комиссаром обошлась, - задумчиво произношу я, - интересно, а он был еще жив, когда она его кастрировала?
  - Неужели тебе действительно интересно именно это? - возмущённо произносит Карл и заходится тихим дробным смехом, - представь себе, если бы комиссар выжил! Вот это точно был бы ад... К счастью он благополучно скончался на этом вонючем окровавленном одеяле. Дело в том, что этот комиссар - совсем не наш герой и никак нам не пригодится, ты не находишь?
  - В свете услышанного мне думается, что этот комиссар должен был занять достойное место в корпусах этого учреждения.
  - Нет, - отвечает Карл, - во-первых, для того, чтобы занять какое-нибудь место недостаточно лишиться мужского достоинства, а во-вторых - здесь на самом деле ничего не происходит: всё это или уже когда-то произошло, или не произойдёт никогда. Мы путешествуем в сумрачном мире твоих фантазий и страхов, и тебе совсем невдомёк, что мир твоих фантазий населён не тенями или манекенами, а вполне себе живыми людьми, которым становится грустно и одиноко, когда ты перестаёшь о них думать. Они живут и умирают, они мыслят и страдают, а ведь ты никогда не задумывался, что твоя чудовищная по своей реалистичности фантазия является миром, вселенной, в которой существует иная, не подвластная твоей воле жизнь. Впрочем, само слово "никогда" мне не нравится: никогда - это наивная надежда на невозможность определённого сценария будущего, но ведь общеизвестно, что любое будущее - возможно, и слово "никогда" весьма хорошо смотрится только в литературно-романтических текстах.
  - Ну вот, - продолжает Карл после паузы, - опять я противоречу сам себе, водится за мной такое... В общем не нравится мне это слово, оно такое же противное на слух, как слово "навсегда". "Навсегда - миллионная доля в часах, что наверно, размером с планету", - начал как будто бы декламировать Карл, задумался и продолжил: "навсегда -всего лишь глупое слово, лишённое всякого смысла. Я пойму - не сейчас, и не завтра, быть может когда-нибудь позже - мы умрём, и твоё "навсегда" с моим полетит параллельно проводам, поездам и тропинкам, дождю и дорожной разметке, "навсегда" - это просто разлука, а значит ест шанс к перемене "навсегда" на "ещё" ... И, наверное, как-нибудь в будущем веке я забуду это проклятое, дикое, жуткое слово - "навсегда" ...
  Как-то так получилось, что отдельные, на первый взгляд фразы, которые произносил Карл сплелись в какое-то стихотворение, которое прозвучало красиво в этом больничном коридоре, хоть и без рифмы, но эмоционально. Мне понравилось.
  - Ты сам написал его почти десять лет назад, - проворчал Карл, - поэт из тебя так себе, но, однако интересные мысли сквозь эмоции иногда проскакивают.
  - Спасибо, - отвечаю я сконфуженно. Хоть убей, но я не помню этого стихотворения. По всей видимости здесь, "в сумрачном мире моих фантазий и страхов" мне позволяется если не всё, то очень многое, в том числе позволяется мне чего-то не помнить, или не знать о том, что всё происходящее - это и есть мир моих фантазий и страхов...
  - Почему бы тебе не спросить - кто я и зачем я здесь, - выпаливает Карл.
  - Мне всё равно, если честно.
  - Наверное я должен объясниться, - вдруг серьезно произносит Карл, - здесь, внутри твоих воспоминаний и болезненных фантазий я - твой вынужденный, хотя и не самый неприятный спутник. Я могу быть рядом с тобой в любую минуту и в любую минуту ты должен сомневаться в моём существовании. Я могу протянуть тебе руку помощи в беде и могу протянуть ноги в любой момент. Я живу прямо здесь, хотя иногда мне кажется, что я вообще никогда не жил. Я отражаюсь в зеркале и отбрасываю тень, хотя меня почти никто никогда не замечает. Я знаю о тебе всё, и я знаю, что совсем ничего о тебе не знаю. Во мне полно всякого инфернального говна, и иногда я побаиваюсь сам себя. И ещё...
  - Вполне достаточно первых трёх слов, - отвечаю я, чувствуя внезапно навалившуюся усталость и безразличие, - ты мой спутник. Вынужденный. Живёшь ли ты в моём сознании, или может быть я в твоём - не имеет никакого значения. Куда мы дальше?
  - И еще я не Карл, - отвечает Карл смущённо.
  - Я вообще не знаю, кто я. Так куда мы дальше?
  - Мы? Может в будущее?
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"