Федорова Татьяна : другие произведения.

Ныне отпущаеши

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 6.41*4  Ваша оценка:


   Ныне отпущаеши...
  
   (Этот рассказ - продолжение автобиографической повести, в сокращенном виде опубликованной на портале "Православие и мир").
  
   Пожалуй, я действительно была излишне оптимистична, когда осенью 2006 сказала, что все наши проблемы с отцом завершились. Тогда, на самом деле, была просто маленькая передышка перед последней, очень серьезной битвой. Но, пожалуй, стоит все же рассказать обо всем по порядку. А для этого, в первую очередь, немного обрисовать моих родителей, их характеры, как это открылось мне совсем недавно.
  
   Мама
  
   Я не знаю, и вряд ли узнаю когда-либо, была ли моя мама желанным ребенком. То есть, что отец ее ждал - это я не сомневаюсь, у меня хранится его письмо, полное глубокой нежности к жене и только что родившейся дочке. Письмо это было передано бабушке в роддом в первые часы маминой жизни. Но вот как складывались отношения у моей мамы с ее матерью - это для меня загадка навек.
   Дело в том, что бабушка, по словам тех, кто ее хорошо знал, была человеком глубоко эгоистичным, никогда не ставившим семью во главу своих приоритетов. В 20-е годы молодая красавица Зинуша проводила время со своей богемной компанией, предоставив очереди, магазины, разоренный неустроенный быт и уход за сестрой-инвалидом Верочкой слепнущей матери и подростку Галинке.
   В 30-е, отбив красавца и остроумца Сашу у его первой жены, она стяжала себе навечно неприязнь Сашиной родни, родила в разгар сталинских репрессий дочь, скинула ее на руки младшим сестрам и продолжила жить по своему усмотрению. После войны к этому добавились бесконечные конфликты с мужем, его запои и измены - периодические уходы жить к Лёле - бабушкиной гимназической подруге из соседнего дома. Естественно, ей было совсем не до дочери. Мама потом с глубокой болью вспоминала, что ни разу в жизни не провела каникулы с родителями - бабушка предпочитала отдыхать одна, ездила в санатории, а мама либо сидела с теткой на подмосковной базе отдыха, либо принимала приглашение кого-то из подруг провести лето у ее родни.
   При таких "теплых" взаимоотношениях нет ничего странного в том, что мама выросла человеком безумно закомплексованным, одиноким и несчастным. Самым главным ее желанием было скомпенсировать при помощи всех окружающих то, что ей с детства недодали родители - тепло, любовь, приятие, чувство защищенности. Нащупав еще в раннем детстве безоговорочно работавшее средство получить внимание - болезнь, желательно подольше и потяжелее, - мама так до конца жизни к нему и прибегала, сначала с бабушками, а потом с отцом и со мной.
   Что касается деда, которого мне категорически запрещалось именовать этим словом, там тоже все было очень и очень непросто. Что мама моя отца не только любила, а и боготворила, в этом у меня сомнений нет. Но что-то такое произошло между ними... И я очень не уверена, что версия о том, что мама не простила своему отцу загулы к чужой тетке, - единственное объяснение той ярости, с которой она пресекала любые разговоры о нем. Дело в том, что в мамином поведении был целый ряд странностей и особенностей, которые слишком уж хорошо вписываются в картину поведения ребенка, пережившего какую-то форму насилия над собой. Боже упаси, я не хочу сказать, что мой дед совершил нечто недостойное в отношении своей дочери, но и чем объяснить некоторые мамины нюансы поведения - не ведаю.
   Не знаю, было ли на деле именно так, как мне привиделось однажды, или детали немного отличались, но вот нарисовалась у меня такая картинка из маминого детства. Точнее, даже не нарисовалась, а просто услышанные в разное время обрывки разговоров сложились как в калейдоскопе...
   .....
  
   Девочка сидела на кровати в проходной комнате, зябко кутаясь в старенькую шерстяную кофту. Застежка левого чулка постоянно расстегивалась, и девочке уже несколько раз пришлось подтягивать чулок, вздергивая вверх коротенькую суконную юбочку, из которой она давно выросла.
   Девочка изо всех сил пыталась сделать вид, что читает, но глаза раз за разом пробегали одну и ту же страницу, так и не в силах зацепиться за буквы. Девочка поудобнее пристраивала книгу на подушке, крутила в пальцах бахрому покрывала, с силой стискивала в кулаке коротенькую смешную косичку с вплетенной в нее бледно-голубой шелковой ленточкой, но все было тщетно, сейчас она была способна только на одно - обратившись в слух, пытаться разобрать хотя бы отдельные слова в мерном рокоте отцовского голоса за стеной, в маленькой комнате с плотно захлопнутой дверью.
   Девочка давно уже знала, что что-то сломалось, знала, но изо всех сил отказывалась поверить.
   И вот сегодня, казалось, год или сто лет назад, отец с мамой закрылись в маленькой комнатке, оставив ее в одиночестве умирать от тревоги посреди ставшей вдруг такой огромной проходной.
   Раз или два в негромкое отцовское бормотание вклинился резкий материнский крик, но слов снова не удалось разобрать, и девочка, по-прежнему замерев, продолжала вслушиваться, даже не обращая внимания на дымчатую кошку, вспрыгнувшую на кровать и подставившую пузо в ожидании ласки.
   Наконец дверь маленькой комнаты отворилась. Девочка ринулась навстречу отцу и осеклась, словно ее окатили ведром ледяной воды, настолько чужим и отрешенным было его лицо. Отец смотрел куда-то мимо нее, а в руке у него девочка с ужасом увидела маленький фибровый чемоданчик с вытисненными на крышке оленями.
   Отец неуклюже прижал дочкину голову к своей груди...
  -- Прости... я..., - вместо слов из его горла вырвался какой-то сип и клекот.
   Вскинув глаза, девочка увидела, как отец неуклюже пытается крепко сжатым кулаком вытереть слезы, как прыгают его губы и как кривится в страшной незнакомой гримасе лицо.
  -- Папа, не уходи! - Девочка сама не узнала свой голос.
  -- Папочка, пожалуйста, не надо...Я люблю тебя, папа, ну пожалуйста! Я все сделаю, я ... я не могу без тебя!
   Она не слышала, что кричит, слова сами рвались наружу, она торопилась сказать их, боясь, что вот-вот он уйдет, а она так и не скажет ему самое-самое главное, то, что все-таки остановит его, не даст окончательно переступить порог комнаты. Потому что потом будет все, совсем и окончательно все... Навсегда...
   Отец оглянулся на жену, с каменным отрешенным лицом застывшую в дверях, попытался коснуться дочкиной макушки, но не смог, отдернул руку, словно от раскаленных углей, и, круто повернувшись, вышел в коридор.
  
  -- Папа! Подожди! Ну минуточку еще, папа! Не уходи, я не могу...
  -- Я умру без тебя! - она сама не поняла, откуда, из какой глубины вдруг вырвался этот крик.
   Девочка замерла, прислушиваясь... Шаги в коридоре.. Сюда? Нет.. Звякнула цепочка, привычно скрипнули давно не смазанные петли. Хлопнула, закрываясь, дверь некогда черного, а теперь единственного хода в квартиру. Все. Тишина...
   Она упала лицом в подушку, всем телом вздрагивая от бессильных рыданий. Мать хотела подойти к ней, но не посмела, и долго сидела потом на кухне, уткнувшись лбом в скрещенные руки, пока не сгустились сумерки и не пришла с работы младшая сестра.
  -- Ну что, Зинушка?
  -- Все. Он ушел. Давайте ужинать, Аришке спать пора...
   ....
  
   Так что совсем не удивительно, что к браку с моим отцом мама подошла, будучу по своему душевному и эмоциональному развитию все той же пятилетней девочкой, какой она была, когда в войну умерли ее горячо любимые бабушка и дедушка, по ее словам, единственные люди, которые ее по-настоящему любили.
  
   Отец
  
   Папина ситуация была ничем не лучше маминой. А в чем-то, может быть, и хуже. Ибо в маминой семье русские культурные традиции все-таки оказывали свое влияние на нравы и семейные взаимоотношения. И бабушка Зина никогда не позволяла себе того, что в современной России именуется беспределом. В папиной семье, к сожалению, все было совсем не так.
   Бабушка и дед, выходцы из самых что ни на есть люмпенских низов, никакой культурой в принципе не обладали. Зато революционного энтузиазма у них было хоть отбавляй. К страшной украинской трагедии - Голодомору - они имели самое непосредственное отношение, оставив дома годовалую дочь и разъезжая по селам в поисках "кулаков". К собственным детям, а потом и внукам, они относились не менее жестоко. Связанный со мной эпизод я расскажу позже, а пока речь о папе и тете Жене. Ни от него, ни от нее я не слышала ни одного хотя бы нейтрального рассказа о детстве. Все, что они в состоянии припомнить сейчас - это как бабушка ругала, выгоняла из дома, как панически они ее боялись. Тетушка до сих пор плачет, вспоминая, как мой шестилетний отец в войну таскал ей и двоюродной сестренке хлеб, когда за невымытую посуду бабушка выгнала обеих девчонок на улицу в чем были.
   Я вообще не понимаю, как был возможен такой, например, эпизод. Тетушке моей кто-то дал на школьный праздник карнавальный костюм. Праздник закончился, девочка вернулась домой и уснула. Поздно ночью мать обнаружила, что костюм хозяевам не отдан, хотя было обещано, что это будет сделано в тот же вечер. Она растолкала дочь и выставила ее за дверь в декабрьский мороз и темноту. И десятилетняя девочка ночью шла одна через полгорода, чтобы вернуть костюм, при этом никто из взрослых, естественно, ее провожать не пошел. И мысль, а зачем хозяевам, самим уже спящим, этот ночной визит и маска, которую среди ночи никто надевать не будет, тоже никому в голову не пришла. Принципиальность же выше всего... Девочка шла, плакала и боялась, а куда денешься?
  
   А в папином детстве было и такое... Мальчишкой-подростком он предавался крайне опасному, но очень популярному среди его ровесников развлечению - зимой цеплялся специальным крюком за борт грузовика и ехал за ним, скользя на подошвах валенок как на лыжах. И вот однажды крюк сорвался и папа полетел под колеса идущей следом легковушке.
   К счастью, все обошлось - машина уже сбавляла ход, колеса проехались по папиным голеням, защищенным толстыми валенками и ватными штанами, поэтому дело ограничилось несильной компрессионной травмой. Но сам он тогда перепугался не того, что мог запросто погибнуть, не возможного увечья... Он панически испугался того, что свидетели происшествия узнают его в лицо и доложат бабушке. В маленьких городках жизнь "больших начальников" всегда на виду, а бабушка была инструктором горкома партии, так что про нее и ее близких вообще всем все было известно. И страх родителей и возможного наказания был у отца настолько велик, что полностью поглощал все прочие мысли и инстинкты.
   Бабушка искалечила жизни всем близким - мужу, сестре, племяннику, детям, старшей внучке - моей двоюродной сестре - и ее сыну. Меня это задело по касательной, тем более, что бабушкину нелюбовь я прочувствовала очень рано, классе во втором, и держалась от нее как можно дальше. А отцу досталось крепко... И самое страшное, что дало ему такое воспитание - он не умел принимать любовь и боялся близости, потому что в этом таилась опасность как в его матери. Потому что любящий - жесток...
   Отсюда и все его проблемы с моей мамой и со мной, его постоянная дистанция, холодность... его жестокость, по крайней мере, ко мне. То, что мне было необходимее всего - тепло и близость - для него было совершенно невозможно и непереносимо. И я только недавно поняла - почему.
   Так и получилось, что в брак родители вступили, будучи очень одинокими недолюбленными детьми, не умеющими создавать прочные отношения, строить семью... Да что там... Если уж совсем начистоту, не умеющими любить никого, кроме себя. И друг в друге им нужны были, в первую очередь, суррогатные родители, восполняющие то, что не удалось получить от родителей биологических.
   Я долго думала, как же так получилось, что мама с папой все-таки поженились - менее подходящую друг другу пару трудно было вообразить. А недавно до меня наконец дошло. Да, там, безусловно была влюбленность, которая со временем могла бы перерасти в настоящую любовь. Но, помимо этого, была еще одна вещь, которую из всех знакомых они могли получить только друг от друга. Дело в том, что семейное воспитание сделало родителей моих... мазохистами.
   Не в плане сексуальных извращений, конечно, а в плане психологическом. Они оба умели существовать только в ситуации подавления и пренебрежения, теряясь и паникуя в любом подобии равных партнерских взаимоотношений. Поэтому они были друг другу одновременно мучителями и жертвами, и это цементировало их союз крепче самой горячей привязанности. Точнее было бы сказать, что вот такое насилие над личностями близких они принимали за любвь, просто потому, что ничего иного с детства не знали, подменяя в своем восприятии заботу диктатом, а уважение - тотальным контролем.
   Как я уже писала в первой повести, мое рождение в мамины планы на жизнь никак не вписывалось. Мало того, я невольно нанесла ей очень серьезный удар - родилась инвалидом. Дело в том, что у меня с одной стороны был вывих, с другой - подвывих тазобедренных суставов. Надо было знать мою маму - аккуратистку с комплексом отличницы, чтобы понять всю меру ее отчаяния. Как же этот так, за что у нее, такой примерной во всем, родился бракованный ребенок?
   Мама делала мне все предписанные упражнения, за что я ей очень благодарна - ведь в итоге к году все мои проблемы полностью скомпенсировались. Но каждый выход со мной на улицу, а тем более в поликлинику, был для нее крестным путем - закрепленные при помощи специальной распорки, мои ноги вздымались высоко над бортиком коляски, прохожие с любопытством заглядывали внутрь, а мама сгорала от стыда. Это все я тоже пишу с ее слов. Маме хватило... не знаю, как назвать - чего... чтобы рассказать мне, как она меня стыдилась и как избирала самые дальние окольные закоулки для прогулок.
   Вообще, в первом моем детстве - до пяти лет - я маму почти не помню. Был отец, были бабушки, с ними мы гуляли, играли, читали книжки, строили дома, возились с куклами, разводили костры, топили самовар, ездили купаться на пруд. От мамы же - только тень. Здесь - накормила, там - искупала на даче, вот тут прочитала книжку, принесла чашку воды перед сном. Но чаще всего мама - ругала. Ругала всех, меня, отца, бабушек. Я не могу вспомнить, чтобы меня хоть за что-то похвалили... Нет, вру. Было. Мной гордились за то, что в два с небольшим года я легко обучилась включать простенький проигрыватель и различать цифры "один" и "два", крупно нарисованные на наклейках виниловых пластинок. На этом закончились родительские мучения на тему "Мама, почитай!".
   Зато как ругали - помнится на удивление много... и с ощущением, что несправедливо ругали, не за дело. То, что за дело, забывалось легко и быстро. А вот срывания раздражения - они застревали как иголки от кактуса. Вроде, прошло уже, а неловко коснешься раненого места - и снова болит.
   Только лет сорок спустя я поняла, что мама, сама не отдавая себе в этом отчета, воевала со мной за место младшего ребенка в семье. И большинство ее поступков того времени объяснялись банальной детской ревностью, обидой за то, что ее мать меня похвалила чуть больше, чем ее.
   Вообще, на самом деле у нас в семье просто-напросто были перепутаны все роли. Бабушка Зина была мамой моей маме, и в то же время мамой мне. Настоящая моя мама - Ирина - слишком рано была вынуждена выйти на работу, чтобы не прервался стаж, поэтому материнские функции оказались переданы бабушке.
   Моя мама по основной своей семейной роли была суррогатным мужчиной-добытчиком, зарабатывающим деньги, т.е. условно говоря, "мужем" бабушке. Папа - вообще неизвестно кем. Примак, не вписавшийся в семейные традиции, постоянно пропадающий по командировкам, дома бывающий редко и потому муже-отеческие обязанности не исполняющий вовсе, он был типичным приемным ребенком - хулиганом.
   Мама, помимо всего прочего, в семье считалась "ребенком", т.е. моим сиблингом, со всеми характерными детскими особенностями поведения - капризами, ревностью, потребностью быть в центре внимания. За свое детское положение она боролась любыми способами, вплоть до очень серьезных болезней. Сначала это была конкуренция со мной за бабушкино внимание, а позже, - попытка оторвать меня от романов и влюбленностей и переключить мое внимание на нее саму.
   Отсюда же и чисто детские реакции ревности, раз бабушка меня за что-то похвалила, например за шитье, мама тут же должна сказать что-то противоположное, как-то принизить мои достижения.
   С папой у мамы тоже была полная неразбериха в семейных ролях, отсюда и постоянные конфликты, и борьба за власть. Женственность табуизирована, табу распространяется и на супружеские отношения - грязное отвратительное мужское занятие. В итоге мама в себе всячески уничтожала женщину - запущенным внешним видом, нелепой уродливой одеждой, затем сильно деформировавшей тело операцией. Неявным для самой мамы образом была поставлена задача первой болезни - сделать маму центром внимания всей семьи, при этом подведя к тому, чтобы супружеские отношения прекратились сами собой. Задача оказалась выполнена блестяще, все цели достигнуты, поэтому мама осталась жива, получив все, что ей необходимо.
   Я для мамы - с одной стороны ребенок-конкурент, с которым нужно воевать. С другой, в детстве, - кукла, которую можно наряжать на зависть окружающим. При этом у куклы нет и не может быть своих желаний, поэтому любые проявления моей собственной воли отсекаются на корню, я должна, как выражалась мама, прожить жизнь вместо нее и добиться того, чего не сумела добиться она сама.
   Начиная с подросткового возраста я для мамы - конкурент за папино внимание и огромная опасность, потому что я внешне привлекательна и женственна, и тем самым символизирую "врага". Отсюда борьба с женским началом во мне и попытки сделать меня в принципе не интересной для мужчин, обречь на одиночество и на полную "зацикленность" на маме. Задача для меня ставилась абсолютно нереальная - мама требовала, чтобы я была воздушной и романтичной "тургеневской девушкой", но при этом к двенадцати годам объем возложенных на меня обязанностей, в том числе и морально - психологических, был таков, что выдержать это могла, в лучшем случае, некрасовская женщина, причем не юная, а уже вполне зрелая и жизнью закаленная.
   Папа во всех семьях - со своей матерью, с моей, с новой женой - младший, опекаемый, ведомый. Постоянно, с моего подросткового возраста, пытался меня тоже ввести на роль старшей по отношению к нему женщины, принимающей решения и отвечающей за его психологический комфорт. По этому поводу у нас даже в свое время состоялся крайне непростой разговор, надолго осложнивший наши отношения. Папа прямым текстом потребовал, чтобы я за него решала, как и с кем ему строить свою дальнейшую жизнь, и очень обиделся на ответ, что я приму любое его решение, но выбирать ему все-таки придется самому.
   Я для отца - сначала сиблинг, партнер по "пацаньим" играм. С момента превращения в девушку - женщина-ведущая. В то же время, со мной отец периодически вел себя как капризный взбалмошный ребенок. У меня периодически возникало ощущение, что он просто-напросто путает меня с мамой, то со своей, то с моей.
   Бабушка Зина - главная женщина в семье, матриарх. Причем не столько добровольно, сколько потому, что мама с папой сами при ней предпочитали оставаться детьми. В качестве материнской фигуры очень слаба, собственной дочерью никогда не занималась, переложив свои обязанности сначала на родителей и сестер, после войны - на младшую сестру Галю. Отсюда мамины поиски сильной замещающей материнской фигуры, неспособность быть в полном смысле матерью по отношению ко мне и настойчивое навязывание материнской роли мне.
   Бабушка Галя - "младшая" старшая женщина, с ней всем можно вести себя как угодно и проверять ее власть на прочность. С ней мама позволяла себе вещи просто жуткие, такие, которых в жизни бы не проделала с бабой Зиной.
   По моим ощущениям в семье мамой действительно была баба Зина, по отношению к ней этот термин у меня протеста не вызывает. А собственную маму я воспринимаю и воспринимала на уровне сестры. Сильной "мужской" фигурой воспринимается, как ни странно, дед Саша, мамин отец, умерший за пять лет до моего рождения. Несмотря на физическое отсутствие, его роль в семье всегда была очень велика. А с обственными родителями нормальных родительско-детских отношений у меня просто-напросто не было, за исключением, разве что, периода младенческого, пока мама на работу не вышла.
   Уже с моих пяти - семи лет мама меня старательно вводила на роль старшей, отвечающей за настроение и успехи всех в доме. Не она меня, а я ее и отца должна была оберегать, поддерживать и решать все проблемы. А под силу ли это было ребенку? Но как бы то ни было, до пяти лет я свою жизнь воспринимала вполне радостной и благополучной.
  
