Фадеев Михаил Арсеньевич : другие произведения.

Пространное эссе

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Развёрнутое обсуждение феномена СТРАННОГО. Жанр "философия" определён как условный за неимением лучшего. Хотя могло бы подойти, например, "префилософия", т.е. нечто предшествующее собственно философской мысли, предмысль в форме мысли. Это не авторский каприз, просто СТРАННОЕ не открывается обычным набором ключей. Автор осознаёт противоречивость и даже парадоксальность взятого на себя, более того: не может судить о том, насколько и что удалось или нет, но сожалеет лишь о том, что не удалось выразиться лаконичней. Ввиду значительных ограничений по форматированию текста на данном сайте ниже приводится только первая глава книги.


К префилософии странничества

пространное

эссе

оглавление:

   Глава 1. ВВЕДЕНИЕ В КРУГ
   Выражение озабоченности. Дело не в шляпе, а в ... Накормить и уничтожить. Ужасы нашего городка. О путешествующих. Страна Нигдея. Наступление философии. "Дело Хайдеггера". Голоса. Тень кипариса в ветре.
  
   Глава 2. О СУТИ ДЕЛА
   Некто Двойной. Абсолютная сущность. Ананкэ, Аристотель и булочник Филиппов. Проклятый вопрос. Радикализация сущности.
  
   Глава 3. "ТЕ, КТО ЕСТЬ"
   Опыт разрыва на 320-м маршруте. Но тут пришёл Ржевский... "Новая метафизика".
  
   Глава 4. НЕПРАВИЛЬНЫЙ ФИЛОСОФ
   Спасти Кратила. Мыслебытие. О стойкости прямого взгляда.
  
   Глава 5. ЭТО НЕИМОВЕРНО ТРУДНОЕ ПРОСТОЕ
   Самое простое с запахом моря. Маска и волшебная палочка. Мой застарелый атавизм. Абсолютно странное целое. Оригиналы из северной Индии.
  
   Глава 6. УРОКИ ГРЕЧЕСКОГО
   Урок первый: сущее-в-целом и его загадка. Урок второй: простое целое и феномен. Урок третий: истина как открытость.
  
   Глава 7. ВОДА ЖИВАЯ И МЁРТВАЯ
   Как хотела меня мать ... Мифос и логос вдали и ближе. Холос и total. Человечество сущности.
  
   Глава 8. ЭТОС АНТРОПО ДАЙМОН
   Укрощение демонов. Этос Гераклита Тёмного. "Интеллектуальная интуиция" и "сакральное мышление".
  
   Глава 9. СТОЯЛИ ЗВЕРИ У САМОЙ ДВЕРИ
   Метод Г. Неуютнейшее у костра под навесом. Между зверем и Зверем. Приметы и запахи. Предок-олень, волк и буйвол. Жена ненаглядная.
  
   Глава 10. ДАЛЬНИЕ ДАЛИ
   Место есть слово. Имя и власть. "Кругом возможно Бог". Par?h par?vatah (Семенцов versus Генон).
  
   Глава 11. ЭТЮДЫ О ЖЕРТВОПРИНОШЕНИИ
   "Ускользающее жертвоприношение". О ценности простых формул. Феномен несуществующего. "Принудительная" эпифания. Золото нищих. Сущность убийства. Брак любви и жертвы. Приняв в себя священные огни... Брихадараньяка, Ашвамедха, Всеволод Семенцов. Бином аташ - дуд. Жертвоприношение до- и постосевое. "Смертию смерть поправ".
  
   Глава 12. СТРАННЫЕ
   Ranners point. Странное чувство тоска. Le postmoderne franГais. Русский стиль. Институт холодных вод. Смех бессмысленный или "кукай сестро!". Простое целое und Das Zeyn. Тоталлогия и странноведение... Исконное наше кололацы. Слушание о коллективном юродстве (Аверьянов versus Малявин).
  
  
   Глава 1. ВВЕДЕНИЕ В КРУГ

- Я... я... странствую, - прибавил он,

спустя несколько секунд, понизив голос.
- Странствуете? Как это понять?

(Майринк, "Голем".)

  
   Выражение озабоченности. Дело не в шляпе, а в... Накормить и уничтожить. Ужасы нашего городка. О путешествующих. Страна Нигдея. Наступление философии. "Дело Хайдеггера". Голоса. Тень кипариса в ветре.
   Выражение озабоченности
   Писать о странных, странниках довольно странно. Может ли быть иначе? Странна идея, но и воплощение, если это не статья в журнал по психиатрии и не описание туристического маршрута или паломничества, тоже не обещает конечного прояснения предмета. Почему странник - странен? А странное - это что? Вот незадача: щадя читателя и его привычки - если тема ему интересна - автор должен бы представить что-то вроде исследования с неким результатом в виде итога, но это и значит, что странное, предмет исследования, должно быть упразднено, должно перестать быть странным - т.е. перестать быть. И даже задавая так вопрос о нём - что? - ведь мы не знаем ещё, достаточно ли, способно ли ему быть тем, на что указывают обычно как на "это", "что" или "какое". ...Но, может быть, так и надо? Не убиваем ли мы всякий раз, пытаясь узнать что внутри? Чем оно, собственно, должно отличаться от всякого другого предмета внимания. Тогда удел странного - при нашей установке на познание - превратиться в понятное обыденное, разберемся с ним так, что и пуха от него не останется, и отряхнём руки. И ничего странного.
   Хорошо, а что у нас останется в качестве гарантии и свидетельства того, что мы при этом имели дело именно со странным, а не чем-то иным, банально неясным? Мы вот его возьмём, дескать, познаем и проясним, - а не уподобимся ли мы при этом умникам, черпающим из пруда воду решетом, и считающим водой то, что в нем остаётся? То есть водоросли и пару головастиков. ...Нет, странное, которое по странной прихоти нас так занимает, увернётся от всех вивисекций и останется странным, сколь бы пристально в него не вглядываться, как и вода останется водой, если это действительно вода, а не плавающим в ней мусором. Сразу же, однако, посещает сомнение: достаточно ли мы сами странны, чтобы уловить суть дела, ведь если подобное действительно познаётся подобным, а у нас отсутствует собственный опыт странности, вряд ли затея будет оправдана. С другой стороны необходима и какая-то дистанция, чтобы хоть что-то там рассмотреть. Сам я, например, представляюсь себе вовсе не странным, хотя подозрителен уже сам интерес. Впрочем, если учесть нередкую взаимопритягательность противоположностей, то, возможно, интерес не столь уж и странен. Притягательно и любопытно, заметим, лишь странное для обыденного, но не наоборот, обыденное вовсе не интересно странному, которое проходит сквозь, обидным образом не замечая. Но оно и не отрешённо, с другой стороны; его спонтанные вмешательства известны всякому и, значит, есть в обыденном какая-то прореха, в которую проникает странное, хотя бы в форме внутреннего неудобства, его обеспокоенного ожидания - притом, что сущностной заботой самого обыденного является достижение своей абсолютности, в смысле распространённости на всё сущее. Самым искренним его желанием был бы мир, поделённый на познанное и ещё не познанное, но худо-бедно хотя бы асимптотически поддающееся познанию, и есть беспокойство, что не всё в эту схему вписывается. Но причина неудобства не только и не столько в беспокоящем присутствии странного, отношение к нему сложнее. Обыденное и боится, и желает странного, ищет его в себе и находит. И неизбежно теряет. Ибо, по Хайдеггеру, забота есть первичный способ самообнаружения Dasein (хотя мы толком так и не знаем, что это такое - что-то касающееся нас, близко и неуловимо) и обусловлена наша забота, добавляем, необходимостью обустройства обыденного в поле вездесущего странного. Данное утверждение из рода фундаментальных: без неё мы себя как бы вообще не знаем и мира не чувствуем. Этакая упреждающая забота о постоянстве озабоченности.
   Не правда ли - сказанное выглядит как попытка обоснования нашего интереса к заявленной теме. Так оно и есть, это попытка, исходящая изнутри самого обыденного с претензией поставить вопрос не о себе самом, а о чём-то ином себе, хотя и в контексте своих интересов, поскольку иное в себе же и подозревается. Забота о странном заключается, как правило, вовсе не в рефлексии о нём, а в его скорейшей поимке и последующей дезавуации, что совершенно понятно и оправданно, мы же намерены изменить этому правилу и выйти навстречу с открытым забралом. Вот, будем считать эту необычную установку в качестве очередного опыта странного: даже не являясь в открытую, странное даёт о себе знать как неутолимость обыденным или потенциально таковым, т.е. как загадочная неудовлетворённость тем, что наполняет собой день за днём, и если не присутствует сегодня, то появится завтра или уже было, предстало, на какое-то время озаботило собой, да и сгинуло без следа. Обыденное, как можно понять, имеет дело с усвояемым, странное же - то, что всегда от усвоения ускользает и, ускользая, пугает близким шелестом плаща.
   Сейчас оно предстало перед нами как тревожащее отсутствие, т.е. ощущается как недостаток. Но это далеко не всегда будет так, оно нагрянет ни к селу - ни к городу, и заранее готовиться к его визиту бессмысленно, потому как ждать придётся не понятно что, когда и откуда. ...Вот мы говорили: день - регион обыденного. Так может быть, сумерки или ночь есть символический образ невидимого, откуда тревожит странное! да-да, именно в сумерках отделяется тень и торопится жить своей жизнью! ...Кстати, сейчас как раз половина второго ночи, тени в самом загуле, и я, неосторожно напившись чая - а некрепкого вообще в рот не беру - пускаюсь в плаванье по бессоннице, к чему и без чая склонен ранними вёснами. Значит, лишь где-то под утро впаду в забытьё, вязкое и жаркое, как растопленный вар... И если дневное есть жизнь готовых форм, немыслимая без разделяющих её граней, то ночь - это то, что плавит их и отливает. Грани сморщиваются, тают, спекаются в неразличимую массу. ...А-морфность - интересно, почему античное божество сна носит имя Морфей, однокоренное с ????? - формой? Не потому ли, что становление форм, т.е. размывание их и зыбкая, обманчивая игра тем, что днём столь серьёзно и убедительно, есть его обычное дело? ...Но странное-то не есть нечто вовсе безформенное и невидимое - неясное и пугающе непонятное, это да. Значит, именно сумерки, ни то, ни сё, время, когда вот только что привычное и надёжное вдруг становится подозрительным и отчуждённым, - оно-то и выпекает лепёшки со странной начинкой! ...Но, скорее всего, ему глубоко до фени, откуда оно нам мерещится, сумерки - это так, аллегория. Ведь странное с точки зрения обыденного никого не представляет, ничего не манифестирует и ни о чём не свидетельствует, если бы дело обстояло иначе, то оно было бы явлением некоторой сущности, как сказали бы классики, а мы вовсе не уверены, что таковая у странного имеется, может, это фантом какой. И вообще то, что классикой не описывается.
  
