Сперва появился вполне себе такой симпатичный пейзаж с небом, травой, деревьями и домиком посередине кадра. Ничто, как говорится, не предвещало. И вдруг картинка начала стремительно складываться, словно была нарисована внутри картонного ящика. Крышка неба свалилась на стену сада, обе опрокинулись на днище травы, затем свернулись пополам, и еще, и еще. Казалось, неведомый математик, начертавший формулу мироздания, счел ее слишком громоздкой и стал последовательно сокращать: раз-два, раз-два, числитель, знаменатель... Вот уже полностью исчез ландшафт, а скоро и от домика ничего не останется. Закрываются створки шкафа, затем и он сам складывается в один лист. Падает, подогнув ножки, стол, слой за слоем сворачивается ковровая дорожка. Стены, пол, потолок схлопываются, как на шарнирах, и так покуда все видимое пространство не сжимается до миниатюрного телефона-раскладушки, который и сам тут же закрывается и повисает в абсолютной пустоте. Вот она, кульминация, нулевая точка сюжета - и что же? После мгновенной паузы раздается звонок, красивая девушка открывает телефон и с улыбкой подносит его к уху.
- Алло.
Вот, значит, из-за чего весь сыр-бор.
Борис Яковлевич усмехнулся, отключил звук и пошел на кухню сварить себе кофе. Снова раздался звонок - на этот раз уже в дверь. Борис Яковлевич нахмурился. Сегодня он никого не ждал. Или это старший по дому явился за своей помесячной данью? Еще же вроде не пятнадцатое. Звонок повторился. Борису Яковлевичу пришлось вернуться в салон (здесь куда уместнее смотрелось бы "проследовать в переднюю" или, скажем, "в прихожую", однако в наскоро слепленных тридцать-сорок лет назад "амидаровских" квартирах - израильском аналоге хрущевок - такие излишества отсутствуют напрочь, и входные двери ведут сразу в жилую комнату: по-советски зал, а по-израильски салон). Итак, Борис Яковлевич вернулся в салон и открыл дверь. На пороге стоял незнакомый человек лет тридцати с небольшим, по всей видимости, русский (в кавычках или без).
- Борис Яковлевич? - осведомился он приятным баритоном и, получив утвердительный кивок, продолжил. - Меня зовут Миша, я журналист. У меня к вам дело.
- Чем могу служить?
- Э-э... так сразу и не скажешь. Вы позволите?
Борис Яковлевич нехотя впустил незнакомца. Тот прошел в салон, сел на диван и машинально уставился в телевизор, где все еще шла реклама.
- Так по какому делу вы ко мне?
Хозяин квартиры уже сидел в кресле напротив, положив ногу на ногу и нервно поигрывая приспущенным шлепанцем.
- Видите ли, Борис Яковлевич, - начал гость. Он вдруг вспомнил себя на родительской даче, еще там, на доисторической родине, ранней весной, когда нужно отгребать снег, чтобы талая вода не подмыла домик. Странное, сродни мазохизму, стремление городской интеллигенции стать "ближе к земле" или, что прозаичнее, закусывать зимой "своими" огурцами. А в конце зимы взять термос, бутерброды, сесть в электричку, потом идти километра три - по заснеженной степи, по территории садоводства - до своего участка, перелезть через забор (калитка безнадежно заметена), откопать лопату... И вот он стоит с подветренной стороны домика, перед снежным чудовищем, которого предстоит уничтожить, и крякает, и плюет на руки, и все думает, с какой бы стороны начать. Но скоро такая раскачка становится неуместной, нельзя затягивать паузу...
- Вам это может показаться странным, - заговорил незнакомец, - но... я ищу сюжет.
- Сюжет?! - вытаращил глаза Борис Яковлевич и перестал шевелить тапком.
- Да, сюжет. О человеке, остановившем поезд. И я знаю, что вы имеете к этому некоторое отношение.
Борис Яковлевич озадаченно наморщил лоб.
- Очень странно, - проговорил он. Движение тапка возобновилось, но уже по другой траектории. - Вы, случаем, не литератор по совместительству? Что вы собираетесь делать с этим сюжетом?
Незнакомец провел рукой по шее, словно отирая пот, нащупал цепочку с магендавидом и стал машинально ее теребить.
- Э-э, как вам сказать... (Ну давай уже, скажи как-нибудь, придумай что-то нейтральное, безличное, ты ведь не станешь ему рассказывать, как необходим тебе этот грохот и стон покореженного металла, и лязг, и скрежет, искры на взбесившихся рельсах, под откос, наотмашь, ну же...)
- Видите ли, я сам пока не знаю. Все зависит от того, в каком виде существует этот сюжет: книга или только замысел. В любом случае меня привлекает сама идея. Человек, пытающийся остановить поезд - это ведь, в некотором роде, метафора поединка с самой судьбой... Когда находишься в заведомо проигрышном положении, но все равно продолжаешь бороться. Здесь и абсурд, и надежда... Если хотите, еще одна трактовка мифа о Сизифе.
Борис Яковлевич слушал и морщил лоб. Поскольку эта гримаса брезгливого недоумения появится у него еще не один раз, следует описать ее как можно более детально, раз и навсегда, дабы впредь не тормозить повествования.
Привычка морщиться по разным поводам и с разными оттенками чувства на искаженном лице всегда была присуща русской интеллигенции. Особенно этим отличались тонкие персонажи Чехова в полемике с режущими правду-матку героями Горького. Однако Борис Яковлевич (несомненно, принадлежавший к русской интеллигенции именно в силу того, что был евреем) переходил в этом деле все мыслимые границы. Когда он слышал нечто неприятное, вызывающее внутренний протест, его глаза неудержимо влекло куда-то в район темени, словно они желали улететь на небо, в райские чертоги духа, подальше от той пошлятины и ахинеи, которую нес в этот момент собеседник. Но глазам, этим печальным узникам черепной коробки, не дано покинуть своих глазниц (максимум - выпучиться или закатиться), и вот, как будто желая помочь им и взять нелегкую миссию на себя, ползут наверх брови и собирают кожу лба в мучительные складки. Дальше начинают подниматься скулы и верхняя губа, они ведь тоже не могут оставаться в стороне, и скоро все лицо приобретает выражение человека, одновременно страдающего жестоким кариесом, и съевшего целую ложку вассаби. Примерно такая картина должна представать внутреннему взору читателя при упоминании того, что Борис Яковлевич сморщился или смял физиономию. С таким выражением он и сидел во время нашего описания, как старательный натурщик перед портретистом.
- Интересный подход у вас, молодой человек, - сказал он. - Обычно прежде берется текст, а потом к нему пишется толкование. Этим методом еще наши мудрецы пользовались и, представьте себе, до сих пор работает. А у вас все наоборот. Вы придумали концепцию - между нами, довольно-таки банальную - и теперь приходите ко мне за текстом. А зачем он вам? Вы и так уже все про него знаете: неравная схватка с судьбой, миф о Сизифе, что там у вас еще. Пойдите лучше, поделитесь своими соображениями с машинистом тепловоза или диспетчером. У них большой опыт в останавливании поездов, интересно, что они вам скажут.
Гость нахмурился. Его все больше раздражал этот маломерный человек со скукоженным лицом и беспорядочно торчащими волосами. Еще больше злил идиотизм собственного положения. Но назад пути не было.
- Понимаете ли, Борис Яковлевич, - сказал он, - у меня работа такая - статьи писать. Сейчас я готовлю материал о людях, способных на борьбу с собой и с жизненными обстоятельствами. Я понимаю, что это немодно, нестильно, отдает "джеко-лондоновщиной", но, тем не менее, продолжает быть актуальным в нашей новой стране ("Черт возьми, я еще не разучился импровизировать" - подумал он про себя). И, что немаловажно, я пишу для интеллигентных людей, много читающих по-русски, для которых обращение к литературным сюжетам и персонажам вполне естественно и, более того, служит визитной карточкой, знаком принадлежности к определенному кругу. Этот человек, остановивший поезд, мне нужен, вероятно, для одной только фразы, в качестве ссылки на литературный источник, но это очень важно. Учитывая временной и культурный контекст, я не могу апеллировать, скажем, к летчику Мересьеву. Тем более мне не подойдут голливудские стандарты в виде больного СПИДом негритянского мальчика из Гарлема, который изобрел эксклюзивную методику чистки обуви, открыл свое дело, заработал миллион долларов и попал на первую полосу "Wall street journal". Мне нужна современная проза для умных людей, где тема преодоления выражалась бы метафорически, а не в качестве образцово-показательной биографии. Если у вас этого нет или вы находите нелепой саму затею, то так и скажите, и мы на этом закончим.