   Мои семидесятые
  
   Родители купили новую квартиру, мы ездили смотреть, как строится дом, потом как его отделывают, готовя к въезду новых жильцов. Я с замиранием сердца предвкушала переезд, то, как сама обставлю свою будущую комнату... В середине апреля мы последний раз съездили, убедились, что все готово, а несколько дней спустя меня положили в Морозовскую больницу - было сочтено, что мне необходимо удалить гланды и аденоиды.
   Шла я в больницу без большого страха - ведь после операции обещали мороженое, а потом, когда вернусь домой, будет праздник - переезд, гости. А гостей я любила с младенчества.
   В день операции грубая медсестра рявкнула на меня, чтобы спокойнее сидела в кресле, бельевыми веревками с силой притянула ноги и руки, так, что я не могла шелохнуться. Врач в залитом кровью халате велел открыть пошире рот...
   В ту пору никому и в голову не могло придти, что обычная доза обезболивающего меня просто не берет...
   Глубокие алые борозды на запястьях прошли гораздо позже того, как перестало болеть горло. Никакого мороженого, конечно, никто никому не дал и давать не собирался. Родителей наших к нам тоже не пустили - в больнице объявили карантин по какому-то заразному заболеванию.
   Два дня спустя, когда меня, температурящую, сдали с рук на руки отцу, выяснилось, что переезд, которого я так нетерпеливо ждала, уже состоялся. И что пока я приходила в себя от боли и шока после операции, родители и их гости веселились, пели и танцевали. И вообще, операцию мою специально приурочили к этому событию, чтобы я не мешалась под ногами...
   В тот момент мне показалось, что меня ударили под ложечку так, что невозможно дышать. Я только попыталась пискнуть "ну как же так?", наткнулась на уже хорошо мне знакомое замкнутое выражение отцовского лица и так и не посмела никому ничего сказать. Только бабе Гале потом ревела, уткнувшись носом в мягкий живот, а она вздыхала и гладила меня по волосам.
   Следующий год оказался трудным - папин завкафедрой, одолживший деньги на первый взнос за квартиру, потребовал вернуть долг не за три года, а за год. Родители затянули пояса, я жила в основном у бабушек, проводя большую часть времени в детском саду. Потом родители долг выплатили, забрали меня домой, а вместе со мной и бабушку. Точнее, бабушки чередовались еженедельно - одна "пасла" меня (от сада решили отказаться), другая жила дома на Мытной. На следующей неделе они менялись.
   А еще через некоторое время заболела мама.
  
   Взросление
  
   Чем больше я сейчас читаю о проблемах онкологии, тем больше прихожу к выводу, что мамина болезнь была во многом результатом ее обиды на всех и вся. Самой большой маминой бедой было то, что она не умела ни прощать, ни забывать. Обиды копились, давили тяжелым грузом, и в конце концов прорвались вот таким страшным образом.
   Про операцию я уже рассказывала. Врачи говорили, что болезнь очень запущена, поэтому на той стадии, на которой обнаружили опухоль, жить маме оставалось максимум три года. Естественно, весь этот срок никто в семье не смел маме даже слова поперек сказать, всё было для нее, чтобы конец жизни оказался максимально радостным и светлым. Прошли три года, потом еще год... мама была совершенно здорова. За это время она успела отлучить отца от супружеского ложа, агрументируя это своим стеснением, и привыкла к безоговорочному подчинению всех и вся. Но ведь в жизни волей-неволей возникают и сложные вопросы, и необходимость поиска компромисса в каких-то неоднозначных ситуациях. У нас это все было невозможно. Начиная с весны 1975-го - истечения трехгодичного срока - атмосфера в семье превратилась в самый натуральный ад.
   Я с ужасом ждала выходных, потому что практически каждая суббота у нас ознаменовывалась семейным скандалом. Родители ругались друг с другом и со мной, причем вне зависимости от причины конфликта виноватой все равно назначали меня. Даже если не было прямой моей вины, говорилось, что я сколько-то дней назад что-то сделала неправильно, тем самым выбив родителей из колеи, и вот теперь они из-за этого поругались. Осенью 1976-го, когда у нас собрались гости по случаю отцовского сорокалетия, я помню папину тихую истерику на кухне, когда он трясущимися руками сервировал мороженое и шепотом кричал, что не может больше жить с этой истеричкой - моей матерью, что разведется, потому что больше так продолжаться не может. Перепуганная до полусмерти, я принялась размышлять, что делать мне. Отчетливо помню свою тогдашнюю мысль - я хочу жить с отцом, но по отношению к маме это будет предательством, она такого не перенесет, поэтому я должна пожертвовать собой. Именно пожертвовать, другого слова у меня тогда не нашлось..Окружающий мир с грохотом рушился, а мне не за кого было ухватиться, потому что у бабушек пошли сплошные проблемы со здоровьем и видела я их совсем-совсем мало.
   Примерно в ту же пору меня зачем-то взялись учить музыке, причем педагогом сделался отец - пианист-самоучка. Не знаю, как он управлялся со своими студентами на кафедре, а дома у нас каждое занятие заканчивалось яростными воплями, хлопаньем крышки пианино и обвинением меня в лени, тупости и бездарности. А я никак не могла объяснить, что настолько боюсь отцовских гневных реакций, что у меня заранее начинается ступор и судорогой сводит становящиеся деревянными и непослушными руки.
   К тому же времени ли чуть раньше относятся и следующие мои мысли. Сидела на бабушкином диване, застеленном зеленовато-серым покрывалом, лет восемь-десять мне тогда было, пожалуй, едва ли больше. Сидела я, вглядываясь пристально в буфет и очень остро ощущая полное свое в этот момент одиночество. И вдруг - внезапным озарением, чувством, прорвавшимся откуда-то из глубины, поняла - я чужая. Не так чужая, как играют в обиды мои ровесницы-девчонки, надувая губы и мечтая "Вот я умру, тогда они поймут..." или "Я подкидыш, ну где же, где мои родные папа с мамой?".
   Эти все девчачьи игры - они не всерьез, просто хочется порой почувствовать себя маленькой и несчастной. А тут у меня совсем другое ощущение возникло - я не понимаю никого из окружающих меня людей, кроме бабы Гали. Причем настолько не понимаю, что не в состоянии спрогнозировать реакцию ни на один мой поступок, ни на одно слово. У нас совсем по-разному работает мысль, я совершенно не могу предугадать, что обрадует или огорчит маму, отца, бабушку Зину...
   И от этого понимания не страшно. Просто холодное и четкое рассуждение - раз я не могу почувствовать, как себя вести, чтобы им было хорошо со мной, надо подстраиваться... А подстраиваться тоже непросто. И началась жизнь, которую позже я окрестила "эпохой Штирлица" - выстраивание того имиджа,который был необходим моим родным, вне которого они меня просто не видели и не воспринимали. Естественно, поначалу ошибок было множество, и промахи мои, попытки быть собой, встречали неукротимый гнев мамы и ледяную непробиваемую стену отчуждения со стороны отца.
   С этим было невозможно ничего сделать. На ровном месте человек вдруг замолкал, лицо превращалось в каменную неподвижную маску, и без того тонкие губы сжимались в нитку, а в глазах сквозило ледяное презрение и нежелание вообще видеть во мне человека.
   Я паниковала, приставала с расспросами, но родители только отводили взгляд и упорно молчали. А если, доведенная до отчаяния, я начинала плакать и умолять хотя бы сказать мне, в чем моя вина, чтобы на будущее я могла сделать выводы и исправиться, меня встречала бурная вспышка гнева на тему, что все еще хуже, чем отцу казалось, и что если я настолько безнадежно испорчена, что даже не в состоянии понять, в чем провинилась, то со мной говорить вообще бесполезно. Ибо умный воспитанный человек все понимает и без слов, а с тем, кому нужно что-то объяснять, общаться смысла нет, он нерукопожатный. Сейчас пишу эти строки и все сжимается внутри. А каково было той - восьми, десяти-, двенадцатилетней Таньке раз за разом переживать подобные сцены, и не раз в год, а раз в месяц, а то и чаще, если отец зависал дома достаточно надолго между двумя командировками?
   Вообще, явным, видимым лейтмотивом моего детства были две фразы: "Не трогай отца" и "Все лучшее в доме - мужчине". Поэтому в абсолютно любой ситуации несовпадения моих и его интересов уступать должна была всегда я - просто потому, что была женщиной, хоть и совсем крошечной. Я честно пытаюсь припомнить хотя бы одну ситуацию, когда он хоть в чем-то пошел навстречу маме или мне - и не помню. Нет, то есть, были какие-то моменты, когда отец сдавался и поступал по-маминому. Шел с ней, допустим, в гости или театр. Но после этого испортить настроение и отравить все удовольствие от вечера отец умел так мастерски, что со временем мама перестала пытаться настаивать... И переключилась на "дрессировку" меня.
   В силу возраста сопротивляться и отбиваться я не могла. Кроме того, у мамы под рукой всегда была неизменная дубина под названием "здоровье", поэтому любой нормальный и естественный мой поступок или желание, каким-то образом не вписвавшийся в мамино невротическое видение ситуации, либо запрещался наотрез, либо отравливался так, что в следующий раз у меня и мысли не возникало его повторить.
   Именно благодаря этому я так ни разу не была ни в стройотряде, ни с классом в летнем трудовом лагере. Не то, чтобы мне так уж хотелось поднимать отечественное хозяйство (хотя в строяк, честно скажу, хотелось... тем более, что меня - маньячку-пушкинистку - были готовы взять в группу, занимающуюся реставрацией Михайловского). Это был для меня шанс вырваться из домашней тирании, побольше пообщаться с ровесниками.... И вот это для мамы было предательством и катастрофой.
   Точно так же нельзя было пойти в гости или на сбор театральной труппы, если в этот день ожидались в доме гости или просто маме хотелось, чтобы я была при ней. Одноклассники куда-то ездили, где-то собирались, у них шла нормальная подростковая жизнь, а я не могла объяснить никому, что не пренебрегаю я ими и не брезгаю, а действительно не могу идти наперекор маме, потому что очень за нее боюсь. Благдаря этому к концу восьмого класса отношения с ровесниками у меня оказались безнадежно испорчены, на меня махнули рукой, навесили ярлык "маменькина дочка" и перестали приглашать на дружеские сборища.
   Болеть мне тоже было нельзя - мои болезни расстраивали маму, заставляли ее нервничать из-за меня. Да и вообще, никаких неприятностей у меня в принципе быть не могло, иначе ко всем моим переживаниям добавлялось еще и родительское "плохая дочь", раз из-за меня они вынуждены огорчаться и волноваться. Самым же страшным преступлением было разбудить маму, ее сон считался священным. Поэтому наиболее жутким моим страхом было - заболеть среди ночи. Случались у меня такие ситуации, когда сильный грипп или отравление начинались заполночь и проявлялись неукротимой рвотой. Как бы мне плохо ни было, будить маму я права не имела, приходилось справляться самой. До сих пор помню свое отчаяние и парализующий страх, когда, лет в 13 - 14, мне было действительно худо, я ничем не могла унять тошноту, скорчиваясь в туалете от дикой рези в желудке и рыдая от холода и ужаса, что вот сейчас на звук проснутся родители и мне сильно попадет. И, честно говоря, не знаю, от чего мне на самом деле было тогда больнее - от страха разбудить родителей или от того, что так никто и не проснулся и ничем не помог, пусть даже ценой последующей ругани...
   Я не имела права привязываться к кому-то сильнее, чем к маме. Именно она должна была быть самой моей близкой подругой и наперсницей, которой поверяются самые глубокие сердечные тайны. А то, как с этими тайнами она поступала дальше... Ох... Самым мягким вариантом было разбалтывание их совершенно посторонним людям - ее подругам и родителям моих одноклассников. И не просто разбалтывание - высмеивание.... Про такие мелочи, как насмешки надо мной, язвительные комментарии в адрес того, кто и что мне было дорого - этого я просто не упоминаю. И папа в этом был мастером номер один.
   Под струями его желчи все, что я любила, превращалось в грязную уродливую карикатуру. Я рыдала, умоляя замолчать, а он удивлялся, чего, дескать, я так остро реагирую. И вообще, нужно учиться смеяться над собой и ни к чему на свете не относиться серьезно. Но, почему-то, касалось это только меня. Попробовала бы я хоть раз недостаточно почтительно отнестись к его работе или увлечениям...
  
