Бартенев Эдгар : другие произведения.

8.Тысячелистник

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


VIII

  
   До девяти месяцев после рождения я содержался в доме ребенка. Мама доучивалась на врача, что вынуждало ее работать сестрой милосердия. Папа протестовал, настаивая, чтобы она была просто женой и просто матерью, лупил за непослушание, потом убегал выть на луну и плакать в пыльной крапиве и, в конце концов, на каком-то краю света вскрыв душу продавщице сельпо, соединился с нею в хлеву, изумляя, ужасая лупоглазых, мерцающих, пыхтящих и вздрагивающих обитателей. И стон, и пар, и жиканья шли такие, словно тысячами пил валили чудесный, нескончаемый лес.
   Тем временем я копил в себе плоть, гнев и солнце. Однажды в приоткрытую форточку юркнул крапчато-лимонный березовый листик, кувыркался надо мной, моргал мне. Я гулил ему, выталкивая соску, и листик смеялся. И сделалось так много солнца, так много шумящей листвы в его страницах, что тот единственный, самый улыбчивый листик затерялся между ними. Я отчаянно крутился, искал его, как первую любовь, и не находил. Это первая кроха памяти и сокровенная правда.
   Приходила мама, вынимала титьки. Я тонул в ней, срастался. Облопавшись, засыпал, и она убегала. Потом опять появлялась из гула, из белизны, из плача и сыпучих погремушек, и я снова тонул. Я думаю, нет, помню, что уже тогда учился обману, осваивал обман как что-то такое, без чего тебя не станут долго любить. Любовь запросто не давалась. Она шла из рева, из дрожания воздуха, из спутанных запахов, среди которых блуждал какой-то страшный аромат, способный сшить собой воздух, затворить его от меня, любовь шла оттуда, где меня не было, из мира напротив, и могла пройти мимо, не заметив, не приголубив. Я был чужим для этой любви, неузнанным. Обман состоял в подстраивании: нужно было принять форму предмета, который был своим для потустороннего мира, а мною начинал пониматься как чужой : лампочка, решетка кровати, колика, сквозняк, бутылочка, пипетка, мама. Тогда любовь, входя в чужое, доставалась мне. Любовь ведь великанша, но полная дурында. Подлетавшая чайная ложка была твердость и блеск, а потом щипание во рту и трудное блаженство, которое требовало стараний, иначе оборачивалось просто жгучкой и кислятиной. Я напрягался так, как сейчас, бывает, стараюсь во сне, чтобы видения приняли разумный оборот, и мне неожиданно удавалось исчезнуть, как бы метнуться из себя, чтобы целиком разместиться в ложечке. Тогда меня начинали чуточку коробить остатки сока, я со свистом уносился в моечную, падал, звенел, сопротивлялся воде, меня проглатывала вселенная тряпки, душила хлорка, щекотали и старили удары, от сияния стакана ломило скулы, на меня приседала хохочущая и скрежещущая муха, которой я мог стать, но не становился из-за лени нервно жужжать. Стоя в стакане, я умел отражать листопад в дворике за окном и умершего однажды в качелях сухонького, желтенького пенсионера с катышами пыли в полях фетровой шляпы. Так оно и было: через много лет я спросил маму, зачем ему нужно было совершать это преступление, и она сказала, что смерть не преступление, а нечаянность, и что я не могу помнить этого случая смерти, взбудоражившего весь дом ребенка, что мое окно выходило на другую часть двора. Я сердито возражал, что прекрасно помню старичка, и встреться он мне на улице, обязательно узнаю в лицо. Мама расстроилась, рассказала, что неизвестный старичок неутомимо качался с раннего утра до обеда, пока у него не разорвалось сердце, что из-за этого старшим детям отменили прогулку, и напрасно, так как все равно никто его не опознал.
   Или пипетка. Столько с тобою возятся, если ты пипетка! Суют в скляночки, теребят всячески, протирают спиртом, кипятят. То есть на тысячу ладов любят.
   А когда приходила мама, не оставалось ничего другого, как сделаться ее душной титькой. Значит, во мне полно молока, и можно тянуть его медленно, бесконечно долго. Мама вынуждалась на бесконечную любовь ко мне и, наверное, поэтому всюду опаздывала. Я дообманывался до самообмана: вечная любовь, переплескиваясь за края, оборачивалась глухим сном. Я становился самим собой. (Как заметил недавно, честных до убожества людей отличает отменная крепость сна.) Мама отлепляла меня и улетала туда, куда опаздывала. Осеннее утро и время смеркания однояйцовые близнецы. Несколько раз, опаздывая на учебу, она оказывалась на месте работы, а когда с кудахтающим сердцем долетала-таки до храма судьбы, пора было уже заступать на дежурство.
   И вот случилось, что я не заснул. То ли потому, что был голоден, а грудь пустела, то ли сам остановил ток молока чрезмерным усердием и окрепшими деснами. Вероятнее всего, это было первое сознательное плутовство, первая игра с матерью, ожидание ответного хода. Если бы она, обладая чуточку большим, чем наивным, лукавством, приняла правила и двинула против меня холодную пешечку рассудительности, я бы, наверное, проиграл тогда, зато вырос бы впоследствии в гроссмейстера обмана, а не в пустопорожнего враля, лгущего по капризу или вдохновению. Вот и сейчас я, кажется, начинаю мюнхгаузничать. По правде говоря, я не знаю, почему взял да не заснул. Ясным, как Божий день, остается воспоминание происшедшего вослед этому воспоминание крепчайшее, стереоскопическое, немедленно раздавливающее железным своим лбом любую текущую реальность.
