Иду по коридору в Wehenzimmer, комнату для схваток и слышу уже отсюда, что - это же не она кричит?
Нет, не она. На кушетке лежит немолодая женщина. Такой же немолодой мужик с белым, как мел, лицом держит ее за руку. Меня, оттесняя собой, успев, однако, просканировать мимоходом мой собеседовательный прикид, вдавливает в дверной косяк акушерка и со словами: - Все-все, сейчас... Сейчас наденем вам рубашечку, а потом вы заснете... - устремляется к роженице. Женщина и мужик внемлют ее словам с мученической надеждой. Женщине реально плохо, а до меня доходит, что ей сейчас, вероятно, будут делать наркоз, а потом кесарево.
- Пожалуйста, вопрос: где мне найти фрау Вингерс-Эккштайн? Она...
- Вингерс-Эккштайн? Воды? - акушерка, даже не оборачивается ко мне. - Гуляет. У нее родовая деятельность еще слабая.
Как это - гуляет? Одна? - порываюсь прикрикнуть на нее. Как они ее одну отпустили? Куда она вообще пошла? А вдруг с ней что-нибудь случится по дороге?
Стормаживаю, однако. Во-первых, если гуляет, значит, все не столь критично. Во-вторых, успеваю рассмотреть получше акушерку: пожилая, лет пятидесяти, иссушенная тетка, слегка пережаренная в солярии, копна на голове напоминает мне Зузи, только волосы у нее покороче да водородно-блондинистей. За пару секунд разговора со мной она успевает переодеть роженицу, что-то у нее померить, поправить что-то на КТГ, чем-то напутствовать и успокоить мужика и услать с каким-то поручением нарисовавшуюся молодую женщину, в которой лишь стетоскоп на шее выдает дежурного врача, а она сама тут больше для мебели да на побегушках у "фрау Шмидт" - такая фамилия на бэджике у акушерки. Я вдруг понимаю, что фрау Шмидт рулит не только в этой комнате для схваток, но и во всем отделении, а немногочисленный персонал выполняет ее поручения расторопно и беспрекословно. Народу, как персонала, так и рожениц, сейчас мало.
Вот жарища, думаю, выйдя в парк униклиники и закатывая рукава рубашки. Запонки запихиваю в карман, а от галстука избавился еще в комнате для схваток, швырнув его куда-то на кровать, про которую мне сказали, что это Оксанкина. Пиджак забыл в Блю Боут, вспоминаю с усмешкой. Пускай вышлют по почте. Сам-то я за ним теперь уже вряд ли туда вернусь. Мое брошенное вскользь собеседовательной коллегии пояснение, мол, сорри, жена рожает, вряд ли поспособствует моему поступлению на работу, но теперь мне плевать...
Так, где она там ходит? - думаю. О-о-ой, во-о-он... - так, это не я. Это что-то левое поет во мне, когда вижу ее вдалеке на дорожке, направляющуюся к набережной. Просто не могу сдержать умиления и радостного предвкушения при виде ее, такой роженицы в розовой маечке. Блин, скоро рожать будем - при мысли об этом мне становится радостно, и я подскакиваю к ней с утроенной скоростью:
- Заинька моя... - она вздрагивает от того, как хватаю ее за локоть и, не дав опомниться, целую в шейку, в глаза и куда попало. - Как ты? Это из-за того, что вчера занимались?
- Андрюш... - она рада мне, но на лице ее читаю смущение, будто ей неудобно. - ...кончилось собеседование? - она видит, что я даже переодеваться не ездил.
- Кончилось, - машу рукой.
- Андрюш, ты прости, но... у меня еще ничего нет... почти нет схваток. Так... по мелочи... Просто воды отошли... я ждала, ждала... потом я что-то почувствовала, запаниковала... все-таки одна дома... и поехала в клинику... тебя пыталась вызвонить, думала, а если потом не смогу... - она останавливается, чтобы перевести дух.
- Дурочка... умничка... ты ж правильно все сделала... Оксан, это фигня насчет работы...
Она с сомнением смотрит на мой прикид, потом на Блю Боут Инвестмент турм на том берегу. Мы на набережной уже.
- Фигня? Андрюш, зачем же ты так...
