Сюр Гном : другие произведения.

Ещё один засохший

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Ещё один засохший
  Сюр Гном
  как бы сценарий для полу-немого кино, нескольких произвольных камер и подсветки
  
  
   Место действия. Некогда уездный, но потерявший себя городишко, заспанный, опустившийся и позабытый. В таких даже самый центр, состоящий из кое-каких условно-кирпичных строений, вплотную подпускает к себе бревенчатые домишки с приусадебными участками, дворами, заборами, зарослями двухметровой крапивы, резеды, лопухов, подорожника, ромашек, а также собаками, кошками, козами, птицей и пр.
  
   Время действия. Лето - пыльное, разморенное, недвижное.
  
   Действующие лица и не очень. Обитатели городишка и он, везомый.
  
   Съёмочный реквизит. Несколько плыпарящих по городу и над камер, прожектора подсветки и невпопад бродячие микрофоны. По меньшей мере, половина из всего этого функционирует не всегда и не вполне, так что лишь один Режиссёр знает наверняка: проистекает ли то по нерадивости ответственных или по причине его собственного режиссёрского замысла. Впрочем, никто не жалуется: неполадки с аппаратурой как нельзя лучше вписываются в атмосферу царящего запустения, жары, пота, прокисшего кваса, сводящей скулы скуки и всеохватного пофигизма. Всё это остаётся за кадром, но ясно и так.
  
  
  ***
  
  
   Первый кадр - тусклый, размытый, пастельный, - упирается в пыльную дорогу. Пыль, покрывающая её, настолько густа и вездесуща, что непонятно - то ли под нею напрочь запорошенный асфальт, то ли булыжная мостовая, а то ль и вправду грунтовая проселочная: городишке оно без разницы, с него станется...
  
   Линза объектива - выпуклая, фасеточная, гротескно укрупняющая по центру и исчезающе-уменьшающая по краям, к тому же ещё и неустойчивая от постоянной дрожи, словно снимают с дребезжащей по булыжникам телеги, а может, так видит дорогу сидящая на телеге птица. Звука, как такового, нет, лишь едва достигающий уха шелест: быть может, так пахнет клубящаяся повсюду пыль, или воспоминание об увиденном, да давно позабытом во днях недров запорошенного зрачка, а может, то стрекотанье самой камеры...
  
   Так ли, иначе, объектив выгляживает пятак дребезжащего собою пути, и движется вместе с ним, медленно и пыльно.
  
   В то же время, совсем другая камера бродит по улочкам и дворам захолустья, высвечивая то лист на дереве, то ягоду в кустах, то жука на цветке... И все они - ежевика, незабудка, петух на заборе, сам забор, уснувшая под ним собака, - предстают пред нами многоцветными, красочными, живыми до последней былинки сути. Неподдельными. Более того, осмысленными и разумными. Это становится понятным из того, как они смотрят на окружающий мир и друг на друга, как относятся и взаимодействуют со всем, что окрест себя. Каждый взгляд на них камеры, каждый новый клоуз-ап - портрет неповторимой индивидуальности. Индивидуальности включают в себя и, казалось бы, неодушевленные предметы: забор, коромысло у колодца, поросшую травой перевернутую лодку во дворе... Ибо даже те, кого давно покинула их полноценная былая жизнь, не потеряли душу, как не покидает она ничто, по-настоящему живое, какую бы форму обетованья оно не приняло бы.
  
   Съёмка ведется с нескольких точек, прослеживая пунктиром светокадров, вроде бы случайные, но закономерные связи малого со всеобъемлющим его целым: взгляд за крылом птицы и перспектива умаления изгороди, узор переплетения в ней жердочек и рисунок коры тополя, текстура комьев земли и чешуйки на лапе петуха, кудри лохматого пса и курчавость парящих облак, контуры вписывающихся в пейзаж стародавних построек и, не всякой камерой уловимые, нити натяжения энерго-полей пространства... колыхание теней предметов иными тенями иных...
  
   Взгляд камер задерживается на сям и тут ровно на столько, на сколько требуется времени зрителю уловить взаимосвязи, гармоничное сопричастие всего всему. И правильность этого сопричастия.
  
   По мере приближения к дороге цвета жухнут, гаснут, теряют себя, становясь всё более однотонно-пастельными, безликими, запорошенными сепией. Когда же съёмка переключается на камеру - или глаз птицы? - установленную на повозке, - или бог весть каком ещё средстве передвижения с неслышным, но подразумевающимся скрипом-лязком-скрежетом, плетущимся по дороге с неясным своим грузом, - цвета и вовсе исчезают, всё становится черно-белым - откровенно, обнаженно, безнадежно. Будто жизнь, теряя связи и гармонию, порастеряла и цвета, и звуки, и саму способность их восприятия и осознания. А не это ли и есть настоящая смерть?
  
