Неспешно хожу по тропкам старого пыльного в трещинах города. В легких - серь (и пыль, и сера, и стоки-выхлопы), но живая, деятельная и родная, ибо мы - из нее. Выдыхать ее - горько-вкусно: хруст на зубах, вкус на губах, звук в легких - нелегкий - недостаточно урбаничстичная, но отдаленная от естественности, давняя, даже почти древняя - недостроенность построек, стройная по рядам и пересечениям, но с выбивающейся капризностью в каждом из явлений: дом - недостроенный, наспех сляпанный в угоду практичности, в ущерб эстетизма, который так же физичен, и недостаток которого ощущается почти так же, как и отсутствие лампочек в подъездах; деревья - недорезанные, недокромсанные (недо- - так как источники кислорода) в сохранность проводов, которые так же недо-: местами провисают, поникшие под тяжестью времени и собственной ненужности в целом - только частью, пока толкают в себе ток.
Серь - жизнь в ней - разноцветна. (На заданный вопрос ребенку "Какого цвета огоньки горят на елке?", тот, оценив обилие цветов, после секундного затруднения ответил - "Разноцветные"). Несказанный, неисчислимый диапазон красок в невыразимо мелких частицах Сери - вижу, если зажмурить ресницы. Жизнь течет исподволь, амплитудно, но верно и неустанно. И слышно биение ее сердца (где оно?) - трехэтажное, как почти все дома на этой улице: первый стук - громкий, явно - звук: проезжающей машины, звона деревьев подсохшим ожерельем, выкриков и нестройных бесед прохожих; второй стук - нужно прислушаться внутрь, гулкий: память стен, деревьев - кровь, слезы (и радости тоже) - пролитое, рождение, смерть - прожитое; пред-память - предвкусие грядущего в ровном знании его; вне-память - испитие текущего момента, рождения мысли, рождения смерти мысли, рождение бытия мысли; третий стук - глух. Как удар о большой барабан под большой толщей воды, в воде же слышимый. Слышится не чем-то, не ушами, не душой, а - всем - собой. Всей сущностью, только расщепленной на мельчайшее, в архаике животного, испоконного, спинным мозгом, и там - слышишь, есть. Глухой и тяжелый. Со всем, что есть. Это земли пульс. А сколько всего не услышанного и не увиденного мною...
Проходя мимо маленькой арки, глядя, как показывается тень одной из ее округлой стены внутри и медленно прячется, переходя в другую - с другой, хочу войти в нее и спросить шепотом, чтоб не спугнуть тайного - Кто здесь? Что здесь? Но не вхожу и не спрашиваю. Как написал один из моих любимых поэтов, чье имя не на слуху, "у тайн свои на то есть тайны...". Тайна тайной связи наших пыльных лиц с прокисшей живой пылью города. Тайна тайн. И - солнце. Солнце, чуждое скупости, щедро разбрасывает себя по всему городу золотыми грудами, словно клоками сена, кусками света, изсвечивая пыль и грязь, делает их столь же драгоценными, как и оно само. Оно одаривает светом для блеска, предлагает тень для сокрытия, подчеркивает текстуру дня трещинами и вылинявшими цветами, разводами пятен на стенах. Так затейливо и неожиданно играет цветом, что в удивлении некоторое время стою на месте, пытаясь постичь его власть над палитрой. Оно, не вторгаясь - играет, нежно, трепетно, но по временам не удерживается от озорничества - махнет мне зайца в глаз - и слепну на секунды, упадет в лужу - и не видно лужи, видно - свечение расплавленной светлой руды, что и ступить боязно.
Я с жаждой пью чистый цельный солнечный свет. Мне нравится, как ласков со мной его золотисто-белый цвет. Заглатываю крупными глотками, но не тороплюсь, знаю - на всех хватит. Оно не жадное. Ему нет грани, нет конца. Оно - всех. Мое. Солнце.
Слегка заторможено, будто в мягкой вате от - до последней моей грани открытости - всему, что - не я, всему, чем я становлюсь, вхожу в один из трехэтажным квартирных старых домов. В переполненности, но не исполненности - выплескиваю выпитое солнце, выплевываю его смехом до навзрыд, до солнечных брызг из глаз на спокойно сверкающую некрасивую люстру, которая умеет мне нравиться, на стены, в глаза - тоже зелено-солнечные, которые смотрят на меня... как смотрят - их тайна.
А в преддверии вечера - какое разное бывает небо. Я помню то небо. Такой у него цвет - как виноградный сок разлился в небо, оседает по низам, серчает будто на свою тяжесть. Небом идут муторно минуты - разбавили нелепо виноградный сок с прокисшим чаем: мысль, цвет становятся уже не те, словно на похмелье забрезжило голову. Цвет виноградного сока или он сам, моя радость, разлитАя по небесному своду в жертве погасла счастью иному: облака чтоб пегасы в завтрашний день по небу летали на крыльях свободы быстротечной, быстрясь в погоне удалО родного ветра. Ветер их один в пути, а значит - верен. Неизбежность всяк приходит в вечность. Летайте, пегасы, резвей! Пейте виноградовый сок из вчерашнего дня. Ауууу!.. Вы - божьи дети. Я - ваша родня, не устану. За вами - успею.
Веревка
В домике - шум и гам, жизнь соседская. В дворике - возня, играют детки, носятся на маленьких и резвых ножках по дорожкам, шныряют промеж развешенного на просушку белья и напоминают мне заплутавших в веревках неспокойных (неупокоенных) привидений.
Веревка в нескольких местах так прохудилась, что держится на грани срыва каким-то невероятным усилием веревочной воли. Почему-то приходит аналогия резинки, которую тянешь в руках в разные (противоположенные) стороны, пока она не разорвется. Почему-то вслед за этой - еще одна - на грани смерти (могильность строя мыслей в сегодняшний, не серый день). На грани смерти - вся жизнь пред глазами в миг, враз. На грани порыва - резинка истончается до мельчайшей на долю мгновения части, даже не части, а - мельчайшей своей резиновости.
Усилием захвата за хвост, словно кометы, мысли, пытаюсь удержать вкус аналогии, войти в ее суть. Там, где тонко - там и рвется. Там где тончайше - нерассекаемая, неразрывная прочность. На абстрактную точку времени абстрактная точка резины существует (возможно, тоже абстрактно) наипрочнейшим образом, ибо - в непорывной частице. Самой голой сутью себя. Вне обусловленности, вне взаимосвязности, вне всего, являясь всем одновременно.
На грани порыва жизни, вспоминая себя в момент дорожно-транспортных аварий - автомобильной, мотоциклетной, в момент, когда кожу головы холодила сталь огнестрельного - состояние столь одинаковое, сколь могут быть одинаковыми явления вообще - стремительный в ускорении хоровод ключевых образов, действий, лиц, голосов, всего, что было, но - самого-самого. Возможно, это есть процесс вычленения посредством образов (условно образов, не обязательно зрительных) того самого, наипрочнейшего, что есть голой, не прикрытой обстоятельствами, сутью (чего? Жизни? Себя? Бога? - диалектика... Ставлю знак равенства).
Бельевая веревка порвалась с сухим скрипучим треском под детские визги радости и крики взрослых, раздраженных порчей белья. А мне жаль, что невозможно было оказаться в тот момент, в том месте - буквально, где (всего-навсего) была порвана бельевая веревка.
Крис
Мой город хранит мои воспоминания. Воспоминания вызываются к жизни , извлекаются из кладовой памяти сцеплениями, перекрестками мест, звуков, запахов. Сообщение в соц. сети: " Уютная after апатия
Привет, мой безмерный друг,
Не расстилай кровати,
Нас, кажется, меньше двух.
Мы, кажется, глубже бездны,
Сегодня лишились границ.
На каждую мертвую книгу
Тысячи мертвых страниц,
Резервы консервных мыслей,
Войска бессмертных идей.
Заклеивай окна дисками
И пей".
Сообщение от Крис, один из моих любимых поэтов. И мой безмерный друг. Вообще безмерность могу назвать одной из основных характеризующих ее личность. Даже не безмерность, а внемерность. Она - вне известных мне мер. Внешний облик, в сравнении с другими - непомерно велик и незауряден: выбивается из ряда прической - короткие темные, всегда фигурно выстриженные, кое-где под машинку, волосы; обилием разнообразного пирсинга на ушах и татуировок на теле; манерой одеваться - свободная от рамок и неожиданная. Манера речи - быстрость взахлеб, без стеснения, а если со смущением - то никогда не разберешь насколько оно наигранно - так ей идет, и всегда увлекающе потоком речи в образы, речью рисованные.
Наша первая встреча. Жду ее на вокзале с поезда. Только что приехала. Звоню.
Встретить на платформе не удалось.
- Кристина, ты где?
Ответ, пышущий радостью и волнением:
- На вокзале!
- Я тоже! Я где именно?
- Не знаю. Я не знаю нашего вокзала.
Я тоже плохо помню наш вокзал, поскольку он не мой - находится в соседнем городе, обл.центре. В моем - вокзала нет.
- Сориентируйся хотя бы на каком ты этаже. - Этажа всего два. - На первом или на втором.
Она, неуверенно:
- На втором...
Лечу с первого на второй, проматываюсь по всему этажу - нигде нет. Не заметить ее в толпе - знаю точно - невозможно. Перезваниваю, вылетая на мост, плавно переходящий в эстакаду - видно все и сверху, и снизу.
- Крис, кажется ты все-таки на первом. Найди выход. Спроси у кого-нибудь.
Спрашивает....
- Вышла!
Пока еще ее не видать... Вижу киоск с газетами, синий. Она тоже видит. Велю идти к нему и не двигаться с места. Краем глаза успеваю заметить ее силуэт в немыслимого цвета рубашке и несусь на первый этаж. Подбегая к киоску - ее слегка растерянная, тем не менее - на все лицо - улыбка. Обнимаю, понимая, что обнять полностью не могу - рук не хватает. Понимаю, что и объять ее, всю ее широту души - меня не хватит. Эти оба понимая, происходящие параллельно, захлебывают радостью.
Лето. Жара. Несколько раз (не один и даже не два) подряд "Привет!" и "Как дела?". Ночевка на моей даче. Две ночевки, на третий день она уезжает. Днем бегаем каждый по своим делам, вечером - встречаемся.
Бесконечно разговариваем, бесконечно смеемся. Крис, кажется, готова познакомиться со всеми людьми на всех автобусных остановках и всем рассказать что-нибудь интересное. Бабули путают ее с мальчиком, да и не только бабули... Она поет громко, во весь голос в маршрутке и фотографирует нас на фоне окон и пассажиров, что меня слегка раздражает и смешит.
Вечером, после душа, который во дворе и полон паучной живности - для меня вызов "пересиль себя!", пьем вино и не едим клубнику, которой полно на огороде, потому что сейчас не хотим. Но! Солнце село, ночь осыпала небо звездами, как весна веснушками хорошенькую рыжую, и Крис просит меня сорвать пару штучек клубники. В меру высказавшись о своевременности желаний у женщин, иду за парой штучек. С фонариком. Весьма своевременно меня увлекает процесс клубничного сбора и вот тарелка уже почти полна. Крис, начав беспокоиться о том, что, вероятно победа в сражении с клубникой одержана не мной, выплывает из-за крыльца сначала в образе призрака, а по мере приближения - античной статуи, величественно обмотанной тогой, то есть простыней, в которую она завернулась еще после душа.
- Что ты тут делаешь? Я же просила парочку.
- Что толку выходить за парочкой, - как мне кажется, резонно, возражаю.
