Я писала о них - о тех, кого уже с нами нет. Уход каждого из них был подобен обвалу стен здания моей жизни. Я не могла с ним смириться, я подпирала рухнувшие стены, я удерживала ушедших: они жили во мне.
Но мне хотелось, чтобы их жизнь продолжалась не только во мне! И тогда я начала писать эти портреты, надеясь хоть как-то сохранить черты дорогих мне людей, их судьбы - такие разные и в чём-то схожие, ведь жили они в страшное и горькое время, именуемое теперь "сталинской эпохой".
К портретам я присоединила рассказы об эвакуации. Война отбросила длинную тень на жизнь всех нас: и ушедших героев моих рассказов и тех, кто, как я, дожил до конца этого века.
ПОРТРЕТЫ СУХОЙ КИСТЬЮ
Мы сидели с отцом у репродуктора, когда передавали "процесс правых" - Каменева и Зиновьева, - на котором прозвучало обвинение и в адрес Бухарина, пока ещё косвенное.
И когда в своей речи прокурор Вышинский обвинил в контрреволюционной деятельности основоположников партии, сподвижников Ленина, я услышала позади себя какой-то странный звук, оглянулась и увидела, что плачет отец!
Я видела его плачущим один только раз, когда он узнал о смерти своей матери. Я испугалась, спросила:
- Ты что?
Он закричал:
- Да что же это такое?!
Отец - старый, с 1903 года, большевик, был знаком со многими из тех, над кем вершили суд. Не всех из них он уважал в равной степени. Выше других ценил Бухарина, считая его едва ли не самым образованным и блестящим деятелем партии.
Не разделял платформы Зиновьева и Каменева, да и с бухаринской позицией был не во всём согласен. Однако это не мешало ему и тогда и позже отдавать должное многим здравым мыслям Бухарина.
И вот теперь на этих диких, фальшивых судебных процессах происходило нечто невероятное: товарищей, потерпевших поражение в дискуссиях о партийной линии, объявляли "врагами народа", "вредителями"!
Отец был потрясён:
- Ведь это была борьба идей, борьба за выбор будущего! И такая расправа!..
То, что последовало вслед за тем, привело в смятение нас всех: чудовищные саморазоблачения? Почему? Под влиянием чего? Неужели применяли пытки? Или они давали показания под гипнозом? Известное теперь, тогда это было ещё мучительной загадкой.
После окончания процесса отец несколько месяцев был непривычно молчалив и задумчив.
Вскоре ликвидировали "Общество политкаторжан", потом и "Общество старых большевиков", к которому он принадлежал, хотя был много моложе почти всех и заходил туда не часто, только чтобы повидаться со старыми товарищами, для которых общество служило чем-то вроде клуба, где старички собирались по вечерам послушать лекцию или поиграть в шахматы.
По поводу ликвидации отец с угрюмой усмешкой, появившейся у него с недавних пор, сказал:
- С иллюзиями покончено, это закономерно.
Когда же стали повсюду, как грибы, воздвигаться
один выше другого беззастенчиво льстивые, претендующие на величие, монументы Сталина, папа заговорил во всеуслышание о термидоре - перерождении партии.
О термидоре спорили и кричали он и его друзья по вечерам у него дома. И мне он тоже читал страницы из книги Жореса "Великая французская революция", находя в ней много аналогий с тем, что происходило теперь у нас.
Естественно, хотя и постепенно, совершалась в умах мыслящих людей решительная переоценка ценностей, и у отца зрело твёрдое убеждение, что во главе партии и правительства оказался хитрый, беспощадный тиран. В своём кругу его единомышленники уже шёпотом называли Сталина "сарданапалом". И всё же то, что вскоре произошло с отцом, было для него, как это ни покажется странным, полной неожиданностью. Случилось ли то от недомыслия, или он полагал, что покуда разговоры о перерождении, споры на эти темы не вышли из сферы теоретической, они ненаказуемы, - не могу сказать.
Отец был членом коллегии Верховного суда. Читал лекции в Юридическом институте. Лекции шли с большим успехом и мы, домашние, смеялись, говоря, что ему, как тенору, подносят цветы и провожают домой. И когда ему объявили, что партийные комитеты обеих организаций одновременно исключили его из партии, он был поражён и возмущён.
В Верховном суде ему предъявили два доноса. Один от его коллеги со странной фамилией Макар. В доносе говорилось, что, разбирая уголовное дело, отец зачитал вслух "похабный стишок Есенина, оскорбляющий советскую власть". И при этом смеялся, что подчёркивалось особо.
Второй донос был столь же "криминальный", как и первый. Написал его некий тип (к слову сказать, писатель), тридцатипятилетний человек, пухлый и вялый. Когда-то он сделал мне, восемнадцатилетней девчонке, предложение. Я ужаснулась и отказала. Он, было, исчез, но через три года снова втёрся к нам в дом и вскоре отомстил. Он написал в Центральный Комитет партии, что отец своим скептицизмом (или цинизмом, точно не помню) разложил меня, "такую прежде хорошую и честную комсомолку". Папа был неосторожен и, не стесняясь, острил в присутствии гостей - увы! - не всегда порядочных. Когда я узнала о содержании доноса, меня долго мучило чувство вины перед папой.
Вины, разумеется, не было никакой. Ни моей, ни отцовской. Просто двух лживых доносов было достаточно, чтобы исключить из партии человека, состоявшего в ней с 1903 года.
В Юридическом институте быстро состряпали дело "О некомпетентности профессора Э.". Читая курс римского права, он, дескать, перенёс какие-то события римской истории то ли на сто лет вперёд, то ли назад... Папа не спорил: он допускал возможность, что перепутал даты, хотя обладал великолепной памятью. Иногда отец готовился к лекциям в шумном обществе своих друзей. Стоя обычно у книжной полки, он листал Энциклопедический словарь, успевая в то же время вставлять реплики в общие споры. Друзья его, такие же, как и он, новоиспечённые профессора, философствовали и острили. Заполночь засиживались они, пускаясь в весьма рискованные экскурсы в прошлое и в обсуждение нынешних событий.
В институте отстранение любимого профессора от лекций вызвало открытое негодование студентов. Но оно было быстро подавлено: исключённому из партии не место на кафедре!
Недели две после случившегося папа ходил как в воду опущенный. Друзья не оставляли его, окружали вниманием, ободряли, давали советы. И он решил не сдаваться.