   Дело не в шляпе, а в её профессоре
   Объяснение - действие, которым обыденное подчиняет или пытается подчинить себе встречное, а наука - специальный орган, выращенный для этой цели обыденным. Наука всем своим существом ненавидит и преследует странное. Почему? В данном случае совершенно не важно, современная это наука, или архаичная, магическая - вся разница между ними в том, что последняя направлена на выжимание из него всевозможных благ, другая, признав бесполезным и вредным (ошибкой в расчётах, неожиданной аварией, фигнёй на ровном месте), отрицает его как феномен - наука вообще есть орудие осуществления власти, факел дня, брошенный в ночь. Правда, есть свидетельства, что "орган" сам порой отбивается от рук - что ж делать, это лишь добавляет перца в суп; такова уж природа странного, по проникающей способности вряд ли что может сравниться с ним. Сказанное о магическом, возможно, будет более справедливо в отношении т.н. чёрной магии; Евгений Головин: ...сходство чёрной магии и экспериментальной науки, тем не менее, очевидно, несмотря на разницу мировоззрений ... если оператор натуральной магии входит, так сказать, в дружественный контакт с живой природой (для магии нет смерти, и, разумеется, нет "мёртвой" природы), то ведьма стремится к доминации и узурпации. Сходные мотивы определяют и "научное познание", которое стремится "владеть силами природы и направить их на пользу человеку".
   Мы, однако, в этом вопросе более радикальны; возможность и желательность дружественных контактов с живой природой неосудима и неоспариваема, но полагать из этого, что обыденное может быть принципиально дружелюбным? Бескорыстным?.. Самый добрый "оператор" действует, дабы заставить природу делиться. Наступая на сумерки, обыденное с помощью науки, или, хотя бы, простой привычки к примелькавшемуся расширяет регион своего господства. Но вот вопрос - за счёт чего? За счёт неосвоенного. Странным же мы называем не случившееся впервые, а необычное, т.е. то, что внезапно изменило учтённый наукой и привычный способ бытия, и тем самым отняло у обыденного уже освоенное великим трудом. Не только ночью и в сумерки - средь бела дня оно бьёт по обыденному с тыла, как партизан, ускользая от прямой встречи: странное явилось и уклонилось, видны лишь следствия по норме обыденного - ими-то и приходится довольствоваться науке в своём расследовании, снова успокаивать и приручать. В каком бы виде ни явилось странное, это не что-то принципиально новое, но всегда загадочным образом изменившееся обыденное. Т.е. бывшее обыденным и уже утверждённое как познанное. Понятно, ни с чьей стороны здесь нет злого умысла, просто странному не интересны все эти хлопоты, оно возникает спонтанно и внезапно неожиданной проблемой откуда-то там из глубин рабочих механизмов, структур и теорий. Мы осваиваем не странное, но в странствии, через пень-колоду, не понимая как: само освоение - странно.
   По отношению к странному обыденное мнит себя настоящим охотником за привидениями. В стремлении всё приписать в свой удел оно обосновывает метаморфоз обычного в необычное либо по-простецки маргинализируя его как собственную периферию и патологию, либо разного рода теориями по принципу дополнительности, богато представленными в этнологии, психологии, психиатрии и физике 20-го века. Так, в выражениях типа "это нечто, мягко говоря, странное" мы сообщаем, что странное с маргинальным уже, по сути, синонимы; в зависимости от изощрённости способов и попыток приобщения к "миру сему", оно оценивается то как асоциальное и по возможности изолируется, то, чаще всего, по образцу житейской формулы примирения с дураками: "без них было бы скучно". Являя пример серьёзного отношения к асоциальному, Леви-Стросс видит в нём определённый фактор общественной стабильности: ...сходит с ума, отчуждается человек (которого мы называем психически здоровым) потому что он соглашается существовать в мире, определяемом исключительно отношением я и другого. Индивидуальное душевное здоровье подразумевает участие в общественной жизни, а отказ <...> соответствует появлению душевных расстройств. <...> "больные" лишь транскрибируют состояние группы и проявляют ту или иную её константу. Их периферийное положение по отношению к некоторой локальной системе не мешает им быть <...> столь же равноправной составной частью, как и локальная система системы глобальной <...> если бы они не были такими покорными свидетелями (?), то глобальная система подвергалась бы риску рассыпаться на множество локальных.
   "Покорность свидетелей", на наш взгляд, очень легковесный, неудачный оборот. Скрытное и "покорное" до поры странное то и дело прорывается в социальное и не только, но в этом ретроспективно ориентированная наука не находит уже ничего странного и, укрывшись от выстрелов в библиотеке, ищет для объяснения мятежа исторический детерминизм. Тайный эротизм, влечение к странному выдаёт внутреннюю неполноту осёдло-обыденного, даже самые непокорные из возможных моих оппонентов будут вынуждены признать эту зависимость, ведь скучная, пресная жизнь - это есть локально-частное утверждение осёдлости. Кому охота? - Ну, хорошо, возразят мне, без изюминки и перчинки, действительно, пресно - но ведь это такая малость! - Малость?.. Да целая индустрия "искусственно странного" работает для компенсации подавляемого естественного. Есть легальный и весьма ёмкий резервуар, куда осёдло-обыденное канализирует энергию спонтанного производства странных вещей с тем, чтобы странное имело общественно-полезное применение и для индивидуального пользования привлекательно было - это искусство и, шире, весь луна-парк человеческих развлечений, огромная, сусально-страшная подделка под странное (1). Но поле это столь обширно и неисследимо, что и заходить страшно. Вообще, очень удобно. Странностей здесь хоть отбавляй, допускается странствовать в любом направлении, надо только выбрать нужное и заплатить - и вот, при подготовленном воображении, ты уже не здесь, на диване и в тапочках, а хоть в тридесятом царстве; стало жутко - насладись жутью, невмоготу - захлопни книгу, выключи телевизор. Одна беда - маршруты проложены не тобой, и все твои "дорожные" переживания просчитаны нежно презирающим тебя сочинителем (2). Уже колоссальная потребность в такого рода вещах свидетельствует, насколько обыденное нуждается в странном, а при недостатке страдает от абстиненции.
   - Что, писатель Мамлеев думает, будто описывает "метафизическую реальность"? Пусть его думает, хрен его знает, какая она там на самом деле, да и есть ли, главное, чтоб попричудливей, попричудливей, и по нервам, по нервам!.. Вообще, в этом смысле весь современный мир (а предшествующий - его предыстория) есть одно большое "экономическое чудо"; экономия, экономика (3) - власть обыденно-повседневного в форме компактной упаковки всякого рода ценностей и хоть в чём-то полезных человеку вещей. Если странное обещает выгоду, то тоже в обработанном виде пристраивается и осваивается (другой вопрос, что при этом от его странности не остаётся и следа, ибо странное всегда непристроено). Поэтому нет никаких сомнений в том, что одна из настоятельных забот обыденности заключается в обеспечении себя минимально необходимым, безопасным уровнем присутствия странного - пусть даже в таком ублюдочном виде, - иллюзией его опасной близости. Или вот сон, если, конечно, вам снятся сны - тоже дозированно, на треть нашей жизни окунаемся не разбери во что. Сегодня, например, во сне я хоронил сам себя в кругу близких при участии артиста Гафта, которого прихватили по дороге на похороны мои друзья. - Он ничего, говорят, вполне вменяемый, может пригодиться. Тот нацепил очки и принял живейшее участие. Хоронили необычно - раскладывали останки по большим полиэтиленовым пакетам-авоськам - всё это надо было поместить наверх двухметрового песчаного куба, который почему-то не рассыпАлся, хотя там топтался Лёха, мой приятель, и принимал готовые пакеты. За нашими действиями заботливо следили родители: всё ли на месте, не затерялся ли где кусочек?.. И точно - комок со спутавшимися кровавыми волосами отвалился от головы в суматохе. Лично поднял и доложил. А утром проснулся как ни в чём ни бывало, и всё это сразу сюда записал - потому что забуду уже через полчаса эту хрень, настолько мы уже ко всему подобному привыкли. Грязные пакеты отнёс на помойку. Ну и туризм, конечно. Изнемогающий одним и тем же видом из окна горожанин загружается с чемоданами в авто и, стараясь при санитарно-вынужденных остановках не удаляться на придорожную обочину, и прикрываясь только спиной, раз или несколько в год уезжает в другой город, к другим видам, лучше на море. Экстремалы вязнут на дачах, и наконец, есть особая группа любителей "как бы постранствовать" на самом деле, т.е. с низкой степенью предсказуемости результата выпустить себя на время в непонятно что.
   Последний случай наиболее для нас интересен, но по робости и лени мы не будем, однако, подробно заниматься здесь частными проявлениями, сосредоточив свой поиск на странном как таковом, пока оно согласно терпеть это, а мы не знаем, чего пугаться. Поскольку весть о себе оно подает время от времени, то, пользуясь его врИменной "покорностью", осторожно попытаемся расспросить. Теперь вопрос, как к нему обратиться. Прямо лучше не смотреть, да и не получится, оно всегда сбоку. Или в самом смотрящем, не исключено, что оно свило гнездо ближе, чем под подушкой. Но странное, замеченное в себе самом, раздражает, не более. Например, в виде глупости или той же лени, если понимать последнюю как отказ от участия в обыденном, но и лень может стать обыденной, а активность странной. Скажем, во влечении к тому, что сулит одни убытки и неприятности, что как раз считается глупым. Но и это можно пустить в дело, умеючи, делая бизнес на дураках. И тогда оно тычет тебе под нос то, что ты уверенно и всегда полагал полезным и важным, и вот ты видишь перед собой мусор - опять же совершенно невинно, мол, так и было. И это уже не просто странное - это руины от его вторжения, безысходные дали абсурда.
   Так подаёт себя ещё не самое агрессивное странное, т.е. идентичное темпераменту автора. Сомневаясь в себе, для осуществления задуманного я предложил высказаться своему более чем странному приятелю, он и в глаз может дать ни за что, но тот, слегка обидевшись, предложил другие, более достойные кандидатуры. Кандидатуры и в самом деле вызывали уважение, в посёлке, где люди заняты напряжённым интеллектуальным трудом, с этим контингентом всё в порядке уже чисто теоретически, не говоря уж о... Однако, получше оценив ситуацию, понял, что самый странный из них за такового себя ни за что не признает. Всех прочих - сколько угодно. Так, другой мой приятель, добрейшей души человек, строит политологические теории именно на тезисе о тотальной глупости современной российской элиты при одновременной искренности её побуждений - таковая позиция может быть оправдана наличием у теоретика недюжинного изощрённого в интригах ума. То, что историю делают прекраснодушные идиоты, было б не так уж и странно, ибо, по словам одного такого политического деятеля, глупость - это не отсутствие ума, это такой ум, но исключительные способности иных добряков заставляют поглядывать на них с опаской. Мало того, он ещё вечный двигатель открыл, на полном серьёзе. Правда, второго рода. Работает, скрипит только сильно. Предлагал ему смазать, не помогло - нет трущихся деталей, сплошная электроника. Ни хрена в ней не понимаю. Ещё один с моей т.з. безупречен, но вот женщины с их абсолютным чутьем явно распознают в нём странного, что для них любопытно, но совсем не нужно в долгосрочной перспективе, они ценят лишь то, что отвечает ожиданиям - и при чём же тут странное? - вот он и ходит холостой. Впрочем, десять минут мужчине дозволено быть странным - непосредственно перед романтическим свиданием, это возбуждает; да и странствовать можно только в строго определённом направлении, понятно куда, ему же хочется в других и потом тоже.
   Нет, не случайна эта накачка полового вопроса по всем каналам info для поддержания населения в состоянии, так сказать, сексуальной бодрости! Любовь-морковь. Ум должен быть занят этим, иначе расползётся, похоже, всё любовно отстроенное и отлаженное: озабоченный надёжен и законопослушен. Может, поэтому мы гораздо чаще перед собой и другими симулируем т.н. нормальность (тоже не очень понятную), чем наоборот. Вот именно: не только другим, но и себе странное отчета не даёт, ни в чём своём не признаётся и подставляет вместо себя другое. Иными словами, наше знание о нём, добытое обычным путём, легко может оказаться ложным, а мы и не заметим как: возможно, странное открывает себя лишь для того, чтобы понадёжнее спрятать. Что выставляется в качестве муляжей, которые мы легко принимаем за настоящее? - вычурное, слишком своеобразное, либо просто невразумительное, вызывающий стиль или вызов стилю. Есть, например, мнение, что нестранное - это не прошедшее акт индивидуации, стало быть, странное - ярко индивидуальное, так?.. От всего этого мы должны решительно отграничиться. Странное вовсе не своеобразно. Своеобразное заявляет о себе, выпячивается, странное же смотрит мимо, и даже не мимо, а сквозь, и не то что бы уклоняется от, но и этим не озабоченное, просто не замечает - до срока... И это хорошо, потому что проявление им интереса откровенно пугает. Странное загадочно, да, но загадочно поневоле и к этому опять же не сводимо. Не стоит также сводить странность к чудачеству и вообще любой подвывихнутости, особенно в очках и шляпе, профессора Плейшнера, например, беспокоить не будем, это слишком легковесное, юмористическое направление темы, а от т.н. юмора уже давно тошнит. Определённое родство, конечно, есть и здесь - странный и чудн?й были бы почти синонимами, если бы последнее не закрепилось уже за той областью странного, откуда и подмигивает нам чудак. Гораздо интереснее обнаружить общий корень странного и чуда, но вряд ли к этому мы сейчас готовы.
   Не просто примириться и с наличием у странного сразу двух антонимов - обыденного (в смысле устойчиво-привычного, сложившегося) и осёдлого (пребывающего в определённом месте). Как такое возможно, может, они суть одно и то же? Вроде бы нет; но тогда обыденному отвечало бы странное-непривычное, а осёдлому - странное-кочевое, мы имели бы простые в своём значении разнородные пары и не знали бы проблемы странного вообще. Но подозрительная, вечно ожидающая подвохов интуиция не позволяет так поступить. С некоторым усилием она нащупывает общее основание обоих антонимов, ему соответствует их взаимоподдерживающая совместность как уместного пребывания в привычном. Точно так же держатся друг за друга слова с корнями стой и строй. Не правда ли, по одиночке они чувствует себя неуверенно. Ничтоже сумняшеся, с сильным акцентом пародийности известного стиля заключаем: стояние в устроении или построение стойкого для уместного пребывания в привычном - таков смысл антонима странного. Адаптированное культурой странное в качестве уместно пребывающего, строго говоря, вполне странным считаться хоть и не может, но мы и не знаем ещё, что же такое "вполне странное", так что пусть его. Пока. Ведь мы ещё только приглядываемся.
   Странник странствует, но странствие не означает вид движения. Можно и не двигаясь (как мы сейчас, например). Наоборот, осёдлость не означает неподвижность, более того, осёдлое, обыденное двигается непрерывно, оно не может себе позволить сколь-нибудь длительную остановку, но способ движения его особенный и напоминает тепловое, броуновское. Оно бежит на месте. Слово суе означает зряшное, пустое, суета - это круговерть, нечто деятельно-бесплодное, но она и не нацелена на плодотворность вне себя. Суета вполне серьёзно замкнута на том, что её наполняет. Соответственно, заботу, озабоченность, как основное настроение осёдло-обыденного существования, прибегнув к неологизму, можно охарактеризовать как суесерьезность: обыденное, взятое в целом, можно разглядеть глазами Экклезиаста, оно в постоянном движении, и на фоне его странное, возможно, вовсе недвижно. Парменид, которым мы непременно займёмся в дальнейшем, примерно так всё и понял: круговерть множественна, истинное одно и покойно. Понятно, что всё вышесказанное с точки зрения осёдло-обыденного есть наглая клевета, и в той мере, в какой сами суть его обитатели, не можем не принести извинений. Прошу извинить; мы не должны во что бы то ни стало настаивать на своём, если вообще хотим сдвинуться с места.
   Точно так же, нас интересует не просто странное, зависимое от разнообразных контекстов, но само неуловимое существо его, что мерещится за всеми отдельными словоупотреблениями, заботливо предоставленными толковыми словарями. Здесь и страна, и страница, и посторонний, прохожий. Он странно говорит, будто жует. Эку странь несет! Странных пастухов приимаше, стар. Странные на монастырь собирают, греки, не то болгары. Они странние, здесь незнамы, захожие. Мы странних в дом пускать боимся. (Словарь Даля)
   Да, странное, т.е. непонятное, удивительное. Да, странники. Будем ли мы столь же толковы, соединим ли всё это паутинкой взаимности, полуясным ощущением чего-то находящегося рядом... вот где-то тут... или здесь... И утверждающего это соединение. В английском языке strange объединяет сразу странное и чужое, stranger вообще означает чужой, посторонний. Нет, не будем придумывать нового слова, объединяющего уже столь разные теперь смыслы; не знаем мы и то исходное, оставившее нам общий корень, будем пользоваться теми, что есть, однако ж условимся, что говорим мы отныне не столько о странниках, страницах и странах, и не о странном лишь в его привычном значении, что исказило бы вообще суть разговора, да вообще не о них, но, называя известные слова, будем помнить о том, неведомом изначальном. Дело не простое. Язык предоставил возможность разделения смысла, и слишком охотно мы этим воспользовались. Не исключено, и даже наверное, нас будет крутить вокруг чего-то невидимого, то и дело возвращая к началу - будем утешать себя тем, что это старый, добрый герменевтический круг, каждый виток которого приближает к искомому и одновременно отводит. На всякий случай. Находки наши кому-то покажутся полным бредом. Что ж, тем увлекательней путь - назад? вперед? - к истоку, синтезу, подтверждать диагноз. В виду возможных неожиданностей, когда эмоции будут зашкаливать - трудно ведь удержаться, когда в темноте нарвёшься на что-нибудь, - сразу же, дабы не ранить чужие уши, включаю опцию "censor". И знаете что? скорее всего мы не будем делать упрощающих жизнь читателя выводов в конце глав - какой смысл, если на следующее утро обнаружим их усохшими и дряблыми. ...Кстати, кто ты, читатель? ты не менее проблематичен, чем те, кого я так и не подвиг хотя бы на интервью о странном. Твои черты неуловимы, но ты опытен и изощрён настолько, что не попадёшься даже в такую мелкую сеть как "книга для всех и не для кого". Бесполезно заставлять тебя корпеть над страницами, нельзя надеяться вообще, что ты умеешь, что у тебя есть потребность и время для этого (4). Тебе же некогда, ты - homo economicus. Как и я сам, впрочем. И не надо, мы не для этого всё это начали, пусть навыки эти - сочинительствовать, читать - будут здесь чисто служебными, важно другое. Странник не ждёт, поспешим. Будем искать феномен странного. ...И кстати - в виду предполагаемой особенности исследования и его протоколов - как лучше обращаться к тебе, если понадобится? вот что: ты будешь моим попутчиком.
  
   Накормить и уничтожить
   Первая волна моряны настигла на марше часа через два после выхода, но жаль было прерывать движение. Вот и пёрли по тундре ещё три часа, пока не поняли, что это надолго. Моряна - нечто среднее между туманом и дождём, и изнуряет так же, как дождь, если не хлеще, и видимости на сто-двести метров, не дальше. Она идёт на сильном ветру волнами вдоль земли и вымачивает до самой души довольно скоро. Зайдя за склон ближайшего холма, кое-как установили палатку. Ветер рвал полиэтилен, пришлось придавить камнями по всей окружности, заползли во "дворик", козырёк перед входом, и тихо матерясь сняли с себя всё, и верхнее, и исподнее. Постельное в рюкзаках, слава Богу, сухое - ну, почти - суетливо, торопясь, пока не замерзли, но уже подрагивая, переоделись и юркнули в спальники. ...Так, ну щас сальца врезать, сухарик там, и по паре стопочек на грудь - ничо, прорвёмся... Вдохновляющая близость океана оплачивается терпением. А-ха-ха-а... и поспать заодно...
   О странниках вообще преобладает довольно сентиментальное представление - нечто романтически-бодрое, если не сказать слюнявое. Ах, путешествие, voyage. Известно кавказское гостеприимство: чужой в ворота постучал, спросил чего-то - ему и это, и то дадут, на что глаз положил - как хорошо! - не накормив, не отпустят - в том случае, если говорим о настоящих кавказцах, не испорченных. ...Да, бывали времена, попользовался... - А чего они, спрашивается, такие добрые? Я, конечно, тогда таким вопросом не задавался, легко утешаясь тем объяснением, что традиции у них в этом смысле живы, и замечательно. Хорошо, значит, традиции добрые? Но тот же самый радушный хозяин, если встретит в тёмное время в тёмном месте... ну, в общем, мы друг друга поняли. Меня, слава Богу, не трогали, но потерпевших знаю. Чтобы больше не возвращаться к этому, дружно договоримся утереть все эти брызги энтузиазма о добром и злом в моралистическом значении - применительно к древним традициям. Скажем, Благом (Агафон) платоники именовали источник всяческих, т.е. дарующего бытие, могущество, жизнь; быть ближе к источнику - добро, дальше - зло, да и не то чтобы зло, просто обессмысленная неопределённость; ближе к источнику боги, потом герои, затем уж люди, которые в этом тоже между собой сильно различались - а вот доброты в нашем смысле как-то ни за кем из перечисленных обнаружить не удастся. И добро, и зло здесь онтологичны и метафизичны, но совершенно внеморальны. В индоарийском пантеоне разрушитель и убийца Шива не менее почитаем, чем боги-устроители, в авраамических традициях зло - это бунт и восстание могущественных сил против единоначального устроения мира. Уже не сентиментально спросим: а не потому ли традиция заставляет привечать пришельца, что он является носителем чего-то такого, с чем лучше быть поосторожней - на всякий случай? Возможно, этимологически слова странный и страшный восходят к единому протокорню - возможно, к тому самому, неизвестному слову. В авраамической традиции под видом странников является Бог или Его ангел (ангелическая Троица) - кого жаловать, а кого и карать - здесь со странниками шутки плохи, обидишь, а город серой зальёт, и встречали пришедших как дорогих гостей. Вот тебе и страх Божий, и Суд страшный. Во многих традициях (скорее, в их трактовках) им поручена особая роль, например, вестничество, и особость эту мы постараемся оценить. Известно, например, что прибывших в Америку испанцев в ряде случаев местные сочли за богов, что было подготовлено культово-религиозным ожиданием такого визита. В силу удалённости странников, странных от обыденного и близости их к чрезвычайному, т.е. многоликому и опасному сакральному - и они сами, и обронённые ими предметы таят в себе необычные свойства. Дотронься до горба карлика, руки палача - насморка как ни бывало и замуж выйдешь прилично. Не только известные всем подковы - хороши также утерянные на дороге монеты, когда они орлом кверху. - А если решкой? Тогда пусть лежит, где лежала, с этим делом ведь чёт и нечет, одним поправишься, другим заболеешь... Таковы поверья, к которым мы, начиная путь в неизведанное ближайшее, должны быть внимательны.
   Несколько схематизируя, можно сказать, что приблизительно понятное для нас разделение на странное - нестранное в архаике и у современных нам "примитивных" народов аналогично делению на запретное и разрешённое, где запретное запретно не абсолютно, но защищено правилами пользования. Оно сакрально, одновременно свято и нечисто, способно выручить и погубить, и в определённом смысле традиции и есть передаваемое из поколения в поколение знание о том, как ориентироваться по отношению к запретному (5) - чреватому неожиданностями иному. Так, если мы от "добрых" кавказцев и евреев перейдём в качестве странствующих в места ещё более отдалённые - к индейцам в Америку (не современным, ряженым, да и не к каждому племени), к кое-кому в Африку и Новую Гвинею, то я за вашу и свою жизнь поручиться уже не могу: от этих традиция требует явившегося невесть откуда чужака немедленно убить - по тем же причинам, за странность. Известно, что чужестранцев приносили в жертву и на островах Греции, колыбели европейской цивилизации, а сам феномен красочно подан сэром Джеймсом Фрэзером в "Золотой ветви", соотносившим страшный ритуал с преданием о Диане Таврической. Ведь если даже странник прибыл "оттуда", то не найти лучшего кандидата для жертвоприношения. А воины племени аффар чужаков просто кастрируют - и живи так, сколько можешь. Но, возможно, гвинейцы и негры просто недостаточно практичны, поотстали от цивилизации. Не исключено, что "этическое добро" примерно так и появлялось, и даже позднее укоренялось в традиции под видом условий для обретения благ свыше - в сделке с опасным странным. Грубому - только по носу. Вон, проповедники из телеящика так и говорят: быть добрым выгодно - в этом суть их религии. Такие дела. ...Правда, и на Кавказе сейчас не многим лучше, чем в Новой Гвинее, но ведь уляжется постепенно... проповедники доедут, объяснят... уляжется.
   Если за странником закрепилось сравнительно устойчивое значение путника, передвигающегося по стране, то странный в качестве загадочного принимается всё же с некоторым усилием, ощутима недостаточность. Почему загадочный - странный? А только что говорили: потому что наоборот - странный загадочен, причём не просто, но с оттенком чего-то пугающего. То есть, пусть его, если так угораздило, но лучше не трогать, всё равно не поймём и ничем не поможем. Странное не провоцирует на общение и диалог. Я уже говорил - филологические изыскания привели моего агрессивного друга, Алексей его зовут, Лёхой т.е., к убеждению, что странное и страх этимологически близки. Мы в этом не уверены, хотя о близости сущностной настойчиво свидетельствует опыт и интуиция. Странное - источник страха, оно чем-то опасно. Но мы уже выше отметили это, сейчас же хотелось бы указать на недиалогичность страха. В отличие от борьбы, давшей имя важнейшей форме диалога - полемика - состояние ужаса не предполагает никакой контроверзы и в этом оно идентично захваченности, вдохновению - не важно, чем - красотой или сражением. Да, битвой. Противоречие здесь кажущееся - борьба может быть расчётливой, квалифицированно-осмысленной, просчитывающей противника, т.е. "диалогичной" - а может и без всего этого, в опьянении своего рода. И об этом уже постарались сказать красиво - про "упоение в бою".
   Но страх - это лишь неровный оттенок того, что мы хотим нащупать в странном, и свидетель его неуклонного приближения. Ужас - лишь одна его сторона, упоение, восхищение и неистовство берсерка - другая, и всё это адекватная реакция на близкое присутствие странного. Между ними - разнообразие промежуточных оттенков разной степени недоумённости. Обратим внимание и на другие слова славянского происхождения, начинающиеся на "стра" - страсть, страда. А вот и подтверждение из Даля: Странствовать, сев. страдать; болеть, хворать, немочь. Странствовала со спиною, арх. страдала, хворала. ...Вот так, вокруг да около, не называя имени, не пугая прямыми взглядами будем преследовать невидимого зверя в полуночи, по запаху, по теплу, шаря между корнями... Пока он не будет добр прыгнуть нам на плечи. Не всё сразу.
  