- Да хватит уже, пойдем, - пытаясь вырвать у меня тарелку. Но тарелку вырвать у меня не так-то и просто. Я резко выдергиваю тарелку, клубника рассыпается по земле, Крис всплескивает руками и простынка - тоже на земле. С громким хохотом оборачиваем ее в простынь, с грехом пополам собираем ту, которую можно найти, клубнику, с ног до головы в грязи (зря ходили в душ), несемся в дом, дабы не спровоцировать сердечный приступ у мнительных и суеверных соседей по дачному участку.
Клубника, собранная мною, уцелела большей частью, но Крис действительно съела только парочку. Наверное из вредности.
В день, час, минуту ее отъезда - рыдаем. Я скисаю всерьез, она силится смеяться и веселить меня сквозь сопли - в этом вся она. Обещаем непременно, как можно скорее - снова и всегда, и когда угодно, и все-все-все... Но пока еще до сих пор - нет. Крис со многими моими любимыми ее стихами, Крис с татуировками, которые я не терплю, Крис с былыми полуночными нашими беседами, Крис с унынием, на которое я сержусь, Крис с равнодушием ко всему и счастьем на полную попеременно... Крис. Воспоминания тебя в моем городе. Крис. Мой безмерный друг.
М.Ц.
Думы - горящие корабли, листья, летящие под ногами в огне, жухлый обжиг пустого скелета. Выключен свет, да живой жар освещает все изнутри. Брожение жжением отдается в гастрит, иду по стрэйтстрит, дышу ровностью, свежесть в воздухе, но внутри - лабиринты, невозможные в пересечениях, следы рассечения проступают наружу. Входы чернеют без парадности, входы с болью без радости, сумеречные поиски в играющихся мною тенях обманчивости, заманчиво все же тянут все жилы размашисто. Чащи нелечащих больничных палат - трещат заплатанные латами наспех, чтоб только успеть удержать непрочный каркас порочной - неполноты, тоже порока. Я не игрок и играю не я, но...
Развенчиваюсь до мельче каждой новой пыли старого города, в его трещинах, в зеркалах водоемов, скалолазом взбираюсь по болезненно-острым выступам ума, который болен, саднит изначала, на непрочных причалах среди невнятных шествий и непонятных спринтов - видимость ран - травмы рождения - больше падений последствий посредством частных. Ясность в одном - все посредством. В минус - не ноль - в боль. Раскачиваюсь маятником в строках, выныриваю в пузырьках диалогов - они лишь предлоги чтоб не ссохлись легкие в нелегком отсутствии воздуха. В надежде вылететь в точке невозврата в свою родную абстракцию, где Я уже растерзано прекрасным, где не сВОБОДЫ, где вообще без СВОйств и кумовства, где не периоды, где - все, без от и до, без А и Я, где Я, где нет такого Я, где нет еще меня.
И томик чистого гения родного языка, к одному все одно, одно из другого, все связанно без затяжек, сначала ведет, потом - топит. Болотные топи не моей, но каждой души. Не-грузность меня поГРЯЗается в дно бездны посредством почти детской, но без детства, чистоты, осуждайте, но не высоты - в пьянящую до жизни пережитого гронь, и сквозь - в нисходящее себя - не меня, но - каждого - меня. Мне страшно знать, куда Вы, М.Ц., пронзительной вязью насквозь пришли. Узнаваемо.
Сон
Сплю спокойно и уютно в своем доме. Сон крепкий, такой, после которого чувствуешь себя отдохнувшим и полным сил. Просыпаюсь, потягиваюсь, не спеша проникаю в реальность своего дома. Дом отчего-то увеличился, раздался вширь и ввысь, и в бОльшесть, и во многое другое, но пока не понятно - во что. Больше меня стал дом. То есть, дом, конечно, и был больше меня, но стал еще большим. В изумлении полуузнавания того, что было привычным - стало иным даже больше, чем в половину, обнаруживаю себя - меньшим. Меньше, чем был. Сидя на койке - тоже убольшилась, я - маленький. Былая привычной реальность столь неправдоподобна, что удивление уступает место любопытству. Спрыгиваю с больничной койки (спрыгиваю! Ноги не достали до пола!), осматриваюсь, обхаживаюсь. Откуда появились, спрашивается, новые комнаты? Что такое? А койка, койка-то?! Почему у меня дома стоит больничная койка и почему я на ней спал? И какая ладная койка. Разве что огромная...
И комнаты новые. И не только комнаты, а что-то еще изменилось в добавление. То ли карнизы и углы раздались, потянув за и растянув собой остальное, что неразрывно с ними связано - стены, потолок, пол. То ли, как в старой детской сказке, кто-то пришел, пока я спал, и окропил все, что есть, эликсиром "Иещеболее" (правда, в сказке оказалось, что волшебник - шарлатан и эликсир - чистое надувательство. Но здесь как-то подействовало!) - ведь и ковры, и стулья, и картины на стенах стали другими: больше и... вообще - еще более: коврами, стульями, картинами... Что-то неуловимое, но тем не менее каждой частицей себя - ощутимое. Ощущение новых... пространств - захлестнуло! И вдруг подумалось - даже не так! - четко угадалось, что если я не смогу расти и становиться "и еще более" вместе со всем, то все продолжит рост, а я - уменьшусь до букашки и буду уменьшаться еще и еще, пока от меня ничего не останется. Пока я весь не кончусь в обратном росте к уменьшению. Вот так вот "Хлоп!" и нет меня!
Охваченный тревогой и пытаясь ее подавить, я подпрыгиваю к мебели что-нибудь достать, что угодно - связку ключей, совковую мелочь в хрустальной вазочке, стопку визиток, булавки для галстуков, чтоб посредством знакомых мелочей утвердить себя в своем, укрепиться в точке пребывания.
В неуклюжих и неудачных попытках - выстрелом в голову и звоном в ушах - мысль: скоро должна вернуться жена и... Что будет? Что подумает и скажет она, застав меня в таком... виде? Маленьким. Со странно большой мебелью и увеличившимся домом. Как я все это объясню ей, когда и себе ничего не могу объяснить! А ведь возможно, что она приедет со своей матерью, а это еще хуже. Отношения с тещей у меня никогда не были категорично отрицательными, но теща есть теща. Вы когда-нибудь встречали тещу, с охотностью готовую понять зятя? Я - никогда. Мать жены всегда, хотя бы про себя, думает, что ее дочь, особенно, если дочь единственная, могла бы выйти замуж удачнее, жить лучше и достойна большего. Даже если она вслух ничего не скажет, то уж, верно, подумает, что она, мол, так и знала, что, в конце концов, зять окажется неудачником - смотри-ка! ничем не пояснимая склонность к уменьшению, к тому же - реализованная, с домом не пойми что сотворил - ведь не объяснишь же, что не я сотворил, а оно само - как же, само, мол! Ох... И к которому часу они должны приехать?... И как бы до этого успеть привести все хотя бы в относительный порядок... И как привести? К которому?...
В тщетных поисках часов окончательно стал падать духом. Там, где они должны были быть - в другой комнате, их не оказалось. Как это сразу не заметилось, что привычное тиканье, несинхронное, с разных сторон, успокаивающее, убаюкивающее после трудного рабочего дня - исчезло? Часов не оказалось нигде. Ни в тех комнатах, где они висели, стояли, выстроившись почти в ряды, ни в других, не положенных им местах, ни в других комнатах - да, появились и другие комнаты! Другие комнаты, которых я не знал, однако, которые были смутно знакомы очертаниями предыдущих, то есть - старших. И были они тоже - "еще более", чем те которые были. И в то же время не поддавались описанию - уклончивы и неуловимы в своих углах и плоскостях, плавающие в моем окоеме, странные, завораживающие.
В первоначальных поисках часов я начал, не заметив этого сразу, искать что-то другое. Постепенно в мое сознание проникла спокойная ровная уверенность, что никаких часов тут нет, и искать не стоит, и жена с тещей не приедут. Сюда - не приедут. Потому что это - только мой дом. Дом, обещающий мне вырастание до него. И не давит он на меня неумолимыми стрелкам часов - он терпелив со мною в моем росте, из младенчества - в огромность. И искал я - себя. Не вчерашнего и не завтрашнего, а именно - себя, который может прийти в завтра и вспомнить вчера. И сделать еще много чего такого, что!... И быть всяким. Каким угодно. Каким непременно захочу стать, только начав дорастать до дома. Теплая светлая волна, не накрыла - объяла мое Я. Я начал расти.
Сны из скорлупы меня посягают на замкнутость, расщепляют скорлупу, принося и привнося себя, иногда радостно, иногда странно, иногда больно, в дар намеком на ... возможно, на большее. Этот сон мне рассказал друг - пропитал меня сном как паралоновую губку жижей - сон долго входил в поле ощущений и понимания, на долго во мне задержался и так и не выстирался потоком другого, приносимого временем, до конца - остался осадок откликом осознания, что и мне он мог присниться. И мне он снился, пусть иным, но - он. Этот сон.
Шаги
Шаги мои по дорогам города опережают ноги. Какие многие боги прокладывали их, предусматривая путников или путники приходили к божественности. Торжественность неуместна, ей нет места в ногах и сердцах. В настоящем нет места пафосу - просто шаги по просторной дороге, а чаще - по узким извилистым, хоть и заливисто пляшет сердце, даже в холод, где негде согреться, хоть прямой должна быть речь и пренебречь иезуитством, хоть душа и не боится пропастей, держась лишь в слабых лопастях, как же много окольных троп, часто - безтропий, на грани утопий. Подступает отчаяние тщетности многих дорог, что ведут не по прямой - заданной судьбой игрой, пересекаются и рассекаются вразброс и вдруг - спасительный страховочный трос - лови! Выше нос, человек! В дар множество дорог на твой век. И не о чем жаловаться, когда есть к чему прижаться - обними дерево, в твоем городе есть деревья. Ему хуже, оно порезано пилами, чтоб не пугать электропередачи. Оно в полнейшей самодаче тебе. Отдай себя облакам, они видны, отражены по бокам клетушек многоэтажных. Ты можешь видеть поверх крыш черных, труб, рубаных строений, как сплетается их дивный узор. Ощути себя в их настроениях, почувствуй счастье, позор, любовь и ненависть, любви сестру-дурнушку, и все, что ты успел собрать, успел отдать... Но в полной до последней меры, по настоящему, не понарошку. Стань стоЯщим не в "пред", а в момент, не сей час, а все время. Длись поклоном, под углом, впрям, вшир, вниз, врост, не считай число борозд на гордом жалком теле - презри все жалости, смири безжалостно себя. Стань как птицы, что в последний раз летели. Познай путем познания, не счетом, не игрой. Ты не герой и не найдешь себя в книжных страницах. Ты - тот самый, ты - живой. Может быть, в чьих-то ресницах схватишь крупицу - ее держи, искру своею скукой не туши. Но не держи тех глаз - волшебство, оно все время, но всего лишь раз единственный неповторимый.
Узри непрерывную повторяемость - улиточно свиваясь внутрь, замыкаешься в тупик. В тупиковой точке - еще одна - неприметностью страшна - спираль вовнутрь, точно стрелки часов заходили не по кругу - зашли в глупую глубь, шепчут сплетни друг другу, забыв о времени и породив дурное стрелочное племя: "Кто здесь? - А я никто! - Когда? - А там! - Я передам!". Из круга - в кружение брожения - ни смерти, ни рождения уж не заметно давно... Неограниченно количество в замкнутости ограниченностей.
Взвиться стрелою, оторвать мертвое по живому - в ярко-лиловый рассвет - в свет, пронестись по страстям, поживать в крепостях, после - ввысь, от себя, вне себя. К Себе, ко всему, во всем многообразии - одно, к Нему одному.