Он подал апелляцию в Комиссию партийного контроля, написал своим старым друзьям и соратникам по партийной работе на Кавказе, позвонил в Промакадемию, где несколько лет читал лекции по диалектическому и историческому материализму, в Главискусст-во, где с 1931 по 1935 годы был заместителем Феликса Кона и руководил секторами изобразительного и театрального искусств. Друзья развили активную деятельность, мобилизовали общественность, и через три месяца на заседание Комиссии партийного контроля явились представители партийных организаций всех заведений, в которых когда-либо работал отец.
Кстати, пришли и товарищи из партийной организации Юридического института, чтобы, как они выразились, исправить ошибку. Прислал письмо Георгий Стуруа, давнишний приятель отца, теперь член ЦК компартии Грузии. Позвонил Серго Орджоникидзе - нарком тяжёлой промышленности, товарищ отца по Владикавказу. В 1919 году там была образована первая на Кавказе Терская республика. Орджоникидзе тогда возглавлял её, а отец был народным комиссаром просвещения. Приехал из Тифлиса самый старый большевик - Миха Цхакая - "партийная икона", как в шутку называли его товарищи. Народу в "предбаннике" перед кабинетом, где заседала комиссия, набралось множество. Получилось что-то вроде "празднования моих именин" - сострил отец, рассказывая нам в тот же вечер о том, как всё происходило.
Его вызвали на заседание, задали несколько вопросов - биографических, спросили об отношениях с доносчиками, поинтересовались работой в Верховном суде.
Отец ответил, что вражды с коллегой у него не было, но он иногда подтрунивал над ним, и это, может быть, обижало его. Считая коллегу человеком честным, он никак не мог предполагать, что тот способен на донос. Что же касается второго доноса, то тут отец только пожал плечами: чушь какая-то!
Разговор в комиссии носил вполне дружеский характер, там сидело много хорошо знакомых товарищей.
Когда отец вышел к тем, кто его ожидал, вслед за ним прошёл Анастас Микоян, человек, который всегда хорошо относился к отцу. Когда-то в далёкие времена гражданской войны на Кавказе он спас папе жизнь. Теперь Микоян был членом Политбюро, и они не встречались. Проходя мимо отца, Микоян негромко сказал:
- Думаю, всё обойдётся, Борис! - и пошёл дальше.
Все поздравляли папу, и когда член Комиссии вышел в приёмную и объявил, что решение можно будет узнать через неделю, - шумно и весело отправились вместе с папой обедать в "цековскую" столовую.
Возбуждённый и радостный пришёл папа к нам на Воздвиженку (тогда она называлась улицей Коминтерна) и стал обдумывать вместе с нами, где бы подзанять деньжат, чтобы через неделю, когда он будет восстановлен в партии, устроить пирушку для всех, кто пришёл ему на помощь.
Но через неделю отцу сообщили, что решение остаётся в силе, только изменена формулировка. Вместо "исключить за антисоветские разговоры" теперь значилось "за антипартийные разговоры".
Стало очевидно, что доносчиков было отнюдь не двое, вернее, их доносы фигурировали для отвода глаз, а были доносы куда более серьёзные, основанные, по-видимому, на громогласных заявлениях легкомысленного Бориса о перерождении партии и о Сарданапале, что и дошло до ушей всеслышащего и всевидящего правителя.
Как выяснилось в дальнейшем, поправка в мотивировке исключения папы из партии оказалась весьма существенной. Благодаря этой поправке (авторство её мы приписывали всё тому же спасителю отца - хитроумному Микояну) отец избежал клейма "врага советской власти", что легко могло превратиться во "врага народа". А то, что он был исключён в конце 1936 года, оказалось для него благом неожиданным, непредсказуемым. Он выпал, как карта из колоды, из партийных списков, по которым уже через полгода начали косить товарищей, одного за другим. И все папины друзья, седовласые мудрецы, его советчики и оппоненты, за редкими исключениями, исчезли.
Вскоре вокруг отца не осталось никого. А в Москве началась вакханалия доносов и арестов.
- Вы знаете, такой-то оказался врагом народа! Кто бы мог подумать?
- Да? Ай-яй-яй!
- А вчера пришли за другим таким-то, его забрали, а семью выслали, дали одни сутки на сборы!
- Что вы, не может быть! Я их знаю...
- Молчите! Никому об этом ни слова!..
- Это ещё что!.. Вот у нас в подъезде случай почище: забрали мужа, на следующий день жену, а детей отправили в детский дом.
Такие разговоры происходили ежедневно и не только в Москве. Те, кто остался жив, кто избежал тюремного заключения и лагерей, ощутили страшное одиночество и пустоту.
Отца судьба пощадила, если можно назвать пощадой моральные страдания человека, прожившего всю свою жизнь нараспашку, в гуще людей и событий, и оказавшегося теперь в пустыне, безмолвной, безлюдной.
- Неужели я был ничем? Ничего не стоил, не значил? - спрашивал отец нас.
- Почему всех моих товарищей посадили, а меня что ж, забыли? Я пойду на Лубянку и заявлю, что был настоящим членом партии и меня надо арестовать, как всех остальных!
Так кричал он, бегая по своей опустевшей комнате, из которой постепенно исчезали и вещи и книги: соседи помогали их "загонять".
Он куда-то ходил, искал работу. Ему предложили войти в Коллегию адвокатов - работа беспартийная. Отец познакомился с положением дел в Коллегии и понял безнадёжность такой попытки. Спрос на адвокатов был доведён до минимума. Судопроизводство не испытывало потребности в защитниках. Даже старые адвокаты, "зубры", были не у дел.
Надо было найти способ зарабатывать на жизнь. Доколе же висеть на шее у своих бывших жён: и у моей мамы, и у Евдоксии? Папа был горд и привык сам одаривать других. И до чего же он любил разбрасывать деньги направо и налево! Кто ни попросит - пожалуйста! Отказать никому не мог, даже заведомому проходимцу. И сам оставался без копейки. Да и нам не всегда доставалась наша доля. Так что мама уж не очень рассчитывала на его попечение - то густо, то пусто! Она старалась обеспечить нас хоть самым необходимым сама, устраиваясь в вечерние часы на дополнительные работы в архивах.
Наступили трудные времена. А тут ещё пришёл к папе "гость".
