Вся эта история началась ближе к десяти утра, когда Александр Сергеевич Пушкин - дуэлянт, забияка и повеса - изволил, наконец, оторвать голову от подушки. Проснулся он, надо сказать, в прескверном настроении. Сердце уже несколько дней как давила тоска, на душе было мрачно и пусто, во рту стоял привкус подгнившего крыжовника. Этакая пакость случалась с ним нередко, и очень выбивалa из колеи, особенно если затягивалась надолго.
Поэт нехотя встал, послонялся по кабинету между диваном и ломберным столом, накручивая на палец растрепанные бакенбарды. Плеснул в лицо водой из фаянсовой миски, помял рукой небритый подбородок. Напялил ветхий стеганый халат прямо на ночную сорочку, колпак снимать не стал, сунул ноги в обрезанные валенки - для тепла.
Принесли завтрак. Пушкин нехотя ковырнул вилкой в миске с толченой картошкой, глотнул кофею со сливками, раздраженно швырнул на стол салфетку - ничего не радовало и ничего не хотелось. Вялость была страшная - как после горячки. Крикнул лакея Торгашева, справился о письмах. Хотя предчувствие было - ничего от bien chère Наташеньки не пришло. Оправдалось полностью.
Сюда, в Болдино, приехал Пушкин по делам финансовым - заложить кистеневское имение. Да вот и застрял: сначала за бумагами, потом из-за холерного карантина.
Ненасытная стерва Наталья Ивановна требовала денег на приданое для дочери. Наташенька досталась ему с пренеприятнейшим довеском. Ну да бог с ним, главное, что досталась. Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. Но скребли, скребли на душе кошки: вдруг что сорвется?
К полудню распогодилось, бледное сентябрьское солнце осторожно, как потрепанный жизнью лис, выглянуло из облаков. Захотелось прогуляться до леса, вдохнуть мокрый грибной запах, постоять под осинами и кленами в ярком багрянце. Переодеваться не стал, так и отправился в халате и колпаке - не столица чай, не увидит никто.
Oпавшие листья хрустко ломались под ногами потемневшими страницами обгоревшей рукописи. Сквозь зеленые кроны, пробивались, будто языки пламени через печную заслонку, красные и желтые всполохи.
И тут, как и раньше бывало с ним, поэт пришел в приятное возбуждение, увлекся, замелькали в просветлевшем мозгу образы, запорхали, складываясь в неясные пока строфы, слова.
Там-па ра-рам. Там-па ра-рам. Тучи. Тучи мчаться. Нет, мчаться тучи. Вьются тучи. В поле еду. Вьюга плачет... вьюга знает... помнит... злится...
И вдруг...
Вечное случайное 'вдруг', от которого гибнут несокрушимые империи, совершаются невероятные победы, а история делает неожиданный volte-face*.
Зачастую лицом в цирковые опилки.
Словесный вихрь в голове только-только стал приобретать определенный ритм и структуру, только-только часто забилось в порыве наслаждения сердце, как парящий в облаках поэт налетел со всего размаха на возникший на пути валун, ушиб ногу и пал на четвереньки, ссадив колени и ладони. От души чертыхнувшись, Пушкин вскочил, огляделся и только тут осознал, что окружающие его места похожи на что угодно, только, свят-свят, не на Болдинский лес. Вместо пожухлой листвы скрипели под валенками, разваливаясь, комья бурой, будто пропитанной свернывшейся кровью, глины. Тут и там вырастали из земли хищные обломки каменьев плоского нагорья, а впереди, на близкой вершине, скрученное из множества сросшихся стволов, нависало над миром узкими ножами-листьями необъятное, невиданное для Великоросии дерево. Ни дать, ни взять, смертоносный анчар с сочащейся из-под коры гнойной смолою.
Прохладный и свежий осенний воздух сгустился во влажный жаркий туман, а ясный солнечный день - в накрытые низкими облаками размытые сумерки.
Лукоморьем повеяло на поэта, Лукоморьем. Весьма недружелюбным.
Под деревом разложен был мирный костерок, рассыпающий вокруг золотые искры.
Пушкин нахмурился, огляделся вокруг, пытаясь разобраться в том, что произошло.
- Как же это вас угораздило, сударь? - из тумана выступила навстречу долговязая мужская фигура в простом мундире серого сукна и свободных панталонах. В руке незнакомец сжимал неизвестной конструкции ружье с гладким деревянным прикладом. Впрочем, сжимал мирно, дулом вниз.
- Где я? Что я? - поэт ошарашенно вперился в собеседника, выставил на всякий случай кулаки, как в английском боксе.
- Не волнуйтесь, я все объясню. Пройдемте к костру, промоем ваши раны.