"Пропади оно все пропадом", - подумал он. - "Знал бы, с кем связался... Проще самому сесть и написать".
- Хм... Как, говорите, вас зовут? - спросил Борис Яковлевич. Он уже выпрямил лицо, оставив наморщенным один лоб. Тапок на большом пальце ноги задумчиво двигался в темпе медленного вальса.
- Миша, - отозвался молодой человек.
- Миша. А почему вы решили обратиться именно ко мне?
- Мне посоветовал знакомый.
- Интересно. Кто, если не секрет? Это ведь, получается, и мой знакомый тоже.
- Это Славик Фридман. Он сотрудничал с вами в бытность политическим обозревателем "Курьера".
Борис Яковлевич выпрямил спину и потянулся.
- Славик, Славик... Постойте... А, да, вспомнил. Очень толковый парень. Приятно было работать. Он все там же?
- Нет, - ответил Михаил, - газета закрылась. Да и политика перестала здесь быть политикой. Впрочем, как и в России.
- Да уж, да уж... Кофе хотите?
- Не откажусь.
- Пойдемте на кухню.
"И что я ему сразу про Славика не сказал?" - думал Михаил, следуя за хозяином дома. - "Никак не привыкну, что в Израиле просто так никто ни к кому не ходит. Надо непременно от Ивана Ивановича. А лучше от Ицика Шмуликовича".
- Я все же не уверен, что смогу вам помочь, - говорил Борис Яковлевич, расставляя на столе чашки. - У меня действительно имеются три рассказика на интересующую вас тему, то есть о людях и поездах... Вам черный?.. Однако нужного пафоса вы там все равно не найдете. Я бы даже сказал... передайте спички... спасибо... что главные герои - сплошные неудачники. Поэтому... не знаю.
- А вы их сами написали? - спросил Михаил.
- Нет, я только предложил тему.
- То есть?
- Погодите, сейчас расскажу.
Борис Яковлевич сел, налил кофе, поднес свою чашку к губам и застыл, устремив зачарованный взгляд куда-то вдаль, сквозь тонкую вуаль водяного пара, совершающего свое фигурное катание над лакированной поверхностью кофе.
- Это было лет десять назад, еще там, - заговорил он. - Я преподавал на факультете журналистики и вел что-то вроде литературной студии. Знаете, всякий студент-гуманитарий мыслит себя не иначе как писателем или философом. Я же пытался научить их хоть как-то дисциплинировать свои лихорадочные порывы. А заодно отвести неуместную литературщину из их собственно журналистского творчества. И вот однажды, встречая на вокзале кого-то из своих родственников, я случайно оказался свидетелем небольшой сценки. В зале ожидания, прямо напротив меня, сидели парень и девушка. Судя по разговору, она уезжала навсегда, и юноша был весьма этим расстроен. Они не походили на влюбленную пару - скорее, это молодой человек был влюблен, и вот теперь, с отъездом барышни, у него рушилась последняя надежда ее завоевать. Поэтому между ними происходил один из тех тягостных и одновременно бессмысленных диалогов, какие всегда бывают в подобных случаях. Словно бы за полчаса разговоров можно устроить то, чего не удалось за весь период знакомства. И тут молодой человек произнес такую фразу: "Знаешь, я тогда так и не решился выскочить из трамвая. А теперь чувствую, что мог бы остановить поезд".
Борис Яковлевич подул на чашку и сделал несколько маленьких глотков.
- Дальше вы и сами можете догадаться, - продолжал он. - Девушка принялась уговаривать парня не мучить себя, потом еще что-то говорила, он растерянно кивал. Потом пришел поезд, забрал девушку вместе с ее чемоданами и ушел, так никем и не остановленный. Собственно, зацепила меня даже не сама история - тут как раз таки все слишком ясно - а вот именно эти слова: теперь я чувствую, что смог бы остановить поезд. Короче, на следующем занятии я предложил своим студийцам сочинить на основе этого небольшой рассказ. Из того, что они мне написали, я сразу же отмел всяческие попытки придумать продолжение либо, наоборот, начало к исходной сценке. Мне хотелось услышать другие истории, о других людях, но таких, которые, каждый на свой лад, могли бы произнести все ту же ключевую фразу. В конце концов, я выбрал три показавшихся мне наиболее интересными рассказа и отнес их в редакцию литературного альманаха "Блик".
Михаил внимательно слушал, ковыряя ложечкой кофейную гущу.
- Вопреки своему полусамиздатовскому существованию, - говорил Борис Яковлевич, - а может, наоборот, благодаря ему, "Блик" считался, простите за пафос, наиболее прогрессивным литературным явлением нашего города. Эдаким, знаете, элитным клубом, созданным в противовес местной писательской организации с ее бесконечной деревенской сагой. Моих учеников в этом альманахе тоже иногда печатали, так что проблем с публикацией не было и на этот раз. Все три рассказа вышли в одном из ближайших номеров. Редактор даже какое-то предисловие умудрился написать. Вот, собственно, и вся история. А что касается вашей просьбы... Знаете, я и сейчас нахожу эти рассказики по-своему милыми, но... поверьте, они только внешне соответствуют критериям вашего поиска и вряд ли вдохновят на написание статьи об успешной адаптации в Израиле.
"Какой статьи?" - чуть было не ляпнул Михаил, но вовремя спохватился. Он глубоко вздохнул и посмотрел собеседнику прямо в глаза.
- Борис Яковлевич, я все же хотел бы прочесть. Дадите?
- Дело хозяйское, - пожал плечами тот, - читайте. Только мне надо найти этот номер. Можете пока пройти в салон.
- Нет, спасибо, я здесь посижу. Можно закурить?
- Да, только окно откройте.
Борис Яковлевич направился из кухни, но обернулся в дверях. Лоб его снова был наморщен.
- Я вас однако еще раз попрошу, - сказал он. - Я понимаю, вы уже настроились... И все же не пытайтесь найти то, чего там нет.
Михаил высунулся в окно и зажег сигарету. Над городом сгущались летние сумерки. Воздух, обычно кажущийся желтым, приобретал теперь серо-голубой оттенок. "Не пытайтесь найти то, чего там нет", - повторил он про себя. Наверное, тот парень на вокзале тоже искал то, чего нет. А чего ищет он, Миша? Отчего он уверен, что вот сейчас прочтет книжку, и щелк! - в голове переведутся нужные стрелки, и все пойдет так правильно и ясно. И откуда эта мутная тоска без имени и рода? Почему она так расползается и крепнет сейчас, когда пятна окон и фонарей все отчетливее на фоне чернеющего неба, а тексты, которые так долго искал, уже почти в руках? Что они ему дадут, кроме лишнего повода возненавидеть себя и окружающий мир?
- Вот, нашел.
Михаил обернулся (сколько он так простоял? Пять минут? Полчаса?). Борис Яковлевич держал слегка потрепанный том в бумажном переплете, напоминающий "толстый" журнал, только с черно-белой обложкой.
- Можно взглянуть?
- Да, пожалуйста. Только, извините, оригинал я вам не дам, он у меня в единственном экземпляре. Пойдемте, я сделаю копии.
Мужчины вернулись в салон. Оба теперь молчали. Было ясно, что диалог между ними закончен, и лишь некоторый технический момент мешает сменить декорации и перейти к следующему акту. На сцене было тихо. Телевизор по-прежнему показывал что-то беззвучное. Слышалось только жужжание машины, сочетающей в себе принтер, сканер, факс и копировальный аппарат.
- Вот, держите. - Борис Яковлевич протянул гостю пачку листов.
- Спасибо. Я верну, когда прочитаю.
- Оставьте, - поморщился Борис Яковлевич. - Пустяки.
На этом они расстались.
