Дмитриева Наталья: другие произведения.

Алхимики. Часть I I. Albedo

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-21
Поиск утраченного смысла. Загадка Лукоморья
Peклaмa
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    1488 год от Р.Х. Спустя семь лет алхимики, каждый своей дорогой, возвращаются в охваченные смутой Нидерланды.
    Андреас же, возблагодарив Бога за безветрие, в который раз проверил тягу в печи и принялся наблюдать, как плавится свинец в глиняной купели. Днем он уже пробовал купелировать серебро и счел результат неудачным. Но сейчас все проходило как надо, и философ ощущал непривычное умиротворение. Сомнения, вечные его спутники, наконец-то развеялись, и тревога перестала грызть сердце. Теперь Андреас был уверен, что все делает правильно...


   Часть II. Albedo
  
   I
  
   Весна тысяча четыреста восемьдесят восьмого года от Рождества Христова выдалась холодной и дождливой, и в дни, когда надлежало молиться о добром сенокосе и богатом урожае, крестьяне лишь горестно вздыхали, глядя на затопленные поля.
   Как будто мало было шести лет междоусобной войны, опустошившей некогда цветущую страну; мало ненависти, вновь с необыкновенной силой захлестнувшей провинции; мало браней, разбоев, поджогов; мало разграбленных деревень и разоренных городов. Но, как возглашали в церквях, сам Господь, уставший от злобы в сердцах неразумных детей, обрушил на них чашу своего гнева - а, может, просто возжелал остудить горячие головы, покуда не все еще было уничтожено из того, что создавалось упорным трудом многие годы.
   Но в людей - брабантцев, геннегаусцев, в особенности же фламандцев - точно дьявол вселился, и они не желали внять Божьему гласу.
   Без малого три года назад мятежный Гент склонил голову перед Максимилианом Габсбургом, и старшины, признав его регентом и опекуном несовершеннолетнего сына, клялись отныне предать забвению прежнюю вражду.
   Блистательный и гордый, облаченный в миланский доспех австриец проехал по улицам города, а за ним колонной по восемь человек в ряд шагали верные ландскнехты, потрясая пиками.
   И позже, когда вместе с отцом-императором и малолетним сыном он объезжал покорившуюся ему страну, люди, сбегавшиеся ему навстречу, со слезами на глазах говорили: "Глядите же! Воистину образ Троицы перед нами: Отец, Сын и Дух Святой!". И они приветствовали своего повелителя.
   Между тем перемирие оказалось непрочным, и затаенная злоба рвалась наружу. И по всей стране то там, то здесь вспыхивали беспорядки, словно зловещие зарницы, предвещавшие новую бурю.
   И вот страшная весть облетела Нидерланды, словно пожар: регент захвачен в Брюгге! Жители города восстали против австрийца: его войско разбито, он и его слуги держатся под стражей в Broodhuis*.
   Для людей мудрых и осторожных это было дурное известие, поскольку оно означало новую войну. Не следовало думать, будто германский император стерпит подобное унижение - и верно: вскоре прошел слух о том, что он движется во Фландрию с большим войском, которым командует Альбрехт Саксонский, отважный воин и искусный полководец.
   Но для Гента, всегда склонного к мятежу, случившееся стало поводом выступить против правителя. И воинственная толпа во главе с башмачником Коппенхоле двинулась в Брюгге, чтобы вопреки прежнему договору заставить австрийца отречься от регентства.
   Три месяца гордый Габсбург томился в неволе, наблюдая за тем, как под окнами тюрьмы преданные ему люди гибнут на плахе. Под конец его, римского короля, вывели на торговую площадь и заставили поклясться перед алтарем, что он не станет мстить за смерть соратников и перенесенные оскорбления. И он поклялся, и подписал договор, умаляющий его права, и приложил к нему свою печать.
   И австриец был отпущен на свободу, а его отец, император, стоял уже у ворот Брюгге.
   И имперские солдаты, которым платили мало или не платили вовсе, грабили города и деревни, без зазрения совести отбирая у людей последнее имущество.
  
   * Хлебный дом - дом гильдии пекарей
  
   II
  
   В среду, накануне праздника Вознесения Господня, город Гент замер в тревожном ожидании. Непривычная тишина установилась на его улицах и площадях, не слышно было голосов на набережных и рынках, безмолвие царило в церквях. Даже ветер над Лейе перестал дуть в прежнюю силу и стлался к водной глади, точно желая скрыть в ней свое беспокойство. Но того, что лежит на поверхности, не спрячешь - и потому даже малые дети в Генте бросали свои игры и испуганно жались к материнским юбкам, а бродячие псы выли, охваченные безотчетной тоской.
   Против обыкновения рано опустел и Пятничный рынок, однако после службы дневного часа там начал собираться народ. Первыми появились ремесленники в серых и синих блузах: ткачи и валяльщики, красильщики и стригали. За ними пришли торговцы овощами с Graslei, лавочники и коробейники с окрестных улиц, судовщики и грузчики из речных гаваней. В молчании сходились они у шестиугольной остроконечной башни дома кожевников и там разбивались на группы: крупные цехи отдельно от мелких.
   А на противоположной стороне площади собирались poorters, - купцы и зажиточные горожане в одежде доброго сукна, в поясах с серебряными бляхами, в башмаках с носами длиной в целую пядь. Среди них, словно павлины среди цесарок, стояли или расхаживали дворяне в ярких камзолах и молодые сыны знатных патрициев, коих молва окрестила otiosi (бездельники).
   И хотя общая тревога за судьбу города свела его обитателей в одном месте, между двумя концами площади словно пролегла невидимая черта, которую не переступали ни бюргеры, ни ремесленники.
   Но были и другие, на которых поглядывали кто с презрением, кто с восторгом, но все без исключения с опаской. "Вольные люди" - так их называли - мужчины и женщины с одержимостью на лицах и голодом в глазах, с голосами, сорванными от ругани и угроз; под рваной одеждой они прятали ножи и палки, в рукавах - камни. Их воля вознесла к вершинам власти крикливого башмачника Копенхолле. В них, как ни в ком другом, горела известная неукротимость Гента, которая вот уже два столетия толкала город на борьбу с государями. В бочке Пятничного рынка они были порохом, готовым вспыхнуть от малейшей искры.
   Но бюргеры, три года назад заключившие договор с австрийцем, колебались, боясь оказаться между двух огней. Ибо они, стремящиеся отстранить от власти государя-иноземца, не желали также, чтобы простые горожане получили слишком много прав, как это уже не раз случалось в смутные времена. Патриции призывали народ, когда требовалось отстоять права и привилегии города; но в иное время они желали держать ремесленников в мастерских, рядом с их станками, валяльными чанами и рамами для сушки сукна. И теперь городские старшины отказались вооружить население, хотя императорские войска были уже близко.
   Гент был похож на больного, которого бросает то в жар, то в холод. Те же, кто надеялся на исцеляющую силу кровопускания, ждали, когда Роланд, большой колокол, даст сигнал к восстанию.
   Но Роланд молчал, и мучительная неуверенность подтачивала мужество людей хуже болезни.
   С утра небо затянуло свинцовыми облаками, и было холодно, как в ноябре. Внезапно вокруг потемнело, и пошел дождь. Толпа на площади стала редеть; многие устали от ожидания и нехотя разбрелись по домам. Правда, кое-кто заворачивал не домой, а в трактир, ибо ничто не сушит промокшего лучше крепкого пива.
   На Пятничном рынке оставались самые упорные - некоторые горячие головы и дождь не мог остудить.
   Внезапно со стороны церкви святого Иакова послышался шум и крики, и на площадь выбежало несколько человек с мокрыми и багровыми лицами. Они вопили, свистели и улюлюкали, и невозможно было понять, кто это такие и чего хотят. Но их появления оказалось достаточно, чтобы поникшая толпа всколыхнулась, и гул встревоженных голосов волной покатился по Пятничному рынку. Кто-то выкрикнул: "Император идет на город! К оружию!", и этот призыв был сразу подхвачен "вольными людьми". Появились ножи и палки. Безоружных оттерли в сторону, и орущая чернь бросилась вперед, к бюргерам, еще остававшимся на площади. Не добежав и пяти шагов, оборванцы остановились, точно наткнулись на невидимую стену - они визжали и выли, словно одержимые, изрыгали угрозы и трясли кулаками, прыгали и скалили зубы, вызывая отвращение своим видом. Но никто не решался напасть первым.
   А бюргеры с презрением глядели на это непотребство.
   Потом между ними и чернью вышел человек в кожаном дублете и войлочном колпаке; лицо его было изжелта-бледным, тонкие губы подергивались, но глаза смотрели прямо и решительно. Это был Гильом ван Хассе, старшина рыбников города Гента. Он сказал:
   - Господа горожане, сегодня не День дураков, чтобы так вопить и корчить рожи. Эй, Ян Бабьек, закрой-ка пасть, а то твое брюхо видно изнутри! А вы, Йеф Топерсон, Пир Молчальник и Ян Ла Мер, прекратите мутить народ! Господа горожане! Не слушайте этих молодцов! Гоните их прочь, пока они не навлекли на вас беду!
   Несмотря на шум, его слова были слышны хорошо. Из толпы прокричали:
   - Ишь, какой речистый! От чьего имени говоришь, Гильом ван Хассе?
   - От имени денежных мешков, что заседают в городском совете! - орали в ответ другие. А третьи вторили:
   - Где твоя золотая чешуя, рыбник?
   И вместе они вопили:
   - Позор! Позор!
   - Щука беззубая!
   - Гнилая селедка!
   Из толпы вылетела рыбья голова и ударилась в землю у ног Гильома ван Хассе. Но он не отступил и гневно крикнул:
   - Глупцы вы, глупцы, хуже сумасшедших! Сами затягиваете веревки на своих шеях! Что вы воете, как свора бешеных псов? Войны хотите? Хотите, чтобы вас объявили бунтовщиками и мятежниками? Хотите, чтобы ландскнехты навалились на вас и стали терзать железными своими зубами? Хотите, чтобы вновь начались грабежи и погромы, чтобы ваши дома запылали, ваши мастерские были разрушены, ваше имущество отнято? Так будет по вашему желанию, если сей же час не уйметесь! Господа горожане! Гоните прочь крикунов! Разойдитесь с миром! Не навлекайте погибели на себя и на город!
   Но его не слушали, а некоторые кричали, что город погубят разжиревшие бюргеры и нельзя позволить господам советникам продаться императору.
   - Роланд! - вопили подстрекатели. - Роланд! Ударим в колокол!
   Напрасно старшина рыбников и другие уговаривали их остановиться. В бюргеров полетели камни, и им пришлось отступить, а разгоряченная толпа под проливным дождем двинулась к Белфорту, главной дозорной башне. За "вольными людьми" шли горожане, среди которых были и женщины; встревоженные известием о том, что имперские солдаты идут на Гент, отовсюду стягивались люди.
   В стороне за толпой шагали три человека в серой одежде паломников, обвешанные ракушками, медными и свинцовыми образками, в широкополых шляпах, с соломенными ожерельями на шеях. Один был высокого роста и широк в плечах, второй - пониже, тощий и длиннорукий, третий - вровень с ним, но пузатый, словно пивная бочка.
   У площади Золотого Льва путь толпе перегородил отряд городской стражи, и капитан громко приказал людям разойтись. Но крикуны из "вольных" орали:
   - Убирайся сам подобру-поздорову! - и швыряли камнями в стражников.
   Капитан сказал:
   - Что вы слушаете этих горлопанов? Римский король не войдет в город. Он прислал наместника Фландрии, чтобы тот от его имени подтвердил договор, заключенный три года назад. Славьте Господа и нашего государя! Войны не будет!
   При этих словах на лицах многих горожан проступило облегчение, а женщины заплакали от радости. Но "вольные" принялись поносить совет и капитана, а несколько оборванцев подозрительного вида, кривляясь, кричали стражникам:
   - Пошли прочь, красноносые! - и делали непристойные жесты.
   Видя, что их не унять, капитан послал за подмогой, в то время как его солдаты встали полукругом, выставив пики. Распалившись от криков, "вольные" забросали стражников камнями и мусором, потом с ревом бросились вперед, опрокинули нескольких, в том числе капитана, стали их топтать, как крыс, и наверняка забили бы насмерть, если бы высокий паломник вдруг не оказался рядом. Пробившись сквозь толпу, он схватил за шиворот двух самых ретивых, столкнул их лбами и швырнул назад, после чего принялся раздавать удары направо и налево. С него стащили шляпу и изорвали на нем плащ; двое бродяг повисли у него на плечах, пытаясь свалить на землю, но он вывернулся, хлестнув их четками по глазам. Худой и толстяк наблюдали за дракой со стороны.
   Казалось чудом, что один человек может выстоять против разъяренной толпы. Но силы паломника иссякали, а воинственная чернь лезла вперед, спотыкаясь об упавших. И, видя, что дело плохо, паломник отпрыгнул в сторону и, сорвав с пояса тыквенную бутыль, прокричал громовым голосом:
   - Назад, свиные рыла! Назад или, клянусь Крестом, все вы сгорите, как чертовы еретики!
   Кровь из рассеченного лба заливала ему лицо, но глаза пылали таким неистовством, что кое-кто отступил. Однако остальные тянули к нему руки и орали:
   - Хватай! Рви! Дави!
   Тогда паломник провел рукой над сосудом и швырнул бутыль под ноги толпе.
   - А ну, ко всем чертям!
   И огромный столб пламени поднялся вверх, разбрызгивая огненные языки во все стороны.
   Яростные крики сменились воплями ужаса и боли. Стоящих впереди отбросило горячей волной; три или четыре человека, объятые пламенем, с воем заметались по земле. Толпа дрогнула и подалась назад. Через минуту те, кто так настойчиво рвался к башне, бросились прочь, увлекая за собой остальных: люди налетали друг на друга, спотыкались, валились на землю; и конные латники, подоспевшие на выручку капитану, преследовали их, и лошади задевали копытами упавших.
   Часть горожан, неповинных в беспорядках, укрылась в церкви святого Иакова; "вольные" же разбежались по городу, крича, что император и римский король - слуги сатаны, и черный дух погибели явился в город.
   И Гент охватили волнения, несмотря на то, что городской совет отдал приказ вылавливать крикунов и отправлять в тюрьму.
   А над площадью Золотого Льва еще долго витал дух паленой плоти.
  
   III
  
   На месте недавней стычки остались лишь тела погибших. Раненые убрались сами. Дождь затушил огонь и смыл кровь с мостовой. Пенные струи извергались из водостоков, стекая в канаву, возле которой, ногами в воде, лежал оглушенный паломник. Два других скрылись в суматохе.
   Холод и капли, стучащие по лицу, привели мужчину в чувство. Он открыл глаза и с трудом сел, упираясь ладонями в землю; от напряжения перед глазами у него поплыли разноцветные пятна. Когда все рассеялось, он поднял голову и увидел стоящую рядом женщину.
   - Живой, слава Деве Марии, - произнесла она, наклоняясь и забрасывая его руку себе на плечо. - Ну-ка, обопрись на меня. Грех будет такому молодцу захлебнуться в канаве.
   - Кто ты? - спросил паломник.
   - Меня зовут Колетта Шабю, я из общины святой Агнессы.
   - А, так ты - бегинка, - побормотал он. Женщина кивнула:
   - Я видела тебя сегодня на Пятничном рынке, ты был не один. Твои товарищи бросили тебя здесь. Проклятые иуды, Бог накажет их. Ты сильно ранен? Держись за мой пояс. Ты солдат? Я видела, как ты дрался. Иисус и Дева Мария! У тебя рука обожжена. Где ты научился метать огонь? Я слышала, что так могут лишь неверные да проклятые колдуны. Но ведь ты не колдун? Ты не заберешь мою душу? - говоря так, она обхватила его поперек груди и с неженской силой потянула вверх.
   Едва паломник утвердился на ногах, неожиданная помощница увлекла его прочь, но не туда, куда побежали люди, а в другую сторону - мимо собора святого Баво в лабиринт узких улиц.
   - Куда мы идем? - спросил он.
   - Я выведу тебя к Скотному рынку. Брат моего мужа держит лодку у набережной Koepoort*. Мы возьмем ее, и я вывезу тебя из города. Стражники станут искать богомольца, швырнувшего огонь. Не бойся, я тебя не выдам! - Женщина рассмеялась, потом всхлипнула. - Скорее проглочу язык.
   Паломник пошатнулся, и она крепче обхватила его, подставив плечо, твердое, как камень. Они миновали открытые загоны, в которых днем ревели коровы, блеяли овцы и хрюкали свиньи; но сейчас здесь было пусто и голо, и только взъерошенные воробьи копошились возле навозных луж. Женщина продолжала говорить, но паломник уже не слушал: голова его тяжело моталась из стороны в сторону, непослушные ноги заплетались.
   Он сказал:
   - Что-то в глазах темнеет... пусти, сестрица, я сяду.
   - Сначала надо найти лодку, - возразила женщина.
   Несмотря на то, что ей почти пришлось тащить его на себе, она продолжала болтать без умолку. Так они добрались до Koepoort и спустились к причалу. С десяток маленьких лодок покачивались на волнах, стукаясь друг о друга бортами. Тихая речка Лейе потемнела и вздулась от непрерывных дождей, на покрытой рябью поверхности плавал мусор и комки водорослей.
   На мокрых досках причала ноги паломника разъехались, и он грохнулся на спину, едва не опрокинув и женщину. Хмурые лодочники бросали на них неприязненные взгляды, пальцем не пошевелив, чтобы помочь упавшему. А женщина посмотрела на них в упор, всплеснула руками и громко рассмеялась.
   Один спросил:
   - Кого тащишь, boze oog**?
   - Божьего человека, - ответила та.
   - Лучше брось его, - посоветовал ей лодочник.
   - Лучше одолжи мне шест, - сказала Колетта.
   Тот выругался, а остальные в смущении отвели глаза, радуясь, что она не глядит в их сторону.
   А между тем паломник пытался подняться и всякий раз падал. Тогда женщина подхватила его под мышки и, словно мешок с мукой, перекинула в пустую лодку. Он услышал, как она залезла следом, и лодочник бросил ей шест.
   Умело орудуя им, женщина направила лодку к заставе; здесь течение было слабым, но коварным, справиться с ним было не легко.
   Теперь, когда его спасительница стояла, выпрямившись во весь рост, паломник мог хорошенько рассмотреть ее.
   Она совсем не походила на пригожих пышнотелых фламандок - высокая, жилистая, но статная; плечи у нее были широкие, а кисти рук крупные, с тонкими длинными пальцами. Одежда на ней была добротная, но простая, а поверх чепца - плотное белое покрывало, заколотое булавкой в виде креста. Она держала шест и управляла лодкой так, словно всю жизнь только этим и занималась.
   Дождь, наконец, закончился, и серая пелена повисла в воздухе. Вдруг облака на западе стали пурпурными, и теплый отсвет лег на темную воду и низкие берега, окрасив в медовый цвет старые причалы и маленькие коричневые домишки. Переливчатый звон поплыл над городом: колокола гентских церквей на разные голоса призывали людей к вечерней молитве.
   Женщина положила шест и опустилась на колени:
   - Angelus Domini nuntiavit MariФ, et concepit de Spiritu Sancto. Ave Maria...***
   И паломник увидел, что она еще молода и очень красива; черты лица у нее были правильными, только правый глаз слегка косил.
   Женщина читала молитву, а он, перегнувшись через борт, лил воду себе на голову, пока в ней окончательно не прояснилось. Потом они поплыли дальше, и Колетта спросила:
   - Зачем ты ввязался в драку, богомолец? Они бы тебя убили.
   - Так ведь не убили же, - ответил паломник.
   Она кивнула.
   - Значит, ты знал, что Бог не даст тебя в обиду? Это ведь по Его воле ты овладел искусством метания огня? Я знала человека, который мог глотать серу, как хлеб, и запивать ее селитрой - но перед этим он сто раз произносил "Pater", и Господь превращал серу и селитру в воду прямо у него во рту.
   Паломник расхохотался, но, увидев, что ее это рассердило, скорчил постную мину и сказал:
   - По обету я прошел путь святого Иакова и привез воды, взятой из источника в Компостеле. У этой воды есть чудесное свойство: перед лицом нечестивца и еретика она превращается в огонь. Ты и сама видела, сестрица, я лишь швырнул в них бутылку - они же себя наказали.
   Женщина смотрела на паломника во все глаза, и это было ему приятно, хотя он изо всех сил удерживался от смеха.
   Лодка пристала к берегу, когда они миновали предместья: справа и слева простирались бескрайние поля зеленого льна. Лицо Колетты стало печальным. Она смущенно отвела взгляд, и ее глаза вдруг наполнились слезами.
   - Вспоминай меня добром, богомолец, - промолвила она.
   Паломник улыбнулся.
   - Я тебя не забуду.
   - Забудешь... Ах, как бы мне хотелось, чтобы ты меня помнил. Вот, возьми! - Она сняла четки, обвивавшие ее запястье, и протянула ему. - Твои рассыпались, возьми эти. Они освящены в церкви святого Николая, я носила их, не снимая. Теперь они будут у тебя, и, быть может, ты вспомнишь обо мне, когда настанет час молитвы.
   - Есть средство верней, - ответил паломник, сжав ее в объятьях, и крепко поцеловал в губы. Женщина вздрогнула и прильнула к нему всем телом, а он сказал:
   - Теперь будет, о чем вспомнить во всякий час.
   - Да, - прошептала она, - ты прав, милый. Поцелуй меня, поцелуй еще. Смотри мне в глаза - ни один мужчина, глядевший в них, не мог меня забыть.
   - Поэтому тебя зовут Колетта - Дурной Глаз?
   - Да, поэтому. Как я боялась этого проклятья раньше! И на тебя боялась смотреть, прятала глаза. А теперь не боюсь - смотри на меня, смотри, милый. Теперь я навсегда в твоем сердце. Иди же... Ты меня не забудешь, и я тебя тоже.
   Паломник вылез из лодки и пошел вдоль реки, а женщина смотрела ему вслед. Вдруг она крикнула:
   - Как тебя зовут, богомолец?
   - Ренье из Лёвена, - ответил он.
  
   * Коровьи ворота
   ** дурной глаз
   *** Ангел Господень возвестил Марии, и она зачала от Духа Святого. Радуйся, Мария... - начало ежедневной католической молитвы "Angelus Domini"
  
   IV
  
   Пока пикардиец шел берегом, лицо Колетты стояло у него перед глазами, но, свернув в поле, он вскоре перестал о ней думать.
   Зеленые стебли льна поникли от влаги, тяжелые капли скатывались по ним и падали на землю. Холодный воздух кружил Ренье голову, порывы ветра брызгали в лицо мелким дождиком. От запаха мокрой травы у него перехватывало дыхание.
   Если земля и трава везде одинаковы, почему луга родного края пахнут так сладко?
   Много лет назад Ренье оставил цветущие Нидерланды ради немецких земель: там он надеялся обрести знания вещей, недоступные простым людям. Его манила тайна - темнота, за которой скрывался свет. Однажды прикоснувшись к ней, он возжелал овладеть ею, как любовник жаждет своей возлюбленной. Ничто другое не заставляло его кровь так вскипать в жилах. На несколько лет тайна стала его страстью и надеждой. Она повела его путем герметической науки.
   Он пришел в Гейдельберг, но там его ждало разочарование. Тогда пикардиец вернулся в Брабант и долго скитался из города в город, пока не осел в Лёвене. Там он опять взялся за философию, и она вновь увлекла его; он выдержал экзамен, и ему были вручены кафедра, раскрытая книга, мантия и золотое кольцо. Ему покровительствовал могущественный Филипп де Круа, граф Порсеан, его будущее было определено.
   Но однажды Ренье проснулся с ощущением, что ему нечем дышать - в груди у него что-то вибрировало, словно перетянутая струна, и причиняло сильную боль; так повторялось каждое утро в течение многих недель. Им овладели тоска и раздражение, и как-то утром, покинув Лёвен, он направился в Париж, а оттуда Турской дорогой, по следам многих тысяч паломников на запад, до самого края христианского мира, в Компостелу. Путь был не легким, путешественника подстерегало множество опасностей. Сборщики пошлин норовили содрать с него три шкуры, а французские и испанские сеньоры порой вели себя хуже разбойников. Среди богомольцев часто вспыхивали ссоры.
   Но Ренье все было нипочем - дорога развеселила его, как доброе лёвенское вино. Тоску как рукой сняло. В крупных городах он задерживался подолгу: в Бордо устроился переписчиком у книготорговца; в Памплоне сошелся с мошенником, продававшим паломникам свиные и овечьи хрящи под видом святых мощей; в Леоне же читал проповеди на рынках и площадях, за что едва не попал в тюрьму.
   Но в Компостеле уныние вновь овладело им. Не находя себе места, он уходил из города и целыми днями бесцельно бродил по берегу, избегая людей.
   Серо-зеленые валы накатывали на высокий берег, пена и водоросли оставляли на камнях уродливые пятна. Океан пел раскатисто и торжественно, белые чайки перекликались резкими плачущими голосами. Горячий песок забивался в сандалии. Ветер рвал плащ, звеня нашитыми на нем ракушками, и оставлял на губах вкус соли.
   Ренье до боли в глазах вглядывался вдаль, но не видел ничего, кроме рваных облаков и волн до самого горизонта.
   - Вот и все, - сказал он однажды, - дорога кончилась. Говорят, где-то впереди есть другой берег, но так ли это - знает лишь море. Быть может, оно изо дня в день бьется об него, точно грешник о райские врата, и оставляет на нем лохмотья пены и свою зеленую кровь. Быть может, этот берег всегда озарен светом ясного дня, а, может, он мрачен, как преддверие ада. Море, море! В бурю ты стонешь, словно раненый зверь. Ангелы носятся над твоими водами, святые раздвигают их мановением рук. Но ведь я не святой и не ангел, и не могу пройти по ним, как по суше. Разве таков конец моего пути? Мне говорили о сладостном умиротворении, которое нисходит на людей в месте, отмеченном звездой. И вот я стою на этом самом месте, но моя грудь сжимается от тоски, и печаль давит на сердце, как никогда прежде. Иисус на небесах и дьявол в преисподней, вы крепко держите мою душу и тянете каждый к себе, так что скоро она разорвется на части! Господь, почему ты не дал мне крыльев? Почему я корчусь в грязи, как червь, когда мой дух возносится к звездам? Святой Иаков, покровитель странствующих, если ты слышишь, подай мне знак, укажи дорогу!
   И когда на землю опустилась тьма, в небе зажегся звездный крест и указал ему на восток. Через полгода Ренье морем вернулся в Нидерланды.
  
   V
  
   Темнело, и надо было позаботиться о ночлеге. Хотя Ренье провел в странствиях почти два года, он говорил себе, что лишь у апостолов достаточно святости, чтобы без вреда для здоровья спать на мокрой земле. Он навострил уши, надеясь услышать лай собак, свидетельствующий о близости жилья, но вокруг стояла тишина.
   Между тем тучи на небе разошлись, и стали видны звезды. От земли поднимался сырой туман, и Ренье ускорил шаг, хлопая себя по бокам, чтобы не замерзнуть. Вдруг впереди он увидел небольшой лесок, перед которым, то вспыхивая, то угасая в тумане, мерцало оранжевое пятно костра. В ту же секунду ветер донес восхитительный запах жареной ветчины, и в пустом брюхе пикардийца запело.
   У костра сидели два человека: один толстый, как бочонок, другой тощий, словно жердь. Между ними на земле лежала салфетка, а на ней - окорок, полковриги хлеба и головка чеснока.
   - Мир вам, братья, - сказал Ренье, подходя ближе.
   Увидев его, оба подскочили, и пикардиец узнал паломников, встреченных им в Генте. Толстяк назвался Корнелисом Питерсеном, худой - Стефом из Антверпена. Сейчас и тот, и другой смотрели на Ренье, как на призрак.
   - Кто ты - человек или дух? - спросил толстяк, крестясь. Его приятель трясся, как осиновая лист.
   - Бог с тобой, брат, - ответил пикардиец. - Вглядись получше: не далее, как утром, мы с тобой опрокинули дюжину кружек темного в трактире "Shild" ("Щит"), и ты за все заплатил, потому что до этого проиграл мне в кости.
   При этих словах худой перестал дрожать, а у толстяка, напротив, жир заходил ходуном.
   - Я тебя узнал, - сказал он, багровея от злости.
   - И я тебя, брюхан, - ответил Ренье. - Будь благословенная твоя почтенная утроба, ибо широкой душе потребно вместительное прибежище. Человек, чья доброта так необъятна, не оставит другого блуждать во тьме, голоде и холоде.
   Он сел к огню и вытянул ноги в мокрых сандалиях.
   - Чтоб мне ослепнуть, если я своими глазами не видел, как тебя разнесло на куски там, в Генте! - воскликнул Стеф.
   - И, скорбя обо мне, вы устроили поминки? Доброе дело! Да разорви меня на сотню кусков, каждый пропел бы хвалу этому славному окороку. Его аромат возвращает мертвеца к жизни.
   - Так ты мертв или жив? - спросил антверпенец.
   - Ни то, ни другое, ибо я умираю с голоду.
   - Скверно, когда не знаешь, на каком ты свете, - сказал Стеф. Он подбросил хвороста в костер, и от мокрых веток повалил дым. Потом он отрезал большой ломоть хлеба для себя и еще один для Питерсена и положил на них по куску ветчины, с которой капал жир. Глядя на это, Ренье тяжело вздохнул и пробормотал:
   - Beneficia non obtruduntur*.
   - Что это значит? - спросил антверпенец.
   - Значит, что протягивать руку стоит не каждому, а кусок хлеба - тем более.
   - Хлеб нынче дорог, - вздохнул Стеф, однако дал ему краюшку, которую Ренье проглотил, почти не разжевывая.
   - Non facis aliquid per dimidium**, - сказал он. - Голод не тщеславен, но пища, не орошенная вином - камень в желудке.
   Питерсен бросил на него злобный взгляд.
   - Запей из своей фляжки.
   - Увы, у меня ее нет.
   - Куда же она делась? - спросил толстяк.
   - Прохудилась, пришлось выбросить.
   Питерсен покачал головой.
   - Зря ты это сделал. Не следует разбрасываться тем, что посылает Господь; можно было залепить дырку глиной, а фляжку сбыть старьевщику и выручить пару медяков. Ты же отказался от добра и призвал зло на свою голову. Жажда - вот твое зло, и ты наказан по справедливости. - И толстяк, чмокая, припал к бутылке.
   - Скажи, мудрый брат, куда лить сподручней - в полную бочку или в пустую? - спросил Ренье.
   - Какой дурак станет лить в полную бочку? Так ведь только расплещешь без толку, - удивился Питерсен.
   - А как назвать того, кто опивается сверх меры, когда рядом человек умирает от жажды? - спросил Ренье. - Ты и есть дурак, почтенный брат; твое брюхо полно, а ты наливаешься вином, не видя, как оно выплескивается на землю.
   Толстяк проглотил последний кусок и стал ковырять в зубах. Стеф протянул Ренье бутылку с остатками вина, и пикардиец вылил ее содержимое себе в рот. Вино оказалось кислым и немилосердно щипало небо.
   Меж тем антверпенец придвинулся к Ренье и сказал:
   - По всему видать, ты человек ученый.
   - Для доброй души не требуется много науки, - ответил тот.
   - А все же есть наука, которой никогда не бывает достаточно. Она делает человека богатым и счастливым.
   - Artes serviunt vitae, non sapientia, fortuna regit***.
   - О чем ты говоришь? - спросил Питерсен.
   - О том, что любое знание бессильно перед божьей волей. Господь не пожелает, и не видать тебе ни счастья, ни богатства.
   - Есть люди, которые знают то, что хранится в тайне от других, - заметил Стеф. Глаза у него заблестели, а нос задергался, как у хорька, почуявшего кур. Придвинувшись еще ближе, он положил руку на плечо пикардийца и прошептал:
   - Не встречался тебе человек в сером плаще, черной шляпе и красных сапогах, с белым шарфом на шее и желтым кушаком на поясе?
   - Не припомню.
   - Так знай, его имя - Ианитор Пансофус. Он великий ученый и маг, каких не рождалось на свет с древнейших времен. Но главный его секрет - тот, о котором я поклялся молчать, потому что одно единственное слово может навлечь на меня страшную беду.
   И Питерсен поднял голову и сказал:
   - Молчи, брат, молчи.
   - Молчу, - ответил Стеф, - молчу. Стоит мне раскрыть рот, и Бог тотчас меня покарает. А почему, ты думаешь? Потому что такой секрет - удел немногих избранных. Не следует разбалтывать его кому ни попадя. Это тайна из тайн, а те, кто в нее посвящен, держат мир в руках. Но даже они... я хотел сказать, мы - мы не может говорить прямо о том, что знаем...
   - Молчи, брат, - повторил толстяк.
   И Стеф, отпустив пикардийца, закрыл лицо руками и сделал вид, будто глубоко задумался.
   А Ренье перевел взгляд с одного на второго и вдруг понял, кто перед ним. Мошенники, невежественные суфлеры, из тех, что ищут ребис в растениях, моче, волосах, песке и внутренностях, с важным видом болтают всякий вздор, выманивают деньги у простаков, а дни свои заканчивают на позолоченной виселице - вот, кто они были.
   Ему хотелось рассмеяться, но он сдержался, удивляясь лишь тому, что не распознал их еще в Генте. Оба пристально следили за ним: Корнелис - из-под опущенных век, Стеф - сквозь неплотно сжатые пальцы. Последний сказал, не скрывая раздражения:
   - Ученому господину, как видно, наш разговор скучен.
   Ренье смолчал. От жара и плохого вина голова у него отяжелела. Пикардийца клонило в сон, но он был настороже: суфлеры не вызывали у него доверия. Он завернулся в плащ, лег на спину и захрапел, продолжая следить за суфлерами сквозь прореху в плаще. Через некоторое время один поднял голову и украдкой подал приятелю знак, а другой вытянул шею, настороженно поглядывая на Ренье. Пикардиец всхрапнул, и мошенники, успокоившись, сдвинули головы и зашептались. Разобрать, о чем они говорят, Ренье не смог, как ни напрягал слух. При нем было около десяти марок серебром - неплохая пожива для грабителей. И хотя он знал, что суфлеры трусливы и предпочитают хитрость силе, но опасался, что искушение может пересилить в них страх.
   Пошептавшись немного, мошенники легли у костра и вскоре уснули; а пикардиец всю ночь продремал вполглаза. Лишь только темнота стала бледнеть, он поднялся и поспешил прочь, стараясь не наделать шума.
   Вскоре перед ним заплескалась окутанная туманом Шельда, но, добравшись до переправы, Ренье увидел, что эти двое нагоняют его.
   В глубине души пикардиец ощутил возбуждение, сродни тому, что чувствует кутила, заслышав стук игральных костей. Это чувство было знакомо Ренье - оно зажигало ему кровь, заставляло кулаки сжиматься, и с дьявольским наслаждением толкало его в драку, как это случилось накануне. Но сейчас оно было намного слабее вчерашнего - совсем, совсем слабым. Ренье выругался, но быстро овладел собой и сделал вид, будто высматривает что-то на противоположном берегу.
   Приблизившись, суфлеры замедлили шаг. По багровому лицу Питерсена градом катился пот, а антверпенец был желтым, точно лимон, и оба едва переводили дух.
   Стеф сказал:
   - Господин ученый так спешил нынче, что забыл попрощаться. Или ему зазорно путешествовать с простыми людьми, вроде меня и Корнелиса? Пусть скажет прямо - среди нас кривых нет.
   Пикардиец склонил голову, словно бык перед атакой, но не промолвил ни слова.
   Тогда Стеф дернул его за плечо и воскликнул:
   - Да ты язык проглотил, что ли?
   Быстрее молнии Ренье схватил антверпенца за руку и вывернул, так что кость хрустнула, а когда Питерсен бросился на него, чтобы сбить с ног, оттолкнул Стефа, подставил толстяку подножку, а потом с силой пнул его под зад. Не удержавшись, тот рухнул в воду, и его товарищ завопил что было сил:
   - Караул! Убивают!
   Отскочив, он замахнулся на Ренье посохом, однако пикардиец ударил первым, и посох отлетел в сторону. А Ренье, скрестив руки на груди, стал наступать на тощего суфлера, пока у того под башмаками не захлюпала вода.
   - Что блеешь, козлиная морда? - спросил пикардиец. - Твоему дружку не повредит освежиться. Иисус свидетель, с тех пор, как его окрестили, он к воде и не приближался - пусть же теперь прополощется, как следует.
   - Ты и меня утопишь? - дрожа, спросил Стеф.
   - Ничего твоему дружку не сделается. Он плавает, как бочка с ворванью, - ответил пикардиец. - Что до тебя, приятель, я не стану брать греха на душу, но тронешь меня еще раз, раздавлю тебе руку - ни один лекарь не соберет.
   - Вчера ты не был таким гордым, когда просил у нас хлеба! - крикнул антверпенец.
   - Твой хлеб не стоил моей гордости, вот я и решил вернуть ее себе. - Ренье швырнул ему медяк.
   Ноги у мошенника разъехались, и он окунулся по самую макушку.
   Послышался плеск воды и скрип уключин, и из тумана показалась медленно плывущая лодка. Угрюмый перевозчик едва удостоил взглядом двоих, барахтающихся в прибрежной тине; монета, протянутая Ренье, и вовсе сделала его слепым.
   Переправившись через Шельду, пикардиец зашагал к Алсту, крупному городу в миле от границы с Брабантом.
   Дорогу развезло, и ноги пикардийца тонули в грязи. Над затопленными полями стояла свинцовая мгла, и крестьянские дворы были безмолвны, точно все вымерли. На обочине Ренье увидел раздутый лошадиный труп - стаи ворон и грачей с хриплыми криками кружились над ним, точно черные вихри, а бродячие псы, огрызаясь, делили падаль.
   Ренье поднялся на холм и увидел Алст и реку Дендер, за которой была уже земля Брабантская.
   От города навстречу пикардийцу двигался большой отряд. Впереди были латники на крепких германских лошадях под стегаными чепраками; за ними - всадники в легких кольчугах и кирасах, вооруженные короткими пиками. Следом шагали копейщики в толстых жаках из провощенного холста, арбалетчики и куливринеры в сопровождении музыкантов. Гулко выстукивали барабаны, пронзительно свистели флейты. Плыли над землей красно-желтые знамена с гербами дома Ла Марк и герцогства Клеве.
   Во главе отряда на рыжем испанском жеребце ехал человек. Двое слуг держали над ним балдахин с золотыми кистями; молодой оруженосец вез его шлем и копье. Поверх чеканной кирасы на нем был бархатный плащ, подбитый горностаем, такой длинный, что его полы закрывали задние ноги коня до самых бабок. Из-под круглой парчовой шляпы ниспадали темные волнистые волосы, обрамляя вытянутое лицо с маленьким ртом, тонким длинным носом и глазами навыкате. Всадник смотрел прямо перед собой, чуть прикрыв тяжелые веки, и казался погруженным в глубокую задумчивость.
   Это был Филипп Клевский, адмирал Нидерландов, направлявшийся в Гент, чтобы вести переговоры с магистратом: ему был дан приказ не допускать новых волнений в городе. Говорили, что он, как и его отец, сеньор де Равенстейн, поддерживает притязания французского короля и готов передать тому графства Геннегау и Намюр со всеми бургундскими подданными, говорящими по-французски. Подобные слухи возбуждали немалые подозрения у австрийца, всегда бывшего в неладах с Клевским домом; но до сих пор адмирал не давал повода усомниться в своей верности.
   С вершины холма Ренье проводил отряд взглядом, потом направился к Алсту. На сердце у него стало тревожно. Он попытался выбросить из головы эту мимолетную встречу, но тщетно: словно ледяная рука легла ему на грудь, и ее холод надолго отпечатался в душе.
  
