Вспоминайте меня...
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Памяти Юлика Даниэля, Лары Богораз , Миши Бураса, Яна Гарбузенко и других...
|
Юрий Финкельштейн
Julik-8 "Вспоминайте меня..."
Памяти Юлика Даниэля,
Лары Богораз ,
Миши Бураса,
Яна Гарбузенко
и других...
"А нужно ль былого чураться,
Пускать прожитое на слом,
Позиции и декларации
Выдумывать задним числом?
Придумывать звонкие фразы
Для будущих мраморных плит -
Что, мол, от рождения, сразу
Ты был из металла отлит?..."
Юлий Даниэль, 1966г.
1. Юлик, явление первое.
Он возник в девятом часу вечера в аудитории N23, когда комсомольское собрание на первом курсе русского отделения плавно закруглялось. Только что его не было, а тут вдруг - солдатская грязновато-зеленая шинелька на крючках приподнялась в первом ряду, этак грациозно изогнулась в сторону докладчицы и галантно произнесла:
--
Милая девушка!...
От непривычного обращения "милая девушка" чуть вздрогнула, аудитория полупроснулась и навострила ухо.
- Милая девушка! Позвольте вас спросить, приходилось ли вам читать стихи Бориса Леонидовича Пастернака, которого вы подвергли столь суровой критике?
--
Нет, пока не читала, в нашей библиотеке их нет, - честно призналась "милая
девушка", - но я обязательно прочту.
--
И прекрасно сделаете! На правах старшего товарища, я вам очень советую не судить так решительно о том, чего вы не знаете.
--
Я постараюсь...
"Милая девушка" говорила правду: осенью 1946 года в библиотеке филфака ХГУ мудрено было раздобыть книги авторов, заклейменных летом того же года в известном постановлении ЦК и докладе Жданова. Книги, правда, не сожгли, как в Германии десятилетием раньше, а убрали с глаз долой и кое-что растащили по домам. "Милую девушку" семнадцати лет отроду звали Лара Богораз.
После собрания быстренько познакомились с новичком в заношенной шинельке. Москвич, в 1944-м ему серьезно подранили обе руки, особенно правую, да еще с ухом тянулась какая-то гадость. Валялся по госпиталям, теперь надо где-то учиться, но так, чтобы без физики и математики. Значит, филфак. Но аттестата зрелости до призыва получить не успел, а в Харькове сошла и липовая справка о среднем образовании, которую сварганил верный друг Миха Бурас. Вот так и причалил к нашей "лавочке" этот парень лет 22-23-х, с лицом бледно-смугловатым, как бы слегка отекшим книзу, к тяжеловатому, но незлому подбородку. Звали его Юлий Даниэль.
"Лавочкой" прозвали нашу дружную компанию, которая с первых дней учебы расположилась на парте-лавочке сразу справа от входа в аудиторию. Место удобное: можно и уйти, и прийти без шума, чуть пригнувшись и не хлопая дверью. Основной состав: Римма (впоследствии моя жена); Лара (та самая, которая "Пастернака не читала"); Ян (эрудирован и неспортивен, но о спорте знает все и даже больше); Лидочка (музыкальна и чуть постарше других); Вова (демобилизованный лейтенант; прибился к "Лавочке" в целях приобщения к культуре). Наконец, я (не был, не привлекался, не состоял). К этой группе и добавился парень с экзотической фамилией, которая оказалась псевдонимом его покойного отца, еврейского писателя Марка Мееровича.
А дальше был ноябрь, и однажды напару с Юликом мы оказались у знаменитого памятника Шевченко. Его сверкающий черный мрамор усыпали белейшие жемчужины первого снего-града. Обошли вокруг, полюбовались бронзовыми фигурами, особенно поверженным крипаком, в судорожно сведенную ладонь которого мы однажды после выпивки ловко вставили порожнюю бутылку.
Выпивали мы редко, поэтому на Новый 1947 год не столько перепились, сколько отравились сивухой, купленной под маркой "Московской". Мои родители ушли к приятелям, оставив нам квартиру с убедительной просьбой вести себя прилично. Я, хозяин дома, несколько дней вдохновенно добывал провиант и спиртное, а потому от забот-хлопот валился с ног и с первыми тостами был уже практически "готов". Дальнейшее помню смутно. Часов в шесть утра вернулись родители. Участник этого мероприятия Марк Айзенштадт (впоследствии М.Азов, известный юморист, ныне проживающий а Израиле), так описал развитие событий:
" Потом икры нажрался кетовой,
Потом рыгал на пол паркетовый,
Потом папаша Финкельштейн
Нам устроил выкинштейн".
Мои абсолютно непьющие родители нашли нескольких молодых людей, включая их сына, в полубессознательном состоянии, а в их спальне поэтичная Марлена Рахлина, вскочив на кровать и обернувшись покрывалом, трагически восклицала: "Я -Антигона! Я-Антигона!" Обрадуешься тут.. Так что "выкинштейн" был закономерен.
К "папаше Финкельштейну" мои приятели относились с большим уважением, и дело не в его профессорстве, а в естественном обаянии, простоте и ненавязчивой образованности. Презирая пустую болтовню, он никогда не уклонялся от спора с молодыми, и я гордился, когда, мотая битыми головами, они смущенно признавали: "Ну, Штейн, твой фатер нам не по зубам! Куда там: школа!" Да, он прошел школу 20-х - начала 30-х годов и случайно остался жив, причем не сник и не сжался. Таких было немного. Мне повезло быть сыном одного из них .
Однако вернемся в ноябрь 46-го года, к подножию памятника Шевченко. Одобрив белизну снего-града на черном мраморе, мы продолжили начатый разговор.
- Тебе кажется, что Ленин был лучше Сталина? - искоса поглядывая на меня, спросил Юлик.
--
Даже уверен: он был политическим фанатиком, но не садистом и палачом.
- А как насчет расстрела попов?
--
Каких еще попов?
Тут я впервые услышал историю, которую потом Юлик развернул в своем крепком рассказе "Руки". Это о заводском парне, мобилизованном в чекисты и включенном в расстрельную команду; о том, как однажды, когда был его черед ликвидировать очередного попа, приятели, такие же расстрельщики, как он, смеха ради заменили в его маузере боевые патроны холостыми; как вывел он во двор еще нестарого батюшку, разрядил ему в спину всю обойму, а тот, неуязвимый, развернулся и попер на расстрельщика, кляня слуг дьявола; как случился с парнем нервный припадок. Товарищи, тайком наблюдавшие из окна караулки эту "комедию", пришли на помощь и благополучно пристрелили попа. Такой вот юмор...
--
Откуда ты это взял?
--
Да он же сам мне и рассказал.
--
Кто, поп?
- Да нет же, расстрельщик! - рассердился Юлик. - Инвалидом он стал, трясучка у него с тех пор.
Почти без изменений эта история потом вошла в рассказ, подписанный именем "Николай Аржак". Тогда, в 46-м, о войне мы знали куда больше, чем о мире: с войны многие все-таки вернулись, а с "мира" стали возвращаться только лет через десять. Негромкие политические разговоры велись нами в кабинете западной литературы, где хозяйничала обаятельная Вера Алексеевна. Однажды нас подкараулил на улице биолог В.Н.Петров, приятель моего отца, член университетского парткома, и предупредил, чтобы мы поменьше болтали на факультете: у стен есть уши. Чьи именно уши, он не уточнил, но болтать стали чуть меньше. Много лет спустя в одной из книг А.Антонова-Овсеенко я вычитал, что Органы планировали раскрутить студенческое политическое "дело" на базе нашего филфака, но ректор университета академик И.Н.Буланкин сумел отвести удар. Вероятно, предупреждение доцента Петрова было одним из шагов в этом направлении.