Когда Михаил вышел на улицу, уже совсем стемнело. Припаркованная на обочине старая Мазда пискнула и мигнула фарами. Михаил сел в машину, бросил отпечатанные листы на пассажирское кресло и завел двигатель. Странно, но по поводу успешного визита к Борису Яковлевичу не возникало даже чувства удовлетворения. Словно полученные тексты давным-давно полагались ему, и только там, в верховной канцелярии то теряли соответствующий запрос, а найдя, не знали, в какой департамент его определить, то требовали еще какую-то бумажку...
Выехав на шоссе Аялон, Михаил набрал номер.
- Привет, Шерлок Холмс, - возник в наушнике голос Славика Фридмана. - Как успехи?
- Да, вот, еду сейчас от твоего профессора. Представляешь, у него действительно оказалось то, что я искал. Целых три рассказа.
- Ого! Поздравляю. Ты, что ли, домой к нему заявился? Надеюсь, не стал ссылаться на меня?
- Именно это я и сделал. Иначе он вообще не хотел со мной разговаривать.
- Блин, Миша, ты в курсе, что получишь по шее? Кто тебя просил?
- Да ладно, расслабься. Наоборот, он очень хорошо на тебя отреагировал. Сказал, что ты толковый парень.
- Вон как. Ну и что, ты теперь доволен?
- Не знаю, надо почитать. Я потом их тебе тоже закину.
- Окей. Ладно, удачи, детектив.
- Ялла, бай.
Примерно через двадцать минут Михаил подъезжал к своему дому, так же, как пару часов назад подъезжал к дому Бориса Яковлевича. Дешевые районы одинаковы во всех городах земли обетованной, так что порой перестаешь понимать, где находишься. Одинаковы узкие улочки с карманами для парковки, которые вечно забиты, и каждый лепится, где может, а одинаковые полицейские потом выписывают штрафы на одинаковых бланках, оставляя их на лобовом стекле под "дворниками". Одинаковы дома периода массовой застройки - кубики под серо-желтой "шубой", с нелепой стойкой на ножках-столбах. Кажется, они здесь расположились на время, и вот однажды услышат зов, выстроятся в колонну и двинутся маршем куда-нибудь на север, в очередной "район развития". Одинаковы их обитатели: крикливые "марокканцы" и вечно хмурые "русские". И у Михаила такая же холостяцкая квартира, как у Бориса Яковлевича, только поменьше. И теперь у обоих есть три рассказа о людях, которые хотели остановить поезд.
Михаил наскоро поужинал и сел читать.
Герман Пох. Шоколадка.
Аня проснулась как обычно - на спине. Так происходило всегда, в какой бы позе она ни засыпала. Различались только способы пробуждения: насильственный, по будильнику, и естественный - по внутреннему зову. Естественный способ означал, что сегодня воскресенье. "Воскресенье: девочкам печенье, а мальчишкам дуракам - толстой палкой по бокам" - пронеслось у нее в голове. Эта прибаутка вела родословную даже не из ее детства, а из маминого, и скоро перейдет по наследству дочери.
Аня улыбнулась и, не открывая глаз, потянулась во все стороны, словно желая занять как можно больше места в пространстве и таким образом компенсировать свою миниатюрность. Она сделала глубокий вдох, выгнула спину мостиком, вытянула ноги вперед, а руками стала раздвигать невидимые створки, обозначавшие границу между сном и явью. Вдруг ее правая рука уткнулась во что-то мягкое. Получив... нет, не толстой палкой, а тонкой рукою в бок, что-то мягкое заворочалось и замычало человеческим голосом. Аня резко открыла глаза и повернула голову вправо. Теперь она окончательно проснулась и вспомнила, что произошло накануне вечером.
Роман заявился под своим всегдашним природным кайфом - слишком оживленный, чтобы поверить в его трезвое состояние. Аня тоже когда-то не верила, потом привыкла. Роман был одним из немногих, кому позволялось сваливаться на голову без телефонного звонка, но с горящими глазами и каким-нибудь свертком под мышкой. На этот раз он держал бутылку сухого вина, пакет фруктов и до неприличия пестрый букет цветов ("До сих пор не знаю, какие твои любимые, но думаю, что здесь они есть"). Обычно он приносил какой-нибудь диск или книгу, иногда - шоколадку для Аниной дочки, а тут... Что за романтическая муха его укусила.
Он прошагал на кухню и объявил, что скоро уезжает. Далеко и надолго, возможно, навсегда ("Прощаться, что ли, пришел" - покосилась Аня на вино и цветы). За восемь лет их знакомства Аня успела привыкнуть к любым странностям в поведении своего приятеля. Ее ласково-ироническая улыбка всегда была наготове: ну-ка, что у тебя на этот раз? Так, идя в цирк, вы заранее готовы удивляться, просто до последнего момента не знаете, чему именно. Собственно, ничего странного в выходках Романа вроде бы и не было - Аня знавала людей куда более сумасшедших. Удивляла, скорее, порывистость и безоглядность, сопровождавшая его вроде бы обычные действия, отчего любое из них могло обернуться сюрпризом. Так ведут себя дети, но ему-то скоро тридцатник.
Роман разлил вино по бокалам и провозгласил:
- За тебя.
Аня поймала себя на мысли, что они до сих пор ни разу не пили вместе.
- Знаешь, Анют, - сказал Роман, отпив из бокала, - друзей начинаешь ценить, когда их нет рядом. Вот я еще не уехал, а уже понимаю, что мне тебя будет очень не хватать.
Ане стало неловко. Она решила расспросить его, куда и зачем он едет, но не успела: Роман, как бы выразился ее младший брат, "выпал на умняк".
- Есть до фига любителей порассуждать о дружбе между мужчиной и женщиной, - начал он. - Я считаю неверной саму постановку вопроса. В дружбе пол вообще не важен. Мы, прежде всего, люди, а уже потом мужчины или женщины. А дружат между собой именно люди. То есть, пол конечно может обусловить некоторые нюансы отношений. Скажем, при тебе я стараюсь не матюкаться, руку подаю при выходе из автобуса. Но это не значит, что я за тобой ухаживаю.
- Тогда почему находятся те, кто отрицает саму возможность мужчины и женщины быть друзьями? - спросила Аня.
- А, это интересный вопрос, - еще более оживился Роман. - Потому что они изначально противопоставляют дружбу и секс. Дескать, разнополые друзья рано или поздно не выдержат и переспят. И в этот самый момент их дружба накроется медным тазом. Это полная ерунда. Как будто одним половым актом можно запросто перечеркнуть все то важное, что связывает людей между собой. Разумеется, секс по дружбе лишен того мистического ореола, который бывает у влюбленных. Но уж во всяком случае, это более естественно, чем трахаться в первый же день знакомства.
Аня озадаченно смотрела на товарища. Ее приподнятая бровь и едва заметный наклон головы вопрошали: куда тебя несет, Остап?
- Всему виной - наш вульгарный платонизм, - вещал Роман, наполняя бокалы. - Мы почему-то привыкли думать, что все возвышенное по определению лишено материи и плоти. Нам непременно надо оказаться "выше любви". Что наша нежность, наша дружба сильнее страсти, больше, чем любовь - помнишь? А между тем, даже классическая мужская дружба насквозь телесна. Все эти объятья до хруста костей, брежневские поцелуи, шуточные бои. У меня, например, есть друг, которого я редко вижу. Так вот, когда мы встречаемся, он от радости дергает меня за бородку, по одной волосинке, что твоя жинка эпилятором. Знаешь, как больно. А я ему щулбаны ставлю. Такая у нас любовь братская. Просто мужчины по природе брутальны, вот они и выражают чувства доступными им способами. И сексом они друг с другом не занимаются не потому, что это испортит их дружбу, а потому, что это противоестественно (речь, понятно, о натуралах). А вот женщина - совсем другое дело.
Глаза Романа бесстыдно позеленели. Голос обогатился кошачьими интонациями.
- Женщина - существо хрупкое, нежное. Она вдохновляет мужчину на ответную нежность. И руку ей хочется не пожать, а вот так погладить . Или поцеловать.
Роман аккуратно подкрепил свои слова действиями. Он смотрел на Аню глазами доброго сказочника, являя собой эротический вариант Оле Лукойе. Аня с удовольствием влепила бы ему пощечину, но он уже и так прижимал ее руку тыльной стороной к щеке.