   Ужасы нашего городка
   Меня выследили. Наверху, из серо-голубой мороси загудело и ударило по ушам - пара невидимых в облаках истребителей взяли звуковой барьер прямо над головой, припечатали и обозначили. Ещё вчера загорал на склонах горы Бойка под мелодичные трели ручьёв и птиц и удивлялся, до чего здорово. Ну надо же. Была весна и первый мой одиночный поход по Крыму, приятные неожиданности со всех сторон манили идти дальше и выше, я и шёл, а к сумеркам понесла метель по яйле, ещё через час северный ветер хрястко валил и сметал с плато хрупкие сосенки искусственных посадок. И заломило тут душу тоской. По неопытности и ошарашенности от таких кульбитов погоды я не смыкал глаз в своей трясущейся брезентовой палатке, привязанной к одной из сосенок на краю маленькой рощи, жёг свечку - дневник родителям и дуракам в назиданье писал и ждал, когда вырвет с корнем мой ненадёжный якорь... готовился в общем... К отплытию. Заманили... Но страшно, как помнится, особенно не было - было что-то другое, я писал, как бы выбрасывая за ненужностью лишние вещи, чтоб не мешали потом, исповедывался... Интересно было бы сейчас почитать, это был турбулентный поток сознания - его прощальные круги. Потом этот блокнот с посланием стянула у меня из общежития одна девушка, хотя специально ей не показывал, да и подругой она мне не была, цапнула из любопытства. Однако рассвет, выползаю из небольшого сугроба. Урагана как не было; после недолгого прояснения вдруг потеплело, прямо по снегу, поднимая пар, прошёл мелкий негустой дождик, промёрзшие до этого деревья вмиг обледенели и зазвенели на ветру, роняя тающие стекляшки - на крымском плоскогорье в начале апреля оказалось весело. И это при том, что в долинах во всю уже цветёт, и ходить удобно в сандалиях на босу ногу, где по воде, где посуху, да и сейчас зажигало мелькавшее между туч солнце: не дрейфь, мужик, не сдуло ночью - и радуйся!.. Ну, ноги в руки. На радостях, что дёшево отделался, весь день ковылял вот так почти босиком по мокрому проваливающемуся снегу, и к вечеру вылетел на новую засаду. Ударили сперва громом с неба, затем, под прикрытием сумерек на перехват вышла штурмовая группа. В самом узком месте яйлы, у Гурзуфского перевала, меня взяли в клещи; сначала на поднимающейся от побережья шоссейке показался "газик" и из него высыпало человек шесть, а я присел на холмике, мысленно прощаясь с дорогой, деньгами и лишними рёбрами: нарушителям режима заповедника положен увоз в Ялту и штраф в рублях и затрещинах в зависимости от тяжести содеянного. Потом они шустро карабкались ко мне в надежде на куш, если надумаю платить без протокола, и прямо под дождём начали трясти рюкзак. Искали, как выяснилось, оленье мясо, они-то надеялись, что браконьера поймали, просто так ведь никто в эту пору сюда не суётся. Но случаются и дураки; вот посыпались на мокнущий спальник из последнего мешка несчастные мои сухарики, егеря опустили ружья и озадаченно обратились ко мне: так ты чего здесь? зачем? - Гуляю, господа хорошие, это я так прогуливаюсь, сами видите, сандалики вот промочил... А сам назад всё поскорее запихиваю внавал, абы что сухим сохранить. Решили закурить, прикрывшись капюшонами, - у тебя спички хоть есть? - Вот, можете оставить... - Да ладно... Ты бы это... стороной бы держался... а то прёшь на виду, возись тут с тобой. Дуй сейчас на Роман-кош, там нормально встать можно. Ну, спасибо, мужики, за ласку.
   Суток не миновало, второй раз меня отпускали просто так, словно кошка лапкой играла. И жизнь, и кошелёк вернули, гуляй, рванина. А дрожь в коленках... сейчас пройдёт. Уже прошла. Откуда опять накатит? Бог весть.
   Зачем я всё это рассказывал?.. Произнеся "феномен", мы себя обязали отличать странное как таковое от всего эпифеноминального, необязательного. Странствуем мы не в физическом пространстве или во времени, даже если, казалось бы, речь идёт именно об этом. Много раз я потом проходил этим маршрутом и других проводил, но странным был именно тот, первый поход, когда всё неожиданно, неповторимо и о чём не расскажешь. Как душа, например, уходит в пятки. Изложенное - только сюжет. Но и потом бывало, когда расслабившись на знакомом маршруте, вдруг явственно ощущал близкое сипловатое дыхание того и такого, перед чем своим дыханием себя лучше не выдавать... Будем настойчивы в данной посылке: сколь ни был бы конкретен предмет внимания и ситуация его расположения, пусть названы дороги и лица - не сосредотачиваться на них. Можно странствовать с расширенными от ужаса зрачками, никуда при этом не двигаясь, а можно быть туристом по жизни, наглухо упакованным в тотальность обыденного. Странствие и путь (дао, тарикат) в определённом аспекте совпадают, мы будем иметь в виду гл. обр. этот аспект, избегая сколь возможно банальностей и штампов типа "жизненного пути", всякого рода исхоженных "дорог", "тропинок" и тому подобных фигур речи. Про путь же знаешь только его "надо", а не "как" и далеко не всегда "куда".
   Действительно, странное, оказавшись рядом, нередко ужасает. Ужас присутствует всегда, по глупости и невниманию мы не успеваем его ощутить, но иногда странное в качестве жуткого подаёт себя в пугающей простоте, "в лоб". Году в 97-м, в конце октября, трое приятелей шли к Сергиеву источнику, что на речке Вондиге, на приподнятом древним ледником северо-востоке Московской области. Здесь, у излучины реки, под крутым известняковым выходом по преданию молился с иноком Романом сам преподобный Сергий Радонежский, и забил из скалы семиструйный водопад. Впервые мы пересекали зону - красноармейский полигон, протянувшийся по водоразделу между Черноголовкой и нашей конечной целью, потом мы ходили по этому маршруту не раз, но тот, первый наш выход - самый памятный, и вот почему. Шли по полям и заболоченным лесам весь день, устали. Вечер застал в самой глубине полигона, на линии наблюдательных вышек. Забравшись на одну, созерцали закат над лесом, и без того бордовым от увядающей листвы, а в последних лучах неровная, по холмам, лесистая округа застыла под нами мрачновато-торжественно и почти звенела медью и бронзой. Потом я даже подобрал музыку, подходящую для томительной паузы, пережитой нами на смотровой площадке. Вещь называется "Приношение", гигантское для органа и труб сочинение Родиона Щедрина, весьма необычное. Замёрзли на ветру; преодолев оцепенение, спустились и зашли в светлый такой, легкий березнячок на краю поля и там разбили лагерь. Сергей и Наталья ставили палатку и собирали дрова, а я кашеварил. Стемнело. И всё было, как обычно, хорошо, да к концу ужина что-то стало нехорошо. Причиной был неясный звук, который доносился из глубины леса, с той стороны, где, глядя с вышки, мы различили провал вроде оврага. Поначалу негромкий и далёкий, за время, пока готовились ко сну, он развился настолько и в такой интонации, что ложиться расхотелось как-то. Описать его я не могу - пытался уже, получалось слишком длинно и всё равно не то. Звук, колеблемый ветром, медленно усиливался, приближался, и виновником его после долгих обсуждений было признано существо, по-видимому, живое. То есть, мы в этом и сейчас не уверены, может, и неживое. Звук был неоднородный, в нём слышался стон - тяжёлый, словно предсмертный, - вой, переходящий в низкий рокот, такой массивный, что сомнений не было, по крайней мере, в том, что издавало его нечто весьма и весьма немалого размера и веса. Всё это перемежалось с пеньем деревьев в верхах и шло как бы волнами. Оно несло в себе какое-то неимоверное страдание. Уже за полночь, часам к 2-3 мы начали готовиться к отражению явно усиливающейся угрозы. Рычало, хрипело и стонало уже метрах в ста от лагеря, оно нас чуяло и приближалось. Уже присмотрели берёзовые колья подлиннее и собирались заострить, дабы пропороть чрево неведомого зверя - отразить нападение или добить, чтоб не мучался так. Делали это скорее из желания чего-нибудь сделать, и не покидало при этом чувство, что всё это ни к чему, хотя и не потому, что опасность дутая - но опасность чего?.. Ужасное явится не оттуда и не в таком виде, как мы, трое вялых от тоски туристов, его ожидаем - вот это ощущение мне запомнилось совершенно отчётливо, и не сомневаюсь, что если бы оно произошло, то именно так. Но ничего так и не произошло. На рассвете звуки стали не то чтобы удаляться, а словно таять, и наконец исчезли вовсе, и к утру мы, так и не сомкнувшие глаз, отогрелись кое-как чаем, собрались и покинули странное место по хрустящим от заморозка лопухам и травам. Обедали уже на водопаде. Что это было? Это была встреча со странным. Снова оно предпочло таковым и остаться, дало нам вволю "насладиться" собой, и не показалось воочию, как и положено действительно странному. Но и сам водопад оказался не менее удивительным - самым настоящим, ничего подобного в Подмосковье я больше не видел.
   Посетил я как-то художественную выставку в Манеже, за год-два до пожара, и очень она мне понравилась, прямо скажу. Разнообразие и мастерство организовавшихся художников взяли, как говорится, за душу, я медленно и беспорядочно переходил от экспозиции к экспозиции, и как-то между прочим задумался о роли странного в искусстве (а проблема как раз тогда стала занимать). И пришёл к такому выводу. Странное присутствует в искусстве как специфическое отклонение от стиля, понимаемого как принцип единства. Т.е. не любое нарушение единства композиции, обычно предосудительное, а такое, что своим неочевидным наличием вносит неожиданное смещение в целом стройной картины в энигматически невнятную и тревожную область. Потом я додумался и до того, что без этого элемента, весьма в разной степени дозированного, искусство и, в частности, окружающая меня живопись вообще начинает засыпать, а чтобы взбодриться, решительно превращается в демонстрацию мышц и хитроумности своих создателей, умения играть на душевных струнах, дешёвых вкусах и проч. - т.е. мастерства, проще говоря. Художеством при этом пахнет всё меньше и меньше. Но и на отклонении от стилистики можно изощрённо сыграть, огорчился я следующим шагом мысли, взять эдак, и ляпнуть мазком, не глядя (но точно, между прочим, хорошо отрепетированным экспромтом). В музыке такие кунштюки называются стохастической техникой, приём уже давно поставлен на службу. Вот и тут заметен приёмчик, и тут. Ну, неплохо в целом, работает. Но вот я перешёл к очередному художнику, и вдруг что-то меня задержало, словно за плечо схватило. Во-первых, я тут же его вспомнил, вот только с фамилией затормозил, - он выставлялся до этого лет 15 назад у нас в Черноголовке и даже жил там какое-то время. Поискал глазами табличку - ну да, Кононенко его фамилия, точно, я у него тогда офорт приобрёл для подарка одной удивительной женщине. И на офорте был женский образ - столь же удивительный, потому, наверное, и выбрал. Женщина то ли взлетала над землёй, то ли стояла на цыпочках, раскинув руки под спущенной шалью или чем-то таким, и от всей картины веяло этим самым "невнятно-тревожным"... На экспозиции висели неизвестные мне работы, почему же так, не задумываясь, мгновенно определил я его, хотя не скажу о себе, что хорошо разбираюсь в живописи? ...Столбик дорожный, торчащий из неоднородной массы вроде грязного снега, моток проволоки, прислонённый к стене, мужичок в ватнике с большими, уставленными сквозь меня глазами, ещё что-то, всё не помню, - таковы сюжеты картин. ...Но что это мурашки-то по мне ползут, что за мурашки??! Глаза у "мужичка" не то, что печальные, а какие-то нездешние, и смотрят они из мира, где так много тумана и грязноватого снега. А лучше сказать, вообще ниоткуда. Птицы - почему-то за блеклым фоном ощущались птицы, молчаливые, не изображённые на полотнах, но всё равно они были, как и та женщина на офорте, и та, которой его подарил, - тоже оказались птицами, столь же далёкими и нездешними... То были странники - все до одного, даже столбик и проволока, я их сразу узнал, мгновенно забыв о неспешных своих размышлениях, - на каждой картине... а, и художник, конечно, тоже. Припомнил и его - сосредоточенный, чуть сонливый на вид невысокий человек. Говорил, помнится, заикаясь. Холодок бежал по спине, как по утренним московским крышам, и я стоял в ступоре, т.е. совершенно обалдевший - не от догадки своей, но от самой встречи и жути, исходящей от встреченных. Меня окликнул пузатый бородач, сидевший тут же в кругу похожих на него, и все - с пивными бутылками в руках. Это дежурили на экспозициях художники. Я спросил про Кононенко, а он умер, оказалось, ещё в 95-ом. Вот, если кто из черноголовцев прочтёт эти строки, а ещё и вспомнит ту давнюю выставку в галерее Большой гостиной, - пусть помянет стоя художника Юрия Кононенко, странника Божия. - Юрка хороший был человек, и художник замечательный, - сказал на прощанье бородач и отвернулся к своим собутыльникам.
   Да... Если следовать предложенной выше логике - об отклонениях от стиля - то всё, написанное Кононенко, есть одно большое отклонение от разнобразно-привычного, довольно добротного и весьма недешевого содержания галереи - в денежном выражении. Даже рисунки Дали, выставлявшиеся в Москве лет 12 назад, или живопись моего друга коктебельского художника Стаса, производящие на меня мощное энергийное воздействие, до дурноты, можно как-то охарактеризовать - в терминах той же энергийности, полноты воплощения; в случае Кононенко это всё не проходит. Кому он нравится (хотя и вряд ли хорошо объяснит, почему), кому не очень, может быть, кто-то считает его гениальным, но для меня Кононенко - странный, т.е. талант его не сводим ни к гениальности, ни к мастерству или прихотям судьбы - ни к чему вообще (6). Его картины тоже тут продавались, но я не приценивался.
  
   О путешествующих

Никто в такой мере не предавал себя странничеству, как тот
Великий, который услышал: изыди от земли твоея, и от рода твоего, и
от дому отца твоего
(Бытия, 12, 1)

   Странничество есть невозвратное оставление всего, что в
отечестве сопротивляется нам в стремлении к благочестию.
Странничество есть недерзновенный нрав, неведомая премудрость,
необъявляемое знание, утаеваемая жизнь, невидимое намерение,
необнаруживаемый помысл, хотение уничтожения, желание тесноты, путь
к Божественному вожделению, обилие любви, отречение от тщеславия,
молчания глубины
. (Иоанн Лествичник, "О странничестве, то есть, уклонении от мира".)
   Если уж и говорить о цели странничества, то только так её и можно понимать, это не важно, если странник не осознает её вполне ясно - об обычном понимании нечего и думать - то самое не знамо что. Где-то здесь лежит суть странничества как весьма распространённой формы подвижничества во Христе на православной Руси.
   Для большей части крестьян даже в XIX веке странничество осуществлялось традиционным способом - с котомкой в руках. Еще 100 лет назад практически каждый православный русский крестьянин считал своею святою обязанностью совершить богомолье, паломничество к своим либо общероссийским святым или на поклон к местам святым. Люди шли от деревни к деревне, стучались в окошко, просили ночлега, и всегда им давали приют, кормили, поили бесплатно, ибо считалось, что странник - Божий человек и, помогая ему, ты участвуешь в Божьем деле сам. ... Настоящих странников можно было узнать по внешнему виду - строгий, серьезный, пронизывающий взгляд, одежда из грубого, крестьянского сукна, перепоясанная ремнем или просто веревкой. Из-под одежды иногда выглядывала власяница или даже вериги. В руках посох, ноги босы.
   Именно так - не просто доставиться с оказией или по "чугунке" через полстраны, а пешочком, с неясной перспективой даже на сегодня. Цитата взята из жизнеописания старца Г.Е.Распутина - так он хаживал из Тобольска в Киев и неоднократно. Вдумаемся ещё раз: не по прихоти или отсутствию средств идёт человек в непогоду, без денег, за тридевять земель, хотя и можно доехать. Чего не натерпишься по дороге. Всякий ли хозяин примет... а волки, а разбойники?.. Открытые всем и всему, ни от чего не заслонённые, растаявшие в пространствах - где? кто? есть? нет?..
   ...И якоже рабу Твоему Товии, Ангела хранителя и наставника посли, сохраняюща и избавляюща их от всякаго злаго обстояния видимых и невидимых врагов, и ко исполнению заповедей Твоих наставляюща, мирно же и благополучно и здраво препровождающа, и паки цело и безмятежно возвращающа...
   У странника Божия, впрочем, цель заведомо "дальшая" тех краёв и закраин, что распростёрлись перед ним, и он знает о том - в конце пути он должен оказаться в Храме, т.е. месте, что превыше всех мест. Я потому так выделил одно слово, что если он и не дойдёт по трагическим обстоятельствам, то крепко верим мы, православные, что Царство Божие не минует его. Путник для Него и очищается в пути от всего обыденно-мирского. Да и не у одних православных так. Мусульмане во время хаджа иной раз сотнями гибнут, и все в свой мусульманский рай попадают.
   Императив этот религиозно предзадан особым положением человека на земле. Св. Тихон Задонский: Христианин, от небесного отечества удаленный и в многобедственном мире сем живущий, есть пришлец и странник. Православный по вере своей знает о "небесном отечестве", но не помнит, не ведает того, какое оно, обещанное. По сути его странничество вызвано ностальгией, ибо не нового ищет, а изначального. Так у священнописателей. Но то-то и оно, что не помнит - не знает, стал-быть, свободен русский в выборе сердца, совлекается на образы Царства - доступные, встречные. Ему ближе иное чувство - тоска по незнаемому. Т.е. по закону - альтернатива: либо ты мирянин, ходи в церковь, служи царю, расти детей, либо посвяти жизнь Богу, монашествуй, странничай - православный, одним словом. А по факту - и ещё кто-то. По факту самые православные - юродивые, они при жизни уже почти святые, дуры и дураки наши. Эти альтернатив не знают.
   Ничего дурного не хочу сказать о современных паломничествах по монастырям на автобусах, тем более о самих паломниках - иначе сейчас и крайне затруднительно, и не принято - но будет ли кто спорить, что это уже и не странствие в том, прежнем-то смысле? Обитель монастырская как дар в конце пути многотрудного и в себе растворяющего, но, слава Богу, не растворившего - нынешним такое уже неизвестно...
   Последний Рюрикович, самый странный и страшный, юродствующий и боящийся юродов, самый русский из наших царей уходил недалече, до Александровской Слободы лишь. А может, и дальше всех. Что мы знаем об этом?.. Не избежать на этом пути разговора о русском православии, о невписуемости его в "нормальные" представления и разумные рамки, тесно в которых, душно, как в натопленном тереме... Но не сейчас... позже
   Не узнали б мы и причин гипотетического поступка государя Александра I, как версии конца его царствования - случись этот поступок даже на самом деле. Не почил в Таганроге, дескать, а ушёл тайно в Сибирь, на другое имя откликается. Наверное, это всё же из области красивых легенд, имеющих более отношение к характеру народа, их создающего, подбирающего и имена (7), и мотивы для действий своих героев... И есть в этом навязывании плохо объяснимых поступков, уходов столь глубинно своё, что они, как и все зеркальные отражения, вполне глубины этой отразить-то не могут. Не будь у нас фактов, живых фигурантов странничества, всё оно, в своей фактичности уводящее из мира житейской ясности, не удержалось бы и в легендах; требование же этой ясности, всё равно какого мотива для ухода, пусть даже мнимого, должно быть выполнено: ушёл на богомолье грехи замаливать, или ещё что-нибудь в этом роде. Объяснение - это последняя пошлина на границе мира, уходящий должен его найти хотя бы для себя, пока ещё не ушёл. А то не выпустит. Ладно уж богомолье... В лес по грибки там, в киоск за сигаретами... Точно зная, что именно за тем и идёшь, чайник на плите, телевизор не выключен. И назад уже не вернуться. Молись, молись о нас, заступник Никола, сами-то мы в миру, во грехе застыли, ох ленивые...
   Русь и окраины это одно, а Россия - уже другое. Шутка сказать - прирастала и стала собой Россия хождением бродячих ватаг, неуёмных их атаманов, то ли Беловодье искавших, "Опоньское царство", то ли душу свою потерянную, прости Господи... Грозный царь поначалу пытался сдержать "разбойных" Ермака - не поспела опальная грамота, уплыли по Чусовой непослушные. Да так и пошло. Едва догоняющие казаков на заставах-острогах царские указы не объяснят того великого стремления, что влекло русских проходцев сквозь тайгу и бескрайние тундры на дальние промёрзшие острова и откуда возвращались пятеро из ста... Нет, русские не славяне, не племя и не группа племён - Православие и влечение великое к Северу и Востоку породило Россию и русских. В Черноголовку приезжал Фёдор Конюхов. Из того, что он рассказывал на встрече в Большой гостиной, в память врезался эпизод о его движении к Южному Полюсу: Как ни удивительно будет для вас, снега в глубине континента нет вовсе, поскольку нет и влажности. Он не успевает сформироваться в условиях очень низкой температуры и не падает, как у нас, с неба. Под ногами плотная ледяная крошка, вроде песка. Я шёл и тянул за собой сани, в лицо дул сильный постоянный ветер пополам с этим "песком", и вот, пройдя так несколько километров, я понял, что далеко не уйду. Преодолевать летящее крошево было невозможно. И тогда я пропустил это сквозь себя. В ответ на наше недоумение он только и смог сказать, что понимайте, мол, как хотите, но иначе ничего бы не вышло. А ведь вышло: до полюса Конюхов дошёл и санки дотянул. Беглец и "естествоиспытатель тайги" Виктор Антипенко, движимый, как писали в газетах, маниакальной идеей экологически чистого существования, увлёк за собой в тайгу жену, бродили там и рожали детей, половина которых не выжила от голода и холода. Наконец, не выдержав, вышли в посёлок, к людям - все, кроме самого Антипенко, так и загнулся там в одиночестве. Что, экология так нужна? Нравственная невинность? Да нет... ерундовские это объяснения. Это к "бегунам" - за ответом, если догонишь, а догонишь - спросить не забудь: неужто на Земле земли не осталось, где б главу преклонить?.. Лыковых, вон, отыскали, а забыли спросить...
   А меня куда тянет? Чего не живётся-то в умеренных средних широтах? Ох, не пойму что-то я, сам себя не пойму... Пространство светится изнутри. Я наблюдаю это свеченье снаружи, и между нами мрак. Я нахожусь вне всего, где ни света, ни тьмы, и даже вода тщательно обтекает то место, где я прислонился. Комнаты опустели за ночь. С удивлением смотрю на собственные следы на песке и будильник на подоконнике, но набежала приливная волна - стёрла лишнее. Теперь нормально, это сон. Во всяком случае, очень похоже. Но сон-то не чей-нибудь, а мой, и значит всё происходящее во сне есть моё и во мне. А я-то где? Поморник кружит над пляжем и скалами. Прибой набирает силу. А скала-то холодная, ох сон-то - не сон... Где же здесь я? По стене поползли тени: в коридоре включили свет, Арсений собирается в школу. Ветер понёс клочья пены... Что?.. Где я? Куда я попал?.. А никуда. Нигде я.
  