   Мне двенадцать лет.
  
   В то лето мы, как всегда, снимали летом комнату в маленьком курортном прибалтийском городке, у одной и той же неизменной хозяйки. Весь первый месяц каникул я с нетерпением ждала отца. Зима ладно, зима - его время, без остатка отдаваемое студентам, кафедре, командировкам, установкам, заводам и всему тому, что наполняет жизнь сорокалетнего успешного мужчины.
   Но лето... Лето - это было всегда мое время. Баталии на шпагах и замки из песка, тайные побеги "по пиву", грибы и черника в тенистых сосновых лесах, бесконечные разговоры о моих сочиненных рассказах и наших будущих поделках, прогулки босиком по теплой полосе прибоя, оранжево-розовой от заходящего солнца. Все это было моим и только моим...
   В тот год все было как обычно. Папа приехал в полдень, одарил нас трехлитровыми банками с уже мытой черешней и абрикосами, выслушал шквал рассказов и рано вечером улегся спать, чтобы отдохнуть с дороги. А наутро...
   Наутро он обнаружил, что наши соседи и друзья ленинградцы привезли с собой пятилетнюю племянницу Ирочку, смешное конопатое голенастое существо в торчащими коленками, мышиными косичками, потешно-важным видом и чуть шепелявыми рассказами про дачу "в Лищьем ношу".
   В этот день я потеряла отца.
  
   Нет, мы ели-пили-спали под одной крышей. Но все его время, с раннего утра и до позднего вечера, было отдано этой малявке, которая устраивалась у него на коленях в то самое время, когда он писал очередную статью и всем домочадцам под угрозой расстрела запрещалось приближаться к веранде, где расположился отец... Этой кнопке, важно раскатывавшей у него на плечах по приморским улицам, водя ладошкой по папиной ранней лысине и громогласно распевая самолично сочиненные стихи про "лыщину у Пещина"... Этой девице, которой я была обязана по первому требованию отдавать всех моих пупсов, заколки, бантики и прочую девчачью дребедень.... А если я отказывалась, то гнев родительский и осуждение моей жадности были просто страшны.
  -- Папа, а как же я? Я же тоже хочу побыть с тобой... - набравшись смелости, однажды попросила я.
  -- А мне интереснее с ней, - неумолимо отрезал отец. - Неужели ты не видишь, какая она чудесная и очаровательная.
   И, бережно взяв Иришку за руку, удалился обсуждать технологию "самого правильного на свете приготовления сырников".
   Я давно стала взрослой, нашла множество объяснений и оправданий папиному поведению.
   Но маленькая растерянная девочка так и стоит до сих пор под отцветшими липами бульвара, глядя, как об руку с другой женщиной, уходит, не оборачиваясь, единственный любимый мужчина на свете - ее отец. И не замечает слез, бегущих по лицу...
  
   Через год
  
   Год спустя я снова оказалась в этом же городе. Обычно в течение всего лета родители "сидели" там со мной посменно, плюс баба Галя помогала - приезжала на несколько недель, но в том году все получилось иначе. Баба Галя была неотлучно прикована к бабушке Зине, уже год лежавшей с инсультом, у родителей тоже случились какие-то накладки, короче, на первый месяц меня решили отправить на море в обществе папиных родителей. 
   Сказать, что я этого не хотела, значит - ничего не сказать. Отношения у нас были более чем прохладные, папина семья не признала его брак с моей мамой, я совершенно в открытую числилась нелюбимой внучкой. Самое маразматичное в этой ситуации было то, что бабушка Софа настаивала, тем не менее, на отправлении светских ритуалов, поэтому периодически то мы наносили им визит, то они нам. Говорить толком было не о чем, фальшь била изо всех щелей, взрослые как-то пытались это все замазывать, а я по малолетству бунтовала, отказываясь отвечать на расспросы бабушки с дедом. За каждым таким бунтом следовал скандал с отцом, он требовал, чтобы я блюла политес, я пыталась ему сказать, что соглашусь, только пусть он мне даст возможность хотя бы ему наедине высказывать то, чем меня очень сильно обижают бабушка и дед, в частности, полнейшую бессмысленность  их вопросов - потому что им просто неинтересно, они это делают для формы. Отец злился еще сильнее, кричал, что я не имею права не то, что говорить - думать критически о старшем поколении... В общем, картина маслом... прогоркшим...
   Кому пришла в голову идея отправить нас на море втроем - я не знаю. Все мои протесты остались без внимания, папа отвез нас  на курорт и вернулся в Москву, с тем, чтобы месяц спустя сменить родителей, я заполучила комнатку в мансарде со скошенным потолком, три рубля на карманные расходы, чтобы не клянчить у бабушки деньги на мороженое, и зажила своей жизнью, стараясь как можно меньше пересекаться со старшим поколением. Как раз в то лето я начала писать первый роман, параллельно создавая свой мир с его географией, историей, литературой и прочими симпатичными подробностями, так что меня довольно мало интересовало то, что происходит в мире реальном.
   Незадолго до каникул, на мое тринадцатилетие, родители подарили мне давно вымечтанные часы. По тем временам собственные новенькие часики, да еще модной в сезоне формы, - это было у-у-у, как круто, так что берегла я их как зеницу ока.
   В хорошую погоду ходили мы на пляж, в мои обязанности входило брать бабушке с дедом в прокате шезлонги. Я это считала само собой разумеющимся, все-таки я и моложе, и сильнее. Единственное, что меня задевало достаточно больно - это формальная сторона дела. И вопрос даже не в том, что мне частенько приходилось платить за них из своих карманных денег - к финансовым вопросам я всегда относилась с изрядным пофигизмом. Меня очень ранило то, что каждый раз я должна была отдавать в залог за шезлонги свои новые часы, потому что ни двадцати пяти рублей, ни паспорта у меня не было, а родичи не считали нужным давать мне что-то, что можно оставить в залог.
   И вот уже почти под самый конец нашего совместного отдыха получилось так, что бабушка с дедом торопились побыстрее вернуться домой, какие-то у них были планы на послеобеденное время. Я поднялась к себе в мансарду и с ужасом обнаружила, что часов нет ни на руке, ни в пляжной сумке... 
   Естественно, ни о каком обеде уже речи быть не могло, я сорвалась немедленно бежать обратно в прокат, одной половинкой души надеясь, что часы там так и лежат, а второй отчаянно горюя, что все, пропали они на веки вечные. 
   Одну меня не отпустили, бабушка настояла, чтобы дед шел со мной. Вместо десяти минут, за которые я бы добежала до пляжа, дорога заняла почти полчаса. Дед шел медленно и громким голосом (обычно он говорил еле слышно, но в этой ситуации почти кричал) отчитывал меня за разгильдяйство, пустую голову, неумение ценить вещи, и все в таком роде. К концу нашего путешествия  стало ясно, что человек я абсолютно конченный и ничего хорошего  в этой жизни меня не ждет.
   Перед входом в прокат я попыталась попросить его замолчать. Дело в том, что в прокате работали молодые парни, как я сейчас понимаю, лет 20 - 25. В 13 лет я уже была вполне сформировавшейся барышней, да еще, в довершение всего, главный прокатчик мне ужасно нравился, так что я каждый раз по уши заливалась краской, протягивая ему залог или квитанцию.
   С громкой фразой "Не перестану, потому что тебе должно быть стыдно перед всеми" дед переступил порог заведения, я тащилась следом как обреченная. В прокате вся пытка началась по-новой. Я стояла в центре комнаты, рядом со мной - громко честивший меня дед, а по стенам - совершенно оторопевшие от такой сцены люди.
   Когда наконец мне было позволено задать вопрос, я подошла к прокатчику и, под аккомпанемент дедовой фразы, что ничего мне сейчас не отдадут и будут правы, потому что я этого не заслужила, получила обратно свои часы, сочувственный взгляд и уверение, что ничего у них не пропадает, они прекрасно помнят, кому что принадлежит, тем более, что за месяц успели запомнить и меня, и мои часики. Они видели, что я куда-то очень торопилась, и были уверены, что назавтра спокойно отдадут мне часы обратно...
   Обратно мы возвращались порознь. Точнее, я вылетела из проката, убежала куда-то на задворки чужой дачи и долго рыдала, сидя в самой середине куста шиповника.
   Как закончился этот месяц - не помню. Запомнился только последний день, когда папа должен был приехать сменить родителей. Его поезд приходил в Таллин утром, но не было известно, каким автобусом он сумеет до нас добраться - утренним или полуденным.  У бабушки с дедом поезд в Москву отправлялся из Таллина в 8 вечера, дорога от Пярну до Таллина занимает часа полтора, автобусы и электрички ходят постоянно...
   Когда я проснулась утром, ни бабушки, ни деда уже не было - они уехали в Таллин самым ранним рейсом, не попрощавшись и оставив мне записку, что в этот день обо мне вполне могут позаботиться бабушки двух моих приятелей Мишек,  тоже отдыхавших в Пярну, но живших от нас на приличном расстоянии.
   Завтрак я себе соорудила сама, а потом таки заявилась к Мишке-ленинградскому, несказанно удивив его еврейскую бабушку подобным поворотом событий. Впрочем, веселее всего пришлось моему отцу, который примчался весь в мыле часа в два дня или около того - не получалось попасть на более ранний автобус. Он очень рассчитывал застать родителей и пообщаться с ними хотя бы час - полтора, прежде чем им надо будет уезжать в Таллин. Я могу только догадываться, что он передумал, пока нашел меня у Васильевых. А вот что он чувствовал, когда узнал, что его родители меня просто бросили, да еще получил впридачу историю про часы - не представляю, только видела, как на щеках играли желваки. Мне он тогда не сказал ни единого слова, чтобы хоть как-то сгладить ситуацию. Но до конца лета я с легкостью могла от него добиться всего, чего мне только приходило в голову. Например, нашего с ним общего побега в Питер и трех восхитительных недель в музеях и дворцах...
  
   Алька
  
   Графоманским валом меня накрыло, как сейчас помню, лет в 10 - 11, а с двенадцати я уже сочиняла и днем, и ночью, не особо, правда, доверяя свои рассказы бумаге, чтобы даже случайно родители не могли до них добраться и высмеять. В этих рассказаях я обычно фигурировала под именем Альки - боевой девчонки, попадавшей в десятки различных приключений. Так что именно этим именем я и воспользовалась не так давно, когда записала историю своего первого вольного лета. Хотя волей пионерлагерь можно было назвать весьма условно, но после родительских тисков это действительно была настоящая вольница, бесконечная свобода. В истории этой выдумано только одно - имя главной героини, не получалось у меня эту историю от первого лица записать.
  
   ...
  
   В тот день утро почему-то оказалось ничем не занятым. Алька маялась возле лагерного корпуса, не зная, куда приткнуться - девчонки разбежались, вожатая Тамара тоже куда-то делась, так что заняться было совершенно нечем. Привезенную из Москвы книжку она дочитала, библиотека откроется только после "тихого часа", поговорить не с кем, играть не во что... Тоска зеленая, одним словом!
   Алька взгромоздилась на резную ограду терраски, покачала ногой, попыталась немножко повисеть, откинувшись назад, но перила предательски скрипнули...
    Вдруг она почувствовала себя ужасно неловко, словно за ней кто-то подсматривает. Алька медленно вернулась в исходную позу, резко мотнула головой, отбрасывая со лба надоедливую челку, и только потом огляделась по сторонам. Прямо перед ней, только гораздо ниже, потому что он был на земле, стоял крепенький как боровичок темноглазый кучерявый мальчишка.
    Незнакомец во все глаза разглядывал Альку, даже не пытаясь для приличия отвести взгляд. Девочка спрыгнула с перил, подтянула сбившийся еще почти совсем белый гольф и в ответ уставилась на незнакомого парнишку. Страшненький, конечно, а улыбка, симпатичная...И ямочки на щеках как у девчонки... И чуть-чуть углом сходящиеся передние зубы на удивление не портят его, а наоборот, очень идут ему, делая мордаху такой славной и беззащитной. Алька сама не заметила, как улыбнулась в ответ. Интересно, сколько ему лет? Пацан был примерно на полголовы ниже и она решила, что ему лет тринадцать, никак не больше.
  -- Скучно? - поинтересовался мальчишка и, получив в ответ согласный кивок, пожаловался - Мне тоже. Слушай, может, пойдем мяч погоняем, хочешь?
  -- Ой, а ты в тарелку играешь? - оживилась Алька, - Как в какую? В летающую, мы из Пярну в прошлом году привезли. Хочешь, научу? 
   Она метнулась в корпус, вытащила из кладовки чемодан и, небрежно растрепав спрессованные юбочки и кофточки, извлекла с самого дна белый чуть шершавый диск.
  -- Где играть будем? Здесь? - она кивнула на аллею перед корпусом.
  -- Да ну, давай лучше на стадион пойдем, там места больше, - крикнул в ответ мальчишка, срываясь с места.        
   "Надо же, мелкий, а бегает быстро... "- как Алька ни старалась, а догнать нового почти знакомца не могла.
  -- Меня... Алька зовут..., - переводя дух, выдохнула она, затормозив у кромки футбольного поля.
  -- А меня - Мишка, - мальчик щелкнул пыльными кедами, словно это на самом деле были гвардейские сапоги со шпорами, и склонил голову в коротком церемонном поклоне.
  -- Ух ты, во дает, - про себя девочка восхитилась старорежимными манерами кавалера, а вслух поинтересовалась, - Ты в тарелку хоть когда играл?  
   Мишка никогда не играл, но оказался хорошим учеником. Основные приемы игры он схватил в два счета и уже через какие-то четверть часа начал гонять Альку то в одну сторону, то в другую, закручивая немыслимо хитрые броски.
   Казалось, они только-только начали игру. Откуда же взялся этот чуть хриплый вой из динамика "Бери ложку, бери хлеб..."? Да уж, за опоздание на построение будут им такие ложка и хлеб, до вечера Сашку-вожатого станешь добрым словом поминать...
   К корпусу они вернулись в буквальном смысле "сквозь строй". До окончания построения оставалась еще пара минут, но почти вся ребятня уже собралась на аллее, внимательно вглядываясь в лица новоявленных спортсменов. В девчачьих взглядах читалось явное и недвусмысленное неодобрение, мальчишки, казалось, относились ко всему более безразлично, лишь у белобрысого Леньки на щеках ходили желваки, а взгляд исподлобья горел нескрываемой злостью.
   Алька спиной почувствовала, как напрягся и замедлил шаг Мишка, внезапно оказавшийся за ее спиной, причем на приличном расстоянии. Широко и презрительно улыбнувшись, она замедлила шаг, дождалась, пока Мишка поравняется с ней, обвела взглядом по очереди всех соотрядников и плечом к плечу с мальчишкой зашла в корпус. Хорошо, что она чуть-чуть запнулась на пороге, так что Мишка проскочил в тенистую прохладу раньше нее и не услышал шипящее ленькино "Ссссвязаласссь с жидом...". Алька кинула тарелку под кровать, выпрямилась, гордо вскинула голову и встала в колонну как раз под сашкину команду "Отряд, смирно!".
    После обеда день покатился по накатанному распорядку - пляж, репетиция смотра песни, библиотека, ужин, кино... Уставившись в экран, на котором пилот Пиркс являл чудеса мужества и храбрости, она вдруг не столько увидела, сколько почувствовала, что сидящий рядом кучерявый сосед равнодушен к приключениям астронавта, зато постоянно поглядывает в ее сторону...
    И назавтра, и на следующий день почему-то получалось так, что куда бы Алька не смотрела, именно там оказывался уже знакомый смуглый профиль и встрепанная копна вьющихся волос.
   Мишка оказался интереснейшим собеседником. Пираты, корабли, оснащение фрегатов - в этом ему не было равных. Он часами мог рассказывать о белокрылых каравеллах, рассекающих носом тугие волны, о тревожных криках чаек над холодными солеными брызгами и о продубленных всеми ветрами суровых мореманах, в любой шторм уверенно стоящих на взмывающей к небу палубе и неспешно набивающих любимую трубочку душистым шотландским табаком.
   В дальнем конце лагеря, там, где поросший кустарником склон сбегал почти к самой Протве, они нашли солнечную прогалину. Мишка, отчаянно жестикулируя, чуть не бегал из конца в конец крошечной полянки. А Алька сидела, подобрав под себя ноги, натягивая на коленки внезапно ставшую слишком короткой юбку, и завороженно слушала. Она не замечала ни мишкиного невысокого роста (оказалось, он на самом деле, старше на несколько месяцев), ни его неправильного "л", похожего на гибрид из "у" и "в".
   На третий день, едва прокукарекал в динамиках петух-будильник, Алька бегом помчалась умываться, а когда вернулась, палата встретила ее напряженным молчанием и странными взглядами, которые девчонки кидали то на нее, то на окно.
  -- Вы что? Случилось что-нибудь? - не на шутку перепугалась девочка.
  -- Случилось-случилось, - ехидно парировала вредная Светка Гусева, спавшая у самого окна. - Сама полюбуйся, что случилось...
      Девчонки расступились и Алька, не зная, что и думать, подбежала к окну.
    Одна из створок была распахнута настежь и на подоконнике, чуть вздрагивая под прохладным утренним ветром, лежал букет нежных голубых и сиреневых полевых цветов. Недлинные стебельки, видимо, были сначала обернуты четвертушкой линованной бумаги. Сейчас это листок лежал, чуть придавленный цветами, и на нем синело одно-единственное слово, старательно выведенное шатающимся мальчишеским почерком.
    