Ах ты, негодяй, думала Аня. Решил меня напоследок по-дружески трахнуть, да? Теоретическую базу под это дело подвел, не поленился. Неужели тебе не понятно, что одно мое слово - и ты уберешься отсюда сейчас же вместе со своим дурацким букетом... Но ты такая ласковая сволочь, а у меня, как назло, так давно никого не было...
Роман продолжал мурлыкать что-то о женской красоте. Аня решительно отодвинулась от стола, пересела к нему на колени и заткнула рот поцелуем. Он взял ее на руки и отнес в комнату.
До рождения дочери Аня успешно занималась дизайном интерьера. Еще в студенческие годы она делала вещи, по которым сразу становилось ясно, что эти чудесные голубые глаза даны ей не только для красоты. Причем редкое умение всматриваться и видеть помогало Ане разбираться не только в линиях и формах, но и в людях. Обмануть ее, запудрить мозги обычно не удавалось никому. За исключением тех случаев, когда она сама того хотела. Благоразумная и практичная, Аня порою сама отправляла свою крышу в чартерные рейсы. Жизни без любви и творчества она себе не представляла. И так вот однажды долюбилась до замужества. Ее избранником оказался молодой студент, все достоинства которого сводились к хорошим генам. Через год родилась чудесная малютка Ксю. Девчонкам не повезло. Папаша, он же муженек, офигел от происходящего совсем не по-детски и сломался. Признался, что допустил ошибку и свалил подальше от обделанных пеленок. Месть Анюты была страшной, но, между нами, девочками, справедливой. Парниша был с позором изгнан из университета и хорошо попал на деньги. Должно быть, теперь одно упоминание имени бывшей жены вызывает у него приступы острой импотенции. Самой же Ане, покуда она шаг за шагом уничтожала своего благоверного, было попросту не до депрессий. И вообще она выкарабкалась на удивление молодцом. Поняв, что растить малютку ей придется одной, она завязала с работой по найму и на муженьковские отступные, полная новых идей, открыла собственный рекламный бизнес. Все пережитое не испортило ей ни фигуры, ни характера. Впрочем, характер у нее и раньше, как у большинства одаренных людей, на подарок не особо тянул. Роман оказался в числе тех немногих, кому это не мешало.
Они познакомились в Техническом университете (бывший Политех), где только что открыли специальность с очень привлекательным названием - "Дизайн архитектурной среды". Оба, в числе еще двадцати раздолбаев (в основном детей художников), стали обитателями дивного богемного островка в море сплошных технарей. Аня только что окончила школу и еще толком не знала, кто она. Роман был на четыре года старше и строил из себя Джима Моррисона. Аня до сих пор помнит свое негодование по поводу лохматого чучела-мяучела, нахально пялившегося на ее ноги. Впрочем, надолго его взгляд не фокусировался ни на одном объекте, и по-настоящему Роман заинтересовался Аней только во втором семестре. Начал, конечно же, клеиться, но Аня быстренько обрисовала ему контуры их дальнейших отношений - дружба. Роман согласился, но с фигой в кармане, прекрасно зная, что дружба возникает сама по себе, а не в качестве компромисса, навязанного женщиной, которая не хочет с тобой близости, но ты ей все же чем-то интересен. Окей, детка, - подумал он, - и не такие крепости брали. Я не тороплюсь.
Между тем время шло, а дело не выгорало. Аня откровенно дразнила Романа и водила его за нос. Он психовал, несколько раз порывался "все ей высказать", но ограничивался лишь убийственными комментариями по поводу очередной ее пассии. Постепенно он, незаметно для себя самого, вошел во вкус и смирился с вынужденной ролью друга, ибо удовольствие от общения с Аней становилось сильнее, нежели разочарование от того, что она до сих пор с ним не спит. Тем более что эту нишу прекрасно заполняли другие, более сговорчивые, девушки. С годами изменилась и Аня. Она стала теплее и мягче с Романом и однажды призналась ему, что на самом-то деле находит его очень привлекательным мужчиной, но уж больно ненадежным. Роман на секунду вообразил себя и Аню в виде супругов и понял, что она права. Он бы тоже не смог вынести ее упрямства, максимализма и прочего, что делает человека желанным лишь в умеренных дозах. Позже, слушая Анин рассказ о расправе над бывшим мужем, он, хоть и поддерживал ее со всей искренностью, однако подумал невольно: "А ты та еще штучка: проглотишь и не подавишься... лучше с тобой дружить".
Так они и дружили, пока в их отношениях окончательно не наступило гармоническое равновесие. Улеглись юношеские страсти-мордасти, пропало желание что-то друг другу доказывать, утихли ветры, поднимающие со дна всякую муть, и между Романом и Аней установилась та простая и ясная нежность, о которой, быть может, и написали когда-то "возлюби ближнего своего". Казалось, тонкий эротизм будет лишь украшать эту целомудренную картину, дразнить взгляд едва различимой рябью на поверхности воды, волновать холодком от легкого прикосновения, но... Пришел Роман и, откупорив бутылку Савиньона, выпустил джинна наружу, довел градус до максимума, снял остаток с их общего счета. То есть, почему он - вместе они это сделали, оба. Но Аня лежит и молчит, а он сейчас проснется и что-нибудь скажет, наверняка какую-нибудь глупость. Не хватало, чтоб еще в любви признался. Лучше бы сразу исчез, вот так: фьють - и половина кровати пуста, и жить на свете хорошо и просто.
Роман снова зашевелился, раскрыл чуть опухшие веки, повернулся, сфокусировал взгляд на Ане и спросил:
- Я не храпел?
- Не знаю, - опешила Аня.
- Значит, не храпел. Иначе ты бы знала.
- Угу. И ты бы тогда проснулся в зале (Аня начала свою любимую игру в бяки-буки).
- Жестокая.
Он помотал головой, словно отряхиваясь, и спустил ноги на пол. Аня тоже собралась вставать.
- Погоди, - остановил ее Роман. - Я почищу зубы и вернусь. Хочу тебя поцеловать.
- Ишь ты какой. Тогда мне тоже надо почистить зубы.
- Нет. Тебе я принесу яблоко.
Он встал и, сверкая белым упругим задом, направился в ванную.
- Дис ист дер морген дана-а-ах! - разнесся по квартире его лошадиный баритон.
Аня выскользнула из-под одеяла, оделась и прошла на кухню. На столе по-прежнему стояла недопитая бутылка вина и тарелка с нарезанными фруктами. Аня быстренько убрала вчерашних свидетелей и стала готовить завтрак. Из ванной доносились оперные арии в сопровождении оркестра льющейся воды, бульканья, хрюканья и еще бог знает каких звуков. Наконец прозвучал финальный аккорд и спустя несколько секунд тишины, так и не дождавшись аплодисментов, из ванной вышел Роман в сценическом костюме Адама. Заметив Аню на кухне, он удивленно хмыкнул и направился к ней. Она уперлась ему руками в грудь, не давая приблизиться вплотную.
- Помнишь сказку "Три поросенка"? - спросил он.
- Ну...
- А помнишь, как их звали? Давай, я тебе на ушко скажу. - Он коснулся носом ее маленького уха и забормотал: - Них-Них, Пох-Пох и Нах-Нах, - а сам потихоньку заслал ей в тыл свои руки-шпионы, скользнул ими по гибкой спине, по округлой попе...
- Ро-ма! - отчеканила Аня и стукнула его кулаками в грудь. - Аллес! Иди одевайся... Нах-Нах.
-Эх, - вздохнул Роман, слепил плаксивую мину и поплелся в спальню.
Когда он вернулся на кухню, Аня уже приготовила яичницу, бутерброды и кофе.
- Давай, - кивнула она на стол, - будем восполнять калории.
Роман снова вздохнул. Он бы с удовольствием их еще пожег, эти калории.
Некоторое время ели молча.
- Куда ты все-таки едешь? - первой заговорила Аня. - Ты вчера так и не рассказал.
- Да уж, - усмехнулся Роман, - не до того было. Еду в Новосибирск.
- Странно, - пожала плечами Аня. - Ладно бы, в Москву или в Питер, а так... шило на мыло.
- Ну, в общем-то, да. Хотя... ты ведь знаешь, меня здесь ничего не держит. У тебя хоть дочка.