На "так" ее голос дрожит, и сама она будто начинает дрожать. Все-таки спалила меня вчера ночью. Я что-то бормочу, понимая, что отпираться бесполезно. А вообще мне не до этого сейчас. У меня мозги зашкаливают от предстоящего.
Она вдруг хватается рукой за дерево, тычется лбом в ствол.
- Пошло? - спрашиваю, поддерживая ее. - Дыши.
- Дышу...
- Пошли отсюда, тут народу куча. Будем в парке гулять. Вообще, может в палату вернемся?
Она не отвечает. Ей, кажется, еще не больно, но я вижу, как она пытается понять, что это. У меня внутри тоже что-то дергается, когда понимаю, но я запихиваю это подальше. Мне-то надо сильным быть.
Минут через пятнадцать мы подходим к корпусу родильного отделения. Она молчит все это время, а я решаюсь спросить: - На речке, это в первый раз так было? - когда она не отвечает: - Оксан?
- Не... знаю, - следующая схватка тоже несильная, но она все же останавливается и берется рукой за лавочку.
- Как - не знаешь?
- Не знаю.
- Ладно. Сейчас попросим тебе передвижное КТГ, - говорю, когда мы приближаемся к палате.
- Она сами дадут, если надо будет.
Ее, кажется, раздражает моя инициативность, а еще больше, что я вообще что-то говорю.
- Слушай, пойдем покушаем, пока можешь? Тебе силы понадобятся.
- Куда я пойду.
- Щас притащу тебе чего-нибудь.
- Не уходи.
- Глупенькая. Никуда не уйду, - целую ее в носик. - Жди. Без меня не начинать! - чем урываю у нее улыбку.
Обедом из трех блюд мы подкрепляемся в вестибюле, потому что тут веселее, можно ходить туда-сюда, рассматривать на стенах фотки малышей, родившихся в униклинике за последние месяцы и обсуждать, у кого был какой рост и вес.
После еды она веселеет и периодически отбивает сообщение теще с тестем, я тоже пишу своим и Тохе. Это она заставила меня сообщить моим родителям, что у нее отошли воды.
Пишу им теперь, что, мол, пока без изменений, а сам наблюдаю за тем, как она меряет шагами предбанник перед лифтом. На ней просторная маечка с короткими рукавами, а на лице ее вдруг замечаю... радостное ожидание и адреналин. А ведь моя девочка рожать собралась. Ну, наконец-то. Когда она останавливается перед лифтом и показывает мне язык, я быстро фоткаю ее, радуясь, что животик получился в профиль. Какой он у нее огроменный.
Со временем нам надоедает там, и мы возвращаемся в родильное. Фрау Шмидт пристально смотрит на нас и, подметив Оксанкину рожицу на расслабоне, приходит вскоре к нам в палату и вкалывает ей ускоряющее.
"Raus aus dem Bett! Вон из кровати", - трубит какой-то плакатик в схваточной. Поначалу мы над ним подтруниваем, затем, взявшись с тупым смехом за руки, как и в школьные годы не ходили, несемся на лестничную площадку. Там она начинает ходить по лестнице, вверх-вниз, вверх-вниз... Она долго так ходит, топ, топ, топ, а я стою внизу и провожаю ее взглядом туда-а-а - сюда-а-а. Она спокойна и вообще-то должна бы дышать тяжелее. Схватки словно делись куда-то. Не помогает.
Мы возвращаемся в схваточную и радости на наших лицах уже поменьше. На мой вопрос, о чем она думала, когда ходила по лестнице, она говорит, что просто считала ступеньки.
- Хочешь, домой езжай, переоденься, - шутит она. - Интересное не скоро начнется... Как у тебя сегодня прошло хоть?
Рассказываю ей про ту часть собеседования, которую успел пройти. Говорим о Блю Боут осторожно так, с мнимым безразличием, словно посторонние наблюдатели. Долго на нем не задерживаемся.
- Ничего, подадим в Федбанк Реконстртукции и Развития, - кивает она. - Там хоть общественно полезно.
- Канеш.
Время тянется, мы порой забываем, зачем здесь.
- Цветные, черно-белые... голые женщины с большой грудью и беременными животами... акварель, акрил, литографии... - вспомнив, что висело в вестибюле, говорим о картинах.