   "Алечке"... Она почувствовала, что ее с макушки до пяток заливает горячая радостная волна. Как девочка ни старалась сделать вид, дескать, ничего особенного, так оно и должно быть, когда имеешь дело с галантным кавалером, но улыбка искрилась всюду - в ямочках щек, в блеске зубов, во вспыхнувших солнечными зайчиками глазах. 
   Алька невольно прижала букетик к губам, бережно положила его на тумбочку, схватила кружку и во все той же плотной тишине и молчании выскочила за дверь, к рукомойнику. На обратном пути ей вдруг стало страшно, что Светка или Ирка выкинули букет - от этих девчонок можно было ожидать чего угодно, - и она так заторопилась, что едва не расплескала всю воду.
    Ничего не случилось, букет лежал на своем месте, а девчонки занимались своими утренними делами, старательно делая вид, что им это все совершенно неинтересно. И только когда цветы наконец заняли свое место в белой эмалированной кружке со слегка поцарапанной ручкой, вредина-Гусева деланно небрежным тоном поинтересовалась:
  -- Слышь, а чего это он твой, совсем ку-ку?
   И сделала характерный жест указательным пальцем у виска.
  -- Не ку-ку, а нормальный воспитанный человек, - с ледяными интонациями парировала Алька, повязывая галстук и выходя из палаты.
    Мальчишки уже потихоньку подтягивались на построение. Мишка маячил где-то в двух шагах от крыльца, старательно отводя глаза в сторону и делая вид, что он тут совершенно не при чем.
   Алька нашла его глазами, стремительно подошла и громко, четко выговаривая каждое слово, произнесла:
  -- Миша, спасибо большое, я очень тронута... правда...
   На последнем слове голос ее стал заметно тише, зато глаза тревожно следили за приятелем. Мишка наконец перестал гипнотизировать травинку, которая неведомо каким образом оказалась посреди асфальтового поля, поднял глаза и безмолвно спросил: 
  -- Правда? Ты не обиделась?
  -- Ну что ты, дурачок, разве на такое обижаются?
     И по ее вспыхнувшему радостью взгляду понял, что конечно же правда, и что обиды нет и быть не может.
   .... Кому рассказать о том, что это такое - твой первый танец? Нет, это, конечно, не бал Наташи Ростовой, но все же, все же, все же... Когда старшие ребята на гитарах играют что-то мелодичное и грустное настолько, что в носу само собой щиплет, и одновременно так хочется и смеяться, и плакать, и жалеть то ли себя, то ли неведомо кого, такого несчастного и счастливого одновременно...
   И этот церемонный поклон - "Вы позволите, сударыня?" - и три медленных шага к середине танцплощдки, где уже неловко переминаются несколько пар, - три шага, когда пальчики дамы едва касаются руки кавалера, такой бережной и галантной, но способной моментально стать твердой и надежной, если кавалеру покажется, что даме угрожает опасность.
   Раз-два-три, раз-два-три... Оказывается, он прекрасно танцует... Ну не смотри на меня так, я же утону сейчас... Раз-два-три... Никогда не думала, что умею танцевать вальс... Нет, Леня, прости, нельзя разбить, нельзя...раз-два-три... мы же еще будем танцевать, правда?... раз, два... все... пока все...
   И снова три шага обратно, к перилам танцверанды... Простите, я нечаянно, да-да... нет, я не танцую... нет, нельзя пригласить... да... И легкое касание сухих горячих губ к запястью - "Благодарю вас, сударыня, вы позволите еще пригласить вас?" Ну как же ты не понимаешь? Да... да...Да!!! Я знаю, знаю, не бойся, я знаю - это наша с тобой игра. Вопреки чугунному пионерскому официозу - "старинное - вы пан, я пани"...
   ... Как ярки летние звезды, особенно когда ночь так черна, от пылающего костра отрываются и уносятся вверх невесомые огненные искры, вожатый Алеша, медленно перебирая струны, поет про "Зеленую карету", девчонки вздыхают и просят снова и снова ее же, а ты сидишь на бревне и боишься шелохнуться, потому что ладошка твоя, едва касающаяся коры, накрыта сверху шершавыми исцарапанными мальчишескими пальцами, и вы так пристально смотрите в огонь, потому что иначе взгляды ваши снова притянет как магнитом, а окружающие начнут перемигиваться и якобы незаметно подталкивать друг друга локтями...
   .....Как же его били, когда, проводив ее в корпус, он вышел с полотенцем, чтобы умыться перед сном... Били с мужицким кряканьем, матюками и дикой, безумной черносотенной злобой - не смей гулять с нашими русскими девчонками! Один на один он бы еще, может быть, устоял, но один против кодлы - это было невозможно.
    Наутро, увидев его расцветший лиловыми разводами глаз и опухшую до чудовищных размеров губу, Сашка затащил его в вожатскую, но к обеду по отряду разнеслась весть, что Мишка так и не выдал нападавших, более того, взял все на себя, сказав, что сам виноват. Сашка орал, допрашивал весь отряд поголовно, размахивал ремнем, с которым, по слухам, кое-кто из мужской части коллектива была неплохо знаком, но так ничего и не выяснив, отступился.
    Перед "тихим часом" всеведущая Гусева на ухо рассказала Альке, кто был зачинщиком драки расправы.
   Побелевшая от бешенства, Алька ворвалась в мальчишечью спальню, ухватила за воротник не ожидавшего нападения белобрысого Леньку и выдала тираду, в которой слово "сволочь" было самым мягким и культурным. "И вообще запомни, скотина, я сама еврейка, и чтобы ты не смел при мне больше ни слова на эту тему вякать!". И ведь запомнил, до самого конца лета не смея приблизиться к Альке ближе, чем на три метра.
   На следующий день Мишка выпросил на часок ее песенник, а когда вернул, одна страничка в нем была свернута треугольником и старательно заклеена.
   Тот же шатающийся почерк, привычный по ежедневным запискам, трогательно оборачивавшим неизменные утренние букеты, просил прочитать написанное только после мишкиного отъезда..
   Через три дня, прохладным и плаксивым утром, те же автобусы, что и три недели назад, привезли новую смену, и забрали возвращавшуюся в Москву ребятню. Алька оставалась до конца лета в лагере. Мишка просил и умолял оставить его тоже, но отец был непреклонен - их ждали еще и байдарочный поход, и родичи в Тирасполе, поэтому ни о какой второй смене и речи быть не могло.
   Остающихся на вторую смену "старичков" просили не мешаться, пока вожатые снарядят в дорогу отъезжающих. Алька свернулась клубком на противной скрипучей кровати, тоскливо обхватив посиневшие от холода коленки. Ну вот, еще несколько минут - и все...
   Внезапно ее охватило какое-то лихорадочное возбуждение. Проклиная собственную нетерпеливость, Алька осторожно, ножом, расклеила записку в песеннике и замерла, забыв, как это - дышать. Неровными, шаткими мишкиными буквами во всю страничку было выведено "Алечка, милая, я люблю тебя, люблю, люблю, ЛЮБЛЮ".
   Как хорошо, что в палате кроме нее никого не было... Алька сама не знала, сколько просидела, не дыша, и только снова и снова пробегая глазами по строчкам. Потом вдруг спохватилась, свернула страничку как было и выбежала из корпуса, судорожно сжимая в руках тетрадку. Вожатые уже сгоняли ребят в автобусы, но Мишка еще тянул время, оглядывая из-под надвинутого на глаза капюшона дождевика на ступеньки корпуса. Алька сбежала вниз и замерла, не зная, что и как сказать.
  -- Мишка, я... - она осеклась, увидев, как он смотрит на тетрадь, не смея поднять глаза на нее, Алю.
  -- Мишка, прости... Я не утерпела... Прочла... Мишка, я тоже...
         Секунда... И вспышка - его глаза, в которых словно взорвалась тысяча солнц.
  -- Алечка...
   Влажные - от дождя ли? - губы коснулись ее щеки... и вот уже фигурка в островерхом голубом капюшоне поднялась в автобус... мелькнула в окне... исчезла...
...
  
   Она провела в лагере еще две смены, вернувшись в Москву к первому сентября.
   За это время от Мишки пришло всего одно, невозможно грустное и ласковое, письмо, а потом он замолчал. В Москве Алька несколько раз пыталась ему звонить, но каждый натыкалась на его мать или бабушку, неизменно говоривших, что Мишки нет дома. На письма он тоже не отвечал.... Алька не знала, что делать, осталась последняя возможность - мама.
   Мама работала с Мишкиным отцом. Хотя он был в соседнем отделе и они не дружили, но узнать хоть что-то она могла. Скрепя сердце Алька в самых общих чертах рассказала, в чем дело, всячески напирая на то, что она просто беспокоится, не обидела ли она случайно мальчишку... Через несколько дней мама вернулась с работы очень расстроенная.
  -- Алька, милая, мне очень-очень жаль... 
  -- Ты не смогла с ним поговорить?
  -- Нет, я поговорила, но про Мишку тебе лучше забыть.
  -- Мама, но почему, что я сделала не так?!
  -- Доченька, ты не виновата... Просто у Миши очень тяжелый отец... властный очень. Для него совершенно немыслимо, что сын может дружить с нееврейкой.
   Мамины руки смыкаются кольцом, словно пытаясь оградить дочку, хоть чуть-чуть защитить ее от того, что она увидела впервые и чего в ее жизни еще будет ой как много...
  -- Мама, но я...?!
  -- По их законам ты гойка, я же русская, значит, и ты не можешь считаться настоящей еврейкой. А мишин папа не позволяет ему с такими водиться...
   Она помедлила, видя недоверие и непонимание на лице дочери, и добавила:
  -- Ты помнишь то письмо, которое ты получила в лагере? Это был единственный раз, когда Миша попытался не послушаться отца. Его после этого выпороли так, что он сутки встать не мог... Его папа сам сказал. И просил тебе передать, чтобы ты больше не пыталась с Мишей встретиться.
  
        
   А песенник алькин весной отобрала на уроке биологичка... И так и не отдала обратно...
   ..............
  
   Нетрудно догадаться, что к окончанию школы я была до крайности инфантильна, одинока, закомплексована и созависима, в первую очередь, с мамой. Все мои наивные юношеские влюбленности были вызваны только одним - потребностью в тепле, в приятии, в уважении. Но строить отношения с людьми я не умела, а, по примеру семейных взаимоотношений, в качестве объектов своих чувств, как правило, находила именно тех молодых людей, кто обеспечивал мне максимум пренебрежения, неуважения и равнодушия.
   Так что ничуть не удивительно, что все романтические истории рушилилсь одна за другой, что я, как и можно было предполагать по моей крайней наивности и виктимности, все-таки нарвалась на изнасилование, после которого умудрилась придти домой с настолько нейтральной физиономией, что родители ничего не заподозрили... Скорее, удивляться надо тому, что у нас с мужем все-таки сложилась нормальная семья, что у нас есть дети, что мы вместе уже без малого два десятка лет...
   Самое главное, в чем я много лет не могла даже сама себе признаться, это то, что еще задолго до насилия физического я была жертвой родительского психологического насилия и крайней жестокости. Это насилие невозможно было увидеть извне, для родственников и знакомых выстраивалась красивая ширма, а рассказывать о подлинном характере взаимоотношений между нами было категорически запрещено. Когда через шесть лет после маминой смерти ее подруга начала меня расспрашивать о кое-каких событиях и я чуть-чуть приоткрыла ей скрытую сторону нашей жизни, тетя Галя с криком набросилась на меня, чтобы я не смела порочить мамину память. А я ведь ничего не выдумывала, я просто пересказала лишь малую часть того, о чем рассказываю здесь.
   В итоге чувства мои к родителям представляли из себя странную смесь. Я очень любила их обоих, и в то же время панически боялась. Достаточно было папе сделать свою фирменную гримасу со сжатыми губами и прищуренными глазами, как у меня начинали подкашиваться колени, к горлу подкатывал клубок страха, а мысли от паники отключались. И было это и в 10, и в 20, и в 40 моих лет.
   И не только страхом характеризовались эти наши взаимоотношения, но еще и полной моей дезориентированностью. Дело в том, что к началу самостоятельной жизни у меня была в голове полная каша на тему что можно, что нельзя, что хорошо, а что плохо. На словах меня, естественно, воспитывали как положено. Только вот поступки родительские этим словам частенько противоречили.
   Мне могли устроить чудовищную истерику за то, что я, глупая пятилетняя девица, утащила из ателье крошечный кусочек мела, который тут же изрисовала на асфальте. И, в то же время, папа приносил с работы плексиглас для покрывания письменных столов, огромный эксикатор, из которого сделали аквариум, марганцовку и прочие химические реагенты, потребные в домашнем хозяйстве. Но если я любопытствовала, почему ему можно так поступать, то виноватой оказывалась... естественно, я. Заикаться о том, что, принося с работы нечто им не принадлежащее, родители поступают, мягко говоря, неправильно, было категорически запрещено.
   Кроме того, в доме никогда не было единых критериев, что одобряется, а что запрещается. За один и тот же поступок вчера могли отругать, сегодня похвалить, а завтра просто не обратить на него внимания. Поэтому вся жизнь вокруг мне представлялась в виде болота, где любая кочка и клочок твердой земли - лишь иллюзия, потому что он в любой момент может уйти из-под ног. И еще... Еще у меня никогда не было чувства безопасности. Напротив, была твердая уверенность, что опасность повсюду, что доверять нельзя никому и ничему.
   Единственным исключением стал мой муж - такой же нежеланный ребенок, как и я сама. Наш брак поначалу мы представляли себе как альянс двух инвалидов, помогающих друг другу хоть как-то существовать и передвигаться, опираясь друг на друга.
   Мамы не стало очень вскоре после рождения Митьки. Сопоставляя сейчас даты и факты, я практически убеждена, что она ушла из жизни из-за того, что ей перестало хватать моего внимания - мамина вторая болезнь и дальнейшее ухудшенияе состояния очень четко коррелируют с началом моей личной жизни, а затем и с беременностью и родами. Чем больше времени и сил требовал Митька, тем сильнее боролась за мое внимание мама. А бороться она могла только одним методом - болезнью. И существовать могла только при условии, что я живу только для нее. Всю жизнь я обязана была находиться у нее в пределах досягаемости, как кукла, которую можно взять, поиграть, когда захочется, и отложить в сторону. Но у куклы вдруг возникла своя собственная жизнь, и мама так существовать не смогла.
   После ее кончины мы довольно быстро приноровились жить вчетвером - папа, Женя, Митяй и я. Мне, может и ошибочно, казалось, что у нас достаточно дружные теплые отношения. К тому времени я приноровилась общаться с папой так, чтобы по возможности избегать конфликтов, хотя с осени заметила внезапно возникшее в нем напряжение. В чем было дело, папа не говорил, но по лицу, напряженной пластике, не вполне естественной манере речи я видела, что что-то не так.
   И вот, на рубеже 1992 и 1993 годов, в нашей жизни появилась мачеха, и с ее возникновением пришла большая Ложь. Причем началось все именно со лжи и умолчаний...
   Мы с мужем прекрасно понимали, что, овдовев в 54 года, после почти 30 лет брака, из которых 20 были настоящим кошмаром, папа едва ли решит жить один до конца своих дней. И к перспективе его новой женитьбы относились с пониманием, я только опасалась, как бы он не связался со студенткой. Почему-то у меня в голове это прочно ассоциировалось с неминуемым вторым инфарктом. И про первые папины свидания мы с его слов все знали, он ходил на концерты и в кафе с сотрудницей, все было мило, спокойно и легко.
   Потом папа вдруг пару раз вечерами отправился на какие-то встречи, по поводу которых не сказал ни звука - куда, с кем, чего... Ну, мы и не приставали - это же его жизнь. Не хочет говорить - его право. А еще через две - три недели папа к этой женщине ушел. И снова никакой информации - мы знали только, что ее зовут Генриеттой, попили разок с ней вместе чаю, общаясь на светские темы, и все. Сам папин уход был для меня шоком и трагедией. Я была беременна Костиком, и оттого особенно ранима. Когда папа, проведя две ночи у незнакомой женщины, приехал за вещами, и даже не счел возможным нам ничего объяснить - ни кто она, ни откуда взялась... То есть, вообще ни слова... Я восприняла это как то, что он меня и всех нас бросил. Просто взял и ушел, даже не сочтя возможным хоть что-то сказать на прощание. А раз бросил как надоевшую игрушку, значит, я оказалась слишком плохой для него, он больше меня не любит, я ему не нужна...
   Ревновала я его тогда просто нечеловечески, тем более, что Генриетта оказалась не умнее меня и при малейшей оказии демонстрировала и мне, и всем окружающим, что теперь она имеет на моего отца, на его время и внимание, максимальные права, а я так, сбоку припека.
  