Роман говорил правду. У него действительно не было здесь ни семьи (только, отец с матерью, оставшиеся в поселке, где он родился), ни постоянной работы. Он творил на дому, выполняя заказы от разных фирм или частных лиц. Иногда на него разом падали крупные суммы, иногда он по нескольку дней сидел без денег, но все равно оставался убежденным фрилансером, с усмешкой поглядывающим на "офисный планктон".
- И что, - спросила Аня, - в Новосибе у тебя все это будет? Ты откроешь пенсионный счет, женишься?
- Нет, - ответил Роман, - все останется, как есть. Мне нравится такая жизнь.
- Ну и зачем тогда ехать?
Роман посмотрел на Аню с хитрым прищуром киношного Ильича.
- А ты что, не хочешь меня теперь отпускать?
- Еще чего! - фыркнула Аня. - Не воображай себе слишком много. Просто ты сам говорил, что у тебя здесь любимая девушка. Она тоже с тобой едет?
Роман сразу же помрачнел.
- Никуда она не едет. Она здесь, - он постучал себя по груди, - а я у нее неизвестно где.
- Но... ты хоть пытался что-то сделать?
Он покачал головой.
- Ничего я не пытался. И не собираюсь.
- Странно, - сказала Аня, - ты никогда не был похож на мазохиста.
- Как бы тебе объяснить... - Роман наморщил лоб. - Ты знаешь меня, Анют. Ты знаешь, что я всего привык добиваться сам, в том числе женщин. И именно это делает все мои достижения похожими одно на другое, и на достижения других - тоже. Ты формулируешь задачу, оцениваешь обстановку, просчитываешь ходы, выбираешь время и хоп! - действуешь. И тогда либо выигрываешь, либо готовишь следующую попытку, либо корректируешь задачу. Все это отработанно, поставлено на конвейер и предсказуемо до тошноты. Новый заказ, новая вещь, новая баба... Удовлетворение - да, но не счастье.
- Ты и меня также добился? - спросила Аня.
- Ну как ты можешь! - возмутился Роман. - Ты ж мне как родная.
- Тогда это инцест.
- А иди ты! - Роману было и смешно, и обидно за свой неразделенный пафос. - Ты то ли не понимаешь, Анют... мы можем снова заняться любовью прямо сейчас, можем через год, можем вообще никогда этого больше не делать - при этом были, есть и навсегда останемся близкими людьми. Просто сейчас мы с тобой узнали друг друга еще с одной стороны. Так долго и так тесно общались, а до сих пор не видели, как наши причиндалы выглядят вместе.
- О да, - отвечала Аня, - и теперь, когда увидели, стали намного лучше понимать друг друга. А что же все-таки с этой девушкой? Как ее, Бэла?
- Да. С ней мы тоже настоящие друзья. И мне хочется, чтобы и любовь у нас тоже была настоящей. Даром свыше, а не плодом примитивных манипуляций под названием "ухаживание". Чтобы она выросла в чистом поле, под солнцем и дождями, а не в лаборатории на химических удобрениях. Мне хочется, чтобы однажды мы посмотрели друг другу в глаза и поняли, что больше не расстанемся. Что раньше как-то жили друг без друга, а теперь не можем. И не хотим.
- Может быть, этот момент еще не наступил? - спросила Аня.
- У меня он давно уже наступил, - ответил Роман. - Я и раньше подозревал, что болен ею неизлечимо, а тут однажды посидели мы с ней в кафе, поговорили душевно, я ее проводил. А она в то время где-то на Взлетной жила, то есть черт те где. Мог бы на автобусе домой поехать или на такси, но знаешь... после нее - вообще никого видеть не хотел. Поперся домой пешком, через все эти гаражи, стройплощадки. Шел и всю дорогу вслух повторял: "хочу быть с ней". Кругом ни души, темнота, ветер, степь монгольская. А я - как испорченная пластинка: "хочу быть с ней". Быть с ней. Так просто и так много. Твердил это как заклинание, но так и не наколдовал ни хрена.
- Н-да, на тебя это непохоже.
Аня смотрела на Романа чуть исподлобья и трогала кончик носа указательным пальцем. Обычно так поправляют очки на переносице. Но Аня очков не носила, и у нее этот жест неизвестно откуда взялся и так вот забавно мутировал (ну сниму я очки, а умище-то куда?).
- Мне все же думается, - продолжала она, - что одним шаманством тут не поможешь.
- Анют, я понимаю, к чему ты. Надо действовать, добиваться... Но я сознательно не хочу использовать с Бэлой те же приемы, что и с другими девушками. Любовь - она либо есть, либо ее нет. Все попытки ее "вызвать", кстати, и есть натуральное шаманство. К тому же, это низводит женщину до положения лота на аукционе. Кто лучше брачный танец исполнит, перьями блеснет, сопернику рога обломает, с тем она и пойдет. А своей головы, своего сердца, что ли, нет? Нетушки, не хочу я, чтобы Бэла доставалась мне в качестве приза победителю. Я хочу, чтобы она меня любила, понимаешь?
- Но она-то хоть знает о твоих чувствах?
- Знает. И видно, что ей это очень приятно. Ее вообще трудно в чем-либо упрекнуть. Она ценит меня, даже любит по-своему. Называет "мой дорогой" или "милый поэт", а мне от этого только хуже. Она ведь вкладывает в эти слова совсем иной смысл. Я смотрю в ее честные глаза и ощущаю себя законченным психом. В них такая ясная гармония, такая симпатия ко мне... и такое искреннее непонимание, как это можно - зациклиться на одном-единственном человеке, сосредоточить на нем всю энергию своей души. Это ведь и правда ненормально. Все равно, что не читать никаких книг, кроме одного любимого автора.
- Ну, - усмехнулась Аня, - ты тоже не отказываешь себе в удовольствии... почитать разные книги.
- А что мне делать! - воскликнул Роман. - Будь она моей, я бы совсем по-другому себя вел. Вот у тебя сейчас, я уверен, тоже никого нет. А иначе фиг бы мы с тобой...
- Хорошо, что ты это понимаешь. Так может и у нее кто-то есть?
- Не знаю. Я пытался это выяснить: и исподволь, и прямо - бесполезно. Молчит как партизан. Думал, может, как-то через знакомых. В нашем кругу, ты в курсе, все про всех знают, сплетни разные... И тоже ничего. Все чисто.
Роман выдохнул и резко опрокинул в себя содержимое своей чашки, словно там был не кофе, совсем остывший к тому времени, а водка или коньяк. Аня тоже вздохнула.
- Вот что, Ромка, - сказала она, - послушай старую боевую подругу. Пока девушка свободна, она может флиртовать направо и налево, быть со всеми любезной и загадочно улыбаться на мужские расспросы о личной жизни. До тех пор, пока какому-нибудь молодцу не удастся затащить ее в постель. Заметь, у старого друга шансов на это больше. И если он сделает это хорошо, а насчет тебя я уже не сомневаюсь, то у нее может сработать... назовем это инстинктом верности. Даже не будучи по уши влюбленной в этого мужчину, она все равно начинает считать его своим, а прочие проекты сразу же замораживает. У нас с тобой особый случай, но в основном все происходит именно так. И если в этот момент не наделать глупостей и все не испортить, то у тебя, по крайней мере, есть шанс. А так ты просто мучаешься.
- Анют, мы опять пришли к тому, с чего начали, - сказал Роман, глядя в сторону. - Не хочу я затаскивать ее в постель, чтобы она меня за это полюбила. И потом... господи, о чем мы вообще рассуждаем! Бэла сопротивляется любым, даже самым невинным, моим попыткам прикоснуться к ней или поцеловать. "Ромочка, не надо" - ты бы слышала, как она это говорит.
Он хотел еще что-то добавить, но лишь беззвучно пошевелил губами и покачал головой. Аня только теперь заметила, что на лбу у него морщины.
- Устал я, Анька, не могу больше. Валить отсюда надо, вот что. Жаль только, что с красавицей твоей не попрощаюсь. Где она, кстати?
- У бабушки. Да ты подожди, она ее скоро приведет.
- Нет, мне уже пора. Скоро поезд.
- Так ты сегодня едешь? А где вещи?
- Я же на разведку сначала. Квартиру снять, насчет работы пробить. Первое время у друзей поживу. Пока все мое имущество - вон в той серой сумке. Всегда б так было.
Роман встал из-за стола и направился в прихожую. Аня за ним.