   Страна Нигдея

Der Orth ist selbst in dir.

Nicht du bist in dem Orth, der Orth des ist in dir:

Wirfstu jhn auss, so steht die Ewigkeit schon hier.

(Место само находится в тебе.

Это не ты находишься в месте, но место в тебе:

Отбрось его - и вот уже вечность.)

Ангелус Силезиус.

  
   Живёт И.И.Иванов, занимает своё место. Это значит, он как-то определён - как семьянин, служащий, кругом общения, чтения, интересов. Именем, наконец. Каждый из нас в этом смысле разделён надвое, на то, что о нас известно (социальное лицо), и на то, что каждый думает о себе. Но по сути эти половинки мало чем отличаются - всё это единый клубок амбиций, фобий, страхов и вожделений. Они думают, что литр за раз не выпью. За дешёвку держат, я им докажу. То, что о человеке не знает никто - и ему самому не открыто, а если и открывается, то лишь в редчайших случаях т.н. пограничных ситуаций - об этом что можно сказать? Ничего: выпил и окочурился. А может уехал случайной электричкой в одних носках и невменяемом трансперсональном состоянии на Наро-Фоминск. Это и есть странник - в каждом из нас, и "есть" в данном случае идентично "нет". Не имеющий места. Иванов, вас ожидают в справочном зале, подойдите к окну номер семь. Ушёл Иванов, и никто его больше не видел, очередь только рада, да и то недолго. Пропажа - повод не для печали, а чтобы выпить. Ещё. Место Иванова занимает Сидоров, получает свой пай. - Ладно... Литр "палёной" кто поставил? Кто вызывал Иванова? А [censored] его знает, может, послышалось. Обматерил всех и в дверь. Вот так, внезапно - погорелец. Без местоимения: тот, кто не говорит о себе "я". Его уже нет, был человек, да весь вышел, и ничего от нас ему больше не нужно. Даже имя не захватил - кого теперь звать? - его если и ждут где, то напрасно, не жди странника, нет на полустанке справочного зала, за окном номер семь - пурга. Не внимай ни скрипу полозьев, ни хрусту ветки, ни близкому вздоху. Не слушайте напрасно, - говорила им Прасковья. - Живой человек вернётся когда-нибудь. Если будете думать, ждать, вместо отца придёт людоед. Да-да, если живой - вернётся, погибший пусть там и лежит, найдут - похоронят. Странник - ни тот, ни другой.
   Известное выражение "не имеет места быть" означает по сути отсутствие чего-либо. Не имеющий места без указания "быть" ещё не значит "не существующий", но способ бытия без места тогда должен быть совершенно особенным. Нечто имеет своё законное место, ничто - не имеет, потому что его нет; а что между ними?.. Сущее, которое не имеет своего места, не может и пребывать в себе, и удерживать в себе своё, заботливо охраняя его от захвата иным, - оно вынуждено странствовать, и это значит, что оно не относится ни к какому определённому виду. В классической (аристотелевской) категориальной системе сущность вещи есть принцип постоянства её "что", удерживающий в единстве разнообразные "как". Что есть место (?????), основательно разбирается в 4-й книге "Физики" (8); мы же, как уже ясно, вышли "за физику" в представлении о нём - значит ли это, что мы занялись метафизикой? Не будем торопиться; у метафизики достаточно определённые исторически обусловленные не без участия того же Аристотеля черты. Согласно оной, как и каждое сущее, так и совокупность всех вещей, сущее в целом, обладает сущностью - таковая есть "сущее первой категории", а соответствующее учение - эссенциализм (от essentia, сущность). Эта столь важная для любой науки мера постоянства, гарант закона тождества, факт и фактор "собранности" сущего в себе, эта настойчивость на своём и есть то, что мы именовали "местом", и именно так, по местам, распределено окрест всё осёдлое, обыденное сущее. Вон Бог, а вон порог. В таком раскладе и Бог понятен, во всяком случае, - без подвохов, и о порог не споткнёшься. В категориях сущности и её динамически-энергийных проявлений непротиворечиво можно рассуждать о реалиях бытия осёдло-обыденного или хотя бы тяготеющего к таковому, т.е. добротно-устойчивому, где даже божество в конечном счёте всегда приспособлено-прилажено к месту и к делу, за то и почитается, противоречивое же, неприспособленное, выходящее за рамки и оказывается тем самым странным, в делах которого мы здесь разбираемся.
   С другой стороны. "Не имеющее места быть", возможно, имеет для бытия что-то другое - именно это мы и стараемся выяснить - точно также и "от-сутствие" в исходном значении по смыслу равно удалённости от сути, сущности, и эту отдельность не слишком ли ригористично приравниваем мы к несуществованию в абсолютном смысле?.. Слова эйнаи, то эн, усия (существовать, сущее, сущность) также, как и их русские значения, однокоренные и, стало быть, сущность это сам принцип существования. В аристотелевской категории на первый план вышли соображения о том, каково наиважнейшее условие существования, что для этого необходимо - таковым критерием является целостность как постоянство целого: быть единым -- значит быть неделимым именно как определенное нечто. (Аристотель, "Физика", десятая книга)
   Итак, что же лучше выразит наше сомнение: у странного вовсе нет сущности, или же сущность его в том, чтобы удерживать странное от идентификации - в том значении слова, когда говорят "встретил его на улице, да не узнал", и даже не лишать странную вещь постоянства вообще, а всего лишь надёжности постоянства? Сумасшедший не странен, он вычислен хитрым психиатром и попал под диагноз, на лбу у него написано "держись подальше"; но он вывернется, если удачно симулирует выздоровление. Странен тот, кого в глаза называют дураком, грубостью стараясь вернуть к норме, его сущность "плывёт", и нам это не нравится. Однако если странность есть свобода от необходимости соблюдать свою чтойность, то это означает, между прочим, что странное может оказаться и не странным, сущее - несущим, продолжая быть им, и мы уже говорили об этом: странное есть спонтанным образом перерождающееся обыденное. Вдумаемся в то, что мы сейчас сказали: упразднение сущности как последнего "места" подвело нас впритык к тому, что можно назвать абсолютным поступком: отказавшийся от всего должен уметь отказаться и от отказа! (У Ясперса т.н. "безусловное действие" подано как свободное действие, отменяющее условие свободы). Удивительное дело, понятие сущности "префилософией странного" не то что не отрицается, но даже полагается как следствие несовпадения ни с чем моментом стихии странного - вожделенным пунктом недостижимой Остановки, единственным собственным местом, куда стремится странник, по словам Аристотеля, если ему не препятствовать. - Попробуй, удержи!.. Итак, всё обыденное чревато странностью, доверия ему нет, деление на обыденное и странное оказывается условным и зыбким. Этот фундаментальный для нашей темы вывод возвращает нас в такую архаику!.. Так ведь и стул подо мной, глядишь, превратится в собаку, завизжит и тяпнет за ляжку.
   ...Однако ж не превращается; со времён "Метаморфоз" Овидия странное поменяло формы и тактику, а если без каламбуров, то тогда текучесть форм как раз странной-то и не считалась, как не было, скорее всего, и самого странного в нынешнем понимании. К сущности, как чему-то безусловно твёрдому, только ещё привыкали, не для всех она была очевидной - как тут не вспомнить бедного Кратила (9)... Множились образы непонятно чего и бежали следами по полосе прибоя, они-то и "плыли", сгущаясь и растворяясь - что же тут странного, если даже смотрящий на них сам в себе не уверен. Категории древности "чистое" и "нечистое" здесь применимы ли?.. Что ж, если верить мнению известного британского антрополога Мери Дуглас ("Чистота и опасность"), то в общем "нечистое", грязь как таковая - это то, что "не на своём месте". Просто и убедительно (10). У странного места нет. Собственно странное появлялось, подозреваю, в позднефазовом разделении древнего мира волшебных превращений на мир обыденно-толкового и маргинально-странного. Ведь в устоявшихся, с развитым и постоянным пантеоном традициях сакральное утверждается как всем и при любых обстоятельствах сущая истина, которой ведает штат жрецов, но и прочие не смеют сомневаться, и тогда в стане врагов и нечистых оказывается именно демонически-безымянное странное.
   Так сущность и сущностное отсекает пугающе-непредсказуемые флуктуации непонятно чего. Стул успокоен; теперь уж, скорее, я сам, сидя на нём, во что-нибудь превращусь... - В "асоциала". Ужас какой... Скорее! - где там советские МИГи над яйлой?.. Пожалуйста, припечатайте, обозначьте! Пока не поздно, хлопните по ушам, плесните водки в лицо, воды, мокрого снега на голову, под ноги - чтобы как у Тарковского, по бровям в рукава и за шкирку... юпитеры на героя, ноздри раздутые крупным планом! ...а между дублями актёры мокрые курят в кулак, дрожат, матерятся ...эх, полилось-полилось, обожгло... щас будет весело в [censored]... подмывает подошвы, срывается сердце... падаю. - Стоп, снято!.. Можно в буфет. И кап... кап

кап

   ...Абсолютный поступок поистине странен, он свойственен лишь гражданину страны Нигдеи, где не занимаются такими пустяками, как метаморфоз, т.е. сменой форм подозрительно постоянной сущности, происходящее здесь уместнее назвать метаболизмом, изменением общим и полным. Но лучше сказать, классическое различение сущности и явления, содержания и формы на языке страны вовсе не актуально... Абсолютный поступок есть ни что иное, как утрата места, это способ бытия того, что странно. Он сам себе странное место. Как можно видеть, место у нас имеет не только и даже не столько физический, пространственный смысл. В любом случае, однако, это нечто имеющее предел.
   Между тем, в чистом и удручающе завершённом виде абсолютный поступок подан Достоевским в истории самоубийства Кириллова, да не покажется разговор отклонением от темы. ...Задумывался ли кто об этом? Или успокоились на квалификации той сцены в качестве примера того, к чему приводит до конца пройденный безбожный нигилизм? Из примера уже всё что можно выбрали, кажется, и в религиозном, и в этическом плане, но эпизод из "Бесов" представляет нам интерес всё же не этим. Во-первых, Кириллов убивает себя единственно с целью доказать бытие бога, а вовсе не то, что его нет. Вспомним: он на основании "смерти Бога" уже объявил богом себя; мысль в разных вариантах - "если Бога нет, значит, всё можно" - всплывает у Достоевского неоднократно и худо-бедно понятна, если ещё и Ницше почитать; чуть позже она стала в соловьёвских кругах манифестом т.н. "человекобожия" (заимствовано, кстати, из "Бесов"). ...Но зачем же себя убивать-то?! - Эта идея Кириллова доходит с трудом. Не могу удержаться и не привести весь великолепный текст, разговор с Верховенским перед самоубийством.
   - Если нет бога, то я бог. - Вот я никогда не мог понять у вас этого пункта: почему вы-то бог? - Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие. - Своеволие? А почему обязаны? - Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так как бедный получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю. - И делайте. - Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия - это убить себя самому. - Да ведь не один же вы себя убиваете; много самоубийц. - С причиною. Но безо всякой причины, а только для своеволия - один я. "Не застрелится", мелькнуло опять у Петра Степановича. - Знаете что, - заметил он раздражительно, - я бы на вашем месте, чтобы показать своеволие, убил кого-нибудь другого, а не себя. Полезным могли бы стать. Я укажу кого, если не испугаетесь. Тогда пожалуй и не стреляйтесь сегодня. Можно сговориться. - Убить другого будет самым низким пунктом моего своеволия, и в этом весь ты. Я не ты: я хочу высший пункт и себя убью. "Своим умом дошел", злобно проворчал Петр Степанович. - Я обязан неверие заявить, - шагал по комнате Кириллов. - Для меня нет выше идеи, что бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал бога, чтобы жить не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать бога. Пусть узнают раз навсегда. "Не застрелится", тревожился Петр Степанович. - Кому узнавать-то? - поджигал он. - Тут я да вы; Липутину что ли? - Всем узнавать; все узнают. Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным. Вот он сказал. И он с лихорадочным восторгом указал на образ Спасителя, пред которым горела лампада. Петр Степанович совсем озлился. - В него-то, стало быть, всё еще веруете и лампадку зажгли; уж не на "всякий ли случай"? Тот промолчал. - Знаете что, по-моему, вы веруете пожалуй еще больше попа. - В кого? В Него? Слушай, - остановился Кириллов, неподвижным, исступленным взглядом смотря пред собой. - Слушай большую идею: был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: "будешь сегодня со мною в раю". Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека - одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после ему такого же, и никогда, даже до чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы природы не пожалели и этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек? - Это другой оборот дела. Мне кажется, у вас тут две разные причины смешались; а это очень неблагонадежно. Но позвольте, ну, а если вы бог? Если кончилась ложь, и вы догадались, что вся ложь оттого, что был прежний бог. - Наконец-то ты понял! - вскричал Кириллов восторженно.- Стало быть, можно же понять, если даже такой как ты понял! Понимаешь теперь, что всё спасение для всех - всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет бога и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал - есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь - ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия, и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего - Своеволие! Это всё, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою.
   - Итак, ещё один, "незамеченный" смысловой слой. Не знаю и не думаю, чтобы кто-то другой знал наверняка, отдавал ли себе отчёт сам Достоевский, заставляя новоявленного "бога" утверждать своё божество самоубийством... нет, выразим это иначе - жертвоприношением себя себе - отдавал ли себе отчёт, сколь древних, таинственных, страшных вещей он коснулся? Или полагал, что вывел своего Кириллова "на кончике пера"?.. Но отнесёмся серьёзно к намёку Кифишина в предисловии к сб. "Жертвоприношение" на связь даже бытового самоубийства с жертвоприношением. А террорист-смертник, взрывающий себя на автобусной остановке "во имя Аллаха", т.е. в уверенности, что он - шахид, достойный в своём поступке призрения божества? Не будем же мы уверять себя, что это нечто из другого ряда, и лучше не надо об этом. Надо, Федя. Мы ничего не постигнем в происходящем, силясь понять, объясняя... - Извините, а как же по-другому? И разве не этим мы сейчас занимаемся? Нет, не этим. Мы силимся стать странными, чтобы не ужасаться. Ведь странное ужасно только для обыденности.
   ...А ведический бог, который и есть жертвоприношение, как одно из древнейших имён-образов абсолютно странного?.. впрочем, об этом разговор мы пока отложим до специальной главы в виду его преждевременности, и коснёмся лишь логического аспекта "абсолютного поступка". Он заметно отличается от мотивов и доводов "логического самоубийцы" из "Дневника писателя", где тот выносит смертный приговор целому, включая себя, за отсутствие "гармонии", т.е. с привлечением сверхценности как аргумента - абсолютный поступок не имеет нужды в обосновании сверхценным, он весь в себе и для себя. Приведённый текст, несмотря на эмоциональную убедительность, в главном остаётся туманен. В чём именно у Кириллова заявка на "божественность" и "абсолютность"? Любая позиция господства или совершенства предполагает наличие господствующего или совершенного, противопоставленного всему находящемуся в поле осуществления господства. Это господство надо всем, кроме себя, - относительное господство; абсолютным оно может стать при условии, если господствующий помещает себя в это поле, а значит, способен осуществить полную власть и над собой, отменить и своё господство, и самого себя. В этом суть абсолютного поступка; Кириллов положил не просто доказать (это было бы очередной апелляцией к сверхценности), но осуществить своё, новобожье, абсолютное господство, тождественное отмене самого себя. Но вообще говоря, попытки его объясниться перед Верховенским лишь демонстрируют неуместность аргументации: абсолютный поступок довлеет себе, парадоксален, необъясним и ничего не объясняет, ведь достигнутое таким образом господство не принадлежит уже никому.
   Тематически иначе, на другом языке и в другой интонации, но фактически о том же, сидя на пепелище под именем абсурд, думал в своих "Дневниках" и "Сизифе" Альбер Камю, Ясперс в "Самоубийстве", да и вообще вся постклассическая философия поставила божество и человека под один и тот же вопрос. Но что любопытно, теология с помощью идеи "абсолютного поступка" ранее уже пыталась объяснить акт творения - не помню, кто конкретно (11) - как волевой "отказ" абсолютного принципа от своей абсолютности!.. Признаки этого подхода можно найти и в каббалистических построениях Ицхака Лурии, и в саморазвертывании абсолютного духа в системе Гегеля. Одно понятие "отрицание отрицания" чего только стоит.
   Нам в феноменологии странного также не обойтись без его предельной, абсолютной выраженности, причём абсолютность здесь вовсе не должна означать исключительность, напротив, действительное странное всегда абсолютно, т.е. оно странно и не странно одновременно. - Как это так? ...Да это тот же самый наш с вами мир и мы в нём, но уже не разделённые на странных и осёдлых, этот мир какой-то совсем другой и другими глазами. Глядя ими, мы способны, пожалуй, вернуться не то что к Овидию... Мысль об абсолютном странном, т.е. странном как таковом, далека от ясности и вряд ли заметно к ней приблизится. Да и не мысль это, скорее ... право, не знаю что. Вот, разве, приведу один пример аналогичного ощущения, абсолютного присутствия, которое дорогого стоит. Во времена так называемого "застоя" я получил его во время просмотра фильма всё того же Тарковского "Сталкер" - при первой попытке освоения Крыма, в ялтинском кинотеатре, куда заявился чуть ли ни с Роман-коша, словно специально, и здорово это мне помогло тогда. В смысле и с Крымом подружиться и вообще существовать в то забавное время. Там всё происходит в Зоне - очень странном месте - герои фильма уже миновали все возможные западни, остались живы, достигли цели, порога Комнаты, самого сердца Зоны, ибо она, эта Комната, на что только ни способна - если в ней хорошенько сосредоточиться - и ответит на сокровенное в полной мере. Они дерутся, много и интеллигентно болтают, в общем, развлекают зрителя и, вроде бы, отказываются входить куда так трудно шли - испугались в волшебном месте сосредотачиваться на своём, интеллигентском, сплошь состоящем из пауков и тараканов. И правильно. Но пафос фильма не в том, что следует препятствовать размножению неприятных насекомых. Тарковский гениально, чисто кинематографически, показывает ...нет, не факт, не простую данность, конечно, - но таинственную, тихую и неустраняющуюся фактичность этого самого "присутствия" - для каждого. Камера уползает от сидящих на пороге персонажей вглубь Комнаты, и вот уже осматривает её изнутри. Плавают какие-то рыбы в промоинах разбитого пола, дождик пролился сквозь дыру в потолке. Наконец, всё затряслось от близкого хода поезда и воду с рыбами затянуло мазутной плёнкой... Но камера-то смотрит глазами зрителя, сидящего в зале; на экране - дверной проём с сидящими фигурами Сталкера и его спутников - непосредственным продолжением кинозала, а все мы, в зале сидящие, находимся в Комнате. И входить не надо, мы все уже здесь...По-моему, я уже всё сказал об абсолютном странном, возможно - забежал вперёд, но мы ведь приготовились ходить кругами... Так что, вернёмся. Жаль только - то ли актёры всех отвлекли, то ли кинематография Тарковского слишком мудрёна - но никто из видевших этот фильм и впоследствии опрошенных мною, так и не разглядел вокруг себя обшарпанных стен Комнаты...
  