   В довершение всего, получилось так, что в тот момент мы в финансовом отношении были на мели. Собственно, все время, что мы жили с родителями, бюджет в семье был общий, так повелось еще от бабушек - дедушек. Никто никогда не считал, кто больше зарабатывает, кто меньше, все просто складывали заработки в общую кассу. Был период, когда у нас с Женей доходы были выше родительских. А вот в эту кризисную зиму случилось наоборот - Жене почти перестали платить. А у папы еще оставался приличный оклад заведующего кафедрой.
   И когда он от нас ушел, оказались мы в глубокой и неприкрытой нищете. Говорят, беременным мясо нужно, молоко, овощи-фрукты... как бы не так! Всю мою вторую беременность бутерброд с маргарином был для меня деликатесом, а на несчастную чупа-чупсину для Митяя я деньги копила буквально по копейке... То есть, когда папа приходил в гости, он считал своим долгом принести чего-то достаточно экзотического, типа кисти винограда в разгар зимы. А я не могла, не смела ему объяснить, что если уж он хочет нас чем-то угостить, то лучше бы не экзотичным, а сытным, типа мяса. Говорить ему об этом значило бы дать понять, что мы не совсем рады его дару, стало быть, он неправ, что принес его... О последствиях подобного шага мне страшно было даже думать.
   И вот в ту самую пору отца буквально подменили. Не будь я человеком верующим, я бы сказала, что его сглазили - настолько резко изменилась его манера общения. Во-первых, папа стал очень напряженным, и этот внутренний зажим, который сильно транслировался наружу, он так никогда и не сбросил, только время от времени становился еще более напряженным и взрывчатым.
   Во-вторых, отец вдруг начал демонстрировать нам подчеркнуто сильную любовь, выражавшуюся в обязательных ежевоскресных визитах под предлогом помощи нам. На самом деле, помощь там случалась далеко не всегда, а вот эскалация напряжения и каких-то невысказанных ожиданий шла просто-таки с лавинообразной скоростью. Как я теперь понимаю, отец загонял нас всех в модель поведения "сумасшедший (в смысле, фанатично любящий потомство) дед и всем ему обязанное молодое поколение". А поскольку шло это все у него, в первую очередь, от головы и от потребности таким вот образом убедить всех друзей дома, что он хороший, хоть и женился сразу после маминой смерти, то фрустраций у отца было выше крыши. А от нас, соответственно, ожидалось, что мы будем его подвиг ценить и воздавать всевозможные хвалы и давать сверх-положительную обратную связь.
   А вот этого как раз не могли дать мы, потому что во многих ситуациях это все превращалось вместо помощи в фарс, в итоге мы были вынуждены высиживать светские визиты, когда на самом деле нам хотелось побыть просто вдвоем в небольшой "дырке" между жениными командировками, зато никакой ценой невозможно было убедить папу перенести визит на другой день, когда мне реально была нужна помощь. "Я у тебя уже был в воскресенье, в другие дни мне неудобно", ответствовал отец, хотя с работы до нас ему было ехать полчаса.
   Под это "неудобно" я неделю не могла вырваться к умирающей бабушке - никто не соглашался посидеть с моими детьми. Под "неудобно" же мои больные дети (одному 7 месяцев, другому на два года больше) заперлись одни в квартире, когда я выскочила на площадку дать соседке денег и попросить купить нам молока и лекарств для детей. Дело кончилось выбиванием двери и моим ужасом по поводу того, что с мальцами что-то в итоге случится.
  
   Под "неудобно" я то на сносях с пузом-троллейбусом, то, чуть погодя, с двумя малолетками в охапке, моталась по всевозможным инстанциям, утрясая папины дела с прописками, выписками, приватизацией квартиры (на него одного, хотя мы все там жили, а он как раз выписывался к жене)... Ему этими бюрократическими делами заниматься было несподручно, а с детьми сидеть "неудобно"... И этих "неудобно" было не перечесть.
   Под "неудобно" же мои детьи перед самой эмиграцией фактически остались без крыши над головой, потому что папа настоял, чтобы они напоследок пожили у него, сломав все наши планы по съему подходящего жилья, а потом быстро наигрался и попросил мальцов забрать, потому что "мешают", и вообще, "дел хватает". Квартира наша уже была продана, мы сами ютились по родственникам и знакомым, и если бы не мамины друзья, в последнюю минуту приютившие нас всех четверых в своей двухкомнатной хрущевке, то я просто не знаю, как бы мы выходили из положения.
   О какой супер-положительной обратной связи можно было в этой ситуации мечтать? За что? За ощущение того, что меня постоянно насилуют и с моими желаниями и нуждами не считаются? За гневные отповеди, что я не должна была рожать второго ребенка, а обязана была идти на аборт? А раз родила, не спросивши отца, то и нечего помощи просить, мои трудности - это мои трудности, и справляться я с ними должна сама, не перекладывая свои проблемы на других людей? А ведь просила я, в общем-то, о вещах элементарных - посидеть чуть-чуть с детьми, пока я куплю им еды и лекарств, навещу больную бабушку...
   Да, сейчас я все прекрасно понимаю - этими ритуализированными поступками папа пытался скомпенсировать свои травмы, создать у себя представление, что он "хороший", "любящий", "заботливый". И не вина его, а беда, что по-настоящему заботиться он умел только о себе. Выросший в атмосфере фальши и лицемерия, активно насаждаемых его матерью, он не понимал, что мы на самом деле все чувствуем искусственность демонстрируемых им чувств, испытывая от этого очень большую неловкость. Для него признаться хоть самому себе в том, что дела наши ему интересны постольку-поскольку, было совершенно невозможно.
   Нет, я не хочу сказать, что папа к нам был абсолютно равнодушен, это неправда. Просто его реальная потребность в общении с нами была намного меньше, чем он пытался изобразить, и вот эта неестественность, искусственность его поведения очень бросалась в глаза. Когда он пытался ради нас "жертвовать собой", эта жертва всегда была очень аффектирована и требовала непременной отдачи морального долга. А с таким ощущением жить нам было весьма нелегко...
   Весь этот багаж давил на меня ничуть не меньше, чем Эрмитаж на атлантов с кариатидами. Дополнительным штрихом ситации было то, что с лета 1993-го по лето 2005-го папа неоднократно высказывал различным знакомым, а потом и мне, мысль о том, что своей второй беременностью я его якобы выгнала из дома, потому что впятером в трехкомнатной квартире нам должно было быть несусветно тесно. То, что мы так уже жили, пока мама была жива, а в моем детстве прекрасно уживались впятером вообще в двух комнатках в коммуналке, он предпочитал не вспоминать. Так же как не вспоминал о том, какой яркой обоюдной влюбленностью цвел его роман с Генриеттой в первые годы, до того, как наступило разочарование.
   Зато о своих обидах на меня за рождение второго внука, о том, что я должна была не дурью маяться, а делать аборт, он говорил мне неоднократно, причем последний раз когда Косте уже было лет 11 - 12. Все это стояло между нами, и я не представляла, как можно забыть об этом, забыть и простить, тем более, что отец и не думал брать свои слова обратно. Когда-то давно я пыталась проговорить с ним некоторые болезненные для меня ситуации, наткнулась на полнейшее непонимание и позицию "я не могу быть не прав", и тем все дело и кончилось.
   К тому времени я уже давно оставила попытки как-то объясниться, найти компромисс - надоело постоянно натыкаться на одну и ту же фразу "а мне удобнее так". Наши отношения напоминали какие-то адские качели - периоды мирные и ровные сменялись папиным недовольством, моими по этому поводу переживаниями, причем разорвать этот круг было совершенно невозможно - мы попали в то, что психологи нразывают созависимыми отношениями. Стоило папе сменить раздражение на милость, как я тут же расцветала, начинала надеяться, что вот теперь-то пойдет нормальное, равное, дружеское общение, внутренне немного раскрывалась навстречу отцу... до очередной сцены, пинка, который попадал в самое незащищенное место и снова заставлял скручиваться от боли.
   Я здесь упомянула только некоторые из сильно ранивших меня ситуаций. А на самом деле их было несоизмеримо больше. И, что самое страшное, я только недавно поняла, как же сильно я в некоторых ситуациях рисковала здоровьем и жизнью своих детей ради обеспечения папиного душевного комфорта. Тяжелее всего мне стало, когда папа начал использовать моих детей для манипулирования мной. Если к оценкам моих личных качеств, вкусов и интересов я научилась со временем относиться спокойно, то унижающие, обесценивающие оценки в адрес детей, полное непонимание того, что оба мальчика появились на свет с серьезными родовыми травмами, повлекшими неврологические проблемы, ранили меня очень больно. Никакие мои объяснения не помогали - проявления нездоровья воспринимались как знаки дурного характера и воспитания, а потом это все выливалось на мою голову - я оказывалась виноватой во всем, в том числе и в том, что не сумела произвести на свет здоровое потомство. О том, что к травме младшего дед имел самое непосредственное отношение, он просто предпочитал не думать и не говорить.
   В какой-то момент, ради мира в нашей семье мы с мужем решили свести общение с отцом к минимуму. Собственно, дед сам тогда уже не рвался к слишком частому общению - созвон раз в неделю, зимний трех-четырехдневный визит в дни маминой памяти, этого всем было более чем достаточно.
   Мой блог последних пяти лет пестрит просьбами о молитвенной помощи - без поддержки друзей вынести папины визиты я физически не могла. К концу его гостевания всю семью трясло, мелкие вспышки возникали то там, то тут, а папа явно старался спровоцировать нас на серьезный взрыв. Эту особенность я заметила за ним еще с детства и никак не могла понять, зачем ему это нужно. Чем терпеливее вел себя собеседник (как правило, мама или я), тем въедливее становились придирки, тем сильнее сгущалась грозовая атмосфера, и от чувства тревоги мы буквально сходили с ума. Попытки держать себя в руках не помогали - папа наращивал давление, задевал вопросами и комментариями самые чувствительные струны души, мог обидно и оскорбительно отозваться о том, что дорого. Короче, вел себя как ребенок, который проверяет пределы родительского терпения. Мои пределы, обычно, все-таки не выдерживали, я взрывалась, огрызалась, как минимум тоном давая понять, что есть области, в которые папе лезть совершенно ни к чему.
   Отец обижался, но атмосфера после этого полностью разряжалась достаточно надолго, а у меня по многу дней уходило на то, чтобы восстановить душевное равновесие. Только много лет спустя я поняла, что отец настолько был отравлен своим детством, что действительно не мог в иной атмосфере существовать. Потребность ощущать себя обиженным, гонимым была у него одной из основных, поэтому даже если рядом не было реальных обидчиков, он все равно умудрялся кого-нибудь "назначить" на эту роль. Недавно дошли до меня наконец мамины слова о том, что отец вынуждает ее порой против воли ощущать себя дрянью и стервой. Именно такое чувство с завидным постоянством возникало и у меня - что все мои старания тщетны, я в принципе не могу ни при каких обстоятельствах оказаться хорошей дочерью, потому что папе я нужна - плохая.
   Потом случился Великий Пост, когда папа случайно нашел в сети мой блог. Журнал существовал к тому времени уже два года, родню я в известность не ставила и ставить не собиралась, тем более, что в том журнале анализировала кое-какие семейные ситуации, пытаясь в них разобраться и справиться с болью. Тем не менее, папа журнал прочел от корки до корки, и только потом сообщил об этом мне, аргументируя тем, что раз дневник лежит в сети, стало быть, открыт для всех, и отец не считал себя обязанным информировать меня о своей находке заранее.
   А дальше разразился дикий скандал с обвинениями меня в диффамации и поливании грязью всей родни, в искажении всего, что в нашей жизни было, и т.д. и т.п. В полном ужасе я кинулась на исповедь, мне казалось, что произошло что-то запредельно кошмарное, жизнь на этом кончена и как дальше существовать - просто неизвестно.
   Батюшка отнесся к ситуации куда спокойнее, чем я.
  -- Ну ты подумай, - сказал он мне, - раз Господь попустил твоему отцу прочесть эти записи, значит, так нужно. Может, отец хоть так задумается о том, что делал в жизни и какую боль причинил всем окружающим. Ты же веришь, что Господь все делает к лучшему?
  