Ты любишь снег на крышах? Это крышам поцелуи неба свыше. Тебе нравятся крысы? О, рассудочное городское племя, они привыкшие к любому: мертвому, живому... Ты отворачиваешься со стыдом от уродов и нищих? Не от тех, кто у рода стоит, не от тех, кто духом нищ по высшему завету - от немощи телесной, от тех, кто неимущ и не стяжал благ мирских по свету, кто в жалости прелестной хлещет по своим себя щекам, кто стонет и рыдает, корчась в язвах. Ты отворачиваешься от низших? Отворотом головы и скошенностью взгляда - себя в паденье низа ниже ты поверг - ты зрение отверг и предпочел довольство быта, слепоты. Чем быть возможно после?... Не отвращай же взора, знай, смотри. Люби иль не люби - смотри, ведь это также - ты...
...Так город мне гудел эховым гулом под шагами по асфальту, так отражался эхом от домов, так вестником сверкающим свисал сосульками - конфетами зимы, так отбивался он у кузнеца от наковальни, так на соседское "Апчхи!" кричал в своем он "Будь здоров!", так луной сквозь ветви он высверкивал из тьмы.
Так город торопливо-спешно говорил, протяжно в протяженности дорог - молил молитвою порогов и замкОв, цветами в окнах - как глазурь, в домах ночных, как пряниках, как будто образуя действо сказки - зАмки, краски... Молил как кошка подслеповатого котенка, как мама - неразумного ребенка, качая в колыбели, сказ рассказывая: "А там сосны, а там ели...". Творил он для меня картины бытия. Мне оставалось лишь смотреть - невыносимо сложно, невозможно и так просто, так легко - прозреть...
Черная вода
С особенной тщательностью прикасаюсь взглядом к соседнему с моим пятиэтажному дому. Живет в нем мой на пару месяцев самый друг - на всю жизнь самый. Разговоры, которые вдохновляют и озаряют, возможны с людьми, которые, даже помимо желания на то, вселяют любовь или ненависть и никогда - равнодушие. Оттого, что душа их - не равна моей. Ее душа не равна с моей, моя - ее души не ровня. Старше всех гор, чье биение жизни мне доводилось слышать ладонями под шершавой и ласковой их поверхностью, всех древних лесов, которыми мне доводилось дышать, и многих старых книг, которые доводилось читать. И старше не старостью - мудростью и высотой. Не старостью, потому что даже будучи в преклонных по стандартным меркам годах - молодо, близко к подростковой, резкостью, пронз(р)ительным взглядом глаз, не имеющих цвета (глаза, которые видят, показывают врожденное давно, оттачиваемое после, умение видеть - не цвет. Такие глаза не в цвете, который можно отыскать в палитре - в свете. Светят), мальчишески прямыми движениями тела и ручейными честными неограниченообразными движениями мысли, духом, бескрайним для меня, потому что края этого духа мне моим зрением не видно. Непреклонностью в притягивании и отталкивании того, что нужно и того, что лишнее. Мне довелось быть и в первой, и во второй ипостасях. Во всем - сквозная живость молодости, мудрость старости - все лучшее от первого и второго. Соприкосновение с таким человеком, для меня - явлением, значительный, по меркам всей жизни, этап: расширение потока воздуха для нефизических легких - вдох и покалывание живительного и болезненного изменения себя в иное качество вплоть до покалывания плоти; разгонка ума до предельно возможного для меня ускорения; заражение особой вибрацией - проникновение по принципу гомеопатии и великанскими для меня же дозами информации - скачок.
Для меня - любовь и никогда - ненависть. Даже не приходится жалеть о том, что могу описать лишь ту часть видения ее, которая смогла уместиться в мой, явно недостаточный для этого, окоем. Не приходится - потому что иначе и быть не могло, по определению определяемого с первого же сознательного моего взгляда. Разве можно жалеть, что солнце ярче нас? Разве можно жалеть, что она больше того, что я вообще могу написать?... Разве сравнится та ломка, которой ломало меня после наших с ней долгих бесед с пустым нетрудным досугом, за который, после нее в моей жизни, стало стыдно. И могло ли мне хотеться исключить из себя ту ломку, когда встреч не стало? Ответ себе - нет. В невстречах - присутствие, в ее отсутствии - ее мне дар былого. С трудом удерживаюсь, еще не приняв окончательного решения, от включения цитат из ее Поэзии. Возможно, по ходу текста выстроится морально-этическая структура воспроса "могу или не могу"... Пока еще нет.
Она - семимильная. Не тратя ничего - тратя себя во всем - даром. Именно рядом с ней возник у меня вопрос, успею ли я за своей семимильностью? Успею ли я свой максимум покрыть своими усилиями наивозможнейшими, все, что мило мне - семимильно.
Беседы были - мне, поэтому приведу несколько ее высказываний из множества тех, что особенно впечатлились в мою душу.
- В детстве с героями детских книг -умирала с ними, рисовала их... Всегда - неравнодушно к ним. Помню одну книгу, не помню автора... Детская, о юрте, о северном быте. И вроде простецки написана, детская - совершенно иной слух обрела я в этом поле, на уровне молекул, совсем другой воздух, все так прослышано...
Когда читала о детях, пионерах-героях, всегда прикладывалась к их подвигу, примеривалась. А вот могла бы я так? Иголки под ногти и т.п. Никогда не могла просто отстраненно прочитать и все. Вот читает учительница книгу в классе - я в интернате училась - вот читает про пионеров, а мне все так интересно, костер - этот запах, и вдруг мне "Л., поди узнай, накрыли там столы или нет?" И я думаю, ну вот почему?! Вот другим ничего этого не нужно, они слушают так... лишь бы отслушать, а посылают туда меня!.. - Искренний согревающий смех.
- Тема на счет "я и мы". Я много думала об этом. Пишу моноспектакль, не знаю, удастся ли мне протянуть все это... Я мизинец ноги, отпусти, я хочу разобраться и, может, с тобою, нога, драться. А вы что скажете, братцы. - А пальцы - как птички на веточке, пальцы... - Все идет своим чередом, и до, и потом... Вот этого мизинец с ногой - судьбой своей, один, начинает вслух размышлять, что такое я и мы...
- Наперед много жизней. Я вижу больше, чем если бы я не писала. Прохожу не одну жизнь...
- Пунктир, который часто-слышишь, что предопределено уже твое вызревание и обратными потоками отдает то, к чему уже пришел. И невольно слышишь законы оптики, физики, понимаешь, что можешь вернуться в детство и заполнить пробелы... Отрезки речей, куски моих видений...
Сон. Ваш дом из двух комнат: одна - комната, а другая - развалины, переходящие в первозданную до построек живую каменность. Выходящее сверху в небо, снизу в прощелине - в бездну. Все остальное пространство - груды крупных белых шероховатых валунов (крупная мощность), неким подобием выстроившихся в две стены, пол по обоим сторонам прощелины и те, которые располагались свободно, перекатываясь из одного места в другое. Вместо двух других стен и условное небо - пространство, не заполненное ничем, что могло бы мной увидеться. Вы с легкостью перескакивали с камня на камень, вовсе не смущаясь необычности обстановки, как будто бы знали, что со всем этим делать и зачем. То есть настолько знали, что не задавались вопросом. В моем сне о Ваших странствиях по странным камням.
А еще...
Черная вода. Передо мной раскинута неприступная, но к сердцу прямой доступ, крадусь к ней осторожно, мягкой поступью. С моих неловких подступов - без смеха, но улыбкой - мои помарки - не ошибки. Она цельная, всегда нетронутая, меня так трогает своими ласковыми отзвуками. Неизвестная, но весть за вестью льется, раскинута в открытости - рукам же не дается. Необъятная, но обнимает душу разом, каждый раз в объятья принимает с новым - новое, тверда, но не прикована. Неизменная в постоянной переменности времен, погод, речей и дум. Неподвижна тут, но странник - страннику на день и дни все - друг.
В темени не зги, но зигзаги отсветов луны в темечко острометным, искрометким щекотаньем. Не швырну монетку, не оскорблю себя желаньем на потом, не мыслю я о том потом, она - сейчас меня приемлет, прощает без прошенья, вне прощенья - мои тени. Вода укуталась тьмой, окрасилась в черный глубокий, выявляя глубину моего ее неведенья. Она в реченьях со мной, мой взгляд кособокий раскрывает созвездиям, звезды в движении ее отражений, отображений в себя и на все - надзвездами. Дивными грезами гляжу в черный - самый сгущенный Свет - в ослеплении - черный. Истинный цвет глубины вне взоров - прозорит прозреньем. И я - бездны незнание, море предвкушения у-знания, пред, уже, рядом. Не бред рядами, не наряд - суть - до растворения раствором, до-сладостно слаганьем твором меня в Тебе, с собой в борьбе преодоленья дали. Дале - терпко, свет не меркнет, со всей неизвестностью (не ведаю) и узнаванием тебя (ветвей приветствие), вода, к тебе навстречу - речи. Ты встречаешь, я, не чая, отдаюсь. Я - без-устности все ж наизусть, Ты - знанье, Знаешь. Я - на убыль в перерождение Тебя, пока пребуду, после - может и не буду вовсе. После - может черная чернилами напишешься, следом протянется в безмерность, не меряя - взмах бесконечности вне скоротечности. В момент - остаешься прозрачностью зрачкам, наполненная Светом, черная. Вода, тебе воля дана, ты мне своею волей данная на меня вопрос - ответом, Тебя и тебе не испить до дна, но лишь бриз твой на губах - не приз - бессмертие. Вне примеров, но примерно, не примеряюсь, но - Дерево - ветви вверх, и не видно их края, но уже прикасаюсь. В тебе слова разоблачаются и каятся в оманах мелкости, в непрямодушии: твое Равнодушие - в равности Душ, в неравнодушии к душам, в их знании - "в", с Верою - в "над". Убогий променад, тот, что гуляет поодаль от Бога - обратное у-богости - трусость метафор моих смелится с мелей смелей наружу в Огромность. Я в черной воде, в ее Свете - счастье сейчас. Мудрый ветер по ранам целебно проиграл трепетом терций сердца, крещендо солнц взрывами подрывает поручни сподручности - в открытия в тишь, что выше звука - творение в Ра-с-творении.
Шар
В моем городе - Новый год. Смена цифры - плюс один. Для меня не больше - ни один торжественный парад не вызывает отклика души, ведь таинство свершается в тиши, истинный обряд - в покрове, тайно все, что близко крови. Но промельком, просветом полоснула лепестком по ветру, своим стихом непревзойденнейшая Белла и невнимание мое как будто оробело . "...Какое блаженство, что надо решать, где краше затеплится шарик стеклянный...". Взгляд шарика безглазый, внимательный и странный - он отчего-то смотрит мне в глаза. Теплом в меня он веет, будто ветер в паруса. Упав головой на рабочем столе после ночи без сна, но в строках - ночь разукрашена ими была, то рядами смыкались, то расходились в хоровод-круговорот, и вот! Мне привиделся шарик на ели, а после - смена ритма и движений - Весна священная, Стравинский - звуков иль иное, но столь близкое, а после - дальше, дальше... в отдаленность безмолвия тех, что известны наукам. В неопределенность, по меркам что в трех. Возможно, мне привиделась мельком четвертая ипостась, энная мера, что лишь на примерах разрозненных возможно... И тут возник шар. Иль зрение мое возникло там. Не знаю, где. Но сущность моя так приникла к тому чему-то, где-то там, что зрению возник - обратный шар. О, гений языка, приди на помощь мне теперь! Какие мне слова искать и где? О, гений языка, сейчас в меня поверь. Изнаночное место, но не антипод, тот шар наоборот. И знаю точно, это шар, а я - в пространстве, в месте странного странствия, шар - вокруг, но круга - нет. И видимости поддается все, хотя не включен свет. И замкнутости в шаре меня - тоже нет.