Что же касается Сталина... Мой отец особенно не распространялся на его счет, но атмосфера нашего дома была антисталинской, а для этого вовсе не обязательно что-то говорить о Сталине. Наши студенческие разговоры тоже редко касались персонально "вождя и учителя", а Юлик, по его собственному признанию, "прозрел" только после ХХ съезда. Меня несколько удивило это признание Юлика, сделанное в конце 70-х (2.с.282): он не казался таким, когда в 46-м говорил о палачестве Ленина. Политика была ему чужда не менее, чем математика, а вдобавок, как и многие, он отводил удар от Сталина, который сумел все победы записать на свой счет, а преступления переадресовать другим, в частности, Ленину. Много позже в своем единственном интервью (май 1988г.) Юлик откровенно признался: "Никаких политических целей у нас (Синявского и Даниэля), конечно, не было". Чувствуя к политике боязливое отвращение, он старался держаться от нее подальше, и довольно долго ему это удавалось.
Как раз в те годы мой земляк Саша Воронель, тогда старшеклассник, проявил излишнюю политическую активность, за что , по выражению Ганса Фаллады, "отведал тюремной похлебки", однако умный следователь НКВД рискнул выпустить его из узилища под его и родительское обещание, что будет заниматься исключительно точными науками. Так что к моменту ареста Ю.Даниэля его приятель А.Воронель, доктор этих самых наук, уже имел некоторый тюремный опыт. Но все это потом, а пока что шли занятия, в клубах недалеко от факультета давали "трофейные" фильмы, а следом за ними появились итальянцы, которых стали звать неореалистами.
Юлик квартировал в домишке на Бассейной у полупрозрачного родича, которому на службе перепадали пряники. На занятия мы брали бутерброды, Юлик - кулечек этих самых пряников, и все делилось по количеству едоков. Он был раскрыт языкам и наречиям, хотя едва ли когда-нибудь снисходил до их изучения, что не помешало в 50-е годы водить группы немцев-туристов по ВДНХ и бойко что-то им рассказывать, возмещая нехватку слов мягкой выразительностью интонаций.
Запомнилось проникновение Юлика в тайны украинского языка. Как ребенок, он читал украинские вывески (надписи на заборах были исключительно русские), и нес нам свои москальские недоумения:
- Братцы-кролики, что такое "голярня"? Кого там заголяют? - примерно так начинался учебный день.
Украинский нам преподавал лысый и добродушный доцент Моргун. С Юликом у него произошел забавный диалог:
- Як ваше призвище, товариш новый студент?
Юлик ( шепотом к сидящим рядом: "Чего ему мое прозвище понадобилось?" - "Да не прозвище, чудик! Фамилию назови!"):
- Даниэль мое прозвище.
- Де вы навчались ранiш?
После глубокой паузы:
- В Московской ... галузи.
(Откуда ему знать, что "галузь" - это научная, но никак не географическая область!)
- А ранiш вы вывчалы українську мову?
- Нэ... - ответил будущий "Н.Аржак", он же "Ю.Петров", известный переводчик с чего угодно на великий русский язык. Тут уж аудитория легла.
Много потом перереводил Юлик талантливо и по преимуществу не халтурно, что не мешало ему слагать шутливые гимны на эту тему. Факсимиле одного из них у меня сохранилось. Вот его финал:
"Я поэтом стану знаменитым,
(А помру - какая благодать:
В "Литгазете" сообщат петитом:
"Вынос тела в 10-25).
Я займу квартиру на Парнасе*
(И узда Пегаса в пятерне!);
Предприму, как ныне неоклассик, **
В Харьков небольшое ХАЛТУРНЕ.
Будут распевать меня пейзане
И зубрить к уроку детвора;
Я, друзья, нашел свое призванье:
Халт- ура!"
__________________
* Москва, Лаврушинский пер. 19.
** Поэт Виктор Урин, бывший харьковчанин.
Пустячки и веселые розыгрыши сплетались с полосами едкого тумана, который постепенно затягивал студенческую жизнь. Незадолго до нашего приха на филфак за стихи посадили второкурсника Борю Полушина (Чичибабина), а потом пошли "постановления по идеологическим вопросам", которые с разной степенью тяжести били по нашим преподавателям.
Тем временем Юлик стал встречаться с Ларой Богораз, и "юная хунда" в смятении чувств как-то ночью забрела аж в Сокольниках, где ее прихватила милиция, искавшая похитителя местной коровы. Пришлось нам среди ночи ее (Лару, а не корову) выручать, и первый конфликт с советской властью был улажен. Тогда обошлось.
Однажды в начале лета 47-го Юлик предложил мне сыграть в теннис, и мы отправились в парк Горького, взяли напрокат ракетки и вышли на корт. Одолеть его оказалось совсем непросто. Через двадцать лет из мордовского лагеря он с гордостью сообщал о своих биллиардных победах на самодельном столе, покрытом списанным одеялом. Как и многие поэты, Юлик был натурой игровой, азартной, но в картах дальше "66", к счастью, не продвинулся.
Как-то обнаружилось его абсолютное хладнокровие. Провожая Марлешу Рахлину, мы задержались в ее подъезде, темном и холодном. Тут к нам прилипли два сомнительных типа: вероятно, уголовнички шли на "дело" и решили переждать в подъезде под нашим прикрытием, почему и нам уйти не давали. Однако постепенно Юлик втянул их в доверительную беседу, и подозрительная пара в конце концов исчезла. Умение разговаривать с самыми разными людьми, безошибочно находя нужный тон, очень пригодилось потом в лагере.
***
Всего-то год проучился Юлик в Харькове, а затем вернулся в Москву к добрейшей и по-детски наивной маме Минне Павловне. Жил он в старом доме на Маросейке угол Армянского, в кривой и несуразной комнате, где потом лет десять залетные южные птицы разбивали свой табор. В коммунальной квартире был один туалет, одна ванная комната и много соседей, но как-то справлялись.
Попутно замечу, что для нас Юлик был и остался Юликом, а не Юлием, как потом его называли в литературных кругах, не Юлием Марковичем, как называли в КГБ и суде, а ученики называли и поэтично: "ДЮМ - друг детей", так как из класса он выставлял в высшей степени галантно: "Друг мой, извольте выйти вон!"
Итак, Юлик перевелся в московский пединститут, однако в Харьков наезжал довольно часто. В один из таких наездов, в октябре 1948 года, сделали серию фотографий для сидевшего в лагере Бориса Чичибабина: ими его сестра Лида решила порадовать брата, хотя из попавших на снимки, кроме нее самой, только Марлена Рахлина да Алик Басюк были тогда знакомы Борису. Компанией отправились в сад Политехнического института и там нафотографировались всласть. Так появились снимки с вариациями на тему "Барышня и хулиганы" (барышня - Римма, а хулиганы - Юлик и я), сценка "Бей гнилых интеллигентов!", где хулиган опять-таки Юлик, а я - очкарик-интеллигент. На двух фотографиях Юлик запечатлен у столба, причем на обороте одной из них его пророческая надпись:
"Спросишь, почему смеюсь я?
Благодарен я судьбе,
Что покамест нахожусь я
У столба - не на столбе".
Октябрь 48-го. В расцвете борьба с "аполитизмом" и "низкопоклонством перед Западом". Вскоре пробьет час искоренения "вейсманистов-морганистов", и мой отец лет на шесть станет безработным профессором и кандидатом на посадку. Чуть впереди - "космополиты", а дальше - "врачи-убийцы". Год не проходил без новой "темы", но Юлику до его "столба" еще лет семнадцать. Сталин не сдох и пока не собирается, но мы-то молоды, а это главное. Переживем!
В авторах Юлик тогда не ходил,то есть себя не афишировал, хотя как-то прочел мне нечто лирическое: "Ты как эй-эй! над волжским простором...". Позже эту "эй-эй" он показал мне в вестибюле Третьяковки и недолго, но проникновенно, в своей особой, глубоко доверительной манере, дорогой женскому сердцу, побеседовал с ней.