   Внезапно мама теряет терпение, с негодованием, как пиявку, отрывает меня, пугается самой себя, виновато зацеловывает, кличет няню и кладет в кроватку.
   Она кладет меня в кроватку, и я вдруг постигаю сокровенную единственность ее лица, падающего в меня, как прекрасные первобытные небеса: бурю ее глаз, иву губ, оленя бровей, планеты родинок, льды щек, приснодеву носа. И острую прядку волос из-под хлопчатой шапочки, очиняющую, как бритвой, до наготы, до боли, мое колотящееся сердце. Мама! моя, ничья другая, какой Ты отныне пребудешь, какую я буду казнить, любить, перебарывать и побеждать. Конечно побеждать, и над побежденной и над самим собой, победившим, разносить несусветные плачи.
   Она кладет меня в кроватку, препоручает подоспевшей няне и торопится уйти. Я немедленно, перебирая лапками по решетке, встаю, в тысячу животных глоток ору, пригвождая к воздуху шарахнувшуюся от меня и взмахнувшую полотняными ручищами няню. Мама оборачивается и стынет от ужаса и раскаяния.
   Мама стынет так, что глаза ее становятся рыбьими, огромными, облеченными в линзы не падающих слез.
   Я вижу вокруг бескрайнюю саванну кроваток с вмурованными в них младенцами, один за другим восстающими ото сна и присоединяющимися к моей львиной песне. И няни, словно вспугнутые пеликанихи, кружат над ними и всеми шестью руками разбрасывают бутылочки с сонной водой.
   Мама пробирается ко мне сквозь заросли рева, хватает на руки и бежит со мной в коридор. Из стен выходят гипсовые няни и конвоируют нас обратно. Мама рыдает в меня черными туземскими слезами из расквашенных тушью глаз. Я хватаю остатки горчайшего на свете воздуха и, сморенный жаром новой, болезненной, сиятельной встречи, исторгаю последний всхлип. Мама перепеленывает меня на груди, не опуская в кроватку, так как это решительно невозможно, и находит прилепившийся к крестцу тот самый березовый листик, который стал мне когда-то братиком сердца. Она вклеит его в детский альбом, рядом с двумя клеенчатыми браслетами, правым и левым, спасшими меня от подмены. Через много лет братик истлеет до хрупкого скелета, который безвозвратно рассыплется под пальцами.
   Потом началось солнце. Мама взяла листик за черенок, повернула к окну, и оно началось. У солнца есть руки, есть рот, чтобы брать в себя и хранить до следующего горя. Оно лезет, как добрый уж, через все отверстия. С ним не сладить, да и зачем драться с Тем, Кто тебя делает?
   Неожиданно всё меняется. Какие-то дети, мальчик и девочка, лет трех, как думаю сейчас, но казавшиеся тогда старцем и старицей в ангельском чине, под присмотром няни ведут меня вдоль голубой шеренги шкафчиков для одежды. Они шли со мной целую вечность, как будто показав все царства мира, но шкафчики так и не кончились, когда мы повернули обратно. Я до сих пор горжусь той невероятной прогулкой, а к детям тем питаю неиссякающую, самую великую, какую только возможно испытывать смертному, благодарность.
   Назавтра мама навсегда забрала меня из дома ребенка. У нее пропало молоко. Мне было девять месяцев отроду. Папа отлепился от насытившейся продавщицы сельпо, стряхнул с плеч прошлогоднюю листву, соскоблил ножичком въевшийся в кожу кизяк, съел молоденький мухомор, вывернулся перчаткой, огляделся. Кругом росли пни с бараньими черепами. Папа решил обратиться к залюбленной с прощальной речью. Она спала на сырой земле, разъехавшись всеми руками, ногами и грудями, безутешно голая, испуская из громадного зева превеликое зловоние. "Терзательница чресел моих!.." начал папа, но, насторожившись, со всей бдительностью вник в образ ее и увидел исхудалую, умученную прелюбодеянием медведицу, притом, судя по тускло-желтым клыкам и когтям и обильно линяющему волосу, весьма почтенного возраста. Боясь щелкать сучками, дабы не вырвать опасного зверя из спячки, папа на цыпочках бежал в город, домогаться маминого прощения.
   Через десять лет я начертил план некоего дома с деревянным крыльцом под двускатным козырьком на столбцах, со всеми коленцами коридора, шкафчиками для одежды, с дверью в комнату, в которой обозначил свою кроватку и как она соотносилась с ближайшим окном, нарисовал узор видневшегося из окна края резного карниза. Я полагал, что это, по крайней мере, первые мои ясли. Нет, сказала мама, ясли были другие это дом ребенка, но ты не можешь этого помнить. Мы нарочно, по моему настоянию, поехали туда сверяться. Точность оказалась ошеломительной. Няни нас не вспомнили, как ни старались делать вид. Они приняли наши подарки и заприщуривались: ага, ага... Я их тоже взаимно не узнавал.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"