Потом приходят схватки, реальные уже, и больше мы ни о чем не говорим. Она начинает беспокойно ходить по комнате, затем ложится-таки в кровать.
Я догадываюсь, что к ней приходит боль: она уходит в нее, концентрируется на том, чтобы терпеть ее и остается с ней один на один. Она закрывается для внешнего мира, включая меня. Когда к ней обращаются фрау Шмидт или еще кто-то из медперсонала, она не смотрит им в лицо. Ей будто нужно не лажануть перед кем-то и выдержать, вытерпеть боль. Когда она говорила на Кранахском мостике: "Боюсь, что не смогу держать себя в руках", я не воспринял этого всерьез, а теперь вижу, что именно это, видимо, является ее целью. Как странно.
Хочу облегчить, хочу сделать что-то, если можно сделать, поэтому постоянно массирую ее, как нам показывали, чтобы хоть как-то расслабить, но она не расслабляется. Напоминаю ей про техники дыхания и другие нюансы, про которые говорилось и читалось, но то ли делает она не так, то ли просто не помогает - ей не легче.
Прошу у фрау Шмидт положить ее в теплую ванну, чтоб расслабилась - а вдруг поможет? Сама она ничего не просит, будто дар речи потеряла. Если б я до этого сомневался, то сейчас реально понял бы, что нужен здесь. Да ведь я знал, что так будет.
Веду ее в ванную и, когда там все готово, помогаю залезть в джакузи и кажется, даже засыпаю на кушетке рядом, пока она там сидит. Устал от ее напряжения. После мне это припомнят.
Ночь наступает. Не знаю, сколько она торчит там, но, когда просыпаюсь, вода в джакузи уже холодная, а она все сидит, вернее, корежится от боли с глухими, мучительными стонами - ни фига не расслабилась, по-моему.
В итоге мы снова в схваточной. Уже глубокая ночь. Кажется, на курсах говорили, что дети часто рождаются ночью? Сложно представить себе, что наш сын сейчас родится... скоро родится... вообще родится... Как тяжело это, когда твоя женщина так мучается в сантиметрах от тебя, а ты не знаешь, чем помочь. А то, что делаешь, не помогает.
Ее уже нормально выворачивает, а я оглушен тем, что ей больно, а мне не больно. И я не чувствую ее боли.
- А-а-а... - совсем недавно рядом так стонала чужая женщина на опустевшей теперь кровати. Ее ребенка уже давно достали. Теперь все отодвинулось очень далеко, я забыл, что думал тогда - я слышу только ее и вижу, что ей очень больно.
- Пять сантиметров. Плохо открывается, - фрау Шмидт железобетонна в своем постановлении, а Оксанку косит этот вердикт, в отчаянии она роняет голову. Ей дают проглотить что-то стимулирующее, поясняя, что это гомеопатия.
Фрау Шмидт уходит, и я слышу, как она у них там, в аквариуме передает кому-то смену. Жаль, толковая тетка. Не говорю об этом Оксанке, но она, кажется, тоже слышала.
- Оксан, тебе очень плохо? Ты чего так стонешь?
- Нет.
- Может не надо так сильно?
- Как могу.
- Не обижайся. Мне кажется, от этого ты сильнее напрягаешься.
- Мне так легче.
- Может попросить ПДА?
- Предложили б, если б было неизбежно.
- Зачем ждать, чтоб стало неизбежно... Зачем так мучиться...
- Напрягают мои стоны?
- Нет, конечно. Просто тебе еще понадобятся силы.
- А-а-а...
Ей постоянно дают пить, уговаривают, требуют, чтобы пила много. От этого ей постоянно хочется в туалет и во время схваток это доставляет ей отдельные мучения.
Проходит час, другой. Мы торчим тут сто лет.
Как тяжело все. Как тяжело ей. Схватки идут теперь сильнее, чаще. А мне хочется сделать что-нибудь. Она далека от меня и одинока. Между нами нет связи, думаю в отчаянии, только то внутри нее, от чего ей сейчас так больно.