Незнакомец посторонился, пропуская Пушкина вперед. Тот подобрал полы халата, обнаружил, что потерял правый валенок, заозирался, пропажу не нашел и шагнул к огню, неприятно наколовшись босой ступней о каменную крошку.
У костра расстелено было потертое шерстяное одеяло, лежала походная сумка, приятно пахлa незнакомыми травами. Поэт, кряхтя сел, прикрывая халатом ночную сорочку, с сожалением стал разглядывать кровоточащие ладони.
- Давайте спиртом протру, - присел рядом незнакомец.
Пушкин поднял голову.
- Александр Сергеевич? - брови незнакомца поползли вверх, - не узнал сразу - на портретах вы совершенно по-другому выглядите. Рад встрече!
- А я не рад вовсе! - взвился Пушкин. - Вас не знаю и знать не хочу! Покажите лучше дорогу на Болдино!
- Дороги на Болдино не знаю, - вздохнул незнакомец.- Дороги здесь у каждого свои, я думаю. А до сего момента считал - только я один знаю это место. И то благодаря одному знакомому колдуну.
- Какому еще колдуну?
- Самому обыкновенному. Прелюбопытнейший, знаете ли, субьект. Сам черный, как головешка, лицо и туловище белой глиной обмазано, а по глине - рисунки пальцем прочерчены.
- Чушь! Что это вообще за место? - поэт, раздражение которого достигло предела, резко вскочил с места. - Не играйте со мной в кошки-мышки!
- Не сердитесь, - улыбнулся собеседник. - Не к лицу это великому поэту, особенно в халате и сорочке, да еще и с растрепанными как у гамадрила бакенбардами. Что бы сказала на все это ваша невеста?
- А вот невесту попрошу сюда не привлекать! - не имея при себе знаменитой железной трости, безоружный Пушкин разъяренным вепрем кинулся на обидчика.
Впрочем, незнакомец был тоже не лыком шит: ловко откатился в сторону, подставил подножку и навалился всей тяжестью на поэта, зажимая тому рот:
- Тс-с-с! Тихо! Не спугните!
Пушкин стал было вырываться, но неожиданно почувствовал, как дрожит земля от чьей-то тяжелой поступи.
Поэт приподнял голову: совсем близко, хорошо если в двадцати аршинах, топало, наклонив морду к земле, исполинское чудище. Уродливое, покрытое морщинистой серой кожей, со свинячьими ушами и двумя рогами на преотвратнейшей морде.
-Молчите! - шепнул в ухо незнакомец. - Он не видит ни черта, но слышит, что твоя собака.
Будто в ответ на эти слова, чудище повело ушами, мотнулo головой и, на удивление быстро при таких размерах, галопом унеслoсь прочь, поднимая фонтанчики пыли.
- Носорог! Красавец, правда! Нам повезло - не часто такого увидишь! - незнакомец сел рядом, удобно устроившись на пятках, протянул руку - Николай Степанович Гумилев, путешественник и поэт. Или поэт и путешественник. Как вам больше нравится. Но большой ваш поклонник. Что не удивительно, конечно.
Пушкин пожал крепкую загорелую ладонь в грязных разводах:
- Извините, сударь, с вашим творчеством не знаком. Откуда в России носороги? Ни одного живьем до сих пор не видел.
- Мы не в России, Александр Сергеевич. Мы в Абиссинии, недалеко от Харары.
- И как же это я, по-вашему, в Абиссинию попал? - снова рассердился Пушкин. - Дракон на спине перевез? Или это у меня опять бредовая горячка началась?
- Не дракон, и не горячка. Меня сюда тот самый местный колдун привел. Сказал, что, мол, мне здесь самое место под священым деревом, из-под корней которого вытекает волшебный источник. Вам, видно, тоже. Мрачные тут вещи творятся. Ну, да мы с вами не робкого десятка. И удивительного здесь много. Вот какой сейчас у вас, Александр Сергеевич, год на дворе?
- Сентябрь тысяча восемьсот тридцатого года от Рождества Христова, - нетерпеливо ответил Пушкин, - А у вас другой, что ли?
- Апрель, тысяча девятьсот тринадцатого. Восемьдесят три года спустя, если позволите.
- Не позволю! Вы шутки шутите, сударь. Глупые шутки!
- Хорошо, глупые шутки. Как же мне вас убедить? Вот часы наручные. Видите, с обратной стороны выгравировано: "Paris 1910". Сделаны для выставки. Посмотрите на мое ружье, Браунинг Авто файв. Такого точно в ваше время не было. Не убедил? Ну, все равно, не хотите ли стрельнуть?
Стрельнуть из необычного ружья Александр Сергеевич очень даже захотел. С горящими от возбуждения глазами повесил на ветку дерева ночной колпак, отсчитал пятьдесят шагов, выслушал объяснения.