Годы шли средне-удушливые. Мне, первокурснику и члену бюро КСМ, велено было изучить стихи Марлеши Рахлиной и доложить о степени их опасности для общества. Парторг факультета доцент Эпштейн, человек нелепый, запуганный, но субъективно неплохой, событий не форсировал, а я тем более. Так дело и замылили. Если учесть, что Марлена дружила с Борисом Чичибабиным, а ее родителей тоже вскоре посадили "под сионизм", то могла и она, опередив Юлика, "войти в историю". Обошлось...
Пришло увлечение Багрицким: мы влюбились в его терпкие астматические строки. С Юликом и Ларой особенно ассоциировался "Птицелов":
Марта, Марта, надо ль плакать,
Если Дидель ходит в поле,
Если Дидель свищет птицам
И смеется невзначай?
Так как нас еще не оповестили, что Маяковский "продался большевикам", он был нам мил и дорог. Мой репертуар - "Дым табачный воздух выел...", "Скрипка...", "Флейта-позвоночник", у Юлика - "Облако" и "Хорошее отношение к лошадям". Особенно здорово у него получалось о лошадке:
Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте -
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь.
Смотрел Юлик так добро и незащищенно, что сходство с несчастной лошадкой становилось разительным. Сталин назвал Маяковского "лучшим, талантливейшим..." и тем выдал посмертно "охранную грамоту", зато отыгрались на других, особенно на Пастернаке, который был Юлику дороже, чем Маяковский. Он не успел с ним познакомиться, но в день похорон Андрею Синявскому и ему доверили вынести крышку гроба. Никто, видимо, и не оспаривал этой чести, ведь даже участие в похоронах Пастернака могло обернуться крупными неприятностями. Рассказывал нам Юлик, как негромкие речи над могилой поэта усиленно заглушали деловитые молодые люди, которые распоряжались, покрикивали, притворно следя за порядоком. Год 1960-й. Время густело, "маразм крепчал".
Мог бы Юлик и дальше переводить с разных южных языков, сотворяя порой на радость авторам "из говна конфетки"; и повести мог сочинять в духе тыняновского "Малолетнего Витушишникова": таково было "Бегство", выпущенное "Детгизом" в канун ареста и целиком пошедшее под нож, из которой еще на Маросейке Юлик читал мне страницы, где речь шла о крепостном мальчишке-полиглоте по имени Ветошкин. Но появился Андрей Синявский, и жизнь пошла по иной колее, а затем и кувырком. Впрочем, если бы не трусость "Софьи Власьевны" (один из "псевдонимов" советской власти), дорожившей своим абсолютизмом, этого, как и многого другого, могло не произойти. Но было то, что было.
***
2.Янчик
Впервые я увидел Яна летом 46-го, когда он, сидя под столбом у волейбольной площадки дома отдыха "Занки", судил игру и громогласно объявлял счет. В сентябре мы встретились на первом курсе филфака и подружились на следующие полвека.
К Яну липла общественная работа, как репьяхи к овечьему боку. В армии он был комсоргом батальона, там же вступил в партию, и на филфаке старшекурсники мигом спихнули на него все комсомольские дела. Потом, став членом университетского комитета, он в каникулы ездил на совещания в Москву и, пока мы бегали по музеям и театрам, терпеливо заседал. Никаких благ в дальнейшем это ему не сулило ("пятая графа" сильнее), но не было в организме Яна тех "антител", которые сводят на нет зависимость от руководящих товарищей, и "товарищи" это чувствуют. Естественно, на последнем курсе Яна стали уедать, чтобы не допустить в аспирантуру. Особенно старался парторг факультета Медведев, мерзавец с лоснящейся физиономией капуцина. Несмотря на "красный диплом" и общественные заслуги, Яна на общих основаниях отправили в Западную Украину. Правда, через 2-3 года почти все вернулись в Харьков. Жаль, не сохранилась тогдашняя переписка, а какие были шедевры эпистолярного жанра! Впечатления тех лет отлично передала наша подружка Ира Немировская в талантливой повести "В бандеровском селе"( израильский журнал "22", N16).
Вернувшись к родным пенатам, Ян стал завучем вечерней школы. Потом переехал в столицу, где несколько лет провел в крохотной комнатушке с женой и говорливой тещей; был редкостно заботлив и терпелив. Получив квартирку на Юго-Западе, стал еще ближе с Юликом и Ларой, которые года с 59-го жили на Ленинском проспекте N 85. Но сперва кое-что о Маросейском периоде: ведь это десяток не худших лет - пора нашей молодости.
***
Первый наезд на Даниэлей состоялся году в 48-м на зимние каникулы. Спали покатом на полу, для чего были припасены старые ватные одеяла, а простыни привозили с собой. После ежедневной беготни по музеям и театрам спалось хорошо и было не до клопов, хотя они гнездились тогда повсеместно.
Мысль о том, что мы можем стеснять хозяев, в голову как-то не приходила, настолько все было просто и естественно. Билеты в театры покупали сразу по приезде на все каникулярные дни. От недоеда и перебега изредка в духоте верхнего яруса у девушек случались обмороки. На еде экономили, кормясь печенной в духовке картошкой, дешевой колбасой, макаронами да творогом. Чуть позже научились готовить "кофе по-даниэльски", вываривая в сотый раз то, чем наполовину была заполнена кастрюля. Возвращаясь в Харьков без копейки, выворачивали карманы в поисках мелочи на трамвай. Спиртного почти не пили. Это уже потом, на Ленинском N 85, одна стена покрылась этикетками от винных бутылок, что больше говорило о количестве гостей, чем о темпах питья. Как-то выпили вместе с вовремя подскочившим Мишкой Бурасом бутылку вкуснейшего "Пино-гри" , после чего он выдавил из порожней тары еще полсотни капель, а секрет подарил мне. Самое время поговорить о Бурасе.
3. Миша Бурас
Летом 48-го, в дни Всемирного молодежного фестиваля, Юлик привел меня к какому-то выставочному павильону в парк Горького, где дежурил Миша Бурас, его довоенный школьный приятель. Мне сразу понравился этот коричневый от загара, полуседой парень среднего роста с руками боксера-легковеса и насмешливой физиономией. Визит Юлька подстроил специально, чтобы познакомить меня с нежно любимым другом, а заодно показать, что среди его приятелей есть ребята и покрепче меня. По его требованию мы сцепили руки на столике дежурного, уперлись локтями - и кто кого пережмет! Отчаянная схватка закончилась тем, что у столика вылетели ножки.
--
И все-таки победил Миха, - твердо заявил Юлик на обратном пути.
--
Это почему же?
--
У тебя две ноги, а у него одна.
--
Что ???
--
Да-да, одна, аж по сю-сю!
Тут была кратко изложена история Михи, как его звали в школе, который переправил себе год рождения с 1925 на 1924, чтоб поскорее попасть на фронт. По ускоренной программе кончил летную школу, успел слегка полетать, но потом врезал в челюсть замполиту эскадрильи за антисемитскую выходку. Могли бы сразу в трибунал, но сперва предложили стать эскадрильным стукачом. Отказался - заперли на ночь в мертвецкой, где крысы обгладывали покойников, а заодно чуть Мишку не употребили. "Понравилось?- спросили утром.- Теперь что скажешь?" - "Да все то же!"- "Еще посиди, подумай". Так прошло три-четыре дня и ночи, за которые он основательно поседел, но не сдался. Тогда его отправили в штрафбат. Год был 43-й. Месяц Миха провоевал. Затем осколком перебило ногу выше колена. Когда товарищи волокли его с передовой, сам отрезал финкой болтавшуюся часть, чтобы не мешала.
Лежа в смоленском госпитале, вдруг увидел проходившего по коридору Юльку, который после ранения шел на поправку, а пока помогал медсестрам. С трудом узнав бледного, исхудавшего друга, Юлик потом некоторое время трогательно ухаживал за ним. "Я носил его на перевязку на руках - весу в нем было как в ребенке, - писал Юлик в свои последние годы. - Врачи и сестры зондировали рану, снимали присохшие бинты, отдирали тампоны. Он лежал на столе, улыбался, травил анекдоты, да так лихо, что все кругом хохотали...Потом я уносил его в палату, он накрывался с головой одеялом, скрипел зубами и плакал"(2, с.27).