   * Благодеяний не навязывают.
   ** Ничего не делай наполовину.
   *** Знание служит жизни, но правит ею не мудрость, а судьба.
  
   VI
  
   В Алсте четыре брата Ионсена были повешены за то, что убивали немецких солдат, мародерствовавших в окрестностях города. Со связанными руками и петлями на шеях братьев провели по улицам, и на каждом перекрестке глашатай объявлял их вину и вынесенный им приговор.
   А люди говорили, что вешать нужно не их, а проклятых имперцев, налетевших на страну, будто воронье, и до костей обглодавших ее израненное тело.
   И Ренье покинул Алст с еще более тяжелым сердцем.
   В то время как он шагал напрямик по раскисшим от дождей полям, другой человек месил грязь на безлюдной тропе, приближаясь к Лёвену с противоположной стороны. Он не был похож ни на паломника, ни на бродягу. Одежда на нем была простая, поношенная, коричневый плащ из толстого сукна потемнел и разбух от воды, с низко опущенного капюшона капало.
   Под вечер, усталый и продрогший, он добрел до местечка Бирбек. Некогда это была богатая деревня, на всю округу славившаяся отменным темным пивом, которое подавали в трактире "Котел и кружка". Ныне многие дома стояли пустыми, а пивоварня - заброшенной. У трактира путник увидел безногого оборванца, рывшегося в мусорной куче, точно пес. Из жалости он бросил ему монету, и та упала в грязь. С ворчанием нищий выбрался из своей кучи, ловко перебирая пальцами, выудил подачку и мигом спрятал за щеку. Распухшее лицо перекосила щербатая ухмылка.
   - Добрый господин... - пробормотал он, пытаясь заползти обратно. От его культей в заскорузлых, кишащих червями тряпках шел тошнотворный запах, перебивавший вонь отбросов.
   Перешагнув через них, путник вошел в трактир.
   Внутри было темно, точно в пещере: пол покрывал размокший, смешанный с грязью тростник, по которому безбоязненно шныряли крысы. Два человека сидели в углу с кружками, еще один спал у стены, подложив под голову колпак. Хозяйка, жирная, неопрятная баба, стояла у очага, с подозрением разглядывая гостя. В одной руке она держала свечу, в другой - большую, стреляющую жиром сковороду.
   - Что угодно господину? - спросила она, наконец.
   - Кружку воды, - ответил путник.
   - Воды? - переспросила хозяйка. - Мы воды не подаем. Если господин хочет напиться, я дам ему пива - отменного пива, клянусь своей утробой, а нет - пусть встанет на улице да откроет рот пошире. Будет ему вода.
   - Дай мне пива и хлеба, - сказал гость.
   Однако ни к тому, ни к другому он не притронулся.
   - Найдется у тебя комната, где можно переночевать?
   - Сначала заплати за то, что взял, - ответила хозяйка.
   При виде серебряной монеты ее заплывшие глаза заблестели.
   - Ах, господин желает остаться на ночь? - угодливо произнесла она, наклоняясь и обдавая гостя едким запахом пота. - У меня есть хорошая комната наверху. Хорошая комната, теплая и сухая! Господа ученые богословы, едущие в Лёвен и обратно, всегда там останавливаются. Вы тоже из них и, видать, направляетесь прямиком в Лёвен?
   Он не ответил.
   Хозяйка оставила его и вернулась к очагу, но и оттуда продолжала сверлить взглядом странного гостя. Чем дальше, тем чуднее он ей казался. Он, видно, был еще молод, гибок телом, его движения оставались легкими, несмотря на усталость. Ей хотелось рассмотреть его лицо, но он не снял капюшона и сидел с опущенной головой, о чем-то глубоко задумавшись.
   Наконец он попросил показать ему комнату, и хозяйка отвела его наверх по узкой скрипучей лестнице с расшатанными ступенями. У двери женщина замешкалась, передавая гостю свечу; он протянул руку, и тусклый свет упал на его кисть, желтую и когтистую, как птичья лапа. Пальцы на ней были искривлены и покрыты шрамами: три из пяти высохли до кости и были неподвижны, подсвечник он взял двумя. Не удержавшись, хозяйка бросила пристальный взгляд на его лицо и отшатнулась - ей вдруг почудилось, что перед ней стоит мертвец.
   Затрясшись всем телом, трактирщица перекрестилась и поспешила вниз, не дожидаясь, пока гость захлопнет дверь у нее перед носом.
   - Дева Мария, матерь Божья! - Дрожащими руками она нащупала в кармане серебряный флорин и, тщательно осмотрев его и попробовав на зуб, немного успокоилась. Во всяком случае, монета была самой настоящей. Но страх заставил ее полночи провести без сна: прислушиваясь к звукам наверху, она досаждала святым, моля оградить от ее дом напасти.
   Но наверху было тихо.
   Стоя у открытого окна, странный гость вглядывался в затянутое тучами небо. Ветер негромко хлопал ставнями и бросал ему в лицо холодные капли с карниза.
   - Дождь... - говорил себе путник. - Разверзлись хляби небесные... После больших дождей из земли выходит flos coeli, небесный цветок, универсальная манна, из которой получают истинный источник, растворяющий золото. Роса, выпавшая в канун Вознесения, обладает более чудесными свойствами. Планеты сходятся, чтобы насытить ее своим влиянием, и именно в ней следует искать Spiritus Mundi. Об этом следует думать, лишь об этом... Господи, помоги мне!
   Он прижал ладони к лицу. В сырой одежде его била дрожь, но, захваченный своими мыслями, он не замечал этого.
   Семь лет назад молодой школяр покинул Брабант - навсегда, как он думал. Ему пришлось отказаться от всего, оставить все надежды и похоронить будущее вместе с прошлым. Он так и сделал: оставил, и похоронил, и отказался. С тех пор у него не было ничего, даже имени - он стал просто Андреасом из Лёвена.
   Семь лет назад ему казалось, что жизнь закончилась. Но он не умер, а остался жить.
   Что это была за жизнь? Семь лет, проведенных в добровольном затворничестве, без радости, без наслаждений, без всего того, что ранее составляло для него суть земного бытия. Семь лет, словно в каменной клетке, словно в самой глухой тюрьме, в которую он сам себя заточил. Да и мог ли он поступить по-иному? Разве стены, которые он возвел вокруг себя, не защитили его от ненавистного мира? Разве новая жизнь не привела его к пониманию - пониманию того, что важнее всего на свете?
   А иначе встретил бы он человека, который посчитал Андреаса достойным посвящения и указал ему дорогу, сделавшись ему наставником и учителем? Эта дорога - познания непознанного и открытие сокрытого от простых глаз, высшее существование, искусство из искусств, истинная наука - путь постижения Божьего творения и самого Творца. Переступив черту, отделяющую профана от истинного адепта, Андреаса отвернулся от ложного мира, наполненного страданиями и тьмой невежества, и обратился к миру истинному, озаренному светом Божьего откровения. Истина ждала его и готова была открыться ему, в сравнении с этим все прочее было пустяком...
   Но как же совладать с непослушным сердцем?
   В Гейдельберге оно билось чуть слышно, а при виде стен Ланде, потемневших и осыпавшихся за семь лет войны, вдруг встрепенулось и стало рваться из груди, словно птица из силков. Учитель говорил об осторожности, и рассудком Андреас понимал: незачем возвращаться туда, где нет больше ни Черного дома, ни людей, которые в нем жили. Однако он отправился туда, и при виде места, где прошли его детство и юность, где бродили тени его несчастных родных, где он испытал столько радости и столько страданий, все пережитое вдруг встало перед глазами так ясно и отчетливо, что душа в нем перевернулась и заплакала кровавыми слезами.
   Но из глаз не вытекло ни слезинки. И сейчас он жалел, что поддался зову прошлого и разбередил старые раны. Следовало сохранить приличествующие философу сдержанность и отстраненность. Все, что было ранее, умерло и похоронено; оглядываться назад значило извлечь из могилы истлевшие кости былого - сколь ни терзай душу воспоминаниями, обратно мясо на них не нарастет.
   Андреас глубоко вздохнул и опустил руки. Он устыдился своей слабости. Никакое место в материальном мире не должно иметь власти над душой истинного философа. Душа - атанор, в котором свершается истинное Делания - всегда, во всякое время, где бы человек ни находился, "на земле или на море".
   Андреас отошел от окна и опустился на колени, поставив свечу на пол. Колеблющееся пламя озарило бледное лицо с запавшими щеками. Невзирая на годы лишений, черты его были еще красивы, но некогда свежая кожа высохла и обтянула кости черепа, губы истончились, а глаза, обведенные темными кругами, лишились блеска и сделались неподвижны, как у человека, погруженного в транс.
   Он сложил руки перед собой и произнес:
   - Бог Господа нашего Иисуса Христа, Отец славы, дал вам Духа премудрости и откровения к познанию Его, и просветил очи сердца вашего, дабы вы познали, в чем состоит надежда призвания Его...
   За окном в ночном безмолвии все так же шелестел дождь, и порывистый ветер раскачивал скрипучие ставни.
   Андреасу почудилось, что за дверью кто-то скребется. Он подумал, что это крыса шуршит в темноте, но вдруг увидел, что дверь приоткрылась и возле нее мелькнула чья-то скрюченная тень.
   Беззвучно шевеля губами, Андреас неотрывно глядел перед собой.
   Дверь беззвучно распахнулась, и он увидел безногого нищего, что давеча рылся в мусорной куче: ухмыляясь и подмигивая Андреасу, тот заползал в комнату, с силой отталкиваясь сбитыми костяшками от неровных досок пола.
   Андреас моргнул, и видение исчезло.
   Он перевел взгляд на свечу - она почти прогорела.
   Когда он вновь поднял глаза, безногий сидел рядом с ним. От распахнутых дверей тянулась темная полоса, оставленная уродливыми культями; на ней шевелились жирные белесые личинки. Оборванец заискивающе улыбнулся, протягивая покрытую коростой руку. Скрюченные пальцы коснулись застывшего лица Андреаса.
   - Добрый господин, - пробормотал нищий, нагнулся и проглотил свечу.
   На рассвете Андреас покинул трактир и отправился своей дорогой. После бессонной ночи голова у него горела. Кутаясь в непросохший плащ, он изо всех сил старался унять лихорадочную дрожь в теле.
   Безногий спал на мусорной куче, по пояс зарывшись в отбросы. Против воли Андреас замедлил шаг и остановился, глядя на него с брезгливым и тревожным любопытством. По грязным колтунам нищего ползали вши, над уродливым лицом кружились мухи, словно это был уже не человек, а зловонная падаль. Все в нем внушало непреодолимое отвращение, и рот Андреаса наполнился кислой слюной. Его замутило.
   - Господь Всемогущий, - пробормотал он в отчаянии. - Почему созданное Тобой столь безобразно?
   Безногий всхрапнул и вытянул во сне ладонь, будто прося подаяние. Черные пальцы шевельнулись, словно паучьи лапы, и Андреас скорчился от омерзения и наступил на эту кривую уродливую руку, что было силы вдавив ее в грязь.
   Он услышал крик нищего и пошел дальше, не оглядываясь.
  
   VII
  
   А Ренье, оставив в стороне Брюссель, уже был у стен Лёвена.
   Недалеко от города с неба обрушился проливной дождь и промочил пикардийца до нитки. Но потом, впервые за много дней, облака разошлись, и весеннее солнце засияло на мокрой траве, покрытых яркой зеленью деревьях и кустах боярышника вдоль дороги. Капли на ветвях заискрились, подобно бриллиантам, и в огромных лужах заиграли солнечные зайчики.
   Встряхнувшись, как собака, Ренье ощутил, что вместе с водой от него отлетает и владевшая сердцем печаль. Вид круглых приземистых башен Мехеленских ворот заставил его ускорить шаг. Свежий ветерок захолодил ему нос, и на миг пикардийцу почудился нежный аромат цветущих фруктовых деревьев в садах бегинажа. Голова у него закружилась, как от крепкого вина, и во рту он ощутил небывалую сладость, будто и впрямь приложился к кружке с нектаром.
   Войдя в город, Ренье направился к Старому рынку, что располагался рядом с университетом: три дня в неделю на нем торговали, а в остальное время предавались веселой науке кутежа. Здесь было множество трактиров и постоялых дворов, дни напролет вино и пиво лились рекой - ведь известно, что выпивка помогает переварить любое знание, делая его и приятней, и вкуснее. Оттого на Старом рынке школяры проводили время куда охотней, чем в лекториях. Важные мэтры в темных мантиях приходили сюда по вечерам опрокинуть по кружке с мэтрами в монашеских сутанах. Здесь с одинаковым азартом играли в зернь и устраивали диспуты. Днем и ночью Старый рынок гудел, как гнездо шершней; запах жареной телячьей колбасы с сыром и горчицей поднимался над ним, словно фимиам богу чревоугодия.
   День перевалил на вторую половину: часы на церкви святого Петра отбили nona, девятый час*, вновь созывая людей на работу, меж тем как занятия в университете уже завершились. Школяры разбрелись по улицам: paupers, имеющие "привилегию бедности", в залатанных плащах с холщовыми сумками через плечо, ученики побогаче с грифельными досками под мышкой и связками книг в руках, и иные - разряженные, точно павлины, невзирая на строжайший запрет университетских статутов. Сбившись в группы, подобно шумным птичьим стаям, все они громко переговаривались, а то кричали во все горло; спорили, хватали друг друга за рукава, ругались и выли, точно мартовские коты.
   Из их криков и разговоров Ренье узнал, что нынче на факультете богословия состоялся диспут, который вел ученый доктор из немцев; была объявлена тема - Coincidentia oppositorum**, собравшая немало народу. Но вопреки сему ничто не могло примирить противоречий сегодняшнего дня, и собрание пришлось завершить до срока, чтобы между нациями не вспыхнула драка.
   Ибо в этом доме науки, как и по всей стране, говорящие по-фламандски и те, для кого родным языком был французский, не желали иметь друг с другом ничего общего.
   Возле Лакенхала, дома суконщиков, часть которого город милостиво передал университету, шумела толпа школяров, в центре которой длинный, как шест, фламандец в желтом колпаке выкрикивал пронзительным голосом:
   - Петух! Петух! Свернем шею французскому петуху!
   Толпа двигалась к Старому рынку, и Ренье поневоле замедлил шаг, так как обойти ее было невозможно. Вдруг он увидел знакомое лицо - по другой стороне улицы семенил Якоб ван Ауденарде, субдиакон церкви святого Антония и тайный алхимик, с которым Ренье сошелся до того, как отбыть в Компостелу. Оба остановились, и субдиакон смерил пикардийца недоверчивым взглядом.
   - Мэтр Ренье? Это и вправду ты? - спросил он.
   - На кого это похоже, по-твоему? - усмехнулся пикардиец, протянув ему руку. За прошедшее время Якоб ван Ауденарде как будто стал ниже ростом, но еще шире раздался в боках; поредевшие волосы тонкими сальными прядями спускались на его плоский лоб, бледные уши и жирный затылок, нос, торчавший посередине лица, словно сучок, чуть подрагивал.
   Субдиакон опасливо коснулся покрытых ссадинами костяшек Ренье и отвел взгляд.
   - Уж и не знаю... Тебя долго не было. Прошел слух, что ты умер, но, коли глаза меня не подводят, на мертвеца ты не похож.
   Пикардиец расхохотался.
   - Кто же, почтенный мэтр, можешь с уверенностью сказать про себя - жив он или мертв?
   - Не говори так, - перекрестился Якоб ван Ауденарде. - Уж я-то знаю, что я наверняка жив!
   - Счастливец ты, раз знаешь это. Но кто-то ведь может сказать обратное, - возразил Ренье. - И чьим словам верить?
   - Довольно! - воскликнул субдиакон. - Подобные речи смердят адской сковородой. Хвала Господу, ты здесь, мэтр Ренье! Что до слухов, признаюсь, я им не верил. Но ты исчез так внезапно - право же, тут всякое придет в голову. Где же тебя носило, друг мой?
   - Я совершил паломничество, - ответил пикардиец.
   Якоб кивнул.
   - Да, на тебе ракушек больше, чем под столом в устричной лавке. Что ж, богомолье - дело благое и угодное Господу. В какую сторону он направил твои шаги?
   - К месту, отмеченному звездой.
   - К святому Иакову? Славное, славное дело, - повторил субдиакон.
   - И я так думаю, - сказал Ренье.
   - Прежде я не замечал за тобой такого благочестия, - заметил Якоб.
   - Не только благочестие направляет страждущие души. - И пикардиец коснулся пальцами запястья, будто натягивая перчатку - это был тайный знак, которым обменивались при встрече его друзья-алхимики.
   Рыхлое, как овечий сыр, лицо субдиакона вытянулось и побелело. Он судорожно вздохнул и перекрестился.
   - Верные слова, мэтр Ренье, не одно благочестие, но и любовь к Господу нашему Иисусу Христу, и вера в незыблемость и святость нашей матери-церкви, ее устоев и обычаев. Вера ведет нас к истине, Господь над нами и зрит каждого...
   - Что такое, любезный мэтр? - прервал его пикардиец. - Что это - проповедь? Нынче ведь не воскресенье.
   Якоб растянул .
   - Вижу, ты устал с дороги, - сказал он. - Тебе бы отдохнуть да сменить одежду - твоя вся в пыли. Есть у тебя, где остановиться? Если нет, ступай в "Лебедь", там добрая еда и мягкая постель, а хозяйка весьма любезна. Ступай же, а завтра, если пожелаешь, увидимся вновь, и ты потешишь меня рассказом о том, где был и что видел.
   "Нет, так просто ты от меня не отделаешься. Твоя рожа сочится елеем, а глаза мечутся, точно крысы в крысоловке. Что-то здесь нечисто", - подумал Ренье и, схватив субдиакона за руку, потянул его за собой.
   - Твоя правда, почтенный! Я покрыт пылью снаружи и изнутри: ту, что снаружи, легко стряхнуть, остальное пусть смоет выпивка. Выпьем вместе! Я вернулся домой, я счастлив! Выпьем, друг мой, за твое и мое здоровье!
   - Я бы с радостью, но у меня дело в Лакенхале, - ответил Якоб ван Ауденарде. Но Ренье втащил его в трактир и едва ли не силой усадил за стол.
   - Отправишься туда, только сначала мы опрокинем по кружке. Ей-богу, мэтр Якоб, я так рад, что встретил тебя! Средь всей нашей ученой братии лишь к тебе одному я питаю искреннюю дружбу и уважение.
   Улыбчивая хозяйка поставила перед ними две большие кружки ламбика - крепкого лёвенского пива.
   - Выпьем! - сказал Ренье и жадно припал к своей. При этом от него не укрылось, что Якоб ван Ауденарде едва омочил губы.
   - Еще пива! - крикнул пикардиец и, схватив кружку Якоба, осушил ее до дна.
   Субдиакон сидел как на иголках. Ренье хлопнул его по плечу:
   - Выпьем за нашу встречу. Храни тебя Господь, друг мой, вовеки веков!
   - И тебя, мэтр Ренье. Не лишняя ли эта кружка?
   - Кто ведет счет кружкам опустевшим? Выпьем! Когда мы виделись в последний раз... помнишь? Перед моим уходом... Мы собрались на нашем месте... но т-сс... о нем молчок... Все там были: и ты, и я, и толстяк Абель Янсон, и Дирк ван Бовен, и Михель Ламбо, и Антониус, чванливый старик ... Ха, Антониус под крышей святого Антония!
   - Бог с тобой, мэтр Ренье, - произнес Якоб ван Ауденарде. - Ты пьян, любезный.
   Ренье бестолково помотал головой, будто она и впрямь отяжелела, сам же исподтишка наблюдал за субдиаконом. При каждом названном имени тот бледнел все сильнее. Пикардиец продолжал пить и балагурить, а его речь становилась все громче и бессвязней. Гримасничая, он поднес палец ко рту, потом снова коснулся запястья.
   - Мы ведь так делали, мэтр Якоб? Я ничего не забыл. "Поручение, что дано нам никем иным, а только лишь Господом, мы обязуемся выполнить до конца", - в этом мы присягали Единому... Что ж, я прошел путь между "тем, что вверху" и "тем, что внизу". Я видел звезду в небе и цветы на невспаханном поле. Скажи, святой Антоний до сих пор держит над нами щит?
   Субдиакон подпрыгнул, как ужаленный.
   - Хватит! Ты не в себе, сам не ведаешь, что говоришь...
   Ренье обхватил его за плечи и заставил сесть рядом с собой.
   - Радость моя - говорить, делать, молчать, - прошептал он, тяжело дыша ему в ухо.
   - Золотые слова, мэтр Ренье, - ответил Якоб. - В закрытый рот и муха не влетит - да будет так. А теперь прошу, дай мне уйти - меня ждут важные дела.
   - Я пойду с тобой, - сказал пикардиец.
   - Право, не стоит, - произнес субдиакон.
   - Ты идешь в Лакенхал, я тоже - стало быть, нам по пути.
   - Мэтр Ренье, наши пути давно разошлись, - сказал Якоб. - Не хотел печалить тебя, но многое изменилось, с тех пор как ты покинул нас. Дирка ван Бовен лишили лицензии и изгнали из города без малого год назад. Со старым Антониусом проделали бы то же самое, но по милости Божьей еще раньше его доконала водянка. Михель Ламбо сбежал к французам. Многие думали, что и ты неспроста оставил Лёвен. Увы, святой Антоний более не наш сюзерен. Того, о чем ты говоришь, не стало, говорить, и даже вспоминать об этом - опасно.
   - Но почему? - спросил Ренье, слушавший очень внимательно. Якоб прошептал:
   - Потому что собака, открывшая пасть, получает расплавленный свинец в глотку... - И он вскочил и выбежал из трактира, прежде чем Ренье успел его удержать.
   "Черт бы побрал тебя с твоими загадками! Вообразил себя философом и считаешь за благо темнить там, где и без того темно", - подумал раздосадованный пикардиец.
   Расплатившись, он вышел на площадь.
   Толпа, за которой он следовал от Лакенхала, еще выросла и запрудила половину Старого рынка. Это были сплошь фламандцы - самая многочисленная нация университета, куда входили также брабантцы, гельдернцы и голландцы, и кое-кто из Намюра, Геннегау и Люксембурга. К школярам присоединились бакалавры, а впереди был все тот же долговязый молодчик, чье лицо от крика потемнело и сморщилось, точно печеная луковица. Вокруг него сновали рыбешки помельче. Они кричали:
   - К черту французов! К черту отрыжку! Сатана их выблевал - пусть же слижет обратно!
   А другие орали:
   - Дави немцев! Дадим им пинка! Спляшем у них на брюхе!
   Ренье увидел, что многие спешат покинуть площадь. Но из окрестных улиц навстречу им выбегали другие: они вливались в толпу фламандцев или становились напротив - и через несколько минут Старый рынок стал похож на бочонок с перебродившим пивом, готовым лопнуть в любой момент.
   Вдруг paupers закричали:
   - Бей! - и вспыхнула драка.
   Французы лупили фламандцев, фламандцы дубасили французов, и те, и другие нещадно колотили немцев, пока все не перемешались в одной общей свалке.
   Ренье и глазом моргнуть не успел, как очутился в гуще драки. На него налетели с двух сторон, и он вынужден был отбиваться. Но хотя он, не жалея сил, отмахивался посохом, его схватили за плащ и в тот же миг повалили на землю и едва не затоптали.
   Потом раздались крики:
   - Стража! Стража идет!
   И подобно бочонку, из которого выбило затычку, Старый рынок начал стремительно пустеть. Толпа отхлынула к улице Намсестрат и коллегии Святой Троицы. Тех, кто едва мог двигаться, товарищи тащили под руки. На площади остались лишь немногие, кого не успели унести: в беспамятстве они валялись на булыжной мостовой среди вывернутых камней, лоскутьев одежды, обрывков бумаги, вырванных волос и выбитых зубов.
   И такие стычки еще не однажды вспыхивали в тот день в Лёвене.
   А Ренье, зализывая свежие ссадины на руках, в большой досаде ушел с площади и отправился искать себе пристанище.
  
   * по дневному циклу богослужений - три часа дня
   ** Соединение противоположностей
  
   VIII
  
   Когда случалось так, что искатели тайного знания сходились, дабы обсудить свои дела, местом их встреч часто становились церкви, и чаще те из них, что посещались многими людьми. В этих местах философы Великого Делания собирались, не таясь, но соблюдая разумную осторожность, почти каждую неделю в любой день, какой был им удобен, не исключая праздничных и воскресений. В Париже такими местами были церковь Сен-Жак-ла-Бушри, ставшая местом упокоения великого алхимика Никола Фламеля (если только он и вправду умер), и Нотр-Дам-де-Пари, в Лондоне - церковь святого Петра в Вестминстере, в Лёвене же - церковь святого Иакова, известная своим колоколом.
   Поговаривали, что Маттеус де Лайенс, ткач-архитектор, сплетающий из камня дворцы и соборы также легко, как умелая мастерица сплетает кружева из шелковых нитей, зашифровал в стенах и колоннах, арках и розетках церкви тайные герметические знаки. По этой ли причине или же, оттого что лёвенские алхимики предпочитали держаться поближе к своему небесному покровителю, но два десятка лет люди, как ученые, так и вовсе без образования, приходили сюда, дабы предаться размышлениям и поговорить о трудах, коим они отдавали свое время и деньги, а случалось - и всю жизнь без остатка.
   Ренье и его товарищи тоже бывали тут, но предпочитали встречаться подальше от любопытных глаз, в маленькой церкви святого Антония, что притулилась у восточной стены. Здесь, в бедном университетском квартале, ютились ученые мужи, не имевшие ни рент, ни бенефициев, ничего, кроме скудных доходов от своего труда. Университет давал им крышу над головой, но взамен связывал их жизнь всяческими ограничениями. Им запрещалось иметь семью и трудиться вне университетских стен, запрещалось вступать в иные сообщества, нежели те, что имели поддержку университета. Их жизнь подчинялась строгому распорядку, за которым следили назначенные старосты.
   Оттого здесь всегда было тихо, даже в такой день, как этот.
   Солнце уже коснулось крыш, когда Ренье подошел к церкви, после того, как оставил свои пожитки на улице Портных у знакомой Kotmadam*. Немногочисленные прихожане разбрелись по домам; но двери храма еще были открыты.
   Якоб ван Ауденарде стоял у алтаря и наблюдал, как служка гасит свечи. Наконец он нетерпеливо дернул рукой, и мальчишку как ветром сдуло; субдиакон же принялся расхаживать по проходу. Временами он останавливался перед алтарем и опускал голову к сложенным ладоням, будто в молитве. Но Ренье, наблюдавший за ним от дверей, готов был побиться об заклад, что не служебный долг и не благочестие держит субдиакона в церкви.
   Бесшумно отступив, пикардиец укрылся в тени растущего рядом куста сирени, поплотнее закутался в плащ и приготовился ждать. На его губах играла довольная усмешка, а в глазах мерцали зеленоватые огоньки. В нем вновь пробудился азарт. И пусть добыча еще ничем себя не обнаружила, он чувствовал ее присутствие, как терьер чует крысу в глубокой норе, и знал, что ничего не упустит.
   Время шло. Холодные сумерки растеклись по улице, как чернила по затертому пергаменту, и впитались в нее без остатка - от дощатой мостовой до ветхих соломенных крыш. Ренье успел продрогнуть и несколько раз приложился к фляжке, которую заботливая Kotmadam сунула ему за пояс. Наконец его терпение было вознаграждено: к церкви подошел человек, которого пикардиец принял было за монаха. Осенив грудь крестным знамением, незнакомец тихо скользнул внутрь и без шума прикрыл за собой дверь.
   Ренье обошел церковь и прижался носом к боковому оконцу. Отсюда ему было видно ту часть алтаря, у которой сошлись две темные фигуры; пикардиец мог рассмотреть лицо Якоба ван Аудернарде, но его собеседник стоял к окну спиной. Он был немногим выше низкорослого субдиакона, а то, что Ренье принял за монашескую сутану, оказалось изрядно поношенной коричневой накидкой с широкими рукавами и длинным капюшоном.
   Незнакомец молчал, говорил Якоб ван Ауденарде. Но, несмотря на то, что свинцовый переплет окна в нескольких местах отошел от деревянной рамы, открывая приличную щель, до пикардийца долетало лишь неразборчивое бормотание, прерываемое отрывистыми восклицаниями. В досаде Ренье едва не хватил кулаком по стеклу, но вдруг увидел, что незнакомец собирается уходить. Субдиакон шел за ним, вытянув руки, в его движениях чувствовалась угроза и одновременно - едва ли не мольба. Но собеседнику, как видно, было все равно: ни разу не обернувшись, он вскоре пропал из виду. Якоб ван Ауенарде что-то выкрикнул ему вслед, потом хлопнула дверь, и Ренье увидел, как субдиакон в отчаянии вцепился себе в волосы.
   Не медля ни секунды, пикардиец обежал церковь и последовал за незнакомцем.
   Но несмотря на все старание, порой Ренье терял его из виду. Пикардиец двигался тихо, незнакомец же скользил, точно призрак, а поношенная одежда делала его невидимкой среди старых закопченных стен бедняцких лачуг.
   Пройдя по вдоль городской стены, они вышли к старым Льежским воротам.
   Пикардиец невольно замедлил шаг.
   Застава была погружена в глубокий мрак. Ни один факел не освещал темноту, ни один звук не нарушал царящее здесь безмолвие. Над воротами нависала древняя церковь, выстроенная прямо на городской стене; рядом на валу располагалось и кладбище, и живые, вступая в город, проходили среди мертвых. Ренье бывал в этом месте и раньше - ночью и при свете дня; он не раз слышал шорох осыпающейся земли и видел торчащие из нее желтые кости. Это зрелище никогда не пугало его. Но сейчас при взгляде на угрюмое безобразное строение, нависшее над черным зевом ворот, и толстый церковный шпиль, воткнутый, будто рог, в серое от облаков небо, внутри у Ренье что-то невольно сжалось.
   Тот, кого он преследовал, остановился. Перед ним были стена, церковь и неряшливые ряды надгробий, изъеденных временем. Вдруг он откинул капюшон, опустился на колени и закрыл лицо ладонями.
   А Ренье глядел на него в изумлении. И когда незнакомец поднялся, чтобы идти дальше, пикардиец загородил ему дорогу со словами:
   - Здравствуй, Андреас, брат мой.
   Андреас отступил на шаг, но быстро овладел собой и вновь натянул капюшон.
   - Ренье де Брие, не думал встретить тебя здесь, - сказал он.
   - И я, брат мой, и я тоже, - ответил Ренье. Он пристально поглядел на Андреаса, но тот еще ниже опустил край капюшона, спрятав лицо в его тени.
   - Давно ты в Лёвене? - спросил пикардиец.
   - С начала Великого Поста.
   - Раньше ты говорил, что никогда не вернешься в Нидерланды.
   - Правда, - сказал Андреас. - И я так думал.
   - Зачем же ты вернулся?
   Андреас не ответил и повернулся, чтобы уйти. Ренье схватил его за плечо.
   - Постой, куда ты идешь?
   - Я слышу шаги.
   - Это сторож обходит кладбище. Не уходи, брат, постой! Откуда ты здесь? Что привело тебя в Лёвен?
   - Уже поздно. Отложим разговор для другой минуты.
   - Когда-то мы могли говорить ночь напролет. Смотри, брат Андреас, у меня фляжка, а в ней достаточно вина - оно горчит от пряностей, но согревает лучше всякого другого. Найдем себе местечко в тиши склепа и наговоримся всласть - мертвецы нам не помешают.
   - Час поздний, - повторил Андреас. - В городе неспокойно. Не хочу, чтобы стражники приняли нас за бродяг или, того хуже, за смутьянов.
   - Однако ты пришел сюда в этот час, - возразил Ренье. - Зачем?
   Андреас молчал, и пикардиец решил, что ответа не услышит. Но тот вдруг заговорил:
   - Помнишь, как много лет назад мы стояли здесь вдвоем, и ты сказал, что по смерти тебя страшит не суд Божий и не ад, а вечная жизнь? Ибо человек, уходя в мир иной, утрачивает все вожделения, весь разум, всякую форму. А что есть такая жизнь, как не смерть - вечная смерть в безвидной, безвестной пустоте? И сказал ты, что вечная жизнь хороша лишь в этом бренном мире, если зубы могут жевать, а уши слышат плеск вина в кружке. И ты засмеялся тогда, и я вслед за тобой. Помнишь?
   - Нет, - ответил Ренье. - Но нахожу, что сказано верно.
   - Опять смеешься. Значит, ты еще жив.
   - Так ведь и ты пока не помер, - сказал Ренье и вздрогнул, потому что Андреас дотронулся до него холодной, как лед, рукой.
   - Человек, умирая телесно, становится неспособен к движению, - тихо произнес он. - Но его душа не теряет этого свойства. А если душа не способна нести пред людьми свое действие и свой образ - что можно сказать о ней? Она мертва, и человек мертв, хотя его тело еще движется и дышит.
   Ренье схватил его за руку.
   - Пойдем отсюда, брат, - сказал он. - Ты продрог, это место погружает тебя в меланхолию. Пойдем в трактир к жаркому камельку, жирному мясу, сладкому вину. Тело отогреется, и душа оживет. Немцы говорят: geteilter Schmerz ist halber, geteilter Freude ist doppelte Freude - разделенная печаль - полпечали, разделенная радость - двойная радость. Повеселимся, как в прежние времена!
   - Ступай один, - ответил Андреас.
   - Мы не виделись много лет. Неужели ты так и уйдешь? - печально спросил Ренье.
   - Сейчас каждому лучше будет отправиться своей дорогой. Но, если хочешь, мы можем встретиться завтра - после полудня мой учитель читает в коллегии Святого Духа. И я буду там.
   И он, словно тень, растворился в темноте.
  
   * Домохозяйка; так называли женщин, сдающих комнаты студентам и преподавателям.
  
   IX
  
   На следующий день Ренье пришел на улицу Намсестрат, где напротив нового здания коллегии с открытой галереей вдоль нижнего этажа находился дощатый помост.
   На помост стоял деревянный пюпитр, рядом с ним - табурет. Место чтеца мог занять любой, обученный грамоте, - таковую милость попечительский совет коллегии оказывал беднейшим. Чтения случались в воскресения и в праздники, реже в другие дни с часу до трех пополудни; слушатели, будь то школяры или горожане, вознаграждали чтеца, бросая монеты в приколоченный к помосту ящик. Если чтец был молод, хорош собой и речист, горожане, а в особенности горожанки, окружали помост плотной толпой, и можно было рассчитывать на хорошую выручку.
   Но половину сбора совет забирал себе.
   В этот день читал старик - тучный, отдышливый немец, с волосами, будто белый гусиный пух, торчавшими из-под старого берета. Кутаясь в поношенный упелянд, он подслеповато щурил блекло-голубые глаза и водил пухлым пальцем по строкам. Рука его дрожала, голос звучал глухо, вдобавок старик шепелявил и часто прерывался, чтобы оттереть слюну с бледных вывернутых губ. Однако при этом вид у него был кроткий и добродушный, и поневоле внушал почтение. Старик читал из "Подражания Христу" Фомы Кемпийского, и собравшиеся у помоста люди слушали с подобающим вниманием.
   В тени галереи Ренье разглядел Андреаса. Но неподалеку он увидел и Якоба ван Ауденарде, беседующего с монахом-доминикацем: субдиакон стоял спиной к чтецу, но пикардиец заметил, что он то и дело оглядывается на него исподтишка.
   Несколько человек протолкались совсем близко к помосту. Поначалу они стояли тихо, делая вид, что слушают чтеца, потом стали подмигивать друг другу. Двое из них были обряжены в коричневые школярские мантии, но ни книг, ни грифельных досок в руках; остальные и вовсе выглядели оборванцами, и от всех несло прокисшим пивом.
   - Ты понял хоть слово из того, что он читает, братец Вим? - спросил первый, со щеками красными и лоснящимися, словно яблочная кожура.
   - Ни словечка, братец Кобус, ни единого словечка не понял, - ответил второй, что в школярском плаще, и краснощекий с охотой подхватил:
   - Да разве поймешь, что шипит этот немецкий гусак? У него рот забит бобовой кашей. Сначала пусть выплюнет, а потом берется читать! Эти немцы полагают, будто им позволено поганить святые книги. Да за такое чтение он попадет в ад!
   - Не кашей, а свиными сардельками, - возразил еще один оборванец, указывая на ниточку слюны, повисшую на губах чтеца. - Видишь, хвост еще торчит у него изо рта?
   - Крысиный хвост! - захохотал краснощекий. - Я слышал, немцы во Фландрии сожрали все, что могли, и даже крыс!
   Он толкнул Ренье, другой наступил на ногу горожанину, стоявшему рядом.
   - Эй, печеная харя, прикрой-ка пасть, - сказал пикардиец, возвращая тычок.
   - Тебе-то что? - огрызнулся оборванец.
   - А то, что из пасти у тебя несет хуже, чем из крысиной норы, - сказал Ренье. Краснощекий замахнулся, но пикардиец перехватил его руку и стиснул, так что тот побелел от боли. - Вякни еще, и я скормлю твой жирный язык крысам. Забирай своих дружков, и проваливайте подобру-поздорову.
   Но те, что были в школярских плащах, вместе с другими оборванцами окружили помост и стали ухать и завывать, словно стадо чертей. Горожане молча смотрели на это безобразие, и никто не хотел вмешиваться. Ренье оглянулся: доминиканец ушел, а Якоб ван Ауденарде все так же стоял спиной к помосту.
   Старик продолжал читать, не замечая происходящего вокруг. В него швырнули грязью. Полная женщина в высоком чепце ахнула, и слушатели - горожане, школяры, и все, кто тут был - зашумели, заволновались, а оборванцы заулюлюкали громче прежнего. Рядом с чтецом возник Андреас и что-то произнес ему на ухо. Старик оторвался от книги, моргая и оттирая слезящиеся глаза; при виде беснующихся горлопанов на его лице отразилось удивление, но не страх. Андреас помог ему встать. Старик поднял дрожащую руку. Его взгляд переходил с лица на лицо, понемногу задерживаясь на каждом; он как будто желал разглядеть что-то скрытое за багровыми от крика рожами, за безобразно раззявленными ртами, за глазами, выпученными от страха или сощуренными от злости. Дважды он принимался говорить, обращаясь к людям, но его слова неизменно заглушались зачинщиками.
   Наконец старик сдался. Андреас повел его с помоста, заботливо поддерживая под руку. У лестницы им загородили дорогу. Комок грязи ударил Андреаса в плечо; еще один, метко пущенный, сбил берет со старика.
   - Добрые люди, - произнес чтец, - если вам не угодно видеть меня и слышать мой голос, позвольте мне уйти миром.
   Но оборванцы смеялись над ним и корчили рожи.
   - Ишь ты, как запел! - кричали они. - Не так поют немцы, когда врываются во фламандские города и деревни. Не так они пели, когда шли к Брюгге за своим запевалой-императором. Они говорят: если проткнуть живот фламандцу, он засвистит, как флейта, брабантцу - загудит, словно дудка, а голландцу - заревет, точно волынка. А если немцу брюхо вспороть, так он не засвистит, не заревет и не завоет! Зазвенит он, вот что он сделает! Зазвенит, как весенний ручей, когда из него потечет награбленное золото! Может, и этого ткнуть? Ткни его, братец Вим! Пусть отсыплет нам на выпивку. У него жирное брюхо, хватит на всех!
   И они стали запрыгивать на помост, хотя на нем не могло уместиться больше трех или четырех человек. Старика и Андреаса оттеснили к самому краю: последний, как мог, закрывал собой учителя, но обоих столкнули вниз. Молодой человек соскочил легко, а старик упал, как ни старался Андреас его удержать. И толпа сомкнулась над ними, как воды над фараоновой ратью.
   Тут Ренье увидел, что Якоб ван Ауденарде торопливо пробирается к помосту.
   Не теряя времени, пикардиец изо всех сил заработал локтями: он разбил лицо крикуну в школярском плаще, швырнул об помост еще одного, растолкал остальных - и оказался рядом с другом раньше субдиакона.
   Белый, как мел, Андреас пытался поставить старика на ноги.
   - Быстрее, - сказал Ренье, - отведем мэтра в коллегию. Это отребье не посмеет сунуться за нами.
   Подхватив старик под руки, они потащили его через толпу. Кое-кто из подстрекателей увязался за ними, но Ренье на ходу лягнул самого резвого в живот, и другие отстали.
   Старик тяжело обвис на руках у молодых, ноги его волочились по земле.
   Они втащили его в галерею, где собралось множество школяров, но у входа в здание пикардиец потянул товарища в сторону. Обогнув коллегию, они вышли на улицу Портных.
   - Дети мои, подождите, - задыхаясь, сказал старый ученый. - Пожалейте мои кости, опустите меня на землю.
   - Если угодно, мэтр, я живу неподалеку, - заметил Ренье. - Хозяйка моя - добрая женщина, в ее доме достаточно тюфяков, чтобы дать отдых вашим почтенным костям.
   - Благослови Господь тебя и твою хозяйку! Только, сын мой, боюсь, мне и шагу не сделать, - ответил старик.
   - Не беда! - сказал Ренье и взвалил его на спину, словно мешок с шерстью.
   А Андреас, не проронив ни слова, пошел за ними.
   Они вошли в дом, где жил теперь пикардиец, и оказались в светлой, чистой комнате. Деревянная ширма с потустертыми картинками жития блаженной Маргрит Лёвенской делила ее надвое: половину занимали выскобленный добела стол, три соломенных стула, большой сундук в углу и ларь с плетеной крышкой - напротив. Здесь же стояло тяжелое резное кресло из потемневшего дуба, с ножками в виде львиных лап и вытертой бархатной подушкой на сидении. В него Ренье по-хозяйски усадил мэтра, потом достал из сундука шерстяное одеяло и как следует укутал старика. Почтенной Kotmadam в доме не было, и не кому было попенять пикардийцу за самоуправство.
   - Благословите тебя Бог, - повторил ученый. Ренье хотел налить ему вина, но вмешался Андреас:
   - Пей сам, если хочешь, а учителю принеси лучше сырых яиц и воды.
   - Твой учитель болен, - сказал Ренье. - Нынче ведь тепло, а он дрожит, так что кресло ходит ходуном. У него лихорадка, а ее не изгонишь сырыми яйцами.
   Андреас кивнул:
   - Он болен, верно, но от вина ему станет хуже. Если совсем ничего не сделать, к вечеру у него начнутся судороги. Будь добр, принеси воды, пока он не впал в беспамятство.
   Все еще сомневаясь, Ренье, тем не менее, выполнил просьбу. Андреас достал из сумки кожаный мешочек и отсыпал из него немного белого зернистого порошка. Бросив кристаллики в воду, он подождал, пока они растворятся, и потихоньку напоил учителя. Потом дал ему сырых яиц. Вскоре старик и вправду перестал трястись и задремал, свесив голову на грудь. А Андреас тщательно завязал мешочек и убрал его в сумку под пристальным взглядом пикардийца.
  