Попал с третьего раза. И с четвертого, и с пятого тоже. Замахал разорванным в клочья куском материи, заорал радостно во все горло, распугивая невидимое абиссинское зверье. С сожалением передал Браунинг хозяину, спросил хмуро:
- Я-то тут причем, какого лешего меня сюда занесло?
- Тут вопрос тонкий, - ответил Николай Семенович, опустив глаза, и снял невидимую пушинку с рукава. - Я бы даже сказал, эзотерический. Разрешите сделать предположение?
Пушкин только рукой махнул.
Гумилев проговорил задумчиво:
- Вы - поэт. Самый талантливый из всех, кого знаю. Я - поэт. Тоже не из последних, смею надеяться. Вы человек непростой: рисковый, неуживчивый, неправильный. Даже раздолбай где-то. Я такой же. Я сейчас в Абиссинии, из этих же краев ваш прадед. Вот сейчас сидел здесь, ваши строки вспоминал. И раз вы сюда пришли, значит, вам предлагается то же, что и мне.
- Да ни за чем я сюда не приходил! - хлопнул себя по колену Александр Сергеевич.
- Ну, вас сюда пришли. Какая разница. А зачем - я знаю. Идите сюда.
Настырный новый знакомый обошел необъятное дерево, присел, наклонился, раздвинул редкую поросль пожухшей травы. Из под узловатых корней сбегал по камням едва заметный ручеек. Гумилев подставил ладонь под тонкую струю:
- Видите? Вот он, источник. Если высоким стилем, то Источник Поэтов. Вдохновение в обмен на годы. Пьете из ручья - ваши стихи и проза будут жить вечно, но умрете вы довольно скоро. Не пьете - мирно угаснете умиротворенным дряхлым старцем в кругу семьи, но ничего особенного ваши будущие вирши представлять не будут. быстро выдохнетесь без вдохновения. Прошу, выбирайте.
- Как - выбирайте? Что выбирайте? Quelle absurdité! Я не пишу прозу!
- Вот-вот начнете.
- Все равно, не желаю ничего пить! И есть не желаю! Я ухожу!
- Не получится. Пока не выберете свой путь - не получится.
- Это мы еще посмотрим! - Пушкин резко вскочил, рванулся по склону не хуже твоего носорога, нырнул в кисельную тишину ночного тумана. Влажная темнота не хотела расступаться. Оплетала сырыми нитями, пружинила, отбрасывала назад. Скалилась гнусной харей: казалось еще чуть-чуть, и вопьется в лицо, забьет ноздри, высосет глаза, вырвет язык. В какое-то мгновение поэту почудилось, что он застрял в волглой паутинe навсегда, и не чувствует ни рук ни ног, словно уже начал растворяться в мокротной зыби без конца и края. Уже плохо понимая, где право и лево, верх и низ, из последних сил рвался из ловушки. Показалось - впереди забрезжил просвет. Пушкин навалился грудью, закричал, ринулся в образовавшуюся брешь... И снова оказался рядом с треклятым ручьем и чертовым долговязым собеседником.
Шлепнулся задом на холодный валун, утер рукавом холодный пот со лба, вздохнул-всхлипнул громко.
- Не получилось? - сочувственно спросил Гумилев . - Сочувствую. Сам через это прошел не один раз. Ощущение не из приятных.
Пушкин только головой помотал, сказал обреченно:
- Я женюсь скоро, приступы у меня, долги карточные. Спокойно пожить хочу, понимаешь?
- Понимаю.
- А ты? Ты пил?
Собеседник молчал, подкидывал в ладони круглый голыш.
- Нет, не буду я воду из этого источника! - торопливо, будто боясь, что его остановят, заговорил Пушкин. - И так уже лучший поэт империи. На мой век славы хватит! У меня хандра, ревматизм, аневризм. Я устал. Меня травят со всех сторон. Денег нет. Хочу покоя! Очень хочу! Вот ты из будущего, Гумилев. Много мне жить осталось со всеми этими вдохновениями? Опять молчишь? Значит недолго. Все, решил, ухожу! Уже можно?
Однако почему-то стоял, медлил, переминался с ноги на ногу. Долговязый Гумилев все сидел, не двигаясь, все смотрел куда-то в сторону.
- У тебя какое прозвище в детстве было? - спросил вдруг.
- Тigre-singe. Обезьяна с тигром, - расплылся в улыбке Пушкин. - А у тебя?
- Изысканный жираф! - оживился собеседник. - Хочешь стихотворение о нем прочитаю. Свое.
- Давай!
- Ну как? - тревожно спросил Гумилев, закончив.
- Хорошо! - похвалил Пушкин. - Не так, конечно, как у меня, но чувствуется талант. А что ты там говорил про мою прозу?