   С последним утверждением я тут же согласилась, ситуация и впрямь потихоньку сгладилась, папа даже как-то невнятно сквозь зубы извинился. Типа, ну если тебе от этого станет легче, то извини уж, хотя я вообще не понимаю, какие у тебя могут быть к нам претензии.
   Вот со всем этим грузом боли и обид я и отправилась осенью 2006-го поздравлять отца с семидесятилетием. Вопреки моим опасениям мы очень славно провели время в компании родственников и друзей, я чуть-чуть внешне расслабилась, но туго сжатая внутри пружина разжиматься и не думала, а при воспоминании о разных эпизодах из прошлого слезы подступали к глазам, а горло перехватывал тугой спазм.
   И по возвращении домой достаточно было, чтобы папа по какому-то поводу снова изобразил свою знаменитую "маску гнева" (в ту пору мы уже общались при помощи веб-камеры, так что выражение его лица я видела очень хорошо), чтобы все наши достижения пошли прахом, а меня вновь накрыло волной страха и неуверенности. Созванивались мы в ту пору еженедельно по пятницам, каждый разговор был для меня настоящей пыткой, потому что после него я чувстовала себя разбитой, морально выжатой, опустошенной. Для родственников мы были в первую очередь источником развлечения, призванным разнообразить их довольно бедную событиями жизнь. При этом ни я, ни муж, ни дети не были интересны сами по себе, как люди, а только как источник новой информации, что-то типа Дома-2, за которым можно наблюдать в режиме реального времени. Особенно остро я реагировала на фразы типа "ну и что, что детям не хочется делать то, что я прошу. Ну я же хочу!". Касалось это, чаще всего, фотографирования - дед требовал новых фотоснимков, лучше всего исподтишка, так интереснее. Дети, переживающие пору отроческого стеснения, старались в кадр не попадаться, муж злился, а мне плакать хотелось оттого, что на самом деле мы папу совершенно не интересовали, ему от нас было нужно только то, чем можно похвастаться перед остальной родней.
   Потом, немного погодя, все началось по-новой, папа продолжил обесценивать и высмеивать то, что мне дорого, демонстрировать непонятные мне обиды неизвестно на что, я снова сорвалась в прежний страх перед ним и полнейшее нежелание хоть как-то общаться.
   Дополнительную ноту в наше общение вносило и постоянное присутствие мачехи. Она и на заре-то их брака норовила в каждый разговор вмешаться, а в последние годы папиной жизни мы просто не могли ни слова друг другу сказать без ее контроля. Что при видеосеансах, что при телефонных разговорах, которые папа в итоге стал для нее пускать через динамики, чтобы она слышала все, Генриетта присутствовала как вертухай на тюремной свиданке, пристально следя, чтобы мы оба - и папа, и я, - говорили то, что она считает нужным, подсказывая слова и исправляя те фразы, которые ей не нравились на слух. При таком надсмотрщике я вообще моментально замыкалась и двух слов связать не могла. Тем более, что основной Ритиной манерой разговора было осуждение весх и вся, а я категорически не хотела давать ей на осуждение и обесценивание жизнь своей семьи.
   Вот с таким душевным семейным раскладом мы и подошли к концу весны 2007 года.
   Той весной я заметила, что папа стал как-то более отрешен, меньше расспрашивал меня о наших делах, зато напряжение от него било куда сильнее, чем раньше. В середине мая он сказал, что один традиционный сеанс связи пропустит, потому что они собираются на экскурсию... А в последних числах месяца признался, что не экскурсия это была, а онкологическая операция. Не помню уже, кто из врачей послал его на полное обследование, и с чем изначально оно было связано - с диабетом, который тогда перешел на инсулин-зависимую стадию, или с кардиологическими проблемами, которых тоже было очень много. В папиной карточке числился и перенесенный в 44 года тяжелейший инфаркт, и сделанное уже в Америке шунтирование. Факт тот, что обследование недвусмысленно показало наличие крупной опухоли, обволакивающей правую почку. Делать традиционную нефрэктомию врачи побоялись - были уверены, что папа просто-напросто не проснется от наркоза, с его сердцем такие нагрузки были чрезмерными. В итоге решили попробовать применить новую разработку - крио-деструкцию опухоли с последующим лапароскопическим удалением. Вот на эту процедуру папа и ложился вместо "экскурсии".
   Информация эта прозвучала для меня настоящим набатом. При всех наших сложностях папу я очень любила и в глубине души всегда мечтала об одном - чтобы этот стоящий между нами кошмар исчез, а мы вернулись к простоте и легкости отношений времен моего раннего детства. Молилась я за него постоянно, с самых первых своих церковных дней, прося в том числе и о том, чтобы Господь помог нам примириться.
   Хорошо помню, что первой мыслью, возникшей тогда в голове стало: "Домолилась... Господь спасает." А что болезнь - это средство, при помощи которого Господь дает отцу еще шанс, самый серьезный, на спасение, у меня сомнений не было.
   Примерно через полтора месяца стало ясно, что операция не помогла, и что единственным шансом спасти папину жизнь может стать только радикальная операция по удалению почки вместе с опухолью. Причем шансов на то, что он выживет и проснется после операции, врачи давали крайне мало, но папа с мачехой решили рискнуть. Операция должна была состояться в конце августа - начале сентября. Естественно, мы с мужем решили, что отпуск будем проводить в окресностях папиного города, чтобы побольше пообщаться, возможно, в последний раз.
   Мы забронировали место в кемпинге и большую многоместную машину, и начали готовиться к путешествию. Кемпинг для нас был наилучшим решением, потому что мы любим жизнь в палатках на свежем воздухе, да и стоило бы нам такое проживание в разы меньше, чем в самой дешевой гостинице. А у родни ночевать в принципе было невозможно - квартирки у всех весьма тесные, разместить четверых немелких путешественников никто бы не смог.
   И вот тут передо мною встала Задача. Я четко поняла, что отпустить отца вот так, со всем грузом наших взаимных обид, со всей накопленной болью не могу. Но и на совместный труд по расчистке этих завалов рассчитывать не приходилось, это я тоже понимала очень хорошо. И тогда я решила сделать все, что смогу, чтобы хотя бы сама освободиться от всего накопившегося в душе зла. Честно говоря, ощущение тогда было такое, словно я, сцепив зубы, кидаюсь на штурм вражеской крепости, неприступной и ощетинившейся разнокалиберным оружием.
   Самое трудное, с чем я столкнулась - я не могла разобраться, что именно я вообще должна отцу простить. Боль от многих обид была столь сильна, что причины, ее вызвавшие, вытеснились в подсознание. Это вообще известный феномен, когда непереносимые травмы уходят куда-то вглубь памяти, не прекращая при этом влиять на наше поведение и отношения с людьми. И вот тогда я поняла, что нужно серьезно разбираться со своим прошлым, потому что просто так взять и волевым усилием сделать так, чтобы никакие призраки больше не тревожили, я не могу, это будет самообманом. Я просто загоню боль еще глубже, но она все равно будет меня задевать и царапать. А я хотела выкинуть ее всю, до последней капли.
   И началась работа поистине титаническая. Сейчас, оглядываясь назад, я просто не представляю, как можно было столько всего сделать в такой короткий срок - в полтора года. Светские психологи говорят, что на подобные изменения требуется 7 - 10 лет постоянной терапии. Но у меня же был самый лучший Врач, а сроки поджимали...
   В первую очередь, я стала еще сильнее молиться за отца и простить, чтобы Господь помог мне преодолеть все, что стоит между нами. Всяко бывало - и взлеты, и падения, и слезы мои "Господи, Ты видишь, что нет у меня больше сил, помоги Сам ну хоть как-нибудь". Исповедоваться и причащаться я стала практически каждую неделю, принося на исповедь все, что открывала в себе, все свои свинства и безобразия.
   А еще в тот период Господь просто удивительно помог, послав в мою жизнь нескольких человек, ставших моими добрыми друзьями, помогших пройти очень болезненные и трудные этапы переоценки прошлого, поддержавших и научивших стоять в вере, любить, принимать, жалеть и сострадать. Все, чего я была лишена в предыдущие десятилетия, пролилось на меня самым настоящим водопадом, напоившим и вернувшим к нормальной полноценной жизни душу.
   И много чего было еще в это время - и совсем по-новому открывшийся мне муж, надежный, преданный, любящий. И переосмысленные и ставшие подлинно глубокими отношения между нами, понимание того, что же этот такое на самом деле, когда из двух отдельных человек возникает один, когда двое по-настоящему прилепляются друг к другу. И умные книги, помогавшие осмыслить прошедшее, понять родителей и мотивы их поведения, и замечательная чуткая психолог, с чьей помощью мне удалось все-таки вскрыть самые болезненные и тяжелые раны ихз прошлого.
   Но главным все-таки были исповедь и причастие, дававшие сил для следующей недели борьбы, и регулярные совместные молитвы, вошедшие в дружеский обиход, и молитвенная помощь друзей, рассыпанных по всем земному шару, но молившихся и молящихся за меня и за отца.
   Поначалу сложно было очень. Я настолько привыкла к искаженным и уродливым нашим отношениям, что буквально сама себе сопротивлялась, всеми силами тормозя процесс осознания и расчистки завалов. Я настолько привыкла к роли жертвы родительской несправедливости, что отчаянно протестовала против того, чтобы осознать, какие горы невысказанных злости, обиды, гнева скопились в душе. Как же так, я такая примерная христианка, я так давно отказалась от всего грязного и грешного в своем прошлом, я так старательно молюсь, пощусь, стараюсь исполнять все, что положено - и ношу в душе такой смрад? Осознание этого было поистине катастрофой. Но катастрофой благой, за которой началось настоящее выздоровление.
   Трудно, невероятно трудно было сказать для начала хотя бы самой себе "Вот, Господи, ничего хорошего у меня за душой нет... Одна зола, мрак и отчаяние. И я ничего, ничего не могу сделать сама. Помоги! Научи, что мне делать, как мне жить, но я не могу, не хочу больше жить с памятью об обидах и со своей злостью."
   И постепенно - постепенно прошлое стало отступать. То один эпизод, то другой тускнел, терял эмоциональную наполненность. Из живых, неотступно преследовавших меня сцен они потихоньку превращались в бледные тени, к которым даже мысленно больше возвращаться не хотелось. А вместо этого один за одним стали проступать теплые и радостные эпизоды из детства и юности. Ведь не только же боль и обиды были между нами. Была и радость, и любовь, и много хорошего и доброго. Было же все это, было... Только мы сами, собственной глупостью и неумением нормально жить друг с другом позволили злу затянуть все илом, как зарастает река, если не расчищать от мусора ее русло.
   Молилась я за папу ежедневно, не только на правиле, но и в течение дня, а то и ночью, просто своими словами. Как выдастся свободная минутка, "Господи, спаси и помилуй папу, не поставь ему во грех то зло, что он причинил всем близким, ибо он не ведал, что творил".
   Первые результаты, пусть слабенькие, появились буквально сразу. Та летняя поездка оказалась очень славной, мы возили папу и мачеху по окресностям их городка, ездили в разные интересные исторические места, и общались не в пример легче и радостнее, чем раньше.
   Осенью того же 2007, в Родительскую субботу, я наконец до конца оплакала маму, и пережила, смирилась со своей потерей. Господь дал нам настоящее чудо - после операции подарил папе почти год нормальной полноценной жизни, без болей, без какого-либо дискомфорта. Вообще, вся тогдашняя цепочка событий была сплошным чудом. Когда папу клали на операцию, врачи говорили, что шансов проснуться после наркоза у него процентов пять, не больше. Но за него тогда молилось столько десятков, если не сотен, людей, что папа не просто проснулся... Он проснулся фактически здоровым. Не потребовалась ни радиотерапия, ни "химия". Даже без казавшегося неизбежным диализа удалось обойтись, хотя оставшаяся почка функционировала меньше чем на половину своих возможностей.
  
   Весь следующий год у меня прошел в сильнейшей борьбе с собой, и с нашим общим прошлым. Несколько раз мне казалось, что вот, всё преодолено, но через некоторое время обиды возвращались вновь и вновь, правда, уже мельче и слабее, как затухающие волны. Отношения с папой стали ровнее, хотя в полной мере впустить его в нашу жизь я все равно не могла - слишком боялась обесценивания и критики того, что мне дорого.
   Летом 2008 стало ясно, что передышка закончена, метастазы стали распространяться по всему папиному телу, начались мучительные химиотерапии. И здесь снова произошло то, что я могу счесть только чудом. Применяемые препараты, судя по описаниям, в первую очередь должны были давать осложнения на сердце. Я перечитала всю доступную информацию по папиной болезни, результаты клинических испытаний, отзывы родственников других больных - по всему получалось, что папа должен был уйти уже давным-давно, не мог его организм, подорванный другими тяжелыми заболеваниями, так долго сопротивляться опухоли и побочным явлениям химиотерапии.
   Собственно, вопроса, для чего Господь посылает нам это дополнительное время, у меня не было. Зато был ответ - чтобы дать возможность изгладить все, полностью примириться... И, в самом радостном и лучшем случае, - дать папе обрести веру.
   Не буду я вдаваться в подробности последних осени и зимы. Как это было, как я преодолевала последнюю, самую глубокую боль, знают только мой духовник, муж и двое самых близких друзей. И помощь этих четырех человек поистине бесценна. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу пройденный путь и сама удивляюсь - неужели это было возможно? Неужели это я за неполных два года из задерганной депрессивной, инфантильной девчонки, какой я себя ощущала в сорок с хвостиком лет, превратилась во взрослую, спокойную, радостную, уверенную в себе, людях, мире женщину, глубоко ощущающую в каждый момент жизни присутствие Божие и Его направляющую и поддерживающую руку?
   К концу зимы я уже знала совершенно четко - работа завершена, мы справились. Беспристрастно проверяя себя, я не находила ни тени обиды, ни крохи памяти о прошлой боли. Оставалась последняя маленькая ссадинка, я воевала с собой в преддверии Прощеного воскресенья, но совершенно не представляла ни как я скажу "прости", ни, еще менее - как отец ответит мне тем же.
   Вообще, с первых моих церковных дней для меня не составляло никакой прблемы повиниться, попросить прощения у любого человека, перед кем я была хоть в малейшей степени виновата. Я с первого же раза полюбила очень глубокий и трогательный чин прощения, который у нас всегда служится с земными поклонами всех перед всеми. И единственный человек, кому я не могла этого сказать - это отцу.
   Мне мешало многое - и память о тех многочисленных разах, когда я просила у него прощения и натыкалась на холодное "не прощу" и продолжение бойкота. И многократно выскзанные им обиды на то, что я родила Костю. Для меня сказать "прости" означало повиниться в этом тоже, признать отцовскую правоту, а этого я сделать не могла - ощущала себя предательницей по отношению к сыну. А еще - мне очень, до слез надо было услышать отцовское "прости". Но, зная папин характер, я была уверена, что этой фразы мне никогда не дождаться.
   Наступило столь долгожданное Прощеное воскресенье, и тут я поняла, что в церковь никак не попадаю - с таким гриппом идти заражать других прихожан было бы просто жестоко. Промаявшись полдня и испросив прощения у всех друзей и знакомых, я набрала знакомый номер, обменялась с отцом парой общих фраз... и с полным изумлением услышала свой голос, произносящий "папа, прости нас всех...". Я не знаю, кто и как подтолкнул меня, оно действительно получилось само... А в ответ раздалось с болью вымученное "Это ты прости меня, доченька, за все... недодуманное в жизни". И это было еще одно чудо, на которое я просто не могла надеяться...
  