Я знаю, кто я и что надо со мной сделать, но не могу остановиться: мне хочется бежать, чтобы заглушить это отчаяние... такой дозой, какая на это понадобится. Может, хоть под этим делом почувствую ее или мне покажется, что чувствую.
Поверить не могу, что все это думаю сейчас. Поверить не могу, что часть меня отказывается верить, в то время как другая часть пинает в зад, чтоб встал и под каким-нибудь предлогом вышел, бросил ее и сделал то, что мне хочется. Настолько я потерял контроль.
Настолько она потеряла контроль. Она не контролирует себя, а боль... боль контролирует ее полностью. Она не знает, куда ткнуться, а мне вскоре надоедает это. Бл...ть, надо же что-то делать. Надо же делать что-то. У нее сил нет уже совсем, как же она рожать будет, как будет тужиться.
- Оксаночка, милая...
- Уйди...
А хрена я уйду. Не обращаю внимания на ее наезды и начинаю массировать ее, в который раз. Вдруг хоть чуть-чуть поможет.
Она не может лежать, не может стоять, не может ходить. Садится на гимнастический мячик, будто так может быть лучше. Тыкается лбом во что-то, и когда накатывает очередная схватка, кричит уже. Они теперь идут почти подряд, а толку никакого.
Ей больно. Твою мать, это ж как же больно, наверное, как больно. Ведь она многое способна вытерпеть, я ж знаю, но тут... охренеть, как больно... Я тоже не могу уже.
- Мозги не крути, - рычу на нее, такую неспособную что-либо воспринимать, а значит и возражать мне - тоже. Ее не трясут как раз схватки, но трясу я: - Давай ПДА без разговоров.
- Не даду-у-ут, - стонет она. - Уйди-и-и... оставь меня... в покое... Поздно уже, раньше надо было...
Поздно? И что - ни хрена не сделать... только сидеть тут, как пень? Иди, бл...ть, делай что-нибудь.
- Хрена лысого - не дадут... Я - адвокат, мне все дадут, забыла...
- А-а-а-а!...
И я штурмую эту их шаражку, аквариум, за которым они шифруются от моих наездов, пинаю им про простагландин и окситоцин, окситоцин и простагландин, в итоге сводя свое финальное пледойе к тому, что они, мать их за ногу, должны поставить моей жене ПДА сейчас же, иначе плакали их задницы.
- Так, что у вас тут такое? - раздается мужской голос. - А? Не открывается? Так, если через десять минут не будет сдвига - кесарить. Все. Анестезиологу сообщите, - врач, которого я до этого не видел, испаряется куда-то так же быстро, как появился.
А правда, думаю. Один укол - и никакой боли. Кончатся ее страдания. Достанут сыночка, и все будет хорошо.
- Оксан...
- Это они про меня?
- Да.
- Нет! - вдобавок к физическим страданиям она начинает рыдать, а я просто тупо хочу сейчас быть ей. Пусть бы все это было сейчас со мной, а то бесполезен, как пень.
Усаживаю ее на край кровати, обнимаю за плечи, беру в руки ее лицо, целую, стараюсь поймать измученный взгляд:
- Оксан, послушай меня. Все будет хорошо. Оксан, больно совсем уже больше не будет. Я с тобой. Я всегда с тобой. Надо, Оксан.
В этот момент за Оксанкиной спиной небесным знамением возникает загорелое, морщинистое лицо:
- Мама, ну что там у вас...
- Фрау Шмидт ей кесаря хотят...
Если б я еще понимал, почему это так страшно. Но она разрыдалась, вон.
- Покажите. Ложитесь-ка...
- ПДА поздно уже?.. - стонет Оксанка.
Фрау Шмидт не обращает на нее никакого внимания и начинает массировать что-то у нее внутри. Мне кажется, что от этого Оксанке еще больнее, и я собираюсь наехать на фрау Шмидт, но она вдруг торжествующе улыбается и спрашивает Оксанку, чуть ли не хлопая ее по плечу:
- Так, а теперь как ты думаешь, сколько у тебя? А?
- Не зна-а-аю... - стонет-кричит Оксанка.
- Десять! Так...
Она деловито дает Оксанке проглотить что-то, небось, опять гомеопатия какая-то, а меня толкает в сторону приспособления в углу, напоминающего канат в спортзале:
- Папа, а ну, стань тут... - подводит ее, заставляет схватиться за канат. - Под руки ее держи... Мама, давай...
