Виктор Кривулин. Натюрморт с головкой чеснока
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Виктор Кривулин. Натюрморт с головкой чеснока.
.....чуть не забыл . Когда б О. К. что-то могла сделать , она б давно постаралась. Было несколько близких ему людей до нее, которые "ритуальный костер" усердно провоцировали, но у них были свои православные мотивации. Например, у Тани Горичевой. Мне это хорошо понятно как по случаю мысленных конфликтов их с буддизмом. Так что представляю кое-что из черновиков, опознаваемых тем, что у меня сохранилась даже датировка, обозначенная им. Полагаю, что полного собрания Кривулина нет ни у кого, и восполнять даже по мелочам - святое дело. Уже кончилась мода на Бродского, то есть настала пора, о которой промечтал Кривулин до самого своего конца. Его страдания кончились, а мечты осуществились даже без поддержки других поэтов, наших и западных. Д.Ю.С.
Ниже стихи КРИВУЛИНА:
НАТЮРМОРТ С ГОЛОВКОЙ ЧЕСНОКА
Стены увешаны связками. Смотрит сушенный чеснок
с мудростью старческой. Белым шуршит облаченьем,
словно в собранье архонтов судилище над книгочеем
- шелест на свитках значков с потаенным значеньем,
стрекот письмен насекомых и кашель и шарканье ног.
Тихие белые овощи зал наполняют собой.
Как шелестят их блокноты и губы слегка шелушатся!
В белом стою перед ними - но как бы с толпою смешаться!
юркнуть за чью-нибудь спину, ведь нету ни шанса
что оправдаюсь, не лягу на стол натюрморта слепой!
Итак, постановка. Абсолютную форму кувшину
гарантирует гипс. Черствый хлеб, изогнув глянцевитую спину
Бельмо чеснока, бельевая веревка сообща составляют картину
Отрешенного мира. Но слеп каждый, кто касается взглядом
к холстяному окну. Страшный суд над вещами,
Творимый художником-Садом!
Тайно, из-за спины загляну. Он пишет любви завещанье -
Ты картинными кущами и овощами
Воевала с распадом!
Но отвернемся, читатель мой. Ветер и шепот сухой.
В связках сушёный чеснок изъясняется эллинской речью.
В белом стою перед ними - и что им, за что им отвечу?
Да, я прочел и я прожил непрочную жизнь человечью
и к серебристой легенде склонился, словно бы к пене морской.
Шелест по залу я слышу, но это не старость.
Так исчезает из лодки ладони моей
пена давно пересохших, ушедших под землю морей...
Мраморным облачком пара, блуждающим островом Парос
дух натюрморта скользит - ожидает и движется парус
- там не твоя ли спина, убегающий смерти Орфей?
И не обернуться. Но и все, кто касался когда-то
бутафорского хлеба, кто пил Пустоту, что кувшином объята,
Все, как черные губы, сомкнутся В молчанье художника-брата, -
не даром он так начертил дальний угол стола.
Жизнь отходит назад дальше, чем это можно представить.
Но одежда Орфея бела, как чеснок. Шелестя и листая
меж страницами памяти черствые бабочки спят,
Шелестя и листая на судей он бельмы уставит -
Свой невидящий взгляд.
***
НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА
Художник слеп. Сорокадневный пост
сплетен как тень висячего моста
из черных водорослей и шершавых звезд.
Он сорок дней не разомкнет уста,
пока пустой реки не перейдет,
По досточке колеблемой, пока
Босой подошвой не оставит след
На зыбкой памяти прибрежного песка -
Тогда и в нем прозреет память. Лет
На тысячу назад он обращает взор -
и перед ним неопалимый куст,
И образ храма светел, как костер
средь бела дня. Но храм пока что пуст.
Краски пожухнут - обвалятся лица святых.
Что остается? - свободных гимматиев складки.
Стол да кувшин, да внезапное пламя в кустах,
словно бы кто промелькнул, одинокий и краткий
Но следят за движеньем зрачки,
И почудится ль что с непривычки,
сослепу? Шурк зажигаемой спички.
Боль обожженной руки.
Два времени войдут в единый миг,
соединяясь огненным мостом
живого языка сожженных книг
или собора с убранным крестом:
два времени - и сорок сороков
любивших братьев, плачущих сестер.
Нет, вера никогда в России не была
мгновеньем настоящим - но раствор,
на миг скрепивший два небытия,
где сам художник - цепкий матерьял, -
- распластан по стенам, распаду предстоя:
ведь сорок дней он губ не отворял!
Заговорил он, Бог знает о чем и кому,
лишь бы заполнить собою пустые объемы.
Не полутьма нас пугала, но видимый сквозь полутьму
остров - кусок штукатурки, остаток от росписи храма.
Там языками эфирными смол
куст обращался к пророку,
стертому временем, шедшему в реку,
что обтекает Шеол.
***
ЧЕТЫРЕ НЕПРАВИЛЬНЫХ СОНЕТА
Служение - не службе. Ни заслуг,
ни выслуги, ни благ. Едино благо -
что нестерпимо-белая бумага
все вытерпит от наших рук.
По буковке, по хрупкой кости шага
еще не найден путь, еще не узнан звук.