- Ты меня извини, Ань, - сказал он, обуваясь, - Все эти откровения...
- Это ты меня извини. Сама спросила.
Роман выпрямился, взял Аню за плечи и долго смотрел ей в глаза.
Они обнялись и замерли неподвижно, прижавшись друг к другу.
- Звони.
- Обязательно.
Роман вышел из подъезда и широко зашагал по направлению к остановке. Требовалось миновать весьма замороченный перекресток с несколькими светофорами, принцип работы которых оставался непостижим для человеческого разума. Законопослушные, но неопытные пешеходы застревали здесь минут на пять, и только Роман знал, как поймать зеленую волну. Как только дождешься сигнала, сразу беги. Правая полоса движения, левая, потом, перпендикулярно, еще две. И пусть на последней уже загорается красный человечек - все равно беги, машины поедут не сразу. Главное - не сбавлять темп.
Бежать, бежать. По тротуару, по пешеходному переходу. По улицам, городам, странам. По пересеченной рельсами местности. По прошлому, по настоящему. По судьбам своим и чужим - бежать. Не жалеть, не оглядываться, не возвращаться. От смерти не уйти, но можно хотя бы измотать ее бегством.
Роман чуть ли не на ходу запрыгнул в троллейбус, прошел в середину салона и широко расставил ноги, чтобы не упасть. Через полчаса он будет на вокзале, а еще через пять - в Новосибирске. Первым делом надо будет зайти к Николаю, а тот позовет Серегу. Неплохо бы, кстати, и Яну навестить, эту гимнастку, что садится "на веревочку". Значит, умеет раздвигать ноги на сто восемьдесят градусов - идеальная женщина. А завтра звонки, встречи, превращение людей в заказчиков, а образов и мыслей - в денежные знаки. Новосибирск - город шумный, в нем не слышно биения твоего сердца.
- Жэдэ вокзал, - металлически объявил водитель.
"Же дэвок зал", - повторил Роман, выйдя из троллейбуса. Же - по-французски "я", значит, водитель француз. И наверняка грузинского происхождения - "дэвок". Вот какой джигит, дэвок он, понимаешь ли, зал. Я тоже много кого зал, так что теперь - кричать об этом на весь троллейбус?
Роман потянул на себя тяжелую дверь, вошел внутрь и сразу же отправился к подземному проходу на пути.
Вокзал - исторический заповедник. Промежуточная станция между кочевым и оседлым существованием человека. Для одних он часть города, для других - продолжение рельсов и шпал. А у кого-то собственная голова - перекресток железных дорог.
До отправления оставалось десять минут. Поезд нетерпеливо сопел и вздрагивал вагонами. Роман показал проводнице билет, паспорт и поднялся по ступенькам. Внутри было душно и тесно от человеческой массы. На ближайшие несколько часов этим людям, в обычной жизни таким разным, уготована общая на всех судьба. Судьба пассажиров и случайных попутчиков, рассказчиков и слушателей, покупщиков разной хрени у глухонемых торговцев и мучеников закрытых дверей в пределах санитарной зоны. Судьба зависших между городами.
Роман забросил сумку наверх и сел, ожидая, когда мир за окном двинется и поплывет из одной бесконечности в другую. Слева от него, в боковой нише, обосновалась молодая семья. Высокий парень с пышной шевелюрой держал на коленях девочку лет примерно трех. Напротив сидела молодая женщина, такая же хорошенькая, как ее дочь, рыжая и немного курносая. Парень достал плитку шоколада, поломал ее сквозь обертку, раскрыл и положил на стол. Девочка взяла кусочек и повернулась к папе с требованием "Ам!". Тот нарочито широко раскрыл рот и даже запрокинул голову, чтобы получилось еще натуральней. Девочка положила шоколадку на его высунутый язык, и он захлопнул челюсти так, что действительно получилось "ам". Девочка заливисто рассмеялась, потом взяла еще дольку и снова потянулась к отцу.
Роман смотрел на них, как заколдованный. Откуда он это знает? Где это было и с кем? Ну конечно, это ведь они с Бэлой. Не с Аней, не с Леной - с Бэлой.
Они встретились у библиотеки и пошли вниз к Речному вокзалу. Последние полгода они виделись до обидного мало. Весна, совсем ранняя, холодила ветром, но уже позволяла одеться чуточку изящнее.
- О, у тебя прикольный берет.
- А у тебя прикольная шляпа.
- Спасибо. У меня для тебя кое-что есть.
Роман вытащил из кармана пальто плитку горького шоколада.
- Держи. Твой любимый.
- О классно. Ломай.
- Зачем? Возьми домой.
- Да ну, дома еще есть. Это нам с тобой.
"Нам с тобой". Только шоколад? Все остальное так и будет врозь?
- Что, прямо на ходу? Может, присядем где-нибудь?
- Некогда, Рома.
Он поломал плитку на дольки, раскрыл и передал Бэле. Она сняла перчатки, взяла одну дольку и тут же потянулась к нему. Роман чуть наклонился к ней, взял шоколадку в зубы и попытался заодно коснуться губами ее руки.
- Ай, - засмеялась Бэла, взяла еще кусочек и положила себе в рот.
Они шли широким быстрым шагом, как будто убегали от кого-то или наоборот догоняли. Бэла что-то рассказывала, смешно картавя, когда на ее языке таял шоколад. Роман не успевал проглотить свою дольку, как Бэла снова тянула руку к его губам. Ее тонкие пальцы замерзли и покраснели. Он хотел о многом сказать ей. О том, что устал все время торопиться. О том, что хочет всегда согревать ее руки. О том, что между их встречами нет ничего, кроме бесконечного ожидания в отвратительно липкой массе километро-часов. Но шоколад во рту склеивал язык и мешал говорить. А Бэла, как будто не желая ничего слушать, кормила его снова и снова.
- Все, солнышко, спасибо, я закурю.
После шоколада сигарета казалась горькой и противной.
- Ой, как папе вку-усно, - пропела рыжая курносая девушка.
Поезд тронулся.
Роман ощущал в горле ком, а во рту - вкус шоколада и никотина.
Куда летишь ты, птица-тройка, дай ответ. Нет ответа. Не знают его ни птичник, ни троечник. А может, в этом маленьком черном квадратике и заключена вся сладость мира? И эта озябшая рука, которая тянется к твоим губам, и есть любовь? И этот шоколад, и эта рука, и ласковый взгляд из-под берета - что, если они будут преследовать тебя всюду, где бы ты ни спрятался, хоть на другой планете? Ведь будут же. А если так, то зачем, зачем?
Поезд ускорял ритм, сбиваясь на стрелках.
- Все, Дашенька, кушай сама, папа больше не хочет.
Роман сам не заметил, как схватил сумку, выбежал в тамбур и изо всех сил, словно желая выкорчевать его с корнем, обеими руками рванул стоп-кран.
Михаил размял руки, повращал головой и перевернул страницу.
Николай Растопчин. Вечер холостяка
In the shuffling madness Of the locomotive breath Runs the all-time loser Headlong to his death.
Ian Anderson
Сегодня он решил устроить Вечер Холостяка. Жена в очередной раз уехала в деревню к родителям, так что можно делать вещи, которых она сроду не понимает, а потому лишь обламывает своим присутствием. Пить чай из кружки, предназначенной для полива цветов. Водить кота на прогулку в соседний двор (свой ближе, но в соседнем интереснее). Целый день не включать телевизор. Вместо этого читать книжку, которая первой попалась по пути из зала на кухню. Не отвечать ни на какие вопросы и ничего не произносить самому... И слушать хард-рок. Настоящий, с сырыми, пахнущими плотью корнями, уводящими в блюз и джаз. Без Led Zeppelin, ребятки, вы ни хрена не поймете в тяжелой музыке. А лучше-ка начните с Хендрикса. Что? Говно ваша "Ария"!