   Наступление философии
   ...Ноги подкашиваются, но голова не сдаётся, отличаясь понятливостью, она кое-что просекла в странном, и намерена играть с ним свою игру. Игру в покорение страны Нигдеи. ...Кстати, имя это уже наполнялось определённым содержанием, далековатым от нашего. И восходит оно, скорее всего, к знаменитой Утопии (букв. "место, которого нет") Томаса Мора - так не лучше ли её называть просто Страной? - ведь само это слово интимнейшим образом соответствует духу наших прогулок под дождём.
   Почему понимающая мысль - я имею в виду философскую мысль - не заинтересовалась всерьёз странным? Странным, как таковым, а не диалектическим вокруг да около? Именно потому, что понятое не открыло истины о нём; возможно, понимание, не подводившее нас в диалогах с поддающимся освоению миром, на этот раз увело в сторону. Наверное, диалоги эти не были мирными, и неизменно вели к понятийному поглощению предлежащего мира. Да и кто из "серьёзных" позволил бы себе такие игры?!.
   В следующей части нашего исследования мы специально займёмся выяснением того, как самоопределялось т.н. традиционное человечество; космогонические (шире - метафизические) традиционные доктрины выработали определённую топику мироустройства, плавно перешедшую в наследство философам. Как мы увидим дальше, странное ведь далеко не всегда является неприятным соседом, с которым лучше не встречаться. С одной стороны, странное нас, как правило, пугает; с другой, надо как-то ужиться с ним и по возможности договориться. Взывать к таинственно-непонятному и приносить жертвы. И получать в ответ. И в таком виде оно, как странное, отделено от нестранного, принято в скобки и как бы относительно. Очень рано безместное поделили на относительно хорошее и даже желательное (чудесное) и относительно плохое, нежелательное и нечистое.
   С этого, видимо, и стоит рассматривать соотношение "философия - странное" как самое предварительное. Безусловно, хорошее получило преимущество в том плане, что и способность его различать, и сама мысль о нём также относились к хорошему и чудесному и пытались с ним совместиться. Умопостигаемым в те времена называли ведь не то, что понятно, но в особого рода озарении постигалось как такой синтез. Начиная уже с Платона можно быть уверенным, что странное с этими знаками (+ и - ) входит в круг интересов философии, сразу же занявшейся разработкой коллизии смысла и предлежащей ему бессмыслицы (12), в которую не без оговорок и извинений начали вытеснять всё странное и нелепое. Но и выше самого смысла пришлось поставить нечто неописуемое ("Единое", с ним нам ещё предстоит иметь дело). Но эти "договоры со странным" всегда временны. Даже те из философов, что защищали философию от слишком навязчивого её "онаучивания", писали "Похвалу глупости" и о "ученом незнании", даже они не смогли бы отрицать того факта, что идут в общих рядах "армии освоения", действующей в интересах человека, как их понимал и понимает сам человек. Уже в Новое время позиции были усилены "положением об основании" и "законом тождества". В этом движении в неосвоенное понятийная мысль однажды вышла на передний край, затем, когда освоение приобрело характер пережёвывания и переваривания (по едкому замечанию Сартра) и, казалось, уже прощупывался последний рубеж сущего - кое-кто решил, что всё, главное схвачено, дело за малым. Немецкая классическая философия - апофеоз целой эпохи. Нечто общее объединяет становление философских систем - от времён платоновской Академии вплоть до "великих идеалистов" 18-19 вв - и, соответственно, историческое развёртывание военно-политических стратегий. Между последовательным распространением Империи единой волей царственной личности аристотелевского воспитанника и стилем блицкрига Клаузевица-Шлиффена - стремительным и безоглядным охватом предварительно разведанных территорий противника с оставлением неподконтрольных районов "на съедение пехоте" - тот же "прогресс", что и между ступенчатыми эманациями Единого "Эннеад" и решительными перемещениями гегелевского Абсолютного Духа. Это интересная, но отдельная тема, сейчас отметим лишь, что угадываемое общее, кроме очевидной его (по определению) экспансивности, это ещё и параллелизм приёмов. Кант ещё в чём-то сомневался, ноумен недоступен, господа, давайте-ка посюсторонним займёмся - напрасно. Теперь чего об этом говорить. Ведь Гегель захватил уже всё. Величайшая доблесть истребителей драконов питалась надеждой на возможность окончательного познания всего сущего и его законов, в котором странному даже теоретически не оставалось места (как будто у него вообще есть место), ведь случайность - это непознанная необходимость. Для удобства странное, всегда сопротивлявшееся логике формальной, тайно кооптировали в диалектическую, оно там оказалось очень даже кстати, и, хотя прямо никогда не называлось, имплицитно учитывалось в развёртке понятий. Не обойтись без него и в теории символа, который послан символизируемым ясным и светлым (т.е. сущностью) в топкое и туманное (т.е. иное) свидетельствовать о себе (13).
   Значит ли, что странное удалось поставить на службу? Скорее, это было ещё одной попыткой "договориться", навязав ему имена. А имя - это что для странного? Этот вопрос мы непременно постараемся изучить, пока же догадываемся, что оно из рода эффективных орудий человека и способов договариваться. Хотя бы частично и предварительно, это тонкая вещь, именем можно и напугать. Так, когда миру явились понятийные монстры типа единичность подвижного покоя самотождественного различия, данная как своя собственная гипостазированная инаковость и рассмотренная как самотождественное различие алогического становления этой инаковости, вопрос о бесхозном странном даже не мог возникнуть, его не-уместность слишком очевидна. А если б возник, то какой? "Что у нас там с несуразным?.." Это, сознаюсь, не из Гегеля я сейчас привёл, это - диалектическое определение пространства нашим добрейшим Алексеем Федоровичем Лосевым (пространства! той самой Страны! вот она какая, значит, на языке онаученной "абсолютной мифологии"...), но суть-то не меняется. Несмотря на явные перехлёсты, были и серьёзные - по видимости - успехи. Странное переливалось в поля напряжений, застывших в разноимённых зарядах диалектического противоречия, взрывалось в снятии и вновь собиралось синтезом - казалось, ещё немного, и можно ток качать. А что, полагаете, случайно тогда же инженер Якоби динамо-машину изобрёл?..
   Начиная с Нового времени, наряду с доработкой метафизических спекулятивных доктрин и теологических схем, на странное взглянули не просто как на чертовщину: негласным образом оно оказалось ангажировано. Фактическим, хотя и косвенным, признанием его явилось введение опыта, эксперимента в статус познавательной операции: теория переставала только диктовать как должно быть и подверглась унизительной проверке экспериментом с заранее неизвестным результатом. Спекулятивные доктрины, понятно, на эксперимент не рассчитывали и в нём не нуждались, но с развитием науки не могли не появиться позитивистские версии философии, апеллирующие именно к наличной данности, "разоблачённому факту". В самой науке это стало почти соревнованием: кто кого - теоретик, разработчик закона, или экспериментатор, руками копашащийся в неведомом и нечистом; впрочем, для эксперимента положили непременным условием быть в точности повторимым (в том числе и другим экспериментатором), "объективным", сводя к минимуму случайности. Но признание вовсе не означает симпатию - преференции научно ориентированного интеллекта всегда оставались на стороне теоретического обоснования даже самых безнадёжных случаев. Так, в эксперимент неожиданно включился "наблюдатель": специфические проблемы квантовой физики выявили то обстоятельство, что исследователь фактом своего существования, оказывается, уже повлиял на результат, сглазил так сказать, и просчитать это собственное влияние практически невозможно. Мы сами, оказывается, путаем себе карты. Сочащееся отовсюду странное сдерживают "принципами дополнительности", пытаются перевоспитать и включить в работу тем же методом неявного включения с помощью "продвинутых", и уже в который раз претендующих на метафизическую универсальность физических теорий, имён-понятий и новых, полуфизических-полуманиакальных философем. "Виртуалистские" и "энергетические" версии строения вещества примериваются даже к метафизике, но по тому, с каким трудом, с какой натяжкой это получается, соответствующие опыты лишний раз свидетельствуют о нарастающем кризисе эссенциалистского способа постижения реальности. Да-да, на странное мы, как правило, смотрим с этих позиций: центр и периферия, мы познаём сущность явления, а то, что мельтешит по краям и клюёт в затылок - с ним мы ещё разберёмся...
   Тем не менее, работа кипит. Вечный двигатель, изобретённый моим приятелем, основан на использовании электромагнитных флуктуаций в сверхпроводниках, т.е. на уловлении случайности в систему, источник поистине неиссякаем. Обогащение чувственно данного путём увеличения количества основных измерений хотя бы до 4-5-ти казалось заманчивым ещё Флоренскому, но оперативный вид эта попытка приобрела с созданием "теории суперструн". Дополнительные семь измерений должны по мысли разработчиков ликвидировать противоречия прежней классической картины мира и странное в ней более не будет выглядеть таковым, всё найдёт своё место. Философ-традиционалист Дугин прямо связывает "теорию" с постановкой вопроса о преодолении тупиков современности и выходом к "холическому ансамблю" Традиции. А тот, "кто знает целое, знает всё". Пожелаем удачи. Только покончит ли это со странным? Или опять не о том? ...Ей-богу, если бы приятель мой знал, с чем связался, какого конька запрягает, как он лягается, то закопал бы своё изобретение на собачьем кладбище за окраинной улицей Черноголовки, по странному стечению обстоятельств носящей имя Центральная...
   Что движет учёным в его поиске? (мы не спрашиваем сейчас о сопутствующих материальных интересах, но исключительно о, так сказать, "исследовательском зуде", заставляющем человека полностью отдаваться любимому делу) - полагаю, ответ "любопытство" будет слишком поверхностным в этом щекотливом вопросе. Наш ответ - тревога. Это чувство не из ряда бытовых, здесь иное. Ниже мы коснёмся тревоги в том аспекте, в каком она известна нам как Angst Кьеркегора и Хайдеггера. Феномен тревоги неотделим от непринятия непредсказуемости, от непринятия принципиальной невозможности добиваться своего во всех ситуациях жизни. (Гештальт-терпевт Павлов К.В) Любопытство учёного иной природы, чем у "людского" в смысле Хайдеггера - это тревога перед непонятым, причём, в сравнительно лёгкой форме, ибо Angst может быть переведено и как "ужас", когда дело касается не только непонятности, но ускользания "сущего в целом".
   ...Война за освоение всего и вся неизменно успешна, оно, всё то есть, в целом поддаётся нажиму, вот только не стоит освоенное считать покорённым, ибо как только... - так сразу оставленная на съедение пехоте партизанщина это всё непременно сведёт на нет. Ибо странное не там, где его ждут. По природе своей оно не есть ob-jectum, т.е. не пред-лежит понимающему представлению, последнее неизбежно ориентировано мимо.
   Теряющаяся в безумно далёком - даже не эпоха, почти вечность премодерна, мира традиции - для нас она подобна ушедшему страннику. Непостижимое было невидимым сердцем её. Божество сообщало человеку разное о себе - Несказанность и Беспредельность были его имена. Но и сейчас религиозное держится апофатического как своего несуществующего центра, который нигде и всюду. - Всюду ли? Время модерна - время расставания; непостижимое для него обернулось иллюзией, бог умер, и только тени прячутся по углам. В круге остался одинокий человек, 9-я симфония Бетховена, тустеп, объективная или субъективная реальность, что там ещё? - да, вместо сердца, приступами тоски - великое Ничто Мартина Хайдеггера. Что бы там о нём ни говорили, странное в собственном, "непристроенном" виде вернулось оттуда. И ужаснуло.
   Не имеющее места непостижимо, и кажется, понимание не то слово, что коснётся его тайны. Никогда прежде философия и наука не имели дела с непостижимым, либо отодвигая его в религию, либо отрицая во имя своё. Странное не онтологично, а онтично, вечный прах фактичности, оно то, из чего логос избирательно выбирает (14), но ни в коем случае не собранное в понятие, эйдос или символ. Поэтому те из философов, что задались всё же спрашивать о заведомо непонятном (несобираемым), переступили через самоё себя. Усмотрение значения и смысла постмодерна в "конструировании цитат" и "рециклировании" если и содержит правду, то лишь самую предварительную и, скорее, отвлекающую. Непонятное как таковое - без попыток схватить и переварить в гносеологических операциях - стало предметом внимания философии постмодерна. Номадология... Шизоаналитика... Лучше так: не-философии постмодерна. Утверждение ризомности и снятие метанаррации суть философский абсолютный акт. Разве нет?... но иногда возникает мысль, что Бланшо, Деррида и Делёз с Гваттари ломятся в открытую некогда дверь. ...А не наоборот? Не стучится ли кто оттуда?
   И нам остаётся ещё чтобы услышать друг друга привязать себя к мачтам вынуть воск приложить ухо к ветру...
   Впрочем, философия всё же больше, чем метафизика и онтология, и вообще говоря, не является подразделением "армии освоения", но - в лице философской классической традиции - добровольный помощник... А если взять шире? И уж коль скоро мы перешли к философии, то неплохо бы уяснить, что мы подразумеваем под этим именем. Философия, прежде самоутверждения в виде определённой традиции, сама явилась миру как принципиальное нарушение всех прежних традиций, и если мы обратимся к этому изначальному её отличительному принципу, то, возможно, обнаружим для себя нечто важное.
   Уже с самого начала нашего исследования обозначился пока что не поставленный явно вопрос: кто спрашивает о странном, как о не имеющем места? Кто является носителем языка, на котором этот вопрос может быть поставлен и обсуждён? Вряд ли будет удивительно, если "вопрос о спрашивающем" окажется аспектом этого спрашивания. Так кто же, если философы традиции, как только что мы говорили, занимались обратным, т.е. всячески закрывали вопрос о странном?.. И тем не менее, это он, философ. Но не любой - странствующий. Я имею в виду совершенно особый момент философского вопрошания, который не знает и уже не может знать никаких для себя границ. Дело это личностное и нередко антиобщественное, поскольку пограничные крепости, включая любую традицию, возводят всем обществом. Традиционалисты не любят философов, особенно первых, обнаруживших себя в качестве тех, кто явно с подвохом задаёт вопросы, уже имеющие достаточно строгие общественно значимые решения. Полагаю, дело здесь вовсе не в запретном разглашении жреческих тайн древних учений, как уверяют нас современные (и не очень) "эзотерики". Примем без доказательств: философ - тот, кто усомнился в общественно и корпоративно значимом и задал вопрос о самом главном лично от себя, и только такая, абсолютная, т.е. опровергающая и воссоздающая себя самоё - и есть действительная философия; в ней нет завоёванного и отстроенного, ибо во всём подобном обретаются вовсе не философы. Философ - в той мере, в какой он философ - всегда странник, всегда одиночка за пределами социального, вообще культурного, у него - только попутные, встречные-поперечные.
   Об этом вовсе не изо всякой точки видно, не во всякое время. Первые философы, как и первые христиане шли на обращённый к ним Зов, узнанный ими по-разному - и не было ничего Его достоверней - но во все времена и философ, и христианин в таковом своём качестве словно впервые. Здесь и сейчас, ты сам, лично. История свидетельствует: можно забыть о своём призвании, но удаётся и вспомнить; как бы ни относиться к современному нам разброду-шатанию, разрушению языка и правил мысли, доходящего до глумления над тем, что только и стоит защиты и битвы "до последнего" - над ценностями - но в этом размывающем устои движении угадывается и поступь странников. Быть может, это всадники Апокалипсиса. Или только предтечи. Да...
   ...И ещё были Ницше и Хайдеггер, это они начали бить по рукам и портить аппетит.
  