Она не понимает, чего от нее хотят, но я уже давно понял:
- Тужься, Оксан...
- А-а-а-а-а!!! А-а... А-а...
Не знаю, что там ей дала фрау Шмидт, но моментальное действие этого средства ей всё объясняет лучше любых слов. Мне ничего не видно, но я понимаю, что моя девочка теперь рожает.
- А-а-а-а-а!!! А-А-А-А-А-А!!! - это происходит недолго, всего лишь одна схватка - так кажется мне после всех этих часов ее мучений. Ее последний пронзительный крик... вопль... я задерживаю дыхание, чувствуя, как и она задержала свое... я у нее за спиной и отсюда мне ничего не видно... неужели... неужели...
Она вдруг нагибается вперед, и до меня доходит, что она хочет рассмотреть... а фрау Шмидт поднимает к нам нашего сына. Он темненький... весь фиолетовый от... отчего? Что с ним? - хочу уже спросить, но фрау Шмидт говорит нам, что он был обмотан пуповиной, вот ему и перекрыло кислород. Вскоре он становится розовеньким.
В дверях какое-то столпотворение, это пришел анестезиолог, еще какой-то народ. А фрау Шмидт показывает нам его, и мы с Оксанкой переглядываемся и плачем. Навзрыд. Оба.
У него на головке уже темненькие волосики, мордашка сморщенная и весь он окровавленный и помятенький, но... здоровый же. Он, сынок, слышит нас, что ли? Да нет, ничего он не слышит, но тоже начинает плакать. Как смешно и тихо он плачет.
Боже... Это мой сын. Это наш сын.
- Поздравляю, - говорит фрау Шмидт, а за спиной у нее краем уха слышу, как кто-то посмеивается и говорит вполголоса, мол, так всегда. Пока другие языками чешут, Розвита приходит, делает, и у нее рождаются дети.
А я смотрю то на Оксанку, то на малыша.
Маленькая ты моя... мама. Ты сделала это. Мы сделали это. Мне хочется сказать ей это и еще черт знает, что, много чего. Но я вижу ее улыбающееся, смеющееся сквозь слезы лицо и вдруг все чувствую. До этого, когда ее разрывало, плющило, кидало из стороны в сторону, не чувствовал ничего. Отмазался, в сторонке постоял. А теперь чувствую.
Я чувствую, что в этот момент она все позабыла. И бесконечную боль, которой мне не понять и не почувствовать никогда, и сомнение, сможет ли, и страх, что не сможет, и изматывающее, опустошающее измождение. И то, как что-то управляло ее телом, разрывало его, расщепляло ее, раздвигало ей кости. А она не знала, когда и как это кончится и ничего не могла с этим поделать. Не знала, сколько ей еще терпеть и откуда брать на это силы. Сейчас прошло всего несколько минут с тех пор, как появился он, наш сын, а у нее - мне видно и я рад, что не видно ей, - там разрывы, все в крови, много крови. Там такое... Видуха не для слабонервных.
Но все это в прошлом, осталось в другой жизни, а сейчас - это сейчас. Это он, это мы, это счастье.
И она не чувствует этой новой боли там, а чувствует только его, сына и еще немножечко меня. И теперь она лежит, держит его в руках, пытаясь дать ему грудь и она бесконечно счастлива. Из непросохших еще глаз ее сияет свет, она смотрит на сына и то и дело смеется сквозь слезы, гладит его, сует ему в ротик грудь, а он пока не понимает. И я вдруг вспоминаю его, тот самый ее взгляд тогда, в Лондоне, в Найтингейле, когда сказал ей, как видел, что первым у нас будет мальчик.
Сейчас я вижу на ее лице точно такой же взгляд, внимательный, задумчивый, терпеливый, едва уловимо улыбающийся взгляд мамы и просто говорю ей:
- Ну что, мамка...
Она ловит мой озорной взгляд и смеется так же, по-озорному:
- Папка... - а потом мы даем друг другу "пять". И мне снова отчего-то хочется реветь, но я не собираюсь делать этого перед сыном, а то плаксой будет.