Отрывочные воспоминания Юлика опубликованы в 1991 году, уже после его смерти. Остальное о Михе - из устных рассказов, причем не припомню, чтобы о себе он рассказывал сам, а ведь рассказчик был превосходный! Попутно замечу, что "фронтовым другом" Юлика никогда Миха не был и, соответственно, в одном взводе с ним не служил. Вольные фантазии на эту тему Нины Воронель (5; сс.240-241) не стоят внимания, как и многое другое в ее своеобразной книге.
Дни в смоленском госпитале многое определили в отношениях друзей на всю оставшуюся жизнь. Была в них приправленная иронией чуть грубоватая, но очевидная нежность. Юлик гордился бойцовскими качествами Михи, его талантом строителя, его мягкой и абсолютно надежной женой Мариной, его боевыми дочками. Миха гордился своим талантливым другом, что не мешало ему видеть слабости Юлика и тайно ревновать к людям, недостойным, как он считал, его дружбы.
Но все это потом. А пока санитарный поезд вез Миху на восток. Когда проезжали Москву, он сбежал и доковылял до матери, которая только что получила на него "похоронку". Чуть отдохнув, пошел учиться в строительный институт. Протез освоил не хуже Мересьева. Ходил с палочкой, но если надо было кому-то врезать, палкой не бил - только кулаками: благо до армии занимался боксом. Вот таким я увидел Миху в 48-м году, когда мы встретились в ЦПКиО им.Горького. К Юльке он относился насмешливо-ласково, как к младшему. "Вариации на тему Обломова и Штольца: только Обломов без деревеньки, а Штольц без ноги", - шутил он.
В Монголии, где Бурас строил поселки, шибко уважали "Михалёвиця" (Михаила Львовича) за редкостную для "белого человека" верность слову. Иллюзий в отношении советской власти он не питал, но, не видя, чем ее заменить, избегал фрондерской болтовни. В силу этого Андрея Синявского с супругой Марьей Розановой он принял как чуждую субстанцию, и те отвечтили взаимностью. В год судилища это дало себя знать.
***
4. Дни нашей жизни
Деньги как-то зарабатывались: то Юлик экскурсии водил, то кормился "рукомеслом" с примесью художественного творчества: кртил дома на станочке спирали к электроплиткам или по трафарету малевал рекламные пластинки для сберкасс. Тексты порой сочинял сам. Вот один из них:
"Деньги за свой героический труд
Не прячьте в кубышки и ларчики:
Живут преспокойно, безбедно живут
Сберкасс государственных вкладчики!"
Трамваи и троллейбусы с его сочинениями колесили по Москве. Когда при Хрущеве помирились с непокорным Тито, бывшего для Сталина врагом N1, Юлик сочинил пасню, огрызок которой сохранила моя память:
В честь приезда Тито
Движенье перекрыто,
Знаменами украшен небосвод.
Встречать убийцу Тито,
Шпиона и бандита,
Сбежался ошарашенный народ.
Как раз тогда Юлик расстался со школой, стал активно заниматься переводами и писать для журналов небольшие очерки. Я тоже думал бежать от бесконечной проверки тетрадей и убийственных педсоветов, хотя само общение с учениками мне, как и Юлику, было по душе. По его протекции я организовал воспоминания двух старых большевиков для "Дружбы народов".
- Главное - яркая детали, - наставлял меня поднаторевший Юлик.- Если напишешь: "В комнату вошел солдат", - это ни к черту. Надо написать: "В комнату вошел солдат, на поясе которого болтался широкий австрийский штык в потертых кожаных ножнах". Вот так! Главное - не забыть о штыке!
Очерка я к сроку не сдал и школу не бросил, пока не началась борьба за отъезд из Союза, но совет "опытного мастера" запомнил.
***
В конце пятидесятых на Маросейке возник рыжеватый и юркий профессор А.Е.Эссель. Он подарил даниэльскому отроку Саньке духовое ружье, из которого мы расстреливали консервную банку, подвешенную на веревочке в углу комнаты, благо дом все равно готовился к капитальной перестройке. Стреляли и по арбузной куче у магазина напротив. Будь это при Сталине, могли загреметь за терроризм. Однажды маляры заметили стрелков и сообщили в милицию, однако профессор Эссель сумел отбрехаться, спекульнув своим званием и степенью. К сожалению, когда на процессе Синявского-Даниэля его выставили в качестве свидетеля обвинения, профессор такой прыти он не проявил: "Покойный Эссель", - писал Юлик из лагеря, - дававал "бессмысленные, грязные, вредные показания, <которых> у него не вымогали, не требовали, не просили". (Ю.Даниэль. "Письма из заключения". Общество "Мемориал", изд. "Звенья".М.2000, с.124. В дальнейшем - 3).
Марк Асбель и Саша Воронель, тоже доктора наук, повели себя куда достойнее, за что первый "недополучил" Ленинской премии, на которую был уже выдвинут, а второй лишился своей лаборатории в академическом институте, а заодно и квартиры. Но это позже, а пока в очередной приезд я обнаружил появление новых лиц, о которых приходилось слышать и раньше: Андрей Синявский и Сергей Хмельницкий. Мне казалось, что Андрей привел Сергея, но Хмельницкий "с прискорбием сознался" в обратном (15, с.152). С их появлением в доме чаще и громче стали вестись рискованные разговоры, которыми раньше не злоупотребляли. Впрочем, дело было не в появлении этой пары, а в том , что время стало другое, обманчиво-манящее, "оттепельное".
Мне казалось, что при милом, насквозь своем, но мягком и к тому же партийном Яне нечего слишком распускать языки.
- Вы что, идиоты?- однажды не выдержал я. - Что вы несете при Яньке?
--
А в чем дело? - зазвенела, засверкала глазами Лара.
--
А то, что Янька - член этой самой партии, и если на цугундер, он все расскажет, не сможет не рассказать!
--
Врешь ты все, Юрка! Янечка - прелесть, все его любят, а ты, ты... просто ему завидуешь! (Еще что-то было сказанно о неудобствах моего характера).
- К черту мой характер!- взорвался и я. - Запомни, Ларка, что я тебе сказал!
Прошло лет пять - и бедного Янчика потянули-таки в "строгий кабинет", и это дорого стоило прежде всего ему самому. Мои друзья жизнь вели открытую, конспираторы были никакие, писать исключительно "в стол" не умели и не хотели. "Я писал не для того, чтобы напечатали там, а для того, чтобы прочли здесь", - позже сформулирует Юлик. Но печатали именно "там", что рано или поздно должно было обернуться конфликом с властями, хотя тяжесть последствий нельзя было предвидеть заранее в зыбкий послеоттепельный период между Будапештом и Прагой (1956-1968).
5. "Буддийский монах"
Сергея Хмельницкого я видел всего пару раз, в 62-63 годах. Юлик о нем отзывался почти так же восторженно, как об Андрее Синявском: эрудит, остроумец, в выставочных книгах отзывов оставляет язвительные записи за подписью "Буддийский монах". Велика была радостная готовность Юлика влюбляться в людей талантливых , а разочаровываться он не любил и даже угодив в лагерь твердо отстаивал "презумпцию невиновности" и писал, что судить нужно не по качествам, а по поступкам (3. с.139). Лишь "получив мордой об стол", Юлик вычеркивал недавних приятелей из списка живых, и тогда возникали в устной и письменной речи "покойный Эссель", "покойный Хмельницкий".