   "Дело Хайдеггера"
   Итак, в июле 1929-го, на лекции "Что такое метафизика" Хайдеггер внезапно заговорил об ужасе. Это было действительно неожиданно (15). Ужас - слишком, слишком близкое, об этом как-то не принято, от речи с таким названием ожидались высокие отвлечённости. Однако по порядку. Общему собранию факультетов Фрейбургского университета новый профессор представляет специфику дела философии и своё в нём место; несмотря на ординарность ситуации, эту лекцию философ впоследствии неизменно предпосылал сборникам и даже снабдил вступлением и послесловием. Охотно верится, что не случайно.
   Александр Секацкий совершенно прав в том, что, не обнаружив в "Sein und Zeit" экзистенциала "дорога" и определив существо человека в качестве "здесь-бытия", Хайдеггер описал его изнутри ситуации осёдлости и повседневности, утверждая её буквально лексически. Но в горизонте всего творчества философа невозможно сюда добавить и "для обыденности", несовместимой с героикой "стояния в истине Бытия", да и с фигурой самого Хайдеггера: характеристики повседневного относятся к результатам "падения" Dasein в "несобственное". Смысл не искажённого "падением" философ раскрывает в лекции с прицелом обоснования перед слушателями замысла о переориентации европейской философской мысли, а с ней и приоритетов цивилизации. А именно, в фундаменте европейской философии заложена метафизика, раскрываемая Хайдеггером как отношение к "сущему только как к сущему" или, иначе, "сущее и только сущее" (а критика этой установки - то, что удаётся Хайдеггеру неизменно убедительно), в то время как жизненную необходимость масштаба судьбы человечества философ видит в повороте мысли от сущего, провоцирующего к захвату, на Бытие. Вся европейская наука, представители которой в аудитории университета пытались уловить смысл излагаемого, сложилась по мысли лектора как прямое следствие захватившей господство рефлексии сущего в виде совокупности частных её направлений. Катастрофа случилась где-то после сократовского хихиканья по поводу драчуньи-жены и собственной смерти, т.е. так давно, что ничего другого уже и не помним. Видимо, не надеясь в такой аудитории быть понятым напрямую, Хайдеггер заходит со стороны, наименее защищённой установками научного сознания - аффективной. Средство применено сильное: Ничто и ужас перед Ничто.
   Пока не так страшно и ещё не поздно, зададимся вопросом, где же искать это спасительное Бытие? Что оно такое и почему надо к нему поворачиваться - да ещё с помощью таких радикальных средств? В принципе, учитывая характер аудитории, можно было бы объясниться и без ужаса, ограничившись подходом формально-логическим. Чего только не объяснялось; для научника что самое главное? связать концы с концами, соблюсти некоторые формальности, толику изящества - и аплодисменты молодому профессору обеспечены. Но Хайдеггеру не это нужно; словно маг, он выходит к аудитории сразу из двух дверей. Вполне в духе академической классики, он неявно предпосылает основной мысли лекции принцип бинарного различения: коль скоро мы как-то относимся к сущему в целом, говорим о нём и его вопрошаем, то это возможно на том и только на том основании, что являемся в отношении сущего чем-то иным, т.е. человек оказывается способен встать в такое отношение; иное же сущему, взятому как целое - Ничто. Как заключение: человек, задающий вопрос о сущем в целом, делегирован Ничто. Так понимаемое Ничто ни в коем случае не является антонимом сущего, не простое его отсутствие, наоборот - даёт возможность его предъявления исследователю; отсюда следующий шаг: принять такое Ничто именно как Бытие, что и требовалось.
   "Чистое бытие и чистое ничто есть, следовательно, одно и то же". Этот тезис Гегеля вполне правомерен. Бытие и Ничто взаимно принадлежат друг другу, однако не потому, что они -- с точки зрения гегелевского понятия мышления -- совпадают по своей неопределенности и непосредственности, а потому, что само бытие в своем существе конечно и обнаруживается только в трансценденции выдвинутого в Ничто человеческого бытия.
   Но может ли Хайдеггер, подобно Гегелю, довольствоваться абстрактной схемой? - уже перед тем, как её развернуть, атмосфера заранее подготовлена длительным вступлением - впечатляющей картиной личного опыта Ничто. Данный опыт и есть ужас. Что это дало лектору, имеющему в виду не просто ознакомить аудиторию с некоторым образом мыслей, но суггестивно воздействовать на неё в определённом направлении? И что даёт этот экскурс нам, идущим по следам странника? Заметим в скобках, "ничто" - понятие в европейской метафизике двусмысленное. Любопытно было бы раскрутить психоаналитику этой пары. В зависимости от контекста это либо синоним отсутствия - нет, и всё тут, был, да сплыл - либо, фасцинируемая первым значением энигматическая фигура, весьма ответственная, указывающая на запредельность. Если кто-либо заговорил о "ничто" в этом смысле, жди появления в речи трансцендентного, потустороннего, т.е. указания на то, чего нет, вообще-то, но каким-то парадоксальным образом всё же есть. Там, за "порогом". Но и второе двояко: в "высоком" аспекте это божественное, апофатическое, творяще-активное Ничто; в "низком" - всякая чертовщина, то, как выглядит странное из обыденного. Мы специально займёмся этим позже, но уже сейчас видно, что эта вторичная двойственность "ничто" имеет прямое отношение к тому, что под странным понимается в настоящем исследовании.
   Судя по текстам, сопровождающим издания лекции, особенно послесловию, её цель с первого раза не была достигнута. Пришлось доразъяснять торопливо-понятливым, что абстрактно-логическая и конкретно-эмоциональная части лекции не находятся в непосредственной зависимости - во всяком случае, одно из другого не выводимо - чтобы стать в отношение к сущему не обязательно ночевать на кладбище или в африканском вельде, т.е. месте, где нежнотелого европейца ожидает нападение из темноты. Ужас в том, что без него не обойтись, если ты хочешь быть философом: дело не в страхе смерти (куда нередко спасаются слабонервные), а чтобы устоять, ощутив и помыслив это. - Что же, что именно?!. - А это тебе домашнее задание, ступай и ищи. ...Не знаю, удалось ли удовлетворить аудиторию, но выразим благодарность лектору. В совокупности, на базе лекции мы имеем блестящий образец развёрнутой мысли, письменное свидетельство, подтверждающее славу величайшего философа 20-го столетия. Нам же досталось вот что.
   Ужас в корне отличен от боязни. Мы боимся всегда того или другого конкретного сущего, которое нам в том или ином определенном отношении угрожает. Боязнь перед чем-то касается всегда тоже чего-то определенного. Поскольку боязни присуща эта очерченность причины и предмета, боязливый и робкий прочно связан вещами, среди которых находится. В стремлении спастись от чего-то -- от этого вот -- он теряется в отношении остального, т.е. в целом "теряет голову. < ... >
   При ужасе для такой сумятицы уже нет места. Чаще всего, как раз наоборот, ужасу присущ какой-то оцепенелый покой. Хоть ужас есть всегда ужас перед чем-то, но не перед этой вот конкретной вещью. Ужас перед чем-то есть всегда ужас от чего-то, но не от этой вот конкретной вещи. И неопределенность того, перед чем и от чего берет нас ужас, есть вовсе не простой недостаток определенности, а сущностная невозможность что бы то ни было определить. Она обнаруживается в нижеследующем известном объяснении. В ужасе, мы говорим, "человеку делается жутко". Что "делает себя" жутким и какому "человеку"? Мы не можем сказать, перед чем человеку жутко. Вообще делается жутко. Все вещи и мы сами тонем в каком-то безразличии. Тонем, однако, не в смысле простого исчезновения, а вещи поворачиваются к нам этим своим оседанием как таковым. Это оседание сущего в целом наседает на нас при ужасе, подавляет нас. Не остается ничего для опоры. Остается и захлестывает нас -- среди ускользания сущего -- только это "ничего".
   Ужас приоткрывает Ничто.
   "Ужасом" переведено Angst, хотя, пишет в примечаниях к "Sein und Zeit" (где в ї 39 впервые дана его экспликация) переводчик В.В. Бибихин, годились бы "тревога" и "тоска". Не забыть бы ещё Кьеркегора, впервые, по-видимому, употребившего Angst в этом контексте; перевод С. Исаевой - "страх", но мы больше доверяем переводам из Хайдеггера, который акцентировал различие страха и ужаса. Обратим внимание, что представленная феноменология опыта Ничто, вся без исключения, допускает замену Ничто на "нечто неопределённое", хотя и не простое, а неопределяемое, т.е. странное. Выделим: то, от чего берет ужас, - не простой недостаток определенности, а сущностная невозможность что бы то ни было определить. О чём это говорит? О том, что, попустив предикату "определённость" быть эпифеноменальным, т.е. необязательным при сущем, мы избавляемся от властно-навязчивого вторжения Ничто, чья навязчивость уже в том заметна, что вынудила Хайдеггера обращаться к себе по имени - несмотря на все оговорки - словно Ничто есть Нечто (16). И тогда оно при этом попущении становится тем, чем и является - ничем. Мы узнаём его тогда исключительно как своего рода манифестацию ничтойности, проявляющуюся как кризис сущего.
   Итак, неопределённое, которое не определяется, - это странное, это оно ввергает в ужас или тоску. И оно существует, правда, особым, причудливым образом. По сравнению с традиционно понимаемым сущим, которое характеризуется ясностью представленности и выражается по выражению Лейбница "посредством отчётливого понятия", странное лишено именно этого. Оно решительно не отвечает закону тождества, выражаемого обычно формулой А = А, стоящего на страже постоянства чтойности как модерное выражение всё той же эссенции-сущности. Ничто же становится направлением странствия - кивком головы - куда-то туда. Доносится оттуда зов - и только. Хорошо, но если "выдвинутость в Ничто" человека - всего лишь гиперболическая мнимость, то как быть с "сущим в целом", можем ли мы поставить себя в какое-либо к нему отношение без этого "выдвижения"? Другими словами, возможна ли метафизика? Здесь мы должны признать, что для сущего, в которое допущено странное, абсолютное странное, уже невозможно подыскать ситуацию "сущее в целом", дело даже не в её статуарности, но, оказывается, сущее и сущим-то не обязано быть, "сущее в целом" в таком случае представляет чистую абстракцию со всеми вытекающими последствиями: допущение странного снимает дихотомию сущего и ничто и все её экспликации. По этой причине и хайдеггеровское Ничто не является аналогом или другим названием странного (17). (В дальнейшем будут сделаны поправки к этому утверждению, сейчас же не хочу ничего менять, мы же не трактат пишем и не отчёт о проделанной работе, в котором всегда получается то, что задумано.)
   Познание всегда, со времён классики, понималось как движение к фиксации "чего-то" в качестве "вот этого", странное же не то чтобы не интеллигибельно вовсе, но именно уклоняется от надёжного схватывания. Является ли такая позиция агностицизмом? Отнюдь, таковой как раз не странен, ибо фиксируется на непознаваемости. Познание возможно, осуществимо, но всегда в той или иной степени условно. Странное всегда улучит момент наказать самомнение, в отношении мысли оно колеблется между умом и сумасшествием, но гениальным или бредовым его считают лишь по результату. Но самое главное - если есть странное, метафизика как наука о "сущем в целом" невозможна - вот вывод, который нам пригодится впоследствии. Т.е. она может быть и бывает, как может быть всё, но ей лучше собой не гордиться и сидеть тихо, пока постмодернисту на глаза не попалась.
   И, наконец, вопрос в стиле лектора: как быть с Бытием? Путь к нему ищет каждое слово, каждый текст, вышедший из-под пера философа, и было бы опрометчиво полагаться на эффектный ход, применённый им в пропедевтических целях. Бытие как Ничто, оттеняющее совокупность сущего, выглядит как приём ("а что, если вот так?") - его ценность угадывается как попытка, намёк на искомое Бытие, которое выступает в онтологии Хайдеггера едва ли ни субститутом апофатического, т.е. не Бытие как некое первичное (и привычное) философское понятие находится в фокусе его внимания, но То, чему нет имени, и Что философы, по мысли Хайдеггера, с самого начала философии обсуждать отказались: речь идёт о знаменитом "забвении Бытия". Впрочем, уже современный философ и исламский богослов Гейдар Джемаль использовал эту "выдвинутость в Ничто" как условие различения и усмотрения "сущего в целом" в богословских целях: согласно Корану, человек - посланник и наместник Аллаха, поставленный соблюдать Творение. Использовал и заставил поработать на исламистскую идеологию.
   ...Что ж, феномен странного не назван Хайдеггером, но точная интуиция берёт своё помимо внимания: оно, странное, вдруг показывается вне контекста лекции, пока лектор сосредоточен на своём: Единственно потому, что в основании человеческого бытия приоткрывается Ничто, отчуждающая странность сущего способна захватить нас в полной мере. Только когда нас теснит отчуждающая странность сущего, оно пробуждает в нас и вызывает к себе удивление. Только на основе удивления -- т.е. открытости Ничто -- возникает вопрос "почему?".
   Теперь понятно, в чём заключалось "домашнее задание"? Приоткрывающееся Ничто - обратная сторона уходящего из-под ног сущего, что, ускользая, показывает себя как целое. Именно "выдвигаясь в Ничто" и уже как бы глядя обратно, по Хайдеггеру, мы застаём сущее странным (в значении способности удивлять, т.е. в узком значении, интересно, что там со странным в немецком языке?). Сущее, оказывается, можно застать или разглядеть сквозь расширенные от ужаса зрачки, словно себя самого в зеркале - за неподобающим делом, т.е. как нечто странное. Выделим: не что-то отдельное, но всё "сущее в целом" опытом Ничто высветляется как ускользающе-странное. И отметим: всё это необходимо Хайдеггеру для того, что бы задать в конце лекции главный вопрос "почему сущее, а не наоборот ничто?", ибо обыденное не удивляет и не способно быть любимым героем метафизики - вообще философии - основной метафизический вопрос происходит из заворожённости странным. ...Кажется, это называется моментом истины? Удивляющее странное порождает удивлением метафизику и сразу же, как актуальность, её обессмысливает. Вот и получается, метафизика - роман, где главное действующее лицо упорно отсутствует.
   * * *
   На зыбкой почве вопроса о странном, как выясняется, повисает в воздухе главный вопрос метафизики, ибо странное сущее не отбрасывает тени. Каждый имел и имеет дело с чем-то странным, убеждаясь всякий раз, что дела с ним иметь невозможно. Но никогда ещё, похоже, не ставилось под вопрос странное как таковое. И сущее, и ничто метафизики предстают абстрактными моментами, "случившимися" на просторах Страны. Таковую констатацию мы не можем назвать пониманием в обычном смысле, ибо она недостаточно для этого "константна". И вообще, получается, что мы не имеем адекватного аппарата исследования странного ни в лице традиционной "онто-логики", ни чего-то другого. После Хайдеггера, тематически обозначившего в "Sein und Zeit" ситуацию человека как ситуацию его "вписанности" в то, где он и как, в виде "уже понимания", осталась двусмысленной его, человека, способность к пониманию вообще. Позитивный аспект: это предпонимание есть прежде всего настроенность на понимание в обычном смысле, т.е. "артикулированное"; тем, что человек уже как-то заранее понимает то, что собирается осмыслять, снимаются многие надуманные вопросы и схемы. Не только для факта понимания как "всегда предварительного" и "неопределённого", оказывается, нет необходимости объяснительного схематизирования вообще, но оно - понимание - открывает неограниченную возможность своего выражения (хотя мы вряд ли всегда толком знаем, что собственно понимаем) и выражали бы ...если бы умели это делать, не схематизируя.
   Кто же умеет? - поэт, музыкант, художник вообще - во всяком случае пытается, и иногда, кажется, удаётся. В компанию вписывается и философ в своей "странствующей" ипостаси. Художество и есть попытка такого выражения. Она вообще-то мучительна; ведь выражающее себя предпонимание - через поэсис - очень скоро обнаруживает, что не так уж много оно понимает. В принципе - всё, но в нём не за что зацепиться, обнимающий всё, обнимается с пустотой. Да, мучительна... а ведь можно и не выражать, сидя, скажем, на берегу моря под шепчущей с ветром оливой, помня о том, что за спиной - дом, где жена и доносятся крики детей, и что надо делать, чтобы всё шло своим чередом... - Признайся-ка, ты ведь этого хочешь? ну? признавайся!..
   Слова "понимаю", "внимаю", "принимаю" восходят к древнему загадочному корнеслову *)n?mФ, имеющему прямое отношение к имени, а оно - к обладанию бытием (18). Понимание, внимание и приятие держатся за руки, между ними угадывается перихоресис - взаимоперетекание. А потому соответствующим глаголам совершенный вид "не идёт", тесноват, они хотят длиться в состоянии круженья и согласия с тем, кому или чему внимают, кого или чего понимают и принимают. "Я понимаю" выглядит честнее, чем "я понял". Я понимаю не нечто ставшее и определившееся, а значит, и понимание не останавливается, оно не ловит в капкан, а внимает и, сообразуясь, принимает, если ему выступают навстречу.
   Понятливость же, с её то ли согласным, то ли насмешливым "ага, ну как же, знаем, знаем..." в текстах Хайдеггера отмечена оттенком раздражения как одна из характеристик "неподлинного" (das Man, "люди"), она-то и представляет негативный аспект понимания, заранее обрекая понятливых в прямом смысле на безвыходность из ситуации ставшего, ведь она есть ни что иное, как постоянно реализующаяся способность человека к адаптации, что, впрочем, тоже не так уж и плохо. Так вот, странное - всё, что мешает этому и противится "схватывающему" пониманию. Оно ускользает от "схватывания", но кажется, не имеет ничего против от понимания в первом смысле. Об этом знает художник, который, как мы раньше и только что говорили, как-то имеет с ним дело - делает это, как бы "ощупывая" странное, заговаривая его и с ним. Так понимаемое понимание обращено прежде всего к странному, которое с доверием выступает на зов художника прямо из повседневного\обыденного. Ибо тот знает, чует, подлец, заговаривающие странное имена. А что же потом? Потом, когда оно расслабится, его таки надо попытаться схватить; как всегда, оно увернётся, но на руках художника останется след от посещения, лучше сказать ожог - вещь искусства. Странная вещь.
   Однако после сказанного выше об абсолютности странного мы уже не можем более упускать её из виду и на странное и обыденное смотреть только по отдельности. В духе абсолютности заключаем, что художник показывает странное в обыденном - выводит его ближе к поверхности из плотной обыденности, оттирает от всего слишком тёплого и замыленного и в таком виде передаёт нам. И тогда вещи мерцают загадочным то холодным, то жарким светом. Когда Хайдеггер в "Вещи и творении" говорит о нарисованной Ван Гогом паре башмаков, что эта картина есть раскрытие, растворение того, чт? поистине есть это изделие, крестьянские башмаки, то это правда, ибо произведение искусства есть абсолютно странное, как оно себя нам показало, и башмаки, и нечто ещё. Много чего. Гордыня художника-творца, как производителя небывалого, не слишком оправдана, если учесть всё это.
   ...Философ колеблется. Философия вызвана к жизни величайшим проектом - древнейшая интуиция\откровение о единстве сущего в его бытии\происхождении (19) потребовала однажды интеллектуального оформления, и не философ ли произнёс впервые слово "сущность"? В этом наследная печать определённой ангажированности, от которой он не отказывался в течение более двух тысяч лет. Претензии, выдвинутые Хайдеггером к метафизике и философам, заключали в себе, скорее, корпоративную самокритику, дескать, отвлеклись на постороннее, половинчатое - "сущее и только сущее" - в то время, как в основной вопрос входит ещё и ничто, которое при правильной постановке оборачивается Бытием. Как ни крути, но это как раз и есть тот самый схематизм в самой отвлечённой его форме, с которого мы начали разговор о понимании, которого счастливым образом избежал художник, и который является родовым для философа. И всё же в критике Хайдеггера угадывается и нечто прямо не высказанное. Художник - если прямо и по-солдатски, - не мыслит, делом мысли занят философ, стало быть, Хайдеггер озабочен реабилитацией мысли. Возможно ли мыслить иначе? Забота выражена пока ещё на языке традиционной метафизики - пусть так, и может ли быть по-другому (высказанное до него Фридрихом Ницше было слишком эмоциональным и буйным, и, возможно, преждевременным); в первой половине ХХ-го века ещё не ясно, какой такой может быть иная мысль, но уже начат "допрос языка"...
   Но не выглядит ли наша позиция нарочито отстранённой, ведь философы вместе с человечеством мобилизованы в "армию освоения" на заказ исторический, а мы вроде тут семечки лузгаем и замечания отпускаем? Я бы уточнил: не отстранение, а остранение. И интересы наши целиком на стороне человечества, только... только служим сейчас ему тем, что интересы эти представлены не просто шире обычного, но вообще вне широты - безгранично-неопределённо, и любое суждение глядя отсюда может показаться вызывающе критическим. Мы далеки от того, чтобы призывать, подобно Хайдеггеру, к "спасительному повороту" в новом направлении, ибо спасением от того, что было-было хорошим, да вдруг стало плохим и страшным, здесь и не пахнет, да и направления нет. Тогда чего же? А ничаво, как в одном детском анекдоте-пугалке. Ничаво! - и с ним тоже надо уметь разговаривать. Не знаю я. Пока не знаю...
   Остановимся в критике на благоразумной черте: да, возможно, искусство понимать по природе своей ненаучно (т.е. не пользуется устойчивыми правилами и логикой), но необходимо образует собой круг собственно человеческого. Переступать не рекомендуется. Тем, кто мы есть, трудно и даже невозможно быть в Стране без системы огороженных мест. Сущее и ничто, язык и вопрошающий. И все наличные пространства мы разбиваем на квадраты, хоросы и топосы, словно географическую карту. С этим ещё как-то можно. Не так устаёт душа, уходящая то и дело в пятки, и глазам, с тревогой следящим как льётся туман по городским ущельям, спокойней, когда мир - в клеточку. Эти карты беру я с собой, чтоб, едва удерживая сердце, но сравнительно безопасно побыть иногда как бы странником... Догоняет, брызжет в спину волна, поднимает над горизонтом - низкий гул моря и "барашки" сколько хватает глаз - и снова валимся вниз; но дрожит, напрягаясь, надёжный квадрат паруса, снасти скрипят спокойно - всё хорошо, товарищи, ладно, уж близятся остров и бухта...
   - Но вряд ли так было и будет всегда, ведь до и вне всякой философии, за городским тыном и в собственной комнате окнами в лес от странного никуда не уйти, наоборот - в странные уходят.
   ...Ах! Отчего же уходит странник и куда? Вернётся ли он? ...Что за вопросы мы задаём, право... Если погулять до обеда или конца отпуска, какой же он странник. А если и знает, зачем ушёл, то не принимаем ли и мы, и он побудительный мотив за ... чуть было не сказал "истинную причину", но... какая ещё нафиг "причина"?! Есть слово такое - "надо" и достаточно пока... Голос был...
  