Равноудаленность от точки, но наоборот. Немыслимый мне поворот вывел точку из центра вовне, ее выхлестнуло вне замкнутости шара на волне, что меня пустила в зыбкую плавь. Она переплавилась, растянулась в размерность, имея размер в изнанке, точка центра перестала быть точкой... Бывает вне-сознательная зыбкость спозаранку, когда на грани все и ты, и в рукомойнике видны растущие цветы. Та зыбкость переделала секунды, сантиметры, меры, геометрию, меня - совсем со всем тем заодно, вытянуло в другое Одно.
В движении друга странного не-шара - запахи более мудрости, более любви, более боли и все до боли знакомо - на какой-то жизни каком-то отрезке. В дреме забытья всплывает памяти нарезка - открытки, что лишь приоткрыты коротко и емко - скомканная съемка гениальной режиссуры, неописуемая этой прозой, с той же рознью, что и розги с розой... Звон двенадцати Нового пробил много дней давно, но себя поздравляю иными числами сжато, неречисто, выстрельно с моментной разжатостью, с новым не-годом, с другом не-шаром, вне всякой погоды - с жаром.
Большой человек
Привиделось. Жил-был человек... Привиделось. Я гостем у подруги сижу за столом за чашкой чая, уткнувшись взглядом, да и всем телом - в поверхность стола. Из глубины чего-то на поверхность проступают (так всегда бывает с поверхностями...) образы, будто привидениями - привиделось, образы зрительные, осязательные, воспоминания запахов, ощущений. Степь, тепло, залито солнцем, пахнут травы, догоревший костер, а может, остывший со вчера. Легкий ветер, а вчера было пасмурно и накрапывала вогкая хмурь, пасмурило. Там жил-был человек. Смотрю глазами человека, отмечаю оттенки окружающего собой. Человек не отмечает, не думает о них. Он ими - живет. Он вообще всем живет, воспринимая все - напрямую собой, не примешивая к восприятию мыслей более, чем насущно необходимо для продолжения жизни. Большой, сильный, крепкий, излучающий здоровье и животную бездумность. Вчера он отрезал большим ножом (боевым, наверное) большие куски мяса (убитого в степи, большого и вкусного животного, наверное) только снятые с костра, до полной готовности не прожаренного, но с готовностью неспешно и тщательно пережевывал их крепкими зубами, неспешно и с неохотою (не будучи охотником до разговоров), коротко отвечал на вопросы и досужие шутки сотрапезников под открытым небом.
- Хлеб когда будет?
- Не знаю.
- Не слыхал?
- Не слыхал.
- Э-э-эх... Без хлеба-то... Я сам-то крестьянский. Не волк я, чтоб как вон ты, мясо зубами одно драть. Не по-нашенски енто...
- Угу...
- Все-то тебе угу да угу... - И еще что-то говорил ему привязавшийся с хлебом крестьянин. Он его уже не слышал. Свободному человеку с крестьянином не о чем говорить. Вот пообтешется, может что и дельное скажет. А так... Хлеб, хлеб... А еще пахнет потом и нечистой одежей. Но нет... одежа сменялась недавно, но мне пахнет.
А еще кровь. Река крови, если вдруг слить всю в один ручей, что текла по его рукам - река. Теплая, засыхающая через время и превращающаяся в липкую неприятную жижу, от которой то и дело приходилось очищать оружие. От запаха такого обилия пролитой крови меня подташнивает и сводит скулы. Он - не замечает и никогда не думает об этом. Он естественно бьется с недругом, сечет его на куски сталью и утирает пот, чтоб не жег глаза и не мешал биться. Он по правде бьется. По своей, естественной ему, правде. И нравится ему это... это все. Выкрики битв, рубка, резня, сила своя нравится, усталость после боя, сытный отдых и покой - когда слышу его отдыхающую голову - чувство, будто слух мой оглушен и ничего не слышит, когда слышу его кожу - чувство, будто моего сердца, моей крови, моего ума и чувств не хватит, чтоб слушать дольше, такой большой он и весь наполнен до краев своей жизнью.
Он, как мудрец, не скорбит ни о живых, ни о мертвых. Его не вводят в заблуждение рассуждения о жизни и смерти, об убийстве и сожалении об убиенном, поскольку мысль его никогда не пускалась в блуждания течениями этих вод. И не мыслил он не религию, ни, тем более, идеологию, но я, я-то (!), глядя на него вспоминаю, что Благословенный Господь сказал Арджунне (Бхагавад-гита): "У несуществующего нет бытия, у существующего нет небытия. Такое знание открыто для видящих истину... Знай, неразрушимо то, что все пронизывает. Никто не способен разрушить непреходящее... Говорится: все эти тела преходящи, а воплощенная душа вечна, неразрушима и неизмерима; поэтому сражайся, о потомок Бхараты... Кто считает, что она убивает, и кто полагает, что ее можно убить, - оба пребывают в заблуждении. Она не может убивать и быть убитой... Душа не рождается и никогда не умирает. Она не возникала, не возникает и не возникнет. Она нерожденная, вечная, постоянная и древнейшая. Она не погибает, когда убивают тело...". Вспоминая его, вспоминаю эти строки, о которых он не ведает, которые им воплощены.
А после...
Делаю подруге четки из пластиковых бутылок. Одна бусина вслед за другой скапливаются в пластиковом днище, отрезанном от отработанной на бусины бутылки. Цвета получаются разные, в зависимости от цвета бутылки: черная - блестяще-черные, прозрачно-синяя - темно-синие с голубыми прожилками и белыми пятнышками, рисунком напоминающие мрамор. Формой капельки, чем-то напоминают ракушки. Мне нравится вплавляться в плавящийся над пламенем газовой печи пластик, идти вслед за ним всеми движущимися изгибами, переливаться собой переливами цветов, переменчивых под действием огня. Когда бутылка подходит к завершению в воплощении бусин, нарезаю новую. Прокалываю у основания ножом и вырезаю ее ножницами в непрерывную до ее подступов к неудобному донцу спираль. Неожиданно для меня ножницы срываются с положенного спирального хода и вонзаются мне в указательный палец левой руки. Какая неловкость... Возвращаю ножницы в привычных ход и веду их, веду по спирали. Иногда, когда на стенках бутылки остаются остатки содержимого, а это в основном "энергетики", и остатки возникают самых разнообразных химически-ядовитых цветов, спираль окрашивается то в ярко-желтый, то в голубой, но чтоб красный... Красного не помню. Со свойственной мне рассеянностью не сразу понимаю, что пластик окрашивается в сочащуюся из пальца кровь.
Смотрю на руку, покрытую кровью - на каких-то отрезках путей до рассеивания единым маковым полем по уже алой руке она останавливает течение, собираясь в капельки, они разбиваются о невидимые глазу выступы ладони, будто распугиваются и входят в единство красного. Теплота крови... Воспоминания вновь и не внове... Крики, сосредоточенное дыхание, лязг, звон стали, звук ее проникновения в плоть, лихорадка боя, входящая в ритм будто танца, размеренного в обрывочности, перетекающего в мерную последовательность предугадывания неожиданностей менее чем секундных событий-частностей.
И снова и снова образы боев, дней, походов, сна, еды - всплыванием и выплыванием, словно кольца по водной глади, изнутри перед моими закрытыми, зажмуренными глазами - не оглохнуть бы и не ослепнуть!
А после... Вижу, помню, знаю! После... случилась неправда. Человек убил в ослеплении вспышки ярости не того, кто недруг, а того, кто не должен был умирать от его руки. Убил сразу, в разгаре схватки, быстро, на месте. Не успел подождать неповоротливую мысль, которая быть может подсказала бы отдышаться, остановиться, подумать, что - не надо... она затерялась, надолго отстала от произошедшего. Но другая мысль, быстро оформившаяся, поскольку - мааааленькая из страха большого - непомерного для большого человека, не боящегося своей смерти в бою, быстро привнесла окончательную неправду, наполнила неправдой голову: "Убить того, кто это видел. Убить! Избежать позора. Что угодно, только не позор!". Хуже не только смерти, но и хуже многого другого, что хуже смерти...
Голова - рукам "Убить!". Убил. Мысль, вытолкнутая трусостью, убила вторую жертву чуть медленней, чем ярость - первую. Его медленные мысли...
Он, большой и сильный человек, остался с неправдой. Кажется, никто ничего не узнал и позор не пал на него страшной тяжестью. Но неправда оказалась такой огромной, что заполнила до краев всего большого человека, в медленном и постепенном отчаянии долго после выплескивалась наружу из легких через дыхание, порами через пот, но не слезами. Ему не было остро-больно и он не плакал. Да и к тому же, человек не помнил как плакать. Долго выплескивалось и наконец-то заполнило собой не только большого человека, но и степь, в которой он жил, солнце и ветер, которыми он жил, звон стали, радость побед, покой сна, вкус еды, короткие разговоры с немногочисленными друзьями. Жизнь.
Чуть позже он умер. Кажется, в бою. Так и остался с неправдой. Не разошелся с ней, не помирился. Остался ее доглатывать и искать исцеления...
Говорю вслух о большом человеке, трясясь крупной дрожью, как животное в силке. Нет никаких слез: ни на глазах, ни в сердце. Слишком сухо в глотке, слишком сложно глотать ее. Неправду.
Вязь
Лица горожан. Смотрю в лица людей и думаю, так же они видят меня, как я себя - в зеркале? Вопрос восприятия. Так же они воспринимают улицы, дома, друг друга, как я? Что такое восприятие?
Погружаюсь в это слово "во-с-при-ятие". Процесс восходящего соединения себя с воспринимаемым.
Погружаюсь в смысл его. "Явление приятия". Что-то приемлет приемником, что-то тяготеет к воздействию на возможность приятия. Тяготеет к "быть принятым". Или так. Фраза "Восприятие обострено до предела". До предела чего? Каков удел? До способности воспринимать? А что - за? Невосприятие?
Воздействие ? восприятие. Восприятие воздействия. Металлический шарик падает на мягкую поверхность - яркий пример восприятия воздействия - оставляет след пребывания на поверхности. Мягкой. (В данном случае мною рассматривается только способность восприятия мягкой поверхности - шарика, однако, конечно, и наоборот - шарик тоже воспринимает поверхность, которая дает себя ему воспринять). Пока не загорится лампочка или я не засуну палец в розетку - для меня не существует ток, так как ничем не воспринят. Однако ток знает, что он существует за счет взаимодействия (его с чем-то) - расщепляя - обоюдного восприятия (его с чем-то), расщепляя - "и наоборот" (его и чего-то), поскольку для себя всем перечисленным он воспринят (в связке взаимодействий с чем-то тоже воспринятым, снова в связке взаимодействий...). Для меня - позже. Воспринят мной посредством видимого света и ощущения прохождения электрического разряда через плоть.
Шахматная доска. Сметем в сторону фигуры, как участников жизненной игры жизни, основой чего есть доска. Шахматы, как игра и как явление - артефакт вхождения в...
Итак, доска. Какого цвета шахматная доска? Белая в черный квадрат или черная в белый квадрат? В этом примере шарик и поверхность сравнялись в контексте очевидной способности восприятия-воздействия. Если бы не было белого квадрата - не было бы и черного. Если бы не было черного квадрата - не было бы и белого. В пределах шахматной доски, конечно. Следовательно, белый квадрат существует за счет выявления его черным и наоборот. Выталкивания в явь от себя, путем отражения (отрицания?). Вырисовывается метафора, параллельная с подразумевающей воздействие черного квадрата на белый квадрат, их не(обязательно)взаимного, но обоюдного восприятия, вернее - расщепляя - "и наоборот". Две линии понимания/познания через один артефакт.