В лагере Юлик стал куда строже в своих оценках: сам не сломленный, он обрел право судить других, но и тогда не сдавая своих пристрастий без боя. Так, до конца не сдавал Андрея Синявского, который был существенной частью его самого. С Хмельницким было куда проще. На его кандидатской защите в 1964 г. историк Юрий Брегель, проведший пять лет в лагере, заявил, что он и его друг этнограф Владимир Кабо своей посадкой в 1949 г. целиком обязаны Хмельницкому, многолетнему стукачу и провокатору. Хотя это защиту не сорвало, ошарашенные приятели на следующий день собрались, чтобы разобраться с Сергеем. Оправдаться ему не удалось, и вскоре он уехал в Таджикистан, а потом, как говорили, при помощи "компетентных органов" перекочевал в Западную Германию, где без особого смущения появялся на российских сборищах. Недавно он умер.
При всем моем недоверии к информации, исходящей от Нины Воронель, я склонен верить ее словам: "Особенно настаивали на этом судилище Андрей и Юлик, которые в последнюю минуту отказались на нем присутствовать, объясняя это грозящей им со стороны Сергея опасностью разоблачения"(5."Без прикрас", с.196). Однако, зная характер Юлика, я не могу поверить, что он уклонился от участия в этом мероприятии по своей инициативе: наверняка к этому его склонил хитроумный Андрей, чтобы его собственное отсутствие не так бросалось в глаза. Но и в этом случае, как и в ряде других, Юлик не хотел взваливать на Андрея ответственны за свои поступки.
Я случайно оказался свидетелем возвращения Юлика домой в тот памятный вечер. Будучи явно не в своей тарелке, он что-то невнятное буркнул в ответ на мой вопрос и тут же отправился звонить по автомату (дома телефона не было): вероятно, спешил узнать подробности "разборки" и обсудить дальнейшие шаги. Он знал страшную цену ложных обвинений, и об этом рассказал в повести "Искупление", написанной как раз тогда, в 1964 году, а действие ее отнесено к 1963 году, причем рассказ ведется от первого лица, как в гоголевских "Записках сумасшедшего". Трагическую роль оклеветанного молодого архитектора Виктора Вольского Юлик примерял к себе, хотя, насколько я знаю, никто его никогда в предательстве не подозревал. Андрей Синявский не был столь же безупречен, о чем много лет спустя он сам рассказал в книге "Спокойной ночи"(4), особенно в главе "Во чреве китовом". Наверняка на четверть века раньше он поделился с Юликом своими тайнами конца 40-х - начала 50-х годов.
До ареста еще полтора года. Напряженность усугубилась тем, что отношения с Ларой зашли в тупик. Теперь она жила в Новосибирске, где работала в академическом институте. Чего ждала она, бежав от вечного напряжения и всесторонней неопределенности, прихватив с собой Саню?
Что знал и чего ожидал в это время Андрей Синявский?
Автобиографическое сочинение "Спокойной ночи" (4) написано в начале 80-х годов с целью в чем-то разобраться самому, кое-что разъяснить другим, а что-то запутать окончательно. Например, так ли уж хотелось Андрею с полной ясностью рассказать о Хмельницком, которого знал со школьных лет, познакомил с дочерью французского военного атташе Элен Пельтье, своей соученицей по филфаку МГУ, заниматься вербовкой которой от него требовала всесильныая "гебуха"?
6. "Чревовещатели"
Реакцией С.Хмельницкого на "Спокойной ночи" с главой "Во чреве китовом", где главное - обличение Хмельницкого, явилась статья "обвиняемого" "Из чрева китова", которую в 1986г. опубликовал А.Воронель в своем журнале "22". Хотел ли А.Воронель только помочь Хмельницкому осуществить свое "право быть услышанным", как озаглавлено вступительное слово публикатора, или дело в многолетнем хороводе, который ведется вокруг А.И.Солженицына, заклятого врага А.Д.Синявского?
Связь с органами в той или иной мере замарала многих., и мы не знаем, как долго А.Солженицын был агентом "Ветровым", прекратил ли связь с КГБ осведомитель А.Синявский в 1952 г., как утверждает другой осведомитель- С.Хмельницкий. Факты вынужденного согласия на сотрудничество признаны всеми тремя в их собственных сочинениях, а стравливать оппозиционеров и растаскивать их по разным лагерям эта организация умела, причем идейный антагонизм Солженицына и Синявского был для того очень кстати.
Возможно, А.Воронель предоставил трибуну Хмельницкому для компрометации Синявского, чтобы этим компенсировать некоторый ущерб, нанесенный репутации Солженицына публикацией в том же номере журнала "22" глав из романа В.Войновича "Москва 2042", где, как известно, сатирически преломились не лучшие черты "Вермонтского отшельника". "Темна вода во облацех воздушных", сказано в Писании, и до полной ясности нам не добраться, даже если все расписки, данные органам НКВД-КГБ , будут обнародованы.
***
"Гебуха" играла на своем поле и по своим правилам, причем в ее играх так или иначе участвовали многие, включая А.Синявского, который о своем друге С. Хмельницком писал:
"Меня с ним мирила и связывала до поры, не переставая отвращать, настораживать, его незаменимая и прямо-таки уникальная роль в моей довольно уже беспомощной, скользкой и скользящей ему в пасть биографии. Как во сне, следует остановиться, проснуться, порвать знакомство, выпрыгнуть из окна. Но не тут-то было"(4. сс.315- 316).
Хмельницкий открыл Синявскому двери в дом Даниэля, а Андрей познакомил Юлика с Элен Пельтье, которая из самых благородных побуждений стала связной с зарубежными издателями. Опасаясь доноса со стороны Хмельницкого, супруги Синявские пытались его припугнуть, однако выставить за дверь не решались: тогда уж наверняка донесет, хотя, по утверждению А.Воронеля, "..за Юлием и Андреем он (Хмельницкий) не следил, и к их делу был действительно непричастен"(15, с.148). Это заявление так же бездоказательно, как утверждение С.Хмельницкого, что Синявский "после смерти вождя ...перестал сотрудничать с органами. Ушел из стукачей"(Там же, с. 166). То нас уверяют, что порвать с органами было невозможно, то связь с ними изображается, как мимолетный флирт.
Синявский в "Спокойной ночи" писал:
"Я прямо ему (Хмельницкому) сказал, когда запахло скипидаром: "Если меня посадишь, мы сядем вместе. Учти!" А Мария Розанова, которая считала себя гроссмейстером в этих делах, посулила: "Помни, Сереженька, если с Синявским что-нибудь случится - я тебя убью!" (4., с.302). Связь Синявского с КГБ подтверждает его собственный рассказ о полете в Вену в 1952 г. "по тайному спецзаданию": для встречи с французской подругой и ее вербовки. Летел не как-нибудь, а в сопровждении трех гебешников, причем на специальном военном самолете. Даже если эта абсурдная встреча, согласно Синявскому, закончилась ничем, трудно поверить, что органы вдруг утратила всякий интерес к его зарубежным связям. Друго дело, что удовлетворить его можно было, не превращая талантливого молодого литературоведа в примитивного стукача. Новое время требовало обновленных методов "закручивания гаек": бессудные расправы сталинской поры вышли из моды. Организация "скандального", по выражению Даниэля, процесса имела целью не столько наказать "антисоветчиков " (это можно было сделать без всякого шума), сколько подлатать изрядно прохудившийся "железный занавес" и устрашить тех, кто надеялся на смягчение режима и расширение связей с зарубежьем. Так была продолжена линия, временно прерванная смертью Сталина и судорожными метаниями Хрущева.
Оставаясь в рамках темы, не стану гадать о сложных путях раскрытия подлинных имен "Абрама Терца" и "Николая Аржака": хитроумные версии создавали сами органы ради маскировки своих информаторов. Однако можно предположить, что Синявскому, соблазненному перспективой зарубежных публикаций, могли обещать безнаказанность, ведь нарушить обещание органам никто не мешал, а сам Синявский не станет же прилюдно обвинять их в вероломстве, расписываясь в соучастии и лишая себя лавров борца с деспотизмом. Взамен - умеренность наказания, отбывание срока в терпимых условиях, допускающих литературную работу, а затем - выезд за рубеж для пожинания лавров и грызни с Солженицыным хоть до Второго пришествия. В случае отказа - бесшумная посадка, скажем, за связь с дочерью французского военного атташе. Из сказанного вовсе не следует, что литературная работа Синявского в этой части была инспирирована органами: они внимательно следили за процессом и вступили в игру, когда накопили достаточно материала. Такова схема, подкрепленная не формальными расписками, а трезвой оценкой событий, людей и тогдашней атмосферы, а также признаниями самого Андрея в его книге "Спокойной ночи"(4.С.324-370).