   Голоса

Какое-то совсем новое ощущение томило его сердце

бесконечною тоской. (Достоевский, "Идиот")

   Что отличает осёдлого человека? Постоянство общения, замкнутость на других, т.е. диалогичность по принципу я - ты, я - он (вы, они). И все наши настоящие рассуждения мы ведём с этих позиций, которые суть условие культуры вообще. Понятно, что перечисленные местоимения - это противоположности, сведённые и ориентированные друг на друга в своей дуальности, ибо даже поодиночке каждый ориентирован на другого, а стало быть - как минимум, биполярен; это инь-ян, влечение-ненависть, белое-чёрное. Отсюда требование взаимопонимания: "почему ты не хочешь понять!?" - "а ты, почему ты не понимаешь меня!!?" Требование столь же категоричное и постоянное, сколь и плохо удовлетворимое. Любовь? Но любовь вовсе не способствует пониманию, скорее наоборот - самые любимые не то чтобы самые глухие, но через чур чуткие, обострённость внимания способна превратить воду в вино, либо в яд. Нет, любовь - чудо совсем другого ряда и обходится без понимания, а часто и вопреки. Гендерный характер речи, нарратива, и вообще биполярность заинтересованных и способных к высказыванию (самовыражению) сторон стабилизирует то целое, которое мы определяем как норму. Что же произойдёт при размывании такой структуры, хотя бы индивидуально, как частная человеческая ситуация одиночества? Формально, по-видимому, ничего нового. Диалог будет продолжаться с различными воображаемыми или удержанными в памяти "ты". Это может длиться годами, сначала изнуряет, потом привыкаешь. Как вариант - вместо "ты" буду я сам, худо-бедно играющий роль собеседника, сейчас, например, когда заменяю следящего за моей мыслью. Но по сути...
   Впадение в одиночество анормально, критично, если понимать кризис как смертельно опасную болезнь. Здесь мало подходит личный опыт одиночества, своего или чужого. Говорят, самое глубокое и страшное одиночество - среди людей. Искушение возможностью диалога при полном его отсутствии, несбыточности - изощрённая пытка. Получается, то, что мы знаем об одиночестве - это кризис диалога. Инь и ян, изолированные друг от друга, и в наиболее архаичном значении, вероятней всего, подразумевающие у древних китайцев женский и мужской половые органы, начинают томиться. Т.е. то, что есть всегда, но уже в болезненном, надломленном состоянии. Как далеко можно продолжать в эту сторону линию диалогического бытия, коль уже это - периферия? Подобно сгибаемой ветке, упруго сопротивляясь нарастающему давлению, дрожа и колеблясь, приближается она к фазе диакрисиса, разрыва. И к тому, что в алхимии, или применительно к инициации называется сепарацией, отделением. Это предел возможности души, тотальное одиночество. Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга, каждый вечер снеговая, самая высокая гора, там вдали, на краю неба, горит пурпуровым пламенем; каждая "маленькая мушка, которая жужжит около него в горячем солнечном луче, во всем этом хоре участница: место знает свое, любит его и счастлива"; каждая-то травка растет и счастлива! И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит, один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. (Достоевский, "Идиот")
   ...Что здесь делать ему? зачем он? кому? Дальше - либо петля, прыжок из окна, психушка, либо... странничество. Где-то там, за душой уже. Ибо граница нарушена, стражи её погибли.
   * * *
   "- Кто, кто зовёт меня? Почему я должен идти, кому верю? Но если слышу я зов, различив его среди плеска волн и дыхания ветра, шелестящих песков над дюнами; пусть слышу не так, как слышится остальное - просто вдруг всё обернулось в шум болтовни, а он один нет; и всё слилось в этот уносящийся вой - разнообразные голоса нужды и забот, клики вестей ото всюду, утробный шепоток удовольствия и строгие хоры жрецов - если слышу я только зов, значит я сам уже тот, кого я не знаю, но сродни со зовущим и сам его призываю. Я оглох и ослеп для иного.
   "- Савл! Савл!..
   "О!.. Не спрашивай у зовущего имени... куда? и зачем? и кто?.. Да помнишь ли ты о своём? Разве не смыли его молчаливые воды Леты? Должны были смыть. Так звали тебя мать и отец, и ты был послушным сыном. Был другом и братом. Чьим-то врагом. Но зов, что сорвал тебя с места, словно тростник, - как же иначе, чем не по имени он призывает тебя. - Как тебя зовут? - это вопрос об имени. Зов и есть твое настоящее имя. Ты иначе б пошёл на него, позабыв обо всём? А значит имя, единственно имя своё ищем мы, ступив на дорогу. И всё, что в нас есть отныне, есть лишь вот это стремление; странник - никто и ничто, и всё его "что" - это Зов и дорога. Савл, идущий стать Павлом.
   "- Савл! Савл!..
   "Но зов - это и сам зовущий, что открылся в своём призыве; вот и смекни, что зовущий и призываемый - заодно, они суть непостижное тождество. Присутствие рядом другого - это присутствие странного, если ты сам себе ясен. Но вот, оказывается, ещё страннее - ты сам. "Не я, но Христос во мне" - это личное решение, поистине странное состояние для человека, в котором снимается и диалогическая взаимообразность я - ты, и замыкание на себе как её кризис. Быть может, это и есть рас-творение в самом исконном смысле. (Мой друг заподозрил этимологическую связь между словами "ты" и творение. В санскрите tva (ты) и tvastar (творец) слишком, соблазнительно близки, чтобы близостью этой изначальной пренебрегать. Если намёк сей не наваждение, то "творить" означает "создавать себе ты", или, иначе, тварность и диалогичность интимно связаны между собой, и это лишь подтверждает предыдущую нашу догадку, что растворение, выход из бытия, есть снятие диалогичности.)
   "- Савл, что гонишь Меня?..
   "Да, гнал тем, что не слышал, не знал и каждый мой шаг был против Тебя. ...Но разве не Ты позвал меня ступить на дорогу? Только Ты и мог, самый загадочный из всего, что я знаю, самый желанный. Нет, не знаю, но слышу. Ты звал к себе, и я махнул рукой на остальное. А значит, странное, зовущее в странствие - оно всё для меня, и всё, что могу помыслить о нём - в Тебе. Ты есть для я, быть может, ближайшее странное в потоках повседневного. Павел, к которому на ощупь, вслепую пробирается Савл. Возможно, так же, этимологически, близки "зов" и "слово". Слово - то, что взывает к именуемому и зовёт к называющему, зовущий по имени и призываемый соединены в интимности взаимообладания, ведь имя обнимает собой "всё" именуемого и сохраняет его для именующего. Но это уже не то, прежнее имя, данное на мiру и для мiра, объемлющее тебя и удерживающее при нём, зов - имя, от мiра сквозь мiр уводящее. Под странником проваливается земля, он теряет лицо. Зов, как недиалогический синтез призываемого и зовущего, есть отношение, снимающее дуальность любого рода, в нём нет пассивной и активной стороны, вообще этих отдельных сторон-половинок, нет своего и чужого, порознь обманутого и обманщика, соблазнённого и соблазнителя, отдельно божества и перед ним преклонённого. Что проку жаловаться тогда на обидчиков или воздавать хвалу одарившим тебя, ведь не найдётся управы на стороне и лучшей благодарности не придумать, чем одарить того, кто просто нуждается.
   * * *
   Несомненно, что выражения типа "несомненно, что" неуместны в речи о странном. Здесь не следует ни о чём догадываться, самое лучшее - это внимательно задавать вопросы и вслушиваться в них, потому что ответов не будет. Если странник сказал "я иду туда-то", отнесись с доверием, ибо он идёт в другую сторону. Странник никогда не лжёт. Этот разговор без посторонних происходит не тогда, когда ты думаешь, что общаешься со странным, и главное при этом - помнить, что всё забудешь. Общение с ним невозможно. Невозможно, ибо он - это ты, а себя ты всегда обманешь. ...Что же мы имеем к настоящему времени? То, что осёдлое переходит в странное, и сдвинула с места его не причина - причина могла и не сдвинуть - не цель (хотя, казалось бы, почему бы не цель?), а то, что мы назвали призывом. Я делаю шаг, чтобы передвинуться на расстояние шага. Потом ещё, для того же, и вот я иду - вон к тому одиноко стоящему дереву. Шёл я к нему, чтобы не сбиться в направлении, и теперь выбираю следующий ориентир. Каждое из моих передвижений имеет некую цель, включая ту, что считаю конечной (говорят, там много нужного) - и что? - они чем-то принципиально одна от другой отличаются? Точно так же гнался за черепахою неудачник Ахиллес. Но и отравленная стрела, что выпущена пронзить ему пятку, не долетела до цели: ей надо было пролететь половину расстояния, потом половину от другой половины и так бесконечно. Стрела выдохлась и упала, Ахиллес же пробежал марафон и умер от досады, ибо причина и цель - представления обыденного, и оставаясь при нём, вырваться из их власти нельзя. Короче, есть серьёзные основания подозревать, что мы едим не для того, чтобы наесться.
   Возможно, зов для странника - то же, что в масштабе обыденного есть причина и цель. Ценность. ...Впрочем, нет, ценность - это проекция как раз из другого мира... Почему бы не перевести наш разговор на язык аксеологии? Или, скажем, зовущего назовём аттрактором... - Ох, давайте пока не делать этого. Аксон - это ось, предполагающая центростремительность. Может, это для кого-то представляется благозвучней, но... это всё та же сущность под другой кепкой. Ей-богу, не стали б сопротивляться, хоть горшком назови, как говорится, - если б не был этот язык для совсем иных нужд разработан и освоен в философских лабораториях, где зарплату выдают по четвергам в местном банке напротив пиццерии; с трудом найденная тропинка наша вольётся в наезженный тракт, и при первой же проверке паспортов... Как-нибудь потом.
   Тот, кто оставил привычное, ушёл к чрезвычайному. Найдёт ли? Ведь утвердиться близ чрезвычайного, словно в оставленной ради него обыденности, невозможно. Невозможно надёжно удержаться в нём, даже достигнув, неминуемы прорыв или падение, ибо чрезвычайное - это не "место", но источник зова. Прорыв и падение сколь неизбежны, столь же разнообразны и неповторимы и всё же едины в том, что они суть возвращение либо назад, либо... дальше. Да, вот так: возвращение дальше... Непросто было нам назвать, как-то очертить круг обыденного и странного. Обыденное тоже имеет свой зов - зов комфорта, который способен позвать отовсюду... и что же, странничество с комфортом совместны? Вот не могу, дескать, без этого, скушно, противно. Нужно сознаться, есть в этом сомнении своя правда, обыденное со странным меняется местами так незаметно. Но чрезвычайное, похоже, вообще не поддаётся именованию. Оно, безусловно, не обыденно, но уже и не странно в силу всесокрушающей убедительности. В предельном выражении, сопротивляющемся дальнейшему становлению, оно предстаёт как религиозное. Не поддаётся, поскольку сил человеческих нет для оценки и обозрения пределов паче предельного.
   ...Почему же, почему нет лелеемой Остановки и недостижимо то, ради чего отдано всё? Уж не посетовать ли на несправедливость судьбы? Но мы говорили уже: зовущий - не то и не тот, что видится призываемому из обыденности; чтобы вырваться, требуется основание как документ-пропуск - это и есть то, что он называет целью, вот и всё. - Всё?!.
   Зов как зовущее призываемого вызывает его по имени - которое, опять-таки, не просто "имя", но в уже в измерениях странствия, которое не блуд, не беспамятное блуждание, пусть даже и трудно увидеть разницу. А со стороны невозможно. Страна не Хаос, Страна это Хора - пронзённая зовом, полусон-полуявь и мерный стук посоха. Движение на зов есть движение к обретению имени, которого нет. Можно ли обрести имя? Представляя себе такое "обретение", мы дружно сваливаемся в область обыденного, и вообще, мы стронемся с места, лишь научившись, заставив себя транспонировать представления одного ряда в другой. Само-собой, говоря об этом, мы понимаем, что никакого транспонирования, никаких проекций и аппликаций здесь нет и быть не может, а может только что-то в роде как бы вот так. Это-то объяснять не нужно. ...Обретём, или нет? Если ты отозвался, имя уже твоё, но твой отзыв не бестолковое "а?" - это движение всем существом навстречу, а значит, и нет ещё у тебя ничего, ты голоден и жаждешь. Странное не имеет имени, но, обнаруживая себя, оно идёт навстречу и всё же удерживается на самой грани именования. "Язык - дом Бытия", по выражению Хайдеггера; накоплено много хлама, но совсем лишнего не может быть ничего, а иной раз на поверхности лежит самое нужное, вот: имя - это то, что имеется. Буквально. Это очень важное напоминание, отвлекающее нас от искусственных построений, но оно не обозначает некую тривиальность. Нет, имя - не пустые звуки, на которые так щедры мы порой. Оно - тайна и дар. И значит, само обретение невозможно без рывка в бездорожье, оно где-то в нём, в этом рывке и бурьяне, и бесконечном отрешённом претерпевании. ...Так значит, заработаем имя? П?том и кровью? Я пришёл, дайте положенное. - Да? А не тебя звали. Откуда зовут - там ничего не лежит, нет и положенного, но есть обоюдный дар - моей ладони, её волос, сл?ва и сердца, лезвия и плоти.
  