Итак, выталкивание путем - отрицания? Если на столе лежит книга, то существует анти-стол и анти-книга, которые выталкивают стол и книгу в явь. Проявляют. Возвращаясь к метафоре, в которой задействована шахматная доска, в случае вынесения черных и белых квадратов за систему координат "+" - "-" и присвоения им статуса условно равнозначных явлений, прихожу к выводу, что процесс выталкивания, выявления происходит на стыке черного квадрата с белым. Стык = борозда, не существующая в яви, поскольку можно допустить существование такой шахматной доски, черные и белые квадраты которой спаяны в единый монолит либо, что еще проще, нарисованы на поверхности. То есть, существует (условно) несуществующее в яви, являющееся (условно) - анти-явлением, которое проявляет сущее.
Проваливаюсь в сон с ощущением квадратов и стыков, а во сне - проваливаюсь в глубь стыка (уже безусловно, поскольку сон). Во сне открывается видение того, что стык является зеркалом, отражающим не зеркально, однако и не искажающим - иным. Еще большим откровением становится понимание (энным чувством) того, что зеркало это не единично, не параллельно, выходит за пределы противоположностей и частицы "не", как средства обозначения исключения, далеко простирается за пределы двойственной (инь-янь) системы координат и ни координатами, ни системой в привычном смысле понимания не является. Является связью бессвязной в привычном понимании связи. Связью с чем? В точке вопроса (условно даже во сне) перестает быть связью с привязкой связанных объектов, а переходит в много(энно-?)мерную Вязь. Связь - Вязь. Цельная, неограниченная в обычном смысле ограниченности, Клетка (условно) наподобие клеток живых организмов или даже молекул, или того, что расщеплено до видимого пока предела - Жизни.
"...С ума схожу иль восхожу..." (Б.Ахмадулина), пока не знаю...
Маленькие феи
Мааааленькие феи из старых скандинавских сказок скандируют волшееебные заклинания, заклинают реки - течь, деревья - расти, солнце - светить. Просят о жалости и любви, не умея удержать это в крохотных лапках - раздаривают с легкостью взмахами серебристых крылышек, оставляя за собою воздушную пыльцу. Им так к лицу улыбки, слезы, смех - все в маааленьком течении. Они старательно бальзамом смазывают краешки сечений тонких веток, поломанных в чащах шагами больших, тяжелых и совсем не волшебных, кто поет песни хвалебные по воскресеньям тяжеоооолыми, будто поленья, голосами. Такими большиииимы глазами глядят феи маааленькие на больших, тяжелых, неуклюжих. На тех, кто не видит звезды в луже, кто не слышит звуков их звонких крылышек, их подлунного щебетания, кто не чает, какой дивный шелк они носят, целуя своих шелкопрядов в носик, кто не знает, о том, что неведомы им страдания и скитания. Они носимые даже легоньким ветром летят на нем, расплавляя крылышки, дети фантазий, дыхания отдохновений, мельчайшие колебания малейших веяний. В них страдания не умещаются, в них радости - капельки, а еще крылышки - маленькие, но есть - им не надоест на них взлетать звонкими стрелочками, а еще - цветы - огромные такие, целый мир, к ним нежные, живые, с лакомствами то тарелочки. Они их лепестками обнимают, во сне их укрывают, шепчут ароматами огромные тома мудрости и знаний. Точно знаю, их нет на моих улицах, они не прячутся под трубами от дождя - в сырую погоду грязного города им быть нельзя, превратится в жижу пыльца, раскиснут крылья. Маленькие лапки любят ловить осадки в лесах, словно шары воздушные дети, любят летать меж созвездий, их не кусает оса, когда заигравшись, врываются легкостью в рой, жужжащий своею осиной игрой. Они сотканы тактом пастельных пейзажей, переливом пассажей арфовых струн и протяжных звуков флейты. Они старше древних рун, но такие маааленькие, младше, чем дети. Они звенят водопадам "Лейся, лейся!". Они поливают полянки росой, смотрят в капельках свое отраженье. Луч солнца косой - для них лестничка прямая крепостью своею к облакам. А облака им - мягкая вата, они сквозят ее беспечно, они никогда ни в чем не виноваты в забавах хрустальных и нежных. Брат их старший, подснежник, всегда улыбается им лепестками открытия, когда опускаются с осторожной руки ветерка возле. Морозы, и те их бережно безбрежием снега прячут под покровы лабиринтов побеленных, пока не весна не оттеплит, не призовет акапеллу капели для возвещения жизни о возвращеньи на землю "Просыпайтесь скорей, рассыпайтесь быстрей по ветрам, облакам, по полям, по цветам. Собирайте росу и пыльцу, узнавайте и забывайте".
Они боятся томливых и серых, они не умеют перебирать своею крохотностью вереницу думы, они не знают, что о ней подумать. Они парят там, где раздается песня Сольвейг, там, где льются струны арфы Элизбара, там, где вера, там, где беспримерно счастье в дар дается от счастливого - другому. Много, много, там их много!.. Сонмы во снах летящие детских, звенящие, играют в пролесках, снуют в шуршании листвы... и коль найдешь дорогу, сможешь их увидеть ты.
Стой-кость
Слишком светлая, лучезарная, не по мне, ты рукам моим, нет, неохватная. Силы много, да мало вместилища, не по мере, рука моя, силишься. Ухватиться да все удержать... когда надо в тиши прорастать. Светороссыпью озаряешь ты, моросишь меня теплыми звездами. Мне не жить с тобой, ты вселенная, ты прекрасная и нетленная. Я не выживу среди светлых туч! Я на розжиге своих громных буч, от ежовых фуг и коряжных мук слишком в меньшести твоих мягких лучей! Ну а смех в горах, что летает эхом, разве мой? Нет, он ничей. Смех для всех смеется эхом, только ухом приклонись к потехе, слухом стань легчей пушинки, тоньше стрелочки снежинки, растворись... преобразись! Мое "я" в своих порАх насквозь промерностью прошито, пронумеровано в отдельностях, в порывных фрагментарностях, все на сносях бредовых воплей. И все копятся, копятся ворохи... меж собой все бодаются копьями.
И так плохо, так плохо, такая тревога в изломах надсадного сиплого крика... вдруг обуяет меня костлявая страшная клИка. И хоть водки не пью, в душной пьяни спадаю, ползу в перекликах дурного, поникши главою гудящей, как треснувший колокол - все щетинится частоколами. Часто колется острыми иглами, точно ежик, чтоб скользнуть в мир иной надел вместо шубы дубленку. Стал мягкий и кожаный - не уколет ребенка, и может быть даже не вспорет себе потроха, может хрипнет нескладно "ха-ха...", а украдкой упрячет глаза... Краткий и кроткий, но в боли слепой и одеже, как крот, никогда не искривит свой стянутый рот, малый юродец срывного пути. Он натягивает путы, все ж в надежде проползти, дойти. Ха-ха...
Светозарная и прекрасная, ты прощаешь меня так легко, слишком ангельски, все иглы и игры, все хвори души. А она, окаянная, так и рвется к тебе, так спешит, словно к празднику плут! Да какой уж тут плут... проронились наперстки - пред тобою безвольные в очумелости руки - покатились втуне и не смогут напутать, не хотят обмануть.
Так и хочется крикнуть: "Эй! Стой, недостойная! Пади ниц, чем что к звездам своими культяпками... Ведь изранишься, провиснешь тряпкою и сама себе не станешь в радость". Душа же в ответе: "Путь не в радости и не в сладости. Да, далече... Но уж слишком ногам он помечен. Слишком виден глазами-пуговицами. Пусть не пирогам быть, а лишь луковице, не брани меня, ум, не суди же, рассудок. Оборони мне дороги в темное суток страданий, освети в ночи путь по безмерным скитаньям. А не хочешь - упрямься скопец! Свет не клином, а тьма - не конец. Пройду сама путь, продержусь и в безумье, поверь, как-нибудь. Через боли и недостойности, я не на лаве - не приценяйся! Не стоять только б в стойле твоем понадстроенном. Не стесняйся, глумись. Но страшись! Ведь я вырасту стойкою - перестою тебя я, перебуду, совсем уж забуду... и взмахнусь в слишком светлую, ввысь стоящую, в Жизнь мою настоящую."
Персонаж
Один любопытный персонаж, проживающий в моем городе. В ходе хождения по дорогам города, также и по дорогам воспоминаний, не могу побороть искушение включить его в эти путевые заметки.
Само собой, что умные талантливые люди (прошу у себя же прощения за эти заезженные фальшаковые именования), то есть люди думающие, присутствуют в нормальном соотношении, существующим вообще, независимо от населенного пункта или точки земного шара, более или менее. Так же как и привыкшие, не вырвавшиеся из собственной усредненки, люди. Однако, моя удача и глаз более наметаны на знакомство и распознавание людей необычных и таких, которых вряд ли кто назвал бы хорошими. Одно, довольно значительное по протяжению, время мои штаны протирались за просиживанием на сайтах знакомств. Все мои анкеты на всех сайтах (от приличных до откровенно-порнографических) не содержали определенных поисковых параметров. То есть в них не было указано с каким полом я предпочитаю заводить знакомства, рост и вес, место проживания, работы, возраст и социальный статус не были отмечены, как наиболее желательные. На сайтах мне доводилось вести переписку с начиная от девушек и юношей, верящих в любовь с первого написанного приветствия до разнузданных зрелых женщин, желающих получить удовлетворение, не отходя от диалоговой строки, и мужчин, жаждущих найти невинную девицу и наделить ее своим опытом, втайне от жены, конечно.
В один из таких развлекательных сеансов мне написал мужчина, что само по себе неудивительно, однако сообщение от мужчин приходили реже, чем от женщин. О себе пояснял, что он бисексуал, не отдающий преимущества какому-то полу, имел отношения и с женщинами, и с мужчинами, живет с супругой, которая тоже является бисексуалкой и также незашорена никакими "предрассудками". Они и ранее знакомились с различными людьми с целью разнообразить свое сексуальное меню, однако им не везло на людей, разговор с которыми мог бы стать приятным дополнением к сексуальной программе. После 10 минут разговора "о погоде" он был приятно удивлен моими способностями выражать свои мысли в письменном виде, а также содержанием этих мыслей. Надо отметить, что удовольствие от разговора было взаимным. Он не использовал никаких жаргонизмов и сокращений, не забывал о пунктуации и поддерживал диалог, как образованный гуманитарий, то есть красиво и развернуто.
По обыкновению на подобные предложения я не отвечаю сразу отказом, хотя они для меня заведомо неприемлемы. Как минимум стараюсь спровоцировать на тщательное разъяснение мотивации поисков... эм... острых ощущений. Как показала собранная мною статистика, в основном, мотивирующим фактором является скука (о, это страшное явление, о котором можно написать десятки томов книг, присовокупив их к справочнику психических расстройств), неспособность занять чем либо иным свою мозговую активность, так или иначе, присутствующую у всех - ведь не все умеют вышивать или модели самолетиков склеивать, а также ряд затруднений, который был бы интересен скорее Фрейду, чем мне. И зачастую в таких случаях собеседник даже не в состоянии пояснить описанное мною, так как в ходе переписки невозможно использовать жестикуляцию и мимику, но из многократных "эээ.... типа... это самое... тудой-сюдой... таво...", я позволяю себе сделать описанные выше выводы.
Существуют же еще высокоуровневые интеллектуалы, утонченнейшие сибариты, осознающие себя полубогами и проповедниками чуть ли не самого Эпикура, сознательно трактуя его удобным для себя образом. Эти, по моему разумению, тоже кое-чего не знают, зная многое другое. Они не знают куда еще можно применить цветущее великолепие своего интеллекта, возможно будучи когда-то в чем-то ущербными (детская обида или подростковые прыщи), старательно заслаивают щербины самоутверждением и устремляют свой мощный, но не контролируемый разум на изобретательство в постельной сфере.