Палеонтолог только близорук,
а жизнь ушедшая - как высохшая влага
оставит по себе не память, не скелет,
не ощущение пробела,
как бы сквозь буквы - белый свет,
бумаги проступающее тело,
но в жизни в нем уже и тени -
одно служение - без цели, без предела.
*
Зеркальце отнято от коченеющих губ.
Имя уже не имеет любимого тела,
только скучает и смотрит пятном без предела,
только над раною рта - присыхающий струп.
Что называл я дыханьем? Стекло запотело.
Самый вдыхаемый воздух и легким не люб.
Небо рождается в муке из дышащих труб.
Слово по небу скребет коготком помертвелым.
Если она бездыханна, любовь, и бездушна,
и от плеча ее каменный холод ползет -
даже тогда человеческой речи послушна,
даже тогда, не желая, шевелится рот:
как ни бессмысленно перебирать, как ни скучно
- в скопище звуков названье свое узнает.
*
Служба не съест - постепенно и нежно поглотит,
не засосет, но обнимет - и, женское тело творя
вынудит сердце отведать податливой плоти,
вынудит биться в тоске и бесплодной работе
в комнате листьев сухих, на холодном полу октября.
Я говорю это скважине, девке замочной:
слушай, мы брошены полу служеньем во мрак,
лишь поколенья бумаг остаются для жизни заочной,
и не скончается сон - одинаковый, облачный, склочный
снятся ли ночи любви, дорассветный ли свищет сквозняк.
- Тише, - она отвечает, - склонись над осьмушкой послушной:
только шуршанье и скрип, лунного поля квадрат.
Сдвоенным телом себя умножая стократ,
разве не творчество, милый? Какого еще тебе нужно?
*
Зрелая злоба цыганит малейшее право,
гонит под ноги песок, выгоняет во мразь
дрожью пронизанных, дрожью - ночей ледостава
Тело твое ледяное мне страшно, держава,
силою злобы, какая в меня пролилась.
Ангелу наперекор и в разлитии желчи:
не прикасайся! ты хищный венчаешь собор.
Шпиль подноготный игольчат, - о если бы стрельчат!
С мелкою пылью морской - не придумаешь мельче -
с мелкою пылью смешаюсь. И вот он - простор
верить насильно - как черными вервями хлещут,
как вырывают признанье в измене из вещи
мертвой как верят по оспе дождя ветряной
в силу добра и страдания над остраненной страной...
*
И когда именами друзей, именами любимых пестрят
стихотворные строки,
я завидую щедрости, я отвожу, одинокий
и скудеющий взгляд,
обращенья мои безымянны, безлик адресат,
словно брызги в потоке,
долетают слова, попадая в глаза, и жестоки
на ресницах висят.
Но когда изувеченным эхом вернется назад,
в ухо возглас далекий,
или ветер, свистя в босоногой осоке
полосует кусты, или сад,
элевсинскими толпами листьев обрушась на копья оград,
На панель, в водостоки, -
наполняют и зренье и слух, и когда златооки
дни в зените стоят,
- невозможная щедрость ладони мои разожмет,
вложит легкое имя
ко всему, что глазами владело моими,
что сводило в молчание рот.
***
В.Комаровскому
Отшельник царскосельский не затем
открылся мне, чтобы щемила жалость,
чтобы листать разжатые ладони,
где линия судьбы с деревьями смешалась,
где первый лет листа и реянье фонем,
и синева, зияющая в кроне.
Совсем не то, но таинство, но клекот
заброшенного зренья в облака,
но щедрость - торжество полета,
когда оледенелая рука
становится крылом и веткой у потока. . .
***
"Весна сомнамбула"
Помимо памяти что есть? помимо свода?
Свободному ручью не сдавит шею лед
нависший над водой - но лишь накроет воду
тончайшей тенью сна... Все тает и плывет
как бы одним о прежних днях живет
воспоминанием природа
и каждая весна - всего лишь сон о прежней,
но все слабей, все безнадежней.
***
Молитва на начинающийся день:
Бедность не убедит, и беда не убьет.
Не отравит нам рабство.
Просыпаясь, шепчу с омерзением "Здравствуй
день, вмерзающий в лед!
Здравствуй, сизый мой, изжелта-красный,
бездыханных ночей шевелящийся плод,
заполнитель пространства,
оставляющий место лишь скорби (не вслух),
отвращенью и страху, -
здравствуй, день, здравствуй,
выродок, в красну рубаху
облекающий дух!"
***
Люминесцентных ламп мерцанье неживое.
И тонким слоем - свет. Здесь пылью голубой
припорошило стены. Мы с тобой
теней лишились, милая, в пустое
помещены вместилища судьбой.
О, как твое лицо опустошает ровный
- не льющийся: присутствующий - свет,
и сколько дрожи в нем - но дрожи бездуховной!
Взгляни же милая: здесь вещи поголовно
равно освещены. Меж ними связи нет.
В подобном описанье - без теней,
без треугольной тьмы, таящейся в углах,
- есть только истина. Избегнув искаженья
все стало плоское, все, милая, лишь пенье
железных пчел на гипсовых губах.
Так слова застывают по форме вещей.
В окружении гипсовых слепков
***
Снится Веймар ему, с торопливым пером,
где гнедой олимпиец от голоса крови охрип...
Но английский штандарт за кошачьим Петром
хлещет воздух по морде, окошко в Европу раскрыв.