   Тень кипариса в ветре
   Если бы не навязчивый банальный контекст, сопровождающий когда-то смело звучавшие высказывания, то можно было бы заявить, что всякий путь - это путь к себе (20). Именно так истолковывает Хайдеггер зов (зов совести), призывающий к своему подлинному. А подлинное - это что? сущность? неподвижный центр? Или экзистенция, пульсирующая "от себя к себе"? Удержусь: я этого не говорил. Я не знаю. Кто тот стоящий на конце столь далёкого "там"? надо слишком доверять ему, чтоб почитать как "подлинного". Спрашивающий как бы уверен в том, кто именно перед ним "здесь", но привычные смыслы уже сместились, оставив слова пустыми и гулкими, как медь, одна мысль о том, что соединяет знакомого и как бы понятного нам стоящего "здесь" с жутким в своей нездешности ожидающим "там", уже пугает. Колеблющаяся в воздухе, неочевидная связь между входящими в объемлимость зова удерживает, сохраняя, нигде иначе и ни при каких иных обстоятельствах не существующее странное, или просто странника. Ни в каком ином смысле странника не удержать.
   Человек собрался и вышел в путь по знакомым местам, язык не поворачивается назвать это странствием. Странник - путник в незнаемое. Он странник ночи. То, что некто ведёт себя странно, ещё ничего не значит, может, это он себе на уме или рисуется - для себя, или для нас. Суть дела в том, что странный (в том понимании, в каком мы условились понимать) может вести себя и вполне обычно, не зная о том, что он странен, или зная - важно, чтобы он был странен "в себе". Мне кажется, герои наши делятся на две категории: на тех, кто вроде как все, тихие и ручные, но на деле что волк, смотрящий в лес, и на тех, что не хотят ничем выделяться, но закрученная судьба-судьба неминуемо отбрасывает скитальца за "сто первый километр" от нормальной жизни к уркам, бомжам и ханыгам. Тубдиспансер, лепрозорий. Но маргинал не отвержен, о нет, он - избранник. Большой ошибкой будет считать странность обездоленностью. Ведь что есть доля? А как знать, если по происхождению слова она то же, что и бог? А бог кого как одарит. Даже изгнание - дар. Ну, да об этом поговорим ещё... Уже много позже встречи со странниками под крышей Манежа я узнал о судьбе художника Кононенко. Всю жизнь бездомный, коротающий житуху по друзьям-знакомым от Новосибирска до Москвы (Черноголовка была одной из таких остановок), под конец жизни он обрёл-таки собственный угол, начал богатеть, да вскоре и умер: говорили же, не положено... Сейчас, посмертно, он популярен, в первой десятке продаваемых по России, картины в цене, интересно было б узнать - за что именно? кто знает? кому платит? Сливаются реки, свиваются травы... а я развеян ветрами!..
   ...Вот ещё: Крик оставляет в ветре тень кипариса... С первого, от юности, восприятия стих сохранил ощущение загадочности. Сохранил, несмотря на то, что Ф.-Г. Лорка предпочитал строить метафору на кодировании естественных явлений, а она в свою очередь - если задаться - вполне поддаётся раскодированию. Оставьте в поле меня... Оказывается, всё просто: звуковая волна расходится эллипсом в движущемся воздухе. Кто кричит, кого зовёт - не ясно. Беспросветная ночь, и сквозь неё - крик. Да... бездна тоже может любить. Странник идёт на зов. Она, безвидная, только так ему и является - призывом в ночи. Но должно ли здесь говорить о любви? Отчего так: если ночь и бездна - сразу ассоциация с женским и влекущим бог знает куда? А с чем же ещё, если всё из этой стихии выходит и всё канет в неё же. Санскрит: женское - straina, а расстилание (жертвенной соломы, barhis) - stirna. Страна!.. И вот ты уже стоишь, обмирая, и ждёшь, боясь шевельнуться, спугнуть - но чего же ждать от неё? Об этом тебе, спрашивающий, не узнать никогда, бездонное не с чем сравнить, и твой опыт здесь не пригодится. Мужское и женское разнятся между собой как плюс и минус, и прежде всего характером любви, так что и не пытайся, "плюс". Но если есть на свете женская душа, что любит тебя - тебя одного - то она-то уж точно знает, потому и зовёт, ни в ком более не нуждаясь. Вот только не объяснит никому и не скажет - даже себе - именно так: не отдавая отчёта и без признаний, знает, не зная об этом. Безхитростная, всё у неё безмолвно и просто, как и положено бездне, приманит, притянет нежным плеском у самых ног...
   - Примет в себя и растворит до шнурков. Не просто решиться на этот заплыв. В заплыв, как в запой. Мы знаем таких, кто не выплыл, их носит от острова к острову, пока не выбросит на песок бездыханное тело... И лучше всего - если решился - не задаваться тягостными вопросами. Большинство так и делает (спасительный инстинкт): страшновато каждому, но поддаваясь влечению, пускаемся в поиск, идём и приходим. Приходим, по крайней мере, к выводу, что не следовало связываться с бабами, безнадёжное это дело, но хорошо и то, что не томит чувство несовершённой попытки. И лишь счастливцы, у которых всё получилось и жизнь удалась, так никогда и не узнают, куда попали, что получилось и удалось, ибо нет выхода из положения, называемом "счастье": оно безнадёжно. Блажен же тот, кто не поддался и не отчаивается об этом. Но странник далёк от блаженства, не знает он, чего ищет...
   - О Гестия, божественная безбрачница! Волишь ты огню полыхать в середине жилища-храма, дабы он согревал и кровавую плоть, добычу охотника, опалял для трапезы, совместной с богами. Ты собою проводишь границу дозволенного и безопасного. Здесь - нужное, далее только хриплая ярость и смерть под луною на перекрёстке. Пусть женщина всегда соблюдает этот порядок, храня в очаге послушное пламя, призывая и удерживая мужчину надёжною властью тела. - Женщина, слушай. Ты умнее и лучше, и само совершенство. Ты выживешь там, где нам прямая хана, выживешь, как бы ни было трудно, под горем потери, под клинком палача - беду уболтает Шехерезада. Всем ты владеешь, всем. Мы же нужны тебе лишь для хвороста и для ребёнка, и для этого ты заставила нас осесть и устроить жилище. Поистине - ты сердцевина осёдлой обыденности. ...Что нужно, жрица, тебе, когда ты так смотришь? души моей, крови, спермы? на вот, насыться. Не жалей, коли жалости нет, возьми и огонь, и дыханье, покажи лишь: кто зовёт там и плачет?.. О, как мы чутки на зов! Мужчина - он весь из непонятного зуда и дрожи, которые лишь ты способна унять. Смыть пыль и кровавую пену, его и чужую, пока он, утомлённый, молча лежит. В сад его уведи, дай ему ночи преобладанье... Утешь его...(21)
   - Молчи, брат... Ты разъят и оценен, точно и навсегда. Женщина знает цену. Всему. Себе, мужчине и остальному. Это её призвание. Мир д?рог благодаря женщине. Но женщина ещё дороже. Она одного не поймёт: у мужчины нет цены, вообще, единственно у него - если кто оценил - тот лжёт, как лжёт и она, догадываясь, но не понимая, не зная. Мужчину можно продать, обменять на другого, на кольцо и серёжки, забыть, будто не было - именно потому, что безценен; хорошо, плохо ли это, только не комплимент и не плевок, просто он непонятно зачем. Семя для родов отдаст - и что дальше с ним делать?.. Проверено: лучше убить (умная самка богомола после спарки съедает супруга, пчёлы убивают трутней-мужей, то же и амазонки). Или прогнать хотя бы. Ведь не мужчина ей нужен, но его завор?женность, чувство власти над ним. Он есть как торчаще направленный на неё знак внимания, а без этого - нет. Каким бы ни был мужчина - домашним, повязанным долгом, службой и прочей высокой сволочною ответственностью - он всего лишь пристроен, прилеплен, пришпилен и непременно однажды отвалится. Убитый, изгнанный, отвалившийся более не вращается в галантно-хозяйственном круге и пылит себе прочь. Не мужчина уже - его несёт ветром, приливом, призывом непонятно откуда. Покачиваясь, дремлет в седле "неуловимый Джо" из ковбойского анекдота, незнакомый мне Коля Свешников спешит на последнюю электричку (21). На Северный полюс, на острова, на... Назад в Швейцарию, в идиотизм. Пошёл вон, мерзавец.
   - Не плачь, женщина - куда ему деться? Если мир, окружающий нас и который мы считаем своим, содержит в себе сколь-нибудь устойчивое, пусть даже в своей текучести, и понятное, хотя бы в перспективе, то странное этому миру как бы и не принадлежно. "Как бы" - поскольку оно всё же здесь и лучше странника отпустить без скандала, он не останется, но и не сгинет, не пропадёт без остатка, ибо послан туда, не знаю куда, чему даже имени нет, но необходимо зачем-то. В смысле обойти невозможно, и чему даже отведена некая роль - оттенять за неимением лучшего всё смыслообъемлемое, усвояемое, и ещё чего-то трудноуловимое, намёк какой-то оно сообщает. Ведь совершенно бессмысленное, потустороннее смыслу вообще, есть полное его отрицание и гибель. Странное этим специально не занимается, хотя и являет собой нечто неописуемое. ...Вот интересно: почему это смыслу так невесело в одиночестве? Муж - это мысль, смысл, такова этимология слова. Но он словно сомневается в себе самом, словно ищет кого-то другого и даже находит, и рассмотрев, узнаёт самоё себя, любимое - смысл. Вот и пялится в пустоту, которая уж точно не он - в своё отсутствие, в бессмыслицу, в смерть...
   ...Не пропадёт: хоть горстку костей, но отыщут добрые люди и сделают всё подобающее, отроют могилу и слово скажут прощальное. - Да, смерть... Не ты ли та единственная, что так долго и безответно ждёт меня?.. Мы отводим глаза, не в силах встретиться взглядом с тем, что нас отрицает. Чувствуем боковым зрением и холодеем от этой близости. Странник же - мы видим его затылок, порой - отрешённый профиль, лицом же он то к ней, то ещё куда-то... он, возможно, посредник между смыслом и безсмыслицей, ничто. Странное дело... удивительное у него положение: уже не жизнь, ещё не смерть. Впрочем, не будем всё понимать с полуслова и заранее нагнетать страсти. Давайте, хотя бы на время, при слове "смерть", например, избавимся от навязчивых ассоциаций, до верху заполненных трупами и похоронной музыкой. Возможно, смерть не столь мертва, как о ней думают. И не столь далека, как хочется, и как представлялось Эпикуру в его оптимистической каверзе, посеяна в каждом, ждёт росы навья косточка. Да-да... "Девушка и Смерть"... - эта штука посильнее "Фауста" Гёте будет... не так ли, тов. Берия? А ведь то, что женщина отбивает мужчину у смерти, лишь тогда осмысленно, когда они - соперницы, одной, стало быть, крови, вот ведь штука какая. Из одной бездны - доверчивая, молчаливая смерть и долгий, ночной взгляд юной ведьмы... Глубоко копнул тов. Горький, это вам не слабая в эротическом отношении повесть "Мать"... нет бы "Отец" написать.
   ...Она жаждет и ждёт. Жрица безжалостна и невинна, жрица любви, вагина. Какая любовь? Она - роженица и только, но чтоб состоялись роды, ей нужен ты - жертва, мысль, смысл - всосать и разъять на молекулы без остатка души - ты умрёшь, а она родит. Подчиняйся умри умри
   ... Господи-спаси-сохрани! ...Этот стих из молитвы: ...И паки цело и безмятежно возвращающа... - Да возможно ли? Уходит-то отчего? Чает ли встречи?.. - А потому и молимся, что невозможно. Отыщу ли Зовущего? Вернутся ли перелётные птицы - те, с распростёртыми шалью крыльями, в сожжённых письмах, в обрывках памяти?... Сказывают, предвидя конец, вещий Феникс сжигает себя в гнезде из пахучих трав - да, и из пепла возрождается снова!.. Но нет, не возвращаются птицы, не оглянется и не вспомнит богиня, в стихиях скользящая ровно и плавно. Прилетают другие, неведомые, с колючими перьями, твёрдыми клювами. Не жди, себя не обманывай больше - сколько можно?.. Та, явившаяся из плеска ручьёв, водяной пыли, радуги водопада, испарилась в прозрачные воздухА, сгорела без дыма и пепла и только ветер поёт над крымским нагорьем; вот забыть бы ещё её взгляд - вызывающий, дерзкий, глубокий - расколдовать колдовство смеющимся ртом над бокалом, этот смех и вино, там, в Алуште, в Рыбачьем!..
   Феникс подмигивает, почему-то похожий на попугая: не так всякий раз, как было, и Феникс другой и легенды его другие. Сколько б не вспомнили мы преданий и сказок, нигде не найдём, чтобы ушедший возвращался в своём прежнем виде. Перемелет, сожжёт, слепит заново. Топнет, плюнет, чихнёт, обернётся три раза. Вот и смотри: вроде бы и вернулся назад, но скорее похожий лишь на уходившего, а всё ж и не он. Изменение порой представляется как чудесное обретение. Но это если он с Жар-птицей на запястье, с Василисой верхом на Сивке-бурке, на Волке, - из кипящего молока, рассечённый мечом и сращенный мёртвой водою - тогда не только ему, а и вокруг хорошо, всем царством на свадьбе гуляют. А ушедший "туда, не знамо куда" и вернувшийся с "тем, не знамо чем"? Это нечто более смутное, и в то же время удивительно точно - ведь куда-то и зачем-то, но ни выдумать того, ни сказать. Я и сам послан туда и неукоснительно следую указанному курсу: шагай в сторону любую, вынут душу - дадут другую, а будешь на месте - расстрел на месте. Так-то. Только [censored] дадут, ждать устанешь. А то ещё хлопотун приходит. Уйдёт мужик самый обычный, смирный, а вернётся, глядишь, ужас кто, чикатило какой-нибудь. А что? Именно так они и заявляются, не найдя себе иного "места" и - кишки по кустам... Пять годов живёт хлопотун хорошо, чисто и не признаешь, а потом и начнёт: сперва ест скотину, а за скотиной и за людей принимается. ... И стали за Фёдором присматривать. Глядь, а он уж на дороге коров грызёт. Сказка такая. А вот ещё: Ждите меня десять дней, а коли на десятый день не вернусь, закажите вы обедню за упокой моей души - значит, убили меня. Но ежели, - прибавил тут старый Горча, приняв вид самый строгий, - ежели (да не попустит этого Бог) я вернусь поздней, ради вашего спасения, не впускайте вы меня в дом. Ежели будет так, приказываю вам - забудьте, что я вам был отец, и вбейте мне осиновый кол в спину, что бы я ни говорил, что бы ни делал, - значит, я теперь проклятый вурдалак и пришел сосать вашу кровь.
   В славянской мифологии, из которой и вышли эти страсти, всякий, окунувшийся в навь, т.е. умерший, продолжает своё присутствие либо как род (рожаница), живым покровительствующий, остающимся в яви, либо как упырь (берегиня), от которых ничего хорошего ждать не приходится - превращается в демона - напрасно блуждающего, не обретшего имени духа. "Беспокойные покойники" - это так называемые заложные (23) . Благие и зловещие разведены в народном мифе, но крайне ненадёжно. Они обращаются. В общем, происходит что-то по дороге с человеком в точке возврата. Пере-рождение. Смотри же, не верь. Не верь никому, только Богу... Рассказывают сказочники-криминалисты об исключительно цепкой избирательной памяти серийного маньяка-убийцы, людоеда, упыря нашего времени - случайна ли? Выбирает и помнит каждую - как приметил, как уговаривал, как убивал или ел. Где закопал, в какой позе. Пойманный и расколовшийся на допросе отыщет и покажет всех без утайки. Поздно таиться. Он помнит гораздо больше, чем хотят знать от него: запах волос, дрожь тела, вкус крови и власти. Власти над загадочной и не доступной ни при каких иных обстоятельствах женщиной. Для него каждая жертва - завершённый роман и ощущение, гораздо более сильное, чем у бабника-донжуана. Может бабник за обладание пойти на убийство, или слабо ему? Вот. Тому они сами подыгрывают: не та, так другая. Смотрят дуры с гневным укором: "среди женщин нет таких душегубов!" Да как они могут быть-то, глупые, вы это делаете иначе... знали б, на что вы способны... Здесь, за несколько минут кровавой оргии - всё и сразу: зазыв-соблазнение, которого не перебороть и никогда не понять - не принять иному человеку, ибо только к нему, избранному Тьмой, обращён её голос; слияние-совокупление, то единственное и мгновенное, что он не помнит, лишившись рассудка и памяти; и наконец - мщение за захват...
   ...Нет, ей-богу, без бабы, метафизической, здесь точно не обошлось. Заплыв, утопление, всплытие; брак с бездной приносит плоды. Шехерезада, Шехерезада!.. отчего ты дрожишь? Ближе, ближе, любимая... не молчи, что за точка такая - возврата? Вроде кончилась ночь, да не торопится утро. О, полярные сиянья души!.. Откуда хлынула мёртвая тишина?.. Крик-зов бессловесен. Мычанье немого, предсмертный хрип. Не видно ни зги.
   Я же сказал вам, оставьте, оставьте в поле меня, среди мрака плакать!..
   (1) Подделка - потому что специально выведенное искусственное странное, сколь ни было б странно, все ж функционально определено, ему место от сих до сих, а это, согласимся, уже не есть вполне странное.
   (2) Со своей стороны обещаю тебе, гипотетический читатель, что абсолютно не представляю, куда нас понесёт. Зарекаюсь что-либо сочинять здесь вообще, не знаю даже, чего хочу и что заставило взяться за безнадёжное это дело.
   (3) Хозяйство вообще есть господствующее измерение обыденного. Роль и значение, которыми наделена экономика и вообще "экономическое" в обществе, можно считать едва ли ни количественным показателем власти обыденного.
   (4) Я сам, например, разучился и вследствие этого однажды жестко раздружился с самым близким когда-то другом, бесполезно пытавшимся заставить меня вычитывать свою книгу о... не важно о чём. Близкий контакт со странным необратимо расфокусировал взгляд.
   (5) Известно, что слово sacer (лат.) изначально относилось к запретам на обращения к богам, т.е. происходит от табу.
   (6) Ещё один и, может быть, в данном качестве самый-самый - Филонов, непостижимый, не соотносимый ни с кем и не с чем.
   (7) Фёдор Кузьмич, Феодорос - богоданный.
   (8) Перемещения простых физических тел, например огня, земли и подобных им, показывают, что место есть не только нечто, но что оно имеет и какую-то силу. Ведь каждое из них, если ему не препятствовать, несется в свое собственное место, одно вверх, другое вниз, а верх, низ и прочие из шести измерений -- части и виды места" Как общий вывод: "По-видимому, место есть нечто вроде сосуда, так как сосуд есть переносимое место, сам же он не имеет ничего общего с содержащимся в нем предметом. (Аристотель, Физика, IV).
   (9) Ученик Гераклита, абсолютизировавший положение ????? ??? (всё течёт).
   (10) Что нечистота вещь относительная, мне хорошо известно как старому походнику. Грязное дома в полевых условиях вполне чисто, и наоборот, элементы городской цивилизации там ощущаются как навязчивый мусор. С "цивилами" в походе мне непросто, равно как и им - от недостатка цивилизованности.
   (11) Рассуждения об этом без ссылки можно найти у С.Булгакова в "Свете Невечернем".
   (12) Справедливости ради укажем, что в "Тимее" Платон, нигде к этой теме более не возвращаясь, говорит о Хора, весьма загадочной фигуре. Аверинцев переводит слово как "пространство", и формально его перевод не ошибка, однако пространство это (или вместилище) не простое. "Мать и восприемница", "кормилица рождения" - так называет её сам Платон - "дарует обитель всему рождающемуся, но сама воспринимается вне ощущения, посредством некоего незаконного (букв.: незаконнорожденного) умозаключения, и поверить в него почти невозможно" (52 b). Хора "до крайности неуловимый вид" (51 b), она участвует в мыслимом "чрезвычайно странным путем" (букв.:  апоритическим, затруднительным; апория - "непроходимое место"). Хора - это тритос генос (третий род) наряду с бытием и возникновением; именно она разделяет, подобно ситу, возникающие из Хаоса вещи. Это - промежуток между ними, вечный и не приемлющий разрушения, представляющийся "как бы в грезах", "в сонном забытьи". Однако, (sic!) пробудившись, мы "оказываемся не в силах сделать разграничение и молвить истину". Вместо этого мы "утверждаем, будто всякому бытию непременно должно быть где-то, в каком-то месте и занимать какое-то пространство, а то, что не находится ни на земле, ни на небесах, будто бы и не существует" (52 b). Это в высшей степени любопытное рассуждение, увы, должного развития не получило до наших дней. ...Деррида: "Речь могла бы идти о структуре, а не об определенной сущности хоры, ведь по ее поводу вопрос о сущности больше не имеет смысла. Как, не имея сущности, хора оставалась бы по ту сторону своего имени? Хора анахронична, она "есть" анахронизм в бытии, а точнее, - анахронизм бытия. Она анахронизирует бытие.
   (13)"графиня изменившимся лицом бежит пруду тчк" О. Бендер проездом
   (14) Логос от легейн (собирать).
   (15) Вряд ли большинство из присутствующих ознакомилось к тому времени с вышедшим в 1927-м трактатом "Sein und Zeit", где ужас был уже введён в метафизику.
   (16) Тем самым мы всего лишь послушаемся Парменида, предостерегающего грядущих философов от всякого обсуждения "ничто" (подробнее см. 4 главу).
   (17) Уже в более позднем сочинении "Введение в метафизику" Хайдеггер, анализируя поэму Софокла, делает шаг в интересующем нас направлении, переведя дейнотатон (так назван в "Антигоне" человек) как "неуютнейшее". Для слова дейнон, имеющего множественное значение, обнимающего все оттенки чужого и страшного, он выбирает Unheimlich (букв. "бездомное").
   (18) Практически нет ни одной приставки, действующей в русском языке, не образующей слово в сочетании с этим корнем: снимать, разнимать, унимать, пронимать, поднимать, вынимать, отнимать, обнимать, занимать, перенимать; в немецком: vernehmen (разуметь, допрашивать), hinnehmen (принимать), vornehmen (предпринимать)... В главе "Этос онтропо даймон" о корнеслове *)n?mФ и словах, образованных им в индоевропейских языках, поговорим подробнее.
   (19) Об этом речь в следующих главах.
   (20) Например: "Паломник, Паломничество и Путь -- это лишь Я, идущий к Самому Себе". Фарид-ад-дин Аттар
   (21)Р.-М. Рильке. Третья дуинская элегия.
   (22) Старшекласник из г. Куйбышева, помышлявший о скопчестве; о нём мне рассказывал приятель-сокурсник. Убит неизвестными в электричке.
   (23) По свидетельству А.А.Булычёва, название имеет недавнее происхождение (впервые зарегистрировано лишь в 1893 г. на территории Вятской губернии). Автор книги "Между святыми и демонами" ссылается на мнение фольклориста Д.К.Зеленина, согласно которому отсутствие "общего и широко распространённого названия для умерших неестественной смертью покойников в русском языке" объясняется нежеланием восточнославянского населения нарекать именами этих весьма опасных существ.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"