   X
  
   Они сели за стол, словно в былые времена. Между ними стояли бутылки и стаканы, лежали ломти холодного мяса, хлеб и сыр, но пил и ел один Ренье. Андреас крошил в пальцах хлебную корку.
   Словно сговорившись, они старались не встречаться глазами, но временами то один, то второй вдруг начинал пристально рассматривать другого: Андреас - растерянно и раздраженно, Ренье - с насмешливым удивлением.
   Молодой философ нашел, что прошедшие годы не слишком изменили пикардийца. Правда, лицо его загорело и обветрилось, черты, и без того резкие, еще огрубели, и глубокие складки пролегли вдоль щек к подбородку. Он сильнее раздался в плечах, потяжелел и выглядел более воином, чем ученым. Следуя моде, Ренье отрастил волосы, и они скрыли его упрямый лоб; но привычка наклонять по-бычьи голову пикардийца не оставила, также как и зеленые огни в глазах - они стали только ярче и хитрее.
   Но Ренье с трудом узнавал приятеля. Это был уже не тот Андреас, товарищ буйных школярских лет, не беспечный юнец, любимец женщин, увлеченный и пресыщенный одновременно, и даже не тот измученный, озлобленный на весь свет калека, что пришел в Гейдельберг, опираясь на его, Ренье, плечо. В том бледном постнике, что сидел сейчас напротив, не осталось ничего от щеголя в зеленом пурпуэне, и даже густые темные волосы, которыми он столь гордился прежде, были обрезаны коротко, как носили еще при старых бургундских герцогах. Нынешний похудевший и поседевший Андреас не походил на прежнего, но обрел иные черты, иную плоть и, кажется, иную душу.
   Оба молчали, не зная, как начать разговор.
   Наконец Ренье спросил:
   - Твой учитель, кто он? Не припомню его в Гейдельберге.
   - Его зовут Виллем Руфус, - сказал Андреас.
   - Не слыхал. Чем он известен?
   - Ничем, - ответил Андреас.
   - Высокого же ты о нем мнения, - заметил пикардиец.
   Андреас склонил голову:
   - Так и есть. Он - великий ученый и, для меня, лучший из людей.
   - Но кто он? Если ученый, есть ли у него степень, лицензия? Где он преподавал?
   - Много лет назад он получил степень лиценциата, но никогда не преподавал ни в университете, ни в школах. Он говорил мне, что еще в ранней юности ощутил сильную тягу к науке, которой решил посвятить всю жизнь; уже в зрелом возрасте в своих изысканиях дошел он до понимания истинной философии. К тому времени все его родственники и те, кого он мог назвать друзьями, умерли. Он остался совсем один. Никаких богатств он не скопил, наоборот, растратил почти все, что имел, во имя своей великой цели. Но знание, которое собиралось по крупице с удивительным терпением и любовью... его он не смог бы унести с собой в могилу: сделать это - все равно, что вместе с мертвой матерью похоронить живое и здоровое дитя. Доверить пергаменту все, что он хранит в себе, невозможно - знания, подобные этому, не передаются через письмена. Случай свел нас, и я стал его учеником. Он говорит, что нашел во мне душу, способную воспринять его опыт.
   - Как это случилось? - спросил Ренье.
   - Это произошло в Гейдельберге. Ты, брат мой, вернулся в Брабант, и я остался один.
   - Если помнишь, я хотел, чтобы мы вернулись вместе.
   - Для чего мне было возвращаться? - спросил Андреас с горечью. - Куда? И к кому? Я лишился всего, меня обвинили в колдовстве. Тюрьма, костер или виселица - вот что меня ожидало. Ты был счастливцем, избежавшим большого зла, а со мной обошлись жестоко и несправедливо. Иногда я думал, что было бы лучше умереть в Ланде, и ненавидел тебя, брат Ренье, да! Я ненавидел тебя за то, что ты спас меня для новых мучений. Что мне оставалось делать? Я думал о монастыре, но Господь, как видно, не желал видеть меня монахом. Денег на взнос я не имел. Надежда на людское милосердие сделала бы меня последним из последних, и любой служка с полным правом мог вытереть об меня ноги. А ведь когда-то мой дед, эшевен, прочил мне епископскую митру... Смейся, брат, смейся, но я до сих пор помню об этом!
   - Я не смеюсь, тебе показалось, - сказал Ренье. - Ты не стал монахом, потому что не смог переступить через свою гордость. Это чувство мне знакомо, и, разрази меня гром, если я считаю его греховным. В гордости - наша сила. Когда болото, именуемое жизнью, засосет по самое горло, гордость позволит уйти быстро, без мучений, кои жалкие крики о помощи только усугубляют... Но что стало с тобой после?
   - Я был в университете и учился, пока эта привилегия была мне доступна. Имей я деньги на подарки мэтрам, выдержал бы и экзамен, но этого не случилось. Тогда-то я и встретил учителя - то была случайность, предначертанная Господом.
   - И сей светоч пленил тебя мудростью, как женщина пленяет хорошеньким личиком и пышной статью?
   Андреас вздохнул.
   - Нет, поначалу я не разглядел в нем мудрости. Но он принял меня, не спросив ни о чем, и был добр ко мне. Он добр ко всем. Я не встречал другого человека, в котором было бы столько доброты, сколько в нем.
   Ренье усмехнулся.
   - Уж не святой ли он? Доброта! По моему опыту, подобное свойство в конце концов делает человека невыносимыми. Она подобна меду, чья сладость полезна лишь в малых дозах, а, будучи чрезмерной, вызывает тошноту.
   - И я так думал, - произнес Андреас. - Но к тому времени во мне скопилось уже довольно ненависти. Она мучила меня. Я жаждал исцеления. Я остался с учителем не потому, что хотел тайных знаний, а потому что его участие стало лекарством, вернувшим меня к жизни.
   - И это ты называешь жизнью? - спросил пикардиец. - Посмотри на себя, брат. Ты высох, словно щепка, твои волосы поседели, а кожа натянулась и гудит, словно барабан, стоит только ветру задуть посильнее. Ты не ушел в монастырь, а все же гнусавишь молитвы, дни и ночи бодрствуешь перед атанором, точно монах перед распятьем, истязаешь плоть постом и лишениями в надежде на откровение, бежишь от всякой радости, как от чумы, и ночами гуляешь по кладбищу, как прежде гулял под окнами красоток. Ну, скажи, что я не прав!
   Лицо Андреаса вспыхнуло от обиды. Он спросил:
   - Прежде чем насмешничать, ответь, как ты провел эти годы, Ренье де Брие?
   Пикардиец расхохотался.
   - Так ведь и я учился, брат Андреас! Учился, как и ты, то здесь, то там - в целом, где придется. Бродил по миру, смотрел на людей, искал того же, что и ты. Дойдя до края земли, провернул обратно - и вот опять вернулся к тому, с чего начал. Мою жизнь тебе опишет любой священник, читающий перечень грехов по катехизису. Но хоть я и грешил от всего сердца, право же, не жалею ни о чем. Не верю ни в рай, ни в ад, но если они существуют, лучше мне вечно гореть в адском пламени, чем растратить молодость в тоске и мученичестве. - Он налил себе вина, выпил и утер губы рукавом.
   Андреас молчал.
   Виллем Руфус всхрапнул во сне и свесил голову на грудь. Ренье посмотрел на него с любопытством.
   - Хотел бы я знать, - проронил он, - чему путному ты научился от этого добряка?
   Андреас молчал.
   - А помнишь загадку? - спросил Ренье, улыбаясь. - "Во мне девять букв и четыре слога - помни обо мне. Первые три имеют каждый по две буквы. Другие имеют остальные пять согласных. Узнай меня - и ты будешь обладать мудростью".
   Улыбнулся и Андреас:
   - Разгадка - Arsenicum*?
   - Э нет, брат, настоящая разгадка - arsenicon**. А еще muscipula, periculum***.
   - Может быть, destitute****?
   - Verum. Но еще ignorantia, истинная anguis in herba***** - то, чем нас так славно попотчевали в Гейдельберге. Помнишь чванливого болтуна, которого величали "doctor mirabilis"? Невежда, сущий невежда, во сто крат худший, чем просто дурак, ибо тот хотя бы не скрывает, кто он есть. А этот столь густо замешивал свою глупость на чужой премудрости, что вдруг и сам прослыл мудрецом. Всего-то дел - пересыпать речи цитатами, как дурную пищу засыпают острой приправой, чтобы скрыть мерзостный вкус. Подобные ему травят человеческий разум, вливая в него отраву мнимой учености, а за это высасывают себе дукаты, гульдены и флорины. Глядя на них, я впервые узрел воочию, как золото рождается из нечистот. И, дьявол меня побери, если не это истинная наука, о которой толкуют алхимики!
   - Суфлеры духа, - сказал Андреас, - так же бессильны, как те, кто растрачивают жизнь, нагревая и дистиллируя мочу, волосы, кости и песок в надежде извлечь материю эликсира мудрецов. Адепт истинного знания пройдет мимо них и не оглянется.
   - Так-то оно так, - ответил Ренье, - но где найти настоящего философа? С виду философы и суфлеры одинаковы, говорят на одном языке, ищут одного и того же. Получается, тот лишь прав, кто первым приходит к цели, имя которой - золото.
   - Золото золоту рознь, - произнес Андреас.
   - Я говорю о чистом полновесном золоте, чей блеск так радует глаз, а звон - райская музыка для наших ушей.
   - Блеск и звон нужны, чтобы обманывать зрение и слух. Разум на такое не купится.
   - А душа? - спросил Ренье, склонив голову. - Не она ли направляет наши глаза и уши? Разве жажда, которую мы не в силах утолить питьем, идет не оттуда? Желание живет не в руках, которыми алчный гребет под себя; отруби их по самые плечи, страсть к золоту в нем не угаснет, а разгорится еще сильнее.
   - Но разум, направляемый Богом, возносится над страстями, - сказал молодой философ. - И тогда ему открывается истинное значение золота. Не звонкие блестящие кружочки влекут его, но образец совершенства, которого в золоте достигает материя. К совершенству стремится и человеческая душа. Не способ делать золото важен, а знание о нем, то, что открывает нам суть божественной природы вещей.
   - Стало быть, ты согласен, что золото есть мера всех вещей? - спросил пикардиец с насмешливым огнем в глазах. - И разве тот, кто им обладает - не господин всего, чего он захочет? Разве не золото делает человека святее и праведнее самого папы римского? Разве не оно прокладывает душе дорогу в рай? Правда твоя, вот истинное совершенство. И разумнейшим людям не зазорно ему следовать... Скажи-ка, брат Андреас, твой учитель умеет желтить металлы?
   Лицо Андреаса не изменилось, но голос его зазвенел от гнева:
   - Ренье, ты мастер молоть языком. Но есть слова, от которых лучше будет воздержаться, если не хочешь прогневать Господа.
   Ренье припомнил вчерашнюю сцену в церкви, и в нем опять взыграло любопытство:
   - Скажи-ка, брат, - и да минует тебя чаша Господнего мщения - не на этот ли крючок ты подцепил субдиакона? Вчера в церкви чего он хотел от тебя?
   - Спроси у него сам, - сердито ответил Андреас.
   - Не думаю, что он изольет предо мной душу. Ты, мой старый и самый лучший друг, и то не делаешь этого.
   - Вижу, тебе по-прежнему в радость надо мной смеяться, - сказал Андреас. - Что ж, я скажу. Покидая Гейдельберг, мы с учителем оставили там почти все, что имели. Теперь нужда - наша спутница. Видит Бог, мы могли бы прожить одним куском хлеба на двоих, но алхимическое делание требует расходов, и любая помощь тут кстати.
   - Неужто субдиакон сделался настолько щедр?
   - Нет, но сегодняшние чтения - его заслуга. Кабы не эта свара, мы могли бы заработать.
   - Сколь глубокое и сердечное участие, - усмехнулся пикардиец. - Признайся, брат, чем ты подманил жабью рожу Ауденарде?
   - Ничем, лишь нашей обоюдной склонностью к науке. Впрочем, в душу брата Якоба я не заглядывал...
   - Я знаю субдиакона, - сказал Ренье. - И твоего красивого лица недостаточно, чтобы вдруг пробудить в нем милосердие. Чтобы отпереть его сердце, нужен ключ понадежней... Что за порошок ты дал учителю? Не это ли эликсир, который превращает металлы в серебро и исцеляет все болезни?
   Андреас поморщился.
   - Это лишь лекарство, которое снимает дрожь, успокаивает сердце и изгоняет дурные соки из тела. Я делаю его из бычьей желчи.
   - Я думал, только профаны уповают на то, что бычья желчь помогает очистить кровь.
   - В этом разница между нами. Профаны любят готовые рецепты и не в состоянии ничего осмыслить разумом. Их дело - переливать из пустого в порожнее. Истина же проверяется в опыте. И бычья желчь станет лекарством, если прокипятить ее с сильно разбавленным купоросным маслом, выпарить досуха, растворить в винном спирте, очистить, кристаллизовать, а кристаллы растолочь. Две щепотки на кружку воды в день уменьшают вред от нашей работы.
   - А я понадеялся, что в твоих руках "белый король", чудесная панацея трех царств. И я бы не отказался заполучить такую. - Пикардиец встряхнул бутылку и прильнул к ее горлышку.
   - "Белого короля" должно растворять в вине, - сказал Андреас.
   Ренье рассмеялся и осушил бутылку до дна.
  
   * Мышьяк
   ** аурипигмент, здесь в значении "обманка"
   *** мышеловки, риск
   **** разочарованный
   ***** невежество, ... змея в траве
  
   XI
  
   Виллем Руфус занемог и по настоянию пикардийца остался на улице Портных. Добрая Kotmadam, с первого взгляда проникнувшись искренней симпатией к старику, хлопотала вокруг него, точно наседка. Большое кресло она отдала в полное его распоряжение; сама же с удовольствием садилась рядом и заводила разговор о недугах, коими страдал в свое время ее покойный супруг, и о истинно христианском смирении, проявленном им во время болезни. И внимание, которое Виллем Руфус проявлял к сей печальной и поучительной истории, льстило ей безмерно.
   Не меньшим удовольствием для Kotmadam было поить старика целебными отварами и простоквашей, расставлять перед ним нагретые камни и поливать их настоянной на розмарине водой, чтобы благовонный пар изгнал недуг из старческого тела. Философ сердечно благодарил ее за заботу, но болезнь все не отступала.
   Несмотря на уговоры друга, Андреас не остался с учителем, но навещал его каждый день, хотя подолгу не задерживался. Пикардиец, напротив, не отказывался развлечь себя беседой со стариком, чуть только Kotmadam отлучалась на минуту. Иной раз случалось так, что они полдня проводили за разговором.
   Жмурясь, точно кот, Ренье усаживался напротив философа и заводил речь о тайных науках; при этом он пыжился, надувал щеки и с важным видом нес околесицу, в точности как это делают профаны. Без зазрения совести он смешивал алкагест с хризопеей, хилус с фениксом, Луну с Юпитером, а Аристотеля - с Авраамом Евреем. Виллем Руфус смеялся до слез и, случалось, отвечал тем же. Порой за этими шутками пикардиец улавливал иное, и сам не замечал, как веселье пропадало, и вот уже он начинал жадно ловить каждое слово философа. Порой одна или две фразы, словно вспышка, освещали сумрачный мир герметических символов, и в сознании пикардийца они вдруг раскрывались, подобно раковине, обнажая голую суть. Но когда старик замолкал, от усталости или по иной причине, волшебные створки тотчас захлопывались, оставляя Ренье ни с чем. И он с неохотой покидал философа, а после не находил себе места, чувствуя в груди острый и волнующий трепет, что некогда погнал его в Компостелу. Однако пикардиец считал, что с тех пор набрался довольно ума, и посмеивался над своим волнением, которое пристало неофиту, но не человеку, много лет имевшему дело с тайными науками.
   И он приглядывался к старику, желая узнать о нем больше.
   Бедственное положение алхимика не удивляло Ренье: Виллем Руфус, как видно, не желал себе ни богатства, ни почестей, ни славы, свершая свой труд в безвестности. Однако праздность его ученика вызывала у Ренье нескрываемую досаду. Он желал поговорить с другом, но сделать это было нелегко. Андреас избегал его, а, находясь рядом с учителем, то впадал в глубокое раздумье, то беспокойно метался из угла в угол, не отвечая, если к нему обращались. Его лицо вытянулось и посерело, словно под влиянием скрытого недуга, а запавшие глаза и помутневший взор свидетельствовали о ночах, проведенных в бессоннице.
   Видя ученика таким, Виллем Руфус не скрывал тревоги.
   Однажды, когда они были вдвоем, старый философ спросил:
   - Что с тобой, сынок? Что тебя гложет?
   Андреас вздрогнул.
   - Почему вы спрашиваете, учитель?
   - Потому что с тех пор, как мы в Лёвене, ты совсем извелся. Что случилось? Ты знаешь, что можешь рассказать мне все без утайки.
   - Мне стыдно, учитель, - сказал Андреас. - Ведь это я привел вас в Лёвен, где вы терпите нужду и поругание.
   - Это то, что не дает тебе покоя?
   - О, это сводит меня с ума! - воскликнул Андреас. - Я думал, что в городе, где нашла приют ученость, вас примут с должным уважением, и наши беды закончатся. Я надеялся, что буря, треплющая Нидерланды, обойдет это место стороной. Ведь университет испокон веков является status in statu - дрязги правителей не касаются его, он стоит над миром, и человек в нем свободен. Но как же я ошибался! Все мои надежды оказались химерой: в городе зреет мятеж, стычки между нациями случаются все чаще, а ученые мэтры, закрыв глаза на все это, грызутся, словно голодные псы, и норовят вырвать друг у друга кусок пожирнее. Взаимная ненависть здесь сильнее, чем где-либо - а вы! По моей вине вы живете чужой милостью, которая так же ненадежна, как любая прихоть.
   - Я вижу, наше положение и впрямь сильно тревожит тебя, - кротко сказал старик. Ученик кивнул, не скрывая горечи:
   - Фламандцы всегда враждовали с валлонцами, но немцев не терпят и те, и другие. Сегодня я видел процессию: "артисты" несли чучело римского короля в золоченой короне, с привязанной к поясу колбасой. Они то кланялись ему, то показывали голые зады - и без конца распевали похабные песенки. Они собирались сжечь его перед ратушей.
   - Нам выпало жить в неспокойное время, - сказал Виллем Руфус. - Никто не знает, что последует за ним - упадок или обновление. Как бы то ни было, каждый должен исполнить то, что назначил ему Господь. Ни время, ни место не должны помешать предначертанному случиться. Возьмись за дело, сынок, и дурные мысли уйдут.
   Но Андреас покачал головой.
   - Я пытался, учитель, но только попусту извел материю. Всякий раз, стоит мне взяться за тигель, руки немеют, а перед глазами точно опускается заслонка. В голове пусто - кажется, стукни по ней, и она зазвенит, как пустой котел. А потом приходят сны, подобные видениям Судного Дня: я вижу бездну, одну лишь бездну без начала и без конца, и просыпаюсь в таком страхе, что сердце готово разорваться. Я - точно младенец, вылезший из материнской утробы - наг, беспомощен, бессилен. Я не могу помочь ни себе, ни вам. Господь забыл о нас. Что же будет с нами?
   Старик перекрестился.
   - Милость Господня и Его любовь к нам неисчерпаемы. Помни об этом, сын мой, помни всегда и не теряй надежды. Быть может, твои тревоги не напрасны, но мы примем Божью волю, какой бы она ни была.
   - Я не устаю спрашивать себя, разумно ли это? - произнес Андреас.
   - Нет ничего разумнее пути, уготовленного нам Господом, - ответил Виллем.
   - Даже такого? - спросил Андреас, показывая искалеченную руку.
   Учитель вытер рукавом текущую изо рта слюну и плотнее завернулся в тяжелое шерстяное одеяло. Его белые волосы слипались от пота, а тело меж тем сотрясала зябкая дрожь.
   - Да, - сказал он твердо, - даже такого. Мы ведь уже не раз говорили об этом, и тебе известно лучше других, что Бог наделил человека разумом, дабы он мог узреть свет Его божественной воли. Чувства часто обманывают, и без Господа мы не разумеем и не можем судить верно. Сын мой, ты - ученый, философ, наследник Трисмегиста и Демокрита; но если ты не будешь в мире с Богом, то любое знание будет для тебя ложным, ибо оно установлено от Него и лишь Им направляется. Кому же, как не тебе знать, что Вселенная - Божий атанор, и мы, живущие в ней, лишь частицы материи, которую Господь переплавляет по своему разумению. Пусть другие жалуются, наше дело - смотреть, узнавать, постигать! Не искать своего, но делать во славу Божью. Помни об этом, Андреас, всегда помни.
   - Да, - сказал молодой философ, - я помню. Но память - мой крест.
   - Не память, сын мой, но суетные, неуправляемые желания, обида и гнев не дают тебе покоя. С ними борись, не с тем, что тебя окружает. Как говорил учитель Фома: себя самого побеждать и каждый день от того становиться сильнее - вот каково должно быть наше дело, - попенял ему Виллем Руфус.
   Андреас отвернулся.
   - Я стремлюсь к этому всей душой, - сказал он глухо. - Но что делать, учитель? В Гейдельберге мне было легче, там ничто не напоминало о прошлом. В Лёвене призраки вьются повсюду. Сегодня среди "артистов" я увидел себя, как вижу теперь вас: мальчишка, беспечный насмешник, не ведающий страха, прошел мимо меня так близко, что я ощутил запах ароматического шарика у него на груди. Он смеялся, глупец, он распевал во все горло, не зная, что его лицо уже отмечено роковой печатью. О, если бы я мог догнать его, схватить за плечи и крикнуть ему в лицо - берегись! Берегись, несчастный! Пропасть уже разверзлась под твоими ногами! Еще шаг, и ты рухнешь в нее! Берегись!
   Жестокий приступ кашля заставил старика согнуться в кресле. Ученик склонился над ним и придержал за плечи. Наконец Виллем выпрямился и попросил пить; потом он сказал:
   - Андреас, с первой нашей встречи я полюбил тебя, как сына. Уже тогда я решил сделать тебя наследником своего труда. Я чувствовал, что твой дух близок моему, наблюдая за тобой, видел, что ты отмечен Божьим перстом. Но одного я не знал тогда - не знал, как глубоко уязвлена твоя душа. Ведь раны душевные, как и телесные, со временем заживают... и я надеялся, что природа возьмет свое... ты молод, силен... ежедневные занятия должны были укрепить твой ум и очистить душу от теней, омрачавших ее. А сейчас я вижу, что опрометчиво было направить тебя по этой дороге.
   - Вы разочаровались во мне, учитель? - спросил Андреас.
   - Этого никогда не случится, - ответил старик, - но мне страшно за тебя. Философия учит нас, что материя едина: в природном, человеческом и божественном мире имеются три начала, имена которым Сера, Меркурий и Соль. В человеке Сера обозначает смертное тело, Меркурий - дух, а Соль - связующую их душу; в этой связи заключен источник гармонии. Слабый духом не найдет в себе сил, чтобы сопротивляться желаниям плоти - и страсти увлекают его в могилу. Но когда дух бунтует, а тело ослаблено, связь между ними рвется, и тогда гибель настигает человека еще быстрее... В тебе, сын мой, Меркурий весьма силен. Наши занятия сделали его сильнее, но, не будучи укреплен Серой, он может сотворить непоправимое зло. Ах, Андреас, Андреас, я вижу в тебе этот дух разрушения... Как бы я хотел ошибиться! Но это неизбежно, если не принять мер... Что же мне делать? Если бы Господь продлил мои дни, я бы постарался вернуть мир твоему сердцу... - Дрожащими руками старик взял холодную руку ученика и прижал к своей груди. Но Андреас не ответил на пожатие, лишь с силой прикусил губу и отвернулся.
   Так их застала вернувшаяся от аптекаря Kotmadam. Пышная и румяная, словно брабантская вафля, она вошла в дом, распространяя вокруг себя острый запах имбиря и гвоздики.
   Она сказала:
   - Опять вы, мэтр, не желаете себя поберечь. Оставьте этих молодчиков! День-деньской бьют баклуши, что тот, что этот. Нет, чтобы найти себе достойное дело! Только зря тревожат вас. Лучше взгляните, что я вам принесла - славные порошки, составленные из высушенных майских трав. Известно, нет ничего целебнее растений, собранных в мае. Эти и мертвого на ноги поставят, если принимать их натощак - уж поверьте мне, так и будет.
   - Благодарю, сударыня, - сказал Виллем Руфус со слабой улыбкой. - Если что и поможет мне, так только ваша неусыпная забота. Не найдется ли у вас немного сушеной лаванды для моего сына? В последнее время он совсем перестал спать.
   - Найдется кое-что получше, мэтр, - закивала Kotmadam. - Есть у меня чудесная маленькая подушечка, набитая лавандой и мятой. Я сама ее набивала. Ведь и меня Господь наказывает бессонницей. Бывает, проворочаюсь всю ночь до рассвета, только спасенье - молитва к святой Маргрит и моя подушка. Вот и держу ее под рукой. Но в последнее время она мне не нужна, совсем не нужна. Что ж, я одолжу ее вашему сыну, пусть только кладет платок под голову, когда станет на нее ложиться - не хочу, чтобы чехол засалился.
   Она ушла за подушкой, а старый философ привлек к себе молодого и крепко обнял.
   - Прости, сын мой, - сказал он смущенно, - болезнь сделала меня несдержанным на язык.
   - Мне не за что вас прощать, вы открыли мне правду, - холодно ответил ученик.
   Виллем вздохнул.
   - Не принимай слова больного старика близко к сердцу. Один Бог ведает, что в них правда, а что бред, вызванный лихорадкой. Я тревожусь за тебя, это верно. Но, слава Господу, ты не останешься один, когда меня не станет. У тебя есть друг, Андреас, он - славный юноша, верный и честный. В нем столько жизни, столько силы и огня, а это признаки преобладающей Серы. Ты и он - словно две части единого целого; порой природа сводит двух столь непохожих людей, чтобы через их дружбу явить образец совершенства. Ваша встреча через столько лет благословлена Господом; вдвоем вам будет легче идти по дороге, которую Он укажет. Держитесь друг друга, дети мои, будьте вместе, заботьтесь друг о друге - и вы достигнете всего, что только пожелаете.
   Тем же вечером, оставив учителя на попечении Kotmadam, Андреас направился в аббатство святой Гертруды, где проводил ночи в окружении нищих и бездомных, коим аббатство давало приют.
   Было уже поздно, церковные колокола возвестили об окончании вечерней службы.
   Андреас шел берегом реки. Внизу вода с тихим плеском ударялась о деревянные мостки, покрытые склизким налетом и блестящими пятнами рыбьей чешуи. Над головой философа шелестели вязы, им тихо вторил молодой тростник. Звезды, пробиваясь сквозь редкое кружево облаков, отражались на темной поверхности Диля.
   Вдруг Андреас увидел человека, идущего ему навстречу. Это был Якоб ван Ауденарде. Философ отступил в тень, желая остаться незамеченным, но субдиакон поравнялся с ним и схватил его за рукав.
   - Я ищу вас уже два дня. Где вы были? Где мэтр Виллем? - воскликнул он.
   - С чего бы подобное беспокойство? - спросил Андреас, высвобождаясь из цепких пальцев субдиакона.
   - Я был на чтениях и все видел. Воистину, мерзость и гнусность человеческие не имеют границ! Но у меня для вас хорошие вести: главный магистр коллегии Святого Духа возмущен происшедшим. Жалкое отребье ждет кнут и позорный столб, а мэтру Виллему следует воспользоваться случаем и испросить место преподавателя в коллегии. Магистру стало известно о его нужде - уверен, он захочет лично ходатайствовать за него перед советом.
   Андреас в замешательстве поглядел на субдиакона.
   - Это и впрямь хорошие вести, почтенный мэтр.
   - Вижу, вы не слишком рады, - сказал Якоб ван Ауденарде.
   - Признаться, я не ожидал подобного и потому растерялся, - ответил Андреас. - Но как магистр узнал об учителе?
   Субдиакон подошел совсем близко.
   - В Лёвене у вас есть друзья, господин философ, - тихо произнес он, крепко обхватив молодого человека за локоть. - И я - самый верный из них. Я ждал, что вы обратитесь за помощью ко мне, но и сам не сидел, сложа руки...
   - От души благодарен вам за все, как бы ни сложилось дело, - сказал Андреас.
   - Тогда советую вам не медлить. Надо пользоваться случаем, пока фортуна к вам благосклонна. Поскорее сообщите новость почтенному мэтру Виллему. Надеюсь, он перенес случившееся достойно, как подобает христианину, и сейчас находится в добром здравии?
   - Его дух крепок, а телесные слабости проходят быстро.
   - В таком случае да поможет ему Бог, - сказал Якоб ван Ауденарде.
   - Amen, - добавил Андреас. Ему хотелось уйти, но субдиакон стоял у него на дороге.
   - В тот злополучный день я видел рядом с вами одного человека, - зашептал он, вновь приблизив к Андреасу лицо, блестящее от пота. - Хорошо зная этого молодчика, я бы посоветовал вам не иметь с ним никаких дел. Он хитер, изворотлив и во всем ищет своей выгоды.
   - О ком вы говорите? - спросил Андреас, отстранившись.
   - О мэтре Ренье де Брие.
   - О нем я знаю достаточно, - сказал Андреас.
   - Тогда вам известно, что Ренье - хитрый лис. Он может протянуть вам руку помощи, но лишь до тех пор, пока сам нуждается в вас. Поверьте мне! Он будет крутиться рядом, показывать свои добрые чувства, говорить о дружбе, но, выведав все ваши секреты, предаст при первой возможности. Я знал людей, считавших его другом; но Ренье - ярый безбожник и ни во что не верит, а уж в дружбу и подавно.
   Сказав так, субдиакон пошел своей дорогой.
   А Андреас в гнетущих раздумьях остался стоять на берегу.
  
   XII
  
   Римский король и его отец, император, вошли в Брабант, а Альбрехт Саксонский, отважный и жестокий воин, остался усмирять фламандцев.
   И хотя Брабант всегда хранил верность государям, Габсбурги вели себя в нем, как в завоеванной стране. Окружив себя наемниками, ландскнехтами и кирасирами, Максимилиан подошел к Брюсселю. Отцы города явились к нему в черных одеждах, чтобы выразить покорность. Их сопровождали епископ Брюссельский и знатнейшие дворяне. Регент обошелся с ними милостиво и не тронул их домов, но позволил своим ландскнехтам разграбить городские предместья. Потом, забрав из арсеналов все оружие, пушки и военные припасы, он обязал Брюссель уплатить ему сто семьдесят тысяч талеров. И посчитал сие знаком благоволения, ибо от Гента было взято в два раза больше.
   Узнав о том, магистрат Лёвена отправил Габсбургу богатые подарки, а университет - шесть редких рукописных книг в золоченых переплетах, украшенных жемчугом и драгоценными камнями. Регент принял их и прислал в Лёвен тысячу копейщиков.
   Они пришли и встали под стенами города. С ними был Ян де Берг, друг римского короля. Простые горожане и школяры собрались на Большом рынке, и многие призывали взяться за оружие, но магистрат не открыл для них арсеналы. Вместо этого он открыл ворота Яну де Бергу, и тот вошел в город, и с ним - тысяча солдат.
   И Лёвен притих, потому что горожане боялись кровопролития.
   Многие школяры были взяты под стражу: их хватали на улицах, и в домах, и в лекториях. Несмотря на то, что они не подлежали суду магистрата, их судили и приговаривали: одних - к порке кнутом, других, уличенных в сочинительстве пасквилей на императора и римского короля, - к изгнанию из города. Тем же, кто кричал громче всех, протыкали языки каленым железом.
   И университет издал меморандум, в котором превознес регента и Яна де Берга за то, что один своей волей, а другой делом вернули в Лёвен спокойствие и надлежащий порядок.
   А Ренье говорил Андреасу:
   - Посмотри на господ ученых, аристократов духа и мысли, nobiles viri*, что по Божьей воле были внедрены в мир, дабы поддерживать устроение божеских и человеческих законов. Взгляни, как счастливы они, точно свиньи, которые хрюкают в блаженстве у кормушки, пока мясник на их глазах режет овец и сворачивает шеи курам и уткам. Наука помогла им подняться из праха, вознесла над всеми и позволила встать вровень с избранными мира сего - а теперь они прибрали ее к рукам и сделали своей привилегией. Теперь они сделались столь важны, что величают себя domini dicendum - господа богословы. Они украшают свои дома башнями, а кафедры балдахинами из бархата; носят мантии, подбитые беличьим мехом, и в придачу - длинные перчатки самой нежной и мягкой замши, которую только можно найти. Мало им продавать знания за деньги; мало платы за экзамены и подарков; мало клянчить бенефиции у церкви. Презирая бюргеров, они, однако, во всем уподобляются им, скупают дома и земли, делаются ростовщиками. Желаю, чтобы дьявол взял их за кишки и вывернул через зад наизнанку! Они считают себя вправе топтать собратьев, бедных ученых; на школяров смотрят, как на грязь у себя под башмаками, не моргнув бесстыжим глазом, отдают их на расправу солдатне. Сами же без стыда лебезят, угодничают перед королями и князьями, без удержу льстят им, всеми средствами ищут их благосклонности. То-то спины у них круглые, хоть с горы катай. Каждому с такой спиной уготовано славное местечко в аду: черти скрутят в колесо, забьют по четыре железных спицы и поставят на повозку сатаны - будет возить его со всей адской свитой! Было время, когда университет позволял бедняку сравняться со знатными людьми - знание возвышало и облагораживало неблагородных. Теперь все по-другому. Ныне наука не делает человека свободней - зато у тех, кто ею занимается, хребет делается змеиным: кто сильнее прогнется пред власть имущими, быстрее достигнет богатства, и влияния, и почета. Брат мой, смотри внимательней на господ ученых. И если хочешь, чтобы уважали тебя и твой труд, поступай, как они!
  