   Из дневника последней зимы
  
   Удивительное чувство... Еще совсем недавно в той ситуации, которая сейчас сложилась с папой, я бы паниковала, не знала, куда деваться, что сказать и как поступить, и вообще ощущала бы себя маленькой перепуганной девочкой, не желающей даже слышать слова "смерть". А сейчас все совсем по-другому. На место страхов пришла тишина и покой, ощущение того, что творится что-то очень важное и глубокое. И страшно спугнуть эту Тайну, хочется притихнуть и, замерев, со-причаствовать той великой работе, которая происходит в папе и во всех нас.
   Я знаю, что нас всех ждет совсем скоро. Я понимаю, да и папа понимает это лучше всех, что помочь может только чудо, что шансы на благополучный исход очень малы. Но я больше не бунтую, не пытаюсь заклинать"Только не это". У меня осталась только одна молитва: "Господи, да будет воля Твоя!"....
 ....
   Я все понимаю. У нас в обществе - тотальный страх смерти и тяжелых болезней. Это не хорошо, и не плохо. Это просто есть и все. Точка. От родственников тяжелых больных шарахаются так, словно те разносят разом чуму, холеру и сифилис, причем посредством взгляда. Я это знаю. Я это слишком хорошо помню по маминой болезни - взгляды эти, интонации, вопросы с "двойным посланием" - "не говори мне ничего плохого, я не хочу этого слышать".
   Но... Как же трудно... Да что там трудно - невозможно к этому привыкнуть... К вопросу этому, светским тоном, с улыбочкой, как на рауте:
  -- Ну что там у тебя? Ах да, я  помню, твой папа болеет...
   И в ответ на "Спасибо. У нас дела неважные - папе хуже "  та же улыбка, и бочком-бочком в сторону:
  -- Да? Ну ладно... Пока, - все тем же легким светским тоном, словно я сказала, что колготки порвала.
   И это не шапочное знакомство. Это человек, которого я знаю 11 лет, у которой много раз дома бывала... И разговор не где-то, а в притворе церкви, после литургии...
   И кто бы знал, каких усилий стоит промолчать в ответ. Ведь я же видела, КАК она боялась, что я начну ее задерживать, грузить своими разговорами. Ну и зачем надо было с вопросами приставать? Раскланялись бы в толпе, все легче было бы... Что это, следование шаблону? Человек воспитанный обязан поинтересоваться делами других, а ответы слушать не обязательно? Зачем спрашивать, если тебе не интересен ответ или ты не готов его услышать?
   А папе-то действительно хуже...
   ....
   Отец всю жизнь старался, и до сих пор старается, передо мной выглядеть мужчиной, человеком сильным, владеющим ситуацией. Одна из самых страшных для него на свете вещей - быть передо мной слабым и беспомощным. Поэтому если я без его приглашения увижу его в таком виде - я нарушу одно из важнейших его личных правил.
   Я хочу дать ему возможность уйти достойно, чтобы все складывалось так, как хочет он. Захочет повидаться - примчусь тут же. Но если для него наш приезд - излишнее затруднение, то вот так свалиться на голову с моей стороны будет слишком жестоко. Мы договорились, что о любых своих желаниях папа скажет напрямую. Пока что он только попросил сфотографироваться и прислать ему наши физиономии.
   Интересно, это совпадение или нет - то, что после нашего с Женей осеннего визита мачеха по телефону рассуждала о том, что после гостей им нужно неделю отдыхать и в себя приходить? И это было в октябре, когда у папы было куда больше сил и энергии...
   ....
   Дошла тут до меня достаточно простенькая мысль. Что человека нужно не просто любить, а еще и донести до него свою любовь на языке, понятном ему. Потому что это только кажется, что различия в формах выражения чувства существуют лишь между представителями разных этносов. На самом деле, все мы настолько разные, что далеко не всегда даже у членов одной семьи совпадает знаковая система.
   Как это было у нас, например. Маме моей было необходимо постоянно получать подарки, пусть небольшие, копеечные, но подтверждение того, что она любима, она могла получить только таким путем. Поэтому окружающие могли разбиться в лепешку, стараясь всеми мыслимыми и немыслимыми способами о ней позаботиться - она это не воспринимала как проявление любви. Зато крошечный букетик едва живых цветов на излете зимы мог запросто отвести от меня вполне заслуженную грозу по поводу кучи троек в дневнике.
   В свою очередь, я, например, только недавно осознала, что пытка моего первого прибалтийского лета - творог со сливками - не была родительской прихотью и насилием надо мной. Мама действительно искренне хотела позаботиться обо мне, укрепить здоровье. И по ее тогдашней неграмотности в этих вопросах никак не могла понять, что у меня лактазная недостаточность, поэтому от молочного я отказываюсь не по вредности характера, а потому, что мне действительно очень плохо от него, до рвоты и длительных болей в желудке.
   Вообще, еда у нас в семье была главным способом проявления любви и заботы. Любимого человека нужно было непременно закармливать по уши, причем... любимыми блюдами кормящего. При абсолютной непростроенности личных границ и общей тенденции к слиянию моему старшему поколению было абсолютно невдомек, что вкусы могут быть индивидуальными. Потому и стало таким шоком и крахом основы основ мое пищевое предательство - отказ от традиционного семейного меню, с которым не справлялись ни мой желудок, ни печень с поджелудочной. В семье любителей плова, холодца и оливье наличие сторонника раздельного нежирного питания и впрямь воспринимается как подрыв самых основ, потому что теперь непонятно, как же этому человеку демонстрировать свою любовь.
   Кстати, апофегеем в этом отношении была моя выписка из роддома после рождения Костика. Меня тогда привезли домой, старшие родичи сообщили, что специально наготовили нам побольше еды, чтобы мне хотя бы первые дни не морочиться с готовкой, и отбыли восвояси. При ближайшем рассмотрении куча еды обернулась полуведерной кастрюлей борща. Если учесть, что Женя укатил в командировку, и дома остались только кормящая мать в моем лице и два младенца (грудной и двухлетний), поедать оный борщ было просто некому.
   Но с точки зрения отца и мачехи это поступок однозначно означал заботу обо мне. Для них борщ всегда символизировал "самое вкусное", вот они и решили меня порадовать, не задумавшись ни на секунду, а можно ли такое есть кормящей матери. Я же в тогдашнем моем состоянии в принципе воспринять этот факт как заботу не могла, для меня это было чистой воды издевательством.
Более позднее добавление: этими же борщом и винегретом мачеха через силу закармливала отца в последние дни, в короткий промежуток между больницей и хосписом. Отец тогда уже ничего вообще есть не мог, у него отказала вся пищеварительная система, но сопротивляться мачехиному напору он был не в состоянии. А у нее в сознании настолько четко была прописана связка "забота = усиленная кормежка", что она просто не могла понять, что на самом деле отравляет отца, потому что ему после каждой трапезы становилось очень плохо.
   А вот донести простенькую информацию о том, что для меня любовь - это в первую очередь тактильные ощущения, я сумела только до Жени. И что любые подарки, помощь, какие-то дела по дому - это все приятно конечно, но полноту ощущения того, что я любима, дают только объятия, объяснить я сумела только ему. А вот с родителями мне этого не хватало категорически. Они у меня оба были совершенно "не тактильными" людьми, физических контактов и объятий избегали не только друг с другом, но и со мной, поэтому мне с очень раннего детства приходилось идти на всевозможные хитрости, лишь бы получить хоть какое-то количество прикосновений.
   Потому-то я массу родительских поступков в течение жизни не воспринимала как любовь и заботу, что на моей личной шкале ценностей они находились достаточно невысоко. Зато тот факт, что родители категорически не хотели давать то, что я ощущала как необходимое, очень часто заставляло меня считать, что родители меня не слишком-то и любят...
   Хорошо, наверное, живется людям, которые друг друга чувствуют. Ну, или, хотя бы способны объяснить друг другу, кому что нужно, и, главное, услышать любимого и дать ему потребное. А когда вот так приходится ломать голову и переводить с языка на язык - это ж просто жуть полосатая!
   ....
   ... у меня такая мощная переоценка всего пошла сейчас ...
   Выспренно звучит, наверное, но я действительно так сейчас ощутила присутствие Божие, как никогда в жизни, пожалуй. Сейчас Его дело делается и мне при нем просто позволено постоять, замерев...
   Вот как Андрей вчера написал про открывающееся окно в небо - это очень точно.
   Наверное, это вообще очень сложно человеческими словами передать. Просто я действительно поняла, точнее - почувствовала, почему "об ушедшем собрате радуются".
   И еще - для чего нам были даны эти полтора года. Потому что папа не должен был свою первую операцию пережить. Ни по каким медицинским показаниям не должен был. А он пережил. И это было очень-очень нужно и важно, чтобы он задержался еще. Вот теперь я, надеюсь, хоть отчасти вижу - для чего.
 ....
   Прав был Андрей, говоря, что последние дни и недели могут быть куда полнее и осмысленнее, чем многие предшествующие годы. Отваливается шелуха - условности, пузомерки, вся прочая чушь, так сильно раздражавшая меня последние годы. Сейчас не перед кем уже хвастаться моими и детишными достижениями, невольно меряясь, чьи дети и внуки круче - и потому я могу куда спокойнее рассказывать о наших делах, не напрягаясь, что эта информация будет без моего ведома пересказана абсолютно посторонним людям.
   Осыпались и пропали все ритуалы и условности, которыми так щедро была скована наша жизнь, стало можно спрашивать о том, что действительно волнует, не заботясь о том, чтобы вписаться в отведенную старшими роль, не озвучивая навязшие в зубах обязательные реплики, камуфлирующие подлинное чувство. Пожалуй, так внутренне свободно, как сейчас, я не общалась с отцом уже лет сорок, с тех самых пор, когда начала понимать, что такое "роль" и какого поведения от меня ждут. Действительно, надо было дойти до самого края, чтобы вернуться к простоте и естественности младенчества. Только младенец на сей раз - он. И отец тоже смог наконец сбросить свой панцирь роли, в который его загнала бабушка, холодная и безжалостная ко всем окружающим, и в первую очередь к собственным детям.
   А сейчас, на краю, бояться бессмысленно... Ничего хуже и страшнее произойти уже не может. И броня для отгораживания от мира и людей стала бессмысленной и рассыпалась, превратившись в горку пепла. А умирающий старик превратился обратно в смешного довоенного мальчишку с артемовского балкона без перил и больше не боится того, что его любят. И больше не пытается воевать со мной, потому что больше не видит во мне свою мать...
   ....
   Была ли я хорошей дочерью? Нет, конечно. Мне много есть в чем каяться и укорять себя - и в невнимательности, и в неумении любить и прощать, и в резком тоне, которым я огрызалась, оберегая мир своей семьи от излишне бесцеремонных, как мне казалось, вторжений извне. И еще во многом, многом другом. Но было ведь и такое - наперекор отцу я пошла всего в одной ситуации в жизни, посмела обрести веру вопреки всем запретам и противодействиям. Во всех остальных случаях я ни единого раза не настояла на своем, не помешала папе поступать так, как он находил нужным, даже когда это причиняло нам всем очень большие проблемы и неудобства. Так что в чем - в чем, но в непокорности меня укорить все-таки нельзя.
   Нет, вру, была вторая ситуация, когда я поступила не по-папиному. Но не могла я, совесть мне не позволяла решать за него, с кем ему жить - со мной или с мачехой. Я сказала тогода, что приму любое папино решение, но выбрать ему все-таки надо будет самому. Это уже на седьмом году его жизни с Ритой было, когда он пытался от нее уйти. Правда, так в итоге не решился. Выбор я его приняла... вместе с последовавшим гневом на меня. Это уже второй раз был, когда, выбирая между ней и мной папа предпочел ее. Потом еще третий был, уже менее бурный..
   ....
   ... стоит ли удивляться тому, что при такой мощной семейной традиции НЕ-любви мои родители просто не знали, как это - любить? И не могли мне дать больше, чем в свое время получили сами. А получили они крохи...
   Коллеги на работе удивляются, когда на их расспросы я отвечаю, что мы с отцом не близки. А, с другой стороны, ну как у нас могло быть иначе? У всех моих родственников по отцу отношения между родителями - в особенности отцами - и детьми очень далекие, там просто в принципе нет понятия о близости. И женщины в семьях весьма властные, доминантные, а мужья традиционно сидят под каблуком и молча терпят.
   В последний наш визит к родственникам, пообщавшись вдосталь с моими мачехой и тетушкой, муж с облегчением выдохнул "Какое счастье, что мы живем далеко и ты этого всего не набралась". И это он еще не видел, как бабушка обращалась с дедом... Все-таки женская властность, впрочем, как и мужская тоже, - штука совершенно противоестественная и уродливая. И как страшно, когда этот диктат подчиняет себе всех - супругов, детей, внуков... Кроме меня из под семейного пресса удалось вырваться только моему племяннику, но покорежило мальчишку страшно, что и говорить. А у сестры двоюродной с мужем жизни просто переломаны. Я тоже должна была стать такой. Господь спас...
   ....
   ..мне больше не важно, как папа понимает и оценивает нашу жизнь. Думаю, кстати, что не очень-то понимает вообще - потому что большую часть того, что было для меня кошмаром и шоком, он либо просто не помнит, либо не понимает, почему для меня это было столь травматично. Я когда-то пыталась с ним эти вещи проговорить, чтобы как-то разрешить и примирить нас, но поняла, что это бесполезно.
   Поэтому у меня последние полтора года и была задача - преодолеть это все в себе, чтобы отпустить его спокойно. И именно поэтому меня больше совершенно не волнует, что и как папа понимает и оценивает. Он - дитя своей эпохи и своей семьи, он сам психологически искалечен с детства. Ну что я буду чего-то от него домогаться и ждать какого-то понимания? Для меня важнее всего в себе избавиться от всех обид, раздражения и памяти о тяжелых моментах прошлого. Это трудно очень, тем более, что приходится всю дорогу идти в одиночку, без его помощи... Но это возможно, в этом я убедилась уже. Потому что даже короткие моменты настоящего - они полностью компенсируют все остальное. А если стремиться к какому-то идеалу в отношениях, причем позаимствованному из жизни совсем других людей, то можно пропустить то немногое подлинное, что есть со своими..
   ....
   Мне тут еще одна мысль пришла. Может, ошибаюсь, конечно, но... Я просто очень долго пыталась понять смысл библейских проклятий до энного колена за грехи прародителя, как это, в чем проявляется, почему...
   И вот что мне тут подумалось. Когда человек преступает нравственный, божественный закон, в нем самом что-то непременно ломается, после этого он просто не может нормально воспитывать детей, жить в своей семье. Совершенный им проступок, таким образом, отравляет через него самого жизнь его и его близких. А искалеченные дети передают это дальше, коверкая жизни уже своих супругов и детей. И нормальной счастливой жизни уже ни у кого из них просто не получается. Вот и проклятие рода...
   ....
   ... дело все вот в чем... Отец мой меня просто-напросто любит весьма умеренно. Не знаю, как это точнее выразить, нет в нашем языке для этого адекватных терминов. Ну да не важно, суть все равно ясна - реально я занимаю в его жизни место довольно скромное. Так было всю жизнь, с тех пор, как я вышла из возраста бессмысленной куклы-малышки. И это не хорошо, и не плохо, это просто есть, и никакие морально-эмоциональные оценки тут совершенно не при чем.
   Знала я о том, что играю в жизни отца роль далеко не главную, тоже с детства - юности, больших трагедий из этого не делала, за исключением того первого раза, в 12 лет, когда он предпочел мне малышку - племянницу друзей. Кафедра, студенты и аспиранты всегда были для отца важнее всего. Про своих бывших учеников он до последнего времени помнил абсолютно все, начиная от тем их дипломных работ и кончая всеми нюансами личной и семейной жизни. Я никогда не могла понять, как можно про очередного "мальчика" помнить, сколько у него было увлечений девушками во второй половине семидесятых, как звали его родителей, когда он женился и как складывалась его дальнейшая семейная жизнь? Ведь в том, что касалось меня, папа путался и забывал абсолютно все - как зовут моих учителей, с кем я дружу, что я люблю, а что терпеть не могу. Даже голос у него делался совсем иной, когда он рассуждал о делах кафедральных. Особенно сильно этот контраст чувствовался в последние годы, когда в Америке папа оказался полностью оторван от своего института. Вспоминая о прошлых годах или рассказывая о звонке бывшего ученика, он полностью преображался и это резко контрастировало с тем тоном, которым он обсуждал события из жизни моей семьи.
   Короче, первую половину жизни отношения у нас были достаточно ясные и прозрачные, то время, которые мы проводили вместе, тоже было ярким, насыщенным и интересным. Мне вполне хватало того, что давал отец, и очень во многих отношениях с ним было действительно намного легче и проще, чем с мамой.
   Пожалуй, можно действительно сказать, что в мои 20 - 23 года мы дружили, отношения перешли из плоскости "родитель - ребенок" в плоскость"взрослый - взрослый". У нас были общие научные интересы, общие переводческие работы, и вот эта общность совместной интеллектуальной деятельности была для меня очень важна.
   Потом почти подряд случились две очень тяжелые для меня истории, когда я всерьез задумалась над тем, насколько отцу важна я и наши с ним взаимоотношения...
   Не заметить, что у тебя в доме есть молодая женщина, которая ходит "опрокинутая в себя", поминутно плачет, и у которой кровавая беда с руками, невозможно физически. Мой начальник на работе, уж на что человек посторонний, всё понял и принес мне пачку супрастина, чтобы хоть как-то этот приступ купировать. Отец же не заметил ничего. Ну или сделал вид, что не заметил. Потому что я помню всех, кто был тогда вокруг меня и старался в меру сил помочь и поддержать - маму, бабушку, Женю, Стаса со Славой - начальников. От отца в памяти осталась спина и затылок, склоненные над письменным столом, и закрытая дверь в его комнату. Ни слова, ни звука, ни жеста, НИ-ЧЕ-ГО...
   Но и это постепенно зажило, я окончательно укрепилась в мысли, что студенты-аспиранты папе намного важнее, чем я, мы выработали устраивающий всех стиль общения и еще три с половиной года жили вполне дружно. Я трезво смотрела на вещи, не ожидала от отца ничего сверх того, на что он реально был способен, и было нам легко и просто.
   А потом появилась Генриетта и начались игры в "неземную любовь" ко мне и детям. Я честно пыталась поверить в это и подыгрывать, корчилась от постоянного ощущения неправды и неловкости и ощущала себя из-за всего этого законченным моральным уродом. А все ведь гораздо проще... И меня ничуть не задевает, что я в папиной жизни занимаю место не очень большое. Пусть оно будет маленьким, но зато действительно моим. А от попыток приписать мне чужое место мне и впрямь не по себе...
   Более позднее добавление: Вот и еще одну вещь про отца поняла. Дело в том, что установка "В болезни (вариант - при серьезных проблемах) человек должен остаться один и справляться со своими проблемами сам. Он не смеет напрягать и огорчать кого бы то ни было своими сложностями, чужие дела по определению гораздо важнее, отрывать человека от них запрещено" прошита у него в качестве базовой. Никакие разговоры - объяснения за всю предыдущую жизнь так и не помогли, отец все равно придерживается этого принципа в отношении всех своих болезней, да и не только своих. Меня тоже воспитывали именно так, причем и в отношении к моим болезням и проблемам тоже, я не имела права никого грузить никакими своими сложностями. И нарушение этого принципа заставляет отца тяжко страдать. Имено поэтому он "не заметил" и не мог заметить никаких из моих сложностей и бед.
   ....
   Дошло до меня тут под вечер, что ж нам с папой-то так общаться по-человечески мешает. А все дело в дурацкой и абсолютно ненормальной установке, что говорить о добрых чувствах ... стыдно. Опа! Такой шок был, когда этот паззл наконец из кусочков сложился - не передать.
   И все наконец на свои места встало - и родительское упорное избегание нежности и ласки к друг другу и ко мне, и их очень смущенная и отталкивающая реакция, когда я по малолетству приставала с нежностями, поцелуями и обнималками. Они просто-напросто не умели сами ни дарить, ни принимать любовь, и были воспитаны в представлениях, что сентиментальность - это стыдно, вот оно что... И вот этот стыд по поводу любых добрых чувств они транслировали с такой жуткой силой, что меня это заразило тоже, во всяком случае, по отношению к ним (точнее, теперь уже по отношению к одному папе).
   Бред полный, но я действительно поняла, что у меня гвоздем сидит в мозгу, что сказать "Папа, я беспокоилась за тебя" - предельно неприлично, у меня язык просто не поворачивается это все произнести. И у папы та же реакция... Он крайне редко может позволить себе сказать что-то в этом духе, и при этом будет чувствовать себя неловко и демонстрировать все признаки поведения человека, которому стыдно.
   Теперь многое понятно становится, в том числе и бесконечные конфликты-вопли, которыми был полно мое детство. Ну не было у родителей другого способа выразить свою тревогу друг за друга и за меня, кроме как перевести ее в раздражение и гнев. Ох, елки, как же их обоих в детстве изуродовали-то...
   И второй момент встал на свое место - почему я в принципе не могу папе ни о каких наших проблемах и сложностях рассказывать. Потому, что меня именно этому учили с детства - что все надо держать в себе и не расстраивать ближайшую родню. Так что это настолько глубоко на уровне базовых установок сидит, что я это просто переломить не могу, на любые расспросы бодрый пионерский ответ выскакивает сам собой.
   Вот и получается, что какой-то прорыв к настоящему общению случается только моментами, когда папе совсем-совсем плохо и все эти роли-условности отваливаются сами собой. А чуть полегчает, и начинается снова вот этот античный театр, в котором все подлинные чувства надежно упрятаны за глиняными улыбающимися масками...
   Причем вот в чем вся штука - вот эта установка, что о хороших чувствах говорить стыдно, она ведь только с родителями работает. У меня же ни малейших проблем нет сказать любому из друзей, да даже просто знакомых, о своей симпатии к нему, тревоге за его близких, вообще быть просто искренней и открытой. А с папой каждая попытка заканчивается ощущением того, что я пытаюсь сделать что-то неприличное... Как же это грустно и обидно - слов нет!
   И, честно говоря, после огромного количества неудач и отвержений уже и пытаться-то больше особо не хочется... страшно, что снова отвергнут, вынудят замолчать на полуслове... 
   И вдвойне страшно, что времени остается все меньше и меньше...
   ....
   Кажется, до жирафа дошло, где запрятался тот самый крючок из прошлого, который меня постоянно дергает. У нас с родителями расклад был абсолютно стандартный, много у кого в семьях повторявшийся. Т.е., не то, что намеками, прямым текстом говорилось "мы тебя любить будем, только если ты будешь себя вести так, как мы хотим. А если самовольничаешь, то ты плохая, мы тебя не любим." И это самое "не любим" выливалось в многодневные бойкоты.
   Причем подкреплялась эта вся ерунда вплоть до 2005-го года, до последнего папиного приезда к нам. Соответственно, связка "веду себя не по-родительски = меня не любят = бойкот" в мозгах засела настолько крепко, что теперь я любой свой поступок автоматически оцениваю по этой схеме, сама не отдавая себе в том отчета.
   А поскольку в жизни моей есть очень-очень много того, что папа бы точно не одобрил, узнай он об этом в "раньшие" времена, то я к любому подобному событию сама сразу цепляю "хвост" "папа меня не любит, у нас бойкот" и сама сразу сажусь в позицию бойкотируемого. Отсюда и все мои напряги... Тем более, что главный объект моего самовольства - вера. Уверовав сама и приведя в церковь детей, я нарушила самый главный отцовский запрет, навлекла на всех нас гнев, который папа неоднократно демонстрировал мне в первые годы нашего воцерковления. И этот вопрос никогда разъяснен так и не был, у отца прекрасно уживаются просьбы зажечь за маму свечу в церкви и возмущение по поводу того, что в больнице его посмели спросить, не позвать ли священослужителя.
   На самом деле, как бы он сейчас реагировал на то, что я поступаю по-своему, я не знаю, мы слишком давно никаких "опасных" тем не касаемся вообще. Он знает только то, что я сама нахожу нужным ему сказать, остального не видит по причине того, что у нас больше не бывает...
   Может быть, узнай он о моем "своеволии", он бы отреагировал по старой схеме. А может, смягчился бы и оставил за мной право поступать по своему усмотрению, я не знаю. Экспериментировать, откровенно говоря, не хочу, ибо боюсь нарушить тот хрупкий мир, который у нас установился.
   Чего я точно никогда от него не видела - это приятия меня даже в случае моего несовершенства. Я должна быть идеалом или меня нет вообще. Кстати, именно по этой причине я от него скрываю все неудачи моих детей и их школьные баллы ниже 120% - боюсь в их адрес получить такую же отвергающую и обесценивающую оценку, какую многократно получала сама.
   Вот, а поскольку на идеал я ну ни разу не похожа, то в отношениях с отцом пытаюсь "не быть" и сама себя заранее превентивно наказываю от его имени, экстраполируя прежнюю реакцию на нынешние отношения.
   Ух, как все запущено-то... И как же грустно. Ведь я знаю, что он очень любит меня и детей моих (старшего больше, тут уж никуда не денешься, но и с существованием младшего тоже примирился уже давно). И я его очень люблю и всю жизнь хотела быть ближе, чтобы отношения наши были куда более теплыми и доверительными. Но я ничего не могу сделать со своим страхом, слишком много его было за все эти десятилетия, слишком много откровенной жестокости мне довелось пережить. Наверное, у любого человека есть некий запас терпения, сверх которого он уже ничего сделать не в состоянии. Память о боли не позволяет приблизиться к тому, кто слишком часто источником этой боли был.
   Я бы, наверное, еще долго вокруг да около бродила, не понимая вот этого ключевого момента, если бы не о.Георгий наш. Я от него нынче такой заряд приятия меня со всеми моими пакостями и несовершенствами получила, что по контрасту все остальное очень мощно высветилось и прояснилось.
   В общем, вывод очевидный - свои мозги чинить надо и перестать пугать себя детскими ужасничками. Потому что даже при самом пиковом раскладе это в три года безумно страшно, если родители не любят и отвергают, потому что без этого невозможно выжить. А в 43 родительское приятие для выживания ну совсем необязательно, летать можно и без этого.
   Так что вывод банален и прост, как две копейки. Как бы ко мне ни относился отец, это никаким образом не влияет на мою безопасность и возможность выжить и жить дальше. Ух и долго же я к этой мысли шла... Потому что, на самом-то деле, все наше общение сводилось к тому, что я на подтексте постоянно выпрашивала "Папа, ну дай мне право жить" и получала либо отрицательный ответ, либо никакого...
   .....
   Я хорошо помню тот июньский день 98-го, когда я попыталась просто полежать на солнышке, бездумно следя за облаками, и вдруг почувствовала, какой внутренней судорогой сведено все тело, и что сама я словно вморожена в огромный черный айсберг, без мыслей, без чувств, только с ощущением "Мне плохо, я так больше не могу!" и пониманием, что это все тянется из детства. Тогда-то я и решила бороться, разбираться, но вылезти из этого мрака в нормальную человеческую жизнь. Не знаю, хватило бы мне на это сил и смелости, если бы я поняла тогда, что дорога займет одиннадцать лет.
   Но тогда я этого не представляла, и потому первым делом ринулась в море психологической литературы, осторожно слой за слоем снимая с себя защитную броню и пробираясь наощупь от одной болевой точки к другой. Особо впечатляющие эксперименты из этой серии один друг-врач поименовал "взятие у себя спинномозговой пункции без наркоза". Я это проделала четырежды.
   И очень часто мне казалось, что я борюсь одна, что слишком многое проделываю в полном одиночестве. А недавно, оглянувшись на все эти 11 лет, я вдруг четко увидела, что это не так. Потому что каждый раз, когда мне что-то было необходимо, оно обязательно оказывалось рядом - люди, книги, информация, помощь, советы... Вся дорога покрыта густой сетью реперных точек. Такое ощущение, что не я шла - а меня вели, то помогая сделать паузу, а то подбрасывая новую информацию, ведущую вперед и вверх.
   И сдается мне, что так оно вообще всюду в жизни. Только мы очень часто пропускаем эти сигналы, которыми окружены в жизни. Не замечаем помощь, отбрасываем информацию, и потому топчемся на месте... И не доверяем Тому, Кто бережно и нежно ведет нас вперед.
   ....
   Сопоставила я тут некоторые события и картина вырисовалась очень характерная. Наверное, человек неверующий скажет, что "бывют же и просто совпадения", но мне не кажется, что это всё игры слепого случая.
   Первый серьезны звоночек со здоровьем у папы прозвенел летом после моего девятого класса. Молодой крепкий мужчина оказался сражен инфарктом такой тяжести, что врачи до самой выписки не гарантировали ничего, повторяя на все лады, что обычно с таким инфарктом люди не выживают. Мама по вечерам боялась звонить в больницу справляться о папином здоровье. Приходилось это делать мне, пока мама сидела, сжавшись в кресле в комок, зажмурившись и заткнув уши. Только когда я ей жестами показывала, что все в порядке, она немного раслаблялась и переводила дух.
   Поскольку папа был полностью лежачим, ухаживать за ним мы собирались втроем с мамой и бабой Галей. Но отец наотрез воспротивился и запретил мне помогать ему в каких бы то ни было процедурах, считая, что я слишком молода, чтобы видеть обнаженного мужчину. В итоге вся нагрузка пала на двух слабейших - маму с бабушкой, а мне дозволялось только приносить ягоды и соки и недолго развлекать папу разговорами.
   Только недавно я поняла, что эта болезнь случилась очень вскоре после мучительных для меня и кощунственных разговоров, при помощи которых папа, получавший в тот момент диплом лектора по научному атеизму, пытался выбить у меня из головы "религиозную дурь".
   Равно как и вторая волна болезней - внезапно вспыхнувший и стремительно прогрессировавший диабет, кардиологические проблемы, вызвавшие необходимость шунтирования - все это как раз приходится на тот период, когда папа резко протестовал против прихода нас с детьми к вере.
   И как долго, самыми разными способами Господь стучался к нему, стараясь пробудить ото сна. Ведь, если посмотреть всю историю болезней, сам факт, что папа прожил так долго - это тоже чудо, с его букетом диагнозом столько не живут, особенно когда ко всему уже наличествовавшему добавилась еще и онкология. Сколько лет папе было дано на то, чтобы опомниться, покаяться и придти к вере... И то, что он в конце все-таки отказался от своей непримиримости, сочувственно относился к нашим постам, просил ставить свечи в мамину память в церкви - не знак ли это того, что хоть в какой-то степени, но покаяние свершилось? Тем более, когда папа попросил у меня прощения...
   Говорят, что терпением болезней Господь спасает. Я очень надеюсь, что папе зачтется все его терпение и все те муки, которые он вынес. Потому что последние месяцы его поистине ужасны, с болями, которые не снимают никакие наркотики, с сильнейшим отравлением организма и побочными реакциями на химиотерапию. Ведь Господь забирает человека к себе, когда тот уже готов для Царствия.... Я очень, очень надеюсь, что в папе свершился этот переворот, и что Господу это ведомо...
   Более позднее дополнение: увы, от любых разговоров о вере, от самой возможности встретиться со священником папа все-таки отказался, сказал, что ничего этого ему не нужно. Страшно, что он уходит так, отсекая самую возможность покаяния... Впрочем, кто знает, что на самом деле творится в его душе в эти последние предсмертные дни, когда он уже совсем и бесповоротно ушел в себя? Это только Господу ведомо. Но на душе у меня в последние дни удивительно легко и спокойно - действительно, великая Тишина, в которой совершается Господнее дело... Ушла вся смута, весь ужас двух последних недель, затопивший нас всех после папиного окончательного отказа говорить о вере. Такое чувство, что шла огромная битва за папу, и в этой битве нас оказалось удивительно много. За него молились десятки и сотни совершенно незнакомых людей по всему свету, прося только об одном - чтобы Господь спас его душу, примирил и успокоил. И покой наступает. И от него очень светло и легко на душе... Человек рождается...
   ....
   Говорят, что дети нам даются на время, Господь нам их доверяет на воспитание, а дальше нужно их отпустить в самостоятельную жизнь. И задача наша - исполнить то, что доверено, понять, для чего дети нам даны. В том числе - и что нужно изменить в себе, пока мы с ними рядом, пока они могут нас этому научить.
   А ведь точно так же на время нам даются родители. И важно понять, для чего они нам даны, чему нам нужно научиться с ними вместе...
   И отпустить родителей, когда им пора идти дальше... без нас.
   А сиротства нет, это я теперь знаю совершенно точно. Потому что родительство земное - это только тень настоящего Родительства...
  