- Вы знаете, - воскликнул отец как-то вечером, входя в нашу комнату на Воздвиженке, - спускаюсь сегодня по лестнице и вижу: сидит некто в чёрной
шляпе и сером пальто. Только я выхожу на улицу - он за мной! И вот проводил до вашего подъезда.
Мы жили неподалёку от папы, в Четвёртом доме советов, где находилась приёмная Калинина. А папа - в конце улицы Маркса и Энгельса, почти за спиной Пушкинского музея. С тех пор "гость" неотступно сопровождал папу и сидел в его подъезде. Несколько раз я замечала его у себя за спиной, когда уходила от папы. Чтобы не оказаться "подсадной уткой", отец через маму и Евдоксию (теперь он позволял себе наведываться только в эти два дома) известил всех знакомых и товарищей, ещё бывших на свободе, чтобы они не приходили и не звонили ему. Отныне он был окончательно обречён на полное одиночество.
- Ну, - сказал папа, когда в одно далеко не прекрасное утро я вошла к нему, - видела гостя?
- Видела, ну и что? Сидит как обычно.
Отец засмеялся и, как всегда в последнее время, когда смеялся, - закашлялся.
- Куришь много, - буркнула я.
Папа курил безбожно, не выпуская папиросу изо рта.
Откашлявшись, он сказал:
- Да заметила ли ты, кто сидит? Ведь опять новенький! Вчера я поздоровался с только что присланным голубчиком, угостил его папиросой и сказал:
- Курите, не стесняйтесь! Сегодня придётся сидеть долго, вот только сходим на угол за хлебом и - назад! - Так он даже поперхнулся. Не-ет, не тот пошёл нынче шпик, застенчивый какой-то. Вот когда в царское время угощал я подобных гавриков, тем - хоть бы хны: ухмыльнутся и смываются. А наши, должно быть, комсомольцы, как ты думаешь?- - Что-то ты больно развеселился, конспиратор, - сказала я, выкладывая на стол хлеб и колбасу.
- А что ты думаешь? Навыки остаются на всю жизнь, как езда на велосипеде. Недаром же я в Питере знал все проходные дворы. Я был, не хвалясь, ловким конспиратором, ни разу не попался.
- Ну ладно, будем завтракать, а то ты с утра пораньше успел выкурить вон сколько!...
Я вытряхнула в корзину для бумаг полную пепельницу, схватила с полки жестяной чайник и увидела там же, на полке, шеренгу грязных стаканов жуткого вида. Каждый стакан использовался неоднократно, даже не ополоснутый, для чая, кофе, какао - для всего подряд. Когда наслоения на дне стакана становились слишком мрачными, папа просто оставлял стакан и брал новый, только что купленный. И стояли рядами грязные стаканы в ожидании добровольца, который отважится их вымыть.
Чертыхаясь, я понесла стаканы на кухню, а папа принял свою любимую позу: поставив ногу на сиденье стула, он задумчиво курил, подперев подбородок рукой. Когда я вернулась с кипящим чайником и чистыми стаканами, он посмотрел на меня загадочным взором и сказал:
- Я тут встретил разных людишек и узнал у них, что есть одно занятие, подходящее для нас. - И, не давая мне ответить, продолжал:
- Мы с тобой рисуем, в общем, неплохо. Так? Ты не бойся, не так уж это трудно. Надо, конечно, освоить технику этого дела и тогда - перед нами широкое поле и порядочный заработок. Вожди-то нынче в цене!.. А главное - независимость! Сам себе хозяин, а? Погоди, - остановил он меня, - я узнавал. Во-первых, этим делом занимается уйма народу. Есть такие, вроде нас - художники поневоле, есть и настоящие профессионалы, но неудачливые. Даже Пашка Радимов (папа имел в виду своего старого приятеля, неплохого художника и поэта) подрабатывает этим.
- Когда я сказал, что мне посоветовали заняться портретами, он одобрил и посвятил меня в тонкости дела: видишь ли, одни художники корпят, срисовывая фотографию по клеточкам. Тягомотина страшная. Другие перебивают контур через кальку - это грязно и не очень точно. А вот ежели достать эпидиаскоп, вставить в него фотопортрет так, чтобы изображение спроеци-ровалось на лист бумаги как на экран, тогда - готово! Обводи себе контур на здоровье. А уж потом пиши по контуру, сколько душе угодно.
- Ну, что скажешь?
Что я могла сказать?
- Надо попробовать. Я ещё не очень представляю
себе, как...
Впрочем, я видела портреты, сделанные "соусом" (это техника такая). Очень красиво: золотисто-бархатный тон, тени, волосы. Ну просто живые, тёплые...
И тут зазвонил телефон, папа снял трубку:
- Да? Это ты, Дуся?
Так мы звали Евдоксию, бывшую жену моего отца.
- Да, да, есть новости. Спасибо. Вот если бы раздобыть эпидиаскоп... У тебя? Ай да Дуся! Ай да молодчина!
- Приду обязательно, и Наташа со мной. Мы вместе будем работать. Целую.
- Ах да, а соус, как ты думаешь, где можно купить? Поищешь? У себя? Это замечательно! Сегодня же и приступим. Пока.
Мы наскоро позавтракали и отправились на Вспольный, к Дусе.
В тот же день папа опробовал эпидиаскоп, и вскоре у нас было два вполне подходящих контура. Меня папа не подпустил к аппарату: дескать, не получится - в этом деле нужны терпение и точность.
Так и сложилось, что заготовку контуров отец взял на себя целиком. Доски, бумаги и заветный соус Дуся успела приготовить к нашему приходу. Чего только не хранилось в её кладовых и шкафах! Как в лавке старьёвщика, посмеивались мы с папой.
Сложным человеком была Евдоксия Фёдоровна Никитина - Дуся. Сложным и интересным.
Часто встречаясь с Евдоксией Фёдоровной в течение по крайней мере десяти лет, обращаясь к ней на "ты", я наблюдала её в самых разных житейских ситуациях. Любовалась её остроумием или негодовала по поводу её беззастенчивой ловкости в деловых операциях. Но я мало тогда осознавала значительность и масштаб этой личности.
Поначалу мне она казалась типичной светской дамой, такой, каких описывали в романах. Будучи истовой комсомолкой, я относилась к ней соответственно навязанным представлениям о буржуазности. Уж не говоря о том, что она была в некотором роде моей мачехой.
Прошло чуть ли не полвека, пока её упорная, казалось бы скучная деятельность получила признание и чужих, и близких. Она посвятила себя собиранию всего ценного, что было в творчестве советских писателей двадцатых и тридцатых годов.