Вот он, первый признак надвигающейся старости - агрессивное желание наставлять молодежь на путь истинный. А как иначе? Они только вылупились, а он десять лет прожил в Столице Мира, которую только заевшиеся снобы могли называть провинцией. Вот у него тут сейчас - провинция. А там он тусил с молодыми поэтами и музыкантами, пил портвейн, расширял сознание, клешевал джинсы и морочил голову девушкам. Ах да, еще учился и работал. И неважно было, кому сколько лет и кто чего слушает. Потому что все они, циничные и голодные обитатели межлестничных пролетов, вышли из одной и той же матки Ильича, а теперь - свобода! - вытанцовывали каждый на свой манер. И всем, и ему в том числе, хотелось никогда не становиться старше. Он закончил университет, защитил диплом, а карнавал все продолжался. Родители звали домой, но дом уже давно был здесь, в Столице Мира.
А потом как-то внезапно и скоро ушел дед, а за ним и бабушка. Живые, они очень уютно вписывались в его безбашенную жизнь. Летом, после экзаменов, он на два месяца приезжал к родителям и конечно навещал стариков. Вместе они, тремя поколениями разом, ездили на дачу с ночевкой, как и десять, и двадцать лет назад, на той же самой отцовской "копейке". Только теперь он, вроде как взрослый, пил с дедом пиво и тайком от матери стрелял у него папиросы. Казалось, дедушкин табак никогда не кончится, а в их с бабушкой квартире так и будет висеть отрывной календарь с рецептами настоев и отваров, худеющий в течение года и мгновенно набирающий вес под бой курантов, в ночь на первое января. Но вот он застыл в одном положении, с однажды не оторванным листом, и только настенные часы продолжали по привычке тикать, не понимая, кому они отсчитывают время в пустой квартире. А потом и у них села батарейка.
А квартира... Квартира стала главным маминым аргументом в пользу возвращения домой. За нее теперь втридорога платить надо, никто не прописан, а ты там по съемным углам, а зарплата маленькая, и жена студентка, а если эту здесь продать, то там ты и комнату в коммуналке не купишь... Мать все вздыхала в трубку, а он слушал молча и думал, что еще и поэтому лучше, если б дедушка и бабушка были живы. Ты начинаешь стареть, когда уходят те, по сравнению с кем ты бы всегда оставался салагой. А что портвейн раньше был вкуснее, и музыка круче - это уже потом, потом...
Поначалу ему было даже интересно. Родной город сохранял черты красного пролетария, у которого после "совка" работы становится все меньше, а запоев, согласно закону сохранения (или жанра?) - все больше. И он здесь - как заезжий гастролер, из вежливости заглянувший в местный краеведческий музей. Откуда-то то и дело являлись лица бывших знакомых (мало ли - школа, кружки, секции). Они пристально вглядывались в него, пытаясь вспомнить, где встречались раньше, а он и сам не помнил, да и не хотел. Первое время шла притирка на новом месте, поиск работы, разведка магазинов, замена сантехники. Он вдруг поймал себя на мысли, что никогда раньше не занимался домом, потому что дома-то и не было, а теперь есть, и хорошо бы в нем что-то поделать, замазать, прибить. На работе платили неплохо, жена тоже устроилась, и в квартире стали появляться даже какие-то вещи. Вот так вчерашние бунтари становятся буржуями, вяло констатировал он. У самовара я и моя Маша. Даже кот заметно прибавил в весе.
А потом как водится, тараканами из щелей, полезли вопросы: кто я, что здесь делаю, кому это нужно и зачем. Он и раньше задавал их себе, но тогда это было по кайфу и называлось философией, а сейчас... Сейчас вдруг стало как-то мучительно и отчего-то стыдно. А еще ему никак не давало покоя одно странное противоречие. Глухое, почти таежное одиночество и фатальная невозможность побыть одному. Причем последнее слагаемое угнетало даже похлеще первого. Поэтому Вечер Холостяка предполагал у него совсем не то, чем обыкновенно занимаются дорвавшиеся до мнимой свободы мужики. Не пьяный гудеж с приятелями, а то, что он, на бухгалтерский манер, называл внутренней инвентаризацией.
Пару раз он уже устраивал себе такое, когда жена была в отъезде. Но даже и тогда он не смел дотрагиваться до старой картонной папки с капроновыми завязками, где в засушенном виде хранилась его память. Быть может, догадывался, что, однажды дернув за веревочку, он выпустит на волю дремлющих призраков, которых никогда, никогда уже не сможет загнать обратно, и они, оголодавшие, сожрут его целиком, со всем его мнимым благополучием. Но сейчас он вдруг понял, что и в архиве, и в черном ящике они не дадут ему покоя, что разбитое когда-то зеркало само найдет и посмотрится в тебя, и потому лучше сразу - обоими глазами в опрокинутую бездну, а там уж как бог даст, или кто там у них всем этим рулит...
Он присел на корточки перед книжным шкафом и отворил дверцу. Там за ней, на самой нижней полке, среди конспектов, ксерокопий и журнального андеграунда ("Забриски Пойнт", "Изи Райдер", "Контр Культ Ур'а") покоилось его прошлое, перетянутое жгутом-веревкой и запертое на замок. У каждого в шкафу свой скелет. Десять лет он собирал остановившиеся мгновения и рассовывал их по углам. Стихи, рисунки, записки... Его временные жилища в Столице Мира превращались в музей, экспонаты которого были понятны ему одному, ибо люди, связанные с ними, постепенно исчезали из его жизни. Перед отъездом на малую родину он собрал все эти слепки реальности воедино, часть уничтожил, а остальное поместил в серую, из бумажного вторсырья, папку с надписью "Дело N" и увез с собой. Два года он к ней не прикасался, и вот теперь...
Картонный лист отмахал несколько веков назад и открыл карту звездного неба, до сих пор не известную астрономам. Это они с подругой сидели как-то вечером на подоконнике, облокотившись на откосы, ногами друг к другу, и рисовали звезды, а затем соединяли их в невиданные фигуры, которым тут же давали имена. Так появилось созвездие Крыши-которая-поехала, Голова Гнома-Скопидома, созвездие Южного Косяка...
А вот записка, переросшая в целую поэму. Однажды он зашел к своей однокурснице Ленке за книгой, но не застал ее дома, а на следующий день во время лекции написал ей записку: "Я вчера к тебе заходил, только встретил меня твой муж". Ленка сразу уловила стихотворный ритм и продолжила: "Ну и врезал мне рамой в глаз ни за что, ни про что совсем". На самом деле ленкин Шурик был органически не способен ударить кого-то в глаз, даже когда нужно было, однако тема злого и ревнивого мужа сразу зацепила и понеслась, не всегда, впрочем, следуя логике характера: "А вообще-то он был в пиджаке. Даже чаем хотел напоить". Позже, войдя во вкус, они стали сочинять уже специально - и всегда на лекциях. Две строчки он, две строчки она. "Хрен тебе, смерть! Хрен вам, страданья! Хрен тебе, вся моя страна! И на обломках мирозданья напишут наши имена".
Смешные братик и сестренка. Вы сами-то помните имена друг друга?
Нет, похоже, выпить все-таки придется. Он прошел на кухню, открыл шкаф и вытащил двухлитровую банку кедровой настойки собственного приготовления. Достав воронку и отмерив себе ровно "чекушку", вернулся в комнату, налил четверть стакана и выпил не закусывая. Снова взял в руки папку.
Далее шли заметки к "Новорусскому словарю", задуманному еще в начале девяностых. Тогда улицы городов, больших и малых, были как плесенью покрыты "коммерческими киосками" (как будто бы есть некоммерческие), в народе их называли "комками". Их владельцы, не отличавшиеся ни интеллектом, ни вкусом, давали им имена одно нелепее другого. Он записывал их в блокнот, иногда тут же придумывая толкование. Например, "Аяс - подобострастная реплика, воспроизводящая манеру XIX века с целью моделирования беседы двух сударей. А кто-с? - А я-с!" Этот словарь должен был стать выражением классовой неприязни автора к недоделанной буржуазии того времени. Но он его так и не закончил. А буржуазия постепенно доделалась, понаоткрывала новых магазинов, более пафосных, понаотправляла детей на учебу за границу, поснимала с себя идиотские малиновые пиджаки, но культурнее от этого не стала. На одно из таких он теперь работал сам.
Еще одна порция, и снова без закуски. Что там у нас дальше? Рукописная книжка самоделка, стилизованная под "Жизнь замечательных людей". Автор - Х. У. Мочалки-Подмухой. Это друзья сочинили ему ко дню рождения балдежную биографию, добавив предисловие, библиографический список, иллюстрации - все как полагается. Только вместо ЖЗЛ написали на обложке ДБЛ - "Да, были люди..." Да, были. Да все и вышли. А те, что остались, ходят с потухшими глазами и молчат.