   * благородных мужей
  
   XIII
  
   Мучимый бессильным гневом Ренье не желал оставаться в городе. Прослышав о том, что Филипп де Круа, граф Порсеан намерен посетить свои брабантские владения, он вновь натянул паломнические одежды и в одно утро, серое, как его плащ, отправился в принадлежащее графу поместье Хеверле, под предлогом того, что желает поклониться своему покровителю.
   Миновав тихую рощу - приют пилигримов, он остановился на берегу пруда, у которого еще мальчишкой разорял гнезда диких гусей. Теперь здесь было тихо; птичий пух трепетал в прибрежной осоке, но ни одной птицы не было видно. Над водой плыли волнистые пряди тумана. Белесая пелена висела над пустынными лугами, из нее, словно скалы волшебного острова, поднимались стены и остроконечные башни старого замка.
   При виде места, где много лет назад он впервые увидел свет, пикардийца охватило волнение, смешанное с грустью.
   Широкими шагами он двинулся вдоль канала, питающего замковый ров. Когда-то эта узкая, затянутая тиной канава казалась ему полноводной рекой, а пруд - бескрайним озером. По этой дороге он, юный шалопай, отправился в Лёвен, чтобы стать школяром; его сопровождал слуга, дряхлый старик с лицом, сизым от пьянства. Через год старик умер и был похоронен на кладбище у Льежских ворот. На том же кладбище Ренье вновь увидел Андреаса, который свел его с другим стариком, тоже стоящим на пороге смерти.
   Глубокая складка пролегла между бровями пикардийца от подобных мыслей. Погруженный в них, он не видел фигуры, которая следовала за ним от городских ворот и отстала, лишь когда Ренье ступил на подъемный мост замка.
   Вскоре пикардиец узнал, что вместо графа Порсеан в Хеверле прибыл его брат Якоб де Круа, епископ Камбре. С большой свитой, в которой, кроме каноников его капитула, были еще рыцари, десяток пажей, три секретаря, пять писцов, врач, два аптекаря, три повара, дворецкий, раздатчик милостыни, господин епископский визитатор и господин хранитель гардероба, он же казначей, а еще - стражники, и гонцы, и конюхи, и погонщики, и носильщики, и квартирьеры, направлялся епископ в Мехелен, ко двору вдовствующей герцогини Маргариты Йоркской.
   Как все де Круа, он был высок ростом и крепок в кости, но склонность к праздности и чревоугодию ослабила его, сделав рыхлым и бледным, как мучной червь. Королевская милость долго обходила Якоба де Круа: один его брат был граф и наместник Геннегау, другой - князь империи, а он оставался каноником, и его честолюбие страдало неимоверно. Свою горечь он изливал в сочинениях, исполненных яда и брани на безбожных еретиков, восстающих против Господом данной власти. Он посвящал их регенту, но это ему не помогало. От постоянного разлития желчи его живот раздулся, лицо пожелтело, и врачи предрекли ему скорую смерть.
   Но епископская шапка чудесным образом воскресила умирающего.
   Восстав из мертвых, он покинул свой замок в глухом местечке Рикстел, однако до своей епархии не добрался, обосновавшись покамест в княжестве Шиме. Там к нему вернулось прежнее здоровье. Бледные щеки вновь округлились и разрумянились, а стать и дородство священнического тела вызывали негодование иных постников.
   Герцогиня Маргарита, с коей Якоба де Круа связывала давняя дружба, выразила желание видеть его у себя, дабы ее внук, наследник Бургундский, получил от епископа духовное напутствие.
   В шелковой сутане, в плаще, подбитом горностаем, с филигранным распятьем на жирной груди, то верхом на испанском жеребце, то в носилках с парчовыми занавесями, ехал епископ по земле Брабантской. А за ним под надежной охраной длинной вереницей следовали повозки с мебелью и посудой, книгами и церковной утварью, одеждой и припасами.
   И нищих, попрошайничавших у дороги, и крестьян, сбегавшихся поглазеть на этакое зрелище, епископ от души благословлял унизанной перстнями, пухлой холеной рукой.
   В Хеверле его появление наделало большого шуму.
   Едва Ренье вошел в замок, как у него зарябило в глазах и запело в брюхе. Замковый двор весь был забит лошадьми и мулами, возками и телегами. Между ними толкались люди, грызлись и лаяли собаки, с заполошным кудахтаньем метались растрепанные куры. Двор был похож на котел с кипящей похлебкой - от неутихающей сутолоки над ним поднимался пар, в котором крепкий дух людского и лошадиного пота смешивался с запахом навоза, жареной рыбы, острых соусов и сладких пшеничных пирожков.
   Внезапно пикардийца охватило беспричинное веселье, и он рассмеялся. В глубине души Ренье был доволен тем, что оставил Лёвен и явился сюда, и даже суета в замке пришлась ему по вкусу. От утомленного пажа он узнал, что прямо с дороги епископ пожелал принять ванну, а потому до обеда нечего и думать о том, чтобы узреть его преосвященство. Тогда пикардиец решил, что будет добрым делом и ему немного подкрепиться, и повернул в сторону кухни. Путь туда преграждала грозная фигура епископского эконома; его свирепое лицо, а пуще того - тяжелая связка ключей, зажатая кулаке на манер шестопера, вынуждали страждущих благоразумно держаться в отдалении.
   Поразмыслив, пикардиец решил, что коли дьявол сумел пролезть в райские кущи, то и людям не составит труда последовать его примеру. Ренье припомнилась лазейка на огороде, из которого при известной ловкости можно было попасть на закрытый кухонный двор. В прошлом пикардиец не раз хаживал этой дорогой, и теперь ноги сами понесли его мимо хозяйственных построек из серо-желтого ноздреватого известняка, лепившихся друг к другу, как соты в улье. Он перепрыгнул через канаву, распугав копошившихся тут же поросят, и оказался на месте. Дверь, ведущая в кухонный двор, была распахнута, из проема струился горячий, насыщенный ароматами воздух.
   Словно хорь в курятник, Ренье скользнул внутрь.
   Вдруг над его головой распахнулось окно женских покоев, и нежные звуки лютни вплелись в крики и шум, шипение огня и грохот сковородок. Женский голос пел:
  
   Как же чудно предаться страсти, желанный мой!
   Нет, других занятий мне и не надо,
   В этой жизни для нас одна лишь отрада -
   Это страсть, что бог внушил нам с тобой.
  
   Если б только век не вставать с простыней
   И ласкать друг дружку так, чтобы дух из тела!
   Я бы жизнь отдала ради такого дела,
   Церковных причастий услада сия милей.
  
   Ренье остановился. Между тем кухарка при виде незваного гостя выскочила наружу и бросилась к нему, размахивая пучком душистых трав. Первый удар пришелся пикардийцу по спине, от второго он увернулся и быстро вскарабкался вверх по увитой плющом ограде.
   - Бездельник, проходимец, еретик проклятый! - прокричала снизу кухарка. - Сунься сюда еще раз - получишь кипятка и до смерти проходишь с обваренной рожей!
   Но Ренье засмеялся. Не слушая ее воплей, он сел на ограду верхом, надвинул шляпу на нос и запел хриплым голосом:
  
   Пусть священник в церкви гнусавит молитвы,
   Я свои полки поведу в сраженье!
   Ничего нет прекраснее этой битвы,
   Слаще победы в ней может стать пораженье.
  
   Меньше слов - пушка к бою готова,
   Буду палить из нее снова и снова.
  
   Лютня смолкла, и в окне показалось румяное женское личико, а за ним - еще одно.
   - Что за трубач трубит атаку в этих стенах? - спросила первая, красивая молодая дама в малиновом платье, белокурая и свежая, как наливное яблоко, с темными живыми глазами, в которых искрился смех.
   - Не трубач, а петух, - подхватила вторая, по виду служанка, но уступающая госпоже лишь богатством наряда. - Петух взлетел на стену и голосит на весь двор, блудник этакий!
   - А ты, стало быть, курочка? - сказал ей Ренье. - Подать тебя в винном соусе - славное будет угощение.
   - Не про твою честь, - ответил она, показав ему язык. - Ты и на петуха не похож, такой серый да ободранный.
   - Из перьев супа не сваришь, милая птичка. Навар дает то, что под ними.
   - Очень надо заглядывать тебе под перья, - фыркнула служанка.
   - А я бы не прочь тебя ощипать. Ведь сказал мудрец: nuda veritas*, что значит - истина узнается без одежды.
   Служанка вспыхнула, а дама рассмеялась.
   - Кто же ты есть, странный господин? - спросила она. - Говоришь, как ученый, но что за убор на тебе? Твой плащ усыпан ракушками, шляпа усеяна образками, на руке - четки. Господа ученые, я слышала, чудно одеваются, но ты, право, чуднее всех.
   Ренье сдвинул шляпу на затылок.
   - Я побывал у святого Иакова в Компостеле.
   - Так значит ты паломник, - сказала дама, - из тех, что ищут милости Божьей и его святых.
   - Я дал обет приветствовать святого Иакова лицом к лицу и исполнил его.
   Дама перекрестилась.
   - Благое дело тебе зачтется. Однако скажи, ответил ли святой на твое приветствие?
   - Поначалу он меня не заметил. Но когда я поднес ему в дар свечу весов в четыре фунта, он как будто улыбнулся и наклонил голову. А когда я уходил, на меня вдруг пролился дождь из раковин - некоторые как прилипли к плащу, так и остались на нем.
   - Вот чудо! - воскликнула дама. - Какой добрый святой! Он всем дарит раковины?
   - Всем, кто просит, и даже тем, кто не просит, - ответил Ренье. - Этих раковин у него большой запас, их выносит море по соседству.
   Дама вздохнула.
   - Воистину святые дары. Хотела бы я рассмотреть их как следует.
   Пикардиец с удовольствием оглядел ее румяные щеки, лилейную шейку и пышные груди, прижатые слишком тесным корсажем.
   - Хотел бы и я показать их вам поближе, сударыня.
   - Стало быть, мы желаем одного и того же, - кивнула она, бросая на него нежный взгляд. - Как жаль, господин паломник, что тебе нельзя будет придти ко мне. Его преосвященство, мой опекун, радея о моей добродетели, запретил мне принимать посетителей здесь в покоях. Я поклялась ему в этом.
   - Похвальная, благородная забота, - сказал Ренье. - Но добродетель - такая ценность, которую лишь скряги держат под замком.
   - И все же я должна сдержать клятву, если не хочу погубить свою душу. Верь, господин паломник, без благословения святого отца ни один мужчина не переступил моего порога.
   - А как насчет окна? - спросил пикардиец.
   - О нем речи не было, - ответила дама. - Но окно высоко, а лестницы у тебя нет.
   Но она вдруг вскрикнула, потому что Ренье вскочил и побежал по ограде к стене, в которую она упиралась. Это была стена старого птичника. Когда-то его крыша была прямо под окнами женских покоев, но теперь солома осыпалась, а стропила сгнили, и от желанной цели пикардийца отделял провал в добрых восемь футов. Не останавливаясь, Ренье прыгнул и упал грудью на край окна.
   Женщины поспешно втащили его внутрь.
   - Храни его Господь! - воскликнула служанка, с восторгом глядя на гостя. - Что за отчаянный молодчик!
   - Пойди-ка постой у двери, - велела ей хозяйка. - Если кто спросит, скажи, что я молюсь святому Иакову о здоровье его преосвященства.
   И служанка ушла с большой неохотой.
   А дама без помех смогла рассмотреть "дары святого" и все прочее, что ей было угодно.
   Епископ не торопился покидать замок, и прошел слух, что от ванны, принятой с дороги, к нему вернулась прежняя немощь. Однако повара трудились, не покладая рук, и каждый день в хозяйские покои отправлялись жареные цыплята, и рыба, и дичь с соусом и гарниром, и сыр, и вина, и сладкие пирожки - хватило бы на десяток больных и еще осталось.
   А Ренье с дамой, которую звали Бриме де Меген, проводили эти дни в согласии и веселье. Но, чтобы не погубить души своей любезной, пикардиец по-прежнему приходил и уходил через окно.
   Как-то Бриме сказала ему:
   - Ты и вправду отчаянный, Ренье. Кажется, ты ничего не боишься. Обидно, что такой молодец сидит над плесневелыми книгами. Из тебя вышел бы хороший ландскнехт, не хуже тех, что служат римскому королю.
   - Я люблю кровяную колбасу, но не хочу ею становиться, - ответил Ренье.
   - Да, жизнь солдата короткая, зато нескучная и пышная, как его костюм. А какие камзолы были у ландскнехтов в Шиме! Сколько великолепия, какие ленты, нашивки, разрезы! Разве такой костюм подошел бы тебе не лучше, чем этот унылый плащ?
   Тут пикардиец стал ее целовать, и Бриме замолчала. Потом, разомлевшая и счастливая, она лежала у него на груди.
   Вдруг ее лицо стало печальным.
   - Будь ты солдатом, милый, - прошептала она, - пошел бы служить его преосвященству, стал бы капитаном его охраны и отправился бы с нами в Мехелен.
   - В Мехелене тебе будет, чем утешиться, - сказал Ренье.
   - Ах, нет! Его преосвященство хочет сделать меня дамой герцогини Маргариты, а она так набожна и строга, что почитает грехом даже шутки и песни во славу Божью. Говорят еще, что герцогиня скупа и не любит тратиться на стол, оттого весь двор вынужден поститься. Никаких развлечений там нет, а фрейлины, словно монахини, носят только черное и серое, целыми днями молятся и вышивают алтарные покровы для церквей.
   - Я слышал, что бургундский наследник сейчас живет в Мехелене, а при нем - много молодых кавалеров.
   - Да, кавалеры там есть, но герцогиня следит, чтобы они не смели подходить к дамам ближе, чем на длину руки. Всякие любезности, прикосновения и поцелуи запрещены, а девушек, застигнутых на этом приятном деле, секут, точно гулящих девок! - И Бриме заплакала, как будто розга уже отметила ее нежную кожу.
   А Ренье развлекался, губами ловил слезы, текущие из прекрасных темных глаз.
   - Не плачь, - говорил он. - Птицы не плачут, когда им вырывают перышки, они лишь поют звонче. А ты, моя красавица, стоишь всех птиц на свете. Твой голос звенит, словно ручей, твоя кожа бела и чиста, точно снятое молоко, а губы - слаще земляники. Прелестей твоих не скроешь и под монашеской рясой, и нет такой клетки, чтобы тебя удержала. Пока не пришло время улететь, мы еще споем с тобой песенку, да глядишь - и не одну.
   - Господи, благослови болезнь его преосвященства! - благочестиво произнесла Бриме.
  
   * голая истина
  
   XIV
  
   Тем же вечером, когда зашло солнце, Ренье оставил свою любезную.
   В башнях и на стенах замка горели огни, но внизу было темно, как в колодце. Вдруг у ворот послышались голоса, и какой-то всадник въехал во двор. К нему подошел стражник с фонарем в руках, и пикардиец увидел, что конь весь в пене и тяжело дышит, а прибывший заляпан грязью до самой шляпы. Бросив поводья конюху, он соскочил на землю и заторопился к лестнице, ведущей к хозяйским покоям; пикардиец услышал слова, сказанные им сидевшим у двери караульным:
   - От князя Шиме - послание его преосвященству. Он ждет.
   "Не в этом ли причина болезни епископа? - подумал Ренье. - Чтоб мне пропасть, если назавтра преосвященный не будет здоров".
   Вывернув плащ наизнанку, пикардиец опустил капюшон пониже и скользнул следом за вестовым. Стражник окликнул его, но Ренье не обернулся, только сердито заворчал себе под нос. Второй караульщик сказал:
   - Это чертов астролог его преосвященства, пусть идет.
   - Не помню, чтобы сегодня он спускался из своей башни, - возразил первый.
   - Дурак ты, если думаешь, что ему для этого нужна лестница, - сказал второй. - Хочешь, беги за ним, хватай его, а я с места не сдвинусь. Астролог это или дьявол, его господин - пусть святой отец с ними разбирается, коли сам пригласил не того, так другого.
   - Когда-нибудь ты лишишься языка за богохульство, - сплюнув, произнес первый. Однако он остался на месте, и Ренье без помех добрался до покоев епископа. Под аркой при входе он наткнулся на трех пажей, игравших в кости. Один из них, рослый детина, более годный в алебардщики, чем в пажи, грубо спросил его:
   - Что ты здесь забыл, приятель?
   - Я ищу свою тень, - ответил ему Ренье. - Обычно я привязываю ее к ногам рыбьими кишками, но сегодня на меня налетели собаки и, не успел я оглянуться, сожрали их подчистую. Тень испугалась и бросилась бежать, я - за ней, но в темноте ей удалось ускользнуть. Господа, не пробегала ли она мимо вас?
   - Что ты болтаешь? - смеясь, спросил паж. - Твоя тень у тебя за спиной.
   - Эту я одолжил у эконома, чтобы не ходить совсем без тени. Пока он спит, она ему не нужна. Но если не найду свою, ее тоже придется вернуть.
   - Так пойди и поищи, - сказал паж. - А не найдешь - поделом тебе. В другой раз не будь раззявой.
   Но пока он говорил, двое других подменили игральные кости.
   - Раззява тот, кто во время игры упускает из виду стакан, - заметил Ренье.
   Обозленный паж принялся награждать приятелей тумаками, а пикардиец, убедившись, что этим троим теперь не до него, без помех прошел по гулкому коридору, в конце его свернул и очутился в старой навесной башне у внешней стены. В давние времена здесь постоянно находился дозор; теперь же башня была пуста и заброшена и все чаще служила отхожим местом. Ее крыша прохудилась, бойницы понемногу осыпались. Зато до окна епископских покоев отсюда было рукой подать, и Ренье с детских лет знал, что, если встать снаружи на козырек, можно услышать, о чем говорят по соседству. Однако к своей великой досаде он обнаружил, что от козырька осталось лишь несколько расшатанных камней, которые не выдержали бы и мальчишку, не то что здорового пикардийца.
   В окно было видно, как епископ расхаживал вокруг жаровни с углями и взволнованно потирал руки. За ним, словно тень, двигался человек в серой выцветшей мантии с оловянными бляхами у ворота и на рукавах - в нем Ренье узнал астролога, которого Якоб де Круа повсюду возил с собой. Вкрадчиво изогнувшись, он что-то отвечал нетерпеливо бросающему вопросы епископу и поминутно облизывал губы тонким, как у змеи, языком. Но тщетно пикардиец вытягивал шею, напрасно напрягал слух - до него долетело лишь несколько отрывочных фраз.
   Епископ сказал:
   - Все кончено, это опала... - И еще: - ...он не потерпит, многие дворяне Брабанта, Фландрии и Геннегау пойдут за ним... - И еще: - ...французский король будет рад этому и поддержит его во всем...
   А астролог произнес:
   - Им управляет Марс, злое светило, а также Сатурн... злое со злым - хорошее сочетание, но в аспекте дает мало удачи...
   И епископ сказал:
   - Мой брат, князь Шиме, слышал от него, будто он никогда ни в чем не пойдет против римского короля, своего родственника, и молодого эрцгерцога, своего господина...
   А астролог добавил:
   - Светило короля - Венера, а еще Плутон... соединение доброго со злым - злое... - И еще: - ...Юпитер, к которому он стремится, поврежден - это говорит о чрезмерной расточительности, недальновидности и крупных просчетах...
   Епископ спросил:
   - Есть ли третий? - И еще: - Случится ли война?
   И астролог ответил:
   - ...Луна в Тельце - доброе светило, в Козероге - злое...
   Большего пикардиец не услышал. Из башни ушел он, раздраженный, как гуляка, не получивший веселья в праздник. А на следующий день епископ со всей свитой и Бриме де Меген отбыл своей дорогой.
   И Ренье в дурном настроении вернулся в Лёвен.
  
   XV
  
   У городской заставы он увидел несколько повозок, перегородивших путь к воротам, и группу встревоженных крестьян. Подойдя к ним, Ренье узнал, что по "указу о сборищах" все городские рынки отныне должны быть открыты не более двух дней в неделю, и в остальное время торгующих там крестьян велено не пускать в Лёвен, вплоть до особого распоряжения магистрата. Для многих это было тяжелым ударом, и лица людей были бледны от растерянности и страха.
   - Расходись, - говорили им стражники. - Нечего вам, голодранцам, тут делать. Прочь! Отправляйтесь по домам! А то и вас назовут мятежниками и станут поступать с вами, как того велит закон.
   - Что мне твой закон! - крикнула в ответ крестьянка, стоявшая рядом с Ренье. Она и еще одна женщина, помоложе, держали на плечах жердь с мотками льняной пряжи. - Разве закон накормит моих детей?
   - Мятежи поднимают городские, - сказал ей коробейник в сером колпаке, с рожей цвета протухшего яичного желтка. - Господа безобразничают, а платят бедняки.
   Крестьянка злобно сплюнула, а ее товарка залилась слезами. Движимый состраданием Ренье подал ей серебряный флорин, но при виде монеты женщина расплакалась еще горше.
   Поскольку люди отказывались расходиться, стражники пригрозили, что опустят решетку. Но делу это не помогло, и пикардиец направился к Льежским воротам. У крестьян они пользовались дурной славой, потому Ренье не без основания полагал, что там-то помех не будет. Так и случилось.
   Войдя в город, он прежде всего увидел Андреаса. Ренье хотел окликнуть его, но удержался. Показалось ему, или действительно неподалеку мелькнула кислая рожа Якоба ван Ауденарде? И вместо того чтобы подойти к философу, пикардиец встал неподалеку, разглядывая его, как в первый раз.
   Привалившись к кладбищенской стене, Андреас смотрел перед собой затуманенным взором. Сейчас он сам немногим отличался от каменных изваяний на иных могилах - может, неспроста его так тянуло к этому месту?
   Ренье пришли на ум паломники, которых он встречал на Турской дороге: многие из них постоянно пребывали в состоянии молитвенного экстаза, и не было такой вещи, такого суждения, в котором они не усмотрели бы связи с Христом. Они находили ее во всяком обыденном деле: кусок хлеба делили на четыре части, три из которых съедали во имя святой Троицы, а четвертую - во славу любви, с которой Дева Мария давала пищу своему милому дитяте Иисусу; питье выпивали в пять глотков, по числу ран на теле Господа, и пятый делали двойным, ибо из раны на боку Христа истекали и кровь, и вода. По дороге они не пропускали ни одной церкви, ибо верили, что не ослепнут и не умрут от удара в день, когда ходили к мессе. Также верили они, что, пока длится месса, человек не стареет.
   Но были и другие - эти так страстно искали Божьего знака, что ко всему остальному делались будто слепые. В своем рвении они порой доходили до исступления: из собственной души создавали храм и целыми днями усердно зазывали туда Господа. Когда же религиозный пыл исчерпывался до донышка, они уходили в сны и фантазии, почитая их за чудесные откровения. Их глаза, как и глаза Андреаса, не видели дольнего мира; вместе с тем им как будто открывалось что-то иное.
   У Виллема Руфуса не было такого выражения - взор старика, хоть и подслеповатый, все еще не утратил живости и интереса к тому, что его окружало.
   Ренье, чье раздражение не только не прошло, но по прибытии в Лёвен даже усилилось, ощутил, как в нем закипает злость на друга. В былые времена такое тоже случалось. Но достаточно было наградить Андреаса увесистым тумаком и получить такой же в ответ - и в тот же вечер все противоречия легко смывались рекой пенного ламбика. Пикардиец спросил себя, не вернет этот старый испытанный способ их прежнюю дружбу, не омраченную тенью Черного дома; но когда он уже готов был окликнуть приятеля, Андреас повернул голову и посмотрел на него в упор. Он не кивнул ему, не разомкнул сложенных на груди рук, не сделал шага навстречу, но его лицо изменилось, как в зеркале отразив чувства, обуревавшие пикардийца. На миг разделявшая их стена дала трещину, и каждый ощутил жар и бурление крови в жилах другого, нетерпение, притаившееся в уголках плотно сжатых губ, и вызов в упрямо выставленном лбе, как свои собственные. Оба напряглись, и их взгляды скрестились, как копья на ристалище. Потом, не проронив ни слова, они разошлись: Андреас остался стоять на месте, а Ренье широкими шагами устремился в центр города.
   На Старом рынке солдаты Яна де Берга заняли все трактиры. Горожан почти не было видно. Неподалеку от "Лебедя" пикардиец наткнулся на компанию школяров, громко распевавших:
  
   Жжет внутри,
   И гнев силен,
   Горькой желчью напоен.
   Сердце вторит,
   Плачут очи -
   Ах, терпеть уже нет мочи!
  
   Они с вызовом глядели на солдат, а те отвечали им ругательствами. Но стоило хоть одному солдату приблизиться, как школяры бросались врассыпную, словно верткие рыбешки, чтобы собраться в другом месте. При этом они хохотали и пели:
  
   Я несусь,
   Как Божий свет,
   Словно птица из тенет.
   Ни цепей
   Ни замков,
   Век бродяжничать готов.
  
   А на улице Портных Kotmadams из окон осыпали солдат бобовой шелухой.
   Виллем Руфус, кутаясь в шерстяное одеяло, сидел в своем кресле.
   - Как здоровье, мэтр? - спросил его Ренье.
   - Благодарение Господу и нашей любезной хозяйке, сегодня я чувствую себя гораздо лучше, - улыбаясь, ответил старик. - И тебя, слава Богу, я вижу в добром здравии. Ты отсутствовал несколько дней, сын мой. Поведаешь ли, что за нужда погнала тебя с места?
   - Нужда остается нуждой, как ее не назови, - сказал пикардиец. - Наш брат ученый вечно сидит в ней по уши. Нужда - его хлеб, и питье, и молитва на сон грядущий. Нужда сосет его изнутри и глодает снаружи. На тот свет он уходит под плач нужды, и она же бросает последнюю горсть земли в его могилу. Не знаю наверняка, но может статься, что за все наши грехи мы расплачиваемся нуждой, и по нужде каждому будет отмеряно на том свете.
   - Ты как будто не в духе, - заметил Виллем.
   Ренье шумно выдохнул.
   - Сам не знаю, мэтр, - произнес он нетерпеливо. - Я - точно крепость, осажденная врагом. Сердце мое гудит, словно набат, кровь кипит и зовет на битву. В моих руках столько силы, что я мог бы подбросить землю к небесам, а потом расколоть ее одним движением пальцев, как пустую скорлупку. Я... Да что там! Сейчас я видел солдат римского короля - они шныряют повсюду, помоечные крысы. Я видел их рожи, как вижу ваше лицо - сизые от пьянства, бледные от блуда, жадные, вороватые, тупые рожи - и расквасил ли я хоть одну, как мне того хотелось? Тронул ли я хоть одного из этих поганых ублюдков, явившихся сюда проливать кровь своих соотечественников? Начистил ли загривок хоть одному из мерзавцев, паскудников, паршивых псов, рожденных ледащими суками? Нет, я просто проходил мимо, хотя кулаки у меня зудели, как у чесоточного. Спросите меня, почему? Уж не потому, что страх вылился у меня в штаны!
   - Почему же, сын мой? - кротко спросил Виллем.
   - Не знаю, мэтр, не знаю! - с мукой в голосе повторил Ренье. - Но я чувствовал, будто бы на каждую мою руку повешена пятидесятифунтовая гиря, а на шею - жернов весом в сто фунтов, и от их тяжести плечи у меня ломило и выворачивало. И сейчас еще ломит.
   Старик смотрел на него, подслеповато моргая.
   - Тебя лихорадит, - сказал он с тревогой. - Не болен ли ты, сынок?
   - Мне было бы легче, будь это болезнь, - ответил пикрдиец. - Но телом я здоров, как бык.
   - Стало быть, причина в душе, - вздохнул Виллем. - Смятенный дух обнимает землю и овладевает плотью человеческой...
   - Объясните, мэтр.
   - Приглядись и прислушайся, и сам все поймешь. Воробьи тревожно пищат под крышей, воздух тяжел и влажен, хотя грозы нет и близко, хозяйская кошка целое утро таскала котят из подвала на чердак, из углов тянет плесенью, а люди не находят себе места и мечутся, подобно каплям ртути на железном подносе. Мой сын Андреас... - Старик снова вздохнул и провел по глазам трясущейся рукой. - Мой сын, да... Сокровенные свойства человеческой души рано или поздно выходят наружу. Чаще всего это происходит, когда, как сейчас, в природе усиливается Меркурий, неустойчивое начало.
   - Стало быть, в нем все дело? - спросил пикардиец.
   - Говоря "дело", философы подразумевают "Делание". Делание никогда не свершается в одном лишь тигле, но всегда - в природе, человеке и Боге. Весь мир подобен философскому яйцу, так же как человек есть фоб, в котором беспрерывно происходит выработка добродетелей. И оба они - сосуды в печи Господа, разогреваемые Божьим огнем. Процессы, операции, цвета, воздействия - все сходно с тем, что видит философ в своем атаноре.
   - И что видно вам, мэтр?
   - Нынче на рассвете я увидел двух змей, одну крылатую, а другую без крыльев. Эта вторая свернулась клубком на полу почти на том месте, где ты стоишь: она шипела и разевала пасть, готовясь к атаке, и яд капал с ее клыков. Крылатая не давала ей поднять голову, кружила над ней и била крыльями по глазам. При этом она пыталась взлететь выше, но не могла, потому что их хвосты были связаны. Я пытался разгадать эту загадку, но ты, сынок, не ведая того, открыл мне ключ к ее решению. Я увидел, что Меркурий, летучая природа, неразрывно связан с Серой, природой устойчивой: усиливаясь, он одновременно усиливает и подавляет ее. А что это, как ни первая стадия герметического процесса? В сосуде влияние Меркурия дает материи пеструю окраску; в человеческом теле оно вызывает лихорадку и брожение жизненных соков; среди людей - смущение умов и выход подавленных желаний. Клятвы, данные в это время, все недействительны, ибо будут нарушены. Но господство крылатой змеи длится недолго - не пройдет и сорока дней, как Меркурий уступит Сатурну, господину черного цвета. Чернота - знак гниения; философы называют ее западом, затмением, головой ворона, смертью. Людям она сулит помрачение рассудка, телесную слабость, летаргию; миру - разрушение, порчу, торжество лжи, раздоры и предательство.
   - Но, мэтр, - заметил Ренье, - куда уж темнее? Разве тьма египетская падет на Нидерланды. Порча, раздоры и предательство давно пируют в наших землях, и, думаю, сорока лет не хватит, чтобы выжить их отсюда.
   - А я говорю - сорока дней не пройдет, и наступит "час тьмы", и хуже будет, если он не наступит! - воскликнул старик, стукнув по подлокотнику. - Движение природы и благодати противоположно, но благодатью и природа очищается. Природе противно умерщвление, но лишь из него рождается новая жизнь.
   - Чью смерть вы видите, мэтр? - спросил Ренье.
   Старик опустил взор.
   - Того, кто будет призван Господом, - пробормотал он чуть слышно. - Кто принесет себя в жертву воле Божьей, в Боге же обретет покой свой. Огонь разожжен, и материя приведена в движение. Черный цвет - ключ и начало Делания, за ним приходит белизна, Сатурн уступает место Луне, душа воскресает, прах и вода делаются воздухом, а земля вступает в союз с небом.
   Сквозняк прошел по комнате, леденя всех, кто в ней находился. Потом Ренье взмахнул рукой и рассмеялся, разрушив оцепенение.
   - Если мир - яйцо, стоит хорошенько окатить его кипятком, чтобы стал белым с золотой сердцевиной. Зря я не вздул ублюдков господина де Берга, славный костер сложился бы из этих полешек. Спасибо за науку, мэтр, в другой раз уж не стану сдерживаться.
   Виллем Руфус пришел в себя и поглядел на него с беспокойством.
   - Не спеши, сынок, и не извращай мои слова. Отец де Лилль говорил: "Грейте умеренно философский раствор в сосуде". От сильного жара сосуд лопается, и материя пропадает. Также пропадет и жизнь, ведь тело человеческое - сосуд, нежнее и тоньше венецианского стекла.
   Пикардиец рассеянно кивнул, но подумал о другом.
   - Мэтр Виллем, уверен, книгу звезд вы читаете так же легко, как земные знаки. Астрология, верно, для вас, что букварь для школяра.
   - Ох, Ренье, - покачал головой старик, - право же, не стоит придавать большого значения подобным вещам. Не спорю, астрология - подспорье философу, она дополняет наши знания о природе, но следует помнить, что земля и небо - книга, написанная на разных языках, но одной рукой. И на земле, и на небо все говорит об одном, а коли так - дважды перечитывать одну страницу надо лишь тогда, когда смысл не ясен. Мои глаза и раньше хорошо различали лишь то, что вблизи, поэтому я редко обращаю их к звездам. Если хочешь, вот тебе мой совет: не ищи ключ нашего Делания в астрологии, магии и каббале. Знаю, многие так поступают - никогда не начинают процесса, не осведомившись, благоприятно ли влияние планет... Astra inclinant, non necessitant*. Остальное - мишура, милая сердцу суфлера, и... Ренье! Ренье! Куда же ты?
   Но пикардиец, не сказав ни слова, выскочил на улицу.
  
   * Звезды склоняют, а не принуждают.
  