Квартира на Вспольном, куда мы с отцом пришли в феврале 1937 года овладевать новым ремеслом, стала в 1960-х годах филиалом литературного музея, где профессор Никитина на основании своего богатого архива читала лекции о развитии советской литературы.
Известной в Москве фигурой Евдоксия Никитина стала много раньше. Ещё очень молодой она вышла замуж за крупного московского купца Никитина. Муж поощрял её увлечение литературой. Студенткой Московского университета она в сложное предреволюционное время, обладая средствами, открыла литературный салон "Никитинские субботники". Там за обильным столом собирались писатели и поэты самых разных направлений: символисты, акмеисты, футуристы. Позже - Антокольский, Шенгели, Пантелеймон Романов, Новиков-Прибой и другие.
Вечно голодная писательская братия охотно благодарила прекрасную Евдоксию за гостеприимство, оставляя в дар свои ещё не опубликованные произведения. Это позволило ей собрать редчайшую коллекцию автографов.
Многое из того, что читалось на субботниках, печаталось под тем же грифом - "Никитинские субботники" - в издательстве, где владелицей и редактором была она сама. В разгар НЭПа Дуся, почувствовав приближение перемен, подарила государству своё издательство. И с тех пор сосредоточила свои силы на собирании материалов о писателях, то есть на создании уникального архива.
В начале тридцатых годов папа познакомился с ней, и вскоре она стала его женой. Ум и обаяние этой уже не молодой женщины увлекли его. Но, восхищаясь её талантами и смелостью, отец огорчался, когда предприимчивость Дуси приобретала хищнический характер. Она же в ответ на его упрёки шутливо отвечала:
- Ну как же не взять с дураков то, что плохо лежит!
В то же время эта деловая женщина умела быть заботливой и даже щедрой по отношению к тем, кто хоть в какой-то мере был талантлив и причастен к творчеству.
Итак, с помощью Дуси, благодаря её щедротам и заботам, с контурами у нас всё обошлось легко. А вот нарисовать со всеми деталями большой кабинетный портрет, не отступая ни в чём от фотографии, при этом сделать его гораздо более объёмным и живым, было значительно сложнее.
Почему-то мы начали освоение своего нового ремесла с портрета нашего "Великого вождя". Папа достал фотографию, и мы приступили... Запороли каждый по меньшей мере три контура!
Ах, эта техника хвалёного "соуса"! Пора объяснить, что это такое. В сухую краску, растёртую в порошок, макают туго скрученную бумажную трубочку. Порошок втирают в бумагу, и он в неё впитывается. Сколько брать порошка, чтобы он не обсыпался и в то же время не ложился слишком густо? Чтобы тени были лёгкими, а полутона прозрачными, и штриха не было видно, а поверхность была ровно окрашена? До всего этого надо было дойти.
Трубки ломались от нажима. Концы лохматились. Мы потели, падали духом.
И тут рядом оказывался наш добрый ангел-хранитель - Дуся. Она подбадривала нас и вдохновляла. И все те дни, что мы пыхтели, кормила нас и, что удивительно, вкусно и сытно. Удивительно потому, что я помню, как она морила голодом и меня, и братишку Женю, и даже папу в тридцать первом году, когда мы, дети, переехали к ней и к папе. Мы жили тогда у Евдоксии Фёдоровны, пока наша мама после тяжёлой болезни лечилась в санатории.
Тогда действительно было трудно. Продукты выдавали по карточкам. Но помимо этого Евдоксия просто жмотничала для того, чтобы раз в неделю по средам поражать роскошным столом воображение всех, кто приходил на её "Никитинские субботники". Почему-то их перенесли на среды.
Но вернёмся к портретам. Спустя месяц наступило наконец время, когда у нас что-то стало выходить. Уже несколько дней сидели мы, каждый - над своим портретом. И когда однажды, встав со своих мест, мы посмотрели на наши "творения", нас охватило радостное чувство - в них было всё: и масса, и объём, и бархатистая поверхность, и жизнь в чертах лица.
Мы придирчиво всматривались, обсуждали каждую мелочь - порядок! Сделанный мной портрет восхитил папу. Я ликовала.
- Эх, Наташка, - сказал он, - не туда ты попала,
вот чем тебе надо было заниматься!
И тут-то я почувствовала нечто странное: чем больше я всматривалась в созданное мной лицо "Вождя", тем явственнее стало проступать... Ах, Боже мой! - сходство его с... тигром! Да, да, сомнений не было... Я оглянулась на папу и увидела, что и он тревожно вглядывается в портрет.
- Что же ты натворила? - тихо сказал он.
- Тебе тоже так кажется? - спросила я.
- Дуся, - позвал отец, - подойди-ка, посмотри!
Дуся оторвалась от своих вырезок (она вырезала из
газет и журналов опубликованные произведения писателей и отзывы на них). Она подошла, посмотрела на обе наши работы и радостно воскликнула:
- Хорошо, просто отлично! И у тебя, Буся (так она
звала папу), и у тебя, Наташа.
Она ласково посмотрела на меня, любуясь нашими "произведениями", улыбаясь и кивая головой.
Но вдруг улыбка сбежала с её лица, она подошла ближе.
- Странно, очень любопытно... - пробормотала она.
- Ага! - произнёс папа всё также тихо. - И ты заметила?
- Да. Но только не сразу, - задумчиво сказала она. - Удивительный эффект! Вот так "тутти-фрутти"! В чём же дело, отчего так получилось?
Папа подошёл совсем близко.
- Как-то даже страшновато... И здорово похоже. -
Он засмеялся.
- Знаешь, отчего так получилось? Наташа
вздёрнула усы - вот здесь. И уголки рта. И ещё глаза.
Ух ты, совершенно тигриные!
- Очень жаль, друзья, но никому показывать этот портрет нельзя, - вздохнула Дуся. Она откнопила рисунок с доски и свернула его в трубку.
- Скоро придут малознакомые люди, - извинилась она.
- Жалко, Наташа, - подтвердил папа. - Но ничего не поделаешь.
Теперь, братцы, с этим не шутят: это криминал. А проще говоря, статья пятьдесят восьмая.
На следующий день я принялась за новый портрет. Работала я теперь быстро, привычно. Но когда к концу дня я отошла и посмотрела, то увидела тот же оскал тигра. Те же круглые глаза хищника. Ну просто наваждение какое-то!