- А не казалось ли вам, - спросил я году в 93-м видного участника "Самолетного дела" ныне покойного Алексея Мурженко, - что вся подготовка вашей операции проходила под неотступным присмотром органов?
- Эдику (Кузнецову) так стало казаться, - грустно ответил Мурженко. - Но отступать уже было некуда...
А как же Юлик?... Несомненно, он что-то подозревал, но гнал сомненья прочь и плыл по течению. В эти последние месяцы на воле он пустился во все тяжкие и побил свои прежние рекорды донжуанства, почему Нина Воронель присвоила ему титул "гулевого мужика", других качеств Юлика не приметив. Даже С.Хмельницкий оказался куда щедрее, назвав Даниэля "человеком исключительной порядочности, такой большой, что порядочность стала как бы его второй профессией" (15, с.170).
Что-то зная о вынужденной причастности Синявского к играм "гебухи" (сейчас это известно всем, кто читал книгу "Спокойной ночи"), Юлик жалел Андрея и верил, что все осталось позади. Как художник, он ставил себя на место тех, кого без серьезных оснований заподозрили в стукачестве. Об этом он рассказал в повести "Искупление", события которой отнесены к совершенно определенному времени: ее герой художник Виктор Вольский, оклеветанный и сошедший на этой почве с ума, последнюю запись датировал не фантастическим "мартобря 86 числа", как гоголевский Поприщин, а вполне конкретно: "23 ноября 1963 года". Почему именно это число, я не знаю, но, видимо, была на то причина.
Что осторожное самоогрничение ведет к трусливому самообузданию, а оно выливается в саморастление, сознавали многие. Стыдясь этого, они, в их числе некоторые приятели Юлика, уходили в религию - от православия до буддизма, стремились уехать в Израиль, Америку или даже Германию, где еще недавно царил фашизм. Активная стадия наступит чуть позже - в 70-е годы. Тем временем некоторые продолжали мучительно и безрезультатно искать идею, ради которой стоило бы выйти на баррикады, но только чтобы от нее не пахло марксизмом-ленинизмом и прочей скверной, от которой почти все отреклись, выйдя из школьного возраста. К этому подтолкнули и отсидки за поиски "очищенного ленинизма"( Д.Штурман, А.Воронель). В отличие от них, Юлик откровенно чурался политики, идеологии и прочих внехудожественных явлений. Ему казалось неэтичным задним числом поносить большевиков, десятки тысяч которых истребил Сталин, да и "оттепельные" либералы его раздражали. С куда большим правом, чем Андрей Вознесенский, мог он говорить от имени "убитых за родину наповал", иронизируя над "свежевыбритыми", которым "вкус не изменял" ("Неизвестный - реквием в двух шагах..."). Однако лишь в лагере он высказался на эту тему в горьком стихотворении "Либералам":
О, как мы были прямодушны,
Когда кипели, как боржом,
Когда, уткнувши рты в подушки,
Крамолой восхищали жен. ...
Вся жизнь - подножье громким фразам,
За них - на ринг, за них - на риск...
Но нам твердил советник-разум,
Что есть Игарка и Норильск.
И мы, шипя, ползли под лавки,
Плюясь, гнусавили псалмы,
Дерьмо на розовой подкладке -
Герои, либералы, мы!... (2, 669-670)
Упомянутый ранее герой "Искупления" Виктор Вольский, повредившись рассудком, сказал то, о чем многие догадывались, но благоразумно молчали:
"Они продолжают нас ре-пре-ссировать! Тюрьмы и лагеря не закрыты! Это ложь! Нет никакой разницы: мы в тюрьме или тюрьма в нас! Мы все заключенные! Правительство не в силах нас освободить! Нам нужна операция! Вырежьте, выпустите лагеря из себя! Вы думаете, что ЧК, НКВД, КГБ нас сажало? Нет, это мы сами. Государство - это мы. ..."(1, с157).
Так трансформировалась известная формула короля Людовика ХIV "Государство - это я". Самообвинение безумца трудно подвести под статью, но и пропустить его мимо ушей власть не захотела. "Вы сами нас вынудили!"- заявляли "искусствоведы в штатском" при активной поддержке таких журналистов, как на все готовые Ю.Феофанов , З.Кедрина, Д.Еремин. И час настал...
Незадолго до ареста Юлик появился в Харькове. Вопреки обыкновению, он остановился не у нас, а у физика Моисея (Мусика) Каганова. Был он взвинчен и чем-то встревожен. Чуть раньше, летом того года, мы побывали в Москве, но застать его дома не смогли и встретились у Яна Гарбузенко на Удальцова. Пожалуй, впервые за многие годы между нами чувствовалась какая-то странная напряженность. За бутылкой вина говорили о том о сем, и речь зашла о Тарсисе, которого тогда зло поносила "Литературка" за самовольную забугорную публикацию.
--
Да что там Тарсис, - отмахнулся Юлик. - Есть и поинтересней Тарсиса.
--
Например?
--
Терц, Аржак...
--
Ты их читал?
--
Кое-что приходилось...
Ян и Юлик загадочно переглянулись, но тему развивать не стали. Коснись разговор повести "Говорит Москва!" со Днем открытых убийств или рассказа "Руки", будь помянут секретарь Ново-Опращенского райкома, который ночью превращался в кота и безобразничал в округе, вопрос об авторстве отпал бы сам собой: эти вещи создавались на моих глазах. Впрочем, рассказ о превращениях секретаря райкома не был тогда опубликован именно потому, что о нем знал уже разоблаченный С.Хмельницкий (полагаю, он знал и о других). Но разговор их не коснулся, а допытываться я не стал, так что официальное сообщение об аресте "литературных злоумышленников" было для меня в какой-то мере неожиданным. Но вернемся чуть назад.
***
7. Андрей да Марья
Андрея Синявского и Марью Розанову я видел у Даниэлей всего один раз. С недоумением слушал рассказы бородача о привидениях: то ли камердинер являлся старому барину, то ли барин камердинеру. Потом в "Спокойной ночи" Синявский напишет: "Нет ничего интересней, чем рассказы о привидениях в какой-нибудь уютной компании" (4.с.218). Лара не то чтобы верила в эти штуки, но поиграть тоже любила, а Юлик был к ним снисходительно равнодушен.
Потом сели за стол, выпили, негромко провозгласив тост, тогда еще не ставший традиционным: "Чтоб они сдохли!". Я, провинциал, поинтересовался, кто именно должен сдохнуть. "Ну, Юрка, понятно же - кто!" - слегка раздраженно ответила за всех Лара. Мне было неясно, каким образом "они" вдруг сдохнут и как сам этот факт решит все проблемы. Я не верил, что слом существующей системы и создание чего-то достойного взамен может произойти по щучьему велению, но стоило заговорить об этом, как тут же возникала стена раздражения и, пожалуй, страха. То был не страх наказания, а другого: как бы поиск решения не привел опять к ненавистному марксизму-ленинизму, за который стольких упекли в лагеря, включая отца Лары, милейшего Иосифа Ароновича. Уцелевшие предпочли, подобно ее матери Марии Самойловне, стать или притвориться тупыми догматиками. В конце сороковых она внезапно умерла он инсульта. И.А.Богораз вернулся из ссылки с новой женой - ссыльной актрисой Аллой Зиминой (псевдоним Ольги Олсуфьевой). Они принесли с собой лагерный опыт, а также одежду - то и другое вскоре пригодилось молодому поколению.
Когда в газетах появилось официальное сообщение об аресте друзей, ко мне немедленно постучался сосед по дому, которого, говорят, органы зацепили на сионизме и вынудили к сотрудничеству.