Мой собеседник был ярким представителем последней категории. Из интереса к этому типажу, к тому же к проявлению его со стороны, которую наблюдать в обыденных обстоятельствах жизни удается редко, мы обменялись номерами, несколько раз беседовали по телефону, причем он, со свойственной утонченным псевдоэпикурейцам, хлюпкостью жаловался на супругу. На то, что ей надоели сексуальные разнообразия, что у нее вдруг включились бабьи предрассудки, которые нашептывали ей о том, что их занятия можно назвать изменой, что для него являлось свидетельством ее деградации. Он полагал, что мои качества (на вопросе о том, какие именно качества, мною сознательно остановка и уточнения не делались) помогут ей вновь обрести раскрепощение ее личности, столь необходимое для высоты их отношений. Он также добавлял, что им неоднократно случалось нанимать хастлера или проститутку и это ее не смущало. На мое уточнение (на всякий случай), что я не хастлер и не проститутка, он с пониманием покачал головой и уверил, что у него и в мыслях не было так думать.
Привожу наиболее яркий диалог, который состоялся у него в машине. Это была вторая встреча, насыщенная интеллектуальными беседами, на которой он, ссылаясь на возможную интимность содержания разговора, отказался идти в кафе и предложил поболтать запросто в салоне. По ряду причин у меня не было опасений касательно его непосредственной близости. У меня вообще мало что вызывает брезгливость и опасения, мне не присуще чистоплюйство, поэтому возражать у меня причин не было. Взгляд светлых, почти прозрачных с зеленцой глаз, взывает к пониманию, искрит честностью и детской наивностью сквозь очки в тонкой золотой оправе, а губы, пухлые и розовые, которым позавидовала бы любая барышня, говорят мелодичным голосом вкрадчиво:
- Не понимаю, что с ней случилось. Возможно это гормоны... Знаешь, как у женщин бывает в таком возрасте, - она старше его лет на семь, - я хочу ее перенастроить, ведь от этого зависят судьба наших отношений! Ведь мы вместе воспитываем ее дочь, а какой она будет, имея такой пример. Ведь мать закладывает своей личностью фундамент восприятия мира у ребенка в большей степени, чем отец.
- У вас есть дочь?
- Да, дочь. Я не говорил? Ей восемь лет, Анечка. - После паузы, в течении которой он смыкает очки на переносице. - Я, конечно, стараюсь предотвратить своими силами, с моей точки зрения, пагубное влияние на Анечку. Она мне как родная дочь. Я очень небезразличен к ее судье и чувственному состоянию, комфорту... не знаю, называй как хочешь... А мне с тобой нравится и просто разговаривать, нет у тебе этой ограниченной нетерпимости к... необычному. Ты же понимаешь, что на меня не все реагируют так адекватно, как ты.
- Я вообще стараюсь не давать оценок и не нашивать лейб, но даже если и происходит касательно чего либо моя внутренняя оценка, то в основном основанная на моем субъективном восприятии.
- Вот это мне в тебе и нравится! Ты не живешь с чужих слов под всеобщую копирку. И я тоже.
- Каким образом ты пытаешься предотвратить пагубное влияние на дочь? Широкая обаятельная улыбка, как у киногероя, спасшего мир:
- Я с ней предельно откровенен.
- В чем?
- Нууу... во всем. Я отвечаю на все ее вопросы, на интимные вопросы. Я даже даю себя ей потрогать, когда ей хочется. Ей бывает это интересно. - И поспешнее, - я в этом ничего плохого не вижу. Понимаешь, в нашем обществе воспитание построено совершенно без учета всех потребностей ребенка. Как будто если мы будем о чем-то молчать и устанавливать вето, то вопросы у ребенка разрешатся сами собой и без нашего участия. А ведь без нашего участия еще не значит, что сами собой. Лучше пусть она удовлетворит свою тягу к познанию со мной, ведь что такое секс, как не форма познания себя и партнера, чем это произойдет где-то в подворотне с полным пренебрежениям к требованиям гигиены... и с ненадежным партнером. Конечно, с учетом некоторых странностей моей жены, я не ставлю ее в известность о степени своей откровенности с доченькой, но и Анечка уже достаточно доросла до того, чтобы понимать, что правдой можно поступиться в пользу этических соображений.
Мне все хуже и хуже удается скрывать сарказм:
- А ты, смотрю, хорошо поднаторел в этических соображениях.
Тот с непониманием хлопает ресницами:
- Что ты имеешь в виду?.. Конечно, ведь вопросы этики присутствуют во всех сферах нашей жизни. Разве не так?..
Меня хватило от силы еще минут на 10 этических и иных соображений. Потом мне пришлось сослаться на крайнюю рабочую занятость, поскольку мой новоиспеченный знакомый и собеседник по философским вопросам не желал завершать встречу, надеясь повести меня в гости для знакомства с супругой. Однако ему пришлось сдать позиции. Он выразил надежду, что мы еще созвонимся и встретимся, когда я не буду так спешить, однако на позитивном ответе он настаивать не стал, что лишний раз свидетельствовало о его безупречной вежливости и тонком чувстве такта.
Говорить об охватившем меня смятении, полагаю, нужды нет. Да и смятением это назвать нельзя было, скорее, замешательством. Что могло бы помочь восьмилетней Анне? Заява в милицию? На кого?.. Даже имени настоящего не знаю, впрочем, как и он моего. На основании чего, его трепа в машине? Номер телефона, который используется им исключительно для такого рода встреч? Устроить на следующей встрече облаву ради того, чтоб спасти восьмилетнюю Лолиту от надругательств философа-Гумберта?.. Да и нужно ли ей помогать? Скорее всего - да. Если она вообще существует. И скорее всего, существует.
Однако чувства склонности к чьему-то спасению мной не испытывалось. В то же время, используя опыт своей работы в сфере юриспруденции, было понимании того, что такого рода дела доказываются очень болезненно и в болезненно-малом соотношении, поскольку процесс доказывания здорово ограничен конвенцией по правам человека. Но это уже на фоне. Желания что либо предпринимать - не было. Мое "я" почти равнодушно прошло мимо, даже не испытав отвращения, а лишь толику... осознания его неправоты.
Линии и грани
До тошноты гуляет жажда, что когда-нибудь однажды придешь ты. Твой образ печатлится тонкой силой, твой лик, он высечен с обрезков скал. Притягивает непреодолимо, не одолеть мне далей этих линий. Накал каленый, будто стали твердость, граням передали, гармония отлива без шлифовки - четко высечен так профиль, словно древний бог рукой-резцом резал скалы, рисовал по жидкому металлу, высекал вдруг искры из глубин земли. И облив морской волною, остудив пылание рожденья, он миру подарил тебя, тобою дал благословенье. Полнолунное сиянье навевает штрих улыбки, зренье памяти все ж зыбко, зренье чувств все ж наизусть - способность извлекать легко и без усилья выявленье красоты. Уменье нарекать красою наделенное природой неотрывную природность - в силах зренья глаза. Ты, твой облик и твоя порода мне видны. Ты будто пазл, дополняющий картину картину мира и меня. Какое счастье, что даны мои глаза лишь мне и не другому, ведь ими я могу увидеть в тучах светные прожилки, разноцветные снега, что в белом накрепко заключены. И как течением привнесены загадочным сиганьем в мир и былые, но столь новые черты. Черти - чертЯт, чертежник - чертит, я - печатаю по буквам, будто молотом по наковальне заколачиваю гвозди, винограду - распускаться в грозди, цветам - цвести, детям - расти, своим - свое, чужим - чужое. Весь порядок мне по нраву, я давно уж как не ною, "цо занадто, то нездраво". Право, право... все мое - то без моралей, не замаран перевесом на весах мой словосплет, потому и недовесок злостью праведности не берет. Я люблю любить любовь. Расшибаясь вновь и вновь, мне столько ж радости в ушибах, сколько в ласках и тоске. Я люблю скалы изгибы и шуршание ветров в морском песке, ненадежную прибрежность, без одежи тела бренность, уязвимость пульса жилок и порывистую живость речи, жужжание пчелиное, когда весь рой так слаженно слагает соты, словно композитор - ноты. Скажи, еще где встретить можно такое мерное упорство и прилежность достиженья цели - в моем зрачке и море безразмерно, и корабль находит мели, но у пчел их ровные ряды, когда кто усыпает - в том нет для них беды, к обездоленному гулу тотчас же новый гул себя приединяет. Люблю как мягкий аромат берез рассеивает паром радость, как дерева смола, впиваясь цепко в челюсти, крепко склеивает сладостью и терпкостью древесной - дерево собою делится. И все отмеченное, неупомянутое, все вечное, все бесконечное и меньше сига что в явленьи пребывает - все и с тобой во мне в пересеченьи пребывает, никогда не убывая.
Процентный ад
Процентный ад. Всеобщая усредненка шествует по-немецки всеохватывающе, но со взрывами русского безобразия. Все штабельками, по полочкам разложены в виде картотек, ждут своей очередности... покорно. И не потому покорно, что покорились, а потому, что иного - не бывает. Спруты структур систем.
В местном горгазе сморщенная, ничего не слышащая, плохо видящая старушка пытается обратить на себя внимание усердных работников кабинета. Казалось, все вросли в стулья, спруты рук колдовали цифровыми данными от мышек неотрывно.
- Кхе-кхе... Молодые люди! - С такой громкостью, что на секунду показалось, что и я оглохну, - к кому я могу обратиться? - Скрепяще-протяжно и громко.
Безглазые и безухие спруты-руки не восприняли сигнала. Вероятно, не на той частоте он был. Мгновенно же они реагировали не так давно на почти шепот с виду инфантильного, с грустными и задумчивыми глазами, начальника.
Наконец, начав уставать от нескончаемых призывов, один из спрутов дал ей сигнал присесть рядом, который она впрочем не сразу поняла. Наконец, общими усилиями спруты водворили ее на стул.
- Молодой человек! Мне нужно узнать сколько мне платить?...
Молодой человек, еле шевеля губами, отвечает, что ничего сказать не может, потому что программа сейчас не работает.
Женщина долго, судорожными старческими движениями, роется в потрепанной объемистой сумке:
- Понимаете, молодой человек, я ничего не слышу! Где же они?... Ведь брала же...
Она достает блокнот и карандаш, потрясая ими перед физиономией спрута, прося, чтобы он писал. Тот нетерпеливо машет руками и, видимо догадался, что слуховые возможности посетителя не соответствуют его бормотанию, все же блокнота не берет, но орет:
- Я Вам ничего не скажу! Не скажу!
Та, вроде расслышав, с отчаянием:
- И Вы мне ничего не скажете... - Гальваническое покачивание головой.
Видя его шлепающие вялые губы, она пытается еще раз пояснить:
- Понимаете, я вроде бы слышу, что Вы говорите, но что... - это драма!..
Потеряв терпение, спрут отсоединяется от мышки и жестами выпроваживает растерянную старуху за дверь.
Это драма... А спрут не виноват, что он спрут.
Никто не в чем не виноват, думаю я, шагая за папиросами в ближайший круглосуточный киоск. Со времени введения комендантского часа их значительно поубавилось. И в этом тоже никто не виноват. Человек не виноват в том, что он не человек с одной стороны и слишком человек - с другой. Что его зад плачет по плетке и чтоб ее получить, он очень доходчиво просит об этом другого, который этому только рад. Никто не виноват, что человечество, то есть человек, не может жить без войны, впрочем, как и без смерти. А я - без папирос, почему и брожу по ночам, охотясь на киоски. И без мыслей, которые каждым впечатыванием тяжелого шага брожения, накомариваются в голову.
Хорошо быть ребенком. Дети не живут от сигареты до сигареты, не разъедают себе мозг кислотными мыслями, как будто когда-то давно потеряли что-то очень важное и не могут найти... Это, конечно, уже обо мне.