   По ходу хода неведомого нам везомого, сквозь череду сменяющих друг друга визуальных рядов - то полного жизни, цветов и звуков окружающего мира, то - черно-белой, немой, обескровленной дороги, - у зрителя возникает неизбежное ощущение диссонанса, противопоставления того и другого. Раз появившись, это чувство уже не покидает его, так что теперь и далее он рассматривает происходящее сквозь его призму.
  
   Вот, за очередным плавным поворотом пути, из-под пелены песчаной пыли, к телеге, или что там ещё, присоединяется лошадь. Точнее, исхудалая, флегматичная кляча. Лениво потряхивая палой гривой, она неторопять, обреченно, следует вровень с везомым, между дорогой и заросшими сорняком подзаборными канавами. Ввиду своей близости к дороге, кобыла тоже порастеряла в жизни, лишившись большей части своей изначальной окраски, и теперь видится почти такой же, как и сама дорога - пего-матово-песчаной, маревной, как слепок снимка выцветшего дагерротипа, а сквозь неё, на обочине, проступают куда более живые подорожники, лопухи, мята... Несмотря на понурую, анемичную безжизненность, кобыла, однако, выказывает завидное упорство: раз решившись сопровождать везомого, она не отступает, не взирая на все, грозящие этим решением последствия. И в этом её не мотивированном упорстве попеременно прозревается нами тупость ополоумевшей от зноя скотины; вызывающий недоумение каприз; подозревание её в неких тайных, сокрытых от нас шкурных выгодах от своего поступка; догадка, что движущая ею сила есть ничто иное, как проявление дружеского сочувствия, бескорыстной сопричастности обездоленному, обесцвеченному, лишенному жизни грузу, и, наконец, осознание благородства порыва этой, почти уже обезличенной близостью к неживому, скотины.
  
   По ходу хода, камера, то и дело, невзначай, отыскивает кобылу, для того лишь, чтоб убедиться: тут она, никуда не делась, не предала.
  
  
   Задняя сторона покосившегося, облупленного забора, обращенная в пустырь запущенного двора. Под забором дремлет большой кудлатый пёс.
  
   - Эй, браток, - раздается голос.
  
   Пёс настораживает вислое ухо и поводит бровью.
  
   - Слышь? Да проснись ты..., - не унимается голос, тихий, но очень отчетливый, словно звучащий изнутри.
  
   - Ну чего там ещё? - спрашивает пёс, разлепляя дремотные веки.
  
   - Почухал бы ты меня, а? Страсть как чешется, совсем тут рассохся, на солнцепеке на этом окаянном. Будь другом, почухай, а?
  
   Пёс насилу просыпается, встаёт и встряхивается, подымая вкруг себя облако сочной, настоянной на травах пыли.
  
   - Ладно, - говорит пёс, - где там у тебя чешется?
  
   - Тутось, пониже сучка.
  
   - Здеся? - Пёс чешется спиной об забор в указанном месте.
  
   - Здеся, тока повыше чуток.
  
   Пёс поворачивается к забору мордой, становится на задние лапы, опираясь передними в забор, с чувством прогибает спину и скребет когтями.
  
   - Оооохххх, - слышится блаженный вздох, - ооохххх не могу... вот удружил...
  
   По забору проходит сладостная дрожь и два ржавелых гвоздя с характерным звуком вылетают из своих гнезд, от чего забор, кажется, только распрямился: он настолько врос в землю, что никакие посторонние крепления ему уже давно не нужны.
  
   - Да что там, - ответствует пёс, - на здоровье, мне оно и самому в кайф.
  
   И он ещё раз, уже стоя на всех четырех, с чувством потягивается.
  
   - Слышь, - опять говорит забор, - кажись, везут...
  
   Пёс навостряет оба уха в сторону невидимой отсюда, потузаборной улицы и прислушивается.
  
   - Везут, однако, - подтверждает он. - Вот же, неймётся им, прости господи. Пойду, гляну...
  
   Он протискивается сквозь лаз в заборе на другую его сторону, как раз в то самое время, когда его минует кобыла.
  
   Камера следит за тем, как пёс выныривает из-под забора и приближается к дороге, стремительно теряя при этом света, цвета и самобытность, претворяясь в трафаретное подобие самого себя. Был бы кто иной на его месте - давно бы уж струхнул да сгинул, но этот, судя по всему, оказался ушлым: такого одним духом нежити не пробрать. Он осторожно подкрадывается к средоточию клубящейся пыли и заглядывает в самое ее нутряное марево.
  