- Что ты скажешь о сообщении в газетах? - сходу спросил он. - Ведь Даниэль - твой давний приятель? Может, ты что-нибудь знаешь?
- Ты читаешь газеты? Вот и читай! - резко ответил я и тем пресек дальнейшие
расспросы.
Мише Бурасу задали вопросы в другом месте, и звучали они примерно так:
- Вы, ближайший друг Даниэля, не могли не знать....
--
Если я ближайший друг Даниэля, - ответил Миша, - так на что вы рассчитываете? Что я помогу его закопать?
О характере Бураса в органах знали, и от него отступились. Когда нажим на Сашу Воронеля тоже ничего не дал, его отлучили от высокой науки, и вскоре он оказался в лагере евреев-отказников. Так неугомонная "Софья Власьевна" рекрутировала себе врагов. В те дни что-то очень нелестное Бурас сказал о Синявском и его роли в судьбе Даниэля: он был убежден, что Юлик никакой не борец с системой, в политическом отношении сущий младенец, что Андрей соблазнил его прежде всего перспективой зарубежных публикаций. В лицо Марье он выплеснул: "Я бы твоего Андрея задушил собственными руками!" Такую реакцию не назовешь справедливой, но вот как свою роль оценил сам "змей-искуситель" Андрей:
" Грех, черный грех на мне. Загубил своего Даниэля. Втравил в литературу, втянул, наркоман, в пустошь, в трубу, откуда живым людям уже нет выхода. Успокаивайся теперь: сам полез, я же отговаривал - схватят. Да в том, что схватят, и был, может быть, соблазн. Писателей, знаете ли, тянет иногда заглянуть за край. Тянет..."(4.с.67).
Самобичевание Андрея передает его состояние той поры, когда еще никто не подозревал, что процесс Синявского-Даниэля откроет новуя страницу в общественной истории. Обретенная друзьями известность и слава лишила более поздние оценки их первоначальной искренности и достоверности. В значительной мере это относится к далекой от объективности книге Нины Воронель "Без прикрас"(5), но анализ ее увел бы нас далеко в сторону от темы.
Спустя лет двадцать, уже во Франции, А.Синявский решил наказать Бураса литературным путем. В повести "Спокойной ночи" он заметил:
"Герой войны, инвалид, из штрафного батальона, выдавил в глаза вдове (?!-Ю.Ф.) после суда: "Жаль не расстреляли! И буду вечно жалеть!..." Страшно, как меняются люди, в один миг, под влиянием страха" (подч. мной.- Ю.Ф.) ( 4. сс.145-146).
Независимо от оценки позиции Бураса, обвинять его в трусости было смешно, и Синявский это, безусловно, понимал, но что-то в собственной биографии велело ему, а затем его вдове искать свидетельства его непорочности и , соответственно, порочности его оппонентов. В издании книги 1998 г., уже после смерти Синявского, М.В.Розанова привела письмо Элен Пельтье-Замойской, где подчеркнуты высокие достоинства А.Синявского: "Ты открыл мне планы КГБ и роль С.Хмельницкого, и мы тогда его использовали, чтобы обмануть КГБ. Но самое важное то, что ты никогда не был "предателем""(Там же, с.372).
В Америке с четой Синявских я встретился дважды: первый раз мельком перед его лекцией в институте Кеннона в Вашингтоне, это в году 90-91-м, еще до чтения мной "Спокойной ночи". Вторая встреча произошла в Нью-Йорке спустя пять лет, уже после выхода в России этой книги и смерти Миши Бураса, для которого написанное о нем Синявским было незаслуженной и неотомщенной обидой. Теперь я сам затеял разговор и в присутствии Марии Розановой и Павла Литвинова назвал Синявского клеветником. "Но он же оскорбил мою жену, - залепетал Андрей Донатович, - он же...".- "Ты сиди и молчи! - тут же взвилась Марья. - Сиди и молчи! Он же при полковнике КГБ заявил..." - и, не давая мужу слова вставить, понесла... Это была обычная ситуация: Синявский покорно молчал, а Марья отбивалась и атаковала.
Больше я их не видел. Да и Бог с ними. Ни Миши, ни Андрея, ни Юлика нет в живых. 6 апреля 2004 г. не стало и Лары. Нет и Яна Гарбузенко, чья судьба, в определенном смысле, и того горше.
***
8. Снова о Яне
Его взяли прямо с урока в школе сразу после ареста Юлика, доставаили "куда надо" и там познакомили с записями разговоров в квартире Даниэля на Ленинском, где была прослушка, и спросили, узнает ли он свой голос. И бедный Ян раскололся: не мог он, как Бурас или Воронель, отрицать очевидное, хотя именно так и следовало поступить, да и вызвали его раньше других, что тоже немаловажно. Поведение на допросах определялось разницей не политических взглядов (они были примерно одинаковы), а характеров. Вернувшись домой в состоянии полного смятения, Ян тут же сообщил о допросе ближайшим друзьям. Потом его заставили свидетельствовать на суде, выгнали из партии, уволили с работы, и многие знакомые, прежде искренне любившие Яна, бросились в противоположную крайность: предали его анафеме. Свой якобинский темперамент и тут проявила Лара. Будучи в лагере, Юлик особых претензий к Яну уже не имел, хотя утверждал, что такого поведение от друга не ожидал. "А поведение Яна можно было предусмотреть?" - спрашивал он в письме к Ларе 17.10.66 года (3.с.124). Мои предупреждения, естественно, были забыты, а что ответила Лара, я выяснять не стал, а теперь уже поздно.
Спустя два с лишним года Юлик в одном из писем сам покаялся : "...я отлично понимаю свою вину, точнее - свое легкомыслие нелепое: надо было бы мне думать о том, кто в состоянии, а кто не в состоянии выдержать груз"(3, с.422). Да и Москву он покинул, не подготовив Яна и еще некоторых прятелей, о чем позже горько сожалел. Легкомыслие, эгоизм, неопытность? - Всего понемножку. Многое приходит на помнить, если жизненная правда, а не иконопись является целью.
Страдания Юлика и Андрея окуплены славой, политической и литературной, а что получил, кроме позора и гонений, добрый, остроумный, всеми любимый, но мягкий, податливый Янчик? - Ни-че-го! Юлик это понял, да и ригористка Лара потом смягчилась, судя по беседе с Яном перед его кончиной в Иерусалиме.
Что же касается Синявских, то им бы помалкивать, но нет: свои грехи они старались скрыть, яростно атакуя таких, как несчастный Ян Гарбузенко. Об этом в воспоминаниях Ирины Уваровой-Даниэль:
"По делу Даниэля проходил один его приятель, который на допросе раскололся. Когда спросили: "Читал?", он ответил : "Да", вместо того чтобы сказать: "Знать ничего не знаю, читать вообще не умею". Это повлекло за собой нехорошие последствия. Синявские "раскольника" так и не простили. А Юлик простил. Говорил: "Я сам виноват. Зачем дал ему прочесть свою прозу, когда знал, что он слабый человек?" (10."Бульвар", N 46, ноябрь, 2002 г.).
И.Уварова также сообщила: "Синявские очень не хотели публикации писем Даниэля, хотя не могли объяснить почему. Думаю, по одной причине: о том времени у них остались очень агрессивные воспоминания. А у Юлика отношение к человечеству и к этому миру было противоположным" (Там же). Да, восприятие мира и людей исторической парой Синявский-Даниэль не было единым, как это многим виделось со стороны.
***
Когда Ян подвергся остракизму, мы с ним контактов не прервали, понимая, что его поведение было вызвано той самой мягкостью характера, которая в нормальной жизни было основой его привлекательности. Не раз навещали его на Удальцова, когда Юлик еще сидел. В 70-м Юлик освободился, но не сразу получил разрешение жить в Москве, а потом, женившись на давней приятельнице Ире Уваровой, перекочевал на "Сокол". Однажды, приехав в столицу, я узнал, что Ян и Юлик лечатся в одной и той же больнице на Пироговке. Пошел туда и застал "двух гренадеров" на лестничной площадке, где они мирно покуривали и тихо беседовали. Оба в серо-голубых "арестантских" халатах, оба болезненно бледненькие, но вполне дружелюбно настроенные. Вместе я их больше никогда не видел.