Недавно начало думаться, что потеряно мною очень важное чувство. Материнское. Или нет... матери. Чувство матери, которое не возникает рядом с матерью, которое возникло намного раньше ее появления в моей жизни. Материнское до матери. Это чувство благословенного вездесущего уюта, когда все хорошо, потому что плохого не ждешь, потому что плохого - не бывает; и когда все удивляет радостью; и когда тепло внутри, а наружный холод или голод, или боль - игра, в которую интересно играть. И только в снах получается уловить за хвост призрак этого чувства, и только в дреме возможно стало возможным понять, что это - полная отдача. Себя всему. Что равно себе в том числе. А если отбросить существующую математику, науку, на мой взгляд, плоскую и ненадежную (прародители процентного ада - математики, родители - спруты), то и без чисел, а - все во всем.
Когда это было утрачено, при каких обстоятельствах и как было можно мне отдать его, получив взамен папиросы, кислотное комарье, процентные ады во множестве, и эту бестолковую буквенную вязь, с трудом выталкивающую меня на пазлики пониманий вещей (тоже уменьшительно) - немыслимо.
Однако пропамять работает и без мыслей и пониманий, их порождая (если повезет). И вот остановившись среди ночной слякоти, свалявшихся куч снега вперемежку с грязью, острым, вроде дежавю, воспоминанием, ощущаю досаду - все это уже думалось и пыталось решиться! Видно, безуспешно. Может и не мною, но тем менее оснований надеяться на успех, который не вспоминается наряду с задачей. Маленький, корявый пере-, недо-человек, загнанный в глухую бесконечность, рвущий когтями хвосты просветов в попытках поймать потерянное важное.
Один из моих поэтов говорил, что видно пунктиром "после", что уже дано в наброске и надо идти, потому что не идтись не может. Думаю, что пока еще страдаю близорукостью и выбрасываю точку за точкой перед шагом, и каждая новая - сущее (уже) откровение. Каждая вчерашняя - пустота, которой я уже не вижу, так как невозможно по заданным нам условиям оказаться вчера. Память - продукт вчера, но не само вчера. Важно только то, что сейчас, а еще важнее - то, что у других (многих немногих).
Я в стадии расстроенного рояля. Он обижен расстроенностью, потому что помнит гармоничную настройку и корит себя за проявленную расхлябанность - не удержал. И помню, но не помню как... Пока играю регтаймы. Их можно, они частенько изображают расстроенность. Мне изображать не нужно. Я играю регтаймами.
Каковы расстроенные рояли в солнца стоянии? Когда солнце стоит прямо над тобой и не образует тени. Эту, как было сказано, игру мне подсказал тот же поэт, о котором мной в той или иной связи, упоминается немало. Солнце стоит над тобой, не допуская рождения теней, в которые можно было бы спрятаться. Вот так просто взять и спрятаться. От самое себя. Видеть и слышать себя на ладони солнца, когда все (все!) видно. А что может быть видно?.. Да чего только в себе не насмотришься! Даже теми короткими вспышками, которые улавливаются даже моей близорукостью... Мало ли чего. И вот я скатываюсь в бормотание и повторения. Тоже такая себе тень.
Вот, например, мыслить так, чтоб в мыслях не сплоховать. Ни о ком и ни о чем. В свете света - ведь все видно. Если сплоховал - про"играл". Просто проиграл очередной регтаймчик, не выиграв настоящей ценной мелодии. Положим, я не хочу думать без сплохований, потому что не могу. Потому что сперва мне следует словить под стоянием солнца все, что есть. Потому что последовательность дана не зря, иначе ее бы не было. Я рыбачу в знойный полдень, на самом деле занимаясь комариной охотой - охотно ловлю плохующую мошку, ведь хорошее - пока вне обсуждений, потому что уже - есть... если есть.
Кленовый сироп
Великое солнце взошло над горизонтом нервных неровных квадратностей, без сожаления осветила изъяны превратностей. Напростались резкие утренние тени на дома и землю, прикинулись карикатурами происходящего, охотно в себя парадоксы и несуразности приемлют. Нисходящее тепло, пока еще зыбкое в начинании начинено началом дня, пригревает обещанием полуденного зноя, и ни одна голова от него не скроется, прохладой манясь, будь то подкрышная офиса или уютной кухни, или курьерская бегущая дерганной строкой - всем обещан зной. Лучше не стой под покровом раскидистого клена, под ним может играть ребенок, тебя же его горячий пар наполнит дурманом мыслей о смысле жизни и тогда понесешься диким галопом неподвижно снаружи, а внутри - на издыхании и безоружно пред ямами-пробелами и вершинами-разбегами. Кочки бьются о пяты, черная жуть играет в пятнашки, и ты понимаешь, что не первый, не пятый, не сотый по счету бежишь по все же нехоженым тропам заросшим. Иногда - поддавки, а иногда хлещет сволочами-алогизмами кретинизма в самом медицинском смысле, когда никакому возможному усилию реальность не поддается, остается только невозможное - значит перекроить себя в-за точку возможности, расплавить заточку, перекрутиться знаком упавшей восьмерки (небесконечности), отказаться от конечностей-шестеренок и начинаний, с начинкой знания, извлечь себя из стада шестерки, оставить стойкость шеста и животные терки... Уйти в минус ноль. Без надежды на компенсацию и возможность неба руками касаться, без мысли о том, что воздастся, потому что - нет. Потому что "да" на пороге рождения сожрет вопрошение и не оставит пространство на ответ. Без пространства нет места странствиям и наличие клена в полуденный зной не будет считаться. Если остались надежды в полуденный зной, под кленовой листвой не стой. Как разобрать, где клен, где ясен, когда разум неясен, но сошлось клином на клене. Очевидно, хоть видно не очам, что путь опасен, когда не оставил входящий одежу, что не будет спаса и не найдется покой по ночам, что будет заклинка вразрез, тяжба наперевес легкости лежащей кости покойно и живой крови, бьющей прибойно. Молотобойна боль полета с порога в пропасть без пыльных преддверий веры, и речь не о том, чтобы пасть, а о том, чтобы верить без надежды на веру, без единого примера успешности, без судорог-дорог поспешности к цели, о том, чтоб собою цельно искать, не стремясь найти и вкушать кленовый сироп.
Клоун
Город спит. Такие, как мой, города ночью спят. Нет бесконечной вереницы огней, смазанного потока летящих вдаль автомобилей, гула и музыки ночных баров... Ничего этого нет. Лишь изредка слышны хмельные выкрики, призывавшие не останавливать банкет, не важно, что празднуют, да их неровные, скрипящие по снегу шаги этих выкриков. Темь и сон.
Надо мной лениво покачивается подвешенный к потолку клоун с фарфоровой головой с высоким острым колпаком и грустным, ярко разукрашенным лицом, ярко-синим с золотыми разводами комбинезоном поверх ватного тела, сидящий на качели. Мне нравится этот клоун, выпрошенный мною у родителей давно, в честь одного из давних детских дней рождений. Все были - против него. Мало кому приятны клоуны. Будучи ребенком, мне доводилось за руку, как многим иным детям, вестись в цирк, проталкиваясь сквозь густую толщу гудящей оживлением толпы - растревоженный улей в предвкушении действа и я - часть улья. Звенящее "Гуууууу...". Горелые запахи сахарной ваты, звяк бутылок с ситро, топот, гам, рев ребенка, отставшего от взрослых, шелест программ, капризные "Купи!" - противные кислотно-яркие паралоновые носы, вертушки из фольги, свистушки, воздушные шарики, маски, в которых можно в обморок упасть от испарений китайской краски...
Клоунов было жалко до слез, недоверчиво скрываемых мною в потемках зрительских рядов. И неизвестно отчего жалко. Жалко было даже тогда, когда не было грустного и ни один из них не падал, комично утрируя ушибленность ноги в огромном круглом ботинке. Жалко было даже тогда, когда они изображали веселье. Сейчас думается, что не жалость обостряла мои эмоции до слез, а неосознанное тогда понимание высшей миссии клоуна. Клоун - громоотвод. Клоун - символ, образ более, чем сам он, клоун. Клоун на сцене - артист, все взгляды прикованы к нему, он вызывает оглушительные взрывы хохота, он позволит с себя смеяться и даже ругнуться на него с рядом. Он примет аплодисменты и свист. Он не обидчив, он - Артист. Он нужен, он всегда готов. Он не может быть не в духе - грим все скроет, нужным образом все скрасит. В тоже время он не Прима, так..., всего лишь клоун. Никто не спросит автографа, никто не узнает на улице, никто не поинтересуется его диетой и распорядком дня в ток-шоу (жалкие издержки популярности). Ведь кто он? Так... всего лишь клоун, шут. И нет ничего достойного в его работе и интересного. Когда ты не в цирке. Когда мы не в цирке, кто станет вспоминать о нем. Плакат с его портретом не висит ни у кого на дверях туалета в шумной облупленной коммуналке (чему даже можно возрадоваться. Половая популярность попсы - искусственные мопсы). Наоборот же, глядя на клоуна, думается, не головой - низкими чувствами: "Как хорошо, что он есть! Ведь я не такой смешной как он! Какой бы я ни был, я все же лучше, я умнее. Как он нелепо поскальзывается на банановой кожуре! Какой смешной и глупый... Хахааа!..". Пусть, драма, пусть, банально. Громоотвод. Добровольная жертва, ступающая на алтарь злых богов. И ведь даже рассказать он об этом никому не может, ведь - как? Он связан священным обетом хранить свою тайну.
А смыв грим, и сойдя с подмостков, он - не клоун, не артист, не шут, не самоотверженный мессия смеха и шалостей. Он - человек. Всего лишь клоун, а потом - всего лишь человек. И возможно (но вовсе не обязательно!), он время человеческое прожигает горючей водкой, чтоб остро, чтоб пекло и незаметно проходил отрезок пустоты. Цирк - его жизнь. Жизнь его - смех. Смех других. Громоотвод.
Трилогия
Хворь жаром прожигает суставы, кости ломает, дробит на составы вагонов грохочущих мысли, проносящиеся в голове громким вихрем. Тщетно пытаюсь уснуть, ворочаю жидкое тело, как студень, под огромным непосильно одеялом, страшным, белым, надвигающимся сверху валом. Из-за кровати по углам выползают кикиморы и болотные. Невозможно спать и трудно вставать, чтоб не встретиться со взорами холодными. Покрывала, занавески хитро мнутся в складки, превращаются в полотна ярких красок, мазок за мазком в переносицу зззудом рисуют, перед взором проносится светлою пряжей картины растяжкою вширь и в объем. Чистый прием без помех и шипения: моря пенного пение, из него скала горбоносая, излинеина в профиль нерукотворным резцом, голова сильным подбородком опрокинута в небо лицом, словно утонула в тучах, выпав ею из воды. Широко открытый твердый рот ждет к вечеру еды - жаждет солнце закатное, что в него закатится, проглотить на ужин. Вьются ужом отблески огненного света по глади ребристой, волны шквальным монистом замыкают, скрывая, могучую шею. Пар как флаг в выси реет - то проглоченный солнечный шар, накаленный до грани, опускался в граненые скалы, сливался с камнями и пеной парящей, рудой, выдыхался приливом в отлив золотой. Скелет - из кварца и гранита, великанское тело - из скального острова, оскал - мощный зев, солнцем сытый, дышать ему вдосталь всем небом, водой и землей. Кожа покрыта морскою травой - водной порослью водорослей ворсистых, еще по ней водятся стаями рыбешка серебристая, кораллов наросты ребристые, сплющенные в плоскость крабы, крученые ушки перламутровых ракушек, изглаженная галька гладью волн, всякой иной радующей мелочи довольно. Вольно катится волна по каменному великану и может, кажется, что больно, в штормы молния по буйной поросли волос древесных, что сильно вьются по макушке на скальном отвесе, вдруг ударит - то не боль, а лишь щекотка кротким щекотанием звенящим напряжением играет. Великан подводный главою в облаках - великое сооружение природное. Ты, лежа, мощью всей покоишься в морских волнах, ты нежишь силой тело огромностью дородное. И я с тобой в твоем покое. Греюсь твоей свежестью в порыве ветра и, может быть, ты от меня в миллионах километров, но - чудеса - в ознобе полусна тебя я вижу и себя осознаю возле тебя.