- Нет, ты больше не будешь рисовать Сталина, дудки! Завтра я для тебя сделаю контур Ворошилова или Калинина, - сказал отец. Надо было, чтобы прошло время, и то чувство, ко
торое толкнуло меня на искажение, как-то стёрлось. Чтобы я смогла отвязаться от опасного сходства.
Период подготовки кончился. Папа стал сдавать в художественный фонд своих "Сталиных" и моих "Ворошиловых" и разных других вождей поменьше. Вскоре от трудоёмкого, хотя и благородного соуса мы отказались и перешли на "сухую кисть". Это было досадно: многие большие художники пользовались соусом для своих натурных рисунков. Но нам было "не до жиру".
И вот, оперившись, мы вылетели из дусиного гнезда и обосновались в папиной комнате на улице Маркса и Энгельса. Эту комнату достала папе та же Дуся путём обмена с одним старым музыкантом. Она нашла её, когда им пришлось расстаться: с некоторых пор папу стали донимать анонимными письмами, приходившими и на дом, и в партийную организацию Глави-скусства, где папа работал в те годы. В них он обвинялся в связи с "чуждым элементом" и в "бытовом разложении".
Евдоксия как бывшая владелица частного издательства "Никитинские субботники" считалась фигурой одиозной. На субботниках всегда дежурили "загадочные незнакомцы".
Парторганизация предложила отцу "принять меры для прекращения нездоровых слухов". Евдоксия Фёдоровна, невзирая на возмущение отца, срочно приняла нужные меры. Отец переехал на улицу Маркса и Энгельса и сохранил с Дусей самые дружеские отношения.
И началось наше "просперити". Кстати, это слово появилось в нашем обиходе как раз в ту счастливую - "спасибо товарищу Сталину" - пору.
Сухая кисть дала нам возможность печь портреты с необычайной скоростью.
Что же такое эта, так называемая, сухая кисть?
К концу тридцать седьмого года стали получать широкое распространение живописные портреты в торжественно-придворном стиле. С той только разницей, что для массового потребителя писанные маслом портреты были слишком громоздки и дороги. Спрос же на портреты вождей стремительно нарастал. Чтобы удовлетворить жажду верноподданных, некто шустрый изобрёл способ создания иллюзии масляной живописи без больших усилий.
Всё оказалось просто. На лист полуватмана тампоном из ваты наносился лёгкий слой масляной краски. Одним цветом покрывалась светлая часть лица, другим - полутень, третьим - теневая часть.
Чтобы не затруднять себя подбором тонов и оттенков, мы, подобно множеству других, так называемых художников, заранее заготавливали на палитре нужные составы: для лица (волос, усов и бород), для мундиров и орденов. В шестидесятые годы, когда уже можно было в печати коснуться ряда ранее запретных тем, наши писатели высмеивали этот "метод" создания портретов. Эренбург - один из самых острых и умных литераторов - как-то привёл высказывание Пикассо, который говорил, что художники в Советском Союзе смело могли обойтись тремя красками - для лица, волос и мундира.
Впрочем, в вопросе формы это было не совсем так. Ведь отличались портреты, скажем, Сталина, у разных художников столь разительно, что сразу не поймёшь, кто изображён! Происходило это потому, что описанным выше методом получали лишь подмалёвок, и приходилось каждому в меру своих способностей и вкуса прорабатывать форму тонкой кистью и цветными карандашами. На этой стадии появлялся некоторый элемент творчества. Но, как во всякой ручной работе, процесс замедлялся. Папа, обуреваемый деловым азартом, старался елико возможно сократить "сию излишнюю роскошь". Его заботила только быстрота изготовления "продукции".
- Темпы, темпы! - говорил он. - Надо поспевать в ногу со временем, - заявлял он с нескрываемой иронией.
Однажды явился он из одного из своих таинственных походов с бережно завёрнутыми в папиросную бумагу странными вырезками. Развернул их и разложил на большом листе. Вот оно что! - Это были трафареты: маски лица с прорезью для глаз, бровей, усов, бород и так далее... Были и другие маски - для теней, для полутонов, костюмов и орденов. Целый набор трафаретов. Папа долго колдовал, прилаживал их, после чего можно было чуть ли не с закрытыми глазами красить любую часть лица и фигуры, не боясь сбить контур.
Работа наша стала приобретать всё больший размах. Я успевала за день написать целый портрет. Папа же наловчился выпекать два, а то и три в день.
Два раза в месяц он относил толстенный рулон, листов в пятьдесят, в художественный фонд на комиссию. Относил всегда сам, считая, что мне появляться там ни к чему. Объяснить причину такой "конспирации" он не пожелал, а я и не настаивала. Точно изучив все требования комиссии, отец добился больших успехов. Накануне сдачи мы с ним устраивали собственный просмотр, и папа придирчиво осматривал каждое изделие.
Из фонда он возвращался триумфатором, с тонкой трубочкой в три-четыре портрета на доработку. Все остальные принимались безоговорочно. Забракованная работа была редким исключением, в то время, как у других бедняг чуть не половина их продукции браковалась или отправлялась на доделку.
Папа снова стал ходить "кондибобером" (любимое его выражение). К нему вернулась былая его уверенность удачника - любимца фортуны.
Однако, не слишком ли нам везло? Я как-то не задумывалась, в чём секрет наших, вернее, папиных успехов? Только несколько лет спустя, в Свердловске, где мы были в эвакуации, секрет раскрылся. Но об этом - позже.
Пора объяснить, как и почему в безрадостные тридцать седьмой и тридцать восьмой я стала партнёром папы в портретной авантюре.
В самых общих словах: меня исключили из комсомола и сняли с работы в Центральном Доме пионеров в Москве, где я руководила детской театральной студией. За то, что "скрыла от организации факт исключения отца из партии". (Кстати, и моего брата Женьку вскоре тоже исключили из комсомола на общем собрании школьной комсомольской организации. Так же как и я, он не имел ни малейшего представления о том, что надо куда-то что-то заявлять).
Со мной дело обстояло так. Секретарь ячейки Дома пионеров узнала от своей сестры, студентки юридического института об исключении отца из партии, и спросила меня, так ли это? Я объяснила, что папа подал в ЦК просьбу о пересмотре и, конечно, будет восстановлен, так что это сплошное недоразумение. Она ответила:
- Ну, что ж, подождём.