   Там, объективом иной камеры, - или глазом влекомой птицы, - мы и собака видим фрагменты мешков провонялой рогожи, постеленные на днище и посыпанные лежалой соломой. На ней, ни чем не прикрытый, но от того не более видимый и понятный, покоится он, везомый. Общие контуры тела напоминают человеческие, точнее, могли бы ими быть, если предположить, что человек этот лежит на спине, согнувши в коленях и поджав под себя ноги, а непомерно длинные руки свои простер в стороны и вверх, как если бы пытался ухватиться ими за запрокинутую, разверстую в жутком вопле голову, да так и застыл на полпути к боли своей и муке. Голова же его, - если то и впрямь голова, - запрокинулась в задней части повозки, обращенная к дороге, а растопыренные руки и вовсе выпирают вовне, за условную грань откинутого заднего бортика.
  
   Впрочем, утверждать что-либо наверняка не смогла бы даже собака, а ведь она куда ближе нашего к происходящему, да ещё и полагалась на, ставший вдруг совсем бесполезным, нюх. Тряска, вездесущая пыль, расфокусированная камера, - или облитый слезою глаз птицы? - а может, и всё это вместе, стали виною тому, что изображение было дергающимся, мутным, то расплывчатым до исчезновенья всякого отображенья, то, напротив, необычайно резким, выпуклым, рельефным, но при этом настолько увеличенным, что вполне могло бы являть собою картину нескольких клеток отдельно взятой кожи или искрящихся пылью пылинок, или чего-то ещё, совсем уж невообразимого.
  
   На какой-то миг псу почудилось будто сподобился он распознать в том, что предположительно служило головой, безумные прорези глаз, немный провал запорошенного криком рта, и что-то ещё, потустороннее, что выше и глубже всего описуемого. Может, была то упавшая на щеку везомого слеза птицы?
  
   Так и не разглядев ничего по-настоящему, зато вдоволь надышавшись нежитью, пёс, не в силах более постичь непостижное, оставил повозку и, неистово, изо всей своей собачьей мочи, чихнул, извергая из себя накопившееся. То был необоримый, всеохватный чих, сотрясший пса до последних истоков основ, почти сваливший наземь, враз отринувший его и от повозки, и от придорожной пыли, и от сопричастности всякому непотребству. Как то и подобает всему заразительному, чих передался лошади, чихнувшей следом за псом, и скоропостижно облетевшей листве, и вспорхнувшей восвояси божьей коровке, прикорнувшей, было, в чашечке мальвы, и взметнувшимся клубам тополиного пуха по канавам, и...
  
   - Вот ведь, прости господи, - пробормотал про себя пёс, едва очухавшись, и побрёл назад, рассказать забору...
  
  
   Когда-то, невесть кому и зачем, пришла в голову мысль завести в городе светофор, хоть проку в нем было не больше, чем нужды. С тем же успехом можно было оснастить скобяную лавку ветряной мельницей или амбар, что напротив - неоновой рекламой заморских подштанников. Однако, сказано - сделано. По причине скудости бюджета, решено было обзавестись одним-единственным светофором и, опять же, из соображений всё той же скудости, установить его не на самостоятельной металлической опоре, а подвесить на проводе меж двух деревянных столбов с подслеповатыми лампочками под оловянными козырьками, что при въезде на главную и, надо сказать, единственную площадь.
  
   Натянули его, стало быть, подключили к электричеству столба и, говорят, с неделю-другую он, вроде бы, даже исправно светился, правда, всеми светами разом и, как правило, невпопад. Впрочем, когда оно впопад, а когда нет - с точностью не знал никто. Потехи стало поболе смысла, а может, в том-то он, смысл, и заключался? Однако, и она вскоре прискучила, тем более, что светить светофор перестал. Вообще. А чинить его так никто и не сподвигнулся: висит себе, качается - и то слава богу.
  
   В одну из осенних бурь сперва треснуло в нём, а затем и вовсе выпало среднее, некогда жёлтое, окошко. Так и остался он, горемычный, слепым на один глаз из трёх, зато с отверстым в себя дуплищем, так что уже по весне пара соек облюбовала в нём гнездо, резонно распознав преимущества странноватости. А спустя ещё чуть, в дуплище завелись птиценята.
  
   Как оказалось, птицы вообще возлюбили светофор. Голуби, вороны и воробьи взяли себе за правило часами раскачиваться на натянутом им тросе, - много более и чаще, нежели делали они то на всех прочих тросах, проводах и веревках городишки; сороки и стрижи, синицы, зяблики, трясогузки и прочая птичья живность, нет-нет, да и обронят на него, словно бы невзначай, кто перо, кто веточку, кто обрывок тряпицы, комок мха, соцветие младеньких шишек или пушинку с подбрюшья себя...
  