   XVI
  
   Он пришел на Овечью улицу и постучал в дверь старого каменного дома с соломенной крышей, раскрашенной под черепицу. На втором этаже скрипнули рассохшиеся ставни, и хриплый голос неприветливо прокаркал в открывшуюся щель:
   - Кого еще дьявол принес, на ночь глядя?
   - Здесь живет Симон де Врис, бакалавр богословия? - спросил пикардиец.
   - А тебе что за дело?
   - Такое дело, что я его ищу.
   - Много таких шляется вокруг и ищет, что ни попадя. У меня на каждого хватит помоев - и на твою долю хватит, если не уберешься!
   - Да тебе стоит лишь рот раскрыть, чтобы загадить все вокруг, - нетерпеливо крикнул Ренье. - Эй, старая волынка! Где Симон де Врис?
   - Где, где! В хлеву, в луже, в трактире, под хвостом у сатаны - ищи, где хочешь, а здесь его нет! - Ставни захлопнулись, напоследок осыпав пикардийца древесной трухой. Ренье с досадой пнул косяк. Вдруг дверь приоткрылась, и пышнотелая девица, высунувшись наружу, как опара из горшка, громко шепнула:
   - Если господин ищет Симона, то он на верном пути. Симон ушел, но обязательно вернется, не сейчас, так к утру. - Она подмигнула пикардийцу и скрылась.
   - Благослови Господь добрые сердца и пригожие мордочки, - пробормотал Ренье.
   Предстояло ждать, и он подумал, не отправится ли ему в трактир у Намюрской заставы, чтобы скрасить ожидание. Но, не пройдя и половины пути туда, пикардиец услышал неровный стук деревянных башмаков и увидел человека, который, качаясь из стороны в сторону, брел ему навстречу. Некогда черная, а теперь расцвеченная всеми оттенками грязи мантия клоками свисала с его тощих плеч. Шляпы на нем не было, и всклокоченные волосы закрывали опухшее от пьянства лицо, из-под них при каждом вздохе вырывались свист и бульканье и летели брызги слюны. Тяжелый винный дух плыл вокруг прохожего, как облако. В двух шагах от пикардийца человек внезапно согнулся, точно циркуль, и уперся ладонями в стену ближайшего дома - его рвало.
   Ренье остановился тоже и недоуменно поскреб в затылке. Что-то в пьянице показалось ему знакомым. Дождавшись, пока он закончит свое дело, Ренье промолвил:
   - Господь с тобой, брат Симон.
   Пьянчужка выпрямился и оттер рот.
   - Кто это сказал? - спросил он, икая.
   - Друг, - ответил пикардиец.
   Симон потряс головой, и лицо его расплылось в жалобной гримасе.
   - Нет у меня друзей, все меня бросили...
   - Скажи лучше, ты поменял их на выпивку, - произнес пикардиец, взяв его под руку.
   - И то правда, - подумав, согласился Симон. - Я променял всех, всех своих славных круглых дружков, красненьких, и беленьких, и даже одного желтого - пропил все, что у меня было... хоть было-то совсем немного. А заведутся еще - и их пропью. Жалеть тут не о чем. Эти друзья мне не верны и никогда не будут... А ты кто таков? - вдруг спросил он, остановив взгляд на Ренье.
   Вместо ответа пикардиец вытянул вперед руку и провел пальцами по ладони до запястья. Симон де Врис сплюнул:
   - Не тычь в меня своими лапами. У тебя, чертов брат, язык отсох, что ли? Отвечай, как человек, или убирайся обратно в ад, откуда ты явился...
   - Хорошо же тебе выполоскало мозги, - заметил Ренье. - И память отшибло, как я погляжу. Ну же, вспоминай: я - Ренье де Брие, два года мы с тобой качались в одной лодке.
   - А! - завопил вдруг Симон. - Я вспомнил, чертов брат! Ты - мертвец, потопивший наш корабль! С того света ты явился по мою душу? Тьфу-тьфу, святой Квентин, защити от зла! Оставь меня, дух нечистый! - Он рванулся прочь, но, запутавшись в собственных ногах, во весь рост растянулся на земле.
   Ренье поднял его за шиворот и перекинул через плечо, словно мешок с трухой. Пьянчужка дернулся раз или два, потом глаза у него закатились, руки и ноги обвисли, и весь он обмяк, а Ренье, грузно печатая шаг, понес его к дому. Служанка открыла дверь сразу, и ее пышная грудь затряслась от еле сдерживаемого смеха:
   - Говорила же, господин бакалавр вернется. И до утра ждать не пришлось.
   - Verum, голубушка. А теперь покажи-ка, где ночует господин бакалавр, да принеси ведро воды. И больше я тебя не потревожу.
   - А хоть бы и потревожили, - хихикнула она, искоса поглядев на него. - Я ведь не из тех, кто без дела мнет подушку.
   Ренье шлепнул ее по выцветшей юбке:
   - Веди, красотка. Будет время и для ночных песен, а сейчас помоги сгрузить этот дырявый бурдюк, пока его содержимое не изгадило мне одежду.
   Продолжая хихикать, девица стала подниматься по лестнице, а Ренье с его ношей шел следом. Она распахнула перед ними чердачную дверь и убежала, на прощанье обласкав пикардийца улыбкой и взглядом.
   Внутри все было заставлено разным хламом едва ли не под самую крышу: дырявые сундуки, стол без ножки, стулья, старая жаровня, корзины с торчащими прутьями, разбитые или треснувшие горшки - все было свалено, как попало, и заляпано птичьим пометом. Наверху на темных стропилах сидели важные голуби и, курлыча, раздували сизые зобы. У окна стояла низкая дубовая подставка для книг и валялись покрытые пылью бутылки. Тут же в углу лежал продавленный тюфяк, на который пикардиец свалил свою храпящую ношу.
   - Кто назвал эту конуру убежищем астролога, пусть подавится собственными зубами, - брезгливо отряхнувшись, пробормотал он. - Однако до утра толку от пьянчуги не будет. Бог знает, будет ли толк вообще... Дьявол привел меня в эту дыру! Похоже, мой друг Симон теперь видит звезды только на дне стакана. Если окажется, что все напрасно, я вывешу его за ноги в окно - там ему самое место.
   Ренье поглядел вокруг, но не увидел ничего, что дало бы ему надежду. Симон де Врис спал мертвецким сном, на тюфяке под ним медленно расплывалось мокрое пятно. Острый запах мочи ненадолго перебил застарелую вонь. Ренье отступил к окну и сел на пол, вытянув ноги. Подставка мешала ему - он взялся за нее, чтобы освободить себе место, и услышал, как внутри что-то зашуршало. Откинув заляпанную воском и жиром крышку, пикардиец увидел аккуратно сложенные квадрант и бронзовую астролябию, завернутые в холст свитки и связку книг с потертыми корешками: "Альмагест" и "Тетрабиблос" Птолемея, "Introductorium" Альбумасара, "Opus majus" Рождера Бэкона, "Книга астрономии" Бонатти и "Эфемериды" Региомонтана - подлинное богатство астролога.
   При виде них Ренье посветлел лицом и глянул на спящего добрее.
   - Возможно, не такой уж ты болван, - пробормотал он и улегся на полу у окна, положив под голову "Тетрабиблос".
   Еще до рассвета он был на ногах, бодрый и дрожащий от нетерпения.
   Симон де Врис храпел, уткнувшись лицом в тюфяк. Без долгих размышлений Ренье схватил пьянчужку за шиворот и сунул его голову в ведро с водой. Через секунду гнусавый храп сменился бульканьем и стонами, потом Симон дернулся всем телом, запрокинул лицо и завопил, что есть силы:
   - На помощь! Убивают!
   - Врешь, холодная вода только на пользу, - сказал Ренье, придержав его за пояс, чтобы не брыкался. - Стоило бы окунуть тебя целиком, да купель маловата.
   - Пусти меня! - прокричал Симон, фыркая, точно тюлень.
   - Отпущу, когда протрезвеешь.
   - Не хочу я трезветь...
   - Придется, иначе висеть тебе за окном, - сказал Ренье. Ощутив на себе его железную хватку, пьянчуга перестал сопротивляться и сполз на пол.
   - Чего ты хочешь, злой человек? - заныл он. - Какое тебе дело, трезвый я или пьяный? Отстань, Бога ради. Пока вино во мне, я счастлив. Что ты за злодей, если хочешь заставить меня страдать? Какой прок тебе от моих мучений? Мою душу уже не спасешь, а голова привыкла к хмелю и сроднилась с ним. Выгнать его, все равно, что высосать мозг из черепа. Зачем тебе это надо?
   Ренье поднял его и усадил на стул.
   - Слушай, жалкая образина, пей ты, сколько хочешь, залейся виной по самую плешь, плавай в вине, тони в нем - мне все равно. Но сейчас будь любезен, протрезвей настолько, чтобы выслушать меня и дать ответ. Иначе полоскаться тебе в этом ведре, пока мозги сами не вытекут.
   Симон поглядел на него со злобой:
   - Ты послан мне в наказание, не иначе... Ну же, говори, чего тебе надо, и убирайся.
   - Так-то лучше, - кивнул Ренье. - А я-то вчера еле узнал тебя, брат Симон. Сейчас твоя рожа сгодится лишь на вывеску для захудалой корчмы, а два года назад ты был постником и чистюлей, каких поискать. Помню, ты неплохо составлял и толковал гороскопы. Тебя даже называли мастером-астрологом...
   - Стой! Ни слова больше! - воскликнул Симон де Врис. Его лицо позеленело. - Заклинаю тебя именем Господа Всемогущего, прошу, умоляю - молчи! Молчи!.. О, горе мне! Чертов братец, ты явился, чтобы утащить меня в ад. Из твоего рта пахнет серой. Прочь! Прочь! Изыди! Тебе меня не взять!
   Он оттолкнул Ренье, но тут же сам рухнул к ногам пикардийца. А Ренье взял ведро и стал поливать его сверху, приговаривая:
   - Попей, попей водички.
   Наконец, мокрый и жалкий Симон взмолился:
   - Смилуйся, хватит... Хочешь, убей меня, только не мучай.
   - Дурак ты, что ли? Надо мне тебя убивать? - сказал пикардиец. - Кому нужна твоя смерть? Что в тебе было ценного, так это ум, но ты и его растратил в попойках. Странно, что книги до сих пор здесь. Пропей и их, все, до последней страницы, как пропил свое умение. - И, не скрывая досады, он швырнул Симону "Тетрабиблос". Тот схватил книгу и крепко прижал к груди. Его глаза яростно вспыхнули.
   - Кто позволил рыться в моих вещах? - спросил он, еле ворочая языком от гнева. - Руки прочь от книг!
   - Неужто они дороги тебе? - спросил Ренье.
   - Дороже твоей шкуры, грязный доносчик!
   - Вижу, что так - уж больно смело ты заговорил. А как насчет твоей собственной?
   - И моей, и всякой. Не смей даже касаться этих страниц.
   - Значит, что-то в тебе осталось от прежнего Симона де Вриса. Если так, открой свой фолиант и скажи мне, кем нынче управляют Марс и Сатурн, и что значит: злое со злым - хорошее сочетание?
   - За этим ты пришел ко мне? - спросил Симон. - Кто ты такой?
   Он поднялся, вперив растерянный взгляд в пикардийца.
   - Я - Ренье де Брие, магистр и лиценциат, я - Ренье, твой брат в герметической науке, - ответил тот.
   Симон вздрогнул:
   - Ты - Ренье? И, правда, теперь я тебя узнал. Но почему ты здесь? Ведь ты исчез без малого два года назад. Тебя взяли под стражу и подвергли пыткам в тюрьме, и ты не вынес истязаний и оговорил всех нас, и из-за твоих слов наше братство рассыпалось прахом.
   - Опомнись, брат Симон, - сказал Ренье. - Что за глупость ты мелешь? Никто меня не арестовывал. Из Лёвена я ушел по собственной воле, а где был все это время - посмотри на мой плащ и узнаешь.
   - Почему тогда взяли беднягу Дирка ван Бовена? - спросил Симон. - Он провел в заключение три месяца, а потом его, точно собаку, выгнали за ворота - вывезли на телеге, потому что ноги у него были перебиты, и идти он не мог. За что оттащили в тюрьму старого Антониуса?
   - Я слышал, Антониус умер от водянки.
   - А слышал ли ты, что водянка приключилась с ним оттого, что, невзирая на его достоинство и седины, ему в рот влили столько воды, что он разбух, точно губка, и текло из него, как из прохудившегося ведра? За что, спрошу я? За что? Наша вина была лишь в том, что мы хотели знать чуть больше, чем дозволено человеку. Но мы не злоумышляли ни против людей, ни против церкви.
   Пикардиец нахмурился.
   - Но кто сказал, что это я оговорил братьев? - спросил он.
   - Я слышал об этом от Якоба ван Ауденарде, - ответил де Врис. - Откуда стало известно ему... Если хочешь, сам у него спроси.
   - Так и знал, что без него не обошлось. Вот же чертов хвост... - пробормотал Ренье. - Слушай, брат Симон - веришь или нет, но о том, что случилось с братьями, мне рассказал субдиакон в первый день моего возвращения. Он ни в чем меня не обвинял, но предупредил, что не стоит лишний раз раскрывать рот.
   - В это он не ошибся, - сказал Симон, задрожав всем телом. - И если ты сказал сейчас правду, брат Ренье, Господь любит тебя больше, чем нас. Он уберег тебя от порчи и страха, и ты волен говорить, о чем пожелаешь, не боясь проглотить собственный язык.
   - А ты чего боишься? - спросил пикардиец.
   - Чего? Того же, что все боятся - боли и смерти, - ответил Симон. - Но страх выел меня до костей. Люди смиренные во всем уповают на Божью волю, а мне в этом отказано. Если сейчас Он так жесток со мной, разве станет спасать потом, когда придет время? Господь оставил меня, и я боюсь, говорю тебе, брат Ренье, я умираю от страха! Каждый день я умираю, но никак не могу умереть. Мои книги - счастье, отрада в прежние дни - теперь для меня закрыты. Ты не знаешь, какое это за мучение! Вся моя душа изошла на эти страницы, а я не в силах смотреть на них, потому что страх делает глаза слепыми. Ах, кабы не вино, я размозжил бы голову об стену!
   - Ну и дурак ты, любезный брат. Имей я подобное подспорье, - Ренье указал на книгу, - крыл бы крышу блинами. Чего уж проще обратиться к звездам, посмотреть в таблицы и самому сказать: есть ли в будущем что-то, из-за чего стоит так терзаться?
   Но Симон опустил голову, и на его лице, опухшем от пьянства, была лишь тоска. Он молчал и все крепче прижимал к груди "Тетрабиблос". Его беспомощность резанула Ренье, будто ножом, но жалости он не почувствовал, лишь разозлился. Дернув пьянчугу, так что зубы у того клацнули, пикардиец подтащил его к окну.
   - Погляди на небо! Звезды вот-вот исчезнут, так что гляди внимательней. Видишь, и они смотрят на тебя, они видят тебя насквозь. Они видели этот мир со дня его сотворения. Им ведомо столько человеческих судеб, между тем в них нет ни страха, ни ненависти, ни стыда, ни уныния. Они знают больше, чем людям когда-либо откроется - знание, вот что делает их свет чистым и ясным. Оно окружает их покоем столь глубоким, что даже мы, глядящие на них с земли, чувствуем это. Какие бы бури не проносились под ними, ничто не в силах поколебать их святой безучастности. Внимательно погляди на звезды, брат Симон, они научат тебя достоинству, подобающему ученому. А потом открой свои чертовы книги и скажи то, что я хочу узнать!
   Так говорил Ренье, встряхивая астролога, точно тряпку. Но Симон не смотрел на небо: голова у него болталась, точно свиной пузырь на палке, и мутные брызги с волос летели во все стороны. Вдруг он сам вцепился в пикардийца:
   - Слышишь? На улице шаги... Двое идут... нет, трое. Четверо!
   - Пусть идут, тебе что за дело? - спросил пикардиец.
   - Идут сюда, к дому...
   - Кому придет охота гостевать в этот час? Говорят же: гость спозаранку - день пропал.
   - Остановились у двери... Стучат!
   - Пусть себе стучат. Старая образина внизу встретит их, как следует.
   Но тут они услышали быстрые шаги на лестнице, и срывающийся голос служанки за дверью произнес:
   - Судейский пристав и двое стражников поднимаются сюда, еще один остался сторожить на улице.
   - Господи, спаси и помилуй! Я пропал, пропал! - воскликнул Симон де Врис. Мертвенно-бледный, с выпученными глазами и открытым ртом, он опустился на пол и съежился за подставкой. Ренье сказал:
   - Предсказатель из тебя хоть куда. Но, сдается мне, еще раньше тут прокаркала ворона из церкви святого Антония, жирная охотница до всякой падали.
   Он огляделся, потом придвинул стол к двери, а сам забрался на стропила.
   - Давай за мной, - сказал он Симону. - Тут не солома, а труха. Выберемся на крышу и удерем, а стража пусть ловит сквозняк.
   - Не могу, - ответил Симон, стуча зубами, - ноги отнялись. Уходи, Ренье, я скажу им, что был один.
   - Дай мне руку, и я тебя вытащу! - прорычал пикардиец.
   В дверь застучали, и голос пристава потребовал впустить. Симон де Врис в отчаяние заломил руки:
   - Брат Ренье, именем святым заклинаю, возьми мои книги. Если Господь будет милостив, я еще найду тебя, если нет - моя душа будет спокойна, зная, что ты их сберег.
   Проржавевшие дверные петли соскочили, открыв путь стражникам, но Ренье, в соломе с головы до ног, уже выбрался на крышу со связкой книг в руке.
   Дома на Овечьей улице строились по старинке. Верхние этажи нависали над нижними, и стрехи крыш почти вплотную примыкали друг к другу. С кошачьей ловкостью пикардиец перескочил на другую сторону улицы и, заслышав снизу сердитый оклик, припустил, что было духу. Так он добрался до бегинажа и по ограде, увитой густым плющом, спустился на землю.
   Небо серело, и ночной туман понемногу оседал на землю. В церкви святого Квентина отзвонили prima, первый час*. Ренье прислушался, нет ли погони, но все было спокойно. За оградой бегинажа сонно кудахтали куры, и скрипел колодезный ворот. Нежный голос выводил:
   - Erumpite, Deus, in adjutorium meum intende. Erumpite, Domine, ad adiuvandum me respice...**
   - Amen, - пробормотал пикардиец и вновь насторожился.
   Его чуткое ухо уловило звук торопливых шагов в конце улицы. Скинув шляпу и вывернув плащ наизнанку, пикардиец повернулся к Старому рынку. Возле коллегии Святого Духа он приметил десяток paupers с книгами в руках - их одеяния точь-в-точь походили на его собственное. Ссутулившись и опустив плечи, чтобы казаться ниже ростом, Ренье пошел за ними, говоря себе, что человеку проще затеряться в толпе, и вдвойне проще, если это будет толпа школяров.
  
   * Шесть часов утра
   ** Поспеши, Боже, избавить меня. Поспеши, Господи, на помощь мне...
  
   XVII
  
   Народу в коллегии было больше обычного, хотя многие лектории до сих пор стояли запертыми. На втором этажа возле распахнутых во всю ширь дверей висела грифельная доска, извещавшая о предстоящем открытом диспуте, который будет вести досточтимый Пауль ван Нокерен, доктор богословия. Это был первый разрешенный диспут после памятного "Coincidentia oppositorum", и университетская братия устремилась на него с жадностью объедалы, учуявшего запах кровяной колбасы во время поста.
   Богословы и законники рассаживались на скамьях, стоявших полукруглыми восходящими ярусами, и свободных мест уже почти не осталось. Но больше всего было артистов с факультета свободных искусств - они устроились на полу и на ступенях, ведущих вниз к кафедре, так плотно, что ногу негде было поставить; те, кому не хватило места, толпились вдоль стен.
   Внизу суетились ассистенты, поправляя пыльные балдахины над креслами для важных гостей и расставляя стулья для мэтров попроще. Здесь же немолодой бакалавр с морщинистым лицом, взволнованно закусив губу, просматривал и раскладывал на столе исписанные пометками листы, прижимая их свинцовыми закладками. Носящийся по лекторию сквозняк раздувал рукава черных мантий и скручивал пергамент. Но на это никто не обращал внимания.
   Несмотря на неизбежное столпотворение, нации не смешивались друг с другом: французы занимали правую сторону лектория, фламандцы - левую и среднюю. На трех нижних скамьях, оградившись стопками книг, точно бастионом, сидели немцы.
   Ренье по его положению полагался стул возле кафедры, но он предпочел остаться наверху - отсюда и вид был лучше, и до дверей ближе.
   В ожидании начала школяры громко переговаривались, и в лектории стоял непрерывный гул. Но хоть это был обычный гул, в нем слышались рокочущие гневные ноты, и от разлитого вокруг напряжения волоски на руках у Ренье встали дыбом. Он нахмурился, потом задумчиво выпятил губу. В голове всплыли слова Виллема Руфуса - но лишь теперь он ощутил их, как живое, нервное биение жизни в самом себе и вокруг себя. Люди уподобились кускам и каплям разноцветных металлов: яркой серебристой ртути, тусклого олова, серо-синего свинца и розовато-желтой меди; примеси пачкали их, как бурые пятна, патина затягивала восковой оболочкой. Их взаимная нетерпимость была похожа на все разъедающую кислоту - никакой алкагест не мог бы с нею сравниться. Невидимые разряды проскакивали по лекторию, словно искры в кошачьей шерсти. В них легко угадывались алхимические символы: обида - поваренная соль, круг с точкой посередине; насмешка - купорос, круг, разделенный надвое; злоба - аммиачная соль, она же знак Тельца; зависть - селитра, знак Водолея; лживость - аурипигмент, знак Девы; и многие, многие другие. Переводя взгляд с лица на лицо, пикардиец смеялся сквозь плотно сжатые губы. "Вскрой же им внутренности стальным клинком", - вспомнилось ему, и еще: "...варите вначале, варите в середине, варите в конце и не делайте ничего другого".
   Внезапно ему стало ясно, как следует поступить. И он уселся на книги, как на табурет, и принялся ждать.
   Дверь за кафедрой медленно отворилась, пропустив в зал благородных мужей, славу и гордость богословского факультета. Впереди, грузно печатая шаг, выступал декан, вопреки правилам облаченный в светское платье; на его сапогах звенели посеребренные шпоры, печать, знак должности, билась о стальной нагрудник. Подле плечистого декана перебирал короткими ножками Пауль ван Нокерен, круглый, розовокожий и жеманный, как придворная дама. Следом, словно стая толстоклювых гусей, плыли магистры; среди них - настоятель церкви святого Петра и его гость, прелат из Лира, оба в длинных плащах на беличьем меху и лайковых перчатках до локтей. Замыкали шествие два мэтра в рясах францисканских монахов.
   При виде важных особ гул утих, и раздался свист. Поначалу негромкий, он постепенно набирал силу, пока не оборвался на самой высокой ноте, и за ним по залу прокатилось раскатистое насмешливое "У-у-у!".
   Декан сдвинул брови, но мэтры, как ни в чем не бывало, расселись по местам. Звонко стукнула деревянная колотушка, и в лектории установилась тишина, прерываемая лишь покашливанием, шарканьем ног и скрипом скамеек.
   Немолодой бакалавр, запинаясь, огласил тему.
   На кафедру поднялся Пауль ван Нокерен. Пронзительным голосом, на чистой звучной латыни он начал лекцию об объявленном предмете. Его речь была живой и красочной, доводы продуманы, разъяснения обстоятельны, логика безупречна. В другое время выступление мэтра вызвало бы немалый интерес, но теперь одно презрительно брошенное слово тотчас разрушило произведенное его речью впечатление.
   - Поросенок! - крикнули из зала, и по рядам прокатилось веселье.
   Нокерен запнулся, его гладкое лицо покраснело.
   - Поросенок в сахарной глазури! Ну, до чего хорош, - донеслось с правой стороны. - На всех столах Фландрии не найдешь лучше.
   Фламандцы повскакивали с мест.
   - Не так хорош, как французский петух, зажаренный на вертеле! - закричали они, швыряя мятой бумагой в своих извечных противников.
   Немолодой бакалавр застучал колотушкой по столу:
   - Внимание! Внимание!
   - Молчать! - рявкнул декан, перекрыв поднявшийся шум. - Кто рот откроет без позволения, будет изгнан без жалости!
   Но школяров уже было не унять. Артисты, сидя на полу, руками и ногами отбивали досках гулкую дробь; другие хлопали книгами, стучали чернильницами по грифельным доскам; на последнем ряду красный от вдохновения молодчик изо всех сил вертел над головой деревянную трещотку.
   Напрасно декан грозил дерзким разными карами, а Пауль ван Нокерен силился залить огонь потоками своего красноречия; напрасно магистры старались вернуть порядок, выкрикивая подходящие к случаю сентенции.
   Фламандец в коричневом шапероне, таком огромном, что в его концы можно было бы обернуться до пояса, поднялся во весь рост и заговорил, сопровождая каждую фразу хлопком ладоней:
   - Мы собрались здесь сейчас, чтобы говорить и слушать... Пусть тот, кому есть, что сказать, говорит, а тот, кому сказать нечего, слушает... Говорите, говорите, говорите все, о чем угодно... Говорите, спрашивайте, отвечайте, сбивайте с толку, мудрите и путайте... Не бойтесь глупости, сегодня она святая... Говорите то, о чем хотели молчать... Оточите свой ум и свои языки - пусть жалят, как пчелы... Не жалейте ни о чем! Нет запретных тем! Всякое слово верно!.. Отгрызите руку у того, кто хочет заткнуть вам рот!.. Сделайте из слов стрелы - разите, не жалея!.. Сделайте копья - протыкайте насквозь!.. Сделайте мечи - рубите, колите, жальте!.. Щитов не нужно - заслонки прочь! Всякое слово верно!
   Немолодой бакалавр бросился к фламандцу через ряды. Под громкий хохот школяров они свалились в проход и там неуклюже тузили друг друга до тех пор, пока их не растащили. Стычка эта немного разрядила обстановку. Школяры притихли, и диспут продолжился.
   Пауль ван Нокерен закончил речь, и его ассистенты принялись зачитывать возражения, заранее выдвинутые и записанные; мэтр отвечал на них весьма здраво и остроумно, чем привлек, наконец, внимание, слушателей. Эта часть диспута, determinatio, была самой важной из всего выступления и уж конечно самой оживленной. Возражать и задавать вопросы могли все: сначала мэтры, потом бакалавры и, последними, школяры, если у них имелось, что сказать. Обычно вопросы следовали теме, но случалось и так, что были далеки от нее - правилами это не возбранялось. Теперь же, видя настроение слушателей, магистры беспокойно ерзали в своих креслах, а прелат из Лира даже предложил завершить диспут, не переводя его в стадию quodlibet, что было бы опасно при нынешнем настроении.
   И верно, едва подошла их очередь, школяры вновь оживились и вопросы посыпались, как горох из мешка. Некоторые из них были весьма двусмысленны, некоторые вызывали смех, только очень уж мрачный.
   Опять поднялся фламандец в коричневом шапероне.
   - Досточтимый доктор и вы, благородные мэтры, вы проповедуете терпение и смирение, но ответьте, что должно делать, если к вам в дом явился незваный гость, которого вы, однако, встретили со всем радушием, как того требуют законы гостеприимства? И этот гость живет в вашем доме, есть ваш хлеб, спит на вашей постели и год, и два и более - и не намерен уходить вовсе. И вот он уже носит вашу одежду и берет ваши книги, называя их своими. Одной комнаты ему мало, и он желает себе других; ваши порядки ему не по душе, и он заводит свои, требуя, чтобы все следовали им, как будто он и есть хозяин дома. И этот незваный, нежеланный гость объявляет, наконец, что, живя с вами под одной крышей, он испытывает ужасные мучения, ибо ему невыносимо видеть вас рядом; и он согласен терпеть вас лишь в том случае, если вы ему подчинитесь и станете его слугой. Что делать, спрошу я вас, благородные мэтры? Как поступить с таким гостем?
   - Твой вопрос из области права, - сказал ему ассистент, - и не относится к теме нынешнего собрания.
   - А разве законы даны не Богом? Разве не наше дело толковать всякое право в духе Божьем? К тому же я ведь речь веду о всяком хозяине, а не о добром и честном фламандце, и о всяком госте, а не о наглом, жадном, хвастливом французе...
   Яростный рев не дал ему закончить. На правой стороне вскочил школяр, носатый и смуглый, как цыган, и, захлебываясь от ярости, проговорил:
   - И верно, что речь не о том, о чем нужно! Скажи лучше, как назвать хозяина, который зовет к себе, чтобы вместе построить дом, украсить его, обставить, как следует, а потом гонит того, кто во всем ему помогал? Назови его фламандцем - не ошибешься.
   Но левая сторона отозвалась громкими криками:
   - Так! Так! Прочь французов! Пусть уходят, откуда пришли!
   - Жирные фламандские гусаки! Ваше дело - крякать в луже до зимы, покуда печенкой своей не украсите рождественский стол! - орали ей. И она отвечала:
   - Чертовы французские петухи! Смотрите, как бы вам снова не остаться без шпор!
   - Господи, покарай богохульников! - воскликнул настоятель церкви святого Петра, воздевая руки. - Святой Петр, урежь им всем языки!
   - Довольно! - крикнул декан, и немолодой бакалавр ударил по столу с такой силой, что молоток разломился.
   - Довольно! - подхватил фламандец, сорвав с головы шаперон. - Довольно слов! Господь наш Иисус Христос защищал дом Отца своего кулаками, а не словами! Последуем ему! За дело, братья!
   Ряды взревели. Мятая бумага, чернильницы, даже книги полетели по залу. От перевернутых скамей отламывали ножки, разбивали грифельные доски, и обломки с острыми краями становились оружием. Магистры торопливо покидали лекторий, вновь ставший полем битвы, а стены дрожали от криков:
   - К черту французов!
   - К черту фламандцев!
   И вдруг голос, гулкий, как колокол, прогремел, перекрыв весь шум в зале:
   - К черту проклятых имперцев, жирующих на нашей крови!
   Школяры, уже готовые вцепиться друг в друга, застыли в смущении. На одно мгновение в лектории установилась тишина, потом он опять загудел, взволнованный, растревоженный пуще прежнего.
   А голос не унимался:
   - К черту! К черту! Ко всем чертям! Что толку от ваших распрей? Вы бьетесь лбами, точно бараны, рвете, топчите друг друга на радость вашим врагам. Они животы надорвали, глядя на вас! Что ж, повеселите их по-иному! На Старом рынке солдат де Берга, как блох на собаке. Они дохнут от пьянства, блюют от скуки. А ну, умники, устройте им День дурака! Пусть посмеются! То-то будет потеха! К черту солдат императора!
   - К черту имперцев! - подхватили школяры, французы и фламандцы.
   - К черту! - повторил Ренье, стоя в самом центре поднявшейся бури и торжествующе глядя вокруг. - К черту сырой огонь, вскипятим их, как следует...
   И он крикнул, потрясая кулаками:
   - На Старый рынок!
   - На Старый рынок! - вторили ему десятки голосов. - Устроим День дурака! Распотешим имперцев!
   И при этих выкриках немцы поспешили убраться вслед за магистрами. А ревущая толпа вырвалась из лектория и устремилась на улицу.
  
   XVIII
  
   А в это время солдаты Яна де Берга объедались и обпивались в "Лебеде", "Брабантской бочке", "Руке святого Николая" и других трактирах.
   Их хриплые голоса были слышны даже в "Ученом и бутылке", у которого внезапно хлынувший дождь застал Андреаса. Оттого философ не стал заходить внутрь, а остался под навесом у входа - считать капли, падавшие ему на рукав, и пузыри в луже у своих ног. Потом сквозь шум дождя он услышал звук торопливых шагов, и под навес вбежал Якоб ван Ауденарде.
   - Помилуйте, господин философ, - сказал субдиакон, пыхтя, точно боров, - вы неуловимы. Неправильно заставлять меня гоняться за вами, между тем я занимаюсь этим со вчерашнего дня.
   - Есть причина для такого рвения? - спросил Андреас.
   - Есть, и важная, - ответил субдиакон. - Увы, просьба о месте для мэтра Виллема отклонена. Его опыт был принят во внимание, но что поделаешь? Опыт сам по себе ничего не стоит, и мэтров нынче оценивают по иным заслугам. Для нас настали тяжелые времена. Если бы у мэтра Виллема нашелся влиятельный покровитель... Но ведь вы и он чужие в нашем городе, и нужных знакомств у вас нет.
   - Я учился здесь, но это было очень давно, - сказал Андреас. - И вы правы, связей с тех пор у меня не осталось. Виллем Руфус - ученый, каких еще не видел свет, но даже в Гейдельберге немногие знали его имя.
   - Печально это, ох, как печально, - вздохнул субдиакон. - Сердце мое разрывается, видя, сколь глубокий ум остается в безвестности и нужде.
   Андреас покачал головой.
   - За славой мы не гонимся, а нужду терпеть привычны.
   - И все же вижу, что такое положение для вас нестерпимо, - заметил Якоб, положив пухлую ладонь на локоть Андреаса. Помимо воли философ дернулся, избегая прикосновения, отступил на шаг и с горечью поглядел на собеседника.
   - Что вы видите, мэтр? Может, вы думаете, что мне страшно за себя? Полагаете, что я тоскую оттого, что в этом мире для меня нет места? Что оплакиваю последние медяки в своем кармане, потому что боюсь умереть с голоду? Этого никто никогда не увидит. Вы, мэтр Якоб, ничего не знаете обо мне, моих мыслях и моих желаниях.
   - И правда, - сказал субдиакон, - мы знакомы совсем недолго. Человек попроще сказал бы, что такого срока недостаточно, чтобы вполне узнать друг друга. Но нас с вами Господь меряет иной мерой. Мы, идущие тайными тропами истинной науки, тем и отличаемся от скудоумных профанов, что наши души изначально связаны единым стремлением. Эта духовная общность делает нас ближе, чем братья. Мы можем чувствовать и боль, и радость друг друга. Ваши печали, ваши заботы - поверьте, моему сердцу они важнее собственных дел.
   Субдиакон подступил уже так близко, что Андреас мог рассмотреть все поры на его лице. От отвращения рот философа наполнился кислой слюной. Он хотел отвернуться, но таинственная сила словно приковала его взгляд к рыхлому блестящему от влаги носу субдиакона. Голова у Андреаса закружилась. Он оперся о стену, и с другой стороны ему подставил плечо Якоб ван Ауденарде.
   - Я готов отдать последнюю рубашку, если это облегчит жизнь вам, дорогой друг, и мэтру Виллему. К счастью, Господь не требует от меня такой жертвы, хотя, поверьте, она была бы принесена с радостью... Я неспроста упомянул о покровителе. Есть особа, которую интересуют ваши дела - наши дела... Этот человек очень влиятелен. В его руках - большие средства, большие возможности. Он посвятил жизнь Божьему делу, и Господь направляет его... Сия персона, как никакая другая, сможет оценить то, чем вы владеете. Надо лишь показать ему... о, вам это ничего не будет стоить! Зато потом у вас будет все, все, чтобы завершить ваш великий труд: все условия, инструменты, любой материал... Я знаю, вам пришлось оставить Гейдельберг, чтобы избежать обвинения в колдовстве. Поверьте, под защитой моего покровителя вы будете в безопасности, лучшего и пожелать нельзя. О мэтре Виллеме позаботятся, он ни в чем не будет нуждаться...
   Андреас стоял, как оглушенный. Речь Якоба доносилась до него, как будто издалека. Он был убежден, что все в ней - ложь, от первого до последнего слова, но, несмотря на это, она вызывала в нем мучительные, противоречивые чувства. Гнев и страх, вина и раскаяние боролись в его душе, но и они не могли заглушить призрака надежды, пустой и обманчивой, но притягательной, как всякий мираж. Мысленно Андреас обратился к учителю, прося совета, но все заслонил образ Ренье, огромный, как туча, с язвительной насмешкой на губах.
   Против воли философ спросил:
   - Что требуется от меня, мэтр Якоб?
   - Немногое, совсем немногое... Вы и мэтр Виллем покинете этот город. Лучше будет вам перебраться в Мехелен, там намного спокойней. Я отправлюсь с вами и, как только представится случай, сведу вас с персоной, о которой шла речь. Что скажите?
   Андреас сделал над собой усилие и вновь отстранился.
   - Скажу, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой, - ответил он.
   - О, не сомневайтесь! - воскликнул субдиакон, припадая к нему всем телом. - Разве мэтр Виллем не заслужил этих благ? Разве его ум, познания, его нрав, кроткий и богобоязненный, не достойны награды? А ваша преданность науке, господин Андреас, ваши страдания во имя нее - разве они не должны быть оплачены?
   - Только Богу известно о моих страданиях, - угрюмо заметил Андреас. - И лишь от Него я жду награды.
   - Amen, - благочестиво протянул субдиакон. - В вас душа ревностного христианина, это превосходно. Господь видит все, и через меня он посылает вам знак. Верьте мне, господин философ.
   Его дыхание отдавало сладковатой гнилью испорченных зубов. Андреас внутренне содрогнулся и, наконец, нашел в себе силы отвернуться.
   - Кто этот человек, о котором вы говорите? - спросил он.
   - Влиятельная и очень щедрая особа. Философия, алхимия - дело, которому он посвятил свою жизнь. Подобно вашему учителю, он собирает знания по крупице и бережно хранит в своем сердце и своей лаборатории. Я поведал ему о вас, и он хочет узнать, чем располагает мэтр Виллем.
   - Что от нас потребуется? - повторил Андреас.
   Якоб ван Ауденарде прерывисто задышал ему в ухо.
   - О, ничего особенного... Слышали вы об "Oculus philosophum"?
   - "Оке философа"? Учитель упоминал о нем.
   - Значит, эта вещь знакома мэтру Виллему?
   - Да, вполне.
   - А вам?
   - Отчасти.
   - Но вы видели ее? - задыхаясь, прошептал субдиакон. - Держали в руках?.. Читали?
   - Читал ли я "Oculus philosophum"? - переспросил Андреас удивленно. - Нет. Разве вы не знаете...
   - Не объясняйте ничего! - прервал его Якоб. - Не сейчас. Есть вещи, о которых достаточно лишь подумать, и мысль тотчас же обретает форму. Но послушайте: мой покровитель в этом весьма заинтересован. "Oculus philosophum" - квинтэссенция философской мысли, и он жаждет ее заполучить. Если она в ваших руках или ваш учитель знает, кто владеет ею, - скажите, и вас обоих вознаградят сверх меры.
   Шум со стороны Намсестрат отвлек его, и он замолчал, тревожно поглядев в ту сторону.
   - Но ведь "Oculus philosophum" никому не принадлежит, - произнес Андреас, - и не может принадлежать...
   Глухой рокот накатывающей на берег волны вдруг прорвался грозным ревом сотен луженых глоток, и темная людская масса, вынырнув из мутных потоков дождя, распалась на отдельные части, точно витраж от удара о землю. Осколки превратились в людей, вооруженных, чем попало: большинство держало в руках палки и обломки грифельных досок, острых, как ножи.
   И все орали:
   - Веселись, братья! Потешим имперцев! Да здравствует День дурака!
   - Святая Мария, матерь Божья, защити нас, - взмолился субдиакон. - Школяры взбесились!
   А толпа уже заполонила Старый рынок и закупорила выходы к Большому рынку, ратуше и на соседние улицы. Еще одна, не столь многочисленная группа собралась у коллегии Святой Троицы. Вытянувшись в цепочку перед трактирами, школяры закричали:
   - Действуй, братья! - и в окна трактиров полетели булыжники, палки и обломки досок.
   Солдаты де Берга вываливались наружу, как ошпаренные. Многие тут же падали, потому что их не держали ноги, кто потрезвее, пытался удрать - но и тех, и других хватали, срывали с них одежду и голыми бросали в канавы. Оставшихся внутри забрасывали всем, что попадалось под руку.
   Прижавшись к стене "Ученого и бутылки", Андреас слышал за ней звон бьющейся посуды, грохот переворачиваемых столов и решительный голос, отдающий команды. Рядом в ужасе трясся субдиакон.
   - Во имя Господа, спасите нас! Впустите! - вдруг крикнул он и замолотил в дверь.
   Блестящее острие пики, пробив затянутое пузырем окошко, едва не угодило ему в плечо. Субдиакон отшатнулся и вылетел под дождь. Он услышал, как кто-то громко окликает его, обернулся и увидел Ренье.
   - Якоб ван Ауденарде! - прогремел пикардиец, приближаясь гигантскими шагами. - Готов ли ты предстать перед Творцом?
   С невероятной для его рыхлого тела быстротой субдиакон подхватил полы сутаны и бросился улепетывать.
   - Стой! Не уйдешь, крысиная морда! - крикнул Ренье, заставив беглеца припустить еще быстрее. Несмотря на это, пикардиец легко настиг бы его, если бы субдиакон, точно заяц, не метался из стороны в сторону. Вконец разъярившись, Ренье крутанул связку книг, которую до сих пор не выпустил из рук, и запустил ею в бегущего. Тяжелый снаряд ударил субдиакона в спину, а обитый медью угол "Тетрабиблоса" угодил в затылок. Якоб ван Ауденарде упал, и Ренье с Андреасом, подбежав к нему, увидели, что он не двигается и не дышит.
   - Ты убил его, - сказал Андреас, глядя, как быстро набухает кровью ворот субдиаконской сутаны.
   - Убил крысу, - тяжело дыша, ответил пикардиец. - Только ходила она на двух лапах и прятала хвост под подолом.
   - Ты убил его, - повторил философ. - Но зачем?..
   - Чтобы не ждать укуса. Пойдем отсюда.
   Дождь становился все сильнее, и вода текла ручьем с капюшона на лицо Андреаса.
   А от Ренье валил пар, как от разогретого камня.
   - Пойдем, - повторил он. - Сейчас здесь станет жарче, чем в аду.
   - Ты погубил себя.
   - Нет, я спас нас всех. Послушай, недавно в Генте я швырнул в толпу горючую смесь и благодаря этому остался в живых. А сегодня толпа стала таким веществом, и ее можно швырять по своему желанию. Смотри! Смотри, брат Андреас! Это я направил ее сюда, я указал русло этой реке, и она сметет все препятствия на моем пути. Никто не хватится этого жирного слизняка. Его сочтут еще одной жертвой раздоров, еще одной веткой дерева, разбитого молнией. Посмотри туда! Ты видишь? Смерть навострила косу. Сегодня ей предстоит работа, и жатва будет обильной.
   - Вижу, - сказал Андреас. - Ты рассчитал верно.
   Ренье сумрачно кивнул.
   - Мой расчет - не упустить момента, когда надлежит действовать. Не хочешь же ты вновь нести крест за чужие грехи? Чем раньше мы покинем город, тем лучше будет для нас и для мэтра Виллема. Теперь в Лёвене философам не рады, а немцев вовсе не терпят. И климат здешний вреден для здоровья. Отправимся туда, где светит солнце, а с небес льется лишь золотой дождь.
   - Куда это? - спросил Андреас.
   - Прямо по улице и до заставы, - ответил пикардиец. - Сделаем крюк только, чтобы забрать мэтра.
   - Там впереди Мехеленские ворота, - сказал Андреас.
   - Значит, нам в Мехелен, - ответил Ренье.
   Андреас вскинул голову, и его глаза блеснули. Он помедлил и вдруг затрясся, растянув губы в гримасе беззвучного смеха.
   - Что с тобой? - спросил Ренье.
   - Ничего, - ответил Андреас и провел рукой по лицу, стирая гримасу. - Так и сделаем.
  
   XIX
  
   Мятеж коллегий пронесся по Лёвену, точно пожар, и потоки воды с неба не могли залить его. Вслед за школярами на улицы вышли ремесленники и оттеснили копейщиков де Берга к западной окраине. Но крестьяне из предместья святого Эдуарда не дали солдатам покинуть город, и, теснимые с двух сторон, копейщики укрепились вокруг церкви святого Иакова. Здесь на помощь им подоспели отряды конной стражи, отправленные городским магистратом. Закованные в железо всадники ворвались в толпу, и люди, чьим оружием были лишь камни и палки, дрогнули. Почувствовав это, солдаты де Берга перешли в наступление, безжалостно избивая мятежников, и исход дела был решен.
   Несмотря на отчаянное сопротивление, школярам пришлось отступить. Часть из них укрылась в коллегиях, другие же побежали на площадь Большого рынка, где их окружили солдаты и стража. Им велели сложить оружие, но они ответили, что скорее умрут, чем склонят головы перед австрийцем.
   И, правда, многие еще до заката отправились на встречу с Создателем.
   Но горожане не хотели умирать вместе с ними и впустили солдат на рынок. За это их предводители были убиты на месте, еще сорок человек - схвачены и впоследствии повешены, остальные - заклеймены, как бунтовщики.
   И всюду по городу были расставлены дозоры; у коллегий часовые проверяли всех входящих и выходящих.
   По приказу Яна де Берга ректор и десять виднейших магистров университета были взяты под стражу. И им пришлось раскошелиться, чтобы купить себе свободу; но мэтры, которые были не достаточно богаты для этого, оставались в заточении.
   А в это время Ренье и Андреас торопливо шагали по мехеленской дороге, поддерживая Виллема Руфуса, который ехал на осле между ними.
   И, обгоняя их, на запад шли люди с лицами угрюмыми и решительными, по два, по три, по четыре человека, и под одеждой у них было оружие. И возмущенный народ со всех провинций стекался во Фландрию, чтобы дать отпор войскам ненавистного римского короля.
  