Но как только я сообщила ей, что папу не восстановили, она полетела к секретарю партийной организации и доложила обо всём.
Меня "проработали" на общем партийно-комсомольском собрании и потребовали публично осудить отца. Тогда это только входило в обиход: публичное осуждение родителей и отречение от них.
Я отказалась осудить и была исключена. Тут же мне предложили уйти из Дома пионеров. Я горько сожалела: работа с детьми меня очень увлекала. Мы готовили массовый спектакль с участием всех студий Дома - "Сказку о мёртвой царевне". И добрая половина спектакля была уже готова.
Вернусь к тому времени, когда целая армия выбитых из колеи, способных и энергичных людей кинулась на кусок пирога - портреты вождей. Спрос на них рос пропорционально росту террора в стране. Чем больше людей исчезало из жизни (а теперь косили уже не только членов партии, но и самых простых работяг, если на них поступали доносы), тем больше требовалось портретов вождей, особенно - "генерального".
Портретами увешивались не одни лишь учреждения, но и магазины, парикмахерские, бани... Злые языки шептали, что нехудо бы и уборные освятить вождями.
Платили нам не скупясь. За год стоимость портретов возросла почти вдвое. У меня никогда не было в карманах столько денег, хотя большую часть я отдавала маме.
"Просперити" - ах, как полюбили это слово газетные писаки! Да-с, я могла заходить в любое кафе и заказывать всё, что душе угодно.
Каждое утро в десять часов я входила в длинный тёмный коридор квартиры на Маркса-Энгельса, в конце которого располагалась папина комната. Здесь, на втором этаже некогда роскошного пятиэтажного дома, приходящего постепенно в упадок, обитало пять семейств, по комнате на каждое, с детишками и бабушками. Надо признаться, комнаты были воистину хороши. Просторные, светлые.
По дороге к папе я закупала что-нибудь на завтрак, с которым мы быстро расправлялись, и, не теряя времени, становились к "станку".
К моему приходу папа успевал развесить на стенке листы бумаги с контурами и надавить краску на палитры. Некоторое время мы работали молча и сосредоточенно. Когда подмалёвок бывал готов, папа включал радиоточку.
Замечу, кстати, удивительное дело: никогда до этого, да и после не звучало по радио так много весёленьких опереток! Правда, их регулярно сменяли мощные хоры, прославлявшие "великого из великих" и партию, им возглавляемую.
Прикрытый этой звуковой завесой, папа давал себе волю, высмеивая и разоблачая тех, кого мы сейчас тщательно "отрабатывали", придавая благостность и глубокомыслие скудным лицам верных сынов партии и соратников "отца народов". Это о них писал Осип Мандельштам: "А вокруг его сброд тонкошеих вождей".
Очень жаль, что я не запомнила тех метких и язвительных эпитетов, которыми их награждал папа. Но, впрочем, что нам сейчас до этих сошедших со сцены теней! О тех же, кто остался в истории, о немногих из них, папа порой говорил без ожесточения и даже с симпатией. И, в первую очередь, о своём бывшем товарище - Серго Орджоникидзе.
- Благородный, смелый, верный! Представляю себе, как ему тяжело теперь работать среди всей этой... - и тут папа не жалел нецензурных слов. Орджоникидзе был тогда наркомом тяжёлой промышленности и членом Политбюро. Через несколько месяцев его не стало, и в народе говорили, что он покончил с собой.
Дружелюбно отзывался отец о Калинине - Всероссийском старосте, в заблуждении своём считая его честным человеком. И был ещё один человек, о котором отец говорил со смешанным чувством восхищения, удивления и некоторого сомнения - это был Анастас Микоян, хитроумный Улисс, как его называли в прежние годы...
- Его судьба напоминает мне судьбу знаменитого Фуше, уцелевшего в то время, когда вокруг летели головы с плеч у самых сильных и ловких политиков. Вот увидишь: он выживет при любом правительстве. Изворотливый и дьявольски умный Анастас!Папа оказался пророком: Микоян прожил долгую, до девяноста лет, жизнь, пережив и Сталина, и промежуточного Маленкова, и Хрущёва. Он был членом Политбюро и наркомом торговли. И, обходя все рифы и мели, сумел сохранить достоинство и некоторую независимость.
Не знаю, почему мне папа не рассказал историю о том, как Анастас спас ему жизнь?
Было это в 1919 году в Баку, куда попал Борис после отсидки в Метехском замке - главной тифлисской тюрьме. Оказавшись в Баку, он угодил из огня да в полымя: в городе к власти пришли мусаватисты. Это была политическая партия, опиравшаяся на идеи панисламизма и пантюркизма. Их солдаты рыскали по всему городу, выискивая и выслеживая большевистских комиссаров. Не прошло и двух месяцев после известного расстрела двадцати шести, и снова была объявлена облава.
А незадолго до этого папу сбил с ног сыпной тиф. Он лежал в беспамятстве в каморке полуподвальной квартиры одного бакинского рабочего, когда солдаты стали прочёсывать кварталы "чёрного города" - заводского района, где как раз и находился Борис.
Когда облава приблизилась вплотную к ближайшим улицам, в квартиру рабочего вбежал Анастас Микоян. Он был одним из немногих, кто знал о болезни и беспомощном состоянии тифозного больного. Анастас (он был меньше Бориса ростом, но очень силён и вынослив) взвалил Бориса себе на спину и проходными дворами вынес его из оцепленной зоны в более безопасное убежище. Сам же он с двумя товарищами вскочил в маленький рыбачий баркас и скрылся в осенних водах Каспия.
Эту историю мне рассказала мама, поэтому в её достоверности я не сомневаюсь. Отличительной чертой мамы была правдивость и точность.
Вызванная в Баку из Тифлиса, она перевезла папу туда, где никто не мог заподозрить его пребывания: в домик главного инженера крупного нефтеперерабатывающего завода. Фамилия инженера была Алибегов. Его сестры дружили с мамиными родителями. Там, на заводе, отец и мать скрывались больше месяца, пока папа не оправился от болезни.
Встав на ноги, Борис бросился разыскивать товарищей, уцелевших после облавы. В это время в Азербайджане была уже установлена советская власть. В "Истории гражданской войны на Кавказе" рассказано о том, как под давлением революционных сил Азербайджана изнутри и при поддержке Красной армии, подошедшей к границам республики, мусаватистское правительство было свергнуто и установлена советская власть.