   Монреаль, Чистая седмица, 2009.
  
   Постскриптум
  
   Папа ушел утром 23 марта, через день после моего дня рождения, первого, обошедшегося без его поздравлений ... Вот что я записала в тот день в дневнике.
   Мы отъехали от дома в половине десятого утра, Женя взял напрокат мини-вэн, поскольку наша малышка Киа для дальних путешествий не предназначена. Первое, что я сделала - достала Канон на разлучение души и тела, и наконец-то внимательно и спокойно его прочитала, потому что утром за сборами нормально сосредоточиться на молитве никак не удавалось. Некоторое время спустя я вдруг почувствовала очень необычное чувство - словно два огромных белых крыла подхватили меня и несут вверх, а на душе стремительно тает тяжесть, скопившаяся за последние месяцы.
   Я еще подумала, надо же, как сильно ощущается молитвенная помощь друзей...
   "Мобильник у тебя включен?" - забеспокоился Женя. Я проверила телефон, переложила его из рюкзака в карман джинсов и раскрыла Псалтирь. На середине второго псалма раздался сигнал и Рита, с трудом выговаривая слова, сказала, что папа скончался несколько минут назад. На часах было 10.40, 23 марта...
   Странное дело, мне сделалось удивительно легко и светло, все вокруг залило ярким ослепительным светом, на который очень трудно смотреть, хотя он и мягкий, золотистый, и очень-очень нежный. И вся боль в душе испарилась, рассеялся мрак и беснование, окружавшие нас особенно сильно в последние три недели. Папа действительно ушел к Господу, и мне за него очень радостно. Слава Богу за все!
   ................
   Удивительное ощущение полноты жизни, наполненности каждой секунды. Словно с окружающего мира сдернули пыльную серую занавеску и он засиял яркими красками, обрел новую четкость. Это какой-то совсем новый мир, умытый и радующийся солнцу. И в нем все абсолютно разумно и пригнано, прилажено одно к другому. И утрата в этом мире оборачивается приоретением, как мне было сказано в одном давнем сне. Вот он и сбылся, тот мой солнечный золотой сон, приходивший как раз перед началом самого страшного последнего этапа.
   И как жаль, что никому из старших не передать это ощущение... Но теперь я совсем до конца поняла бабу Галю, почему она в день маминой смерти вела себя так. Сейчас в себе я узнаю - ее...
  
   20 мая 2009

Page 39 of 39

  
  
  
Оценка: 6.41*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"