Он выпил снова, сел на подоконник, открыл окно и закурил. Дым почему-то не шел на улицу, а наоборот заполнял собою комнату. А кедровка уже неслась по кочкам, заплетала ноги, затопляла мозг. Теперь уже все, хана, за что ни возьмись, что ни извлеки из своей папки-памяти, все будет биться и кричать тебе в лицо: меня больше нет, нет, где ты был, когда меня не стало! А ты обхватишь голову руками, зажмуришься, закачаешься и застонешь: оставьте меня, я не знаю. Не тоска это даже, не пьяные сопли, а какая-то чудовищная нелепость, абсурд. Если это была моя жизнь, почему от нее осталась только бумага?
Вот несколько портретов, его портретов, набросанных углем на ватман тогда еще начинающей художницей Наткой. Худое лицо, длинные волосы, романтический флер - разве теперь это он? Для чего жил этот юноша бледный со взором горящим? Для чего собирал свою коллекцию зорь и ветров? Чтобы, в конце концов, упасть в эту черную дыру, город воров и мусорья? Чтобы выполнять тупую работу на тупого хозяина? Чтобы изредка бухать с Новаком - единственным оставшимся в городе приличным музыкантом (остальные давно разъехались)? Нет-нет, здесь какая-то ошибка, разводка, подмена. Кто-то украл его настоящую, полную звуков и красок жизнь, а ему подсунул чужую, фальшивую. Когда это произошло? В тот ли момент, когда он сел в поезд на Мухосранск, и проводница захлопнула дверь? Или когда покупал билет в один конец? А может, еще раньше? Не знаю. Я не знаю, кто меня засунул в этот вонючий вагон, я не знаю, кто меня из него выкинул. Я знаю одно: я нахожусь не там, где мне нужно быть. Либо поезд ушел без меня, либо я не должен был никуда ехать.
В чекушке оставалась последняя порция, и он выпил ее прямо из горлышка. Он был уже совсем пьян, однако пошел и нацедил еще, матерясь и расплескивая. Вернулся, снова взял папку, но понял, что больше не в силах видеть ее содержимое. С каждого листа смотрел на него беспечный зеленоглазый юноша, улыбался и говорил: чувак, я тебя не знаю. Он сидел на полу и тупо перебирал свои древние свитки. Каждый из них мог бы увести вдаль, открыть Америку, запустить цепную реакцию в реторте алхимика, стать первой страницей романа. Но ни один так и не был начат. Вместо этого - сотня крохотных тупичков на пути к Великому Тупняку. Шаг влево, шаг вправо - какая разница! Попытка взлететь - только жалкий прыжок на месте. Никто не станет стрелять, ты уже труп. Никто не станет ловить тебя - ты и так никому не нужен. Можешь занять самое лучшее место, распихать куда хочешь свое барахло, сходить в ресторан, в сортир, покурить в специально отведенном месте или даже плюнуть в окно. Только не спрашивай проводника, куда мы едем. Это не имеет значения, потому что поезд все равно уже не остановить.
На самом дне папки лежала почти рассыпавшаяся тетрадь. Ее можно было бы назвать дневником, если бы не принципиальный отказ автора от обычной повествовательной манеры в пользу галлюцинирующего потока сознания, удержать который, впрочем, удавалось ненадолго, и тот неизбежно рассыпался в навязчивые диалоги с самим собой. Он не стал ничего читать - только переворошил страницы от конца к началу. На титульном листе красовалась старательно выведенная и закрашенная шариковой ручкой гигантская буква Я. И внизу, помельче, вроде подзаголовка: Полное собрание заморочек. Он глянул и дьявольски расхохотался. Я - полное собрание заморочек, вот кто я. Я мог стать любой птицей, какой захочу, но сам предпочел ковыряться в собственной голове, как крот, а когда иссяк, то плюнул на все и уполз в нору. Кто мне теперь виноват? Никто. Есть только я и мое прошлое. Не узорчатый ковер среди книг и коллекции бабочек, а пустые рельсы в том месте, откуда поезд уже ушел. Он уже с трудом стоял на ногах, но привычка витиевато выражаться и тут не покидала его. Поезд ушел. Теперь эта фраза приобрела свой истинный зловещий смысл.
Он с трудом протолкнул в себя очередные пятьдесят грамм. На секунду в его сознании всплыли кадры из фильма "Стена", где главный герой в отчаянье крушит все, что попадается под руку. А что, и правда - взять да расхерачить эти чертовы декорации: телевизор, компьютер, что здесь еще символизирует новый быт... Но нет, что вы, это же, на хрен, кровно зарабо-отанное, это же потом жа-алко будет... Ничтожество, неудачник - даже разрушать не способен, даже по пьяни. Ну, поддайся ты хоть раз порыву, похерь свое благоразумие, выпрыгни из себя! Не можешь? Ну и пошел тогда спать!
Он почти на ощупь добрался до спальни и, не раздеваясь, рухнул на кровать лицом вниз. В голове сразу же завелись маленькие вертолетики, подхватили, закружили, понесли... Неизвестно, сколько он так летал, а только очнулся уже на остановке трамвая. Железноколесный, электрический, тот приближался, равнодушно лупя в темноту круглыми фарами. В салоне, едва освещенном, оставалось одно свободное место - как раз для него. Пассажиры молчали. Он сел и стал смотреть в окно. Подошла кондукторша. Она ничего не сказала, но он почувствовал ее присутствие. Достал деньги, протянул ей и вдруг... увидел, что у нее нет головы. Он резко повернулся к соседу слева - смотри, мол - но и тот оказался безголовым. Он оглядел остальных пассажиров - у всех вместо голов торчали одни обрубки, но они, как ни в чем не бывало, сидели, шевелили ногами, почесывались. Он стал озираться по сторонам, снова выглянул в окно и только тут заметил, что все головы лежат на земле вдоль трамвайных рельсов. Они кувыркались в грязи и кровавой каше, наскакивали друг на друга, смеялись и корчили рожи. Он в ужасе вскочил и бросился к выходу, но безголовые не пускали его, хватали за руки и ставили подножки.
Он заорал нечеловеческим голосом и проснулся. Сердце бешено колотилось, голова раскалывалась от боли. Он долго не мог сообразить, где находится и что с ним произошло. С трудом придя в себя, он поднялся с кровати, проковылял на кухню, налил из чайника воды и долго пил, сопя, почти задыхаясь. Легче не стало. Он налил еще стакан и вернулся в комнату. Хотел зажечь свет, но понял, что глаза не выдержат. В полумраке были едва различимы разбросанные по полу бумаги, опрокинутая бутылка из-под настойки и пачка сигарет. Поезд ушел - снова прошумело у него в голове. Он еще немного посидел, уставившись в одну точку, и вдруг зашипел ядовито: А вот хрен тебе, железяка чертова! Может, и закричал бы, но на крик не было сил. Уж я-то тебя тормозну, о-ох, как тормозну! Неизвестно еще, кто кого.
Он оделся, взял ключи и вышел из дому. Идти быстрым шагом не получалось. Кровь больно стучала в виски, руки дрожали. Он с трудом поймал сигаретой маленький огонек. Ну-ну. Посмо-отрим... Город, заспанный и равнодушный, дышал утренним холодом и не понимал, куда и зачем движется по его лабиринту одинокая мужская фигура. Может, еще не поздно? Может, он застрянет где-нибудь между продуктовым рынком и железной дорогой, раздобудет на опохмелку, вернется домой или уснет прямо на улице?
Нет, поздно. Старина Чарли уже умыкнул тормозной рычаг, и поезд не остановить и даже не замедлить.
Железная дорога рассекала городу брюхо пополам и вдоль. Пахло мазутом, железом и угольной пылью. Город N, город Ничто, здесь даже запах серый. Он шел прямо по шпалам, пыхтя сигаретой, как паровоз. Это вам не по трамвайным рельсам гулять, пионеры. А? Дети рабочих... Готовы к труду и обороне? Сейчас тут будет внеплановая остановка. Ту-тум, ту-тум. Ту-тум, ту-тум. Берегись, поезд, я уже иду. Кто из нас остановится в последний момент?