Пора, однако, вернуться к нашим портретам.
Недолго пришлось нам рисовать разнообразных членов Политбюро. К началу тридцать восьмого года ненадобны стали они все! Только Сталины нужны были в любых количествах. Я давно уже преодолела "тигриный синдром", и теперь мои Сталины сияли как архангелы.
Между прочим, и "основоположников" - Маркса и Энгельса - также к этому времени под шумок отменили. И не было нужды нам больше разрисовывать их пышные бороды.
- Да, ребята, - сказал папа, сворачивая отсеянные портреты чтимых старцев, - придётся вам отныне посторониться, уж не обессудьте нас.
И вот настало время, когда и портретов Ленина больше не заказывали. Ещё клялись его именем, но партию уже не называли ленинской, а называли партией Ленина-Сталина. И на праздничных плакатах на профиль Ленина наплывала, затмевая его, голова Сталина.
Тот канонизированный портрет Ленина, который мы рисовали (очень маловыразительный), мне, по правде говоря, не нравился. Но когда папа пришёл и с горечью сказал:
- Ну, вот и Ленина упразднили... - мне стало не по себе.
Отец любил Ленина, верил в искренность его идей, которые сам разделял. Он работал рядом с ним в Смольном, в редакции "Известий" - в первой редакции, созданной в канун октябрьского переворота. Папа близко наблюдал Владимира Ильича и однажды беседовал с ним, будучи делегатом от солдатских комитетов Персидского фронта, когда приехал в Петроград на Второй съезд Советов. На Персидском фронте отец был во время первой мировой войны и занимался там революционной пропагандой. После съезда ему предложили сотрудничать в редакции "Известий", куда Ленин частенько заглядывал.
Ленин был для моего отца эталоном революционера и полной противоположностью тому, кто сменил его, и, как считал папа, погубил всё дело, которому служили они все: и Ленин, и отец, и те товарищи, которых уничтожили одного за другим.
В те часы, когда мы истово трудились над портретами, я впервые узнала от папы о существовании завещания, которое написал Ленин в Горках, уже тяжело больной. При жизни Сталина это завещание тщательно скрывали от публики.
Рассказывал мне папа и о своей стычке со Сталиным, кажется, в двадцать втором году на Съезде Советов. Отец был делегатом от Грузинской республики. По своему обыкновению, на заседаниях отец рисовал шаржи на многих товарищей, в том числе и на Иосифа Джугашвили. Шарж на него получился очень удачным, очень похожим. Он пошёл по рукам делегатов и дошёл до Сталина, не выносившего ни малейшей насмешки.
Тот спросил:
- Кто рисовал?
Ему указали на Бориса.
- А-а, - сказал он, - Витебский горец! - и захо
хотал.
Товарищи предупредили отца, что Сталин очень злопамятен. Но отец по своему легкомыслию не обратил на это внимания. Однако смех его оскорбил: шутка была достаточно груба и неприятно попахивала.
Прошли годы, и настало время, когда затаённый антисемитизм уже можно было проявлять безнаказанно - в государственных масштабах.
Сосо - так звали в Грузии Иосифа Сталина - собственноручно спустил с привязи свору псов.
Пожалуй, мне стоит объяснить, почему Сталин назвал отца "витебским горцем" и вкратце рассказать историю его скитаний в горах Кавказа.
Это было одним из самых ярких впечатлений в жизни Бориса. Он любил рассказывать свои приключения и незадолго до смерти даже написал большую главу в "Воспоминаниях старого большевика", которую так и называл "В горах Кавказа".
На Северном Кавказе в 1918 году была организована Терская республика со столицей во Владикавказе. Продержалась она недолго, меньше года, и пала под натиском деникинской армии. Обессиленная эпидемией сыпного тифа, Красная армия была неспособна сопротивляться. Сыпняк скосил две трети армии, голод валил с ног здоровых. Папа с двумя товарищами был послан в горы, чтобы раздобыть провизию. После нескольких часов подъёма в гору напрямик, по козьим тропам, он услышал залпы на подступах к Владикавказу. Белая армия перешла в наступление, обстановка была столь угрожающей, что обозы Красной армии срочно двинулись по Военно-Грузинской дороге. По договорённости с меньшевиками остатки Красной армии пропускали в Тифлис, а затем - в Батум, откуда должны были отправить в "красный" Новороссийск.
Эвакуировав войска, комиссары скрылись в горах. Отец (он был комиссаром просвещения) и его друг Ладо Думбадзе (комиссар финансов) оказались оторванными от всех остальных товарищей. Третий спутник, он же проводник, сбежал при первых залпах.
Проплутав до темноты, Ладо и Борис с трудом добрались до аула.
Как выяснилось в дальнейшем, в сакле, где они укрылись, проживал известный в тех краях абрек, на совести которого было немало преступлений. Но закон гостеприимства и то, что в горах уже рыскали казачьи отряды, угрожавшие старому разбойнику, - всё это обеспечило безопасность путникам.
Старик помог им добраться до большого аула, расположенного в нескольких днях пути, в самом центре гор. Туда постепенно стекались все остальные товарищи.
С момента, когда Борис и Ладо двинулись вслед за старым абреком по неприступным кручам, держась за хвосты лошадей, началась папина "Одиссея" - полное опасностей и жуткой прелести путешествие в период буранов и снежных заносов. С подлинным вдохновением описывал отец красоту и дикую мощь кавказских гор, характерные черты быта и нравов горцев, порой весьма враждебно встречавших красных комиссаров. Почти чудом, после нескольких месяцев скитаний, Борис с группой уцелевших товарищей достигли Алазан-ской долины - этого райского уголка Грузии.
Была роскошная южная весна, когда папа вернулся в наш тифлисский дом, где жили бабушка и дедушка и выросла мама, а потом и я. Рано утром мы услышали шаги в коридоре, какие-то странные, шаркающие. Мама выскочила и вдруг закричала, и в дверях появился наш дорогой папа Боря, которого уже считали погибшим. Он был в бурке и рваных чустах - тапочках, шёл и оставлял на полу кровавые следы.
Увы, недолго пришлось ему наслаждаться покоем, залечивая израненные ноги и руки. Меньшевистская полиция выследила его. Какое-то время он скрывался на Авлобаре, в старинной части города, в доме священника. Однако избежать ареста не удалось.