   XX
  
   А Мехелен, издавна славный своей независимостью, без принуждения склонил голову перед Габсбургом, и, точно в награду, войны обходили его стороной - не считая, конечно, тихой войны с Антверпеном за внимание римского короля. Как пестрая шкатулка в золотистой патине солнечного света, город красовался над мутными водами реки Диль, и светло-серые стены окружали его, будто стальной обруч.
   Прибыв туда, Ренье и Андреас оставили старика на постоялом дворе у заставы, а сами отправились в коллегию святого Румбольта, чтобы узнать, найдется ли в ней приют ученому. Ибо в карманах у них свистел ветер, и даже осел был куплен на деньги, занятые у добрейшей Kotmadam.
   На улицах царила непривычная тишина, и было слышно, как во дворах и на крышах любовно воркуют толстозобые голуби. Свежие цветы лежали в нишах домов, гирляндами обвивали ставни и водостоки. Их аромат смешивался с благоухание цветущих гиацинтов в Hertogintuin* и отдавал во рту приторной сладостью. От нагретых солнцем мостовых струилось тепло.
   После буйного дождливого Лёвена приятелям чудилось, будто их накрыло пуховой периной. Дышать было трудно, по лицам струился пот. Ренье откинул плащ на спину и распустил шнуровку колета, Андреас сдвинул капюшон на затылок и глядел вокруг с удивлением.
   Навстречу им по улице Августинцев медленно плыла церковная процессия со статуей Богоматери в золоченых носилках. Благочестивые мехеленцы с непокрытыми головами следовали за ней в торжественном молчании - глаза у всех были полузакрыты, губы беззвучно шевелились. Даже голоса певчих звучали приглушенно и тягуче, временами затихая совсем. Горожане, наблюдавшие из окон, провожали процессию почтительными взглядами, но никто не проронил ни слова.
   Нежнейший звон церковных колоколов поплыл над улицами, лаская утомленный слух.
   Ренье сказал:
   - Похоже, в здешних трактирах вместо вина подают сок маковых зерен. Все им упились, а теперь хотят проснуться, но сон не отпускает.
   - Да, - прошептал Андреас, - и меня тоже.
   Они вышли на площадь Скотного рынка, пустую и гулкую, как барабан. В самом конце слева виднелись три невысоких здания коллегии, украшенных башенками и ажурной резьбой; а прямо перед друзьями возвышался бывший епископский дворец, ныне резиденция бургундских герцогов, чей серый фасад напоминал крепостную стену, неприступную и суровую, несмотря на яркие драпировки, спускавшиеся из открытых окон. Над полукруглой аркой ворот возвышалась восьмигранная башня, украшенная гербами Карла Смелого и его супруги; стражники в туниках с красным австрийским львом, опершись о копья, дремали ее под благодатной сенью.
   Вдруг тишину разорвал звонкий цокот копыт, и на площадь в вихре перьев, шелков и сверкающей парчи вылетела пестрая кавалькада. Молодые всадники закружились под стенами дворца, словно стая ярких птиц. Они то натягивали удила, то горячили лошадей, соперничая друг с другом гордостью осанки и блеском позументов; расшитые чепраки мели по земле бархатной, отороченной кистями каймой.
   Среди всадников выделялся один, совсем еще мальчик, тонкий и гибкий, словно ивовый прут. На нем был красный бархатный камзол с множеством прорезей, из которых выглядывал кремовый шелк нижней рубашки. Обилие золотой вышивки делало одеяние жестким, точно панцирь, а рубиновые пуговицы сверкали на нем подобно каплям свежей крови. Из-под парчового берета на плечи юнцу волнами спускались длинные рыжеватые волосы, сиявшие на солнце, подобно золотым нитям. Но куда ярче сиял румянец на молодом круглом лице, чью почти девическую красоту портили лишь низко опущенные веки и оттопыренная нижняя губа, придававшая ему брезгливый и надутый вид.
   Но собравшиеся на площади зеваки бросали в воздух шапки и приветствовали мальчика радостными криками, потому что это был Филипп, эрцгерцог австрийский, наследник бургундский, будущий правитель Нидерландов.
   А оконные проемы дворца вмиг украсились нежными женскими лицами, свежими и румяными, как розы в королевском саду. Дамы встречали кавалеров ласковыми улыбками и веселыми возгласами; без всякого смущения они склонялись вниз, выставляя напоказ полные плечи и округлую грудь, обменивались быстрыми французскими фразами с гарцующими всадниками, протягивали им унизанные перстнями ручки и дарили поцелуи, легкие, как касания бабочек. И юный эрцгерцог под громкий смех хватал и целовал всех дам подряд. И его глаза под опущенными веками блестели, как у пьяного.
   Так развлекались господа, не обращая внимания на глазеющих горожан.
   Ренье и Андреас тоже смотрели на них: первый - с вызовом, второй - со жгучей тоской. Потом философ тронул друга за плечо и сказал:
   - Пойдем отсюда.
   - Иди один, - ответил пикардиец, - я еще погляжу.
   - Без тебя мне нечего делать в коллегии, меня не станут слушать, - возразил Андреас.
   - Так возвращайся к мэтру, - нетерпеливо отмахнулся Ренье, - накорми его, дай лекарство, прояви заботу.
   - Смеешься, что ли? - сердито спросил Андреас. - У меня нет ни гроша.
   - Продай осла, будет, чем заплатить за кров и еду.
   - Осел в залоге у хозяина на постоялом дворе.
   - Так продай книги, одежду, все, что хочешь! Придумай что-нибудь. Раньше ты был куда сметливей - стоило лишь пожелать, и деньги сами появлялись у тебя в карманах.
   - Не прикажешь ли мне просить милостыню? - спросил Андреас.
   - Я бы тебе подал, - насмешливо бросил Ренье, не сводя взгляда с всадников.
   На миг у Андреаса перехватило дыхание. Гнев и обида едва не заставили его броситься на приятеля с кулаками, но вместо этого он повернулся к нему спиной и зашагал прочь. Помрачневший Ренье проводил его взглядом. Не выдержав, он догнал друга и тронул того за плечо:
   - Не сердись, брат, я не хотел тебя обидеть.
   - Ты сказал то, что думал, - холодно вымолвил Андреас, сбросив его ладонь с плеча.
   - Так и есть, - сказал Ренье. - Взгляни на себя - по виду тебе самое место на паперти. И посмотри на этих бездельников, разряженных, точно павлины: одна пряжка его высочества стоит больше, чем иной мэтр зарабатывает лекциями за месяц. Вот что я думаю: не стоит сейчас идти в коллегию. Из милости учителю, может, и выделят в ней какой-нибудь паршивый угол, темный, воняющий пылью и мочой. Но много ли от этого проку? Мэтру Виллему нужен покой и уход, тебе - место для работы.
   - А тебе?.. - спросил Андреас.
   - Потерпи, брат, и узнаешь, - ответил пикардиец. - Сейчас я хочу, чтобы все обернулось по-моему: тогда ни ты, ни мэтр Виллем ни в чем не будете нуждаться.
   - Что же ты задумал? - спросил Андреас.
   Ренье сощурился, словно кот.
   - Стану ловить там, где бросают деньги в воду.
   - Тут нужна хорошая сеть, - заметил Андреас.
   - Она у меня будет. Главное, чтобы рыба была крупной... Ну да есть одна на примете.
   - Не пойти ли мне с тобой? - предложил философ.
   - Нет, возвращайся к учителю.
   Андреас тяжело вздохнул.
   - Я знаю тебя, Ренье, ты не остановишься. Но все же думай о том, что делаешь, прежде чем с головой бросаться в реку. Золото ловить не просто, в таком деле расход велик, а что ты можешь поставить, кроме собственной души? Как бы ни вышла тебе боком такая приманка. Но отговаривать тебя не стану. Прошу об одном - если вдруг станешь тонуть, не тяни за собой ни меня, ни учителя.
   - Брат мой, ты повис между небом и землей, - сказал Ренье. - По мне, так хуже этого ничего быть не может. Сделай хоть шаг вверх или вниз, прокляни меня или пожелай удачи - увидишь, тебе сразу станет легче.
   - Поступай, как знаешь, но меня оставь Божьей воле, - ответил его друг.
   - В таком случае расстанемся, ибо меня ждет дьявол, - сказал пикардиец, и они направились каждый своей дорогой.
  
   * Сад герцогини
  
   XXI
  
   Быстрым шагом, почти бегом, шел Андреас по улице, давя лежащие на земле цветы. Сердце у него колотилось, как безумное. Гнев на Ренье, утихший было, вновь поднялся и с каждым шагом делался все сильнее. В конце концов Андреасу уже было не справится с раздиравшими его чувствами. У невысокой ограды Hertogintuin он остановился, прижался лбом к шершавому камню и ощутил, как приятный холод проникает сквозь кожу и остужает пылающее лицо. Постепенно его дыхание выровнялось, и шум в ушах стих.
   Андреас выпрямился и вошел в сад.
   За оградой яркий свет чередовался с пестрой тенью от кустов сирени и жимолости. В пышной зелени белые цветочные гроздья светились, точно фонарики. Бордюры из нарциссов и гиацинтов обрамляли круглые лужайки, в центре которых чуть слышно журчали крохотные родники. Теплый ветер волнами гнал аромат, которым было пропитано все вокруг: и трава, и лужайки, и кусты, и сонные воды пересекавшего сад канала, и даже небо в прозрачных росчерках перистых облаков; все вокруг было безмятежным, сонным, душистым.
   Тропинка вывела Андреаса на берег пруда. Там у полуразрушенной каменной беседки, под льняным пологом сидели пять женщин - их головы были непокрыты, корсажи расстегнуты. Перед ними на блестящем серебряном блюде стояли кубки и графин, горкой лежали засахаренные фрукты. Мальчишка-паж в камзоле, зеленом, как молодая трава, лениво перебирал струны испанской гитары; его брат-близнец растянулся у воды, словно ящерица, и без ладу посвистывал на флейте.
   Два белых лебедя беззвучно скользили по мутно-коричневой глади пруда, отражаясь в ней, как в выцветшем зеркале.
   Андреас замер, скрытый кустами от любопытных глаз. Но сам он, как ни старался, не мог отвести взгляда от открывшейся ему картины.
   Одна из женщин медленно поднялась и прошла мимо него. Шелест ее одежды на миг заглушил иные звуки. Она была так близко, что он мог бы коснуться ее груди под тонким батистом нижней рубашки. Розовая полоска, оставленная жестким краем рукава, родинка под выступающей ключицей, рыжеватый завиток на белой шее и жемчужная испарина над пухлой губой - несколько бесконечных мгновений, отсчитанных ударами сердца, все это держалось перед его затуманенным взором, прежде чем расплыться в белесой дымке солнечного света. Как во сне, проплыл мимо Андреаса серебряный помандер на тонкой цепочке под ее грудью, и запах гвоздики и фиалкового корня призывно защекотал ему ноздри. Женщина подошла к пруду и нагнулась, пробуя воду рукой. Потом без всякого смущения она приподняла подол, обнажила гладкие икры и стала забавляться, ударяя босой ступней по воде. Сверкающие брызги взлетали вверх и дождем сыпались на пажа с флейтой. Тот катался по земле и закрывался руками, и женщина смеялась, откинув голову, и крупная капля ползла по ее нежному горлу, скатываясь за корсаж.
   По-прежнему невидимый, Андреас попятился сквозь кусты и развернулся лишь тогда, когда ветви надежно скрыли от него пруд, и беседку, и женщин.
   Шатаясь, как пьяный, он выбрался из сада и побрел, сам не зная, куда. Ноги привели его на площадь, и он оказался перед собором святого Румбольта, залитым солнцем и прекрасным, как небесный храм, с огромной башней, которая еще строилась и была окружена лесами.
   Стрельчатый портал открылся перед Андреасом, точно райские врата; он вошел внутрь. В соборе горело множество свечей, озарявших центральный неф. Сквозь верхний ряд окон солнечный свет мягко очерчивал выступающие ребра высокого свода, дробился в разноцветных стеклах витражей, отражался в позолоченных крестах и рамах, обрамлявших картины жития небесного покровителя храма. Далеко впереди сиял алтарь в окружении статуй двенадцати апостолов; облака ладана плыли над их головами, точно нимбы.
   Полуденная месса подходила к концу, и священник благословлял паству.
   Желая успокоить смятенную душу, Андреас направился в боковой проход: здесь было пусто, под стенами расплывались известковые лужи, а в воздухе ощущался запах краски и сырой штукатурки. Капеллы за полукружьями арок казались темными пещерами, в которые еле мерцали крохотные огоньки. В одной Андреасу почудилось движение, и он остановился, а потом отступил за колонну. Привыкнув к темноте, его глаза вскоре смогли различить детали убранства и множество гербов, развешанных по стенам. Напротив входа возле золоченой статуи агнца Божьего стояла молодая женщина в одежде зажиточной горожанки. Привлеченная звуком шагов, она обернулась - на ее лице в обрамлении широких крыльев крахмального чепца было написано нетерпение.
   Видно, она ждала здесь кого-то; при виде пустого коридора ее губы сердито поджались, и женщина вздохнула. Чуть заметная дрожь, пробежавшая по ее телу, непостижимым образом передалась Андреасу. Он готов был выйти из своего укрытия, но вместо этого еще теснее прижался к стене. Мимо скользнула еще одна фигура - мужская, широкоплечая - и остановилась рядом с женщиной. Оба торопливо перекрестились и одновременно вытянули руки, коснувшись друг друга кончиками пальцев. Напряженный взор Андреаса перехватил взгляд, которым они обменялись, и в ту же секунду его сердце подпрыгнуло, а горло перехватило, будто удавкой. Чудь слышный вздох прошелестел по капелле и смешался с треском свечных фитилей - но в ушах философа он отозвался подобно громовому раскату.
   И Андреасу показалось, что перед ним раскрывается черная бездна, и кто-то под призрачной вуалью манит его туда мягкими белыми руками. Он не мог различить лица этого призрака, но оно было знакомо ему до последней черты; и он знал, что белокурые волосы под вуалью перевиты серебряными шнурками.
   Она двигалась ему навстречу и вдруг встала на место горожанки. А он превратился в ее спутника, и их руки соприкоснулись. Она откинула вуаль и улыбнулась ему ярким, как вишня, ртом. Ямочки на ее щеках становились все глубже и глубже, пока сквозь них не проглянули десны и мелкие неровные зубы. Черные трещины прочертили лицо, и оно стало осыпаться, как штукатурка под ударами молотка; но, несмотря на это, женщина продолжала тянуться к нему, все ближе и ближе, пока их губы не соприкоснулись.
   Поцелуй ледяной иглой пронзил Андреаса до самого сердца, и он вскрикнул беззвучно и разрыдался, стиснув зубами искалеченные пальцы.
   А мужчина и женщина, не заметив его, вышли из капеллы и направились к алтарю.
  
   XXII
  
   А Ренье, увлеченный новой мыслью, отправился на Botermarkt, где, кроме масла, кунжутного, оливкового и конопляного, торговали всякой всячиной - от овощей и пряных трав до позолоченной кожи и пуговиц из латуни. Еще здесь ошивались шулера и жонглеры, воришки, бродячие проповедники, торговцы святыми мощами, фальшивомонетчики, нищие и бродяги - всех понемногу.
   Однако среди этого изобилия пикардиец поначалу не нашел того, что ему нужно. Миновав торговые ряды, он вышел к фонтану: две пустоглазые каменные рыбы лениво цедили воду из распахнутых ртов. С одной стороны от низкого парапета стояли жаровни продавца вафель, с другой - цирюльник и зубодер, ревниво косясь друг друга, наперебой зазывали клиентов. Между ними дремал человек в соломенной шляпе размером с тележное колесо - его рука в кольце деревянных четок покоилась на коробе, размалеванном звездами; самая большая звезда сердито таращилась на пикардийца с крышки.
   Ренье оглядел спящего и остался доволен, потом, не долго думая, выбил короб из-под его руки. Коробейник дернулся, спросонок уронив шляпу. Его лицо показалось Ренье знакомым, а тот при виде пикардийца раскрыл рот, да и замер, как рыба в фонтане.
   Приглядевшись, Ренье узнал Стефа из Антверпена.
   - Вот уж встреча! - воскликнул он, смеясь. - Неправду говорят, что все дороги ведут в Рим. В Нидерландах все ведут в Мехелен.
   А Стеф только открывал и закрывал рот. Наконец он вымолвил:
   - Знать бы заранее, что наши пути пересекутся, не пошел бы этой дорогой даже за пять золотых монет.
   - И я не ожидал увидеть тебя здесь, - сказал Ренье. - Но, коли так случилось, оно и к лучшему.
   - К лучшему? - закричал Стеф. - Бог, видно, совсем меня не любит, если вновь свел с тобой. Хуже было бы только с чумой повстречаться! Да что я говорю? Ты сам хуже чумы, от тебя и смерть заплачет.
   - Не тужься, а то пупок выскочит, - сказал пикардиец.
   - Не твоя забота, - огрызнулся мошенник, и губы у него задрожали. Испуганно стрельнув глазами по сторонам, он спросил уже тише:
   - Во имя Иисуса Христа, скажи правду - ты ведь не затем пришел, чтобы меня погубить?
   - Да зачем мне это, ослиная башка? - посмеиваясь, спросил Ренье.
   - Кто знает? - вздохнул Стеф с кислой миной. - Корнелис тебя и пальцем не тронул, а ты окунул его в реку и еще меня искупал. Но я-то выбрался сразу, хвала святому Христофору, а брат Корнелис наглотался воды по самые ноздри. Ей-богу, жестоко это было. Чем загонять в реку, отходил бы его палкой - все лучше, чем такое мытье. Когда мы пришли в Алст, он, бедняга, слег, а все оттого, что речная вода - яд для тех, кто к мытью не привычен.
   - Иного куда не кинь, в реку или в колодец, он все равно всплывет, - сказал Ренье. - Я думал, вы с другом оба из таких. Ну, да тебе повезло больше.
   Мошенник насупился.
   - Злое у тебя сердце, и язык злой, вот ты и приносишь людям несчастье, - произнес он. - Какое везение? С нашей встречи в Генте удача бежит от меня, как от прокаженного. Корнелис, бедняга, был мне, как брат. Уж как тяжко мне было оставлять его в Алсте - я бы и за пять золотых не сделал этого, кабы не нужда. Теперь он, наверное, помер, и душа его доходит на адской сковородке. Много грешил, а все же достойный был человек: простаков дурил отменно, а если брал в долг, то не меньше, чем полмарки сразу. Без него я, точно без головы... - Антверпенец скривился, будто укусил лимон, и зашмыгал носом.
   Ренье хлопнул его по плечу.
   - Не вой, волынка. Я забрал твою удачу, я же и верну. Пойдем, выпьем за встречу.
   - Выпить не откажусь, - подумав, ответил Стеф. - Но сперва скажи, зачем я тебе нужен?
   - Сперва погляжу, на что ты годишься, - сказал пикардиец.
   Они направились в трактир и там взяли по большой кружке темного мехеленского пива, про которое говорят: "Дитя зерна превзошло кровь винограда". Ренье чуть пригубил, а Стеф из Антверпена пил за двоих. Вскоре суфлер совсем размяк и стал смотреть на пикардийца с надеждой.
   - Давно я хотел узнать, господин ученый, есть ли книги, в которых верно говорится о том, как делать золото? Брат Корнелис, храни его Господь, по молодости очень в это верил. Уж сколько раз мы с ним смешивали серу и мышьяк, разбавляли ртутью, варили на огне медленном и быстром, процеживали через навоз, выпаривали и разводили - только ничего из этого не вышло. В конце концов Корнелис поклялся, что никогда больше не возьмется за это дело, потому что все в нем ложь. Но ведь он книг не читал, а повторял лишь то, что слышал от других. Вот я и думаю: если бы нашелся верный способ, ученый человек не стал бы кричать о нем на всех перекрестках, но книжку бы написал - иначе какой из него ученый?
   Ренье сказал:
   - Побереги голову, приятель, не утяжеляй мыслями сверх меры. Легкая голова не даст утонуть, а тяжелая сразу утянет на дно.
   Но Стеф обхватил голову руками и захихикал:
   - По твоему выходит, мне и о пиве забыть? Пиво-то тяжелит поболее воды. Вот что я тебе скажу: Корнелис, прости его Господь, был темный человек. Хотя и поумнее многих, а все же сущий невежда. Он только делал вид ученого, да еще мог кстати вставить словцо на латыни и знал пару магических фраз. Этого хватало, чтобы задурить простакам головы - ну, на то они и простаки. Ты же, не будь дурак, раскусил его в два счета! А почему? Потому что учился, книги читал, и знаешь многое. Вот я и думаю, может и мне, пока не поздно, заняться настоящим делом? Это при мошеннике я сам был мошенником, а при ученом, небось, не придется брать грех на душу, чтобы заработать на хлеб. Как полагаешь? Помощник из меня толковый.
   - Желаешь жить честно? Не пришлось бы раскаяться, - усмехнулся Ренье, которого эти слова немало позабавили. - Добродетель еще никого не накормила досыта.
   - Так я в монахи не рвусь. Меня иной свет манит, за ним я готов идти хоть до края земли.
   - Lux in tenebris*, - произнес пикардиец, - золотой свет учености. А где золото, там и добродетель.
   Стеф льстиво улыбнулся.
   - Вот что значит быть ученым! Лучше и не скажешь.
   В глазах Ренье заплясали зеленые огоньки.
   - Dictum bene - dictum de omni et de nullo**.
   - О чем это ты? - спросил мошенник.
   - О том, что хорошо держать тайну на кончике языка, но не следует выпускать ее наружу.
   Суфлер посмотрел на него и кивнул, хитро сощурив глаз.
   - Я понял... понял тебя. Я ведь не дурак. Человеку, владеющему тайной, я буду служить, как собака, и все его секреты сохраню, как свои собственные.
   - И мне послужишь? - спросил ппкардиец.
   - Если будет на то воля вашей ученой милости.
   - Что ж, послужи, - сказал Ренье и велел ему начистить свой плащ и колет. Потом он сказал:
   - Сейчас узнаем, почем нынче ученость.
   И они отправились к дворцу герцогини, над которым среди других штандартов висели два: красно-белый с гербом дома Круа и желто-черно-голубой с гербом Камбре. Там пикардиец назвал себя и потребовал аудиенции у епископа.
   Не сразу, но он был допущен к его преосвященству.
   Едва Ренье переступил порог приемного зала, как голова у него пошла кругом от пестроты убранства. Под расписным карнизом висели шпалеры с изображением красот райского сада, в котором Адам и Ева предавались неге. Серебряные подсвечники блестели, так что глазам делалось больно. Огни свечей отражались в гладких черно-белых плитках пола и полированной до блеска резьбе дубовых скамей и стульев. Над массивными курильницами струился благовонный дымок, в бронзовых чеканных вазах благоухали нарциссы.
   Среди этого блеска в окружении инкрустированных перламутром ширм на возвышении стояло кресло под парчовым балдахином, величественное, точно церковная кафедра. В нем восседал Якоб де Круа. Седоволосый секретарь, склонившись над пюпитром, зачитывал его преосвященству из фолианта, переплетенного в бордовую кожу.
   Взглянув на епископа, Ренье подумал, что все Круа - люди железной породы, но этот - кусок со многими примесями, к тому же подточенный ржавчиной.
   - С чем пожаловал, сын мой? - спросил Якоб де Круа, протягивая пикардийцу руку для поцелуя.
   - Испросить благословения у вашего преосвященства.
   Епископ благословил его, потом сказал:
   - Твое лицо мне знакомо. Ты из дворян моего брата?
   - Я служу светлейшему графу Порсеан, как ранее в Пикардии мои предки служили вашим, - ответил Ренье.
   Епископ посмотрел на него внимательней.
   - Усердная служба сделала слугу столь схожим лицом с господином, что мне вдруг почудилось - я вижу брата, каким он был в молодости. Должно быть, твоя мать была красивой женщиной. Как ее звали?
   - Анна де Молли, ваше преосвященство.
   - Молли? Род древний, хоть и обедневший. Она еще жива?
   - Мать и отец покинули этот мир до того, как я произнес первое слово, - сказал Ренье. - Всем, что имею, я обязан вашему брату, моему милостивому покровителю.
   - Et Dei***, - добавил епископ.
   - Dei primum****, - склонил голову пикардиец. - Поэтому я здесь.
   - Моего брата нет в Мехелене, - сказал епископ. - Если ты ищешь милости Господней, то она найдет тебя повсюду. Ступай с миром.
   Ренье отвесил ему поклон.
   - Ваше преосвященство, я не ищу милости, напротив, сюда меня привело лишь чувство долга и желание исполнить Божью волю. По велению графа Порсеан я был направлен по ученой стезе, а его покровительство обеспечило мне степень и лицензию. Собственное усердие и рвение к наукам позволило мне овладеть знаниями действительной философии; порядок, установленный природой, и силы, коими возможно преодолеть его, - вот то, что меня всегда интересовало. И, поскольку природа лучше всего проявляет себя в металлах, я посвятил себя изучению их рождения, созревания и трансмутации. Господь пробудил во мне дух творения, и граф Порсеан был доволен моими успехами. Я совершил паломничество в Кампостелу и по возвращении надеялся отблагодарить покровителя за все его милости, благополучно завершив мой труд. Но судьба распорядилась иначе: в Лёвене меня окружили враги, пожелавшие присвоить то, что предназначалось его светлости графу.
   - О каких врагах ты говоришь? - спросил епископ.
   - О Яне де Берге, ваше преосвященство, о нем и его подпевалах, захвативших власть в городе и университете. - Пикардиец произнес это с умыслом, так как знал, что Берги испокон века соперничали с Круа во всяком деле, и даже епархия Камбре едва не уплыла от Якоба де Круа к Генриху де Бергу. И правда, при этих словах лицо епископа пошло яркими пятнами, и ноздри раздулись от гнева. Не сдержавшись, он выпрямился и стукнул по подлокотнику:
   - Господь покарает безбожника!
   - Уже, ваше преосвященство, - сказал пикардиец. - Ян де Берг остался ни с чем: у него из-под носа я увел не только собственную персону, но величайшего после Фламеля ученого-алхимика нашего века. Мы бежали поспешно и прибыли в Мехелен, не имея ничего, кроме одежды, которая на нас была. Но главное сокровище мы все же уберегли - наши знания и бесценный опыт, за который Ян де Берг отдал бы половину награбленного в Лёвене. Все это я готов сложить лишь к вашим ногам, потому что вы - благородный Круа, любимый брат моего покровителя и служитель Божий. Только такая особа достойна владеть плодами моего труда, когда он будет завершен - но этого не придется долго ждать. Я знаю, что под вашим мудрым покровительством враги и завистники не смогут мне помешать. Иначе Господь не привел бы меня к вам.
   Произнеся эту речь со всей пылкостью, на которую был способен, Ренье еще раз низко склонился перед епископом. Пикардиец видел, что рассказ пришелся Якобу де Круа по вкусу, и лесть не оставила его равнодушным. Однако, пусть и порченое, железо все равно оставалось железом.
   Выслушав пикардийца, епископ сказал:
   - Сын мой, такая преданность заслуживает похвалы. В твоих словах и поступках я вижу здравый ум. Если твои знания в известной области ему не уступают, то мой брат не зря направил тебя этой стезей. Однако следует помнить, что церковь осуждает деятельность тех, кто именует себя сынами Гермеса. И хотя нелепа мысль о том, что под рукой моего брата могут твориться дела темные и незаконные, сын мой, поостерегись вызвать подобные подозрения. Не рассказывай более никому то, что ты сейчас мне поведал, и не называй себя алхимиком прилюдно.
   - Ваше преосвященство, прикажите только... - начал Ренье, но епископ прервал его:
   - Довольно. Ты можешь остаться во дворце; тебе отведут место среди моих дворян. Веди себя тихо и пристойно - тем надежней ты докажешь свою верность дому Круа. А когда придет время для ученых бесед, за тобой пришлют... Ступай же. - И он махнул рукой, завершая аудиенцию.
   Ренье поклонился. Отступив на два шага, он склонился повторно, и в третий раз - у самых дверей. Но перед тем как дубовая створка захлопнулась, пикардиец поймал на себе пристальный взгляд Якоба де Круа. В нем сквозило любопытство пополам с недоверием, но так же и иное чувство, вселившее в пикардийца надежду. Этим чувством была пробудившаяся в епископе алчность.
   Оставив его преосвященство, пикардиец спустился в зал, в котором дворяне епископа развлекались игрой в же-де-пом с дворянами наследника; там он растянулся на скамье и под стук мяча сладко заснул. Когда настало время ужина, Стеф разбудил его, и они отправились в дворцовый сад. Там среди увитых розами шпалер играла музыка стояли и накрытые столы. Ренье вновь увидел епископа и рядом с ним юного эрцгерцога и герцогиню Маргариту, дебелую, белолицую, все еще красивую женщину в черных одеждах и вдовьем покрывале. Все трое сидели на возвышении, где им прислуживали молоденькие фрейлины в платьях цвета барвинок; они лакомились жареными куропатками, запеченной маасской форелью, сырами из Лимбурга и жирными гентскими колбасами и запивали все английским пивом и бургундским вином.
   Белокурая девица с поклоном поднесла золоченый кубок епископу. Когда она повернулась, Ренье узнал Бриме де Меген. Как и другие, Бриме была в голубом с головы до ног, ее волосы покрывала украшенная жемчугом сетка, а на пышной груди сиял крупный аметист. С опущенными глазами, без улыбки на ясном лице, она была похожа на ангела с картин Яна ван Эйка; но Ренье помнил ее другой, и от этих воспоминаний его вдруг бросило в жар. Ему захотелось напомнить ей о себе, и он решил дождаться подходящей минуты.
   Но Стеф тронул его за плечо и шепнул:
   - Один молодчик возле кустов не сводит с вас взгляда.
   Пикардиец повернул голову, но на том месте уже никого не было.
   - Ты успел его рассмотреть? - спросил Ренье антверпенца.
   - Он держался в тени, вдобавок на нем была темная одежда. Он закрывал лицо шляпой, но из-под нее его глаза сверкали, как у скряги при виде кредитора. От злости у него аж губы тряслись, и он все время облизывал их своим змеиным языком.
   "Вот и ржавчина", - подумал Ренье, а вслух сказал:
   - Его злость - наша удача. Щука проглотила наживку - подождем, покуда крючок поглубже вопьется ей в жабры.
   - Долго ли придется ждать? - спросил Стеф.
   - Уже не долго, - ответил пикардиец. - А пока ешь, пей, но будь настороже и смотри в оба.
   И суфлер последовал его совету.
   А Ренье глядел, как придворные дамы танцуют с кавалерами на освещенной факелами лужайке, но о Бриме не Меген более не думал.
   Ночь он провел в саду; еще до рассвета утренний холод заставил его подняться на ноги. Под соседним кустом храпел Стефан. Во сне мошенник крепко обнимал короб, главное свое богатство; деревянная крышка потемнела от ночной влаги, и звезда на ней совсем поблекла.
   Между тем серая мгла, окутавшая сад, становилась все прозрачней. Сквозь нее проступили очертания фонтана в виде большой вазы, ровные ряды деревянных шпалер, разделенных мощеными дорожками, а за ними - тяжеловесные колонны аркады вдоль главного здания. Солнце позолотило его крышу и окна верхнего этажа, но внизу было еще довольно сумрачно и свежо, и туман стлался по траве. Тихо журчала вода, стекая из вазы в шестиугольный бассейн; подпорки и розовые кусты серебрились от утренней росы.
   Ренье провел ладонью по плотным темным листьям, собрал капли в горсть и с наслаждением растер лицо мокрыми руками. От свежести у него защипало в носу. Он громко, со вкусом чихнул, потом еще раз, и раскатистый звук прокатился по саду, нарушив сонное оцепенение. А пикардиец, развеселившись, трубно высморкался в ладонь и вытер ее о траву.
   Вдруг за спиной у него раздался свистящий шепот:
   - Майская роса превосходит всякую влагу благодаря своей особой чистоте. Ее рекомендуют собирать с большой тщательностью, ибо она обладает чудесными очищающими свойствами.
   Ренье хотел повернуть голову, но услышал:
   - Не оборачивайся. Какого цвета была одежда на короле? - И ответил:
   - Король был одет в плащ черного бархата поверх белоснежного камзола, под которым имелась рубашка, красная, как кровь.
   - Сатурн господствует над ним...
   - Но Юпитер отрешает от господства, - подхватил пикардиец.
   - О чем вздыхает Луна...
   - То же делает и Венера.
   - Марс создаст железный век...
   - Но появится Солнце и возродит все.
   Шепот стих. Молчание длилось так долго, что Ренье засомневался - не ушел ли вопрошающий так же незаметно, как и возник? Но тот сказал:
   - Сегодня вечером будь у дворцовой капеллы. Некто пожелает дать тебе благословение. Делай все, что он скажет.
   Пикардиец обернулся, но наткнулся на решетку, увитую гибкими стеблями роз. За ней мелькнула серая фигура, спешащая к аркаде, но когда Ренье второпях выскочил на дорожку, его таинственный собеседник уже скрылся.
  
   * Свет во тьме.
   ** Сказано хорошо - сказано обо всем и ни о чем.
   *** И Богу.
   **** Богу - в первую очередь.
  
   XXIII
  
   Днем пикардиец отправился на постоялый двор, где накануне оставил Виллема Руфуса. Но он не нашел там ни старого философа, ни его ученика. Хозяин рассказал, что под вечер старику стало совсем уж плохо, и, не желая, чтобы под его крышей случился покойник, он сам отвез постояльца в городскую больницу, где сестры-бегинки сумели бы лучше о нем позаботиться. Пройдоха побожился, что, несмотря на тряскую езду, старик еще дышал, когда его сгружали с телеги; стало быть, он крепче, чем кажется - может и не умрет вовсе.
   - Почему мэтр остался один? - спросил Ренье, нахмурившись. - Куда подевался второй, молодой?
   - Не было никого, клянусь святым Румбо! - Хозяин перекрестился и покачал плешивой головой. - Вот мне и подумалось, что грешно бросить человека подыхать одного, точно бродящую собаку.
   - И никто не появлялся? Не спрашивал о нем?
   - Тот молодчик, о ком вы говорите, вернулся утром, но как услышал про старика, сразу ушел. Ваша милость найдет его в больнице, а если нет, то уж и не знаю, куда он направился.
   Ренье поблагодарил хозяина и направился к большому мехеленскому бегинажу - городская больница находилась там. Огражденный высокой кирпичной стеной, бегинаж жил своей размеренной жизнью. Его ворота открывались на рассвете и закрывались с закатом; но в больницу был отдельный вход, и седой привратник подтвердил, что накануне здесь оставили умирающего старика.
   - Поищите-ка в общем зале, - посоветовал он пикардийцу. - Бродяг и нищих относят туда. Почтенным бюргерам и добрым горожанам у нас отведены другие места.
   Ренье вошел в зал и остановился. На миг у него перехватило дыхание. Несмотря на открытые настежь окна, здесь было невыносимо душно и смрадно: вонь немытых тел, крови, гноя и испражнений смешивалась с запахом сусла и хмеля, долетавшего от находившейся рядом пивоварни. Большой зал был длинным и узким, а его потолок напоминал крышку гроба. Вдоль стен на старых соломенных тюфяках лежало человек тридцать: одни громко стонали и метались, другие же были тихи и неподвижны. Справа от Ренье худой, как скелет, подросток бредил, глядя в одну точку блестящими воспаленными глазами; тут же лежал мертвец, чей нос обгладывала крыса. У входа стояли медные тазы с кровяными разводами на дне; чуть дальше на длинном столе были кучей свалены хирургические инструменты. Четыре бегинки в грубых суконных платьях и коричневых монашеских покрывалах убирали за больными и обтирали горячечных водой с уксусом. Жирные черные мухи проносились над ними с басовитым гудением.
   За время паломничества пикардиец повидал довольно больниц и странноприимных домов - их вонь и грязь вскоре переставали бросаться в глаза. Но мысль о том, что почтенный философ лежит на завшивленном тюфяке среди увечных, слабогрудых, расслабленных, холерных и чесоточных; что самые паршивые и гнусные человеческие отбросы окружают его своими миазмами, и мухи, только что ползавшие по струпьям золотушного бродяги, садятся ему на лицо - о, мысль эта была невыносима! От нее Ренье становилось гадко до тошноты, и в глазах у него темнело от гнева.
   Он увидел Андреаса и подошел к нему. Тот стоял на коленях возле учителя. Голова Виллема Руфуса была запрокинута, и приоткрытые губы совсем посинели. Рукав нижней рубахи был распорот до плеча, и на дряблой старческой руке виднелась заляпанная кровью повязка.
   - Он умер? - сквозь зубы произнес пикардиец.
   - Нет, - чуть слышно ответил Андреас, - но ему дважды пускали кровь, и он впал в забытье.
   Ренье обеими руками схватил приятеля за плащ и вздернул вверх, точно куклу.
   - Почему ты оставил мэтра одного? - спросил он, от гнева едва выговаривая слова. - Разве я не сказал тебе возвращаться к нему и быть с ним рядом? Почему ты меня не послушал? Где, черт возьми, тебя носило?
   Андреас хотел оттолкнуть его, но без успеха.
   - Оставь! - крикнул он, наконец. - Тебя тоже не было рядом!
   - Не я зовусь его учеником, - прорычал пикардиец. - Не я поклялся заботиться о нем, как о родном отце.
   - Конечно, не ты, - сказал Андреас с горечью. - Был ли в мире человек, которого ты мог бы назвать отцом и о котором заботился бы с сыновней любовью?
   - Нет, не было, - ответил Ренье. - Но не меня назовут худшим из сыновей и никудышным помощником. Мэтр Виллем сделал для тебя так много, а ты даже не смог уберечь от позора его старость! Ты лишил его честной и чистой кончины и привел умирать сюда - в выгребную яму!
   - Неправда! - крикнул философ. - В этом нет моей вины!
   - Но ты виноват сто крат сильнее, если позволил этому случиться!
   - Замолчи... - Андреас побелел и без сил опустился на пол. Тяжело дыша, Ренье смотрел на него сверху вниз.
   - Ну, довольно, - сказал он потом. - Разговорами дела не поправишь. Мэтру не место здесь, надо найти ему пристанище как можно скорее.
   Андреас закрыл лицо дрожащими руками.
   - Горожан лечат в другом здании: для больных там есть отдельные комнаты, чистое белье, хорошая еда и уход. Но туда отправляют лишь тех, кто делает взносы на больницу.
   - Еще день, и я устроил бы мэтра во дворце и привел бы к нему епископского лекаря, - с досадой произнес пикардиец.
   Закончившие работу бегинки принялись выносить тазы и ведра на улицу. Одна из них, чуть помедлив, приблизилась к Ренье. Она была невысокого роста, немолодая и полная, с бледным круглым и благообразным лицом. От нее пахло уксусом - рукава серого платья пропитались им до локтей, и кожа на пухлых руках покраснела и растрескалась. Вид у бегинки был смущенный, но глаза из-под низко опущенного покрывала глядели холодно и ясно.
   Она сказала:
   - Простите, господа, я слышала ваш разговор. Кажется, через меня Господь желает разрешить ваши трудности.
   - Как же, сестра? - спросил Ренье, а Андреас с надеждой поднял голову.
   - Меня зовут Хеди Филипсен, моя сестра недавно умерла и оставила мне дом неподалеку, на Монастырской улице. Дом небольшой, кухня да комната, в нем живем мы со служанкой Сарой. Но есть еще пристройка - там сухо и воздух хороший. Лучшего места для больного не найдешь. Если господа не пожалеют полмарки в неделю, я охотно возьму мэтра к себе и стану заботиться о нем.
   - Благослови тебя Бог, добрая женщина, - сказал Ренье. - Иного и не нужно. Деньги у тебя будут, но мэтра нужно перенести сейчас, пока его совсем не уморили.
   - Если дадите какой угодно залог... - заметила бегинка, но пикардиец тотчас прервал:
   - Вот залог, лучше некуда, - сказал он, указав на старика. - Его жизнь тому порукой. Поверь, госпожа Хеди, она для нас драгоценна.
   - Господь свидетель, - подумав, согласилась бегинка, - пусть так и будет. Но прежде назовите мне ваши имена.
   Пикардиец сказал:
   - Я Ренье из Лёвена, это мой брат Андреас, а мэтра зовут Виллем Руфус из Гейдельберга.
   - Далеко забрался бедняга, чтобы умереть, - заметила бегинка.
   - Не умрет, - возразил Ренье. - И в этом ты ему поможешь.
   Он взял старика на руки, как ребенка, и с ним покинул больницу, а госпожа Хеди указывала дорогу.
   Дом на Монастырской улице оказался такой, как она сказала: плющ и дикий виноград увивали его стены, а у крыльца рос жасминовый куст. Внутри было пустовато, но чисто; опрятная служанка, похожая на госпожу возрастом и статью, выглянула из кухни и поклонилась им. Вместе с бегинкой они отнесли в пристройку толстый соломенный тюфяк и положили на козлы. Кроме них и прикрытого доской бочонка, здесь ничего не было; повсюду на стенах висели деревянные таблички с цитатами из Священного Писания.
   Устроив старика как должно, Ренье вместе с госпожой Хеди вышли во двор. Там он отдал ей свою последнюю серебряную монету и сказал:
   - Смотри за ним хорошо, сестра, а мы в долгу не останемся.
   - Дева Мария да утешит вас своей милостью, - ответила бегинка. - Молитесь ей о здоровье мэтра, а уж я сделаю все, что нужно.
   - Только не пускай к нему цирюльников с их тазами и бритвами.
   - По моему опыту, - сказала госпожа Хеди, - пускать кровь более не требуется. Болезнь мэтра вызвана избытком флегмы, а от него хорошо помогает вареный с медом иссоп и сытная мясная пища.
   - Брат Андреас лечил мэтра порошком из бычьей желчи, - сказал Ренье, и бегинка кивнула:
   - Флегма делает тело холодным и влажным, желчь, напротив, согревает и сушит. Польза тут несомненна.
   Пикардиец вернулся в пристройку и увидел, что Виллем Руфус открыл глаза, а Андреас склонился над ним и зовет по имени. Понемногу взгляд старика прояснился, и он узнал обоих.
   - В ваших краях говорят: Tanz vor dem Tode ist nicht in der Mode*, - сказал ему Ренье. - Но сегодня, мэтр Виллем, вы заставили попрыгать нас.
   Старый философ улыбнулся. Госпожа Хеди пощупала его пульс и осталась довольна; она спросила, не чувствует ли он боли в затылке и ребрах, и Виллем покачал головой. Потом она ушла, чтобы приготовить иссопный отвар, а Ренье, пересыпая речь шутками, рассказал старику о том, что случилось. Под конец он произнес с насмешкой:
   - Я так расхвалил вас епископу, что теперь не знаю, как быть. Без вашей почтенной персоны он не станет меня слушать, а если станет, что я скажу ему, когда речь зайдет о Делании?
   - Я пойду с тобой вместо учителя, - сказал вдруг Андреас.
   Ренье взглянул на него, потом на старика и увидел в глазах того глубокую печаль.
   - Но почему? - спросил он приятеля. - Разве по правилу Альберта Великого философ не должен избегать связи с князьями?
   - Суфлеры приходят к князьям ради выгоды, а я ищу не этого, - ответил Андреас.
   - Зачем тогда идешь?
   - Это мое дело, - сказал Андреас.
   Тут Виллем Руфус сделал знак пикардийцу приблизиться.
   - Aufgeschoben ist nicht aufgehoben**, - шепнул он, - возьми его с собой.
   Как был ни тих его голос, а ученик услышал и опустился перед учителем на колени.
   - Вы знаете, для чего я иду туда? - спросил он.
   Виллем кивнул.
   - И вы отпускаете меня?
   Старик кивнул снова.
   - Благословите, отец мой, - сказал Андреас, склоняя голову.
   Виллем с любовью коснулся его холодного лба:
   - Иди, сын мой, Андреас, Господь да будет тебе защитой. Не закрывай глаза страху, ибо сердцу нашему суждено пребывать в тревоге, пока мы не возвратимся к Нему. Но сомнения отбрось и делай, что должно. В Делании твое спасение... - Старик закрыл глаза и бессильно откинулся на подушку.
   Андреас выпрямился, и с лица его будто упала серая паутина - оно очистилось и стало гладким, как в юности. Он сказал:
   - Я сделаю то, что должно, - потом поцеловал учителя в лоб и в руку и вместе с Ренье вышел из дома.
  