- Да хоть "Повести Белкина". Прямо сегодня начать можешь... Мог бы...
- Не собираюсь, - сердито засопел Пушкин. И тут же спросил. - А стихи, что напишу? Ты помнишь что-нибудь?
- Помню, - вздохнул собеседник. - Я много чего твоего наизусть помню. Вот слушай:
'Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы...'
Я бы душу продал за такие строки, но никто не предлагает купить.
- Есть упоение в бою. Есть упоение в бою, - повторил Пушкин, будто пробуя слова на вкус. - Душу - нет. Душу никогда. Жизнь? У тебя ничего нет выпить, путешественник?
- Шустовского коньяка желаете? Вожу для особых случаев. Вроде сейчас такой.
Гумилев достал из походной сумки бокастую бутылку с золотисто-медным содержимым, крутанул донышком на ладони:
- Бокалов, извините, не припас. Кружка подойдет?
Кружка подошла. Разлили на два пальца по разу. По второму. По третьему. Потом счет потеряли. Коньяк пошел хорошо: согрел непроданную еще душу, бьющееся пока сердце, непролитую до сих пор кровь.
И все стало понятно, и возможно, и правильно. Женщины - удивительными, строки - прекрасными, а жизнь - бесконечной.
- Наталья Николаевна - прелестнейшее, добрейшее создание. Небесное существо, - доказывал Пушкин другу Гумилеву, откручивая ему пуговицу на мундире. - Я огончарован, да! Не смел надеяться. Но свершилось! Теперь все наладится. Наладится, да! Давай вместе что-нибудь сочиним. Напоследок. Абиссинское. Через строчку. Начинай.
- Пальмы, три слона и леопард...
И полились тут строфы одна за другой. Рванулись, как теплое шампанское из бутылки. Сначала их пытались записывать, но совсем скоро выпавший из неверных пальцев грифельный карандаш затерялся в траве. Оба не обратили на это внимания: не до того было. Старались высказать, выплеснуть, выкричать всю ту радость и тоску, что скопилась за прошедшие годы.
А потом бутылка опустела. Последние капли коньяка впитала в себя красная глина. И тут, как часто бывает после безумного порыва - пришло опустошение. Пригнуло к земле. Залило свинцом плечи. Резко обозначило морщины на лбу.
- Я - домой, - вяло сообщил Пушкин и не сдвинулся с места.
- Ухожу! Ухожу! Ухожу! - сказал, и не ушел.
- Пора в дорогу, - махнул рукой в сторону туманной стены и остался.
Взлохматил и без того лохматые бакенбарды, облизнул запекшиеся губы.
- Есть упоение в бою, - повторил запомнившиеся строки. - И бездны мрачной на краю... Чертовски хочется знать, что там дальше. Стоит ли этого моя жизнь? Расскажи. Нет, не рассказывай. Не читай. Не декламируй. Я сам.
Медленно поднялся, поднес кружку ко рту, вытряхнул на язык последние капли. Загребая ступнями, одна в обрезанном валенке, одна - босиком, побрел к треклятому ручью. Тщательно промыл кружку несколько раз снаружи и изнутри. Набрал в нее до краев воды. Вылил. Снова набрал, и снова вылил. Не глядя протянул кружку подошедшему Гумилеву. Встал на колени, сложил ладони ковшиком, опустил в источник сразу занемевшие от холода руки. Вздохнул со всхлипом, задрожал пальцами и резко, двумя глотками, напился.
Вытер губы, встал, улыбнулся кривовато:
- Видишь, милый друг, как все, оказывается просто. Никакого черта, никакой подписи кровью. Красота! Сколько мне осталось? Времени хватит написать то, что хочу?
- Хватит, - убежденно кивнул Гумилев.
- А тебе?
- И мне. То, что не успеем - допишем на том берегу.
- Теперь пойду, - заторопился Пушкин. - В гостях хорошо, но дома уже чернила сохнут.
Он протянул руку. Пожал крепкую ладонь с шершавыми катышками мозолей.
- До встречи!
- До встречи!
И они пошли. Один - в неповторимую Болдинскую осень, другой - собирать неземные самоцветы для нового сборника.
К женщинам, стихам, неоткрытым землям.
К мелким страстишкам и бессмертным строкам. Неисправимым порокам и бессонным ночам вдохновения.
К друзьям и врагам, печалям и радостям, рождениям и смертям.
Кому многое дано - с того спросится сторицей: и за сонеты, и за шпагу. Содранной шкурой, окровавленной мордой, простреленным сердцем.
На Черной речке и в Кронштадской крепости.
Но пока есть еще время - надо жить. Делать то, что желаемо душе. Не оглядываясь и не загадывая наперед. Это тяжело. Почти невозможно.