   Не прошло и трёх лет с момента парящего в воздухе дупла, как оно, напрочь растеряв изначальное своё, чуждое городу обличье, обрело новое, куда более правильное, естественное, полезное. Теперь светофор и вправду походил на оперившееся пухом, перью и ветошью живое, самодостаточное, полностью гармоничное нечто. Вобрав в себя окружившее его живое, проникшись и уподобившись, он и сам стал принятым, вписуемым, вобранным.
  
  
   Когда везомый, в ходе своем приблизился к площади, проходя под Парящим Дуплом и засиженным птицами тросом, они, все враз, обезголосились, застыли в немени, а потом, одна, в неясном своем наитии, подлетела, внезапно к Дуплу, выдернула из него безымянное вороново перо, и обронила в повозку, во чрево - то ли в дань, то ли во прощание. Слепо кружась по воздуху, перо долетело до своего низа, а долетев - стало уже напрочь седое, белесое, обесцветное, как и все...
  
   Взгляд с повозки на вбок и окрест успевает поведать одну скоротечную истину. Оказывается, обозревавшаяся нами дорожная пыль, заборы, кобыла, пёс, всё вообще, - виделись нам не посредством дерганого объектива и даже не через залитый слезою глаз птицы, но сквозь призму видений везомого. Это он сам, везомый, - ущербный, недвижный, с запрокинутыми бельмами разверстых в ничто очей, - видел нас такими, как видел. Так видит живое нежить, сообщая ему толику небытия...
  
   Когда повозка с поклажей своей выехала с улицы на площадь, лошадь, наконец-то, покинула её: дальше идти было невмоготу даже ей. Так его оставило последнее.
  
  
   Повозка выкатилась на площадь и направилась к ее глинобитному центру. Только сейчас и стало ясно, что никакая это не телега, а в хлысть раздолбанная допотопная полуторка. Сверху и сбоку видно, как она валко подкатывает к чему-то темному, зияющему незыблемой конкретностью на фоне размытого пылью всего.
  
   Вкруг остановившейся повозки обнаруживается копошение. Камера выхватывает суматошные облики впервые объявившихся обывателей: то сивушную рожу мужика в сапожищах, то юбкастых, таких же несвежих бабищ, то - хлыща-заправилу в квадратном пиджаке и галстуке-удавке. Все они суетятся в беспорядочности, мечутся вкруг колымаги, разуваются беззубными ртами, машут ручищи, неверное, скособоченное с перепою пространство, выпрастывает то обрывок веревки, то фрагмент железяки, то натужную спину, то съехавший на нос платок.
  
   То, что виделось темным провалом, определяется прямоугольной бетонной ямой в таком же бетонном, неряшливом фундаменте - груде нагроможденной в себя мертвечины. Копошение осоловелой толпы нагнетается всё неистовей, оглашенней, бесноватей, покуда не становится ясно, что оно имеет своей целью разгрузку везомого, как-то связанного с ямой бетона.
  
   Немыслимым чудом толпа в том преуспевает. Ей удается не только спустить везомого на землю, но и водрузить на вдолбанный в землю пьедестал, погрузив основание в уготованную могилу.
  
   Пыль, наконец, оседает. Толпа застывает в благоговейном ступоре. И мы видим.
  
   В центре площади, на железобетонном надолбе, черно-белый, стоит памятник. Статуя коленопреклоненного человека. Обнаженный, он, тем не менее, начисто лишен каких-либо половых признаков, они стерты в нем, как и всё остальное: запрокинутый кверху овал лица, разверстый провал зева, слепые, недорожденные глаза - огромные, и такие же, как зев, вопиющие. И руки - непропорционально длинные, раскинутые в стороны и вверх, в конвульсивно скрюченных пальцах, в отчаянной, отчаявшейся попытке ухватить небо или что-то, ещё более эфемерное, ускользающее, необходимое.
  
   Черно-белая площадь видится нам сверху, палево выпуклая по краям, словно отраженная в капле Надземного.
  
   Недорожденный взывает к Небу, и Небо склоняется над ним, вопиющим. Оно опускается всё ниже и ниже, вглядывается в размытые черты, и мы видим: в пальцах статуи, совсем поседевшее, зажато вороново перо.
  
   - Господи, - говорит Небо, - ещё один засохший.
  
  
   Меркнущая камера успевает ухватить единственную, большую, тяжелую каплю, упавшую с неба в слепую глазницу. Или то слеза птицы?
  
  
  
  В ночь на 14. VI. 13
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"