Вдруг шумом сыплющегося о стены гороха заиграл ливень до подвала от чертога. Дома плющатся, кривятся, в займе места друг о друга теснятся. Сырые лестницы неровно длятся в неизвестности. Меж ними старуха, с дряхлой трухлостью, то появляясь в пролетах, то исчезая в изломах узких улочек, древним камнем мощеных, знакомых ей с пеленок всех детей и внуков, ковыляет с корявою клюкой. В символах пестрых лент ее кодов и шифров покоится сила столетий и мифов, та, что испокон, из древних истоков, проходит высшим током многих поколений в состав узловатых пергаментных с клюкою рук, в суставы колен... То ведьма, что ведает веды, те, что неведомы мне. В серости дождливой, в сырой темноте, сама серая, она копошится в серой сумке походной. Ливень ее гладит насквозь, глядя, как она из клади вынимает свой товар на лаву в диссонанс осадкам непогоды - пышущие жаром, врезались в дождь златым пожаром пирожки парящие и сладкие, сам вид их из озноба видится целебным. Спросонья думаю нелепо, какая причудливость может взбрести, чтобы в ненастье нести пирожки. Что такое она знает, чтоб домашнюю сладость спасти от сплошной стены дождевой?.. Однако, пирожки в неприкрытости своей не познают ущерба и улыбаются румяной корочкой прямо в самое смурное небо. Быль или небыль, не знаю, однако, один господин в такой важной черной шляпе, с улыбкой во весь анфас, с таким видом, точно знает он всех нас, пирожков с десяток покупает и, не стыдясь дождя и не держа зонта, неспешно, все один за первым он успешно поглощает. Лицо его немолодое и худое, но румяное, позолоченное жаром пирожковым, в нем ясность света, а в глазах его - не заточен и не заключен - свободой включен, сверкал веселый блеск непререкаемого аргумента понимания.
Отдав же трапезе все должное внимание, расплатился золотыми, он раскланялся с ведуньей, та - ему слегка кивнула, и пошел дождем дорогами пустыми, ведущим к ярким славам и ко множеству побед. Старуха отплевалась от плеча от бед с лукавинкой в глазах, товар собрала и с клюкой поковыляла тою же дорогою назад.
За следами ее сухим треском трещины земли ползли. Земля впитала ливневый полив, будто забыв, громадину ту с неба, тот шквал, что ливнем пролит. Беру в руки комочек земли, леплю в шарик и он уже - глобус. Уменьшается и умещается в ладони маленький, но трескучим грохотом все расползается в руками нехватаемые дали... Так жутко оттого, что он неудержим руками, пытаюсь ливнями остатком в глине его в обратность изначальную соединить, оборонить от распаданья. Но падает он вниз (земля на землю?..) и распыляется на тысячи частиц. Мне остается лишь принять соединенье и распад. Распад приемлю, распад - начало всех творений. Любое сочиненье счиняется из малого Одно, по образу его в многообразие всего. Мое - берет начало в распаде спада - мыслепад потоком аДА.
Вспышка во множестве
Я закрываю глаза в этом родном неявной пылью до асфиксии городе, открываю, снова закрываю, снова открываю... и так много-много раз, что кажется - бесконечно. И в конечном счете каждый раз вижу тебя. В моем видение тебя ты - средоточие самой насыщенной степени концентрации красоты и того света, который недоступен глазам, который на старых ментальных фото засвечивает твой образ, оставляя вместо - застывшую вспышку. Могу его только осязать кончиками пальцев, проводя по поверхности памяти ими, когда, забывшись во снах, проговариваю вслух твое имя. Когда смотрю на тебя, этот свет столь ярок и приветлив, что делается больно. И столько раз хотелось сказать "Довольно!", и столько раз - что "прошло и не больно, и что теперь вольно думать обо всем..."... Но упрямая память по сговору с воображением помещает тебя там и тогда, где и когда тебя не было, и отзеркаливает световым движением туда, где уже не может быть. Невозможно поместить тебя в "забыть", хоть парк со скрипом калиток и шумными листьями - пуст и частая замкнутость уст говорит о том, что он не наполнится шумом шагов и сметающей жухлость полы пальто с лавки, и бесчисленная стая булавок (куда и зачем их столько?) не рассыплется из кармана, только... Музыка и бесчисленные тысячи уютных мелочей оживляют тебя во сне наяву: часы ночей встают рядами безумных рандеву, дикие пляски под "Лэди Саманта", Шопен и осенний насморк, бессонница с книгами и все другое... Все другое - напрочь прочь, а все это - прочнее адаманта впаяно в кровь через пальцы и уши, и смех - частота без радиопомех. "Хочешь сладких апельсинов?", а хочешь - рок-н-ролл с ночи до утра, метаморфозу съемной гостиной в мастерскую художника, а после - пора! - ночная прогулка под странным дождиком... Все, что хочешь. Загадывай желания! Они рассыпаются сквозь мои ладони разноцветными бусинами в разные стороны зажиганием могущественных новых звезд с задействованием всех запасов глюкоз.
Ты всегда белым вороном золотоволосым без стеснения смеешься и рыдаешь, не считаясь с тем, что таких скоростей у перемен - ну не бывает! И сейчас ты на десять лет старше и торопливо говоришь мне объяснения того, что уже не важно, потому что я могу слышать, как ты говоришь, видеть быстродрожную улыбку, не поспевать вслед за стоножными развилками мыслей паутин и рядом сменяющихся картин экспансивности движений и жестов, за походами без снаряжений, за интенсивностью скольжения по склону на вершину, когда жизнь - это кекс, который никогда до конца не съесть, когда спущенная шина - не препятствие для продолжения скоростного сумасшествия, когда минуты, как нашествия - каждая крепко хватает за глотку, не отпускает даже когда задыхаюсь, и нашептывает нажать эту красную кнопку, и, конечно же, нажимаю... В то время, как ты - выжимаешь до ста... до двухсот, резкий поворот - катапульта! Беспультовый сверхпульсовый полет.
Череда частых полетов от приземлений до отлетов мелькающих в смешении чувств самолетов, крылья которых и сейчас вижу в рваных полотнах пестрых эмоций - твердый запрет на вязкость болота, когда никогда не уймется череда вспышек, не оборвется нить прощаний, встречаний, обещаний, гаданий на заварке чая в колотых чашках, что несравнимо красивей китайских сервизов, сотни нелепых глупых сюрпризов разных: неподходящие ботинки красные; сардинка вместо оливки в твое противное мартини; цепочки-браслеты, наносящие непоправимые раны шелку манжетов; неудобная пена дольки шоколада в горячем кофе; обожаемая тобой сдоба, которую ты ненавидишь, говоря что не увидишь своих ног за складками позора - целлюлита; злобный вздор, который мелешь под сладкое на ночь в угаре хмеля; ворох вычурной одежды, которую никогда никуда не смогу надеть... Непрерывная надежда суметь, научиться смотреть так, как ты.
В тебе все цвета радуги самого широкого спектра. Легко окунаешь меня, как тряпичную куклу, из горных вершин в самое горнило жуткого пекла, быстро потухнешь, утихнешь, твой гнев скоро меркнет... и скоро снова все хорошо. Тебе неплохо бы крюшон в такую жару, а я молча ору - переменчивость невыносима! Ты меня прости, а?.. За все то, за что мною прощения никогда не просилось. Моих плеч обманчива хилость - все удалось вынести и пронести, сберечь.
Музыку речи, порхание темно-серых в крапинку глаз, напевы под нос под мелодии из Глазго - любимые тобой шотландские картинки в коллекции грампластинок, которые не на чем слушать, твои ночные слезами удушья, столь схожи с моими сейчас... Так и есть, как тянул Цой, "все остальное - в нас".
Внезапный обзор потолка глазами безжалостно свидетельствует об окончании сна, в котором хотелось бы остаться навсегда. Живу не только снами и воспоминаниями о том, что было с нами, но значительной частью, которой не суждено прерваться, потому что мною не будет дано статься смешному суждению, что ты лишь памяти привидение. У каждого, говорят, свое счастье. Этому не веря, признаю, что ты - мое. Воспроизвожу тебя в сплетении орнамента шагов по нескучным в скучности и скученности улицам. Вспоминаю, что ты просил не сутулиться. Выправляю спину. Знаю, что покатыми плечами не пронесу крупицы радости в калейдоскопе. Прямо! С верой, что они не покинут, не рассеются в зарослях многотропий, являясь персональной топологией без прологов и эпилогов, в множественный раз - непрерывностью - взгляда твоих глаз. С пред-знанием того, что мне пред-стоит найти, обрести тебя впереди окончательно без узла окончания.
Стадия оборотня
Пишется происходящее. Откидывание человеческих отношений в отношение человека в не-, вовне человека, человеков. Происходящая реальность стремится и превосходит к превосходящей. Мне не нужно слов, мне не нужно людей, я не человек. Но я пишу, люблю людей и я - человек. Мне не нужно, но нужно другое, скорее - иное. То, чего я сказать не могу. Не могу не потому, что не знаю чего, но потому что знаю то, чему нет слов. Человеческих. А они все. Слова. Человеческие.
Человек не помнит что он такое. Забыл. Зашел за бытие. Выронился из живительной воронки в... забывчивость. В слабоумие, в почти-не-думие, слабочувствие и слаботелие. Слабо есть по инерции, благодаря ей. Вопрос времени. Человек забыл, что он вне времени.
Возможно водить хоровод, водимостью смутной потребности воскрешения мутной памяти, но это будет слабый инерционный завод, тупик с тупым лицом. Потому что, не собирая в поле зерна день, не помня о возможности и способе говорения с солнцем, человек так не поймет зачем хоровод, недоуменно в оцепенении ходя по кругу. Возможно делать самое простое. Делается. Естся еда, разогреваемая на плите или вынимаемая из яркой синтетической упаковки, или выбираемая из огорода за углом дома, но никто не знает как и зачем; спится в кровати, снятся сны, но незнается даже что такое кров-ать. И дело не в знании или не-. Дело в деле, а скорее в - не-. В ней, в забывчивости - отсутствие дела. Отсутствие присутствия, то есть, реального существования человека. Я люблю быть в кровати, люблю человеческое тело, лежащее в ней, люблю улыбку на лице этого тела, но мне это - обходимо, необходимо - дело. Чем больше знаешь, тем меньше делаешь. Дело неделанья, недействие в превосходном значении действует. Вспоминаю. Всплываю на усилии из помина.
Пишу происходящее, которое не может быть вне связей. Которое само есть связь - сетная связка повсюдости. Но иду в явь. Но хочу не быть тут и так, где и как есть - в несвязность, где не вязнешь в связях, в предельную большесть, что не за-предельна, но предела которой - нет.
Учусь быть. Становлюсь не-человеком в резкий и болящий диссонанс с жизнью, потому что я - человек и тело забыло. Тело любит. Моя любовь - страшнее жизни. Моя любовь не может быть отдельной от первой, потому к общему - уже примешался яд не-человека для человека. Стадия оборотня - набираю обороты, перевертыша - переворачиваюсь неваляшным маятником. Пока. Пока не вырвусь из происходящего. И причина, конечно, не в дурмане, существование которого мной подозревалось - существует. Но в непонимании происхождения "забыть".
Но все это о человеке. Превосходит большее. Я не нелюдь. Я человек. Я - не человек. Я - не-человек.