Сидение в тюрьме Метехского замка не слишком угнетало узников. Разгильдяйская стража смотрела сквозь пальцы (конечно, за определённую мзду) на переговоры с родными через окошко камеры. И на передачу продуктов и литературы с помощью верёвки, которую арестанты спускали из того же окошка. Помню даже, однажды мама со мной проникла в саму камеру, и мы возлежали там на нарах.
Работа во Владикавказе и затем совместные скитания и испытания, выпавшие на долю Бориса и его товарищей, надолго связали их многолетней крепкой дружбой. Может быть, именно это и задело злобного грузина, у которого ни с кем и никогда не было настоящей дружбы? Отец не задавался этим вопросом и долго недооценивал зловещей роли "такой невзрачной фигуры". Лишь через несколько лет Борис был вынужден признать, что предупреждения товарищей на съезде не были напрасными.
Не сразу, года полтора-два спустя, начались у него крупные неприятности по партийной линии, носившие характер организованной травли со стороны недавно принятых в партию невежественных и наглых демагогов. Они раздули анекдотическое дело: Бориса обвинили в "буржуазном перерождении" из-за нескольких золотых зубов, которые вставил ему угодливый дантист за гроши. Ведь партработники тогда получали "партмаксимум", которого едва хватало на пропитание.
- Золотые зубы у члена партии - позор! Скандал!
Несмотря на горячую защиту старых товарищей, травля длилась долго, чуть ли не целый год, и едва не закончилась исключением из партии. Было совершенно очевидно, что кто-то поддержал эту кампанию сверху. Закончилась дикая история отстранением Бориса от руководящей работы, а затем - ссылкой в Турцию, консулом в город Трапезунд. На целых четыре года Борис был выброшен из активной жизни. Он попал в тихую заводь захудалого провинциального городка.
Годы с 1924 по 1929 были те самые, решающие, годы, когда шла усердная подготовка перемен в жизни партии и всей страны, когда шаг за шагом захватывал власть "кремлёвский горец".
Вернувшись в Москву, Борис оказался за бортом политической жизни. И, оглядываясь назад, можно только поблагодарить судьбу. Слава Богу! Он не участвовал в оппозициях, не проводил в жизнь коллективизацию... Разобравшись в сложной действительности, поначалу оглушившей его, Борис охотно согласился работать в сфере искусства, считая своей задачей помочь тем творческим коллективам и художникам, чьи интересы приходилось отстаивать перед ретивыми преобразователями, вроде членов пресловутого РАП-Па. За это отец оставил по себе добрую память среди работников искусств.
Но настало время, когда чугунный кулак жёсткого партийного вмешательства придавил советское искусство, диктуя, как работать, и искореняя всё, кроме социалистического реализма.
Царивший в стране разгул репрессий ворвался и в эту область. Позакрывали прекрасные театральные коллективы. Началось шельмование художников, стали исчезать замечательные режиссёры, актёры, музыканты... Руководителя Главискусства Феликса Кона и моего отца (его заместителя) отстранили, смахнули с пути в самом начале этого процесса, дабы не мешали творить несправедливость. И тут можно воскликнуть: слава Богу!
Месяц, а то и больше, отец, лёжа на диване, читал детективы и отказывался от всяческой деятельности. Депрессия эта была вызвана отчасти и тем залпом анонимок, о котором я уже писала.
Был один небольшой эпизод в жизни отца, вскоре после этих событий, когда ему предложили директорство в Музее изобразительных искусств им. А.С. Пушкина. Но такого рода деятельность была настолько чужда ему, что он попросил освободить его и перешёл на лекторскую работу в Промакадемии и в Коммунистическом университете. Здесь он чувствовал себя на месте, так же как работая в Верховном суде, куда он вскоре был назначен в коллегию по уголовным делам.
Таков был далеко не гладкий путь моего отца, характерный для многих партийных деятелей. Их бросали, "куда партия пошлёт", о чём они гордо заявляли сами. А нам, простым гражданам, оставалось только страдать от невежества и самоуверенности таких руководителей. Правда, отец выгодно отличался от них: он был интеллигентен, достаточно образован и доброжелателен. Всю жизнь нёс его поток по перекатам и мелям, пока не привёл снова в тихую заводь, подобно той, что была в Турции. Только там ему служила утешением роскошная южная природа и её обильные дары, а теперь... Он мог тешить себя сознанием своей жалкой удачливости. Оставшись без настоящей работы, он штамповал изображения того, кто усмехался в свои прославленные усы, зная, что старые большевики, случайно выскользнувшие из бредня, живут где-то за его счёт, прославляют и множат "незабвенный, несравненный" образ.
Всякое явление имеет свою трагическую или комическую сторону. Судьба отца как бы совместила обе эти стороны, но по сути она была трагической, в какие бы смешные положения он ни попадал.
Чем дальше, тем острее чувствовал отец бессмысленность своего существования. Я часто теперь, заскакивая к папе по вечерам, заставала его за чтением то Ленина, то Кропоткина, то Маркса, то опять Ленина. Он сидел в старом ватном халате, небритый, окружённый своими собачками-пекинками (не очень породистыми), в клубах папиросного дыма и собачьей шерсти.
- Ты послушай, - обращался он ко мне и зачиты
вал какой-нибудь отрывок из книги, которую читал в
эту минуту.
Он находил много разумного у Кропоткина и сопоставлял его высказывания с ленинскими.
- Вот Ленин предполагал постепенное отмирание государства при социализме. Он даже говорил о том, что государственную машину надо будет ломать. А ведь у Кропоткина сказано (дальше шла длинная цитата)...
- Нет, мы слишком легко отмахнулись от него. И посмотри, что происходит у нас? Какой небывалой мощи государственный механизм создаётся в стране социализма! Чудовищный Молох!
Отец искал теоретические обоснования для создания собственной концепции, способной объяснить причины совершающейся на глазах трансформации всех основ. Но он был лишён нужных сведений, отброшен на обочину жизни. Газеты? Раньше он был их верным читателем, но ведь теперь они несли заведомую ложь...
Я видела, как страдает отец, как всё больше тяготит его унизительность положения и той деятельности, которой мы занимались.
Всё чаще посреди работы швырял он кисти:
- Осточертело! Пошли вон отсюда! Здесь нечем дышать!
Мы подолгу бродили по улицам или сидели на Гоголевском бульваре. Облетали листья, накрапывал тёплый дождик, дети оглашали воздух звонкими голосами...