   * Танец смерти не в моде.
   ** Отложено - не отказано.
  
   XXIV
  
   Явившись во дворец, они увидели Стефа. Прохвост сменил шляпу из соломы на бархатный берет, а короб - на кожаную сумку с заклепками; вместо серого балахона он натянул короткую синюю мантию явно с чужого плеча и в таком виде расхаживал по двору, точно петух по птичнику. Заметив Ренье, мошенник развязно подмигнул ему:
   - Вот и вы, наконец. Я уж решил, что ваша ученость задали стрекоча, бросив меня тут одного. Впрочем, случись так, я был бы на вас не в обиде. Благословенное место, век бы здесь оставался!
   - Гляжу, ты уже сменил шкуру, - сказал пикардиец.
   Суфлер выпятил грудь, гордясь собою.
   - Да уж, пришлось. Я-то не настолько философ, чтобы гордиться лохмотьями. На ярмарке наряд паломника был хорош, и здесь надо быть не хуже других. Какова мантия, а? Фламандское сукно! А цвет? Такой не потускнеет! Мне бы новые башмаки, и стану не хуже господина придворного аптекаря. Уж поверьте, держать фасон я умею...
   Ренье сгреб его за шиворот и хорошенько встряхнул.
   - Держи, болван, только не забывай, почему ты здесь. Пользы от тебя на грош, попадешься на какой-нибудь пакости - так хоть повеселишь нас танцем на конопляной веревке.
   - Ваша милость, - съежившись, пробормотал антверпенец, - ей-богу, грешно так говорить. Я предан вам до самых пяток, и польза от меня будет еще немалая.
   - Поглядим, - усмехнулся Ренье, оттолкнув его. - А пока побудь здесь с моим другом.
   Стеф закивал, но Андреас сказал:
   - Я пойду с тобой.
   - Подожди здесь, - ответил пикардиец.
   - Нет, - твердо произнес философ. - Я буду с тобой или уйду вовсе.
   - Тогда пойдем, - сказал Ренье.
   И они отправились к дворцовой капелле и встали у дверей.
   Когда совсем стемнело, оттуда вышел человек и поднял руку, благословляя пикардийца. На нем был длинный серый плащ, и лицо его скрывала маска молочно-белого стекла.
   - Иди за мной, - сказал он Ренье, но тут заметил Андреаса. - Ты не один?
   - Нет, - ответил пикардиец.
   - Кто это с тобой?
   - Мой брат-алхимик.
   - Про него уговора не было.
   - И все же он здесь и тоже должен пойти.
   - Ты ручаешься за него?
   - Как за себя.
   Человек в маске кивнул и сделал знак обоим следовать за ним. Пикардиец решил, что их препроводят к епископу, но вместо этого они обошли капеллу и уперлись в стену, скрытую густым плющом. Их провожатый раздвинул жесткие плети, и под ними обнаружилась дверь, такая маленькая, что Ренье с трудом в нее протиснулся. За дверью открывался ход, ведущий за пределы дворца. Но человек в маске сразу повернул направо; он зажег фонарь и осветил узкую деревянную лестницу - по ней все трое поднялись на круглую площадку без дверей и окон. Человек в маске велел Андреасу держаться за плечо Ренье, сам же вложил в руку пикардийца конец своего пояса; после этого он погасил фонарь, и площадка погрузилась во тьму.
   Пояс натянулся и повлек Ренье за собой. Андреас шел следом. Пикариец стал считать шаги, но уже на десятом ему в лицо пахнуло теплом, и слабый запах ладана защекотал ноздри. Пояс дернулся и вдруг обвис; вытянув руку, Ренье ощутил перед собой пустоту и остановился.
   В темноте одна за другой стали загораться свечи, озаряя комнату, маленькую и вытянутую, с высоким потолком, терявшимся во мраке. Две стены были выкрашены коричневой краской, еще две скрывала темная материя. На полу густым слоем лежала пыль, в которой отпечатались следы их провожатого. Такая же пыль покрывала стоящую посередине скамью; а кроме нее и двух железных подсвечников и скамьи, в комнате ничего не было.
   Провожатый сел спиной к свету и убрал маску. Его лицо оставалось в тени, в то время как лица Ренье и Андреаса были освещены. Философ опустил глаза, пикардиец, напротив, оглядывался с любопытством и в глубине души забавлялся играми профанов.
   - Назовите себя, - велел провожатый.
   Голос прозвучал приглушенно, но Ренье мог поклясться, что узнает его. Сомнений не было - перед ними сидел астролог епископа. Пикардиец подумал, что его преосвященство так же должен быть рядом, и навострил уши.
   - Имена, - повторил астролог.
   - Мое имя известно, - ответил Ренье, а Андреас качнул головой:
   - Мое имя ничего не значит.
   - И все же - назовись, - произнес астролог нетерпеливо.
   Философ поднял глаза.
   - Хочешь узнать, кто я? Так слушай! Я - тот, о ком говорят: он владеет тремя сторонами мировой философии.
   - Ты дерзаешь называться Трисмегистом? - воскликнул астролог в изумлении.
   - Дерзаю и называюсь, - ответил Андреас. - Ибо я - древо с тремя стволами и одним корнем, птица и сосуд с водой, дракон, изрыгающий пламя, гора и лев. Все это я. Творение моих рук - король, сидящий на троне. Шесть юношей стоят передо мной на коленях и просят у меня царства.
   Ренье посмотрел в закрытый материей угол, и ему показалось, что складки слегка шевельнулись. Пламя свечей качнулось и затрещало. Астролог резко выдохнул. Его пальцы то сплетались, то расплетались, язык нервно облизывал тонкие губы.
   - Ты очень смел или очень глуп, если говоришь столь открыто, - сказал он философу. - За такие слова тебя могут повесить на собственном языке.
   Андреас посмотрел на него в упор:
   - Смертный час настигнет всякого, и мук не избежать. Но кто скажет про себя: я умру в этот день? В чьей власти заставить могилу вместить труп, и труп - заключиться в могилу? Могила и труп - одно, как тело и душа, как Aelia Laelia Crispis и Lucius Agatho Priscius. "Возносясь от земли к небу и вновь возвращаясь на землю, восстанавливается единство".
   - Твои слова отдают ересью, - сказал астролог.
   - В ушах профана, может быть. Но станешь ли ты отрицать, что Отец наш небесный - исток всего сущего? Если мы, вышедшие из Него, с полным правом уповаем на возвращение, то и всякой сущности должно стремиться к Нему, к Огню, который превыше звезд. В Нем все едино.
   - Хватит! Проповеди оставь богословам, - произнес астролог. - Вы здесь с иной целью.
   - С какой же? - живо спросил Ренье. Но тот не сводил глаз с Андреаса:
   - Называющий себя Трисмегистом, знаешь ли ты секрет трансмутации металлов?
   Философ молчал.
   - Отвечай! - крикнул астролог.
   - Я не знаю иного секрета, кроме того, что скрывает природа в глубине своих недр.
   - Но доводилось ли тебе самому трансмутировать серебро или иной металл?
   - Этому искусству я посвятил свою жизнь.
   - Расскажи об этом! - И астролог подался вперед всем телом.
   Но Андреас покачал головой.
   - Не представляю, как можно облечь несказанное понятными словами. Никогда в целом свете не произносилось ничего подобного, и кара Господня ждет того, кто осмелится это сделать.
   - Тогда покажи, - велел астролог.
   - Постижение тайн природы желаешь увидеть? - спросил его Андреас. - Кто же в здравом уме потребует этого? Как можно узреть то, что достигаемо лишь посредством высокого размышления? Наблюдение за процессом не откроет тебе истину; только совокупность общего и частного, в котором одна часть - ты сам, приблизит тебя к пониманию. Делания не постичь иначе, чем через Делание. Постижение скрыто в нем, как статуя в камне: праздный взор не проникнет сквозь его оболочку, праздный ум разобьется о жесткие грани. Учитель Фламель говорил: "Каждая часть должна иметь свой определенный вес, всякий метод - свою меру, каждая операция - свою долю труда". Готов ли ты потрудиться?
   - А ты? - спросил астролог.
   Андреас улыбнулся, но ничего не сказал.
   Вдруг в углу, куда поглядывал пикардиец, появилась еще одна фигура и вышла на свет. Ренье узнал епископа и поклонился, Андреас опустил голову, а астролог вскочил и почтительно припал к епископской руке. На отекшем лице Якоба де Круа отпечаталось недовольство: он свысока оглядел философа и обратился к пикардийцу:
   - Сегодня ты молчалив, сын мой. Куда подевалось твое красноречие?
   - Ваше преосвященство, вы приказали мне молчать, и я съел свое красноречие на ужин, - почтительно заметил тот.
   - Не повредила ли тебе такая пища? - спросил епископ с насмешкой.
   - Ни ума, ни желудка, ваше преосвященство, - ответил Ренье. - В нашем великом искусстве слова значат мало. Прикажите, и мы явим свое умение.
   - А ты что скажешь? - спросил епископ Андреаса.
   - Я сделаю то, что должно, - ответил философ.
   Епископ задумчиво приложил пальцы к губам, потом сказал:
   - Оба вы кажетесь людьми сведущими и заслуживающими доверия. Но как часто вид добродетели имеет тот, кто, прикрываясь именем Божьим, лжет бесстыдно и обладает, ко всему прочему, колдовским даром внушения. Известно, что люди, величающие себя алхимиками, в большинстве своем обманщики, безбожники, фальшивомонетчики и колдуны, предавшиеся Сатане; с его помощью они завлекают слабые души, растлевают их и порабощают ложными надеждами. Таких папа Иоанн предал анафеме на веки вечные - их и всех, кто вместе с ними окажется замешан в нечистом деле.
   - Его святейшеством был мудрым человеком, - сказал Ренье. - Он проклял шарлатанов, носящих личину алхимиков, но не великое искусство, в котором и ему удалось достичь немалого. Ваше преосвященство, у дьявола золотые рога, и он легко насаживает на них жадных глупцов. Но люди разумные, с ясным взором и чистой верой в сердце, без труда отличат мошенника, продающего секрет, которым он не владеет, от бескорыстного ученого, открывающего многие тайны через постижение законов божественной природы.
   - Бескорыстие и впрямь признак добрых намерений, - обронил епископ.
   - И за свой труд ты вознаграждения не потребуешь? - спросил астролог, усмехаясь.
   - Будь ты истинным философом, знал бы, что в нашем деле труд - сам по себе награда, - сказал ему Ренье. - Сколь удивительные вещи должны открыться тому, кто вслед Альберту Великому и Фоме Аквинату не побоится выйти за грань отведенных человеку пределов! О, ваше преосвященство, я не прошу ничего, только дайте нам возможность трудиться под вашим милостивым покровительством.
   Епископ поморщился.
   - Ты не просишь ничего, но желаешь многого. Твои слова искренны, но так ли честны намерения?
   - Испытайте меня, ваше преосвященство, - сказал пикардиец.
   - Пусть явят себя в деле, - лукаво добавил астролог.
   - Это разумно, - согласился Якоб де Круа. - Что ты предлагаешь?
   - Мне, - сказал астролог, - мало сведущему в алхимии, известно, что создание магистерия обычным порядком требует значительных усилий и времени. Самый малый срок, о котором упоминают в книгах, составляет сорок дней. Однако я слышал, что существует другой путь, более короткий - он занимает дней семь или восемь, но куда опаснее для герметика и требует изрядного умения. Так ли это?
   - Так и есть, - ответил Ренье. - Этот путь называют "сухим", поскольку Делание совершается не в философским яйце, а в тигле на открытом огне. Однако, - прибавил он со вздохом, - таким путем возможно лишь создание малого магистерия, который именуют еще "белым королем". Он белит, а не желтит металлы.
   А Андреас все это время смотрел в пол и молчал. Астролог спросил его:
   - Это правда?
   И он ответил:
   - Если "белого короля" насыпать на свинцовую пластину, а затем расплавить, то пластина станет серебряной. Изготовить его можно "сухим" путем.
   - И ты берешься сделать это за восемь дней?
   - С Божьей помощью я сделаю это, - сказал Андреас. И такая уверенность прозвучала в его голосе, что все, не исключая Ренье, поглядели на философа в изумлении.
   Но епископ остался доволен ответом.
   - Да будет так, - сказал он. - Мы не числим за собой греха алчности и назначаем вам испытание лишь для того, чтобы доказать вашу честность. Именем Господа клянусь, если докажете свое искусство, получите наше покровительство. Но за обман с вами поступят по закону: мошенников и проходимцев ждет позолоченная виселица. Идите же и трудитесь усердно - мой слуга даст вам все необходимое для работы и будет наблюдать за вами. Через восемь дней мы встретимся вновь, но до той поры я не желаю ни видеть, ни слышать вас. И ни одна душа во дворце не должна знать о ваших делах.
   Он величаво кивнул им и ушел, так же как явился. А астролог погасил свечи и вывел их наружу.
  
   XXV
  
   Улучив момент, Ренье шепнул другу:
   - Не тревожься, брат. - Он указал на астролога и добавил: - Я буду не я, если не намотаю эту гадюку на кулак.
   - Я тревожусь не о себе, а об учителе, - ответил философ. - Хорошо, что ты не назвал его. Думаю, нам и дальше следует хранить его присутствие в тайне.
   - Об этом я позабочусь, - сказал пикардиец.
   Теперь их отвели в северное крыло, занятое епископом Камбре и его свитой. Комната астролога находилась под самой крышей, вдали от любопытных глаз; небольшое помещение рядом с ней надлежало превратить в алхимическую лабораторию. Попасть сюда можно было только по лестнице, ведущей к личной епископской молельне, но никто, кроме астролога и его слуги, в эту часть дворца не заглядывал.
   Тесная каморка с трудом вместила все необходимое для делания. Даже в полдень свет едва просачивался сквозь узкие, как бойницы, окошки; зато сквозняки вольготно гуляли из угла в угол. Однако здесь была печь - Андреас осмотрел ее снаружи и изнутри и вполне удовлетворился увиденным. Инструменты и материалы он получил без промедления. Астролог скрывал злость и держался любезно с ним и с Ренье; в его отсутствие слуга, угрюмый голландец, должен был помогать им во всем. Но пикардиец заметил, что он также приставлен следить за каждым их шагом.
   Желая проверить догадку, Ренье спустился в сад и стал прохаживаться по дорожкам. И, правда, скоро он увидел голландца, наблюдавшего за ним из галереи.
   Тут он услышал, как нежный голос окликает его, и увидел белую ручку, машущую ему из-за шпалеры. Он хотел поймать игривую длань и увидел Бриме де Меген. Сквозь решетку она сделала ему знак и скользнула дальше в густую тень шпалер, где их не могли увидеть. Там она бросилась ему на шею.
   - Вот и ты, - прошептала она, жадно целуя его. - Я знала, что увижу тебя снова.
   Ренье прижал ее к себе и ощутил жар женского тела даже сквозь одежду.
   - Ты скучала по мне? - шепнул он между поцелуями.
   - А ты по мне? - спросила она. Ренье усмехнулся, и Бриме высвободилась из объятий в притворном гневе.
   - Не так уж сильно, я погляжу, - сказала она, надув губы. - На мое счастье, здесь столько видных кавалеров, что я тебя почти забыла.
   - Значит, никаких молитв и розог в придачу? - спросил пикардиец, вновь привлекая ее к себе. - Не клетка, а райский сад?
   - И даже змей тут как тут, - шепнула Бриме.
   И они вновь стали целоваться, пока у обоих не перехватило дыхание. Потом Ренье сказал:
   - Во дворце трудно остаться незамеченными...
   - Это правда, - вздохнула Бриме. - Здесь столько глаз - фрейлины герцогини следят друг за другом, как ревнивые кошки. Я едва улучила момент, чтобы тебя обнять, а теперь не могу разнять рук - ведь нам не скоро удастся побыть вдвоем.
   - А у меня свой надзиратель, - сказал Ренье и показал на голландца, который торчал в галерее, как пень: - Я задолжал хозяину, и теперь слуга караулит каждый мой шаг.
   Бриме поглядела на него лукаво.
   - И не напрасно. Ведь ты сбежишь, лишь только представиться случай...
   - Не уйду, даже если меня начнут гнать взашей, - со значением ответил пикардиец. - Разве что выберусь ненадолго в бегинаж, но вернусь так скоро, что ты и глазом моргнуть не успеешь.
   - Что за дело у тебя в бегинаже? - спросила Бриме ревниво. Он рассказал, и она воскликнула:
   - А ведь это и есть случай, удобный нам обоим! Герцогиня покровительствует бегинкам: раз или два в неделю в общину посылают девушек раздавать милостыню от ее имени. Я попрошусь сегодня сама, и поеду в закрытых носилках; а ты спрячешься в них, и никто тебя не увидит.
   - Прелесть моя! - расхохотался Ренье. - Да ты и дьявола обведешь вокруг пальца!
   Бриме шлепнула его по губам.
   - Не богохульствуй. Нам, женщинам, хитрости дозволительны, ведь мы не столь умны, как мужчины.
   Но, говоря так, она смеялась, и Ренье тоже. Потом они поцеловались еще раз десять или двадцать и расстались. А пикардиец позвал Стефа и велел ему найти для голландца дело. Мошенник не подвел, и случилось так, как сказала Бриме. И по дороге к бегинажу пикардиец на радостях измял ей платье. Но недовольной она не осталась.
   Явившись к госпоже Хеди, Ренье отдал ей три серебряные марки. Весьма довольная бегинка поведала ему о том, как Виллем Руфус провел ночь, а потом проводила его в пристройку и оставила там со стариком.
   Виллем Руфус спал, и Ренье сел в стороне, чтобы его не тревожить.
   На философе была чистая рубашка, под ним - свежие простыни, и тюфяк взбит, как следует. Но лицо его стало таким, что сердце у Ренье екнуло: это было уже не лицо, а изжелта-бледная восковая маска, с коричневыми пятнами старости на лбу и щеках, с набрякшими синеватыми веками, с заострившимися, как у мертвеца, чертами, с запавшим подбородком и зубами, косо торчавшими из приоткрытого рта. Прежде столь мягкое и добродушное, оно выглядело теперь совсем иначе: в нем проступило что-то непримиримое, жестокое, отталкивающее и одновременно столь жалкое, что пикардиец невольно отвел глаза.
   Ему захотелось уйти, и он встал, но тут же опустился обратно. Жалость и отвращение накатывали на него поочередно; и то, и другое шло из самой глубины души. Он подумал, что есть смысл в том, чтобы умереть молодым - ведь смерть не так жестока, как старость, она разрушает, но не обезображивает. Самое прекрасное тело старость превращает в кусок гниющего мяса; не освобождая души, разъедает плоть и выпускает наружу все самое гнусное и уродливое. И печать смерти на лице дряхлого старика выглядит вдвойне отвратительней. Думая об этом, пикардиец впервые устыдился своих чувств. Но поделать с ними он ничего не мог.
   Наконец Виллем зашевелился и открыл глаза. Поначалу он водил ими вокруг, точно слепой, потом его взгляд прояснился.
   - Христос с тобой, юноша, - сказал он рассеянно. - Скажи, утро сейчас или вечер?
   - Ближе к вечеру, мэтр, чем к утру, - заметил пикардиец.
   Старик покосился на него, часто моргая, и вдруг спросил:
   - Это ты, Ренье? У меня в глазах мутится. Я принял тебя за другого. Да ты и похож на него, сынок.
   - На кого же мэтр? - спросил Ренье.
   - На него, - повторил Виллем, - на моего друга. Бог знает, сколько лет назад мы с ним водились - кажется, тогда я был не старше, чем ты сейчас... Память меня подводит, но то, что случилось давно, я помню лучше того, что было вчера. Вот сейчас мне приснилось, что тот мой друг вошел в комнату и сел рядом со мной, но комната - не эта, а другая - та, что мы когда-то делили в Гейдельберге... И мой друг Исаак ничуть не изменился... Мы говорили с ним, как в прежние времена, а потом я увидел тебя и принял за него...
   - Как чувствуете себя, мэтр? - спросил Ренье, когда старик замолчал.
   - Лучше, право, лучше, - ответил Виллем, перебирая руками по одеялу.
   - Брат Андреас волнуется за вас.
   - Ах, не стоит. Болезни - удел стариков, так уж мир устроен. Дай Бог вам, дети мои, исправить его к лучшему... - Философ беспокойно шевельнулся и попросил воды.
   Напившись, он горестно вздохнул и впал в глубокую задумчивость. Желая развлечь старика, Ренье стал рассказывать о том, как их принял епископ, но вскоре заметил, что философ не слушает его. Он сказал:
   - Вы устали, мэтр, отдохните. Я приду в другой раз.
   И Виллем ответил:
   - Ничего, сын мой. Скоро у меня будет остаточно времени, чтобы отдохнуть.
   - Такого отдыха я никому не желаю, - сказал пикардиец.
   Старик снова вздохнул.
   - Когда ты говоришь, сын мой, я слышу эхо. Как будто кто-то уже произносил эти слова. Когда это было? Кто это говорил? Ты это или мой друг Исаак? Вы так похожи, что я теряюсь. Я словно распят между прошлым и настоящим, и будущее мое возвращается к прошлому, как змей, кусающий собственный хвост. Все повторяется... Если бы ты знал, Ренье, сколько мучений причиняет новый виток жизни в момент, когда твое время истекает. Голова кружится от этих видений...
   - Что вам привиделось, мэтр? - спросил пикардиец с любопытством.
   - Я видел змея, пригвожденного к кресту, и белое покрывало над телом мученика. А за ним - сонм огней, растянутых между небом и землей... Ах, сынок, я вижу так много, но уже не понимаю, что значат эти видения. Разум мой не в силах принять их, он слабеет, мысль притупляется... Запомни, потеря рассудка страшнее смерти. Перестав осознавать себя, человек подлинно исчезает из мира. Сохранит ли душа свое осознание после смерти, или, возвращаясь к Богу, все мы делаемся безлики? Я узнаю это - скоро, очень скоро...
   - Даст Бог, вы проживете дольше, чем думаете, мэтр, - сказал Ренье.
   - Я был бы рад этому, сынок, - произнес философ ласково, - ради Андреаса. Из-за него я прошу Господа продлить мои дни. Что с ним будет? Прошу тебя, Ренье, не оставляй его, когда меня не станет. Будь ему братом, поддерживай во всем. Жизнь для него - тяжелое бремя, которое трудно нести в одиночку. Во имя Господа и его крестных мук, не бросай друга... И скажи ему, что он до последней минуты останется в моем сердце. Я взял эту ношу на себя, а теперь не в силах с ней расстаться - я люблю его сильнее, чем можно выразить словами.
   - Лучше ему будет услышать это от вас, - сказал пикардиец.
   Но Виллем Руфус закрыл глаза и отвернулся.
   - Нет, не приводи его сюда, - прошептал он. - И если захочет придти, не пускай.
   - Почему, мэтр? - спросил Ренье.
   - Таково мое желание. Исполни его, и Господь вознаградит тебя за доброе дело. А Андреасу передай мое благословение. - Мутная слеза выползла из-под морщинистого века и превратилась во влажный след на щеке старика.
   В гнетущем молчании Ренье склонился перед философом и оставил его. На сердце у пикардийца было тяжело; неведомая прежде тоска стискивала горло. Он не заметил, как миновал ворота бегинажа, а после, спохватившись, вернулся, чтобы дождаться Бриме де Меген. Слова Виллема не выходили у него из головы. Он прохаживался взад и вперед, сердито встряхивался, потом принялся напевать, в надежде вернуть себе прежнюю бодрость. Занятый этим, Ренье не услышал шагов за спиной, как вдруг его голову обхватили чьи-то шершавые ладони, гибкое женское тело прильнуло к нему, и горячие губы обожгли быстрыми поцелуями щеки, и лоб, и рот, и все лицо.
   Ренье хотел схватить незнакомку, но она вырвалась и убежала так быстро, что он не успел ее разглядеть.
  
   XXVI
  
   Вернувшись во дворец, пикардиец увидел, что слуга-голландец, как привязанный, ходит за Стефом.
   - Что за песню ты ему продудел? - спросил Ренье у суфлера. Мошенник хихикнул:
   - Эта дудка до того проста, что на ней сыграет и ребенок. Всего-то дел было занять у болвана денег, пообещав, что верну втрое, когда господин философ сотворит свой эликсир.
   Ренье нахмурился, и Стеф торопливо добавил:
   - Знаю, что ваша милость обмана не жалует... Взгляните сами: с невежды взять-то нечего. Кабы все зависело от меня, не видать простаку своих денежек. Но господин философ - не чета бедному суфлеру: раз пообещал сделать эликсир, стало быть, сделает, а коли нет, так не моя в том вина.
   - Поди прочь, - смеясь, велел Ренье. И Стеф убрался, и голландец за ним.
   А пикардиец отправился в лабораторию и застал друга за работой - тот замазывал щели в печной кладке. Ренье ждал расспросов, но, к его удивлению, философ ни словом не обмолвился об учителе. Равнодушие его, искреннее или напускное, пришлось пикардийцу не по нраву; он решил ответить молчанием на молчание и в тишине принялся наблюдать за другом, в надежде прочесть по лицу то, что скрыто на душе. Но философ, как видно, более него поднаторел в этих играх, и Ренье, два дня без толку просидев в лаборатории, вынужден был признать, что его затея провалилась.
   К тому же долгое молчание пикардийца изнурило. На третий день он почувствовал, как его язык прирастает к небу, и тут же воскликнул:
   - Брат Андреас, не молчи! Скажи что-нибудь, пока не онемел вовсе! Что за дурак придумал это молчание? Почему нам нельзя говорить друг с другом? Если из-за астролога, который вертится тут, как голодный пес вокруг куска колбасы, то сейчас он убежал лизать хозяйские ноги. Что с тобой, брат? Почему ты не смотришь в мою сторону? Неужели я чем-то обидел тебя? Если это правда, скажи, ничего не скрывая.
   В это время Андреас держал в руках глиняную купель для очищения серебра. Рядом с ним стояла еще одна, сделанная из оленьих рогов, он поочередно нагревал их в печи, и его лицо опухло от жара. Услышав Ренье, он повернул голову, и пикардиец увидел в его зрачках отблески пламени, как будто огонь горел не в печи, а в голове философа. Не прекращая своего дела, Андреас промолвил:
   - Я на тебя не в обиде.
   - Раз так, почему цедишь слова, точно воду из пересохшего колодца? - вновь спросил пикардиец.
   - Я здесь не для слов, а для дела. - Философ вынул сосуд из печи и поставил на деревянную подставку.
   - Вижу, - сказал Ренье. - Ты возишься днем и ночью, точно трудолюбивая плеча: все время свое проводишь возле печи, приказал доставить сюда эти колбы, чаши и тигли, эти ступки, и ложки, и щипцы, и стеклянную пластину, и подставки, и мехи...
   - Я делаю то, что должно, - сказал Андреас. Ренье нахмурился.
   - Ты попросил серебра и получил его - хорошо, оно было нам нужно. Но зачем еще медь, сера, ртуть и свинец? Зачем соли, купорос, селитра? Зачем крепкая водка, купоросное масло?
   - Брат Ренье, не задавай пустых вопросов. - Андреас посмотрел другу в глаза. - Ты и сам знаешь ответ.
   Ренье почесал в затылке.
   - Хотел бы я знать, что у тебя на уме... Когда-то наши мысли были так сходны, что мы могли понимать друг друга без слов. А сейчас, признаться, я ни черта не смыслю в твоей затее. А ты закрылся от меня на все замки и молчишь, как этот камень у тебя под ногой... Признайся, для чего ты вызвался делать малый магистерий?
   - А как бы ты поступил на моем месте? - тихо спросил Андреас.
   - Я? Тянул бы время, сколько можно; набрал бы, как ты, инструментов и материалов и показал, что занят делом. Астролог - профан, его хозяин - профан вдвойне. И Стеф задурил бы им головы, обладай он моей смекалкой и твоим честным лицом. Но суфлерство - грубая игра, нам оно не к лицу. Я бы скорей поставил на алхимию человеческих душ - она действует наверняка и без обмана. Куда заманчивей извлекать наружу тайные желания, приправлять лицемерием, сгущать стыдом, подогревать на огне амбиций, охлаждать страхом, дистиллировать покаянием и выпаривать алчность, чистую и беспримесную. Овладев ею в полной мере, разве не сможет ты управлять людьми по своему желанию?
   Андреас не ответил.
   - И я, - воодушевившись, произнес Ренье, - думал об этом с тех пор, как мэтр Виллем ясно раскрыл передо мной принцип подобия трех миров - природного, человеческого и божественного. Его слова я запомнил, но главное мэтр поведал мне без их помощи. "Постигни законы своего мира, - вот что он вложил мне в голову, - и два других сами раскроются перед тобой". В философском яйце разглядишь самую малость, а Божество тебе не объять, как ни старайся. Люди же всегда рядом. Они - твоя Соль и Сера, они - Меркурий, Свинец, Золото и Серебро. Этот дворец - твой перегонный куб, его обитатели - твои колбы и реторты с разными смесями. Смотри, как идет между ними реакция, как разрушаются их тела, души превращаются в кристаллы или в шлак, а чувства вскипают и испаряются. Поверь, брат, неделя такого наблюдения даст тебе больше, чем годы бдений перед атанором. Так почему бы ни начать с епископа и его прихвостня со змеиным языком? Бери их, обрабатывай по рецепту - чем ни материя?
   Андреас безмолвствовал. Тогда Ренье сказал:
   - Вижу, твои мысли далеки от этого. Иначе стал бы ты сидеть перед огнем до тех пор, пока ногти не обуглятся и кожа на руках не покроется волдырями? Посмотри на себя! Твои волосы покрылись копотью, на зубах скрипит зола. Ты смердишь, как угольщик в его яме, постишься, бодрствуешь ночи напролет. Ты словно одержим. Никогда раньше я не видел тебя таким. Ответь, как на духу, - никто более нас не слышит - тогда перед епископом ты не лукавил, пообещав сотворить "белого короля"? - Пикардиец склонился к другу и увидел на его лице вызов.
   - Что бы я ни сказал, разве ты поверишь? - в свою очередь спросил философ.
   - Поверю, если скажешь.
   - Тогда слушай - я честен перед епископом.
   - Значит, ты и вправду взялся за Делание? - спросил пикардиец с волнением.
   - По-другому я бы не мог, - сказал Андреас.
   Ренье вперил в него взгляд, словно хотел увидеть насквозь.
   - Ведь ты уже делал подобное?
   Андреас закусил губу.
   - Нет, - ответил он неохотно, - но я знаю все: каждую операцию, состав, количество, температуру, степень очистки. Учитель дал мне свое благословение. И Господь указал, что мое время пришло.
   - Указать-то, может, и указал, но верно ли ты понял указ? - Ренье пожал широкими плечами, и в его словах философ уловил насмешку.
   - Брат мой, - произнес он чуть слышно, - искушения одолевают меня с той минуты, как я вновь ступил на брабантскую землю. Ни здесь, ни в Лёвене мне нет покоя. Иного пути не осталось - я либо погибну, либо навсегда покончу с мерзостной гнилью, отравившей мне душу. Да, - пробормотал он, уставившись в одну точку, - я не мог ошибиться. Сатурн преследует Меркурия и отрубает ему ноги. Видишь этот тигель? В нем Сатурн-свинец очистит Меркурий-серебро и сделает неподвижным, неизменным. Из Меркурия я приготовлю "земное тело", которое смешается с "солью небесной", Меркурием философов, и создаст малый магистерий. Белый король явится через четыре дня.
   - Ты безумен, брат мой, если веришь в такое, - вздохнул Ренье.
   - Как не поверить? - усмехнулся Андреас. - Ведь Меркурий - это я. Мое время настало. Через четыре дня прошлое, настоящее и будущее сольются в одно. Мое тело очистится и возродится, и душа успокоится. И я стану тем, кем должен быть.
   - От всей души желаю тебе исполнить задуманное, - сказал пикардиец. - И все же выслушай меня, своего друга, который пока еще в пребывает в трезвом рассудке. Я бывал в разных местах и видел немало, потому в чудеса не верю. Зато я точно знаю, о чем философия говорит на самом деле. Не о трансмутации металлов, не о работе с материальными веществами и элементами, но о беспрестанном делании человеческого духа - свободной волей и открытым разумом. - Не выдержав, Ренье вскочил и принялся расхаживать из угла в угол. - Вот истинное золото и истинное серебро. Но только безумец будет бросаться ими там, где хватило бы простой обманки. Брат мой, твое намерение прекрасно, но подожди, не растрачивай сокровищ своей души на тех, кто этого не оценит. Ей-богу, когда я вел тебя во дворец, то не думал, что ты примешь игру всерьез!
   Андреас застыл у печи. Его искалеченная рука мелко тряслась.
   - Я сделаю то, что должно, - сказал он после долгого молчания. - И будет по сему.
   Хмурый, как туча, Ренье оставил его, сам же отправился искать Стефа. Пройдя по дворцу, он заметил вокруг непривычную суету и узнал, что через четыре дня римский король возвратится из Антверпена. Весть эта показалась Ренье дурным знаком, но, не желая внимать ему, пикардиец сделал вид, что радуется больше других. Скоро он нашел себе товарищей, вместе они отметили грядущий приезд австрийца столь рьяно, что к вечеру едва могли держаться на ногах. Кое-как Ренье добрался до лаборатории и сразу лег спать, не сказав ни слова другу и даже не поглядев, чем он занят.
   Андреас же, возблагодарив Бога за безветрие, в который раз проверил тягу в печи и принялся наблюдать, как плавится свинец в глиняной купели. Днем он уже пробовал купелировать серебро и счел результат неудачным. Но сейчас все проходило как надо, и философ ощущал непривычное умиротворение. Сомнения, вечные его спутники, наконец-то развеялись, и тревога перестала грызть сердце. Теперь Андреас был уверен, что все делает правильно. Он следил за стенками муфеля: меняясь, их цвет указывал на то, как прибавляется температура в печи. Простое это занятие требовало глубокой сосредоточенности. Андреас смотрел, как расплавленный свинец понемногу впитывается в стенки тигля, унося все нечистые примеси, и чувствовал так, словно это его душа очищается от разъедающей ее скверны, от всего тяжелого, темного, стыдного, что мучило его семь долгих лет.
   В последний раз удалив шлак, он заметил, что тигель полностью пропитался свинцом и на поверхности расплавленного металла появилась радужная пленка. Философ осторожно качнул сосуд, и ослепительный блеск серебра прорвался сквозь нее и на миг застлал Андреасу глаза. У философа перехватило дыхание. Острая вспышка ликования, подобно этому сияющему блеску, прорвала пелену спокойствия, которым он себя окружил, и пронзила его с головы до ног.
   С гордостью и умилением Андреас взирал на дело своих рук, чувствуя, как его душа наполняется неизъяснимым блаженством. Действуя размеренно и неторопливо, он вынул тигель из печи, перелил серебро в приготовленную форму и поставил остужаться. Каждое движение доставляло ему ни с чем не сравнимую радость.
   Не сводя взгляд с чистейшего серебра, Андреас опустился на колени и прошептал:
   - Qui timetis Dominum laudate eum universum semen Iacob magnificate eum... quoniam
   non sprevit neque dispexit deprecationem pauperis nec avertit faciem suam a me et cum clamarem ad eum exaudivit me.*
   Его лицо пылало, а сложенные на груди руки источали жар. Он закрыл глаза.
   Почва была подготовлена, и семена, упавшие в нее, уже дали всходы. Андреас ощущал животворную силу, тянувшую их вверх, и рос вместе с ними. Ему казалось, что он вот-вот оторвется от земли. Сознание его расширилось до самых дальних пределов мира; охватив их, он устремился ввысь, к лестнице, ведущей в небеса. Чудесный свет, которому нет названия, струился по ее ступеням. И Андреас коснулся их с глубоким благоговением и стал подниматься.
   Чем выше он восходил, тем свежее и чище становилось вокруг, и воздух наполнялся сладостью. И вот он оказался на вершине великой горы, которая возвышалась над миром в окружении огромных сверкающих пиков. Белый снег окутывал гору, словно мантия, а над ней было только небо - бездонная синяя пропасть, наполненная светом, бесконечная и близкая одновременно. Один лишь шаг отделял от нее, но, сделав его, Андреас понял, что падает.
   Он напряг все силы и не рухнул вниз, но, подобно сброшенному с пьедестала кумиру, перевернулся и увидел под собой еще одну бездну, столь же глубокую, беспредельную, но пустую и черную, как смерть.
   И сияющие небеса и вершина мира уплывали от него все дальше. А он падал все ниже и ниже, и ничто уже не могло удержать его в падении.
   Осознав это, Андреас беззвучно вскрикнул, и тело его свела мучительная судорога. Усилием воли он попытался дотянуться до вершины, чтобы вновь встать на ней. Но так как он висел вниз головой, ему не удавалось обрести опору. И тогда всем своим существом Андреас пожелал, чтобы небо вновь было над головой, а черная пропасть - под ногами. И едва он пожелал этого, как мир задрожал и перевернулся, и свет опустился вниз, а тьма вознеслась вверх.
   Но человек в перевернутом мире по-прежнему уносился в бездну.
   Тяжело дыша, Андреас открыл глаза. Вокруг было темно, только оранжевые огоньки изредка вспыхивали в печи. Андреас, как дряхлый старик, еле поднялся с пола. Его ноги тряслись, колени ныли, хребет утратил плотность. Он был опустошен, выжат досуха. От чувств, испытанных недавно, не осталось и следа, горделивое упоение сменилось безмерной усталостью, за которой, словно прилив, неотвратимо накатывало отчаяние.
   - Почему, Господи? - шевельнулись его спекшиеся губы. - Почему так случилось? Что я сделал не правильно?
   Остывая, потрескивал муфель, храпел Ренье, и мыши чуть слышно скребли под половицей. Но Андреас не слышал этого, он застыл в ожидании ответа. Потом до него донеслось, будто издалека: иди к тому, кто всегда поддерживал тебя, он объяснит и поможет...
   Андреас вытянул руку и нащупал в темноте брошенный пикардийцем плащ. Машинально он набросил его на плечи и, шатаясь, поплелся к двери. Сознание его тускнело, рассудок цепенел. Единственная мысль еще теплилась в нем: прочь отсюда, идти... Ни о чем более не думая, Андреас направился к учителю.
  