***
9."Глухой"
Тем временем Лара вышла замуж за Анатолия Марченко, того самого "Глухого", о котором Юлик не раз писал из лагеря, прося друзей позаботиться на воле об этом удивительном парне. Когда Юлик только начинал свой лагерный путь, Анатолий заканчивал свой очередной срок на том же 11-м участке Дубравлага. Свидетельства Марченко (его книги "Мои показания"(11), "Живи как все"(12), "От Тарусы до Чуны"(13)) мне кажутся очень интересными.
Забегая вперед, скажу, что Юлик после освобождения поехал в Иркутскую область, где в поселке Чуна теперь отбывала четырехлетний срок Лара. Она сделала максимум возможного для бывшего мужа, а потом распорядилась своей жизнью так, как сочла нужным, поэтому нет ничего удивительного, что в Чуне Юлик встретился с недавним "протеже". Все участники коллизии вели себя достойно и впоследствии были объективны при написании воспоминаний.
Итак, Даниэлю посвятил "Глухой" главу "Дубравлаг" в книге "Мои показания"(11), где рассказал, как восприняли заключенные первые сообщения об аресте писателей. Общее мнение было таково: если впервые после смерти Сталина вывели на открытый процесс "политических", то это наверняка подонки и трусы, которые будут плакать, каяться и твердить, что работали на американцев. Когда же те повели себя совершенно иначе, опытные зэки поняли, что "гебуха" на этот раз просчиталась: мир узнал, что в СССР, вопреки заверениям Хрущева и его наследников, есть политические заключенные.
Вскоре в зоне появился один из героев процесса: "Ноги он переставлял косолапо, как медведь, сильно сутулился, держался немного смущенно и растерянно. Это был Юлий Даниэль"( с.312). Анатолий заметил глухоту Юлика на правое ухо (как и у него самого) и манеру держаться в незнакомой среде без позы и искательства, но и без тени превосходства.
Вскоре стало ясно, что начальство решило сломить Даниэля непосильной работой, в чем поначалу ему были готовы помочь некоторые уголовники. Но тут произошло неожиданное: рецидивист Анатолий Футман (отнюдь не еврей!) и богатырь-дагестанец Нажмуддин (Коля) Юсупов стали верными друзьями Юлика и его спасителями на тяжких работах, хотя никогда и никого он о помощи не просил. "Нам всем было приятно видеть, что Юлий не из того теста, чтобы его согнуть. Он никогда ни на что не жалуется и не просит для себя, зато всегда готов вступиться за другого". Так он разрушил представление о "паразитах-писателях,... подонках, из-за которых в 1961г. режим усилили", потому что они "расписали лагеря" (с.321).
Затем Юлик поколебал представление о "евреях, которые везде устраиваются"(с.315). Как известно, теперь эту карту увлеченно разыгрывает А.И.Солженицын. Еще не зная, какой дорогой пойдет прославленный зэк-лауреат, Марченко выделил его из числа писателей: "Один Солженицын осмелился написать правду, да и то не всю"(Там же). Уже тогда проницательный сибиряк почуял недостаточность гулаговских "откровений" Солженицына. А вот и собственно о евреях: "В лагере, как и на воле, хватает антисемитов, хотя и здесь одни евреи-зэки вкалывают наравне со всеми, а другие ищут непыльной работы, тоже не отличаясь этим от зэков прочих национальностей. Начальство своими "беседами" подогревало эти настроения..."(Там же). Сейчас "дело начальства" оказалось в надежных руках Нобелевского лауреата.
Юлик высоко ценил Толю Марченко прежде всего за стойкость и редкое упорство: "Очень толковый парень и очень сильный, из хорошего теста выпечен, - писал он из лагеря друзьям. - Умница и упорный: надо же, 40 с лишним томов Ленина прочесть, и не как-нибудь, а всерьез, с карандашом, с выписками" (3, с.131). В глазах Юлика, который едва ли прочел до конца хотя бы один марксистский "первоисточник", Толино освоение ленинских томов, к тому же в лагерных условиях, было сродни подвигам Геракла,
В 80-е годы Анатолий и голодовку в тюрьме держал как никто, требуя освобождения всех без исключения "политических". В последний раз он голодал почти четыре месяца и умер в Чистопольской тюрьме 8 декабря 1986г. через несколько дней после снятия голодовки. Он долго подвергался подобному пытке принудительному кормлению через шланг, умер же от инсульта или инфаркта, ставшего, видимо, результатом побоев и падения на каменный пол в 84-85 годах.
В его "Последнем слове", написанном впрок во Владимирской тюрьме в 1981г., но так и не произнесенном, есть пророческие слова: "Я буду вечно, до конца дней, за решеткой. Я буду ваш вечный арестант". Этот документ, как и ряд других касательно своего отца Ю.Даниэля и отчима А.Марченко, опубликовал в Интернете Александр Даниэль. Анатолий Марченко немного не дожил до горбачевской "разрядки" и освобождение всех политзаключенных, чему целиком отдал себя. Было ему неполных 49 лет. Лара пыталась выяснить истинную причину смерти мужа, однако полной ясности добиться ей не удалось. Но мы знаем: начав свой каторжный путь как случайный свидетель кровавой сельской драки, Марченко закончил его, почти не выходя на волю, как один из главных героев правозащитного движения, ни разу не дрогнувший, не искавший для себя ни послаблений, ни славы, что решительно отличает его от Солженицына. Он действительно "жил не по лжи" и потому одним из первых усомнился в непогрешимости снедаемого гордыней самовлюбленного "патриарха", который к делу Даниэля и Синявского отнесся чувством почти неприкрытой ревности, увидев в нем вторжение на его заповедную территорию. Читаем в книге Марченко "Живи как все":
"Мог ли писатель не заметить реакции общества на процесс Синявского и Даниэля? Не задуматься и об их деле, о его глубокой сути? Имена Синявского и Даниэля появляются в "Теленке" только как временны?е ориентиры - а ведь их работа, их процесс составили целую эпоху русского общественного развития. Не могу поверить, что Солженицын этого не знает и не помнит. Но в своих литературных мемуарах он не нашел этому места. Как будто в пустыне жил, где был только Дуб - советская власть, да он сам, одинокий и отважный Теленок" (12, с.120).
Когда в мае 1970г. А.Д.Сахаров спросил Солженицына, может ли он что-либо сделать для Анатолия Марченко и генерала Петра Григоренко, тот отрезал: "Нет. Эти люди пошли на таран. Они избрали свою судьбу сами, спасти их невозможно". Этот ответ стал известен от самого академика Сахарова. Чуть позже А.Солженицын отказался поддержать евреев-отказников. В обоих случаях его реакция - свидетельство тех качеств, которые по достоинству оценил Анатолий Марченко много лет назад.
Юлий Даниэль по выходе на свободу избегал любой публичной деятельности, а Лара Богораз заключила ее в жесткие рамки Московской Хельсинской группы. Едва ли угомонился бы Анатолий Марченко, дождись он воли, но ограничить личную свободу связью с какой-либо организацией он определенно не хотел.
С Анатолием я встретился лишь однажды, году в 73-м в Харькове, куда он приехал вместе с Ларой, беременной будущим Пашей, своим вторым сыном. Почти абсолютно глухой, Анатолий казался достаточно физически крепким. После кирзовых сапог и бушлата он чувстврвал себя несколько скованно в новеньком светлосером костюме и галстуке, однако держался приветливо и просто. Через пару лет его опять арестуют и отправят на этот раз в поселок Чуну Иркутской области. Жена с крошечным сыном последует за ним, и там они проведут, по ее словам, четыре самых спокойных года своей жизни.