   * Боящиеся Господа! восхвалите Его. Все семя Иакова! прославь Его... ибо Он не презрел и не пренебрег скорби страждущего, не скрыл от него лица Своего, но услышал его, когда сей воззвал к Нему.
  
   XXVII
  
   Он сам не мог сказать, как случилось, что никто не остановил его; как удалось ему миновать епископские покои и выйти из дворца; как он прошел по городу и не был задержан стражей.
   Один раз глаза философа различили свет факелов: он принял их за призрачные огни и потянулся следом, как завороженный. Но они вдруг исчезли, оставив его в душной темноте улицы, и от внезапного головокружения он едва не лишился чувств. Густой воздух облепил город, как мокрая горячая вата, и люди стонали во сне, оттого что им трудно было дышать.
   Андреас вдруг забыл, куда он идет, и стал оглядываться с рассеянным любопытством. Перед ним была церковь святых Иоаннов: острый, как игла, шпиль колокольной башни гордо возвышался над кварталом. Вокруг церкви теснились особняки членов Большого совета Мехелена - мрачные каменные строения в два и три этажа, украшенные гербами именитых родов.
   Дом из красного кирпича с вычурными башенками по углам привлек внимание философа. Ему представилась огромная холодная печь, забитая пылью и золой: из ее пустого зева вылетали клубы невесомого пепла из открытой пасти и покрывали все вокруг бледным саваном. Вскоре Андреас увидел, что сам окутан целиком, точно покойник, - но он тут же забыл о том, что видел. Его голова вновь потяжелела. Он сдавил виски руками, стараясь поймать ускользающую мысль, но она не давалась, кружась перед ним, как перышко в воздушном потоке. Сердце билось редкими неровными толчками, по телу струился пот, пропитывая рубашку. Андреас сбросил плащ, потом поднял его и потащил по земле. Все это время ему казалось, что он не двигается - меж тем он чувствовал, что приближается к цели. Неведомая сила сдвигала для него пространство, подтягивала улицы и дома. В очередной раз подняв голову, он увидел перед собой ворота бегинажа и, наконец, вспомнил, зачем пришел сюда.
   А в это время Виллем Руфус проснулся и позвал:
   - Пить... прошу, воды...
   Ему никто не ответил.
   Старик попробовал подняться, опираясь на локти. В ребрах у него неприятно кольнуло. Он заморгал, пытаясь разглядеть в темноте хозяйку или ее служанку, ночевавших в пристройке по очереди, но его глаза не различали ничего, кроме серых пятен. Старик подумал, что женщины спят, и окликнул громче:
   - Сара! Госпожа Хеди!
   Большое пятно, более темное, чем другие, сдвинулось с места и подплыло к нему. Виллем услышал, как кружка стукнула о горло кувшина и в нее полилась вода. Жесткая рука приподняла ему голову, и его губ коснулась холодная влага. Он удовлетворенно замычал и сглотнул. Тонкая струйка сбежала по подбородку на грудь, приятно защекотав кожу. Виллем растер ее пальцем, откинулся на подушку и выдохнул:
   - Благодарю.
   Потом он услышал треск свечного фитиля и прикрыл лицо ладонью, а когда глаза привыкли к свету, разглядел стоящую у постели фигуру - она ничем не напоминала бегинку.
   На ночном госте было облачение законника, но мантия толстого черного сукна казалась слишком свободной, а складки ворота слишком тяжелыми для узких плеч и бледной худой шеи с выступающим кадыком; маленькая шапочка с наушниками, напротив, плотно облегала вытянутый череп. Неизвестный горбился и дрожал, зябко потирая костлявые пальцы с желтыми ногтями. Тень делила его лицо на две половины, и один глаз ярко блестел, отражая огонь свечи - другой же, тусклый и запавший, казался мертвым.
   - Кто вы? - спросил философ с любопытством, но без страха.
   Человек молчал.
   - Присядьте, - сказал ему Виллем Руфус. - Ведь вы пришли сюда не просто так?
   Гость повернул голову.
   - Ты спрашиваешь, кто я? - внезапно произнес он. - Я - Имант Эйтхетниц*.
   Старик повторил:
   - Садитесь же, господин Имант. Ноги вас едва держат.
   - Вы видите больше других, господин Ротеркопф, - сказал Имант, тяжело осев на край постели, - хотя и слепы.
   - Как вы назвали меня? - удивился философ.
   - Разве это не ваше имя?
   Старик пожевал губами.
   - Я отказался от него много лет назад, - пояснил он. - Теперь меня зовут...
   - Виллем Руфус, - оборвал его гость. - Я знаю. Руфус, Ротер** - не все ли равно? Мне нет разницы, какого цвета ваша голова. Дайте мне то, что в ней!
   - Вы хотите убить меня? - кротко спросил философ.
   - Ваша смерть не угодна Богу, - ответил Имант. - Потому вы в безопасности. О вас станут заботиться, как следует.
   - Благодарю. Стало быть, госпожа Хеди служит вам?
   - У меня достаточно слуг, господин алхимик. Хеди Филипсен послушна мне: по моему приказу она взяла вас в дом и сделает все, что я велю. Этой ночью ей было велено оставить нас одних.
   - Что за нужда у вас в умирающем старике? - спросил Виллем со вздохом.
   - Ваша голова, - повторил Имант, - все, что есть в ней.
   - Боюсь, вы опоздали, - сказал философ. - Моя голова уже не служит мне, как раньше, она - сосуд пустеющий. Этот предмет утратил цену...
   - Ты лжешь, старик! - воскликнул Имант в ярости. - Твои слова говорят об обратном!
   Он поднялся, сжимая руки так, что ногти впились в ладони, и несколько раз повторил: "Ты лжешь!". Потом дыхание у него прервалось...
   - Я не лгу, - сказал Виллем Руфус, более огорченный, чем напуганный этой внезапной вспышкой. - И готов услужить вам, чем сумею. Все, что есть в моей голове, теперь принадлежит Богу. Мне нечего скрывать.
   Гость кивнул, соглашаясь, и вновь опустился рядом.
   - Так и есть, - хрипло произнес он. - Хвала Ему, что надоумил вас быть покладистым. Впрочем, иного я от вас не ждал... Слушай, старик, я знаю о тебе все. Ты прожил жизнь в безвестности и, когда умрешь, никто не вспомнит, как тебя звали. В этом мире твое имя - ничто; ты отверг земные соблазны, а вместе с ними - славу, известность, богатство и почет, которыми мог обладать по праву; ты пожелал стать отшельником среди людей для того лишь, чтобы не было помех твоему делу. Чего же ты достиг своим отречением? Умираешь здесь один, всеми забытый и брошенный, без гроша за душой. Чужая милость оплатит твои последние дни, и ты примешь ее без стыда, но со смиренной покорностью Божьей воле... Любой, посмотрев на тебя, скажет - он не достиг ничего. Но я не любой. Господь наделил меня даром видеть тайное. Я, Имант Эйтхетниц, говорю: смирение твое - ложь! Пусть другие верят в него, но я знаю - твоя гордыня безмерна! Ты пожелал прибрать к рукам сокровище, на которое смертный человек не смеет покуситься! И ты овладел запретными знаниями, чтобы возвыситься над людьми и выделиться перед Богом!
   Имант схватил старика за руку и впился в него горящим взглядом. Склонившись еще ниже, он прошипел:
   - Признайся, признайся мне во всем. Только этим ты спасешь свою душу от вечного проклятья, потому что надежды твои напрасны. Господь не отметит тебя, не обратит на тебе взор. Не сидеть тебе в числе праведных на небесном пиру. Дьявол поманил тебя и указал неверную дорогу. Но хочу, чтобы ты осознал: я здесь, чтобы твоя душа не погибла.
   - Господин Имант, - попросил Виллем кротко, - не дадите ли мне еще воды?
   Имант нетерпеливо сунул ему чашку, после вылил остатки из нее себе в рот. От резкого движения в горле у него хлюпнуло, и лицо налилось кровью. Не в силах сдержаться, он надрывно раскашлялся, потом, содрогаясь всем телом, упал на покрывало и прижался лбом к мягкой ладони философа. От напряжения на его губах выступила пена. Виллем Руфус наблюдал за ним с тревогой. Наконец он спросил, не следует ли позвать на помощь?
   Сделав над собой усилие, Имант выпрямился и оттер рот.
   - Телесная слабость - ничто, - побормотал он хрипло, - в сравнении со слабостью души. Первое мне от вас не скрыть, второго же не увидите никогда.
   - Я вижу, - мягко заметил Виллем, - что недуг ваш терзает не только тело, но и душу. Страх перед болезнью порой мучительнее самой болезни. А вы, господин Имант стоите от смерти дальше меня, но страдаете куда сильнее. Поэтому вы здесь?
   - Ошибаешься, старик, - сказал Имант. - Ни страдания, ни болезни, ни смерть меня не пугают. Это плата за наши грехи, естественная и неизбежная. И я приму ее с легким сердцем, если буду знать, что дело, порученное мне Господом, завершено. Я поклялся Ему; а если нарушу клятву, то меня следует сжечь, как худшего из преступников.
   - Что же за дело? - спросил философ.
   Имант скрестил руки на груди.
   - Хочешь, чтобы я исповедался перед тобой? - спросил он надменно. Но тут его лицо приняло иное выражение. - Впрочем, - прошептал дознаватель сам себе, - разве это может навредить? Старик слаб, брошен, болен... он скоро умрет... А я тем вернее узнаю то, что известно ему...
   Он подумал немного, потом произнес:
   - Господин алхимик, наши судьбы столь различны, но в одном схожи: много лет назад и я, подобно вам, отказался от того, что могло составить мою земную славу. Будучи совсем молодым, я готовился принять монашеский обет в ордене святого Доминика. Мои склонности побуждали меня служить Господу в составе святейшей инквизиции. Мое честолюбие подталкивало меня к этому, ведь я знал, что со временем эта дорога может привести к епископской или кардинальской шапке, а то и папской тиаре... И все же я сошел с широкого пути, чтобы идти торной дорогой во мраке и тайне. Вы спросите, как это случилось? Нет? О, я вижу, вы знаете! Возможно, вы сами когда-то испытали подобное... Но вас соблазнил дьявол, меня же призвал Господь - он открыл мне Истину и повелел охранял людские души от страшного проклятья. Его навлекла на людей праматерь Ева, и ради искупления человек был изгнан из рая; но до сих пор многие не желают внять голосу Божьему и тянутся туда, куда им путь заказан. По злому умыслу или по неведению эти несчастные предают себя дьяволу, и тот ведет их к древу греха, называя его древом познания. Через них, нечистых, еретиков, дьявол все сильнее овладевает миром, через них ведет его к гибели. Слушай меня, слушай! Много лет я в тайне собирал книги и записи, водил дружбу с алхимиками, хотя почти все они были отъявленными мерзавцами и безбожниками, коих следовало бы уничтожить без жалости. Суфлеров я не трогал - надутые куклы, пустышки, они не представляли угрозы... Настоящий вред могли принести лишь те, кто искренне верил, что посредством алхимии можно обратить порчу, очистить душу и вернуть человека в прежнее райское бытие. И хотя я в душе был уверен, что подобное немыслимо, моим долгом было разыскивать безумцев, обладавших особым талантом, из-за которого они становились опасны. И я делал это год за годом, терпеливо и добросовестно роясь в навозе, чтобы найти жемчужину... выводил несчастных из тьмы, в которой они скрывались, и отдавал в руки правосудия. Я знаю всех алхимиков Фландрии и Брабанта, в других провинциях у меня есть осведомители, я получаю сведения из Франции, Италии, германских княжеств... И однажды мне в руки попала книга... "Manu philosophum"... Ты знаешь, о чем я говорю!
   Виллем, слушавший внимательно, вздрогнул.
   - "Рука философа"?
   - Да, "Рука философа". Даже моих знаний оказалось недостаточно, чтобы постичь ее тайный смысл, но их хватило, чтобы понять - вот то, к чему вел меня Господь. Я должен был все узнать о ней. Книга была отпечатана в Гейдельберге; автор скрыл свое имя, но он посвятил ее "единственному брату Ротеркопфу" со словами "Caeci vident"***.
   Старик глубоко вздохнул, в его глазах блеснули слезы.
   - Я помню, - сказал он взволнованно. - Я держал эту книгу в руках, но совсем недолго.
   - Ты прочел ее? - спросил Имант.
   - Да, в тот же день, когда мой друг Исаак принес ее мне. Это было давно...
   - Человека, написавшего ее, звали Исаак?
   - Исаак Философ - так он себя называл. Настоящего имени я не знаю. В Гейдельберг он пришел, кажется, откуда-то из Саксонии. Впрочем, не знаю... Мы сошлись в университете и три года были ближе, чем родные братья. Потом он ушел, и больше я его не видел.
   - Он был алхимиком?
   - Да, у Исаака был тот особый талант, и он очень быстро обошел признанных мастеров делания. Но своих секретов он не открывал никому... даже мне, хотя я по глупости не раз просил его об этом.
   - Но книга - он написал ее для тебя? - хрипло спросил Имант.
   Философ слабо улыбнулся.
   - Он написал ее, потому что есть вещи, которые невозможно передать простым человеческим языком. Чтобы понять их, нужна целая жизнь и сердце, открытое для постижения Божественной любви. Но я был молод и мало что понимал тогда, поэтому Исаак забрал у меня книгу, а взамен оставил другую.
   - "Oculus philosophum"****... - произнес Имант чуть слышно.
   Виллем кивнул. Дознаватель подался вперед:
   - Это ключ к первой. Она здесь, с тобой? Дай мне ее.
   Философ помедлил.
   - Я хотел передать эту книгу своему сыну. Но, если она так нужна вам, возьмите. - Он указал на сумку, лежавшую радом с постелью. Имант всем телом наклонился к ней, подхватил и прижал к груди.
   - Вам зачтется, господин Ротеркопф, - сказал он радостно. Но перед тем как достать книгу, замер, и его губы искривила судорога.
   - Что, если это обман? - пробормотал он, неподвижно глядя перед собой. - Тихий голос и смиренный вид часто скрывают ядовитое жало. Я всегда чувствую его рядом собой. И сейчас, в минуту моего торжества, почему, почему мне так тоскливо? О, этот смертельный холод на сердце... Руки немеют. Я не могу пошевелить пальцами. Старик, открой сам свою сумку.
   Виллем Руфус не без труда отцепил медную пряжку и вынул из сумки маленький томик в неприметном кожаном переплете. Книга была размером в ладонь, а толщиной в полпальца.
   - Это она? - недоверчиво спросил Имант.
   Он протянул руку, осторожно взял книгу, раскрыл и стал перебирать страницы. Потом его лицо пожелтело, глаза вспыхнули, и движения сделались резкими и суетливыми. С раздраженным видом Имант быстро пролистнул книгу из начала в конец и наоборот, встряхнул ее и перевел взгляд на старика.
   - Здесь ничего нет, - прошипел он яростно. - Совсем ничего. Пусто, пустые листы!
   По губам Виллема вновь скользнула улыбка.
   - "Око философа" - caeci vident...
   - Ты смеешься надо мной! - воскликнул дознаватель.
   - Нет, господин Имант. Жестоко осмеивать человека, который мучается так, как вы. Мне очень жаль вас. И я не могу облегчить ваши страдания - книга действительно пуста, такой она была с самого начала, такой сделал ее Исаак.
   - Тайный шрифт? Особые чернила? - Имант исступленно потряс страницы.- Говори, что нужно сделать? Нагреть страницы? Смочить водой? Каким-то раствором?
   - Никакие средства не заставят проявиться то, чего нет. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Эти листы и от меня претерпели немало. Чего я только не испробовал, прежде чем мысль, заложенная Исааком, нашла путь к моей душе. Ее трудно выразить словами, потому, боюсь, мне будет не под силу объяснить то, о чем говорил мой друг с самого начала. Пустота равна полноте в истинном знании, которое есть образ Божий; его же следует искать не в книгах, а в человеке - любимом творении Господа. Ни один алхимик не заберет себе чужой опыт. Чтобы достичь цели, каждый сам должен пройти дорогу от начала и до конца.
   Имант встал. Книга выскользнула из его ладоней и упала на постель, но дознаватель не удостоил ее взглядом. Ногтями он впился себе в щеки так, словно хотел разорвать их, и из открытого рта вырвался хриплый стон. Потом скрюченные пальцы разжались, руки Иманта бессильно упали вниз, и на его лицо наползла угрюмая тень.
   - Пусть так, - сказал он, помолчав. - Я шел за обманкой. Мне не достичь того, о чем ты говоришь. Такой путь не для меня. И все же они мои - эти книги, никто более не увидит их и не прочтет. Яд, которым они отравлены, отныне никому не принесет вреда. Господь свидетель, я исполнил обещанное. Осталось одно... - Имант внимательно поглядел на старика. - Твоя голова, алхимик.
   - Возьмите и ее, - сказал Виллем и закрыл глаза.
   Имант поднял книгу с постели и спрятал под мантию.
   - Она имеет ценность до тех пор, пока едина с телом. Я возьму то, что в ней есть, не сейчас - сегодня достаточно тайн - но со временем. Уповаю на ваше благоразумие, господин Ротеркопф. Вы мудры - так не противьтесь неизбежному. Клянусь именем Христовым, вас ни к чему не станут принуждать силой, напротив, будут оберегать и заботиться, как о короле. Я желаю только, чтобы вы не сделались для меня книгой с пустыми страницами.
   - Все в руках Божьих, - вздохнул философ.
   - Истинно так, - произнес Имант, направляясь к двери. - Я навещу вас завтра, господин Ротеркопф. Набирайтесь сил. Наши беседы будут долгими.
   - Завтра... - прошептал старик.
   Имант открыл дверь и вышел.
   Виллем Руфус устало опустил голову на подушку. Морщинистые руки философа бесцельно скользили по складкам покрывала, то разглаживая, то сминая вновь. Щурясь, старик глядел на свечу. Та почти прогорела, и ее огонек, совсем тусклый, чуть колебался на тонком крючке фитиля. Однако у старика не было сил задуть ее: его губы посинели, дыхание вырывалось из них с чуть слышным хрипом. Моргая, Виллем отвел глаза и вздрогнул - у двери кто-то стоял.
   - Это вы, господин Имант? - прошептал философ.
   Ответом ему был сдавленный смешок, более похожий на рыдание. Старик вздрогнул еще сильнее, его лицо исказилось.
   - Андреас? - спросил он испуганно. - Сынок, зачем ты пришел?
   Молодой человек оторвался от дверного косяка, за который он цеплялся, чтобы не упасть, и неверным шагом приблизился к постели.
   - Я пришел к своему учителю, - ответил он с поклоном.
   Виллем не мог отвести от него взгляд. В лице ученика не было ни кровинки, черты исказились, а глаза блестели странным блеском и безостановочно двигались, как будто он пытался уследить за обезумевшей мухой. Склонив голову к плечу, как любопытный ребенок, Андреас спросил:
   - Это вы, мэтр? Вы - мой учитель?
   - Ты всегда называл меня так, - ответил Виллем. Ученик кивнул.
   - Мне следовало звать вас по-иному.
   - Присядь, - попросил старик. - Послушай меня, Андреас... Ты стал мне больше, чем учеником, ты - возлюбленный сын моего сердца.
   Он протянул руку, но молодой философ быстро отстранился.
   - Черного лживого сердца. Быть сыном такого - не велика честь.
   - Я никогда не обманывал тебя, - сказал старик.
   Наконец Андреас остановил на нем свой взгляд.
   - Я тоже так думал, потому верил вам, как Богу. Но вдруг я ошибся? Знаю я вас или нет? Кто вы? Тот ли человек, что был для меня самым лучшим, самым чистым и святым на земле? Никакая грязь не могла к нему пристать; он чурался грязи, обходил ее, отворачивался в сторону. А вы влезли в нее с головой... когда так мирно, так спокойно... вели беседу с палачом!
   - Андреас! - воскликнул старик, хватая губами воздух.
   Ученик сжал его плечи.
   - Этот голос, это лицо!.. Я узнал его! Это он душит меня по ночам, его когти царапают мое горло, его руки ломают мне пальцы. Сколько проживу, я буду помнить его, как сейчас, как тогда, когда он приходил ко мне и шипел в мое ухо: "Отдай, отдай, отдай". Это был шепот дьявола!
   - Сынок, зачем ты пришел? - простонал Виллем Руфус.
   - Я хотел найти спасение от самого себя. У вас я хотел найти его. Но вы, отец мой и учитель, предались дьяволу, вы отдали ему душу вместе с книгой, предали все, чему я поклонялся, предали мою веру, предали меня... - Андреас прижался к философу, выплюнув последние слова ему в лицо.
   Задыхаясь, старик схватился за грудь и бросил на ученика умоляющий взгляд. Но Андреас отошел от него, отвернулся и изо всех сил ударил кулаком по стене.
   - Вы - худший из всех. Я ненавижу вас!
   У него вырвалось сухое рыдание, заглушившее слабый шепот учителя.
   Остаток свечного фитиля сполз в восковую лужицу и потух, выпустив напоследок дымный завиток. Темнота и наступившая в ней тишина внезапно испугали Андреаса. Его сердце заколотилось куда сильнее, чем недавно при виде Иманта, и тело охватила дрожь. Он медленно повернулся, потом, не сводя глаз со светлого пятна на постели, неуверенно шагнул вперед.
   Слабый хрип донесся до его ушей и тут же оборвался.
   - Учитель! - воскликнул Андреас, бросаясь к старику.
   Виллем Руфус с запрокинутой головой и закаченными глазами тихо скреб руками по покрывалу, натягивая его на грудь. Ученик склонился над ним, пытаясь поймать в темноте взгляд учителя, но было уже поздно. Чуть вздрогнув, старик вытянулся и обмяк. Стиснутые пальцы медленно разжались, челюсть отпала, и из открытого рта на руку Андреасу сбежала липкая ниточка слюны. Смертная тень поползла по застывшему старческому лицу - ото лба в коричневых пятнах, вдоль пергаментных щек, к отвисшему подбородку и дальше - по шее, по груди в распахнутом вырезе рубашки.
   И прикосновение ее было так ощутимо, что Андреас в ужасе отдернул руки, будто их обожгло ледяным холодом.
   - Учитель... - прошептал он боязливо, не желая верить ни глазам, ни рассудку, говорившему, что перед ним лежит мертвец. Когда же, наконец, эта мысль проникла в его голову, Андреас удивился, потому что она почти не тронула его. И он вдруг понял, что ужасно устал.
   Ему захотелось лечь на пол, но, превозмогая слабость, он опустился на колени возле постели, бережно расправил смятое покрывало, подоткнул края под тяжелое тело учителя и сложил его руки на груди, одну поверх другой. Он взбил подушку и устроил голову мертвеца так, чтобы она не заваливалась в сторону; с нежностью, почти любовно, разгладил тонкие, как пух, волосы, закрыл старику глаза и рот, зашнуровал ворот рубашки. И, не вставая с колен, надолго прижался к холодному лбу покойника такими же холодными губами. Потом он оперся подбородком о сомкнутые пальцы и попытался вспомнить нужные молитвы. Но слова не шли ему на ум. Вместо них Андреас ощутил в мозгу звенящую пустоту, которая все разрасталась. Силы окончательно оставили его. И он опустил голову на грудь мертвеца и впал в оцепенение.
  
   * Iemand uit het niets - некто из неоткуда.
   Имант - никто.
   ** Руфус (лат.) - рыжий; Ротер (нем.) - красный.
   *** "Слепой увидит"
   **** "Око философа"
  
   XXVIII
  
   Андреас не знал, сколько времени прошло, прежде чем боль привела его в чувство. Его тело затекло от неудобной позы. Он попробовал пошевелить головой и едва не вскрикнул от острой судороги в шее и плечах. Поначалу философ не чувствовал ничего, кроме боли; потом он вспомнил все, что случилось этой ночью, и волна отчаянной скорби, дождавшись своей минуты, накатила на него и захлестнула с головой.
   Андреас застонал. Он вцепился себе в волосы и стал дергать. Ему хотелось вырвать их с корнем, но пальцы не слушались. Он представил, как бьется головой об стену, кусает непослушные руки, катается по полу перед мертвым телом учителя, он воочию слышал собственные рыданья - сам же оставался тих и неподвижен. Пережитое как будто вывернуло его наизнанку. Неудавшееся делание, появление Иманта, как воплотившегося въяве кошмара, разговор с учителем и смерть - все это пронеслось над ним, подобно разрушительной буре, и оставило после себя лишь обломки прежних мыслей, надежд и желаний. Собрать их было Андреасу не под силу, но он и не желал этого - пустота, в которую он неотвратимо погружался, перестала его страшить. Андреас смутно жалел только о том, что не в силах сам расстаться с жизнью - несмотря ни на что, его душа все еще крепко цеплялась за свою бренную оболочку. И он зашептал: "Господь всевидящий, как благости прошу, пошли мне небытие... обрушь на меня чашу своего гнева, раздави... раздави, как червя, отряхни от ног твоих. Господи, пошли мне смерть, иного не достоин".
   Так молился Андреас, не поднимая головы. Внезапно у двери он услышал звуки шагов. Он хотел обернуться, но не мог пошевелиться. Звуки, между тем, затихли. Андреас прислушался: далеко на улице стукнула колотушка ночного сторожа, потом раздался утробный кошачий вой, и опять наступила тишина.
   И вновь ему почудилось чье-то присутствие. Кто-то осторожно продвинулся в темноте и остановился, прерывисто дыша, рядом с философом.
   - Это ты? - произнес взволнованный женский голос. - Нет, не отвечай. Я знаю, это ты. Я нашла твой плащ у двери. Его я ни с чем не спутаю. Помнишь день, когда мы встретились впервые? Тогда на тебе был другой плащ, серый плащ паломника, тусклый, как моя жизнь до тебя. На нем болтались ракушки, они терлись и стукались друг о друга. Из твоей шляпы торчала солома, и ожерелье на шее тоже было из соломы. Ты был так нелеп в своем одеянии и так прекрасен, когда дрался, расшвыривая всех вокруг голыми руками - и таким я полюбила тебя на всю жизнь. Слышишь? Не отвечай. Ах, я сама не своя... Что я тут делаю? Зачем пришла? Не говори ничего. Я боюсь, что, услышав твой голос, совсем лишусь рассудка. Уже три дня прошло, как я увидела тебя у ворот бегинажа и перестала владеть собой... Ах, что я говорю? Я совсем безумна, не слушай меня. Еще в Генте с той минуты, как наши губы соприкоснулись, я не принадлежу себе, а только тебе, тебе одному. Понял ли ты?.. Нет, молчи. Знаю, что понял. Но зачем ты ушел тогда? Почему оставил меня, почему не позвал с собой? Нет, нет, все не так! Ты позвал меня, конечно, позвал, не губами, но сердцем - я прочла это в твоем взгляде, которым ты простился со мной там, у реки. В тот миг моя душа стала твоей - и душа, и тело, все твое... И я пошла за тобой и искала тебя, в Лёвене, потом в Мехелене - всюду я следовала за тобой, как тень. И сейчас, когда ты так близко, я дрожу от страха и не могу прикоснуться к тебе - мое тело мне не подвластно. Помоги же! Посмотри на меня, обними, прижми покрепче. Ради этого я бросила все, но не жалею ни о чем. Ведь я - твоя, а ты - мой! - И Андреас почувствовал, что его голову стиснуло, точно в тисках, и жадные губы наспех отмечают лицо резкими, похожими на укусы, поцелуями.
   От ужаса волосы у философа встали дыбом - ему почудилось, будто сама смерть склонилась над ним и застучала зубами. Холодный спазм скрутил его внутренности; но следы поцелуев на щеках горели, словно ожоги. А чужие губы нашли его рот, и от их мокрого горячего прикосновения Андреаса замутило от отвращения.
   Он вскинул руки, чтобы оттолкнуть прижавшуюся к нему женщину, и уперся ей в грудь. Он ждал, что ощутит ладонями голые жесткие ребра, обтянутые иссохшей кожей, но тепло и мягкость податливой плоти под покровом застиранного сукна ошеломили его.
   От нее пахло мускусом и ладаном, как от дикого зверька, нечаянно забежавшего в церковь. Этот запах защекотал Андреасу ноздри, и страсть, которую он считал навеки похороненной, выползла, как змея, из темного убежища, в котором пряталась семь лет, и коварно впрыснула ему в кровь свой яд. В один миг всем своим естеством Андреас ощутил смертельную силу этой отравы. Тепло женского тела прошло через его пальцы, подобно магнетическому разряду, и отозвалось болезненной тяжестью в животе. Тем сильнее была эта боль, что рядом с собой Андреас по-прежнему чувствовал остывающее тело учителя, но не мог остановиться. Как умирающий, охваченный смертной истомой, с отчаянием цепляется за последние мгновения жизни, так он, прижав женщину к себе, еще неистовей приник к ее губам.
   Но вместо ответа она вскрикнула и оттолкнула его. Изумленный и растерянный Андреас открыл глаза. В темноте над ним белело искаженное страхом лицо, в чертах которого ему почудилось что-то дьявольское. Женщина глядела на него одним глазом, второй, хитро прищуренный, косил куда-то в сторону. Под этим тяжелым взглядом Андреаса охватил ужас, смешанный со сладострастным восторгом, и он еще крепче обхватил незнакомку.
   Но она уперлась ладонями ему в плечи и прошептала:
   - Кто ты?
   Не ответив, он потянулся к ней с удвоенной силой.
   - Пусти! - крикнула она, ударив его по лицу. - Пусти меня, дьявол!
   Рванувшись, она упала и опрокинула на пол Андреаса. И так как он не разжимал рук и продолжал цепляться за нее, как утопающий за обломки кораблекрушения, женщина замолотила его по голове и плечам, а потом вцепилась ногтями ему в лицо и стала царапать, как бешеная кошка. Он закричал и ослабил хватку, а она, точно фурия, набросилась на него и впилась ему в глаза. Перекатившись через женщину, Андреас обхватил ее за шею и несколько раз ударил затылком об пол. Но она стискивала пальцы, точно хотела вырвать ему глаза, и тогда, почти ослепнув, он вновь сдавил ей горло и навалился на нее с такой силой, что женщина не могла даже хрипеть. И так было, пока тело под ним не обмякло; но и после этого Андреас, точно безумный, продолжал ее душить.
   Наконец он отдернул руки и посмотрел на женщину сквозь застилавшие взор кровь и слезы. Она была мертва.
   Андреас поднялся на ноги. Он более не чувствовал слабости, словно отнятая им жизнь передала ему свои силы. Андреас молча вытер лицо рукавом, одернул сбившийся балахон и, бросив последний взгляд на мертвые тела, направился к двери.
   На улице было все так же темно, и липкий влажный воздух не давал расправить грудь. Бегинаж спал, ничего не зная о том, что случилось в доме одной из сестер.
   И Андреас прикрыл за собой дверь, и вскоре его силуэт без следа растаял во мраке.
  
   XXIX
  
   Вернувшись под утро, госпожа Хеди и ее служанка нашли в пристройке два остывших тела. Старик выглядел достойно даже в смерти. Но вид женщины, лежавшей на полу, вызывал ужас: глаза на синем распухшем лице были широко открыты, а изо рта торчал прикушенный язык. От такого зрелища госпожа Хеди застыла на пороге, не в силах сделать шаг, а служанка, напротив, выскочила на улицу и понеслась прочь, голося во все горло.
   Привлеченные криками, в дом сбежались соседи, и вскоре весть о происшедшем облетела бегинаж.
   От госпожи Хеди нечего было ждать объяснений - она точно лишилась дара речи и на все вопросы отвечала мычанием.
   Наконец оба тело перенесли в больницу, где городской врач внимательно исследовал их и объявил, что смерть старика наступила от естественных причин; что касается женщины, то речь должно вести о смерти неестественной, то есть об убийстве. Затем прибывшие общинные старшины и приходской священник так же осмотрели тело с намерением узнать, какого покойница звания и, возможно, ее имя; но опознать женщину никто не смог.
   Тогда по приказу коменданта стали искать свидетелей, знавших имевших что-либо сообщить об убитой. Поначалу таких не оказалось вовсе. К концу дня, правда, удалось кое-что узнать. Поскольку женщина была одета, как бегинка, но не состояла в мехеленской общине, что стало известно наверняка, на допрос вызвали Томаса Ланге, больничного старосту, и сестру-привратницу. Оба показали, что убитая явилась в бегинаж три дня назад и назвалась Колеттой Шабю, фламандкой из Гента; ни родни, ни знакомых в Мехелене у нее не имелось, поэтому она остановилась в странноприимном доме при больнице. Томас Ланге сказал, что женщина показалась ему не такой, как другие бегинки, - порой вид у нее был, точно у одержимой. Но на людях она вела себя, как подобает доброй христианке, ни с кем не заговаривала и подолгу молилась в часовне святой Магдалены; и накануне он, Томас Ланге, застал ее там в слезах. Было ли у нее намерение отправиться к Хеди Филипсен, он не знает - она ничего не говорила об этом, а он не спрашивал.
   - Вообще же, - прибавил староста, - я считал, что ночи она проводит под крышей, а не шляется по улицам, как блудливая кошка. Ну, да Бог ей судья. Я сказал все, что знаю.
   И сестра-привратница подтвердила его слова.
   Потом привели госпожу Хеди, к которой, наконец, вернулся дар речи. Бегинка поклялась спасением своей души в том, что не знает убитую, никогда не видела ее ни в бегинаже, ни в ином месте и не приглашала к себе. Что до старика, бывшего на ее попечении, то она согласилась присматривать за ним из христианского милосердия; его кончина огорчила ее безмерно, поскольку в последний день он чувствовал себя даже неплохо, и она надеялась с Божьей помощью поставить его на ноги. Когда госпожу Хеди спросили, называл ли старик имя Колетты Шабю, она ответила с уверенностью, что ничего подобного не слышала. Также бегинка показала, что старика навещал лишь один человек - Ренье из Лёвена; однако он приходил днем, нимало не скрываясь, хотя подолгу не задерживался. Кто таков этот Ренье и где живет, госпожа Хеди наверняка не знала; был ли он знаком с убитой, сказать не могла. Отвечая на вопросы, бегинка казалась растерянной и потрясенной до глубины души. И ее отпустили вместе со служанкой, которая ничего не прибавила к словам госпожи.
   А старшины были испуганны случившимся сильнее, чем желали показать. Страшная смерть женщины в стенах бегинажа грозила бедой всем. Общины были под запретом, и церковь допускала их существование лишь потому, что многие знатные особы и сама герцогиня Маргарита покровительствовали бегинкам. Но жизнь в бегинаже всегда подвергалась нападкам; вновь могли всплыть старые подозрения в распутстве и ереси, а то и в maleficia. Была надежда на заступничество герцогини, но сейчас, в канун прибытия римского короля, наилучшим выходом представлялось на время замять дело.
   И было объявлено, что Колетта Шабю, бегинка из Гента, пала жертвой разбоя, когда поздно вечером вышла на улицу. Несмотря на замкнутую и благочестивую жизнь, бегинки часто подвергались поруганию; правда, что в мехеленском бегинаже такого давно не случалось, но, решившись на позднюю прогулку, фламандка сама ввела злоумышленников в грех. Потом, испугавшись содеянного и желая запутать следы, они подбросили тело в дом, который мог показаться пустым.
   Обо всем об этом было записано в акте, составленном на следующий день и подписанном четырьмя старшинами, комендантом Мехелена и священником.
   И сестрам-бегинкам запретили покидать дома после наступления темноты; также им не разрешалось отныне покидать пределы общины в одиночку.
   Слухи о происшествии было велено пресекать; не прошло и недели, как об убийстве совсем перестали говорить, и жизнь в бегинаже пошла своими чередом.
   Между тем госпожа Хеди пребывала в большом затруднении, поскольку не знала, что ей делать с телом Виллема Руфуса. Никто более о нем не справлялся; ученики философа как в воду канули, а Бартоломейс Имант, узнав о происшествии, велел передать ему все вещи покойного, но никак не распорядился о похоронах и не дал на них даже медной монеты. Хоронить старика за свой счет госпожа Хеди посчитала накладным. В конце концов, она оставила тело старика в больнице, откуда его вместе с останками других неимущих отвезли за городскую стену и там сбросили в общую могилу.
   А госпожа Хеди и ее служанка тщательно выскребли пристройку и все внутри окурили ладаном, чтобы отвадить злых духов.
   Когда дело было сделано, Сара подошла к госпоже и показала ей потрепанный мужской плащ, найденный в кустах возле дома - этот плащ она видела прежде на Ренье, когда тот навещал старика. И служанка спросила, не надо ли рассказать о том коменданту? Но госпожа Хеди посмотрела на нее холодным взглядом и велела держать язык за зубами. Сама же забрала плащ, положила в сундук и заперла на ключ.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com Н.Любимка "Долг феникса. Академия Хилт"(Любовное фэнтези) В.Чернованова "Попала, или Жена для тирана - 2"(Любовное фэнтези) А.Завадская "Рейд на Селену"(Киберпанк) М.Атаманов "Искажающие реальность-2"(ЛитРПГ) И.Головань "Десять тысяч стилей. Книга третья"(Уся (Wuxia)) Л.Лэй "Над Синим Небом"(Научная фантастика) В.Кретов "Легенда 5, Война богов"(ЛитРПГ) А.Кутищев "Мультикласс "Турнир""(ЛитРПГ) Т.Май "Светлая для тёмного"(Любовное фэнтези) С.Эл "Телохранитель для убийцы"(Боевик)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
И.Мартин "Твой последний шазам" С.Лыжина "Последние дни Константинополя.Ромеи и турки" С.Бакшеев "Предвидящая"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"